Крестьяне-присяжные
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Крестьяне-присяжные

Николай Николаевич Златовратский

Крестьяне-присяжные

Повесть рассказывает об уникальной судебной системе России — суде присяжных, которая просуществовала совсем недолго. Герои повести — мужики, которые приходят в город, чтобы присутствовать на суде в роли присяжных заседателей.

Творчество Николая Златовратского известно потомкам благодаря следующим произведениям: «Горе старого Кабана», «Безумец», «Аннушка», «Красный куст», «Сироты 305-й версты», «Золотые сердца», «Город рабочих», «Надо торопиться».

Благодаря творчеству Николая Николаевича Златовратского, мы и наши потомки смогут знакомиться с бытом и нравами России позапрошлого века, так как лучше всего писателю давались эпизоды, изображающие жизнь простого русского народа.


Глава первая

По пути в округу

I

Напутствие

К началу ноября пришла очередь выставить присяжных в «округу» — так у нас называют окружной суд и вместе губернский город, — за подгородными волостями уездного городка П., лежащего в Палестине[1], омываемой водами Оки и ее притоков. В их числе была и Пеньковская, от которой на этот раз «в череду» значились: Лука Трофимов — мужик обстоятельный, уже раз бывший присяжным, значит, в таком деле советчик первый, Петр Спиридонов да Савва Прокопов, Еремей Петров да Еремей Горшков — народ все хозяйственный и в летах умеренных; из стариков только один и попал Фомушка, да и то занесли его в очередные списки в последний раз, по нужде, за сына: избу сыну нужно править, лес возить, погорели они несчастным делом. Потом значились: Дорофей Бычков, мужик базарный, ловкий и Петр Недоуздок, крестьянин «правильный», богобоязненный и даже состоявший в недавнее время сотским[2].

Приказали на Михайлов день собираться. Порешил мир на сходе: считать по три пятака на брата в день. На подводы не полагается, потому до своего города можно пешком дойти, а там по шоссе — как ни то со Христом, а где и с обозами, при случае. А лошади дома нужны лес возить, да и содержание их в городе дорого стоит.

В Михайлов день очередные собрались в волостное правление, совсем снарядившись в путь: мешки за спины подвязали, в них бабы по обменке положили, по рубахе да по портам, и потискали ржаных кокурок[3] на сметане; к мешкам пристегнули лапти и сапоги, по паре.

— Ну, братцы, пора уж… Неравно поторапливайтесь. Беда, слышь, запоздать. Штрафы берут, такие штрафы, что и казны всей нашей не хватит. Вот что! — говорил старшина. — Вы не смотрите на шабринских: они на подводах едут. Вишь, их Гарькины везут всех гуртом на фабричных конях!

— За что ж бы это они их ублажают, Парфен Силыч? — любопытствовал Недоуздок.

— Ну, уж это кто их знает. Не наше это, почтенные, дело… Да и вам мой приказ: коли что ежели и прознаете, так молчок. Наше, мол, дело сторона.

— Знамо, сторона… Мы по себе.

— Наше дело молчок. Так-то-сь! А то там, в округе, народ до всего дошлый… Обчество, братцы, берегите, чтоб за вас ответу не было.

— Как можно обчество!.. Ежели что — нас же накажете.

— Это так, к слову… Да еще присмотр за собой ежечасно имейте, оглядку вокруг себя… Ты, Лука, знаешь… Потому будете там у всех начеку, а народ там тонкий, во всем будет от вас ответа ждать. И чтоб нам, почтенные, ни против людей, ниже против господа дураками себя не оказать.

— Зачем дураками оказываться!

— Да еще, господи сохрани, не прохарчитесь как ни то на винище на подлое… Сдерживайтесь как можно. Деньги у нас, братцы, не очень вольные.

— Зачем баловаться!

— А то как бы нам с вами, судьями, после не поссориться. Да и еще приказ: коли ежели где в трактире али в харчевне будете, всего наипаче старайтесь молчать и ни с кем, а более с приказными да ходоками, зубы не точить.

— Слушаем, Парфен Силыч.

— Ну, и господи благослови! — сказал старшина и, встав, перекрестился.

— Благослови царь небесный, — ответили пеньковцы и тоже покрестились.

— Ну, вы, судьи, получай свои-то паспорты! — крикнул писарь и роздал повестки.

— А чем не судьи, Хрисанф Потапыч?

— Лапотники первый сорт! Лыком шиты!

— Годи мало: сапоги сошьем, не ты один в сапогах ходить будешь.

— Того и жди. С нас снимете да себе наденете. Кто у вас артельный?

— Лука артельный у нас. Он ходил в череду, знает порядки.

— На вот, получай; ты принимаешь — на тебе и спрос будет.

Лука Трофимыч принял харчевые деньги, собрал повестки и вместе на груди в кошель завязал.

— С богом! А ты, Лука, посматривай за Недоуздком-то! — крикнул им вслед старшина. — Попужайте его там, братцы, судьбищем-то… А коли что, так мы его после и лозой — судью-то!

Что же это за «юридические лица» были все эти Луки, Петры, Еремеи, которых еще можно лозой вспрыскивать? Все они были, прежде всего, трудолюбивые землепашцы, принадлежали к тому великорусскому типу, который отличается крупными чертами лица, ростом более среднего, шагистою и несколько развалистою походкой, серыми или бледно-голубыми глазами и белесовато-рыжими (двушерстными) бородами. Все они большие любители говорить и слушать разные сентенции, вроде того, например, что «мужику баловаться нельзя; мужика за баловство знаешь, как надо… Мужик — что бык…». Все они более легковерные художники, чем строгие мыслители, и хотя, прежде чем на что-нибудь решиться или решить какое-нибудь дело, долго носятся с ним, думают, исследуют со всех сторон, но вдруг, утомившись, бросают все свои длинные подготовительные изыскания и произносят решение, иногда совершенно противоположное всем добытым предварительными изысканиями результатам, но зато согласное с их душевным настроением. Они впечатлительны; в них заметна склонность решать дела «по душе», а не по хитросплетенным измышлениям. Все это кладет на их характер печать добродушия. Эти общие свойства прилагались к нашим пеньковцам в разнообразных степенях: в одном преобладает долгая упорная вдумчивость — «семь раз примерь»; другим, напротив, овладевает всецело вдохновение, и он живет «наитием минуты». Первый, по понятиям пеньковцев, будет считаться «мужиком основательным, правильным», второй — «неосновательным». Лука Трофимыч известен всем за самого основательного или, иначе, «обстоятельного» мужика. На печь он никогда не завалится, не увлечется ни делом, ни бездельем; все у него идет ровно: есть дело — он делает его не торопясь, основательно, толково, нет дела — он ходит с топором вокруг избы, в огороде — там стукнет, тут потешет, в другом месте скрепит. И везде у него крепко, плотно. Посторонним влияниям поддается он туго, осторожен, даже недоверчив; ходит в высокой шляпе грешневиком. Но при всем том с этим же Лукой Трофимычем случилось раз такое дело: облюбовал он сруб избяной; долго всматривался в него, долго уговаривался с владельцем; казалось, взвесил все, обдумал — и дело приходило к концу. Но тут кто-то, по дороге в город, заехал к нему в гости и, между прочим, заметил, что он бы, пожалуй, продал «хорошему человеку» и лошадь, и упряжь, и телегу. «А что? Пожалуй бы, я и купил, — сказал Лука Трофимыч. — Хоша мне и не очень нужно, да конь приглянулся, и человек-то ты хороший». Через десять минут Лука Трофимыч выложил половину денег, назначенных на сруб, а о нем и не вспомнил. Потом сам же добродушно подсмеивался и над собой, и над владельцем сруба: «Да вот поди ж ты, братец… кто знал? Вот мы полгода, почитай, с тобой сговаривались, а дело-то как вышло»… Но это нисколько не мешало Луке Трофимычу считаться мужиком основательным. Недоуздок — другое дело. Мужик он из наших пеньковских очередных самый младший: ему лет тридцать с небольшим. Мужики говорили, что и самое «обличив» показывало в нем «необстоятельного» мужика: у него русая, кудрявая, окладистая бородка, широкий, открытый и вечно улыбающийся рот, постоянно показывающий белые здоровые зубы; маленькие смеющиеся серые глаза; на русых, кудрявившихся, под скобку, волосах носит он картуз, который лежит на них, как на форме. Идет «обстоятельный» мужик, задумчивый, сердитый, повеся длинную бороду, посмотрит на Недоуздка и не утерпит, чтоб не сорвать: «Ну, чего оскаляешься? Чего любо?» И Недоуздок тут и разольется над ним самым добродушным хохотом, хотя он прежде и не думал смеяться. Репутацию «необстоятельного» получил Недоуздок за свою впечатлительную и порывистую натуру и действительную «необстоятельность» своего характера. Как-то уж совсем он жил «под наитием». Парнем он был самый веселый, самый разбитной малый: ни один вечер, хоровод, посидки, свадьба не обходились без него; его всегда приглашали в дружки, так как никто не умел заразить всех таким добродушным весельем. «И рожа-то у него, что у скомороха», — говорили обстоятельные мужики. А скоморох, когда ему минул девятнадцатый год, встретился с одним купцом. Купец этот был полуидиот, полуаскет, постоянно ходил в церковь, ставил свечи, крепко стукал лбом в кирпичный пол; на суставах пальцев на руках и на коленях образовались у него большие мозолистые наросты от поклонов. Это поразило Недоуздка, он сошелся с ним — и скоро нельзя было узнать парня; бросил пирушки, девок, хороводы, даже свою возлюбленную, которая с отчаяния скоро сошлась с другим, и стал «церковником»: читал псалтирь, звонил в колокола, целовал у попа руку и раздувал кадило; стал поститься, много молиться. Купец собирался идти в монастырь, и Недоуздок собирался «посвятить себя богу». Купец действительно ушел в монастырь, а Недоуздок сейчас же после этого вернулся к пирушкам, к хороводам и как ни в чем не бывало потребовал своих прав: и от свадеб, и от сверстников, и даже от своей возлюбленной, которую принудил выйти за себя замуж, отчего и устроил не очень красивую семейную жизнь. Он не мог себе представить, почему она его могла разлюбить. У них поначалу шли с женой такие разговоры: «Ориша, — скажет Петр, — подь сюды… Сядь… Ну, ведь ты врешь, что ты меня разлюбила? А? Врешь ведь?» — «Мне что-ка! — запевает Ориша. — Все одно: ты мне муж». — «У, дура! Поди прочь!» Он стал мечтать, как бы ему жениться на другой, а эту жену отдать своему сопернику, допрашивался, нет ли таких подходящих законов, но их не оказалось. «Умрет, тогда женись, — говорили ему, — вот тебе и все законы, — располагайся». Но Петр не хотел смерти жены. Впрочем, мало ли что могло случиться «под наитием» и что могла наделать поселившаяся в голове мысль. Он мечтал уйти куда-нибудь, взять у старосты свидетельство, что жена умерла, и жениться на другой и пр. Но тут дела повернулись неожиданно: кто-то сказал ему, что житье на фабриках веселое и привольное. Он, не долго думая, бросил хозяйство, жену и ушел. Мотался по фабрикам года два; шлялся по кабакам, играл на балалайке, пил, плясал трепака. Он забыл о жене, та — о нем. Она оказалась ловкою бабой: забрала хозяйство в руки, взяла батрака и вместе с ним «подымала» землю. Но вдруг пришел Петр и потребовал признания всех своих на время отчужденных прав, — «к закону вернулся», — как говорили мужики, сделался степенным, рассудительным, хозяйственным мужиком. Только свои и знали, как он заставлял и жену «вернуться к закону».

Лука Трофимыч и Недоуздок шли впереди. За ними следовали прочие «хозяйственные и правильные мужики». Только Фомушка (по списку Фома Фомин), это воплощенное смирение, плелся сзади всех.

Шли присяжные бойким и частым шагом, молча. Верст за пять от волости сиверком понесло с полей. Дорогу стало заметать, словно мучною пылью, мелким снегом. За полушубки, за воротники пробивала стужа к телу. Пройдя верст семь, путники остановились.

— Ишь ты как, братцы, заметает. Того и жди, что разыграется…

— Вьюжит… Кафтанишка-то, парни, у меня не очень чтоб хорошо приспособлен. Дырявит! — печалился Фомушка.

— Когда б засветло в слободу поспеть.

— Где поспеть? Сугробно.

— На печь бы, братцы, важно теперь али бы на полати забраться, — мечтал Недоуздок. — А то, глянь, какая подымается мятлица. Неровно закоченеешь. Валенки-то, вишь они, поистерлись. Хорошие-то жене покинул. Жалко стало, — истаскаю, думаю.

— Все мы тоже не очень чтоб в какие заморские меха-то разодеты. Эк ведь господь наслал за грехи наши. Хоть бы пообождать денек-другой.

— Нельзя. У судей все по строкам.

— И то. Не застаивайся, братцы. Нехорошо в экую божью волю.

Присяжные обернули головы платками и опять бойко двинулись вперед.

Снега наносило все больше и больше. Хотя времени было еще немного, но становилось заметно темнее. Лес вдали зачернел. По ветру волчий вой донесся. Влево стали показываться едва заметные придорожные елки.

— Вон путина-то. Способней теперь будет идти-то. Тракт многоезжий, — заметил кто-то.

По большой почтовой дороге идти стало легче; но и она была пустынна: никто не обгонял их. Вот кто-то где-то свистнул. На свисток еще ответили. Присяжные пошли уже не гусем, а кучей.

— Это он балуется. Любит он экую пору, — заметил один Еремей.

— Нет, это не он. Это овражники, — сказал Лука Трофимыч.

— Много, слышь, их здесь.

— Много, фабрики все кругом. Народ баловень… Народ отябель[4] кругом их селится. Днем-то их не видать, а вот по ночам так знатно закучивают. По слободе у них как ночь, так и пойдет гульба. Позапрошлым годом такого молодца мы судили. Рассказал всего. Много, говорит, нас. Другой раз, говорит, на фабрике-то месяца по два расчета не дают, а то без муки сидим. Ну, и собираемся в слободу. А там есть коноводы такие: сейчас это тебе водки дадут на голодное-то брюхо. И денег предложат, только, говорят, по ночам на дорогу выходи. И идем, говорит, — кто в сигнальщики, кто в досмотрщики, кто в передатчики…

В это время кто-то промчался верхом, обогнал их, круто осадил лошадь, оглянул молча, свистнул и, обернувшись назад, скрылся в кустарник.

— Это, должно, из них, — досмотрщик.

— Они нас не тронут, — заметил Недоуздок.

— Что так?

— Не тронут. Мы судьи.

— А почем им знать?

— Как не знать! Кто в эту пору из пешеходов гурьбой ходит, кроме нас! Богомолы по зимам не ходят; на заработки тоже не ходят, а коли ходят, так в экую пору по своей воле не пойдут — не срочные.

— Это так. А что ж бы им нас и не тронуть? Разве они нас боятся?

— Судей бояться им нечего. Нет, они судей не боятся, потому — что им судьи? Они станового боятся. Ну, а все же судью ублажить им чем ни то нужно. С судьей ему, гляди, прилучится встретиться. Нехорошо, по совести, судью обижать.

— Нет, они нашего брата не обидят, — подтвердил Лука Трофимыч. — Рассказывал тот парень: нам, говорит, понапрасну людей обижать непочто, мы сами по горькой нужде идем. А там, говорит, как пустят фабрику в ход, заработки, харчи выдадут, — мы и опять работать… Плачет паренек-то, говорит: я было в покаянье пришел, — очень уж, вишь ты, душа-то стала тосковать от такого беспутства, — а они ж меня, дурака, и выдали.

— Дурака! А их не поймают, выходит, умников-то?

— На то он и умник… Умник-то в лисьей шубе ходит.

— Ну, и что ж, Лука, вы этого парня?..

— Оправдали… О господи, господи! — вздохнул Лука и помолчал. — А гляньте-ка, ребята, — огни! Это в слободе!

— Это волки!

— Где волки! Вишь вон, и колокольня мерещится будто…

— Поддай, братцы, ходу, — крикнул Недоуздок, — печка близко! Здорово знобит!

Присяжные прибавили шагу. Слобода была близко.

4

…отябель… — бесстыжий, наглец, отчаянный, окаянный.


3

…потискали ржаных кокурок… — кокура, кокурка — пресная лепешка, сдобная, иногда с творогом, ватрушка, шаньга.


2

…состоявший… сотским… — сотский в дореволюционной России — крестьянин, назначающийся в помощь сельской полиции.


1

…лежащего в Палестине… — Палестина — здесь: равнина.


II

Присяжные на ночлеге

Наступила ночь. В слободе уездного города П. кое-где мелькали сквозь занесенные снегом окна мутные огни. Где-то выла собака. С одного постоялого двора по снегу бегали через улицу из-под подворотни длинные тени и лучи: кто-то ходил по двору с фонарем. Слышно фырканье лошадей.

— Осторожней с огнем-то… вы! — кричали из глубины двора.

— Мы осторожны… не впервой.

— То-то. Полуношники. Сожжете, — с вас взыски-то какие!

— Ну, не очень важны хоромы-то… Може, выплатим старыми лаптями…

— О, гужееды-зубоскалы! Сами бы нажили… Век изжили в одних портках, так не знаете, каково она, нажива-то, дается.

Присяжные, все занесенные снегом, подошли через сугроб к воротам и стукнули железным кольцом.

— Кого там еще в экую ночь носит?

— Ночевать бы, — откликнулись присяжные.

— Эко ночевальщики какие проявились! — огрызался голос со двора. — Куда это ветер гонит?

— В округу.

— Пешие, чай?

— Пешковые мы.

— Проходите дальше… Проходите… Местов у нас нет… Какие такие с вас барыши?.. Проходите в харчевню.

— Полно-се, ты, старый! Уймись! Загрызла тебя корысть-то! — крикнул женский голос из избы. — Куда их гонишь в экую погодь? Где они будут харчевню искать теперь?

— Ну, умны стали, — проворчал кто-то и стукнул дверью.

— Много ли вас? — спрашивал тот же женский голос за калиткой.

— Восьмеро.

— Много. Тесно будет… Экое дело!.. Возчики еще у нас стали, порожняки… Разве потеснятся.

— Мы потеснимся. Не важно привыкли спать! — откликнулись голоса со двора. — Пущай!

— Ступайте, родимые, ступайте… Да снег-то отряхните на воле. Намочите, — говорила женщина, отворяя калитку.

Присяжные вошли в избу, в которой по лавкам укладывались возчики; они, видно, только что поужинали. Работница собирала со стола посуду.

— Раздевайтесь, родные, — говорила, входя, хозяйка, — посушитесь, а вы, возчики, потеснились бы.

— А кто будете? — спросили возчики.

— Чередные будем.

— Присяжные?

— Они самые.

— Ну, ну, грейтесь… Места будет… Всем хватит. С печи послышалось ворчанье:

— Эка напустили побиральцев… Гольтяпы — какая орава.

— Полно, уймись…

— Спи, старичок, со христом; мы не обидим.

— Паужинать что будете? — спросила хозяйка, полная, с грудью-козырем, расторопная баба.

— Нету. У нас деревенское есть. Кокурками бабьими побалуемся. Тоже бабы наделили как быть, — любят.

— А то поели бы. Щи вот остались. Я ничего не возьму. Знамо, люди из повинности. В городе тоже, поди, четырнадцать дён прожить придется. Изъянно.

— Харчевито.

— Харчевито — что говорить! Похлебайте.

— Приживальщики! — ворчал голос с печи.

— Вот оно у меня, дитятко-то, — заметила баба. — Правду говорят, что малый, что старый — все одно.

— Мы, коли что, поплатимся за щи-то. Наливай. Знатно оно, с морозу-то. Зябко было.

— Как не зябко! Погрейтесь. Работница поставила щи на стол.

— Где у нас гроза-то! Ай унялась? — спрашивали вошедшие со двора с фонарем возчики.

— На печке гроза-то. Оттуда гремит, — отвечала хозяйка.

— Ну, ну! Гремит еще? Грозен.

— Хозяин будет? — обратились присяжные к хозяйке, кивая на печку и залезая за стол.

— Нету. Отец. Блажной — не приведи господи…

— Нехорош стал отец — в гроб пора. Нажил добра — теперь довольно! — ворчал старик.

— Вот он на вас, на судей, больно сердит.

— Ой? Что так?

— Да вот года три тому назад штрафовали его. Тоже вот в череду был: повесткой вызывали. «Куды, говорит, еще в город ехать?.. Какой такой суд с мужиками — что за мода? Брось, вишь, хозяйство да судить ступай. Мало там их, приказных-то? Модники! Какой, говорит, я такой судья-мужик? Народу только баловство. Воры-то на смех подымут…» Ну, и не ходил; двадцатипятирублевкой штрафовали. С того и сердит… А хозяин мой тоже в череду. С вами, мотри, будет. Уехал позавчера.

— Мотри, с нами будет.

— Так думать нужно. Что поделаешь? Ваше дело подневольное. Убыточно оно, точно… да, толкуют, для души хорошо. Вы как?

— Это об чем?

— А вот говорят: для бога очень хорошо, для души. Из вас кто был ли в череду-то?

— Были, — откликнулся Лука Трофимыч.

— О! Так скажи-ка ты мне об этом. Уж я и буду спокойна.

— Это об душе-то тебе сказывать?

— Да, да… Об ней-то ты мне сказывай. Хозяин, признаться, тоже не хотел ехать, да поп уговорил. На этом и согласился. А то говорит: «Боюсь я, — говорит, — баба, этого самого суда». Да чего, мол, тут, Спиридон Иваныч, бояться? Не ты один. «Так-то так, — говорит, — а все же как это подумаешь, так тебя будто в зноб бросит… Перцовки, — говорит, — коли неравно что, перед судьбищем-то выпью».

— Это так, так, — заметил один из возчиков, — по себе знаю, помогает чудесно. Я ее, перцовку-то, во как уважаю. Однова настудился я. В зажору, братцы, попал совсем, и с возом. Так думал: «Ну, больше, мол, Петруха, не жилец ты…» А еще оженился недавно только. Жалко было бабу… Да перцовки, братцы, выпил это с фершалом штоф, ну, и опять хоть с

...