Бедная Лиза
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Бедная Лиза

Аннотация

Август 1911 года

Из Лувра пропадает картина Леонардо да Винчи «Мона Лиза дель Джоконда», которую чаще зовут просто «Джоконда». Ее крадет человек, который сам себя называет господин Декоратор, однако опознать похитителя невозможно. Тем временем Загорский с Ганцзалином путешествуют по Европе. В итальянском городе Флоренция их застает весть о том, что из музея Лувра в Париже похищена «Джоконда». Картина пропала в понедельник, когда в музее был выходной. По идее, это должно бы облегчать расследование. Однако похититель словно улетучился вместе с картиной, почти не оставив следов, кроме защитного короба и рамы от картины. Ганцзалин уговаривает хозяина заняться расследованием кражи. Загорскому кажутся любопытными обстоятельства похищения, и он решает взяться за это дело. Тем более, что он все равно собирался в Париж.

© текст АНОНИМYС

© ИП Воробьёв В.А.

© ООО ИД «СОЮЗ»

W W W . S O Y U Z . RU

АНОНИМYС
Бедная Лиза

Основано на реальных событиях

Вступление
Старший следователь Волин

На протяжении многих десятилетий сотрудники силовых органов были отдельной, наводящей страх и трепет кастой — сначала в СССР, а потом и в суверенной России. Если органам нужен был какой-то человек, ему отсылалась официальная повестка, по которой тот немедленно должен был явиться в соответствующее заведение и безропотно принять там свой жребий, который часто зависел не от реальной вины человека, а от идейных установок государства или просто от настроения конкретного офицера. Так было много лет, но внезапно этот порядок пресекся самым неожиданным и удивительным образом.

С недавних пор среди работников ФСБ, прокуратуры и Следственного комитета распространилась странная мода не отсылать повестки, а лично звонить клиенту по телефону и, представившись, вкрадчиво спрашивать: «Как вы думаете, почему мы вам звоним?» И если недоумевающий обыватель отвечает, что он не знает, ему обычно задается следующий вопрос, который может звучать примерно так: «Точно не знаете? А если подумать? Или вы считаете, что ФСБ (прокуратуре, Следственному комитету) больше нечем заняться, как с вами разговоры разговаривать?»

Впрочем, клиент нынче пошел необыкновенно ушлый, и в ответ на такие вопросы все чаще посылает почтенных служителей закона по такому адресу, куда не доходил даже пресловутый Макар со своими телятами. После чего, как правило, грозные сотрудники силовых органов отправляются в указанном направлении и бесследно исчезают в нетях. И это не удивительно, потому что на самом деле никакие они не силовики, а всего лишь банальные жулики, надеющиеся слупить с глупого обывателя рубль-другой себе на бедность.

Разумеется, настоящие следователи не будут звонить подозреваемому, чтобы уведомить его заранее о своем к нему интересе, потому что такой подозреваемый, если рыльце у него на самом деле в пушку, не преминет начать заметать следы, а то и вовсе скроется за границей или, выражаясь языком уважаемых спецслужб, сдристнет за кордон. И хотя в связи со сложной геополитической ситуацией сдристывать за кордон стало сейчас гораздо сложнее, но, согласитесь, все равно нет никакого резона заранее предупреждать человека о том, что компетентные органы взяли его на карандаш и собираются в соответствии с законом сделать с ним такое, чего он им потом век не забудет и за что будет благодарен до конца жизни, и даже, может быть, и дальше.

Однако у старшего следователя СК Ореста Витальевича Волина были свои резоны, чтобы не звонить заместителю заведующего отделом финансово-экономического департамента министерства здравоохранения Михаилу Ивановичу Голочуеву по телефону и тем более — не посылать ему повесток: Волин решил посетить его прямо в его квартире в доме на улице Зорге. Номер дома, а уж тем более, номер квартиры, старший следователь предпочел бы не называть, потому что, конечно, много найдется желающих проникнуть в квартиру скромного чиновника, чтобы выяснить, что там вообще имеется и как организована жизнь такого человека. Разумеется, все это с самыми чистыми намерениями.

В свое время один известный блогер, узнав, что житель Московской области выиграл в лотерею 492 миллиона рублей, написал буквально следующее: «Фамилию указывать не надо, только микрорайон. Соседи сами вычислят счастливчика, найдут, поздравят и порадуются совместно с героем».

Вот и с чиновниками у нас примерно так же, думал Волин, пешком поднимаясь по лестнице к квартире Голочуева. Чем скромнее чиновник, тем интереснее может быть его бэкграунд или говоря по-русски, прошлая жизнь. Как гласит народная пословица, человек интересен своим будущим, а чиновник — своим прошлым. И, в первую очередь, конечно, интересен он правоохранительным органам, которые и вообще славятся своей чуткостью по отношению к гражданам.

Скажем честно, Михаил Иванович Голочуев к своим тридцати восьми годам уже имел некоторое прошлое. До 2022 года он работал в департаменте здравоохранения Смоленской области, в отделе… впрочем, неважно, в каком именно отделе он работал, достаточно сказать, что работал он с госзаказами и материальным обеспечением медицинских учреждений.

* * *

— У нас здесь, конечно, не Москва, — доверительно объяснял Волину коллега из Следственного управления СК по Смоленской области, быстроглазый майор юстиции с киношной фамилией Шарапов, — но даже в нашей сонной провинции есть что прибрать к рукам, особенно — по части здравоохранения. И коррупционные механизмы иной раз используются на удивление простые и понятные. Вот, например, доверили вам право выбирать фирму, которая будет поставлять оборудование для больниц и поликлиник по всей области. Представляете, какое это дело?

— Миллионное, — кивнул Орест Витальевич.

— Миллиардное, — поправил Шарапов. — Это в рублях. Но и в долларах тоже выходит неплохо. Какой был бюджет Федерального фонда медицинского страхования на 2022 год — знаете?

Волин не знал.

— Почти три триллиона рублей. Ну, понятно, что деньги эти поделили по областям, и что не все пошло на закупки, но даже и то, что досталось нашей области — такой кусок, что подавиться можно. Если, конечно, не знаешь, как правильно жевать.

На этом патетическом месте Шарапов неожиданно отвлекся и посмотрел на часы.

— Слушай, майор, — сказал он, как-то очень естественно переходя на «ты», — не хочешь пообедать? У нас тут в трех минутах закусочная, там такая шаурма, пальчики оближешь!

Волин не возражал. Это в двадцать лет можно с утра до ночи не есть, а когда ты близишься к сорока, самое время подумать о здоровье. А для здоровья первое дело — это, безусловно, регулярное и своевременное питание.

Закусочная, которая, по словам Шарапова, славилась своей шаурмой на весь Смоленск, представляла собой длинный чистенький павильон с белыми пластиковыми квадратными столами, расставленными вдоль стен, и такими же стульями.

— Все есть для души, — говорил Шарапов, первым заходя в заведение, — донер, шаурма, гриль, не говоря уже про всякие салаты. Пиво, опять же, по вполне щадящим ценам, почти что магазинным.

— А с чем у них шаурма? — несколько опасливо осведомился Волин, изучая вывешенный на стенке прейскурант. — А то, знаешь, не люблю пироги с котятами.

Шарапов в ужасе округлил глаза.

— Обижаешь, майор, никаких котят, у нас тут, как в Китае, чистая собачатина.

И хотя сказано было, конечно, в шутку, но Волина эта шутка все-таки немного покоробила. Если ты любишь животных, кулинарные шутки в их адрес воспринимаются несколько болезненно. Шарапов, надо отдать ему должное, это сразу понял и попытался сменить тему. У вас, сказал, в Москве, работники СК, поди, обедают и ужинают в ресторанах, а мы здесь по-простому, по-человечески.

Волин этот пассаж комментировать никак не стал: если они тут, в Смоленске, думают, что их коллеги в Москве не шаурмой закусывают, а пьют кровь из задержанных, их все равно не переубедишь.

— Так что у вас там по поставкам? — спросил он, аккуратно откусывая кусок шаурмы и держа ее строго над тарелкой, чтобы содержимое не посыпалось на стол.

— А по поставкам у нас вот что, — отвечал Шарапов, лихо оттяпывая четверть своей порции и запивая ее холодным бутылочным пивом. — Самое громкое дело по медицинской части случилось в России в 2009 году. Тогда было закуплено 170 томографов на общую сумму семь с половиной миллиардов. При этом прибыль посредников доходила до пятидесяти пяти миллионов с одного томографа. Представляешь размах?

— Погоди, погоди, — остановил его Волин, — чего-то у тебя тут не сходится. 55 миллионов умножить на 170, это будет… — он быстро прикинул в уме: — это будет 9 миллиардов 350 миллионов рублей. А всего денег на покупку было выделено семь с половиной миллиардов. Откуда же взялась такая прибыль?

Шарапов хитро улыбнулся:

— Правильный вопрос задаешь, майор. Как уже было сказано, прибыль доходила до пятидесяти пяти миллионов с томографа. Но это не значит, что с каждого томографа посредник получал такие деньги. С каких-то побольше, с каких-то — поменьше. Но в целом, видимо, посреднику досталось не меньше двух третей от всей суммы. А это ни много ни мало пять миллиардов рублей. По тогдашнему курсу — держись, не падай, — 165 миллионов долларов. Сто шестьдесят пять миллионов, майор! Игра стоит свеч. И это при том, что закупать приходится не только томографы, но и еще много чего. Короче говоря, это такие деньги, за которые каждый первый душу может отдать. И отдает. Конечно, чиновник, который решает, кому именно государство перечислит деньги, тоже внакладе не останется. Так что вся эта медицина — чистая мафия, хоть сейчас бери любого и сажай без суда и следствия.

И он откусил от шаурмы еще кусок. Волин некоторое время сидел молча, как будто что-то обдумывал.

— Ну, мафия — это все лирика и Голливуд, а для уголовного дела нужны фактические основания, — сказал он наконец. — Как вышло, что вы взялись за Голочуева?

— Были основания, — загадочно отвечал Шарапов. — Дело завели еще в двадцать первом году. И, надо сказать, вели с пониманием, с толком, с расстановкой. Раскрыли коррупционную схему, в которой участвовал со всеми положенными распилами и откатами голочуевский отдел, посадили на скамью подсудимых зама Михал Иваныча и еще одного работника отдела, который во всей этой малине играл не последнюю роль.

— А Голочуев? — Волин смотрел на коллегу очень внимательно.

— Ты не поверишь, — с каким-то даже восхищением отвечал Шарапов, — оказался чист, как стеклышко. И вообще ничего не знал о преступных махинациях.

Старший следователь, конечно, не поверил. Не может такого быть, сказал. Это что же выходит, глава отдела не знал, что у него в отделе творится?

— Выходит, не знал, — кивнул Шарапов. — И даже не догадывался. Уж мы крутили, вертели — ничего. И остальные фигуранты молчат о нем, как воды в рот набрали. Хотя, ты же понимаешь, работали с ними очень плотно. В общем, в конце концов, голочуевских чиновников мы довели до суда, а производство по самому Голочуеву пришлось закрыть.

— А не поторопились вы? — прищурился Волин.

Смоленский коллега точно так же прищурился в ответ.

— Что, думаешь, заинтересовали нас?

— Я такого не говорил, — поднял руки Волин.

— И напрасно, — ухмыльнулся Шарапов.

Орест Витальевич поднял брови. Выходит, все-таки заинтересовали?

— Точно, — кивнул майор, — заинтересовали. Только не нас.

— А кого?

— А я почем знаю? Просто в какой-то момент сверху поступило указание отпустить голочуевскую душу на покаяние.

— С какого конкретно верха? — уточнил Волин.

Майор развел руками: им не докладывали, просто, так сказать, поставили перед фактом. К тому же и Голочуев из Смоленска уехал, в Москву пошел, на повышение. В общем, дело положили под сукно и совсем было про него забыли, но тут…

— Что? — Волин перестал жевать.

Тут, по словам Шарапова, случилось сразу несколько неожиданных событий. Во-первых, в марте 2023 года их губернатор заявил о досрочном прекращении полномочий. На освободившееся место, как легко догадаться, назначили врио губернатора.

— А новая метла, сам понимаешь, по новому метет, — заметил майор, утирая губы бумажной салфеткой. — Тем более, что врио этот — не просто врио, а так сказать, наш коллега… Кстати, анекдот советский про коллегу слышал?

— Нет, — покачал головой Волин.

— Хороший анекдот, жизненный, — засмеялся Шарапов. — Слушай. Над речкой мост, на мосту стоит милиционер. Под мостом по реке плывет говно. Увидело говно милиционера и кричит: «Здорово, коллега!» Мент обиделся: «Какой я тебе коллега?» А говно ему и отвечает: «А как же? Мы ведь с тобой оба из внутренних органов!»

И майор снова засмеялся. Волин только головой покачал: вольные у вас тут нравы, в Смоленске.

— Эх, до Бога высоко, до царя далеко, — заметил Шарапов. — Это у вас там в Москве большой брат не спит, а мы тут сами себе большие братья.

— Так ты начал про врио губернатора рассказывать, — напомнил ему Орест Витальевич.

Да, про врио. Врио этот оказался человек непростой. В 2005 году закончил Академию экономической безопасности МВД, защитил там кандидатскую диссертацию. На этом не остановился, изучал право в Финансовом университете при правительстве Российской федерации. Занимал разные правильные посты и с каждым годом рос выше и дальше. В общем, в губернаторы пришел человек компетентный, объединяющий в себе силовую и финансовую линии.

— Главное дело, что государству сейчас кровь из носу деньги нужны, — толковал Шарапов, открывая вторую бутылку пива. — Все эта хрень с санкциями и остальное прочее, сам понимаешь, бюджет страны не красит. Вот мы и взялись за всякие старые, недорасследованные дела, которые сулят финансовую перспективу. Может, для отдельно взятого коррупционера миллиард — деньги не такие большие, у него этих миллиардов наверняка куры не клюют. Другое дело — государство. Одного коррупционера разбуружуинили, второго, третьего — глядишь, на годовой бюджет страны и набежало.

Усмехнувшись собственной шутке, майор продолжил рассказ. Помимо смены областного руководства, случилось и еще одно важное событие, а именно: зама Голочуевского, фамилия ему Коротайский, нашли в СИЗО мертвым.

— Как — мертвым? — спросил Волин.

— Сильно мертвым, — веско отвечал майор, перегибаясь к собеседнику через столик и понижая голос. — Очень-очень мертвым.

— Да я не о том, — отмахнулся старший следователь. — В каком виде его нашли: убийство, самоубийство, следы насилия на теле — как?

Шарапов откинулся на стуле и смотрел теперь на собеседника, слегка улыбаясь. Волин почувствовал легкое раздражение — провинциалы с их комплексом неполноценности в сочетании с манией величия могут довести до белого каления самого терпеливого человека. Ничего, спросим еще раз: в чем именно была причина смерти?

— Темное дело, — не без удовольствия отвечал Шарапов. — По виду вроде как самоубийство, пописал себя острым предметом, который неизвестно как в камеру попал.

— А на самом деле?

— А на самом деле — черт его знает. Ну, чего, в самом деле, ему самоубиваться? Статья экономическая, срок не так, чтобы сильно большой. Амнистия, опять же, грядет. А если даже и не попадал покойник под амнистию, все равно — отсиди полсрока и на УДО подавай. А он — самоубился. Где логика? Чего, спрашиваю, испугался человек?

Волин думал не больше пары секунд.

— Намекаешь, что в связи с повторным возбуждением дела Коротайский мог проговориться? И кому-то, например, Голочуеву, это показалось опасным?

Майор вздохнул: все может быть. Так или иначе, дело вышло за рамки их компетенции, и им понадобилась помощь Главного следственного управления СК. И именно поэтому сидел теперь Шарапов перед светлыми очами майора Волина, надеясь, что совместными усилиями они-таки выведут на чистую воду все коррупционные аферы господина Голочуева и аффилированных с ним структур.

— Но ты, Орест Витальевич, имей в виду одну вещь, — Шарапов подвинулся к Волину и понизил голос. — Налим — рыба скользкая, а Голочуев — в два раза против него увертливее. И вот еще что.

Он вытащил из кармана и положил на стол DVD-диск в прозрачной плоской коробочке. Волин посмотрел на коллегу вопросительно.

— Это запись нашей местной телепрограммы «Частное расследование», — объяснил тот. — Борзые журналюги, носом землю роют. Там как раз и про Коротайского покойного, и про Голочуева, и про всю эту гнилую историю в доступной и сжатой форме. Конечно, как обычно у телевизионщиков, глупостей хватает, но есть и важные вещи. Посмотри на досуге, не пожалеешь…

* * *

Весь этот разговор вспоминал сейчас старший следователь Волин, нажимая звонок рядом с дверью скромного коричневого оттенка — за такими в советские времена предпочитали жить пенсионеры и служащие.

С полминуты, наверное, было тихо, потом из-за двери раздалось сакраментальное: «Кто там?»

Волин понимал, что его сейчас разглядывают через видеофон, и, хотя он был не в форме, а в штатском, не стал морочить клиенту голову и представляться соседом снизу или еще каким-нибудь почтальоном печкиным. Во-первых, это было бы незаконно, во-вторых, он ведь не арестовывать Голочуева пришел, а пока что мирно пообщаться.

— Следственный комитет, — сообщил он двери внушительным тоном. — Старший следователь Волин.

И достал из кармана служебную корочку.

Дверь немного помолчала, а потом как-то задумчиво приоткрылась. На пороге стоял субтильного сложения человек в сером свитере, голову его украшала ранняя лысина, из-за очков в толстой оправе посверкивали смирные глазки.

Сразу видно чиновника, подумал про себя Волин. Времена, когда государственные служащие смотрели поверх голов, разговаривали со всеми через губу и всячески демонстрировали свое величие, давно прошли. Нынче даже олигархи ходят… ну, не то, чтобы в полуприседе, а совершенно как простые смертные ходят, и взгляд у них при этом не снисходительный, как когда-то, а скорее настороженный, так что даже трудно догадаться, что это — вчерашние боги-олимпийцы, которых уже завтра могут лишить всех миллиардов и отправить работать губернаторами куда-нибудь в Магадан.

— Добрый день, — вежливо сказал старший следователь. — Могу я поговорить с Михаилом Ивановичем Голочуевым?

Он, конечно, знал, как выглядит Голочуев, однако это была устоявшаяся форма начала разговора силовых ведомств с проштрафившимся гражданином. Один только раз за всю его службу на этот вопрос клиент отвечал: «Не можете», захлопнул дверь перед носом и попытался сбежать — правда, безуспешно. Впрочем, это было еще в двухтысячные, которые переняли от лихих девяностых некоторую экстравагантность в поведении. Во всех остальных случаях результат был стопроцентный.

— Безусловно, можете, — любезно отвечал чиновник, но прежде, чем пустить следователя в квартиру, попросил показать удостоверение. — А то, знаете, много их сейчас развелось, следователей, по телефону звонят посреди ночи, спрашивают, зачем они мне звонят. Как будто я знаю, зачем…

— Ну, это не настоящие следователи, — успокоил его Волин, разворачивая удостоверение. — Это, скорее, жулики. Аферисты.

— И вы, конечно, с ними нещадно боретесь? — полюбопытствовал Голочуев, пропуская следователя в квартиру.

— Истребляем, как саранчу, — отвечал Волин, отметив про себя, что чиновник-то склонен к сарказму и троллингу, и, похоже, органов не особенно боится.

Это был плохой знак. Во-первых, потому, что те, у кого рыло в пуху, обычно все-таки побаиваются органов. Во-вторых, с теми, кто боится, работать легче. А если он и не виновен, и не боится, как прикажете такого колоть? И, главное, зачем? Впрочем, старший следователь способен и ошибаться, и уверенность чиновника может происходить не от осознания своей невиновности, а от совсем других причин — например, потому, что у него хорошая крыша. И если речь, действительно, идет о таких суммах, о которых говорил смоленский майор Шарапов, то крыша может быть очень и очень серьезной.

Пока чиновник запирал дверь, майор как бы по рассеянности ткнулся в одну комнату, в другую, и только потом хозяин проводил его в гостиную. Квартира была вполне обычная, ну, может, комнаты чуть больше стандартной советской застройки, что называется, «улучшенная планировка». Никакой чрезмерной роскоши, никаких признаков богатства, бронзы, фарфора и прочего в том же роде не видать… Стандартный LED-телевизор, большой диван, стол из красного дерева, высокий книжный шкаф — все вполне достойно, но в то же время без лишних понтов.

— Квартира у вас хорошая, — тем не менее, похвалил Орест Витальевич.

По тонким чиновничьим губам змеей скользнула улыбка.

— Хорошая, — согласился Михаил Иванович. — Жаль только, не моя, а служебная: вся обстановка от предыдущих жильцов осталась, даже картина на стене. А у вас какая квартира, позвольте узнать?

Волин даже крякнул от неожиданности. Судя по реакциям чиновника, Голочуев либо дурак, либо отморозок. Однако же на дурака он не походил, да и не держат на таких богатых должностях дураков, потому что они не только засыпятся сами, но и засыпят всех добрых людей вокруг. Следовательно, был наш дорогой Михаил Иванович отморозком.

Тут надо заметить, что современное понятие отморозка несколько отличается от того, что вкладывали в него в лихие девяностые.

Раньше это был просто бычара с пистолетом, спортсмен в анамнезе, а в перспективе — жмурик или рядовой лагерный сиделец. Теперь же отморозком считается умный, ловкий, оборотистый и при этом ни бога, ни черта не боящийся человек. Прежние отморозки одинаково были готовы и убить, и умереть. Нынешние умирать не собираются ни при каких обстоятельствах. Это вроде нового поколения террористов-смертников. Террористы старой школы взрывали бомбу в людном месте, и сами взрывались с этой бомбой. Игра шла жестокая, но по-своему честная — человек убивал за свои убеждения, но и сам за них умирал тоже. Нынешние же бомбу взорвут, а сами при этом успеют убежать и скрыться с деньгами, которые они получили за взрыв и которыми должны были пользоваться их наследники.

Сегодняшние отморозки — универсалы: они, если надо, и застрелить могут, но предпочитают построить ловкую интригу — так, что враг, хоть и остается живым, но чувствует себя при этом совершенно беспомощно. Ты думаешь, что это ты за отморозком охотишься, а на самом деле он охотится за тобой, и может так все дело повернуть, что это тебя, следователя, обвинят в нарушении законов, инспирируют против тебя служебное расследование, снимут погоны, да и вообще, чем черт не шутит, отправят на скамью подсудимых.

Судя по косвенным признакам, именно с таким человеком пересекся сейчас Волин, и это надо было иметь в виду и ни на секунду об этом не забывать.

На вопрос о квартире старший следователь отвечать не стал: как говорят в таких случаях, вопросы здесь задает он. Еще раз внимательно осмотрел гостиную, на этот раз — демонстративно, не скрываясь, и сказал:

— Вы уж простите, Михал Иваныч, что я вас побеспокоил. Вы, наверное, удивляетесь, чего это Следственный комитет ходит по квартирам, вместо того, чтобы повестку прислать?

— Нет, не удивляюсь, — отвечал хозяин. — Догадываюсь, что вы по поводу моего покойного зама пришли поговорить.

Волин восхитился: вдаль смотрит господин Голочуев, ничего от него не скроешь. Понятно, что тут повестка или другая какая официальная бумага была бы ни к селу и не к городу. Ну, умер человек — и умер, а при чем тут, к примеру сказать, Михал Иваныч?

— Совершенно верно, не при чем, — с охотою согласился чиновник. — И вообще, одно дело — повестка, и совсем другое — доверительный разговор.

Волин кивнул: вот и он так считает. А вообще говоря, перед тем, как перейти к самой сути разговора, старший следователь хотел бы поблагодарить Михаила Ивановича за неформальный подход к делу.

— Не стоит благодарности, — улыбнулся чиновник, мельком глянув на недорогие наручные часы. — Так что у вас за разговор?

Разговор вышел долгим, однако, к удивлению Волина, так ни к чему и не привел. Голочуев отвечал быстро, четко, но скользким оказался не как налим даже, а как тефлоновая сковородка, и зацепиться тут, действительно, было не за что. Старший следователь глядел в ясное, прозрачное и эффективное лицо чиновника и думал, что труднее всего иметь дело не с налетчиками и убийцами, а с вот такими вот государственными мужами, умудренными своей службой до такой степени, что им уже и Следственный комитет — не внутренний орган, а, может, они и Федеральной службы безопасности не очень-то боятся.

Мысль о Федеральной службе безопасности напомнила Волину о генерале КГБ Воронцове, что, в сою очередь, навело его на кое-какие здравые соображения.

* * *

Именно по причине вышеуказанных соображений после разговора с Голочуевым Волин на службу не поехал, а двинул сразу к Воронцову, как он делал всегда в особенно сложных случаях.

— Черт знает, что творится в подлунном мире, — сердито сказал старший следователь, плюхаясь в кресло напротив генерала. — Не чиновники пошли, а какие-то рептилоиды. Извилины загнуты у них совершенно не по-людски, замаешься разгибать.

Старый историк, сидевший перед ним, заложив ногу на ногу, усмехнулся: не в чиновниках дело, товарищ майор, просто сейчас все поколение такое — рептилоидное.

— Сергей Сергеевич, так вы сами говорили, что нынешнее поколение — идиоты, — заметил Волин. — А этот развалился передо мной в кресле, и хоть ему из пушки в лоб шмаляй. То есть не боится вообще, и это при том, что я, между прочим, учреждение серьезное, карательное.

Генерал покачал головой: он не говорил, что нынешние — идиоты. Он говорил, что мозги у них устроены иначе, и многого из того, что понимали их родители, они понять не могут. Зато уж если что-то понимают, то понимают очень хорошо. Это во-первых. А во-вторых, на тысячу идиотов всегда найдется один гений. И не всегда он — законопослушный человек. Взять хоть профессора Мориарти: уж на что был сукин сын, а чуть не утопил Шерлока Холмса в Рейхенбахском водопаде. Как говорили в прежние годы — не забудем, не простим.

Волин внимательно поглядел на Воронцова, не понимая, шутит он так или, может, разыгралась у генерала старческая деменция? Но генерал смотрел совершенно невозмутимо, и лицо его было неподвижным, как у древнеримской статуи.

— Как говорили древние, эрра́рэ хума́нум эст, — продолжал Сергей Сергеевич, — человеку свойственно ошибаться. И твой чиновник, будь он даже криминальным гением вроде Мориарти, тоже наверняка где-то ошибался.

— Наверняка ошибался, — кивнул старший следователь, — вот только материальных свидетельств его ошибок, или, проще говоря, улик, которые свидетельствуют о преступлениях, у нас не имеется.

Генерал закряхтел: не ангел же он с крыльями, какие-никакие следы должны остаться. Например, недвижимость.

— В Смоленске он все продал, больше там ничего нет, — отвечал Волин. — В Москве на улице Зорге имеется неплохая квартира, как раз в ней я был. Но квартира эта служебная, в ней даже обстановка нашему Голочуеву не принадлежит.

— А жена? — спросил Сергей Сергеевич. — Жена у него есть?

— Жена есть, зовут Елизавета Петровна. Не поверите, бесприданница. Ничего за ней не числится: ни квартиры, ни машины, ни даже счета в банке нормального нет.

— Да уж, почти как у Карамзина выходит — бедная Лиза, — хмыкнул генерал. — Только что в пруду пока что не утопилась. С другой стороны, это понятно. Это в прежние времена всё имеющееся на жен записывали, да цацки им покупали за миллионы. Сейчас народ стал осторожнее. Ни брильянтов, ни квартир женам не покупает.

Волин посмотрел на генерала с интересом: и почему же такая дискриминация?

— Потому что в прежние времена люди ценили брак, — отвечал Воронцов со знанием дела. — Это было таинство, освященное парткомом и церковью. Теперь парткомов нет, церковь тоже прежний авторитет растеряла, так что люди расходятся гораздо чаще. Да и жены сделались совсем отмороженные. С ними разводятся, как с приличными людьми, а они средства бывшему мужу возвращать не хотят, все себе оставляют. Однако, Бог с ней, с бедной Елизаветой Петровной. Неужели же у самого Голочуева совсем ничего нет?

— Говорю вам: ничего! Ни дач, ни квартир, ни домов, ни машин, никакой недвижимости за рубежом — ничего. Только счет в банке — шесть миллионов рублей.

— Неплохой счет, — заметил генерал, пожевав губами.

— Сергей Сергеевич, я вас умоляю, для чиновника его уровня — говорить не о чем. Это же не советские шесть миллионов, а нынешние. Тем более, они чистые, получены за продажу квартиры в Смоленске. А в случае Голочуева речь должна идти о миллиардах — и тогда вопрос: куда он их подевал?

— Мог, например, скупать драгоценности, золото…

— И где их хранить? Дома?

— Ну, скажем, на съемной квартире.

— На съемной квартире хранить что-то, если ты там постоянно не живешь, опасно. В любой момент могут нагрянуть хозяева с проверкой. Не говоря уже о том, что квартиру, которая стоит пустой, могут просто вызвонить и ограбить домушники.

— Это верно, — кивнул Воронцов, — верно… И если нет у него сообщника, которому бы он доверил такие деньги, а такого сообщника у него, конечно, нет, слишком велик соблазн… Так вот, если нет сообщника, остается один вариант — вкладываться в произведения искусства.

— Какого еще искусства? — не понял Волин.

— Любого, — отвечал генерал. — Но в первую очередь, конечно, изобразительного. Так сейчас все делают. Это раньше золотые часы вагонами скупали, а сейчас искусство — лучший вариант. И все, от последнего чиновника и до первого олигарха именно в нем начали деньги прятать. Вот сам подумай. Висит, скажем, на стене непонятная каляка. То есть все думают, что это каляка, а это на самом деле какой-нибудь Малевич рисовал, и цена этой каляке — миллион евро. И за руку особенно не схватишь: в случае чего скажет, что купил в парке «Музеон» за десять тысяч рублей. Это если по картинам. Но и разновсякий антиквариат тоже неплохо идет. Бронза там, фарфор и прочее тому подобное. Какая-нибудь дворцовая ваза эпохи Мин в хорошей сохранности может стоить миллионы долларов.

— Не было у него в квартире ни фарфора, ни бронзы, — нетерпеливо заговорил Волин, — и ваз никаких тоже не было.

— А картины? — не отставал генерал.

— Что — картины?

— Картины на стенах висели?

Волин открыл было рот, но внезапно задумался.

— Картины были, — сказал он. — Точнее, одна картина.

— Ты ее, конечно, сфотографировал? — спросил Воронцов.

Старший следователь поморщился: да там вообще не о чем говорить, какой-то нонейм, не Рубенс с Рафаэлем точно.

Генерал сердито откашлялся:

— Где там Рубенс, а где не Рубенс, не тебе решать. Просто скажи: сфотографировал или нет?

Но Волин картину не фотографировал. Во-первых, он пришел не с обыском, а неофициально. А во-вторых, это не Голочуева картина, он сам сказал, что вся обстановка — казенная.

— А что на картине? — поинтересовался генерал.

Волин почесал висок, вспоминая. Картина, как уже говорилось, не бог весть какая интересная. Мальчик какой-то лет десяти в матроске и с игрушечным ружьем в руках…

— И все? — сурово спросил Воронцов.

— А чего вам еще? — развел руками Волин. — Таитянок и отрезанные уши Ван Гога?

Сергей Сергеевич хмыкнул. Ладно, сказал, что, кроме указанного, есть у него по Голочуеву? Да, собственно, ничего больше и не было, только покойный зам и вот еще…

Волин вытащил из кармана пиджака и положил перед генералом диск с записью программы «Частное расследование». Генерал повертел диск в руках.

— Ладно, — сказал, — ладно. Сейчас уже поздно, так что дуй домой. А я посмотрю это все, пошевелю извилинами, может, позвоню кое-кому. А как только станет что-то ясно, тут же тебя и наберу.

— Хорошо, — согласился Волин, — созвонимся, а вы отдыхайте пока.

И двинулся к двери.

— Погоди, — сказал ему в спину Воронцов. — Ты очередной мемуар Загорского расшифровал?

— Да, — кивнул старший следователь, притормаживая, — только что закончил.

— Отлично, — похвалил генерал. — Ты тогда вот что: как до дома доберешься, сразу мне его и пришли.

— Так точно, — пообещал старший следователь, выходя в коридор. — Как доберусь, сразу пришлю.

Спустя полминуты дверь генеральской квартиры сама закрылась за Волиным, и только английский замок мягко щелкнул за спиной майора, словно прощаясь напоследок.

Часть первая

Глава первая
Украденная прелесть

Непревзойденный мастер своего дела, виртуоз и маэстро, скромно звавший себя просто господин Декоратор, стоял в темном мрачном чулане и дрожал.

Вздрагивали тонкие длинные пальцы на руках, подкашивались ноги, трепетали натянутые, как струна, нервы, судорожно помаргивали глаза. В такт содроганиям маэстро дрожала вокруг вся вселенная, которая сузилась сейчас до небольшой пыльной кладовки, где в темных углах прятались жирные пауки размером с детский кулак, спускавшиеся пониже, когда чулан был пуст и взлетавшие под самый потолок, когда сюда вторгался кто-то крупнее навозной мухи, кто-то такой, кого нельзя было опутать сетями, погрузить в тяжкий предсмертный сон и медленно высосать, как сырое куриное яйцо.

Здесь, в чулане, где скрывался сейчас Декоратор, была временная кладовка живописцев-студиозусов, приходящих в Лувр, чтобы копировать работы великих мастеров. Здесь они оставляли свои холсты и мольберты, чтобы не таскать их туда и сюда каждый день и не подвергаться всякий раз досмотру охранника на входе, злого, как цепной пес и с выражением лица тоже псиным — клыкастым и неприветливым, будто бульдога увеличили в несколько раз, одели в униформу и поставили на задние лапы, чтобы рычал на всех входящих, а еще более — на выходящих. Выходящие были опаснее входящих, они могли похитить бесценные шедевры величайшего из европейских музеев, на них следовало рычать громче и яростнее.

Этот адский пес-охранник был единственным существом, которого опасался Декоратор. Но дрожал он не от этого. Он вообще дрожал не от страха, да и что могло напугать подлинного мастера? Он дрожал от восторга, от воодушевления, от сладостного предчувствия. Еще немного — и он, наконец, соединится с величайшим шедевром, с несравненной Лизой ди Антонио Мария ди Нольдо Герардини. Впрочем, нет, при чем тут Герардини? Да, у картины, ради которой он выдержал целую ночь в темном чулане, был прототип, натурщица, жена богатого купца, некоего Франческо дель Джокондо, но ведь модель — это лишь намек, направление мысли, самый общий абрис. Если предмет того заслуживает, художник вбирает в один портрет образы многих знакомых ему женщин, а иногда даже и мужчин. Портрет — это не фигура реального человека, это идеальное отражение того, каким должна была бы быть натурщица, в данном случае — воплощение изящества и загадка вечной женственности.

Ее создатель, непревзойденный Леонардо да Винчи, столько вложил в этот образ душевных сил, что Джоконда, кажется, перестала быть просто картиной. Она обрела собственную самость, она, возможно, оживает по ночам, выходит из рамы и бродит по залам Лувра, кивая знакомым портретам и изваяниям.

За дверью чулана послышались чьи-то голоса, и господин Декоратор навострил уши.

— Нет, эта Мона Лиза в самом деле кое-чего стоит, — гудел чей-то густой и вальяжный бас, кажется, это был технический директор музея, мсье Пике. — Больше того, некоторые считают, что она у нас — самый дорогой экспонат. Говорят, ее цена на рынке — почти десять миллионов франков.

— Тогда понятно, почему она так нравится американцам, — подхихикнул чей-то высокий тенор, которого Декоратор распознать не смог. — Странно, что они до сих пор ее не украли… Ха-ха, я, разумеется, шучу!

— Господин директор сказал, что украсть «Джоконду» так же невозможно, как колокола на Нотр-Дам-де-Пари… — собеседники явно не стояли на месте, они удалялись, так что последнюю фразу затаившийся в чулане Декоратор расслышал уже с трудом.

По лицу его зазмеилась язвительная улыбка. Невозможно украсть Джоконду? Разумеется, на это неспособен рядовой жулик, но к Декоратору это не относится. У этой картины нет от него тайн, и она не будет сопротивляться… нет, напротив, Мона Лиза примет его как избавителя.

Декоратор чиркнул спичкой, трепещущий огонек осветил циферблат наручных часов. Двадцать минут восьмого. Он втайне от всех залез в этот чулан еще вчера вечером, он провел здесь томительную бессонную ночь — и все для того, чтобы лишний раз не попасться на глаза охране или работникам музея. Сегодня был понедельник, музей закрыт для посетителей. Как будто бы не самое удобное время для исполнения его плана: народу немного, и каждый — как на ладони. Однако тут имелась одна важная деталь: в выходной все расслаблены — и охрана, и музейщики, никто ни на кого не смотрит и ни за кем не следит.

Кроме того, у него есть тайное оружие, а именно — плащ-невидимка. Декоратор на ощупь вытащил из-под пиджака и надел на себя большую белую рабочую блузу а, точнее сказать, халат. Вот теперь он неотличим от служащего музея, и никто не то, что распознать его не сможет, но даже и глядеть на него не станет. А ему только этого и нужно.

Он сделал глубокий вдох и взялся за ручку чулана, сердце его бешено скакало, словно было не сердцем, а колесницей, запряженной четверкой арабских скакунов. Настал, наконец, миг, ради которого он явился сюда, презрев все опасности. Когда Мона Лиза окажется у него в руках, он поднимется в запредельные выси, он взглянет на землю с высоты птичьего полета, его гений обретет окончательную завершенность, его мастерство станет недосягаемым…

Декоратор решительно толкнул двери, вышел наружу и оказался в салоне Карре. Вверх вздымались высокие своды, уходя в сияющий золотом потолок с богатой лепниной; когда в зал заходили посетители, они казались лилипутами, прихотью судьбы занесенными сюда из далеких маленьких земель, описанных еще Джонатаном Свифтом. Салон Карре, внушительный, как и все почти залы Лувра, сейчас казался небольшим из-за висящих на стенах шедевров, которые теснили друг друга и норовили вырваться из тесных рам и поглотить окружающее пространство, вобрать его в себя вместе с сияющим золотым потолком и глянцево-желтым полом.

«Джоконда», к которой устремлено было его сердце, соседствовала с подлинными мастерами живописного искусства: Тициан, Рафаэль, Корреджо, Джорджоне, Веронезе, Тинторетто. И еще, вдобавок к итальянским гениям, три великих иностранца — Рубенс, Рембрандт, Веласкес. Что ж, такая компания никого не оскорбит, и даже более того — любому сделает честь. Однако подлинной жемчужиной салона Карре, безусловно, была Мона Лиза дель Джоконда, чья загадочная улыбка способна была зачаровать даже самого Создателя.

На краткий миг Декоратор замер перед Джокондой, размышляя, как лучше поступить прямо сейчас. Сам портрет весит немного, не более восьми килограммов. То есть, конечно, для картины такого размера это много, но только потому, что написана она не на холсте, а на деревянных досках — этот материал нередко выбирали для своих шедевров мастера Возрождения. На стене ее удерживают лишь четыре крепких крючка: приподнял — и снял. Однако была тут и небольшая загвоздка. Для защиты от вандалов за несколько месяцев до того картину укрепили деревянной скобой и поместили в защитный стеклянный футляр. Теперь она весила несколько больше тридцати килограммов — нести такое одному не слишком-то удобно. Но если снять скобу, футляр и раму, останутся как раз указанные выше 8 килограммов — такой вес осилит и ребенок. Конечно, освобождать картину от всего лишнего прямо в зале рискованно, сюда в любой момент может кто-то зайти. Он отнесет ее на черную лестницу, и там сделает все необходимое.

Декоратор споро взялся за дело, и спустя полминуты картина уже стояла на полу. Теперь оставалась самая малость — вынести ее сначала из зала, а затем — и за пределы музея. Однако эта малость и была главной трудностью всего предприятия. И действительно, как прикажете ее нести? Делать это в открытую опасно: первый же попавшийся навстречу работник музея увидит «Джоконду» и поинтересуется, куда это волокут шедевр. Если бы это был обычный холст, можно было бы свернуть его, спрятать, и идти восвояси. Увы, это не холст, это доски, и доски немаленькие — габариты «Джоконды» составляют 77 на 53 сантиметра, толщина досок — почти четыре сантиметра. Если бы Леонардо знал, с какими трудностями столкнутся ценители его творчества, он непременно написал бы Мону Лизу на простом холсте.

Впрочем, что толку бесплодно печалиться об ушедшем, если жизнь требует искать выход прямо сейчас. И выход был найден, и был он простым и гениальным одновременно. Он демонтирует стеклянный футляр, снимет раму, а затем закутает картину своей большой белой блузой и в таком виде вынесет ее вон, так, что никто ничего даже не заподозрит.

Господин Декоратор быстро оглянулся по сторонам. Вокруг по-прежнему никого. Если Бог на его стороне — а он, конечно, на его стороне — он спустится по лестнице на первый этаж и никого не встретит. Совсем никого. Затем он выйдет на улицу, направится к главному входу и…

Издалека послышались чьи-то гулкие шаги. Кажется, кто-то направлялся в его сторону со стороны рю де Риволи.

Сердце его снова забилось часто и сильно. Если он сейчас снимет свою белую блузу, то перестанет походить на работника музея и вызовет подозрение, да и времени разоблачаться уже нет. Но и стоять просто так рядом с картиной нельзя, надо бежать.

Декоратор повернул Джоконду лицом к себе, чтобы не увидели, что это за картина — неважная маскировка, но ничего лучше придумать он не мог. Затем поднатужился, поднял картину и торопливо понес к лестнице. Однако тут его ждала неприятная неожиданность, а именно — наглухо запертая дверь. Ему показалось, что он ударился в эту запертую дверь, как пойманная в мышеловку мышь ударяется о железные прутья — безнадежно и отчаянно.

Конечно, если в салон Карре зайдет случайный человек, всегда можно сказать, что он несет картину на реставрацию. Но если это окажется охранник, тогда все кончено.

О том, что дверь на черную лестницу будет заперта, можно было догадаться заранее. И Декоратор догадался, о, он догадался — и, более того, очень хорошо подготовился к этой неприятности: у него имелась отмычка. Но то ли руки его тряслись слишком сильно, то ли не хватало квалификации взломщика, но замок, объединенный с дверной ручкой, никак ему не поддавался. В отчаянии он выхватил из кармана припасенную заранее отвертку и стал выкручивать замок. Ручка оказалась съемной, как в сумасшедшем доме, и упала прямо ему в руки. Однако замок заклинило, и дверь превратилась в неодолимую преграду.

Декоратор замер в ужасе. О матерь Божья, он погиб! Сейчас его схватят, бросят в тюрьму, подвергнут пыткам…

— Бонжур, мсье, — раздался за его спиной чей-то доброжелательный голос.

Декоратор судорожно обернулся. За спиной его стоял средних лет мужчина с простым лицом, в руке он держал чемоданчик, в каком обычно носят инструменты. Может, это был уборщик, или музейный водопроводчик, или что-то в этом же роде, такое же раздражающее и незначительное и уж, во всяком случае, совершенно неуместное сейчас. Но уместное оно там или неуместное, а отвечать все-таки придется. Впрочем, парень, кажется, простой и наивный, может, удастся обвести его вокруг пальца.

— Доброе утро, — повторил водопроводчик или кто он там был на самом деле.

— Не очень-то оно доброе, — проворчал Декоратор, вороватым движением пряча в карман дверную ручку. — Хочу выйти, а не могу — куда-то делась ручка от двери.

Пролетарий поскреб в подбородке.

— Действительно, — сказал он с удивлением, — ручки нет. Но ничего, этому горю мы уж как-нибудь поможем.

Не мешкая, он вытащил из чемоданчика отвертку и плоскогубцы и сноровисто вскрыл дверь.

— Вот так, — сказал он, очевидно, очень довольный, что дело решилось так просто. — И войти можно, и выйти.

— Благодарю, мсье, — проговорил Декоратор, стараясь не показывать свою радость, — вы мне очень помогли.

Стараясь не слишком суетиться и держать Джоконду так, чтобы ее нельзя было разглядеть, он подхватил картину и стал спускаться по лестнице. Шаги его гулко отдавались в воздухе, водопроводчик молча глядел ему вслед.

Господин Декоратор знал, что будет дальше. Если Бог по-прежнему на его стороне, его неожиданный спаситель отвернется, да и пойдет по своим делам. А если в дело все-таки вмешался дьявол, водопроводчик сейчас окликнет его и спросит: «Мсье, а что это вы несете?» И тогда надо будет что-то отвечать. Можно, конечно, ответить со всей возможной вежливостью, что это не его собачье дело, но такой ответ, скорее всего, вызовет некоторые подозрения. Водопроводчик поднимет шум, явится охрана, картину у него отнимут, а дальше… Ему даже подумать было страшно, что именно случится дальше.

Итак, если его спросят, очевидно, придется сказать правду. То есть не всю правду, конечно, но по меньшей мере половину. И что же он скажет, интересно? А вот что! Он скажет, что несет картину на реставрацию. Да, именно так, на рес-та-вра-цию. Люди простые благоговеют перед сложными учеными словами, а реставрация, вне всяких сомнений, есть слово весьма и весьма ученое.

Однако к вящей его радости, говорить ничего не понадобилось: очевидно, дьявол был сегодня не в силе, или, может быть, просто отвлекся на какие-то другие, более важные дела. Так или иначе, его никто не окликнул — видимо, водопроводчик просто пошел своей дорогой.

Судорожно выдохнув — оказывается, все это время он не дышал — Декоратор остановился на первом этаже, опустил картину на пол и освободил ее от защитного стеклянного короба и рамы. Бросив ненужные теперь аксессуары прямо на лестнице, он снял с себя блузу, трясущимися руками закутал в нее картину, подхватил и немедля вышел во внутренний дворик. Пройдя сквозь него, он миновал галерею, затем еще один двор, и направился к главному входу. Именно здесь ждало его основное препятствие — собаколицый охранник. Мимо такого не пройдешь просто так, это все равно, что пройти живым мимо трехголового адского пса Цербера, который, как известно, с охотою пускает всех в мир теней, но никого не выпускает обратно.

Как же он решился похитить Джоконду, зная, что впереди возникнет такой заслон, такая почти неодолимая преграда? Может быть, он прятал в кармане небольшой револьвер «бульдог», каким велосипедисты разгоняют докучных собак, и который вполне годится и против адского пса, охранявшего музей — особенно, если выстрелить ему сначала в один глаз, а потом и во второй? Увы, стрелять он категорически не мог, чтобы не поднимать лишнего шума. Тогда что же он намерен был предпринять? А вот что! Прежде, чем идти выручать из музейного плена божественную Мону Лизу, он изучил привычки всех охранников на главном входе. В выходные по утрам собаколицый страж с завидной регулярностью отлучался со своего поста, чтобы набрать ведро воды, намотать тряпку на швабру и вымыть вестибюль. Он был большой педант, этот собаколицый, и всегда уходил с поста за водой без пяти минут восемь.

Декоратор взглянул на часы. На них было без пяти восемь. Это значит, что у него ровно три минуты. За эти три минуты ему предстоит сделать двести шагов, чтобы очутиться за пределами главного входа. Если кто-то остановит его хотя бы на полминуты, он опоздает — музейный Цербер вновь займет свое место, и тогда мимо него не проскочит даже мышь.

Господин Декоратор вдохнул поглубже, перехватил поудобнее закутанную в блузу картину и быстрым мерным шагом двинулся к главному входу…

* * *

Как известно, все прогрессивное человечество терпеть не может понедельники. И человечество в этом смысле вполне можно понять. Все отлично знают, что понедельник знаменует собой начало рабочей недели, а, значит, каторжных трудов, тщетной суеты и всяческих беспокойств. В понедельник выходные еще только отдаленно маячат на линии горизонта, притом так далеко, что, кажется, их и вовсе не разглядеть, а, значит, впереди нас ждет целая неделя страданий и мук.

Однако охранник Лувра мсье Пупардэн расходился во взглядах с прогрессивным человечеством: он терпеть не мог вторников. И его, как ни странно, тоже можно было понять. Все дело в том, что в музеях именно вторник — начало рабочей недели, то есть как раз со вторника начинается время суеты, беспокойства и каторжных трудов, когда до выходных еще целая вечность.

— Адский день, — говорил коллегам Пупардэн о вторнике, — поистине адский день.

И те соглашались: именно так, адский день и никак иначе. Действительно, человеку, который чужд искусства, никак невозможно объяснить, насколько это тяжело — день за днем сидеть на банкетке и недремлющим оком следить за посетителями, которые все время норовят подойти к картине поближе и отколупнуть с нее кусочек засохшей краски: дескать, так оно будет красивее.

Впрочем, все разговоры об адских днях были до некоторой степени теорией, потому что, несмотря на всю свою многоопытность, с настоящим адом мсье Пупардэн, как легко догадаться, все-таки не сталкивался. Однако судьба, возможно, выведенная из равновесия его постоянными разговорами о преисподней, заготовила ему небольшой сюрприз: нынешний вторник стал поистине днем торжества самого Сатаны.

Нет, начиналось-то все вполне безобидно. Музей открылся, пошли первые посетители, мсье Пупардэн, борясь со сном, мирно посиживал на мягкой бархатной банкетке, его вздернутый, совсем не французский носик выдавал время от времени тихие, умиротворяющие рулады, короткие бровки опустились к переносице и лишь время от времени чутко вздрагивали. Однако эта идиллия продолжалась недолго: что-то надломилось в окружающем пространстве, в разлом проник хаос, а со стороны салона Карре донеслись дикие, почти непристойные крики.

Охранник прислушался к этим крикам и к превеликому удивлению обнаружил, что кричали не просто так, без цели и смысла — кричавший звал его, Пупардэна.

— Мсье Пупардэн! — надрывался голос, раскатисто грассируя: сразу делалось ясно, что принадлежит он подлинному парижанину. — Мсье Пупардэн!

Проклиная все на свете вторники и всех на свете крикунов, мсье Пупардэн поднялся с места и устремился в сторону салона Карре. Спустя полминуты он пересек порог салона и застыл, как изваяние.

Вперив растерянный взгляд в пустое место между «Аллегорией» Тициана и «Обручением Святой Екатерины» Корреджо, в самом центре зала стоял знакомый Пупардэну художник Луи Беру и, словно попугай, выкрикивал одно и то же:

— Мсье Пупардэн! Мсье Пупардэн!

Мсье Беру был завсегдатаем Лувра и своего рода достопримечательностью музея. Этот шестидесятилетний господин почти все свое время проводил перед картинами мастеров прошлого, делая копии с шедевров, которые потом по сходной цене продавал разным небогатым ценителям искусства.

Сам Беру скромно называл себя гением второго ряда. Скромность эта не показалась бы излишней, если иметь в виду, что в первый ряд мастеров Беру помещал Микельанджело, Рембрандта, Тициана и, разумеется, Леонардо да Винчи.

— Что ж, — бывало, говаривал он, когда друзья начинали подтрунивать над его самомнением, — не все гении были признаны сразу. Кто знал Гогена или Ван Гога еще десять лет назад? А теперь это безусловные классики, за их картины бьются музеи и частные галереи, не говоря уже о ценителях-миллионерах. А Вермеер? Бедняга окончил свои дни в нищете, а нынче любой крестьянин знает «Кружевницу», «Молочницу», не говоря уже про «Девушку с жемчужной сережкой». Вот увидите, придет и мое время. Мои шедевры, такие, как «Элегантная копиистка» или «Радости потопа» еще займут достойное место в Лувре.

И мэтр Беру гордо закидывал голову и, словно постаревший д’Артаньян, топорщил седые усы, очень удобно разместившиеся под его крупным, подлинно галльским носом.

Увы, пока рынок определяли дикари и толстосумы, спрос на оригинальные картины Беру был небольшой. Точнее сказать, спроса не было почти никакого, так что на кусок хлеба он зарабатывал, целыми днями отсиживая филей в Лувре и копируя великих мастеров Возрождения. Музейное начальство было не против, единственное условие, которое оно ставило всем копиистам — копии не должны быть одного размера с оригиналом. Очевидно, таким образом музей боролся с фальшивками, которые в противном случае заполонили бы рынок.

Размер, впрочем, не слишком волновал мэтра Беру — это был тот случай, когда, вопреки расхожему мнению, размер не имел особенного значения. Важнее было имя художника, копии с которого делал Беру.

А в этот раз имя было весьма громким: он собирался писать репродукцию Моны Лизы самого Леонардо ди сер Пьеро да Винчи. Впрочем, полное именование гения тут было совершенно лишним. Всякий знает, что, произнося «Леонардо», мы имеем в виду именно да Винчи, как, произнося Микельанджело, говорим о Буонаротти, или вспоминая Данте, призываем тень гениального синьора Алигьери, а не, скажем, мистера Габриэля Россетти, которого тоже звали Данте, и который тоже был поэт, и даже, может быть, неплохой, но фигура которого совершенно теряется в титанической тени создателя «Божественной комедии».

* * *

Итак, 21 августа 1911 года, вооружась кистями, красками, карандашами и прочим инструментом живописца, мсье Беру с утра пораньше отправился в Лувр. Он любил этот музей — и не только потому, что Лувр давал ему работу и кусок хлеба. Попадая сюда, он чувствовал себя в окружении великих теней, гениев, до мастерства которых, может быть, не суждено ему дотянуться, но которые, он это чувствовал, относятся к нему ласково и покровительственно, все равно как к младшему брату по профессии, каковым, очевидно, он для них и являлся.

Будь его воля, мэтр Беру и вовсе не покидал бы Лувр, он бы здесь дневал и ночевал, а на прогулки выходил во внутренние дворики музея. Еду можно было бы заказывать в лавках, и помощник приказчика исправно приносил бы ему молоко, багеты, ветчину и овощи, а больше бедному художнику и не нужно ничего от жизни, ну, разве что глоток-другой бургундского, впрочем, можно и без бургундского, на худой конец сойдет и совиньон. Увы, администрация Лувра относилась к своему хозяйству весьма ревниво и оставаться художникам в музее на ночь не позволяла.

Как уже говорилось, все в Лувре восхищало мэтра Беру, все приводило в изумление. И неудивительно. Несмотря на множество перестроек, этот храм искусства, казалось, сохранял память обо всем, что было здесь за многие века до наших дней. Мэтр Беру, во всяком случае, буквально кожей чувствовал, как проходит сквозь здание сила воздвигнутой тут еще в XII веке крепости — Большой башни Лувра. Карл Пятый в XIV веке сделал из нее королевскую резиденцию, и вчерашний замок стал постепенно наполняться роскошью и приобретать изящество монаршей резиденции. Однако принято считать, что современный Лувр берет свое начало в XVI веке, а точнее, с того момента, когда Франциск Первый без жалости разрушает старую Большую Башню и начинает воздвигать на ее месте настоящий дворец. Следующие за Франциском короли продолжают его дело, к дворцу пристраиваются два новых крыла, затем Лувр соединяется с Тюильри и так далее, и тому подобное. Лувр разрастался и расцветал, пока в конце XVII века славившийся своим непостоянством Людовик XIV не изменил Лувру с Версалем, объявив последний новой королевской резиденцией.

Великая же Французская революция привела к тому, что Лувр окончательно утратил статус августейшей недвижимости и превратился в музей. Тем самым победивший народ словно бы лишний раз указал спесивой знати ее место. Это было подлинное эгалитэ[1], настоящее равенство — в залы, где некогда жили монархи, теперь без страха ступала нога любого пролетария и крестьянина, не говоря уже о буржуа.

Мэтр Беру лучше кого бы то ни было знал, что Лувр — это бесконечность: едва только начни его осматривать, как он поглотит тебя целиком и больше не выпустит из своих объятий. Лувр похож на море, он так же необозрим и коварен. Начнешь любоваться картинами, еще ничего толком не увидел, а уж день кончился, и бедного посетителя выбросило за порог, как выбрасывает волной черепаху, и лежит он на морском берегу обессиленный, не способный даже рукой пошевелить. Правило это, по мнению художника, касалось всех, начиная от забежавшей в музей гимназистки и заканчивая матерыми профессионалами вроде самого мэтра Беру.

Именно поэтому наш живописец, не отвлекаясь ни на что, прямиком отправился в салон Карре, где между Тицианом и Корреджо висела «Джоконда». Точнее сказать, должна была висеть. Потому что на ее месте зияла сейчас пустота, из которой вызывающе торчали четыре крючка, словно клыки мертвого зверя, упустившего свою добычу.

Несколько секунд мсье Беру с недоумением разглядывал пустое место, словно надеясь, что это всего лишь оптическая иллюзия, и картина сейчас материализуется из воздуха вопреки всем законам физики. Однако секунды тикали, а ничего не происходило: пустое место по прежнему оставалось таким же возмутительно пустым. Более того, Беру вдруг почудилось, что злосчастная дырка между картинами глядела на него, похабно ухмыляясь.

Несчастному художнику ничего не оставалось, как немедленно позвать на помощь.

— Мсье Пупардэн! — растерянно воскликнул Беру, с каждым слогом возвышая голос. — Мсье Пупардэн!

Так он выкрикивал до тех пор, пока на пороге зала не явился охранник, которого Беру хорошо знал.

— Возможно, это обман зрения, но я не вижу здесь «Моны Лизы»! — несколько запальчиво начал художник. Это было сказано так, как будто бедный мсье Пупардэн был каким-то огнедышащим драконом, охранявшим тут гору золота, которая неожиданно пропала вся целиком.

Охранник также обозрел пустое место, почесал нос и предположил, что картину унесли фотографировать.

— Очень может быть, — согласился Беру, и добавил язвительно. — Дело известное: если женщина куда-то пропала, скорее всего, это значит, что она позирует фотографу.

Мсье Пупардэн состроил такую физиономию, которая, видимо, должна была означать «может, оно и так, черт их разберет, этих женщин».

— С другой стороны, — заметил художник, — «Джоконда» висит тут Бог весть, сколько лет. За это время можно было бы сделать миллион фотографий. Точнее сказать, сфотографировать ее один раз, а потом уже печатать сколько угодно оттисков с негатива.

— Если сфотографировать один раз, а потом печатать с негатива, за что же платить жалованье музейному фотографу? — здраво отвечал мсье Пупардэн, и бровки его слегка вздернулись кверху.

Тут мэтр Беру, который, как уже говорилось, был немного д’Артаньяном, вспылил.

— Тысяча чертей! — воскликнул он. — Люди рвутся увидеть шедевр, люди приходят писать с него репродукции, а шедевр, видите ли, унес фотограф. Нельзя ли, по крайней мере, узнать, сколько он будет держать Мону Лизу в плену своих фотокамер и проявителей и когда, наконец, она вернется на свое место?

— Я узнаю, — кротко сказал мсье Пупардэн и вышел вон из зала.

Мэтр Беру хотел было отправиться за мольбертом, который хранил он в одной из музейных кладовок, но потом подумал, что не стоит слишком уж торопиться: может быть, Джоконда пробудет в плену у фотографа еще не один час. Чтобы не тратить время зря, он взялся набрасывать карандашом эскиз самого салона Карре. Художнику вдруг пришло в голову, что ему выдалась редкая возможность — изобразить зал без Джоконды, лишь с четырьмя крючками вместо нее.

Эта идея так его увлекла, что он отложил начатый набросок, отправился в чулан за мольбертом и, принеся его, взялся писать картину, но уже не карандашом, а маслом. Он полностью погрузился в работу и быстро забыл обо всем на свете.

Когда же мэтр Беру, наконец, вспомнил о времени, то обнаружил, что с момента его появления в Лувре прошло три часа. Однако куда же девался этот бездельник Пупардэн?

Вышеназванный бездельник явился спустя полминуты, как будто услышал немой зов художника. Вид у него был крайне озабоченный.

— Фотограф картину не брал, — проговорил охранник сокрушенно. — Больше того, ее нигде нет. Мы обошли все, буквально все закоулки, где она могла бы оказаться — ничего нет. Мсье Бенедит вызвал отряд уголовной полиции с Набережной Орфевр. Теперь, очевидно, придется обыскивать весь Лувр целиком.

И мсье Пупардэн посмотрел на Луи Беру каким-то странным взглядом. Таким взглядом смотрит на курицу лиса, таким взглядом глядит лев на ягненка, так приглядывается медведь к пчелиному улью, полному вожделенного сладкого меда. Казалось, что мсье Пупардэн собрался сожрать несчастного художника живьем — и это несмотря на весьма продолжительное знакомство и явную взаимную симпатию с обеих сторон.

Чем же, скажите, можно извинить такое людоедское настроение, что сказать в оправдание охранника? Увы, ничего, разве только известную уже две тысячи лет банальность: никто из живущих не без греха, во всякого можно кинуть камнем.

Мсье Пупардэн был отличным служакой, добросовестным, честным, но ему до смерти надоело без всякой цели бродить среди малопонятных и, скажем начистоту, не особенно интересных ему шедевров. С некоторых пор сердце его требовало настоящего дела, мозг воспламенился идеей поймать какого-нибудь ужасного преступника, свершившего громкое ограбление. И вот, кажется, такой шанс ему, наконец, представился…

Охранник откашлялся, глаза его сделались оловянными.

— Прошу прощения, мсье Беру, но мне придется вас обыскать, — сказал он строго.

— Обыскать? Меня? — поразился художник. — Но что за глупости? Я ведь пришел сюда уже после того, как картина пропала. Это во-первых. Во-вторых, как бы мог я ее спрятать на себе? Это ведь даже не холст, это доски, причем весьма объемные, их было бы сразу видно.

— Все равно, — настаивал охранник. — Вы могли украсть какую-нибудь другую картину, которую все-таки можно как-нибудь спрятать…

Беру хотел было вспылить и закричать «каналья!», как это делал его любимый д’Артаньян, но потом подумал, что со времен кардинала Ришелье нравы сильно изменились, и нынче за такой крик его вполне могут притянуть к суду за оскорбление.

— Что ж, — сказал он неожиданно кротко, — обыскивайте.

Мсье Пупардэн затоптался в нерешительности. Покорность судьбе, которую явил старый художник, тронула его сердце. Он ощутил даже некое сочувствие к давнему знакомому. Мэтр Беру не должен обижаться: Лувр закрыт, и с этой минуты будет обыскан всякий, кто попытается выйти из музея, будь то даже куратор Лувра Жорж Бенедит, исполняющий сейчас обязанности директора.

— А самого господина директора Лувра вы обыскать не собираетесь? — несколько неприязненно поинтересовался художник.

— Это невозможно, мсье Омоль в отпуске, — суховато отвечал охранник.

— Вот оно что — в отпуске! — воскликнул мэтр Беру и, как и положено потомку д’Артаньяна, мысленно добавил к своему восклицанию тысячу чертей. — Но ведь отпуск — это хорошее алиби для того, кто собирается украсть шедевр. Во всяком случае, будь я господином директором Лувра, я бы именно так и поступил.

— Вот поэтому вы никогда и не будете директором Лувра, — грубовато отвечал охранник и строго прибавил. — Извольте, мсье Беру, следовать за мной…

Égalité (фр.) — равенство. Liberté, Égalité, Fraternité — свобода, равенство, братство — идея, провозглашенная Робеспьером. Слова эти стали девизом Великой французской революции.

Глава вторая
Два жулика, Пикассо и Аполлинер

Юная кружевница Бьянка Манчини шла к реке Арно по виа дель Моро, пожалуй, чуть быстрее, чем это позволяли приличия. Строго говоря, она уже почти не шла, она почти уже бежала по выложенной булыжником улице. Или даже не так, не бежала — она почти неслась, так что ноги практически не касались тротуара. Это был тем легче, что ветер дул попутный, и ее как будто бы саму несло вперед — только успевай перебирать стройными ножками, отталкиваясь от земли.

Если бы сейчас ее увидел кто-то из знакомых, — а в знакомых, благодаря профессии, у барышни Манчини ходила почти вся женская половина Флоренции, — так вот, если бы ее сейчас увидели знакомые, они были бы удивлены и даже слегка шокированы скоростью ее перемещения. Синьорина Бьянка неслась так быстро, как будто за ней гнались черти, сбежавшие со страшных полотен Босха или Гойи.

Как ни странно, в этом вольном сравнении заключалось гораздо больше правды, чем можно было предположить. После нелегкого рабочего дня синьорина Манчини привычным путем возвращалась домой, когда, случайно обернувшись назад, обнаружила, что ее преследует какая-то ужасная желтая рожа.

Вообще говоря, загорелых лиц во Флоренции хватает: хоть до моря и не так близко, добрых девяносто верст, но все же, синьоры и синьорины, это Италия, и надо уж очень беречь кожу, чтобы солнце не выжелтило ее до темного золота за каких-нибудь пару дней. Однако рожа, которая следовала за ней, была совершенно непохожа на обычные здешние физиономии.

Во-первых, рожа эта была прищуренная, или даже, точнее сказать, и вовсе косая, во-вторых, выражение у нее было самое дерзкое и даже, может быть, преступное.

Бьянка за недолгую пока жизнь повидала разного и всякого, однако прежде людей с такими лицами она в родном городе не встречала. Человек, который быстро шел сейчас за ней по пятам, больше всего походил на японца: он был желтым, но не таким желтым, каким бывают от загара, а желтым, как лимонный сок.

Так или иначе, синьорина Манчини почему-то сразу поняла, что преследует ее не человек, и не японец даже, а какой-то косоглазый демон — такой разбойной казалась его скуластая морда, и так страшно сверкали черные прищуренные глаза. Он был одет в элегантный оливковый костюм-двойку, но от этого казался только страшнее.

Пока она, непроизвольно ускоряя шаг, шла вниз по улице, ужасный преследователь догнал ее, приподнял шляпу и быстро сказал несколько слов на непонятном языке.

— Не понимаю, — отвечала кружевница и ускорила шаг — теперь ей сделалось по-настоящему страшно.

Увы, от назойливого демона оказалось не так просто отвязаться. Он снова догнал ее и решительно перегородил ей дорогу. Она быстро оглянулась по сторонам — как назло, ни одного живого человека. Бьянка с ужасом посмотрела на желтолицего демона: что ему надо?

— Куóрэ[2], — неожиданно проговорил тот, прижимая правую руку к груди. Потом протянул к Бьянке открытую ладонь и страстно добавил: — Амóрэ[3]!

Глаза его полыхнули темным огнем, и Бьянка попятилась. Однако такая тактика никуда не годилась: она знала, что отступать перед опасностью нельзя, иначе немедленно станешь жертвой. Очаровательная кружевница собрала в кулак всю свою волю и крикнула:

— Пошел прочь! — и для вящей убедительности даже решительно топнула ножкой.

Однако решимость ее не отпугнула демона, он, кажется, даже и не думал отступать. Преследователь сделал шаг вперед и снова прижал руку к груди, с нечистым акцентом повторяя раз за разом «куорэ» и «аморэ».Тогда Бьянка, улучив момент, ловко обежала его сбоку и пустилась вниз по улице почти бегом, моля Мадонну, чтобы та защитила ее от домогательств всех и всяческих чертей и в особенности же — чертей желтых и косоглазых.

Но, видно, у Богородицы сегодня было слишком много дел, потому что, оглянувшись на бегу, Бьянка увидела, что желтый черт догоняет ее огромными шагами. Глаза его сверкали, рот извергал непонятные слова на адском языке, на котором, видно, говорят все черти в аду.

Впрочем, понять эти слова можно было и без перевода. Стой! — кричал демон. — Стой или я убью тебя!

Но кружевница только сильнее припустилась по булыжному тротуару. Еще немного — и она добежит до дома, и скроется за прочной дверью, и там уж ни один черт не сможет достать ее, даже самый желтый и косой. К несчастью, фортуна внезапно изменила ей. Бьянка оступилась, ножка ее подвернулась, и она полетела ничком на дорогу. Однако ей повезло: в последний миг она подставила руки, так что сумела спасти лицо, но все-таки пребольно ударилась правым коленом о булыжники мостовой.

Синьорина Манчини торопливо перевернулась на спину, надеясь вскочить на ноги, но тут же в ужасе закрыла лицо руками. Желтолицее чудовище нависло прямо над ней, черные глаза сверкали, зубы отвратительно щерились. Бьянка уже чувствовала, как под его жадными пальцами рвется ее блузка, как оголяется беззащитное плечо, как он отрывает ее от земли, и она бьется в его руках, беспомощная, словно пойманная рыбка… Она уже приготовилась умереть, но тут случилось нечто удивительное и даже вовсе необыкновенное.

Краем глаза Бьянка увидела, как некто могучий и стремительный заступил дорогу желтолицему демону, и тот попятился от неожиданности и, споткнувшсь, уселся прямо на тротуар. Вспыхнувшее любопытство пересилило страх, и она убрала руки от лица.

Она ясно увидела перед собой высокого господина лет пятидесяти, одетого в серый камлотовый сюртук и такого же цвета цилиндр, его тонкая, но сильная рука сжимала изящную резную трость с набалдашником из слоновой кости. Этой тростью сейчас он упирался прямо в грудь страшному демону, который сидел, пришпиленный к стене, будто бабочка, в которую вонзили булавку.

— Не бойтесь, синьорина, — с легким иностранным акцентом проговорил незнакомец.

Улыбаясь, он молча глядел на кружевницу и, как показалось синьорине Манчини, даже немного ей любовался. Правду говоря, тут было на что заглядеться: темно-каштановые вьющиеся волосы, чуть скуластое личико, чуть вздернутый носик, алые свежие губы и испуганные, и оттого еще более очаровательные глазки.

— Вы в безопасности, — повторил чужестранец. — Не бойтесь ничего.

— Я не боюсь, — сказала она, — не боюсь

И действительно, ей почему-то сразу сделалось ясно, что в присутствии этого господина ей не грозит ничего, даже если вся преисподняя выйдет на охоту за ней.

— Спасибо, — сказала она, с любопытством оглядывая неожиданного спасителя. — Меня зовут Бьянка Манчини, я кружевница. А кто вы?

Незнакомец отрекомендовался действительным статским советником Нестором Васильевичем Загорским.

— Васильевич? — она нахмурила брови, что-то вспоминая. — Вы — серб?

— Не совсем, — отвечал он, — я из России.

Вот как, Россия? Кажется, это страна медведей. Но этот на медведя совсем не похож. Обходительный, обворожительный и… очень интересный. Волосы седые, но брови черные, и глаза горят живым, страстным огнем.

— А что же делать с этим… — она запнулась, не зная, как назвать желтоглазого демона, который все еще сидел, прижатый к стене, и ворчал что-то неразборчивое, словно пес, которого только что угостили палкой.

Загорский беспечно махнул рукой: ничего не делать, просто забыть — и все. Как же забыть, возразила Бьянка, он ведь может напасть на кого-то еще. Спаситель посмотрел на нее внимательно и слегка нахмурился: пожалуй, она права. Видимо придется сдать этого башибузука в полицию, чтобы впредь не беспокоил честных девушек.

Желтолицый бандит на эти справедливые слова только недовольно покривил физиономию, из чего можно было со всей определенностью вывести, что даже черти из ада побаиваются полиции.

— Что ж, синьорина, не смею больше вас задерживать, — Загорский снова вежливо приподнял шляпу, видимо, собираясь отчалить в неизвестном направлении. — Впрочем, может быть, вас нужно проводить прямо до дома?

— Я живу тут, — и она кокетливо кивнула на ближайшую к ним зеленую дверь.

— Буду иметь это в виду, — улыбнулся ее спаситель.

Она еще раз улыбнулась ему напоследок — какой все же очаровательный — и, открыв дверь, скрылась в доме.

Загорский же опустил трость, которой он удерживал косоглазого демона и сурово спросил на чистом русском языке:

— Ну, и как прикажешь это понимать? Стоило мне отлучиться на полчаса, и ты погнался за девушкой, словно павиан в джунглях!

— Стрела амура, — пробурчал желтолицый. — Я влюбился, если вы, конечно, понимаете, о чем речь.

— Подумайте только, он влюбился! А как же должное поведение, как же ритуал[4]? — с упреком сказал Нестор Васильевич.

— Ритуал состоит в том, чтобы добиваться предмета своей страсти, — проворчал его собеседник. — А если вы любите девушку, а она попадает в объятия другого, это не ритуал, а глупость.

Загорский, однако, настаивал на своем. Что за дикость, в самом деле — погнался за девушкой, напугал ее до полусмерти?

— Я бы и пальцем ее не тронул, — нахмурился собеседник.

— Это знаю я, но она этого знать не могла. Скажи, Ганцзалин, ты давно смотрел на себя в зеркало? Такая физиономия может напугать до смерти кого угодно даже в твоем родном Китае. Твое счастье, что она молодая и здоровая, у кого другого сердце могло разорваться от страха.

— За старухой я бы не погнался, — запальчиво отвечал Ганцзалин.

Действительный статский советник поморщился. Понимает ли тот, как неслыханно им повезло, что Загорский обнаружил своего не в меру влюбчивого помощника раньше, чем девушка позвала полицию?

— Это полиции повезло, — пробурчал китаец. — Лучше помогите мне подняться, кажется, я подвернул ногу.

— Эх, Ганцзалин, Ганцзалин, когда же ты остепенишься, — вздохнул Загорский, но руку помощнику все же подал, после чего они двинулись вниз по улице, беседуя совершенно по-дружески.

За ними, в изумлении округлив глаза, наблюдала через небольшое окошко в толстой стене синьорина Манчини…

Спустя какие-нибудь десять минут Нестор Васильевич и его верный Ганцзалин уже сидели на веранде недорогой траттории и попивали душистый капучино. Народу в траттории было немного, их обслуживал лично хозяин, совершенно лысый, но зато с таким носом, которым, будь они в сельской местности, вполне можно было бы рубить дрова. Очевидно, этот экзотический трактирщик, как всякий почти итальянец, считал себя чем-то вроде Джоаккино Россини и время от времени выдавал внезапные фиоритуры из классических опер.

— Можно, я его застрелю? — угрюмо спросил Ганцзалин, когда трактирщик попытался взять верхнее «фа» и завизжал так пронзительно, что в ушах ни в чем не повинных клиентов зазвенело совершенно нестерпимым образом.

Нестор Васильевич, однако, категорически воспретил помощнику стрелять в кого бы то ни было. Во-первых, они мирные путешественники, а если каждый путешественник начнет палить во все стороны света, то на что же это будет похоже?

— А что во-вторых? — не унимался китаец.

— Во-вторых, у тебя нет пистолета, — вполне обоснованно отвечал действительный статский советник.

— А в-третьих?

— В-третьих, гуманность состоит не в том, чтобы расстреливать каждого, кто тебе не нравится, а в том, чтобы быть добрее к людям.

Помощник на это отвечал в том смысле, что если бы он был добрее к людям, люди бы его давно съели живьем, и он бы и до тридцати лет не дожил. Загорский же заметил, что он вечно все утрирует. Чем ему так уж насолил несчастный трактирщик? Да, природа обделила его слухом и одарила противным голосом, но ведь никакого вреда он никому не приносит, а даже напротив, пользу. Если бы не он, сколько людей сидели бы голодными или рыскали по городу в поисках обеда!

— А вообще говоря, пора мне, наконец, заняться твоим воспитанием, — заключил свою тираду действительный статский советник. — Ну, на что это похоже — гоняться за девушками, как дикий зверь? На девушек, друг мой, надо не бросаться, а ухаживать за ними. А с твоими манерами женского сердца не завоевать!

Китаец осклабился: и как же, по мнению господина, надо ухаживать за женским полом?

— Интеллигентно, — отвечал Нестор Васильевич. — Куртуазный разговор, вовремя сказанный комплимент, ресторан, шампанское — и барышня твоя. А ты не то, что в ресторан девушку повести, ты даже итальянского учить не желаешь…

— Некогда мне учить этот макаронный язык, — сурово отвечал китаец. — Я говорю на языке любви, а он и так всем понятен.

Загорский взглянул на помощника насмешливо:

— Позволь спросить, сколько тебе лет?

— Это вы к чему? — насторожился китаец.

— Это я к тому, что не тот у нас с тобой возраст, чтобы за барышнями гоняться.

— Как сказано в Евангелии, не судите по себе, — нахально отвечал Ганцзалин.

— В Евангелии сказано: не судите, да не судимы будете, — поправил его господин.

— А я так и сказал. Не судите по себе, да не судимы будете.

— С тобой нужно говорить, наевшись гороху, — сухо заметил действительный статский советник, на что китаец с необыкновенным нахальством отвечал, что с Загорским и горох не поможет вести содержательную беседу.

На счастье, мимо пробегал разносчик газет, и Нестор Васильевич ненадолго отвлекся от пикировки. Остановив мальчишку, он взял у него по одному экземпляру всех газет, которые у того имелись. В наборе оказались «Коррьере делла сера», «Ла Стампа», «Трибуна», «Газета дель пополо» и «Аванти».

Действительный статский советник немедленно погрузился в чтение новостей. Ганцзалин тем временем откровенно зевал, глядя по сторонам.

— Что пишут? — через несколько минут спросил заскучавший Ганцзалин.

— Разное, — сухо отвечал Нестор Васильевич.

— А интересного что? — не унимался помощник.

— Из интересного — расследование кражи «Моны Лизы».

— Это кто такая? — полюбопытствовал китаец, который, несмотря на все усилия хозяина, до сих пор имел некоторые пробелы в образовании.

Загорский посмотрел на него с легким упреком.

— «Мона Лиза дель Джоконда» — это картина великого итальянского художника Леонардо да Винчи.

— Длинное какое название, — поморщился Ганцзалин. — Китайцы не любят длинных слов. Лучше бы звать ее просто «бедная Лиза».

Действительный статский советник удивился: почему же бедная? Потому что, объяснил помощник, ее украли и до сих пор не нашли. Кстати, сколько она стоит?

— Судя по всему, изрядно, — отвечал Загорский, перелистывая страницу. — Вероятно, речь идет о миллионах франков. Во всяком случае, тому, кто найдет картину, сообщество друзей Лувра обещает 25 тысяч франков, а газета «л’Иллюстрасьон»[5] — 40 тысяч.

— Всего, значит, выходит 65 тысяч франков, — быстро сосчитал Ганцзалин. — Больше двадцати тысяч, если считать на рубли. Неплохой куш. Может, нам заняться этим делом, вернуть Лувру украденный шедевр?

Загорский поморщился. В кои-то веки у них образовался отпуск, он хотел бы провести его спокойно, беззаботно переезжая из одного европейского города в другой, наслаждаясь плодами культуры и цивилизации, а не гоняясь за жуликами. Нет, воля ваша, но это совершенно лишнее: и без них найдутся люди, которые вернут Лувру «Джоконду».

— Но 65 тысяч на дороге не валяются, — настаивал китаец. — А потом, вы ведь все равно собирались в Париж…

Нестор Васильевич хотел что-то ответить, но на лицо его внезапно набежало облачко. Он увидел неподалеку спасенную им синьорину Манчини. Стоя рядом с карабинером, она темпераментно жестикулировала и тыкала пальчиком в сторону Загорского и Ганцзалина, что-то торопливо объясняя служителю закона.

— Проклятье, — озабоченно проговорил Загорский, — только этого нам не хватало. А все ты со своей варварской любовью.

— Что ей еще надо? — удивился китаец. Проследив направление взгляда господина, он увидел и девушку, и карабинера, который уже с самым решительным видом направлялся к ним. — Жива, здорова и никто ее не домогается.

— Наверняка она решила, что мы с тобой сообщники, — отвечал действительный статский советник.

— Сбежим? — деловито осведомился китаец.

Но Загорский отвечал, что, во-первых, Ганцзалин бежать не может, потому что подвернул ногу, а, во-вторых, бежать уже поздно. И действительно, карабинер был уже совсем рядом, и вид имел самый суровый.

— Добрый день, синьоры, — сказал он, подходя к столику и отдавая честь. — Позвольте узнать, кто вы, и что здесь делаете?

— Может, окунем его мордой в пасту? — по-русски предложил Ганцзалин, весело скаля зубы.

— Говорю тебе, уймись, ты не в китайской чайной, — негромко процедил Загорский, а затем любезно улыбнулся полицейскому: в чем дело, синьор офицер?

Синьор офицер, или, если уж быть совсем точным, капрал, с охотой объяснил, что сидящий рядом с ним господин преследовал вон ту юную синьорину, и не только преследовал, но даже, потеряв всякий стыд, напал на нее.

— Однако юная синьорина, вероятно, сказала вам, что я спас ее от домогательств этого господина, — заметил в ответ действительный статский советник.

Карабинер кивнул. Все так, но непонятно одно: почему спаситель и нападавший сидят теперь вместе и беседуют, как добрые друзья. У него есть основания полагать, что они в сговоре, а, значит, могут напасть еще на кого-нибудь.

— Это совершенно невозможно, — решительно отвечал Загорский. — Все дело в том, что я… гм… русский священник. Строго говоря, этот синьор не успел даже совершить ничего противозаконного. Да, он вел себя несколько по-дикарски, но насилия не применял. Он увлекся девушкой, и решил за ней поухаживать. На его родине в Китае это делается именно так — назойливо и бесцеремонно. Однако я побеседовал с ним, я устыдил его, я проповедал ему слово Божие, и теперь он окончательно порвал со своим греховным прошлым и даже собирается принять монашеский сан.

Ганцзалин, хоть и не понимал по-итальянски, однако уловил слово «мóнако»[6] и истолковал его совершенно верно. Он скроил такую постную физиономию, что любой незаинтересованный наблюдатель немедленно решил бы, что это готовый священнослужитель, осталось только выстричь ему тонзуру и облачить его в рясу.

Физиономия эта, впрочем, не возымела на карабинера никакого действия. Он строгим голосом велел синьорам следовать за ним в участок для разбирательства и выяснения обстоятельств дела.

Загорский вздохнул, положил на столик деньги за кофе и поднялся со стула. Следом за ним поднялся и Ганцзалин. Спустя минуту они уже следовали в кильватере стража закона, который шествовал, чрезвычайно гордый тем, что ему удалось поймать сразу двух опасных иностранцев, один из которых к тому же — духовное лицо, а другой только еще собирается им стать. В некотором отдалении за ними шла синьорина Манчини, столь же бдительная, сколь и очаровательная, чье очарование, впрочем, несколько поблекло в глазах Ганцзалина после того, как она натравила на них карабинера.

Нестор Васильевич хмурился, время от времени на ходу выразительно поглядывая на своего верного помощника. В глазах его ясно читались слова: «Вот, полюбуйся, в какую безобразную историю мы попали благодаря твоей дикости». Желтая физиономия Ганцзалина, однако, выглядела совершенно безмятежной. «Ну, и попали, — как бы говорила она, — ну и подумаешь. Как будто это с нами в первый раз».

— Так что ты там говорил про вознаграждение за бедную Лизу? — неожиданно спросил Загорский.

— 65 тысяч франков, — с готовностью отвечал помощник.

— Да, это неплохо, — сдержанно кивнул Нестор Васильевич. — Не говоря уже о том, что расследование может выйти весьма интересным. К тому же, у меня в Париже действительно имеется одно небольшое дело…

При этих словах он как-то смущенно покосился на помощника. Ганцзалин двусмысленно ухмыльнулся.

— Ваша правда, пора сменить обстановку, — сказал он. — А то здешние макаронники-полицейские все равно не дадут нам продыху.

И он во весь рот оскалился, глядя на капрала, который, словно что-то почуяв, оглянулся назад и глядел теперь на него с крайним подозрением. Тут к слову стоит заметить, что есть люди, улыбка которых сразу вызывает расположение у окружающих, а есть — напротив, влечет за собой немедленные подозрения и даже испуг. К первому сорту, очевидно, относился Нестор Васильевич, ко второму — его верный помощник.

— Кстати, что мы будем делать с этим синьором в погонах? — полюбопытствовал Ганцзалин. — Он ведь не отпустит нас просто так.

Загорский пожал плечами.

— Разумеется, отпустит — он кажется мне здравым человеком.

— А если все-таки нет? — настаивал помощник.

Действительный статский советник поморщился.

— Если не отпустит, — сказал он, — тогда можешь делать с ним, что пожелаешь.

— В таком случае я откручу ему голову, а вы, как лицо духовное, прочтете над ним отходную, — плотоядно осклабился Ганцзалин.

— Аминь, — заключил Загорский.

* * *

Августовское солнце, все еще яркое, но уже нежаркое, лениво освещало дом номер 11 по бульвару Клиши. Это был район Парижа, где совершенно естественно соседствовали артистическая богема, веселые кварталы и базилика Сакре-Кёр[7], от которой до знаменитого кабаре «Мулен Руж» самым медленным шагом и все время под гору было не больше километра. Такое соседство, кажется, никого не смущало, и когда в церкви чинно служили обедню, в «Мулен Руж» беспечно вскидывали ноги в канкане девушки, одетые вызывающе, полуодетые и даже неодетые вовсе.

Много лет живший в Париже русский художник Леон Бакст в шутку звал бульвар де Клиши «бульваром Не Греши». Однако устройство этого замечательного места было таково, что удержаться от грехопадения было крайне трудно, разве только юркнуть в переулки и обойти его по широкой дуге. Но и в этом случае гарантии не было, потому что так сильна была веселая радиация бульвара Клиши, что кокетство и разгул распространялись далеко за его пределы чуть ли не по всему Парижу. Супруги Кюри, близко имевшие дело с радиоактивностью, пожалуй, сочли бы такое высказывание недостаточно научным, но с фактами трудно спорить, пусть даже они и противоречат строгой науке физике.

Несмотря на близость Сакре-Кёр и изобилие девушек легкого поведения, здешние места осенял, конечно, не Дух святой и даже не дух разгула и разврата. Любой из живших на бульваре художников, поэтов и музыкантов мог поклясться, что здесь царил дух творчества, свидетелями чему были не только парижские праздные гуляки, но и многочисленные кафе и даже местный театр «Два осла».

— Это Клиши, так что ослов здесь гораздо больше, — говаривал, бывало, живший в доме номер одиннадцать Па́бло Дие́го Хосе́ Франси́ско де Па́ула Хуа́н Непомусе́но Мари́я де лос Реме́диос Сиприа́но де ла Санти́сима Тринида́д Ма́ртир Патри́сио Руи́с-и-Пика́ссо или, попросту, Пабло Пикассо. — А впрочем, пусть будет два осла: не дело художника слишком уж углубляться в дебри арифметики…

Между нами говоря, углубляться в дебри арифметики Пикассо и не мог. И вовсе не потому, что был некомпетентен в этой деликатной области. Каждый уважающий себя художник должен знать арифметику, а иначе как он будет продавать свои бессмертные творения многочисленным буржуа, которые в искусстве не смыслят ни уха, ни рыла? И Пикассо, разумеется, тоже был в арифметике не последний человек, во всяком случае, сложение, вычитание, умножение и деление он постиг во всей полноте.

В дебри же арифметики он не имел возможности углубляться из-за своей чрезвычайной занятости — так, по крайней мере, должны были думать все его знакомые. В то время, как другие художники круглые сутки пили, бузили, занимались любовью и шокировали не в меру стыдливых обывателей, Пикассо с утра до ночи корпел над своими картинами, делая перерывы только на то, чтобы поесть, выпить, побузить, заняться любовью и между делом шокировать какого-нибудь особенно застенчивого обывателя.

Такая стратегия возымела нужный эффект: к тридцати годам Пикассо забыл о нищем прозябании в общежитии для бедных художников Бато-Лавуар и стал художником известным, пользующимся популярностью не только у французов, но и у иностранных ценителей живописи. Времена, когда он отдавал картину за тарелку супа в кафе, остались далеко в прошлом. Сейчас за приличные деньги покупались практически все его творения, начиная от голубого и розового периодов и заканчивая сегодняшними, кубистическими картинами. К слову сказать, кубизм — это было направление, которое изобрел лично Пикассо. Правда, официально считалось, что к этому приложил также руку и Жорж Брак, но мы-то, мсье-дам, мы-то с вами знаем правду и понимаем, в чью гениальную голову могла прийти столь поразительная идея.

Вот и сейчас Пабло, одетый в коричневые кюлоты, белую парусиновую рубашку и с босыми ногами, стоял перед недописанной картиной, которую хотел назвать «Человек с мандолиной». Окно в мастерскую было распахнуто, ветер задувал в комнату, через вырез рубашки холодя грудь и утишая горячку творчества.

Картина давалась ему нелегко, это был не тот случай, когда нужного эффекта можно было добиться несколькими точными ударами кистью. И дело, разумеется, было не в человеке и не в мандолине даже, дело было в том прорыве в запредельное, которое могла дать картина. Не слепое следование натуре, а исход в инобытие — вот чем должен был стать кубизм для подлинного художника…

В дверь позвонили. Пикассо поморщился: кто там еще? Весь Париж знает, что в это время он творит, а отрывать гения от творчества — святотатство похуже, чем переделать Нотр-дам-де-Пари в Мулен Руж. Запустите в храм танцовщиц — и этот грех Господь вам простит. Оторвите художника от холста — и будете прокляты во веки веков, и никакое чистилище не облегчит вашей участи.

— Милая, — крикнул Пикассо, — милая, открой дверь!

В коридоре послышался шум — милая пошла открывать. Как же, черт побери, ее зовут? Мудрено выучить имя девушки, с которой ты познакомился только вчера вечером, особенно, если имя это тебя совершенно не интересует. Как, впрочем, и сама девушка.

Его верная подруга Фернанда, разумеется, не одобряет того, что он водит к себе посторонних барышень. Но Фернанда слишком ревнива для возлюбленной гения. В конце концов, неважно с кем он спит, любит-то он только ее. Он ведь не спрашивает, кому она позирует обнаженной.

Так или иначе, в последнее время отношения между ними натянутые. И не потому, что он ей изменяет — как может жить мужчина, не изменяя, он ведь не евнух какой-нибудь! Они ссорятся, потому что Фернанда Оливье, во-первых, уже не так молода, как семь лет назад, когда они только встретились, во-вторых, куда более драчлива, чем раньше, и, в-третьих, напоминает ему о прежних трудных временах, а это, простите, воспоминания не самые приятные.

К тому же, мсье-дам, есть еще одна причина для охлаждения между ними, причина смехотворная, но все равно неприятная. В 1907 году Фернанда забрала из приюта и удочерила 13-летнюю Раймонду. Девочка была дичком, как и следовало сироте, однако нравилась художнику. Расцветающая юная красота — кто бы удержался от того, чтобы не запечатлеть такой соблазнительный образ? И, разумеется, Пабло не удержался, и более того — не удержался несколько раз.

Совершенно случайно шедевры, отражающие девичью нескромность, попались на глаза Фернанде. Разразилась ужасная буря с громами, молниями и метанием первых попавшихся под руку предметов в физиономию гения.

— Ублюдок! — кричала его верная подруга, размахивая схваченной со стола бронзовой статуэткой и тесня Пабло в угол. — Извращенец! Как у тебя только рука поднялась! Я тебе все глаза выцарапаю!

Надо сказать, угрозами Фернанда не обошлась и довольно ловко пыталась исполнить свое обещание. Однако Пикассо отчаянно защищался: глаза для художника — орудие ремесла, кому нужен слепой живописец? У него был богатый опыт сражений с возлюбленной, так что в тот раз ему все-таки удалось отстоять свою телесную целостность.

Озлобленная Фернанда, не зная, чем ему отомстить, взяла и отвезла Раймонду обратно в приют. Этот необдуманный поступок чрезвычайно огорчил Пабло. Он, признаться, уже подумывал о том, что, когда Раймонда подрастет, у них может случиться очаровательный менаж а труа[8]. Но идея, похоже, совсем не нравилась Фернанде, и это понятно: пока Раймонда будет расти, Фернанда состарится.

С той поры прошло уже четыре года, но Пабло почему-то никак не мог забыть ту печальную историю, и, кажется, где-то в глубине души затаил обиду на возлюбленную. Похоже, именно с того случая между ними произошел какой-то надлом, надлом, который так и не зарастал, несмотря на усилия с обеих сторон.

Ситуацию усугубляла мелочная ревность возлюбленной, которую бесило, даже когда он просто бросал заинтересованный взгляд на какую-нибудь юную богиню, не говоря уже о том, чтобы уложить ее в постель. Вот потому размолвки и охлаждения между ними случались все чаще, и его все меньше тянуло к Фернанде.

От размышлений о тщете всего сущего Пикассо оторвал взволнованный мужской голос. Девица, которую послал он открывать дверь, по мере своих скромных сил пыталась отстоять покой гения, но он уже узнал голос своего закадычного друга, поэта Гийома Аполлинера.

— Впусти, — крикнул он барышне и продолжил, обращаясь уже к Аполлинеру, — заходи, Аполлинарий.

Это было настоящее имя Гийома, точнее сказать, одно из его настоящих имен, которое и послужило основой для его французского псевдонима. Гийом, как всем известно, был не Гийом никакой, а совсем напротив, Вильгельм Альберт Владимир Александр Аполлинарий де Вонж-Костровицкий.

— Что за имя такое, — недоумевал Пикассо, когда Аполлинер в первый раз сказал, как его зовут по-настоящему, — ты что, русский?

— Я не русский, я поляк, — слегка надменно отвечал тот. — Во всяком случае, по матери.

— А по отцу? — не унимался Пикассо.

Отца своего Гийом не знал, как впрочем, не знал его и единоутробный брат поэта. Из последующих разговоров выяснилась еще одна пикантная деталь: мать Гийома, польская аристократка Анжелика Костровицкая, не сразу признала его своим ребенком.

— То есть как это? — изумлялся Пикассо. — Как — не сразу признала? Она что, была не уверена, что родила тебя? Или думала, что тебя подменили цыгане?

Однако история вышла несколько более прозаичная. Согласно семейной легенде, Гийом был зачат вне брака, и отец его был офицером — то ли швейцарским, то ли итальянским. Узнав, что Анжелика на сносях, офицер этот поступил истинно по-офицерски — немедленно бросил беременную любовницу. Мадемуазель Костровицкая не смогла оставить ребенка при себе, и спустя несколько дней после рождения Гийом был зарегистрирован в приюте как сын неизвестных родителей. Некоторое время он находился под опекой кормилицы, и только спустя три месяца мать все же вернулась за ним и дала ему свое имя.

Так или иначе, бурное рождение предопределило и последующую бурную жизнь пана Костровицкого. Он ездил с матерью по Италии, учился в колледжах Монако, Канна и Ниццы, однако никакого специального образования так и не получил. Тем не менее, авантюрный дух его матери жил в нем и требовал для себя выхода. Костровицкий стал писать стихи, потом переименовался в Аполлинера и перебрался в Париж. Здесь он организовывал журналы, сделался публицистом, критиком и искусствоведом и продолжал сочинять вирши, поскольку профессия стихотворца оказалась все-таки несколько более легкой, чем труд пролетария на какой-нибудь фабрике.

К тридцати годам Аполлинер стал подающим надежды поэтом и водил дружбу с самыми разными художниками, в числе которых был и Пабло Пикассо.

— Заходи, дружище! — крикнул Пикассо и, сложив руки на груди, принял такую позу, что его совершенно невозможно стало отличить от Наполеона или Гая Юлия Цезаря — причем еще до того, как его предал Брут вкупе с римскими сенаторами.

Однако вбежавший в мастерскую Аполлинер не обратил на его позу никакого внимания. Этот крупный человек с полным длинным лицом, толстыми щеками и игривым выражением глаз мало походил на поэта, скорее уж — на веселого буржуа. Сейчас, впрочем, его буржуазные глаза выражали отнюдь не кокетство, а нешуточную тревогу. Гийом сорвал с себя светлую шляпу и швырнул ее на стул.

— Ты это видел? — закричал он, потрясая свернутой в рулон газетой, судя по шрифту — «Фигаро».

— Там статья обо мне? — осведомился Пикассо.

— К счастью, нет, — отвечал поэт.

— К счастью? — удивился Пикассо.

— Именно к счастью. И ты сейчас поймешь, почему.

Гийом развернул газету, нашел нужную полосу и сунул ее прямо под нос художнику. Несколько секунд тот озадаченно разглядывал фотографию, потом нахмурился.

— Знакомые статуэтки, — сказал он задумчиво.

— Конечно, знакомые, — воскликнул Аполлинер и нервно выдернул газету из рук Пикассо. — Это иберийские статуэтки, несколько лет назад нам продал их мой секретарь, Жери Пьере. За сто франков продал. Теперь припоминаешь?

Пикассо пожал плечами. Ну, разумеется, он припоминает. Он даже использовал одну из них, когда писал свой «Философский бордель»[9].

— Вот именно! — вскричал Аполлинер. — А знаешь ли, почему их фото оказались в газете? Потому что эти чертовы статуэтки были украдены из Лувра.

Пикассо нахмурился. Что значит украдены? Кем?

— Кем? — обычно веселый и жизнерадостный, Аполлинер впал в настоящее в неистовство. — Ты спрашиваешь — кем? Да им и украдены, этим скотиной Пьере!

Пикассо удивился. Если статуэтки были украдены несколько лет назад, почему же написали об этом только сейчас?

Ответ на этот вопрос оказался очень простым. Кража «Джоконды», как и следовало ожидать, вызвала в обществе приступ паранойи. В газетах стали публиковать фотографии и других предметов искусства, когда-либо похищенных из Лувра. В их числе оказались и статуэтки, который украл и продал им этот негодяй Пьере. Это значит, что теперь они оба окажутся на подозрении у полиции. Потому что одна статуэтка совершенно открыто стоит дома у Аполлинера, а другая — у Пикассо, а, значит, их могла видеть куча народу.

Пикассо, впрочем, уже успел обрести хладнокровие.

— Ерунда, — сказал он беспечно. — Мы просто спрячем статуэтки подальше, и никто про них и не вспомнит.

Полная физиономия Аполлинера исполнилась каким-то детским отчаянием. Он только головой покачал.

— Нет, — сказал он тихо, — не спрячем…

Оказалось, что, увидев публикацию в газете, Гийом вызвал Пьере, наорал на него и уволил. Услышав это, Пикассо схватился за голову.

— Как — уволил? Ты идиот! Он же захочет отомстить!

— Захочет, — кивнул Гийом, — еще как захочет. Больше того скажу: прежде, чем уйти от меня, он пообещал написать про нас в газету.

— В какую еще газету?

— Если бы я знал!

Пикассо отвернулся к окну. Молчал несколько секунд, потом сказал змеиным шепотом.

— Это ты во всем виноват…

— Я? — Аполлинер чуть не подпрыгнул от неожиданности. — Почему я?

— Да-да, — настаивал Пабло, — виноват ты и твой милый друг Жери Пьере.

— Он мне не милый друг, — рассвирепел поэт, — он всего только мой секретарь.

— Он секретутка, а не секретарь! — рявкнул Пикассо. — Это во-первых. Во-вторых, я не намерен из-за твоей глупости идти в тюрьму.

Лицо его переменилось, и он теперь глядел на поэта с превеликой надменностью. Аполлинер только руками развел. Из-за его глупости?! Выходит, это он заставил Пабло купить этих чертовых ибериек?!

На это художник ничего не ответил, он напряженно что-то прикидывал. Аполлинер следил за трансформациями его физиономии с содроганием. Друзья втихомолку звали Пикассо «Пабло-дьябло» — за его непредсказуемый характер и склонность к интригам. Одна из его возлюбленных сказала, что он использует людей как кегли: бьет по одному, чтобы упал другой. Вот и сейчас задумчивость Пикассо не предвещала окружающим ничего хорошего.

Наконец художник поднял голову, взгляд его просветлел.

— Вот что, — проговорил он с необыкновенной важностью. — Все это случилось не просто так. Это испытание, это крест. И крест этот ты должен взять на себя, как сделал в свое время Иисус Христос.

И он сверкнул на Аполлинера своими темными глазами.

— Что? — не понял Аполлинер. — Какой еще крест, при чем тут вообще Христос? Что ты имеешь в виду?

Пабло досадливо пожал плечами: мысль его ясна и малому ребенку. Если их возьмут, Гийом должен сказать, что это он, он один украл статуэтки.

— Но я не крал их! — рявкнул Аполлинер.

— Неважно, — отмахнулся Пикассо. — Ты, или твой секретарь — это все равно. Но ты должен признаться в своем грехе и признаться так, чтобы все поняли, что гений французской живописи тут не при чем.

И он умолк. Несколько секунд Гийом сверлил его тяжелым взглядом. Казалось, еще немного, и одним ударом тяжелого кулака он расплющит щуплого Пикассо, как муху.

— А если нет? — наконец проговорил Аполлинер голосом, не предвещавшим ничего хорошего. — Если я не признаюсь в преступлении, которого не совершал?

Пикассо устало прикрыл глаза и произнес с великой скорбью.

— В таком случае, я все равно все свалю на тебя.

Несколько секунд Аполлинер молчал, потом произнес не менее скорбно.

— Ну, а я, в таком случае, свалю на тебя.

Пикассо иронически ухмыльнулся.

— Ну, и кому, по-твоему, поверят? Первому гению Франции или безродному полячишке? Да я скажу, что вообще тебя не знаю — ни тебя, ни твоего секретаря.

Секунду они оба оторопело глядели друг на друга. Потом, не сговариваясь, разразились истерическим хохотом. С полминуты, наверное, они так заходились, что в мастерскую даже заглянула на миг обеспокоенная безымянная барышня.

— Мы совсем с ума сошли, дружище, — проговорил, наконец, Пабло, утирая выступившие от смеха слезы. — Я не знаю тебя, ты не знаешь меня — никто никого не знает. А между тем дело очень серьезное. Если у нас найдут эти статуэтки, нас могут обвинить в том, что мы украли не только их, но и «Джоконду».

— Могут, — согласился Аполлинер. — Этим идиотам лишь бы обвинить кого-нибудь, лишь бы не искать настоящего преступника. Тем более, повод для обвинений у них есть.

— Есть, и не один, — кивнул Пикассо. — Вспомни, ты ведь раньше требовал спалить Лувр дотла и на месте его построить храм нового искусства.

— Да, я требовал, — согласился Гийом, — но я требовал сжечь Лувр, а не обокрасть его.

— Ах, да кто будет входить в такие тонкости, — махнул рукой Пикассо, — сжечь, обокрасть — какая разница? Тебя просто посадят в тюрьму, как подозрительного иностранца — и дело с концом. Если мы не хотим хлебать тюремную баланду, мы должны придумать, как отвести от себя удар.

Ненадолго оба задумались.

— Вот что мы сделаем, — торжествующе сказал, наконец, художник. — Мы дождемся ночи, положим статуэтки в чемодан, выйдем к Сене и утопим их. Нет улик, нет и обвинения.

— Пабло, ты истинный гений, — прочувствованно произнес Аполлинер. — Если бы ты не стал великим художником, ты сделался бы королем жуликов.

— Одно другому совершенно не мешает, — скромно ответствовал Пикассо. И снова скрестил руки на груди, как это, несомненно, сделал бы в похожих обстоятельствах Наполеон.

Загорский в разговоре с Ганцзалином использует ключевое для китайской культуры слово «ли», которое обозначает должное поведение и распространяется на самые разные виды жизнедеятельности. Это не просто этикет, это осознанное понимание, почему в тех или иных обстоятельствах следует себя вести именно так, а не иначе.
L’Illustration — французский консервативно-патриотический еженедельный журнал, выходил с 1843 года.
Monaco (ит.) — монах.
Basilique du Sacré-Cœur (фр.) — базилика Святого сердца, католический храм в Париже, расположенный на вершине Монмартра.
Ménage à trois (фр.) — в данном случае, любовь на троих.
Позже эта картина получила название «Авиньонские девушки».
Cuore (ит.) — сердце, душа.
Amore (ит.) — любовь, влюбленность.

Глава третья
Черная банда и дырка от бублика

Знаменитый Римский экспресс, устремляясь к сердцу Франции, неторопливо пронизывал парижские предместья, словно игла гигантской швеи, протыкающая материю пространства и времени. Дым, стелившийся за паровозом, казался темной нитью, сшивающей города и веси. Ганцзалин, устроившись напротив Загорского, с интересом обозревал окрестности. Идиллические одно— и двухэтажные беленые домики с островерхими крышами перемежались дымно-серыми коробками заводов и фабрик, которые, казалось, только ждали момента, чтобы разинуть пасть и навсегда поглотить идущих к ним рабочих.

Нестор Васильевич деловито проглядывал французские газеты, купленные им на последней перед Парижем станции. Стопка непрочитанных газет слева понемногу уменьшалась, а стопка из прочитанных справа — столь же неуклонно росла. Помощнику, наконец, надоели однообразные пригородные пейзажи, и он стал наблюдать за действительным статским советником. В глазах Ганцзалина плескалась сложная смесь уважения и скепсиса: он, как всякий почти китаец, испытывал пиетет перед печатным словом, но при этом, как многие российские подданные, не слишком-то ему доверял.

— Слышали про поезд-призрак? — неожиданно спросил он.

— Что еще за призрак? — хмуро осведомился действительный статский советник, не поднимая глаз от газеты.

— Пару месяцев назад из Рима вышел поезд и пропал в тоннеле, — с явным удовольствием взялся рассказывать помощник. — Совсем пропал. Выехать из тоннеля он никуда не мог, но и снаружи тоже не появился. Железнодорожники осмотрели весь тоннель и прилегающую территорию, но из всего поезда отыскались только два пассажира, притом осатаневших от страха. Пассажиры эти заявили…

— Дай угадаю, что именно там случилось, — перебил его Загорский, по-прежнему не отрываясь от чтения. — Незадолго до горы, через которую шел тоннель, эти двое вышли в тамбур покурить. Когда поезд стал подъезжать к тоннелю, вокруг сгустился туман — белый или багровый. Курильщики испугались до такой степени, что прямо на ходу соскочили с поезда и потому остались живы. Поезд же с остальными пассажирами въехал прямо в тоннель, и их так и не нашли. Да, и еще. Вскорости после этого поезд-призрак из нескольких вагонов наблюдали в разных местах по всей Европе, а, может быть, и по всему миру.

Помощник насупился: господин явно морочит ему голову, он наверняка уже читал об этом в газете. Действительный статский советник только головой покачал — нет, не читал, однако угадать обстоятельства этой истории было несложно: все подобные байки сшиты по одному лекалу. Их придумывает досужая публика, которой в жизни не хватает острых ощущений.

— Это не выдумки, это писали в газете, — парировал Ганцзалин.

— Все газеты — рассадник злонамеренного и бесстыжего вранья, — холодно отвечал Нестор Васильевич.

— Тогда зачем вы их читаете? — удивился помощник.

— Ищу в навозе новостей жемчужные зерна правды, — и действительный статский советник отложил в левую стопку последнюю прочитанную газету.

— И что вы нашли в этот раз? — спросил Ганцзалин.

— Не очень много, — сухо отвечал Загорский. — Последние новости касательно «Джоконды» говорят не так о самом происшествии, как живописуют картину современных нравов. В частности, французские газеты утверждают, что картину по личному указанию канцлера украли немецкие шпионы.

Помощник воззрился на господина с недоумением: это еще зачем?

— Бог его знает, — пожал плечами Нестор Васильевич. — Хотя газеты уверены, что кража была произведена, чтобы унизить французов. Немцы, естественно, за ответом в карман не полезли и обвинили галлов в том, что это они сами у себя украли картину, чтобы устроить антинемецкую провокацию. Не обошлось, разумеется, и без еврейского заговора. Газета «Аксьон франсез» в своей передовице настоятельно рекомендует всем добрым гражданам искать похитителей среди сомнительных космополитов, посещавших салон мадам Стенель. Сии подозрительные космополиты суть Пабло Пикассо и два примкнувших к нему еврея — Амедео Модильяни и Хаим Сутин. Статейку эту накропал некий Леон Доде и дал ей весьма дурно пахнущее название: «Лувр ожидел».

— Что это значит? — удивился Ганцзалин.

Загорский поморщился. По мнению мсье Доде, Лувр стал филиалом гетто. Его директор Теофиль Омоль — ставленник черной банды еврейских спекулянтов и фальсификаторов, которые раскинули свои тенета по всей Франции. Они уже разграбили церковные ценности и теперь накинулись на Лувр.

— Я страшно далек от евреев, но даже я понимаю, что это чушь собачья, — откровенно сообщил Ганцзалин.

Действительный статский советник вздохнул: не все такие понятливые, как его помощник. Широкую публику хлебом не корми, дай только слопать какую-нибудь газетную мерзость. Впрочем, не всегда виноваты только газеты, иной раз повод для пересудов разные публичные персоны дают сами. Так, например, вскоре после исчезновения «Моны Лизы» ответственность за кражу взял на себя итальянский писатель Габриэле д’Аннунцио.

— Совесть заела? — спросил помощник.

— Тщеславие, — коротко отвечал Нестор Васильевич. — В 1899 году он написал пьесу «Джоконда». Насколько мне известно, по мотивам этой пьесы режиссер Луиджи Маджи снимает фильм. Таким образом, фальшивая явка с повинной д’Аннунцио — всего лишь рекламный трюк. Хотя я в педагогических целях посадил бы его в кутузку на пару недель — литератор должен отвечать за свои слова.

Действительный статский советник помолчал, глядя в окно.

— Кстати сказать, уже появились доброхоты, желающие вернуть «Мону Лизу» в Лувр и получить причитающиеся им 65 тысяч франков, — вдруг сказал он, лукаво покосившись на помощника.

Ганцзалин всполошился: неужели картину нашли?

— Конечно, нет. Просто мелкие мошенники пытались под видом оригинала всучить газетчикам копию, между нами говоря, довольно низкого качества и написанную не на досках даже, а на холсте.

— Дураки, — с облегчением сказал Ганцзалин. — У них даже не хватило ума узнать, как выглядит настоящая «Мона Лиза».

Действительный статский советник отвечал, что люди вообще обычно руководствуются не здравым смыслом, а порывами, никак не соотнося свои желания с реальной действительностью. Была у кого-то репродукция «Джоконды», так почему бы не попытаться выдать ее за оригинал?

— Впрочем, — добавил он задумчиво, — среди всех этих вопиющих глупостей появился неожиданный, хотя и несколько диковинный сюжет. Газеты говорят о некой шайке радикальных художников, которые воруют предметы искусства. Главарями шайки, по убеждению газетчиков, могут быть художник Пабло Пикассо и поэт Аполлинер. У них нашли иберийские статуэтки V века до нашей эры, которые эти почтенные господа якобы похитили в Лувре. Полиция полагает, что они планировали крупные кражи, и чтобы понять, насколько хорошо охраняется музей, для начала выкрали небольшие статуэтки. Статуэтки тогда так и не нашли, да, собственно, их и не искали, и это убедило друзей в том, что можно красть из музея мешками и при этом оставаться совершенно безнаказанным. Следующей их целью, по мнению полицейских, как раз и стала наша бедная Лиза.

— А почему именно она? — заинтересовался Ганцзалин.

— Тут, я полагаю, две причины. Во-первых, картина весьма ценная — все же это ни много ни мало Леонардо да Винчи. С другой стороны, она не слишком известна широкой публике. Возможно, воры надеялись тихо перевезти ее через границу и сбыть каким-нибудь американским толстосумам в Новый свет. Однако, вероятно, им это не удалось — то, что картина украдена, обнаружили очень скоро. Как считает полиция, почуяв запах жареного, Аполлинер и Пикассо попытались избавиться от изобличающих их улик, то есть от иберийских статуэток. В этом деле у них обнаружился сообщник, журналист и поэт Андрэ Сальмон. Он, кажется, не участвовал в самом похищении, но у него эти самые статуэтки хранились. Таким образом, сейчас в отношении всех этих господ начато следствие.

Ганцзалин присвистнул. Чтобы в Китае культурный человек украл чужую картину — вещь совершенно невозможная. От веку заведенный порядок состоит в том, что художники пишут картины, а не воруют их.

— По-разному случается, — сдержанно заметил Загорский. — У парижской богемы своя специфика; если определять ее одним словом, я думаю, тут лучше всего подошло бы русское словечко «озорники». Однако это слово прошло достаточно большой путь. Когда-то про разбойников и душегубов, промышлявших в русских лесах, тоже говорили, что они озоруют. Теперь слово «озорство» чаще означает безобидные, почти детские шалости. Вопрос: как далеко могло пойти озорство поэта Аполлинера и художника Пикассо? Вопрос не праздный — если помнишь, в свое время им даже Пушкин задавался. Что говорит у него Сальери?

И он посмотрел на помощника.

— Да, — не растерялся Ганцзалин, — что говорит?

Нестор Васильевич чуть заметно улыбнулся и продекламировал:

— «…Надолго, Моцарт! Но ужель он прав,

И я не гений? Гений и злодейство

Две вещи несовместные. Неправда:

А Бонаротти? Или это сказка

Тупой, бессмысленной толпы — и не был

Убийцею создатель Ватикана?»

Тут он выдержал небольшую паузу, как бы давая помощнику усвоить глубокий смысл, заложенный в знаменитых строках, и затем продолжил:

— Лично я думаю, что на Микельанджело Буонаротти возвели напраслину, и никого он не убивал. Но значит ли это, что художник и поэт не способны были украсть чужой шедевр? С их точки зрения это тоже мог быть какой-нибудь художественный акт. Ты, разумеется, помнишь манифест итальянского футуриста Маринетти?

— Разумеется, — не моргнув глазом, отвечал помощник. — Он мне по ночам снится, этот Маринетти со своим манифестом.

Было видно, что эти слова развеселили Нестора Васильевича, однако он продолжал вполне серьезно.

— Маринетти говорит, что искусство — это вызов, удар кулаком и пощечина, война со старыми представлениями. Следовательно, искусство в современном смысле вполне может не иметь никакой законченной формы, искусством может считаться художественно убедительное действие или жест. С этой точки зрения кража чужого шедевра — действие весьма убедительное, хотя художественность его скорее отрицательная: был шедевр — нет шедевра. Может быть, Пикассо думает, что на место Джоконды теперь повесят его картину, почему бы и нет? Почем мы знаем, как сильно повернуты мозги у нынешнего поколения художников, а, главное, как сильно они повернутся в будущем? Может быть, вообще никаких мозгов не останется, один только художественный жест и искусствоведческая истерика вокруг него?

— Насчет истерики — это вы верно заметили, — ввернул Ганцзалин.

Действительный статский советник поморщился: верно, может быть, и верно, но, в сущности, все это пустое теоретизирование. Об истинном положении дел они узнают очень скоро — и из первых рук притом.

— Собираетесь поговорить с Аполлинером и Пикассо? — удивился Ганцзалин.

Нестор Васильевич покачал головой: нет, не собирается. Во-первых, он не знаком с этими господами, во-вторых, говорить с ними сейчас по разным причинам будет затруднительно. Но он намерен побеседовать с Андрэ Сальмоном, которого считают сообщником похитителей. Они знакомы еще по Санкт-Петербургу, там Сальмон был помощником атташе при французском посольстве…

* * *

Спустя полчаса они уже выходили из поезда на Лионском вокзале. Ганцзалин легко нес сразу два саквояжа, руки Загорского были заняты только тростью.

Покинув вокзал, они вышли на площадь Дидро. Сбоку возвышалась огромная часовая башня под вытянутым вверх голубовато-серым куполом. Ганцзалин задрал голову, разглядывая монументальное сооружение.

— Высота башни — 67 метров, — заметил действительный статский советник. — На вершину ведет лестница в четыреста ступеней. На башне установлены четыре циферблата, каждый — диаметром почти в шесть с половиной метров.

— Многовато для часов, — сварливо заметил Ганцзалин. — Трех метров вполне бы хватило.

— Цифры на часах имеют метровую высоту, — невозмутимо продолжал Загорский. — Стрелки часов сделаны из алюминия; минутная в длину — четыре метра и весит 38 килограммов, часовая — почти три метра и весит 26 килограммов. Вечером и ночью циферблаты освещаются изнутри двумястами пятьюдесятью газовыми лампами.

— Все-то вы знаете, — заметил Ганцзалин, как показалось господину, не без яда.

— В нашем деле знания никогда не бывают лишними, — отвечал тот.

— А царь Соломон говорил, что во многой мудрости много глупости, — не уступал помощник.

— Это не царь Соломон говорил, а Грибоедов, и звучало это несколько иначе: горе от ума.

— А у нас бывало горе от ума?

Действительный статский советник на секунду задумался, потом с неохотой кивнул. Бывало и горе, бывали и простые неприятности. Когда ум и знания в обществе ценятся недостаточно, своему обладателю они приносят много печали. Хотя бы потому, что он часто чувствует себя одиноким.

— И что же тогда делать? — спросил помощник. — Отказаться от ума и от знаний? А заодно и от хорошего воспитания?

— Увы, друг Ганцзалин, это все равно, что отказаться от рук и ног, это практически невозможно.

— Но некоторым удается, — возразил помощник.

— Значит, не было у них ни настоящих знаний, ни настоящего воспитания, — вздохнул Загорский. — Нет, если ты приличный человек, приходится проявлять стоицизм и терпеть любые невзгоды, которые из этого проистекают. Возможно, что-нибудь вокруг переменится, и ход жизни тоже изменит свое течение, и люди оценят благородного мужа по достоинству, а, кроме того…

Но Ганцзалин уже не слушал господина, он повернулся и с необычайным интересом разглядывал площадь и снующих по ней туда и сюда французов.

— Бонжур, Пари! — громко и несколько патетически воскликнул Ганцзалин. Напуганная его голосом, а еще больше — его акцентом, в сторону испуганно шарахнулась какая-то юная барышня в синем платье с воланами.

Нестор Васильевич поморщился: ужасный прононс, если он не хочет их опозорить, пусть лучше помалкивает в публичных местах.

— Не понимаю, чем вы недовольны. По моему мнению, я прекрасно грассирую, — нахально отвечал китаец.

— Ты не грассируешь, а картавишь, а это совсем не одно и то же, — заметил действительный статский советник.

— Ваша правда, — неожиданно согласился Ганцзалин. — Не хватало еще, чтобы нас приняли за тех самых евреев, которые украли Джоконду.

Господин покосился на него: он не знал, что его помощник — такой ксенофоб.

— Я китаец, а китайцы — все ксенофобы, — парировал Ганцзалин. — Да и вообще, все люди — ксенофобы, только некоторые это ловко скрывают.

— Как ни странно, ты прав, — заметил Загорский. — Ксенофобия, то есть страх перед чужим, обусловлена физиологией человека, очень древними инстинктами. Однако на то и существует культура, чтобы люди учились подавлять этот страх, а не множить его безумными россказнями о мировом заговоре одних против других. В конце концов, мы ведь обычно имеем дело не с целой нацией, а с одним или двумя ее представителями, и, если мы находим с ними общий язык, то и бояться, скорее всего, нечего. Во всяком случае, не стоит впадать в истерику и паранойю, это сделать никогда не поздно.

Ганцзалин, выслушав эту, безусловно, весьма цивилизованную речь, никак ее не прокомментировал, но лишь поинтересовался, куда они сейчас направляются.

— Насколько я знаю, Сальмон не так давно переехал на рю Русселе, — отвечал действительный статский советник. — Это седьмой аррондисман[10], нам понадобится авто или фиакр…

* * *

Спустя недолгое время нанятый Загорским фиакр подвез их с помощником к дому Сальмона. Это было шестиэтажное здание в кремовых тонах, похожее на корабль, навечно пришвартовавшийся возле парижских улиц. Нестор Васильевич отпустил фиакр. Возница прикрикнул на лошадь, махнул в воздухе кнутом, и умчался неожиданно быстро, громыхая колесами по булыжной мостовой.

— Настоящий московский лихач, ему бы в «Яр»[11] купцов возить, — сказал Ганцзалин, провожая фиакр глазами.

Загорский согласно кивнул: при всей разнице национальных характеров русские и французы имеют много общего.

— Да, например, войну двенадцатого года, — ухмыльнулся помощник.

Однако господин не ответил на эту сомнительную шутку, он с интересом осматривал фасад дома.

— Архитектура банальная, — с видом знатока заметил Ганцзалин.

Действительный статский советник отвечал, что дом построен при Жорже Османе[12], следовательно, особых архитектурных ухищрений ждать тут не приходится. Но их, собственно, архитектура и не интересует. Для них гораздо важнее, что Сальмон дома.

— Почему вы это решили? — полюбопытствовал помощник.

— Нет ничего проще. Я знаю внутреннее устройство таких домов и знаю номер его квартиры…

— Понятно, — кивнул китаец, — вы увидели Сальмона в окне.

Загорский покачал головой: нет, окна журналиста зашторены, так ничего не увидишь. Однако видно, что одно окно в его квартире открыто и это говорит о том, что хозяин дома.

— Он мог уйти, оставив окно открытым, — пожал плечами китаец.

Нестор Васильевич молча указал пальцем на небо.

— С утра ходят грозовые тучи, — сказал он, — и веет штормовой ветер. Все признаки того, что скоро разразится гроза. Если оставить окна открытыми, квартиру зальет дождем, не говоря уже про шаровую молнию, которая может залететь внутрь и все там разнести. К тому в Париже — очень ловкие форточники, способные проникнуть в квартиру на любом этаже, об этом знают все здешние обыватели. Конечно, вряд ли форточник полезет в окно на глазах у всех, однако береженого, как говорится, Бог бережет. Вот поэтому я и понял, что, раз окно открыто, значит, господин Сальмон на месте, и наш визит тут придется очень кстати.

После этого он направился прямо к подъезду. Ганцзалин шел за ним и бурчал, что все то же самое можно было понять, просто поднявшись по лестнице и позвонив в дверь.

— Можно, но зачем же попусту топтать ноги? — беспечно отвечал господин. — Это во-первых. Во-вторых, мы сыщики и, значит, голова у нас должна работать все время. Ты помнишь, конечно, китайскую поговорку мастеров боевых искусств: «гунфу не сходит с руки»?

— На всякого Егорку есть поговорка, — проворчал китаец. — Поговорка груба, да правда люба.

Гунфу, продолжал между тем Нестор Васильевич, это волшебное искусство, которого достигает мастер благодаря многолетним упорным тренировкам. Однако гунфу шире, чем просто боевое искусство, это и вообще искусство жить. Так вот, это искусство мастер использует все время, даже когда ему не нужно ни с кем драться, даже в самых ничтожных случаях.

— Расследование дела, — наставительно продолжал Загорский, — редко состоит из одного сиюминутного открытия. Обычно есть много мелких деталей, которые нужно собрать вместе и составить из них картину. На одной интуиции преступления не раскроешь. Яблоки падали на голову миллионам людей, но только Ньютон на этом основании открыл закон всемирного тяготения. Почему? Потому что он был готов к этому и потому что он…

— Звоните, — перебил его Ганцзалин, тыча пальцем в крашеную черной краской крепкую дубовую дверь.

Загорский покрутил ручку звонка, раздалась мелодичная трель. Наверное, с полминуты они ждали, однако из квартиры не раздалось ни единого звука. Казалось, внутри все умерло.

— Попробуем еще раз, — сказал Загорский и снова позвонил.

В этот раз они ждали чуть дольше, но так ничего и не дождались.

— Вот вам и дедукция, — ядовито заметил Ганцзалин. — Ушел ваш Сальмон и даже окна не прикрыл…

Однако Нестор Васильевич был совершенно убежден, что журналист сидит дома, вот только почему-то не желает открывать.

— Если подумать, его упрямство вполне понятно, — вслух размышлял он, стоя перед запертой дверью. — Сальмона обвинили в сообщничестве, это значит, что его, скорее всего, донимают журналисты и зеваки, которым хочется совершенно безопасно поглазеть на живого грабителя. Не исключено, что он просто боится за свою жизнь. Могут ведь найтись дураки, которые посчитают, что он держит украденную Мону Лизу у себя дома, где-нибудь в платяном шкафу. И эти дураки вполне могут захотеть украсть картину — но теперь уже прямо у Сальмона.

— Если так, его могли просто убить, — добавил довольный своей сообразительностью Ганцзалин. — И сейчас он лежит окровавленный на полу в своей квартире и просто не может открыть нам дверь.

Загорский нахмурился. Об этом он не подумал. И хотя шансы, что Сальмона убили, ничтожны, но совсем исключать их нельзя. Следовательно…

Нестор Васильевич сунул руку в карман и выудил оттуда связку отмычек.

— Все мое ношу с собой, — прокомментировал Ганцзалин. — Сразу видно опытного борца с преступностью.

— Твои сарказмы тут совершенно ни к чему, — отвечал действительный статский советник. — Лучше спустись этажом ниже и покарауль, чтобы нас не застали врасплох.

Ганцзалин, однако, по свойственной ему лености спустился не на этаж, а всего на один пролет. И, как показали дальнейшие события, поступил совершенно правильно.

Дверной замок в двери мсье Сальмона был несложным, и Загорский справился с ним очень быстро. Вскрыв дверь, действительный статский советник без всякой паузы переступил порог. Квартира поглотила его, и спустя мгновение из недр ее раздалось натужное хэканье, легкий вскрик и звук падающего тела.

Ганцзалин взлетел на этаж мгновенно и быстрее молнии ворвался в квартиру. Правда, сделал он это оригинальным способом — не войдя, вбежав или даже впрыгнув, а вкатившись внутрь кувырком. Любой сыщик знает, что этот способ входить в помещение подходит лучше любых других в том случае, если внутри засел враг или вас просто подстерегает там какая-то опасность. Загорский, войдя обычным шагом, проявил непростительную беспечность, и помощник не собирался повторять его ошибки.

Вкатившись в просторную прихожую, Ганцзалин тут же оказался на ногах. Меньше секунды потребовалось ему, чтобы уяснить диспозицию и начать действовать. В ближней к двери части прихожей высокий худой человек влез на господина, который лежал на полу, и, вцепившись тому в горло, душил его что было мочи. Судя по тому, что Загорский не сопротивлялся, он был без сознания.

В следующий миг за спиной душителя возник Ганцзалин и, аккуратно отклеив его пальцы от горла господина, отправил врага в полет в дальний угол прихожей. Далось ему это совсем просто: с некоторых пор он мог не только бить и ломать, но и чрезвычайно эффективно толкать и швырять — сказались уроки тайцзи-цюань, которые в последние годы давал ему Загорский, говоря, что в искусстве оздоровления и сохранения здоровья этому стилю нет равных.

Китаец ненадолго задержал взгляд на хозяине — только чтобы убедиться, что тот жив и здоров, и никаких ран или серьезных повреждений ему не нанесли. Но даже и этих кратких мгновений хватило неприятелю, чтобы завладеть браунингом, валявшимся возле двери, и направить его на Ганцзалина. Вкатываясь в квартиру, помощник Загорского, конечно, заметил, что на полу лежит оружие, но не стал тратить время, чтобы его подхватить. И вот теперь его ждала расплата за беспечность.

Браунинг в руках врага не слишком озаботил бы Ганцзалина, если бы дело происходило на улице. Несколько размашистых прыжков маятником, короткий удар — и пистолет летит в одну сторону, а его владелец — в другую. Однако сейчас они были в помещении, причем совершенно не приспособленном для быстрых длинных скачков из стороны в сторону. Вдобавок за спиной его лежал беспомощный господин. Если враг начнет стрелять, пуля может попасть в Загорского. Тем не менее, стоять и смотреть, как в него собираются выстрелить, было тоже неправильно. Нужно было попытаться заговорить врагу зубы, а там действовать по обстоятельствам.

— Мсье, — сказал Ганцзалин по-французски со своим чудовищным акцентом, — который час?

Прием оказался неожиданно действенным. Враг инстинктивно бросил взгляд на наручные часы. Этого короткого мига хватило, чтобы китаец стремительно прыгнул в его сторону. Он не мог долететь до противника и вырвать пистолет у него из рук, но он и не пытался. В длинном прыжке взмыв сначала вверх, спустя мгновение он обрушился на пол и покатился в сторону врага кувырком, словно огромный шар. Из шара этого вынырнула нога и нанесла чудовищной силы удар прямо по руке, державшей пистолет. Пистолет со стуком упал на пол, враг, скорчившись от боли, схватился левой рукой за правую и взвыл сдавленным голосом. Возможно, дай ему время, он перешел бы и на членораздельную речь, но запас терпения у Ганцзалина иссяк.

Он взял высокого за горло левой рукой и так сжал его, что у того глаза полезли из орбит, и дыхание полностью пресеклось. Правую руку китаец поднял над головой, готовясь исполнить прием «кулак архата» и пресечь никчемную жизнь отвратительного человечка, осмелившегося посягнуть на его господина.

Враг все понял в единый миг, длинное лошадиное лицо его дрогнуло, а темные глаза подернулись пленкой смертного ужаса. Но тут в прихожей раздался надсадный кашель.

— Погоди, — хрипло сказал Загорский по-русски, — не трогай его.

Кулак архата, готовый обрушиться на врага, замер.

— Не трогай, — повторил Загорский, — отпусти.

Он уже стоял за спиной Ганцзалина, тот чувствовал дыхание господина своим затылком.

Кулак архата медленно опустился, так и не нанеся смертельного удара. Разжалась и левая рука, отпуская вражеское горло. Долговязый, тяжело дыша, таращил на Ганцзалина испуганные глаза.

— Добрый день, дорогой Андре, — сказал Загорский по-русски, — сколько лет, сколько зим.

Долговязый открыл рот и заморгал глазами.

— Не можьет быть, — сказал он тоже по-русски, но с явным галльским акцентом, — этого не можьет быть. Нестор Васильевич? Господьин статский совьетник?!

Загорский только молча улыбался, глядя на него.

— Божье мой, Божье мой, — заговорил долговязый, — а я ведь вас чуть не убьил!

— Ничего страшного, — усмехнулся Нестор Васильевич, — мы ведь вошли без приглашения…

— О чем вы говорьите, — видно было, что долговязый страшно волнуется, — вы всегда дорогой гость в моем доме. И ваш… этот ваш шинуа[13]… шинуа… Забыл, как по-русски.

Загорский засмеялся, расстегивая воротничок — кажется, после схватки с долговязым ему было душновато.

— Господа, позвольте вас представить друг другу. Андре, это мой друг и помощник Ганцзалин. Ганцзалин, это господин Андре Сальмон.

— Очень, очень приятно! — и Сальмон жарко потряс руку Ганцзалина.

Потом как-то странно оглянулся на распахнутую входную дверь и, чуть поколебавшись, быстро закрыл ее и запер на ключ изнутри.

— Прошу вас, господа, пройдемте в дом, — и хозяин первым устремился вглубь квартиры. За ним немедленно последовали Загорский с помощником.

Квартирка оказалась небольшой, но уютной, во всем видна была заботливая женская рука. Многочисленные шкафчики, пуфики, кресла и диванчики придавали всему какой-то детский, почти игрушечный вид. Сальмон усадил гостей в полосатые кресла с гнутыми ножками, вытащил из небольшого бара графинчик с коньяком, расставил на столе рюмки.

— Нам надо выпить, — сказал он тревожно. — Нам срочно надо выпить.

— Я вижу, вы женились, — заметил Загорский, оглядывая комнату.

— Да, — кивнул Сальмон, — два года назад. Но сейчас Жанна уехала к родьителям. Это для бьезопасности…

Он разливал коньяк, и руки его дрожали, а графин стучал о рюмки хрустальным звоном, он даже пролил немного коньяка на стол, но только махнул рукой: к счастью, все к счастью. Нестор Васильевич глядел на него чрезвычайно внимательно — лошадиное лицо хозяина квартиры перекосила нервная судорога, глаза смотрели в пустоту.

— Ну, за встрьечу! — сказал он нервно. Не чокаясь, залпом опрокинул рюмку в рот и тут же дрожащей рукой налил новую. Ее он выпил также залпом и стал наливать третью.

Загорский и Ганцзалин лишь вежливо пригубили из своих рюмок, с интересом поглядывая на мсье Сальмона. После третьей рюмки тот порозовел, движения его сделались более плавными: выпитое медленно, но верно оказывало свое действие.

— Дорогой Андрэ, — Нестор Васильевич мягко, но решительно положил руку на предплечье хозяина дома, когда тот попытался налить себе четвертую порцию коньяка. — Вы пьете, как биндюжник. Чем вы так взволнованы, что вообще тут происходит?

— Что происходьит? — переспросил Сальмон горько. — Происходьит черт знает что. А все эта Мона Лиза дель Джоконда, чтобы она провальилась, и эти иберийские статуэтки, чтобы они провальились тоже. Вы знаете, что меня назначили соучастником похищения?

— Кое-что слышал об этом, — сдержанно отвечал действительный статский советник. — Но хотелось бы узнать и детали. Аполлинер и Пикассо действительно обокрали Лувр?

Сальмон в ответ только фыркнул. Обокрали Лувр? Эти фанфароны даже серебряную ложечку со стола стянуть не сумеют, не то, что ограбить музей. Нет-нет, разумеется, ничего они не крали. Просто у Аполлинера был секретарь, некий Пьере, вот уж, действительно, жулик из жуликов. Так вот, этот самый Пьере некоторое время назад и стащил из Лувра иберийские статуэтки и продал их своему хозяину и Пикассо за сто франков. После того, как украли Джоконду, в Лувре прошла инвентаризация. Не досчитались изрядного количества экспонатов. Фотографии некоторых предметов из числа пропавших опубликовали французские газеты, в том числе — и злополучных иберийских статуэток.

Аполлинер, узнав, что неожиданно для себя стал скупщиком краденого, пришел в неистовство, уволил и выгнал своего секретаря. Тот в отместку пообещал сообщить в газеты, что это Аполлинер и Пикассо украли статуэтки. Украли они их якобы для того, чтобы проверить, насколько хорошо охраняется Лувр. А когда поняли, что обокрасть музей несложно, решили взяться уже за «Джоконду». Услышав такое, два друга впали в панику, запихали статуэтки в чемодан и ночью побежали топить их в Сене…

— Избавляться от улик, так они это назвали, — с горечью сказал Сальмон и от избытка чувств все-таки опустошил еще одну рюмку.

Однако утопить улики в реке им так и не удалось. Сначала их спугнул полицейский, потом им в голову пришла мысль, что если все-таки их сочтут виновными, им придется отвечать еще и за за уничтожение музейных ценностей. Не найдя ничего лучше, они притащили статуэтки к Сальмону.

— Ты ведь журналист, а значит, пройдоха по самому твоему ремеслу, — сказал ему Пикассо. — Придумай, как нам потихоньку вернуть статуэтки в Лувр. А когда к нам придет полиция, окажется, что никто их не похищал.

По доброте душевной Сальмон согласился взять у друзей обе статуэтки и даже разработал план возвращения их в музей. Однако при попытке вернуть статуэтки в Лувр был схвачен полицией. Пришлось признаться, что статуэтки ему дали Пикассо и Аполлинер. Художника и поэта взяли за жабры. Пресса тут же объявила их вероятными похитителями «Джоконды», а самого Сальмона — их пособником, который, скорее всего, прячет картину в каком-то тайнике.

— Идиоты! — воскликнул Сальмон, в сердцах переходя на французский, и залпом опрокинул себе в рот очередную порцию коньяка, Загорский уже не пытался его останавливать. — Я сам журналист, я понимаю, что такое сенсация, но надо все-таки думать, прежде, чем что-то писать. С той поры, как меня назначили сообщником похитителей и хранителем «Джоконды», спокойная жизнь для меня кончилась. Мою квартиру трижды пытались ограбить, мне приходят письма с требованиями отдать картину, в противном случае угрожают разделаться со мной. Я — человек хладнокровный, но, признаться, нахожусь на грани нервного срыва. Именно поэтому я, как безумный, бросился на вас, и чуть не убил.

Действительный статский советник потер ушибленный затылок.

— Да, — сказал он, — удар пистолетом вышел знатный. С другой стороны, спасибо, что не стали стрелять.

Сальмон махнул рукой. Он, конечно, на взводе, но не до такой степени, чтобы сходу всаживать в незнакомого человека пулю — пусть даже тот и без разрешения проник в его квартиру. Однако, если дело пойдет так дальше, неизвестно, до чего он дойдет.

— Дело так дальше не пойдет, — уверил его действительный статский советник.

— Вы собираетесь взяться за похитителей? Вы расследуете это дело? — надежда зажглась в глазах Сальмона.

Ганцзалин и Загорский переглянулись.

— Я возьмусь, — сказал Нестор Васильевич задумчиво, — но этого будет недостаточно. Возможно, расследование потребует времени, а вы с вашим настроением уже и так одной ногой в сумасшедшем доме. Нужно отвадить от вашего дома воров и шантажистов.

— Разумеется, нужно, но как это сделать?! — возопил несчастный Сальмон, с надеждой глядя на Загорского.

Нестор Васильевич ненадолго задумался. Ганцзалин и хозяин дома благоговейно молчали, боясь спугнуть спасительную идею. Спустя полминуты лицо действительного статского советника просветлело, и он взглянул на Сальмона.

— Вы журналист, — сказал он. — Этим можно воспользоваться. Нужно пустить слух через ваших коллег, что «Джоконда» покинула пределы Франции. Тогда вас оставят в покое — раз картины у вас нет, никто к вам больше не полезет.

— Да, но никто не поверит, что картина уже за границей, — возразил Сальмон. — Как только стало известно о похищении, таможенники стали досматривать багаж выезжающих с особенным тщанием.

— Дайте понять, что вывезли ее в первый же день, в первые же часы, когда еще не успели поднять тревогу.

Сальмон задумался. Сама по себе идея неплохая, но, чтобы в нее поверили, тут не хватает убедительных деталей.

— Пусть публика думает, что похищение заказали американские толстосумы, — сказал Нестор Васильевич. — Намекните на конкретного собирателя шедевров, например, на Джей Пи Моргана[14]. Тот, конечно, начнет отказываться от столь сомнительной чести, все тут же решат, что нет дыма без огня, и это придаст всей истории необходимую достоверность.

Пока хозяин дома слушал речь Загорского, мрачное лицо его просветлело, озабоченные морщины на лбу разгладились.

— Что ж, — сказал он задумчиво, — пожалуй, это недурная идея. Пожалуй, я возьму ее на вооружение.

— Отлично, — заключил действительный статский советник. — Рад, что сумел вам помочь. А теперь окажите услугу, помогите и вы мне.

— Все, что в моих силах.

Нестор Васильевич кивнул и, немного подумав, задал первый вопрос.

— Насколько я понимаю, расследование ведет знаменитый Альфонс Бертильон?

Именно так, отвечал журналист.

— Не лучший выбор, — неожиданно заметил Загорский. — Бертильон — теоретик, его бертильонаж является квазинаучным методом. Он верит, что любое преступление можно раскрыть при помощи антропологических измерений и математических выкладок. Однако жизнь богаче математики, и не может быть описана только математикой.

— Вы совершенно правы, — кивнул Сальмон. — Бертильон, верный своему антропометрическому методу, стал проверять всех постоянных сотрудников музея. Он измерял им рост, объем головы, длину рук и ног, и тому подобное…

— Глупость, — вдруг сказал Ганцзалин, который до сего момента молчал, словно набрал в рот воды. — Почему только у постоянных сотрудников? Как будто украсть могли только постоянные.

— Считается, что постоянным сотрудникам сделать это было бы легче, — объяснил Сальмон.

— И все равно, — не унимался помощник. — Как длина рук и ног сотрудников музея поможет найти преступника?

Журналист объяснил, что у господина Бертильона имеется картотека на сто тысяч уже известных преступников. Данные работников Лувра планируется сравнить с данными картотеки и определить, таким образом, круг возможных подозреваемых.

— А сколько всего в Лувре сотрудников? — перебил его действительный статский советник.

— Насколько мне известно — 257.

Загорский покачал головой. В таком случае, измерение их и сопоставление полученных данных с картотекой займет не один месяц.

— Именно так он и сказал мсье Лепэну, — кивнул Сальмон.

— А кто такой мсье Лепэн? — полюбопытствовал Ганцзалин.

Журналист поднял на него глаза и в глазах этих, как показалось китайцу, прочел он некоторый трепет.

— Лепэн — это наш префект, — объяснил Сальмон.

На лице у Ганцзалина возникло вопросительное выражение.

— Первое лицо в полиции не только Парижа, но и всего департамента Сены, — растолковал действительный статский советник. — Итак, Бертильон в соответствии со своими теориями занят тем, что измеряет сотрудников музея. Полагаю, однако, что не измерять бы их надо в первую очередь, а опросить. Конечно, понедельник в музее — выходной день. Однако и в выходной в Лувре есть люди. Не может быть, чтобы ни один человек не приметил похитителя.

Журналист закивал головой — идея верная, причем совершенно стандартная. Вообще говоря, опрос свидетелей — это первое, что делает полицейский агент, расследуя преступление. Даже странно, почему этого не сделал Бертильон.

— Может быть, и сделал, — отвечал Загорский задумчиво. — Может быть, кого-то и допросили, да только не тех. Мсье Бертильон так был увлечен своим бертильонажем, что пренебрег опросом свидетелей. Или…

— Что — или? — живо переспросил Сальмон.

— Нет, ничего, — отвечал Загорский. — Полагаю, что мы еще можем исправить ошибку мэтра и заняться поисками свидетелей этого печального происшествия.

Сальмон вызвался им помочь, действительный статский советник не возражал. Только пусть никому не говорит, что они как-то связаны — Загорский ведет свое расследование частным образом, и французским властям может не понравиться, что русский дипломат лезет не в свое дело — пусть даже и движим он самыми лучшими побуждениями.

— Конечно, — по-китайски сказал Ганцзалин Загорскому, — заработать 65 тысяч франков — это лучшее побуждение, которым мы когда-либо вдохновлялись.

Загорский никак не прокомментировал это нахальное заявление. Сальмон быстро собрался, и они втроем дружно выступили в направлении музея.

* * *

К превеликому удивлению Ганцзалина, ко входу в Лувр выстроилась очередь, длинная, как змея. Сотни праздных зевак — дам, мужчин, и даже малолетних детей составляли эту удивительную змею, которая неторопливо двигалась в сторону главного входа.

Довольно скоро выяснилось, что очередь стоит не вообще в музей, а в тот самый салон Карре, из которого была украдена «Джоконда».

— Чего хотят все эти люди? — спросил китаец, с превеликим подозрением оглядывая очередь.

— Хотят посмотреть на «Джоконду», — объяснил Сальмон. — Точнее, на то место, где она когда-то висела.

— А это еще зачем? — изумился Ганцзалин.

Журналист только руками развел: объяснить это крайне трудно.

— Понимаю, — тем не менее, кивнул китаец, — ценители прекрасного. У нас в России это называется дырка от бублика и продается обычно в сто раз лучше, чем сам бублик.

Пока они стояли в очереди, Загорский расспросил Сальмона об обстоятельствах дела, в частности, о тех, о которых не писали в газетах. Выяснилось, что в тот день, когда обнаружилась пропажа, кроме найденных на черной лестнице защитного стеклянного короба и рамы, на улице была также найдена дверная ручка. Полиция осмотрела все двери и установила, что ручка была от той двери, которая вела от салона Карре к черной лестнице.

— Любопытно, — заметил Загорский. — Тут возникают сразу два вопроса. Первый: зачем вору понадобилась ручка от двери, и второй: почему он ее выбросил, едва только оказался на улице?

Никаких предположений на этот счет ни у журналиста, ни у Ганцзалина не оказалось.

— Ничего, — успокоительно заметил Нестор Васильевич, — нужно проявить немного терпения. Думаю, очень скоро все станет ясно.

Выстояв очередь, они, наконец, попали в салон Карре, где их глазам представилось несколько необычное зрелище: два десятка солидных с виду господ с неподдельным интересом созерцали пустое место на стене. Из стены торчали крючки, на которых совсем недавно висела «Джоконда.

— Типичная дырка от бублика, — кивнул Ганцзалин.

— Так всегда и бывает, — заметил Сальмон. — У людей под носом может быть необыкновенное художественное сокровище, и никто даже не почешется. А стоит это сокровище украсть, как вокруг него немедленно начинается истерика.

Дырка от бублика, впрочем, не заинтересовала Нестора Васильевича. Гораздо большее любопытство у него вызвала дверь, ведущая на черную лестницу. Он попросил спутников прикрыть его от любопытных взоров публики, а сам принялся за изучение замка. Осмотр, устроенный действительным статским советником, продолжался недолго.

— Что ж, — сказал он, наконец, распрямляясь, — картина происшедшего становится яснее. Я знаю этот тип замков, они объединены с ручками. Нечто похожее используется в психиатрических лечебницах. Когда похититель снял «Джоконду» со стены, он попытался выйти на лестницу, чтобы покинуть здание. Однако дверь оказалась запертой. Возможно, у него были ключи или отмычка, но они по какой-то причине не сработали. Не исключено, что вор сразу попытался вскрыть замок слесарными инструментами. Правда, слесарь из него оказался еще худший, чем взломщик. Видимо, он открутил ручку и только после этого взялся за замок. Однако вскрыть дверь он, увы, так и не смог.

— Почему вы так думаете? — удивился Сальмон. — Он же все-таки вынес картину.

— Элементарно, Ватсон, — торжествующе сказал Ганцзалин.

— Ганцзалин прав, это действительно элементарно, — согласился Нестор Васильевич, — нужно лишь знать характер этих замков. После того, как снимаешь ручку, отпереть дверь уже нельзя, это, если хотите, дополнительная мера безопасности. Но этого не знал похититель. Он вытащил ручку, и оказался перед наглухо запертой дверью. Открыть такую дверь можно, только вынув из нее замок. А это уже более сложная и обременительная операция, требующая целого набора слесарных инструментов. Едва ли похититель, отправляясь на дело, потащил с собой целый ящик с инструментами.

— И что же отсюда следует? — спросил Сальмон нетерпеливо.

— Отсюда следует, что похитителю помогли выйти на улицу, — безмятежно отвечал действительный статский советник. — Кто-то вполне профессионально вынул замок и вскрыл дверь, выпустив вора наружу. Это, значит, нам нужно искать пролетария. И не просто пролетария, а постоянного работника музея — в противном случае вряд ли бы он смог войти в Лувр в выходной.

— Полагаете, у вора был сообщник? — спросил Сальмон.

Брови Загорского сошлись на переносице, вид у него сделался скептический.

— Не уверен, — сказал он. — Может быть, пролетария использовали, что называется, втемную. Может быть, он вообще тут случайный персонаж. Это только в книгах все заранее продумано и подготовлено, в жизни всякое крупное похищение часто обязано не хорошей подготовке, а стечению обстоятельств, иной раз совершенно случайных.

— И все же, я полагаю, у вора был сообщник, — не согласился журналист. — Кстати сказать, полиция тоже к этому склоняется.

Нестор Васильевич небрежно пожал плечами. Люди вечно к чему-то склоняются, словно трава под ветром, но это не значит, что ветер дует в нужную сторону. Почему, кстати сказать, полиция думает, что у вора был какой-то сообщник?

Сальмон объяснил, что все дело в весе.

— В весе? — удивился Загорский.

Да, в весе картины. Журналисты пишут, что вместе с рамой и защитным коробом она должна была весить около восьмидесяти килограммов. Согласитесь, унести такой вес одному человеку крайне трудно, если только он не чемпион по тяжелой атлетике.

— Ерунда, — легкомысленно отмахнулся действительный статский советник.

— Почему же ерунда? — несколько обиженно осведомился Сальмон.

— Во-первых, он не понес картину в раме и коробе, а оставил все лишнее на лестнице, — отвечал Нестор Васильевич.

— Но даже просто снять такую тяжесть со стены — нелегкое испытание, — не уступал журналист.

Загорский отвечал, что журналисты ошиблись с оценкой веса украденного. Известен размер короба для «Джоконды», а также известно, из какого материала он делался. Зная все это, он произвел некоторые вычисления и установил, что картина с рамой и коробом весила вовсе не 80, а всего только 35-40 килограммов, а это уже вес, вполне подъемный для одного взрослого мужчины.

— Если только он не страдает ущемлением грыжи, — вставил Ганцзалин.

— Благодарю тебя, это очень ценное замечание, — поморщился Нестор Васильевич и снова повернулся к Сальмону. — Нет-нет, если и есть у похитителя сообщник, то он, скорее всего, не в музее скрывается, а за его пределами.

Тут Ганцзалин хитро прищурился и заявил, что знает, о каком именно сообщнике может идти речь. Это не кто иной, как мсье Альфонс Бертильон.

— Почему вы так решили? — изумился журналист.

— Во-первых, он загубил отпечатки пальцев на коробе и ручке, а это единственный показатель, по которому можно узнать вора, — с охотой отвечал китаец. — Во-вторых, он направил расследование в сторону бертильонажа: стал измерять работников музея и тем самым сорвал их опрос.

— И то, и другое могло выйти случайно, — не согласился Сальмон.

— Могло, — кивнул Ганцзалин. — Но только одно из двух. А мы имеем дело сразу с двумя срывами расследования, причем сделал это один и тот же человек.

— Неужели вы думаете, что знаменитый криминалист… — начал было Сальмон, но его внезапно перебил Нестор Васильевич.

Он сказал, что всякая версия имеет право на существование, но всякая версия должна быть убедительно доказана, иначе грош ей цена. Сейчас бессмысленно строить дедуктивные замки на песке, у них есть вполне конкретная задача — найти пролетария, который выпустил похитителя из Лувра. И в этом им должен помочь их друг Андре Сальмон, на него сейчас вся надежда.

Сальмон объявил, что он знаком с техническим директором Лувра мсье Пике, а у того наверняка есть вся интересующая их информация.

— А этот Пике захочет иметь с вами дело? — осторожно осведомился Нестор Васильевич. — Вы же как будто ходите в сообщниках похитителей…

— Так полагают только мои коллеги из бульварных газет и примкнувшие к ним идиоты, — отвечал журналист. — Пике знает меня сто лет. Если бы я хотел украсть Джоконду, я бы давно это сделал, не сомневайтесь.

— Что ж, вперед, и вырвите у мсье Пике все тайны работающих в Лувре пролетариев, — благословил Сальмона Загорский, после чего тот немедленно отправился к техническому директору Лувра.

* * *

Тем временем действительный статский советник обратил взыскательный взор на помощника.

— За дедукцию и сообразительность хвалю, — сказал он. — Насчет Бертильона — версия любопытная, однако не любую версию нужно немедленно предавать гласности. Всякое слово должно говориться во благовремении. Или, говоря попросту, в нашем деле важно не только что, но и когда.

Ганцзалин скорчил рожу, но спорить не стал — он был польщен, что господин отдал должное его уму.

Спустя десять минут вернулся Сальмон и еще издали торжествующе помахал Загорскому листком. Это оказался список технического персонала Лувра. Как выяснилось, в день похищения в музее дежурили трое: мсье Габен, мсье Лотье и мсье Форту.

— Мсье Форту и сегодня в музее, он водопроводчик, — сказал Сальмон.

— То, что надо, — заметил Загорский, — идем, поговорим с этим Форту.

Водопроводчик оказался добродушным рабочим с очень простым лицом. Впрочем, лицо это казалось сейчас несколько озабоченным.

— Здравствуйте, господа хорошие, — проговорил он, переводя тревожный взгляд с Загорского на Ганцзалина, а с Ганцзалина — на Сальмона. — Мне сказали, у вас ко мне какое-то дело. Если какие есть претензии по работе, так я водопроводчиком уже давно, и за все время никаких серьезных взысканий не имел, а если кто и бывает недоволен, так это у всякого свой характер, а сам-то я завсегда стараюсь, как лучше, а не так, чтобы как некоторые, сикось-накось, потому что бывают, конечно, и в нашем деле такие люди, что просто оторви да брось, но это, ясное дело, не про меня. Ну, а если все ж таки есть какие претензии, так я считаю, что лучше сразу высказать все начистоту да и разойтись без шума и ссоры…

— Нет-нет, — прервал Загорский словоохотливого собеседника, — к вам нет никаких претензий. Более того, начальство отзывается о вас, как работнике очень хорошем и дисциплинированном.

Услышав такое, мсье Форту немедленно расплылся в улыбке.

— Что есть, то есть, — заговорил он, явно довольный, — скрывать не буду, потому как завсегда делаю по совести, а не то, что кто другой, которые так делают, что всегда надо потом за ними переделывать, ну, а я, известно, совсем не такой человек, а совсем даже наоборот…

— И очень хорошо, — снова перебил его Нестор Васильевич. — Мы знаем, что в день, когда украли «Джоконду», вы были в Лувре.

— Ваша правда, был, — согласился водопроводчик, — поскольку мое было дежурство, а если бы не так, то был бы кто другой, или, даже, может, третий.

— Скажите, пожалуйста, не видели ли вы в этот день чего-то странного или подозрительного?

Водопроводчик отрицательно покачал головой.

— Не говорите сразу, подумайте, — настаивал действительный статский советник.

Да тут думай — не думай, все одно. Не видел, и весь сказ. Его уж до этого полиция спрашивала, тоже, дескать, не видел ли чего подозрительного. А что ему подозрительного видеть, он свою работу завсегда тщательно делает, ни единой протечки или прорыва по его вине не было никогда, а если и было, так не из-за него, а потому что другие так сделали, а он-то всегда в наилучшем виде.

Нестор Васильевич кивнул: хорошо, если так, зададим конкретный вопрос. Не проходил ли он, случайно, в тот день мимо зала Карре где-то между семью и восемью часами утра?

Водопроводчик задумался. Может, и проходил, почему нет, он, когда дежурный, почитай, через весь Лувр проходит, потому что в этом и состоит его работа, чтобы всюду ходить и все примечать, а если где, не дай Бог, неисправность какая, тут же ее и выправить.

— Отлично, — кивнул Загорский. — А когда вы проходили мимо зала Карре, не встретился ли вам человек, который стоял у двери на лестницу и никак не мог выйти наружу?

Мсье Форту поглядел на Загорского с удивлением. Теперь он вспоминает: был такой человек, стоял прямо у двери и выйти на лестницу не мог.

— А почему он не мог выйти? — продолжал Нестор Васильевич свои расспросы. — Что ему мешало?

Да ничего ему не мешало, но и не помогало тоже, вот ведь какая штука получается. Он выйти хотел, а на двери ручки не было. Верно, какие-то озорники открутили. А без ручки-то на лестницу не выйдешь, такая вот история. Там надо на ручку нажать, а потом дверь толкнуть — тогда уж только можно и выйти. А если нет ручки, так и нажимать не на что, и не откроешь тогда ничего. Вот в тот раз ручки-то не было, а тому мсье, стало быть, кровь из носу надо было выйти. Ну, он, Форту, и решил ему помочь, вынул замок, и дверь открылась.

— Понятно, — сказал Загорский. — А когда он вышел, вы вставили замок обратно?

— Нет, не вставлял. Я как подумал: ручки все равно нет, замок сломан. А если еще кому понадобится выйти? Потому решил пока оставить, как есть, чтобы потом плотник наш, Филипп, установил уже все, как положено…

Нестор Васильевич кивнул. А что нес человек, которому мсье Форту открыл дверь?

Форту на миг задумался.

— Что нес-то? Ваша правда, что-то нес. Я, признаться, не разглядел, большое что-то, квадратное, тяжелое, видно было, с натугой несет. Он сверху блузу рабочую накинул, вот и не разобрать было.

— Может быть, это была картина? — подсказал Нестор Васильевич.

Водопроводчик развел руками: наверняка картина. Тут все время картины носят туда и сюда, это же музей, так что удивляться нечего.

Загорский снова кивнул. А не может ли мсье Форту описать человека, который нес картину?

Форту неожиданно замялся. Трудновато будет. Господин-то этот недоволен очень был, что ручки нет и выйти нельзя, на самого Форту даже и не смотрел, только в дверь уставился и бурчал чего-то. Вышло, что почти все время Форту ему в спину смотрел, а со спины-то и не разберешь особенно ничего. Так что сказать ему и нечего насчет того, как тот господин выглядел.

Загорский, услышав такое, только крякнул. Вид у него был обескураженный. Водопроводчик неловко переминался на месте, Сальмон с любопытством разглядывал Загорского, Ганцзалин сохранял на лице полную невозмутимость.

Отпустив мсье Форту, Нестор Васильевич повернулся к своим спутникам.

— Что ж, — сказал он, — похоже, без господина префекта нам в этом деле все-таки не обойтись.

Париж разделен на аррондисманы (arrondissements), или муниципальные округа.
«Яр» — знаменитый московский ресторан.
Жорж Эжен Осман (1809–1891) — французский государственный деятель, префект департамента Сена, градостроитель.
Chinois (фр.) — китаец.
Джон Пирпонт Морган — американский предприниматель, банкир, финансист и коллекционер, основатель династии Морганов.

Глава четвертая
Маленький человек с большой дубинкой

Луи Жан-Батист Лепэн не претендовал, конечно, на лавры Наполеона Бонапарта или, скажем, Людовика XIV, однако в истории французского государства был фигурой далеко не последней. Во время франко-прусской войны он служил в чине сержант-майора и снискал всеобщее уважение как служака не только храбрый, что иногда встречается среди военных, но и к тому же изобретательный, что в армии бывает гораздо реже.

Уйдя с военной службы, Лепэн занялся административной работой. Неуклонно поднимаясь по карьерной лестнице, к сорока семи годам он сделался префектом полиции Сены — департамента, в который входил в том числе и Париж. Париж в те времена был ареной яростной социальной борьбы, чреватой очередной революцией, которые так любят свободолюбивые галлы. Однако революции не вышло, и не в последнюю очередь по вине господина префекта. За жестокость и изобретательность в подавлении беспорядков он получил прозвище «маленький человек с большой дубинкой». Против прозвища этого он совершенно не возражал, в первую очередь потому, что оно необычайно интриговало дам.

Несмотря на несколько деспотическую репутацию, Лепэн со временем сделался настоящим реформатором французской полиции, в частности, он активно внедрял в работу детективов новые методы криминалистики, в том числе и дактилоскопию. В 1897 году Жан-Батист стал генерал-губернатором Алжира, однако на должности пробыл совсем недолго: Франции снова потребовались его таланты усмирителя беспорядков. Он вернулся в Париж, где, как говорили его поклонники, идеальным образом контролировал и умиротворял оппозицию. Противники же утверждали, что худшего душителя свободы не было во Франции со времен кардинала Мазарини.

Противники вообще возводили на Жана-Батиста много напраслины, не останавливаясь перед прямыми оскорблениями и даже клеветой. Так, например, писатель Виктор Серж, среди русских революционеров более известный как Виктор Львович Кибальчич, утверждал, что парижский префект — всего-навсего маленький, холодный, истеричный господин, широко известный своим пристрастием к морфию и эфиру.

В действительности же мсье Лепэн, как легко догадаться, не был ни холодным, ни истеричным. Это был весьма эмоциональный человек, который в нужных случаях прекрасно держал себя в руках, хотя, признаем с прискорбием, иногда был подвержен приступам неконтролируемой ярости.

Когда в августе 1911 года из Лувра была похищена «Джоконда», Лепэн не сразу поверил этому известию. Он еще помнил, как за год до этого, в июле 1910 года, газета «Кри дю пёпль»[15] подняла ложную тревогу, сообщив, что «Джоконда» вот уже месяц как была подменена копией и похищена неизвестными. Однако очень скоро стало ясно, что на сей раз «Мону Лизу» действительно украли. Осознав это, префект начал действовать в свойственной ему решительной манере. Он отправил в Лувр отряд в шестьдесят полицейских, велел на неделю закрыть музей для проведения следственных действий и поручил следствие самому Альфонсу Бертильону, сиявшему на небосклоне европейской криминалистики, как полная луна сияет в ночных небесах среди множество слабосильных и тусклых звезд.

Бертильон, к несчастью, не оправдал надежд префекта. Он взялся за дело слишком уж скрупулезно, слишком уж научно и, увы, слишком неторопливо…

Тут мысли префекта были прерваны: дверь его рабочего кабинета открылась, на пороге возник секретарь. Этот вышколенный молодой человек прекрасно понимал состояние шефа по одному лишь выражению начальственной физиономии. Взаимопонимание их доходило до того, что некоторые вопросы шеф и его помощник решали, не сказав друг другу и пары слов.

Префект вопросительно поднял бровь.

— Мсье Загорский из русского посольства, — негромко произнес секретарь. — Назначено на три часа дня.

Лепэн покосился на часы, висевшие на стене. Они показывали ровно три. Русский дипломат решил продемонстрировать немецкую пунктуальность? Что ж, посмотрим, как говорят у них в России, кого нам Бог послал.

Лепэн кивнул, секретарь исчез за дверью. Спустя несколько секунд в большой, аскетично обставленный кабинет префекта, чем-то неуловимо напоминавший гигантскую келью древнехристианского отшельника, вошел высокий худощавый господин, седой, но с черными бровями и моложавым лицом. Черты этого лица были ясными, правильными и словно выбитыми в каррарском мраморе, под лучами щедрого южного солнца приобретшем легкий золотистый оттенок.

Русский дипломат остановился точно посреди кабинета и склонил голову в коротком вежливом кивке.

— Прошу садиться, — сухим каркающим голосом произнес префект.

Загорский сделал еще несколько шагов вперед и сел на стул, поставленный напротив большого, словно площадка для петанка, стола префекта. Лепэн сохранял непроницаемую физиономию, однако, глядя на русского, испытывал некоторое замешательство. Он гордился своим умением видеть человека насквозь и понимать его тайные помыслы, некоторые из которых и сам человек не осознавал до поры до времени. Но здесь он столкнулся с крепким орешком. Лицо русского дипломата не отображало ничего, словно древнеримские статуи, выкопанные среди развалин Колизея. Казалось даже, что и глаза у него были такими же белыми, как у статуй и смотрели так же слепо и без всякого выражения.

Более того, префект не мог даже определить, сколько лет сидевшему перед ним человеку. Сорок? Сорок пять? Пятьдесят?

Пытаясь подавить поднимавшееся в нем раздражение, Лепэн сморгнул. В глазах его немедленно прояснилось, и он увидел, что перед ним никакая не статуя, а весьма симпатичный и располагающий к себе господин с необычными зелено-карими глазами.

Так-то лучше, подумал префект: он и сам владел искусством очаровывать людей и отлично знал, как этому искусству противостоять.

— Мне телефонировал ваш посол Извольский и просил уделить вам немного моего драгоценного времени, — голос префекта все так же каркал, но теперь в нем появились и саркастические ноты. Лепэн любил ставить людей в неловкое положение и очень умело этим пользовался. — Однако должен вас огорчить, времени у меня совсем мало, могу уделить вам не более пяти минут.

Русский дипломат приятно улыбнулся в ответ: больше ему и не потребуется. Дело в том, что он не просто дипломат. Если говорить откровенно, они с мсье Лепэном коллеги, он тоже детектив. Разумеется, ему далеко до талантов господина префекта, однако в некоторых сложных случаях сыскная полиция Российской империи прибегает к его услугам.

Так вот, для того, чтобы ему должным образом исполнить свои обязанности на территории Франции, ему нужны некоторые полномочия, которыми может наделить его только префект полиции. Полномочия эти должна быть такими же, какими обладают французские полицейские. Например, он должен получить право обыскивать частные помещения.

Сказать, что префект был изумлен, значило не сказать ничего.

— Милостивый государь, — проговорил он почти что по слогам, — милостивый государь, я в жизни своей не слышал столь диких требований! Что у вас за дело такое, ради которого я должен нарушить законы и обыкновения моей республики?

— Дело, которое хорошо вам известно, — отвечал русский. — Я намерен заняться поисками пропавшей картины Леонардо да Винчи.

Несколько секунд префект молча глядел на странного гостя. Весь мир знает, что французы и сами не чужды экстравагантности, однако всякой экстравагантности есть пределы. Выдержав небольшую зловещую паузу, Лепэн заговорил, тщательно подбирая слова.

— Вас извиняет только то, что вы иностранец, — проговорил он грозно. — Осознаете ли вы, что ваше желание найти «Джоконду» — не что иное, как попытка вмешаться во внутренние дела Франции? Похоже, ваш посол страстно жаждет получить ноту от французского правительства относительно несоблюдения законов нашей страны.

— Ни в коем случае, — отвечал Загорский, — это будет совершенно лишним. Поверьте, я понимаю ваше возмущение. Но поймите и вы нас. По делу о похищении Джоконды был арестован и содержится под стражей российский подданный.

— Вот как? — удивился префект. — И кто же это?

— Это поэт Гийом Аполлинер, или, точнее сказать, Вильгельм Альберт Владимир Александр Аполлинарий де Вонж-Костровицкий.

Префект закусил губу. В самом деле, человек, носивший французское имя, был поляком, а Царство Польское вот уже почти сто лет было частью Российской империи. Между нами говоря, Лепэн сильно сомневался, что «Джоконду» могли украсть Аполлинер и Пикассо. И не потому, разумеется, что за них поручились некоторые французские писатели, а, просто, на взгляд префекта, кишка у вышеназванных господ тонка была решиться на такое предприятие. Одно дело: похулиганить, даже стянуть статуэтки, и совсем другое — похитить шедевр Возрождения ценой в миллионы франков.

К тому же следователь Дриу, который занимался сейчас Пикассо и Аполлинером, рассказал Лепэну, что незадачливые творцы на допросе пришли в такой ужас, и так горько плакали, что не на опасных преступников сделались похожи, а на испуганных детей.

Тем не менее, следствие в отношении них нужно было довести до конца. А как это сделать, если сейчас отпустить Аполлинера?

— Вот именно, — кивнул Загорский, словно прочитав его мысли. — У вас есть выбор. Или вы даете мне те полномочия, о которых я вас прошу, или отпускаете русского подданного на все четыре стороны.

— Это звучит как ультиматум, — после некоторой паузы сухо заметил префект.

— Это ни в коем случае не ультиматум, это всего только просьба.

— Ну, что ж… В таком случае вы не оставляете мне другого выбора.

Загорский не смог скрыть победной улыбки. Префект продолжал глядеть на него крайне хмуро.

— Я отпущу вашего Аполлинера, — внезапно сказал Лепэн.

— Простите? — действительному статскому советнику показалось, что он ослышался.

— Я отпущу господина де Вонж-Костровицкого, — повторил префект. — Я уверен, что он не виноват, все обвинения против него строятся на показаниях его бывшего секретаря, прямых улик нет. А раз так, позвольте закончить наш сегодняшний разговор. Не смею больше вас задерживать.

И он встал из-за стола. Действительный статский советник, однако, продолжал сидеть. По глазам Загорского было ясно, что таких ударов судьба ему не наносила очень давно. Очевидно, русский был уверен, что префект поддастся давлению, предпочтет сотрудничать, а не отпускать Аполлинера, но мсье Лепэн оказался серьезным противником.

— Мой секретарь вас проводит, — лицо у префекта было каменным.

Загорский поднялся со стула. Теперь они стояли друг напротив друга и глядели друг другу в лицо: Загорский — сверху вниз, Лепэн — снизу вверх. Маленький человек с большой дубинкой оказался отличным бойцом…

* * *

Перед тем, как идти к префекту, Нестор Васильевич посвятил Ганцзалина в свой план.

— Полномочия как у полицейских? — удивился тот. — Да никакой префект в жизни не согласится на такие условия.

— Конечно, если будет думать, что именно это — моя цель, — кивнул Загорский. — Однако разговор о полномочиях — это всего лишь отвлекающий маневр, точнее говоря, подножка, которую я собираюсь подставить мсье Лепэну, в результате чего он немедленно окажется в моих дружеских объятиях. На самом деле цели у меня другие. Первая — вытащить из заключения беднягу Аполлинера. Об этом меня просил посол Извольский, как-никак, поэт — на самом деле русский подданный.

— А если Аполлинер и правда участвовал в похищении «Джоконды»? — осведомился помощник.

Загорский слегка нахмурился: это маловероятно. Но если все-таки выяснится, что он причастен к краже, они об этом узнают и засадят его обратно. Вторая же цель чуть более абстрактная — вступить в контакт с префектом и предложить ему сложную взаимную интригу, которая поможет проверить кое-какие догадки Загорского и в конце концов отыскать грабителей. Но делать это напрямую нельзя, поэтому он использует старый метод китайского ушу, который называется: «указать на гору и расколоть жернов»…

Теперь Загорский стоял лицом к лицу с префектом, и они смотрели друг другу прямо в глаза. Казалось, все было ясно, однако Нестор Васильевич почему-то медлил.

— Не смею вас больше задерживать, — повторил Лепэн, видя, что собеседник его не торопится покидать кабинет.

— Еще два слова, — неожиданно сказал действительный статский советник.

Его визави неприятно осклабился.

— Ни два, ни полтора. Все, что вы хотели, вы уже сказали.

— Да, но я не сказал того, что хотели услышать вы, — возразил Загорский.

— Чего же именно, по-вашему, я хотел услышать? — префект криво улыбнулся.

Загорский несколько секунд смотрел в его дымчатые, словно у старого кота глаза.

— Мы оба ищем преступника, — сказал он. — Это довольно странный субъект…

— Вы думаете, похититель был один? — перебил его Лепэн.

— Я почти уверен в этом, — отвечал действительный статский советник. — Во всяком случае, воровал картину из музея один человек. Итак, как уже говорилось, это довольно странный субъект. Да, ему удалось украсть шедевр из охраняемого музея, однако непохоже, что он — криминальный гений. И тем не менее, пока все поиски оказались напрасны. Вы не задумывались, почему?

Ни единый мускул в лице префекта не дрогнул при этих словах. Бородка, густые усы, залысины на высоком лбу и решительный вид — не с таких ли, как он, писал своих мушкетеров Дюма-отец? Или, может быть, господин префект скорее послужил бы прототипом для гвардейцев кардинала? Впрочем, и гвардейцы, и мушкетеры были яростны и вспыльчивы, а этот, кажется, мог ждать хоть целую вечность. Скорее всего, с префекта стоило бы писать образ самого Жана Армана дю Плесси де Ришелье.

— Я думаю, у похитителя есть сообщник, — проговорил Загорский, так и не дождавшись ответа. — И сообщник этот работает не в музее, как можно подумать, а в полиции.

Седеющая бровь префекта дрогнула.

— Объяснитесь, — проговорил он своим страшноватым скрипучим голосом.

— Извольте, — улыбнулся Нестор Васильевич. — Первое — преступник сумел выйти с картиной через главный вход. Для этого он должен был очень хорошо знать расписание и привычки охраны.

Лепэн поморщился: это еще ничего не доказывает.

— Второе, — продолжал Загорский невозмутимо, — вероятный сообщник направил все расследование в сторону бертильонажа. Это привело к тому, что работников музея стали измерять вместо того, чтобы их опрашивать. Третье: мсье Бертильон, ведущий расследование, объявил, что отпечатки на защитном коробе не совпадают с отпечатками постоянных сотрудников Лувра. Но, как мне стало доподлинно известно, отпечатков у работников Лувра никто не снимал. Выходит, ваш знаменитый эксперт-криминалист соврал?

— Это очень серьезное обвинение… — начал было префект, но Загорский его перебил:

— И, наконец, четвертое: мсье Бертильон случайно или намеренно затер отпечатки пальцев на защитном коробе, а это — единственная улика, по которой можно было точно установить вора.

Лепэн нахмурился. Альфонс Бертильон — человек безупречной репутации. Это криминалист с европейской славой, он много лет работает на полицию Франции…

— Он богат? — перебил его Нестор Васильевич.

— Какое это имеет отношение к делу? — насторожился шеф полиции.

— Может быть, никакого. А, может быть, самое прямое. Он известен, немолод и небогат. Ему нужно думать о будущем. А картина, по разным оценкам, может стоить от десяти до тридцати миллионов франков. Точнее, десять миллионов она стоила до похищения, теперь же картина сильно поднялась в цене. Американцы оценивают ее ни много, ни мало в пять миллионов долларов. Согласитесь, это совершенно невообразимые деньги.

Лепэн промолчал. Он отлично помнил, как Бертильон испортил улику, на которую префект возлагал особенные надежды. После похищения на черной лестнице обнаружили защитный стеклянный короб, в который была закрыта Джоконда. Очевидно, его сбросил похититель, не желая тащить многокилограммовый груз. Префект велел Бертильону исследовать короб на предмет наличия на нем отпечатков пальцев. После недолгого исследования эксперт заявил, что имевшиеся там отпечатки не совпали с отпечатками постоянных сотрудников Лувра. Это, разумеется, ничего не значило, картину могли украсть и посторонние. Вот только установить личность вора по отпечаткам теперь не было никакой возможности. Бертильон обращался с коробом крайне неаккуратно и затер на нем первоначальные следы.

Ярости и разочарованию Лепэна не было предела. Он вызвал к себе Бертильона и, с трудом сдерживаясь, осведомился, как могло случиться, что столь опытный криминалист фактически уничтожил важнейшую улику. Бертильон только плечами пожал: господин префект волнуется совершенно напрасно. Что, в конце концов, могли дать им отпечатки? Дактилоскопическая база еще слишком мала, в нее внесены далеко не все преступники Франции. Не говоря уже о том, что украсть мог и не профессиональный вор. А вот его антропометрический метод рано или поздно даст результат.

— Рано или поздно? — свистящим шепотом переспросил Лепэн. — А как именно поздно, позвольте узнать?

— Как только позволит ход расследования, — чистосердечно отвечал Бертильон.

Префект на это только плечами пожал: невозможно было сердиться на столь явного педанта. В узком кругу подчиненных он даже позволил себе назвать знаменитого криминалиста «пыльным сундуком, набитым одними предрассудками». Поначалу он даже хотел отстранить Бертильона от расследования, но передумал.

И вот теперь русский дипломат говорит вещи, о которых сам он боялся даже подумать. Если не верить Бертильону, то кому тогда можно верить во всей французской полиции? И, однако, аргументы Загорского нельзя было отбросить просто так.

— Я возьмусь за него, — неожиданно сказал Загорский.

— Что? — не понял Лепэн.

— Я возьму Бертильона в разработку, — повторил русский. — Если вы мне позволите это сделать, я скажу вам, где вы сможете найти похитителя.

Префект поглядел на него крайне внимательно: и где же?

— Работа с постоянными сотрудниками музея — путь понятный, но в данном случае, боюсь, тупиковый, — отвечал русский дипломат. — Попробуйте заняться теми, кто так или иначе в последний год имел дело с Лувром в качестве приглашенных экспертов, оценщиков или же просто наемной рабочей силы… Думаю, там вы скорее обнаружите искомое.

Префект молча размышлял. Что ж, в предложении русского есть свои резоны. Пожалуй, господину Загорскому будет легче иметь дело с Бертильоном даже чисто психологически. Можно представить, какой поднимется скандал, если он, префект, даст понять, что в число подозреваемых попал сам Бертильон. Можно и место свое потерять, опять отправят в Алжир или даже куда подальше. А русский, беседуя с Бертильоном, будет действовать от своего имени. Так что если он неправ, и старого криминалиста подозревают напрасно, он, Лепэн, окажется тут совершенно не при чем.

Он, наконец, поднял глаза на Загорского.

— А теперь скажите, зачем вам все это? — спросил он.

— Мы оба сыщики, — улыбнулся русский, — оба делаем одно дело.

Но префект словно бы не слышал его.

— Зачем это вам? — повторил он.

Нестор Васильевич взглянул ему в глаза и понял, что общими словами тут не отделаешься.

— Вас не перехитрить, — улыбнулся действительный статский советник. — Ладно, скажу честь по чести. Просто я очень люблю искусство и очень не люблю преступный мир. И я не хочу, чтобы мировой шедевр пылился в чулане у какого-нибудь богатого бездельника.

И тут префект неожиданно кивнул.

— По рукам, — сказал он. — Такому объяснению я верю. Однако хочу предупредить: поскольку действовать вы будете исключительно от своего имени, Бертильон вряд ли захочет с вами говорить. Это весьма замкнутый человек, которого не интересует практически ничего за пределами его специальности.

Действительный статский советник, услышав такое, сощурился.

— Вы сказали «практически ничего», — проговорил он. — Это значит, что все-таки что-то ему может быть интересно.

— Пожалуй, — префект вышел из-за стола и подошел к Загорскому, который был выше его на целую голову. Но, похоже, мсье Лепэна такая разница совершенно не смущала. — Он поклонник всякого рода китайщины, считает, что в Поднебесной сосредоточена вся мудрость человечества. Ни разу в Китае не был, но за разговор с ученым китайцем, кажется, отдал бы полжизни.

— Вот как? — улыбнулся Загорский. — Это интересно.

— На мой взгляд, ничуть, — пожал плечами префект. — А, главное, я не понимаю, как это может вам помочь.

* * *

Раз в неделю по субботам Альфонс Бертильон позволял себе немного расслабиться, отойти от научных штудий и текущих расследований и посидеть на веранде в своем любимом кафе «Клозери де Лила» на бульваре Монпарнас. Кафе не было тихим местечком, народу тут всегда было битком. На рубеже веков главную здешнюю клиентуру составляли буржуа, но после того, как кафе облюбовали шумливые поэты и художники, буржуа тут почти не попадались, разве что забредет случайно растерянный провинциал и глядит в оцепенении, как резвится парижская богема, посадив себе на колени девушек и целуя их в нестерпимо красные, припухшие от нескромных ласк губы.

Впрочем, поэты и художники совершенно не мешали Бертильону, который сидел за маленьким столиком в углу веранды, мирно попивая свой кофе. Старый криминалист исподволь наблюдал за текущей мимо жизнью — ему нравилось думать, что так он узнает нравы простого народа.

Регулярно сюда заявлялись заядлые шахматные игроки, некоторые из них даже предлагали Бертильону сыграть партию-другую. Иногда он отказывался, иногда соглашался. Сегодня в кафе явился незнакомый Бертильону господин с бородкой клинышком, усами и впечатляющих размеров лысиной.

— Сыграем, любезный? — энергично заявил лысый, садясь за столик прямо напротив Бертильона и, не дожидаясь ответа, быстро расставил карманные шахматы, которые принес с собой.

Видно было, что энергичный плешивец — не парижанин, он слишком мягко произносил сонорные. Бертильона немного покоробила его манера, однако просто отвернуться от нахала он посчитал все-таки неудобным и несоответствующим своему общественному положению.

— С кем имею удовольствие? — спросил он несколько чопорно.

— Зовите меня, ну, скажем, Патрик, — сказал лысый и, словно тисками обхватив ладонь криминалиста, несколько раз энергично ее встряхнул.

— Альфонс, — церемонно представился Бертильон.

Лысый Патрик неожиданно засмеялся — громко и заразительно.

— Замечательно, — воскликнул он, — достойно всяческого удивления. Живет за счет женщин и даже не стесняется в этом признаться! Вы, милый мой, большой оригинал!

С легким негодованием Бертильон объяснил, что Альфонс — это имя, а не род занятий.

— Жаль-жаль, — воскликнул новый знакомый, — было бы очень интересно.

И хитро прищурился на Бертильона. Во всем его облике читалось сейчас что-то победоносно петушиное, какое-то непонятное торжество — и это при том, что они ведь даже и не начали еще играть.

Желая поскорее увести разговор от скользкой темы, старый криминалист поспешил начать партию. Ему достались белые фигуры, и он привычно выдвинул королевскую пешку на две клетки вперед. Противник, однако, оказался непрост. Он разыграл какой-то неизвестный Бертильону дебют и этим сходу поставил его в тупик. Патрик играл очень активно, все время напирал пешками, стремясь стеснить позицию белых. К счастью, Бертильон все-таки разобрался в диковинных хитросплетениях черных фигур и перешел в контрнаступление на королевском фланге. Соперник защищался изобретательно, однако кольцо вокруг его короля медленно, но верно сжималось. Наконец, настал момент истины. Бертильон увидел, что может поставить мат в два хода, пожертвовав коня на «жэ-шесть». Обрадованный, он потер руки и, не задумываясь, нанес удар. Так же, не задумываясь, противник взял пешкой обреченного коня.

«Он что же, не видит мата?» — удивился Бертильон и с легкой усмешкой поставил ферзя на «аш-восемь».

— Мат, — сказал он снисходительно.

Противник, однако, только пожал плечами и побил королем теперь уже и ферзя. Секунду криминалист сидел с открытым ртом, потом запротестовал.

— Секунду, — сказал он растерянно, — вы не можете брать королем, мой ферзь защищен ладьей.

— Какой еще ладьей, — удивился Патрик, — где?

Бертильон опустил взгляд и обмер, не увидев своей ладьи. Это было очень странно, потому что она должна была стоять на поле «аш-три», но ее не было там и в помине.

— Боже мой, — проговорил он, — не может этого быть…

— Чего не может быть? — с интересом переспросил противник.

— Только что на этом месте была моя ладья. А теперь ее нет.

— Нет, значит, не было, — несколько грубовато отвечал Патрик. — Вы знаете, что такое диалектика и закон сохранения материи? Ничто не берется ниоткуда и не исчезает никуда. Ладья же не могла пропасть в никуда, значит, и говорить не о чем. С вас двадцать франков.

Бертильон оторопел: за что?

— Как — за что? — удивился лысый. — Здесь играют на деньги, ставка — двадцать франков. Вы проиграли, гоните мой выигрыш.

— Я не помню, чтобы мы договаривались о деньгах… — начал было Бертильон.

— Это общий порядок, здесь всегда так было, — перебил его Патрик. — Я профессионал, стал бы я тратить время впустую!

Бертильону оставалось только открыть рот от изумления. Но тут кто-то сзади склонился над его ухом и сказал негромко с сильным акцентом:

— Этот мсье украл у вас ладью. Он спрятал ее в правом кармане пиджака.

Ах, вот оно что, вскинулся Бертильон! Ну, разумеется, он не мог ошибиться… Его ладья стояла на «аш-три», и стояла бы там до сих пор, если бы ее не украл противник. Боже мой, как все это отвратительно!

Старый криминалист скрестил руки на груди и устремил на оппонента строгий взгляд.

— Что? — спросил тот. — Что вы смотрите на меня, как солдат на вошь?

— Будьте любезны, покажите, что у вас в карманах пиджака, — проговорил Бертильон.

Патрик усмехнулся: с какой стати, может быть, ему еще содержимое его бумажника показать?

— Вы, любезнейший, совершили тяжелую стратегическую ошибку, когда сели со мной играть, — нахмурился Бертильон. — Я — криминалист. И не просто криминалист. Я — Альфонс Бертильон. Такие люди, как вы, наверняка должны знать это имя. Итак, карманы наружу, иначе я зову полицейского.

Патрик бросил на него пронзительный взгляд, как бы пытаясь понять, всерьез он говорит, или просто пугает. Вид у Бертильона был решительный, и противник, пожав плечами, вывернул наружу карманы пиджака. В одном из них действительно оказалась маленькая белая фигурка.

— Вот черт, — сказал он, с удивлением вертя в пальцах ладью, — когда я успел ее сунуть в карман, не понимаю?!

— Вы должны стыдиться, мсье, своего бесчестного поступка… — начал было Бертильон, но Патрик только рукой махнул досадливо.

— Ай, оставьте, мы с вами не матч на первенство мира играем. Не крал я вашу ладью, а даже если бы и украл — что тогда? Вы думаете, в шахматы играют иначе? Думаете, смог бы Ласкер выиграть у Стейница, если бы не крал у него фигуры? Да никогда! Имейте в виду, эта партия войдет во все учебники! А вам лишь бы шум поднять на ровном месте. И все из-за чего? Из-за того, что не умеете проигрывать, жалко ему ничтожные двадцать франков. Прощайте, мсье, не желаю видеть вашу отвратительную физиономию!

Сказавши так, Патрик поднялся из-за стола, сгреб фигуры в доску, и, бросив на Бертильона уничтожающий взгляд, быстро пошел прочь.

— Жулик, — сказал у Бертильона за спиной все тот же иностранный голос.

— Вы совершено правы, мсье, — отвечал тот, оборачиваясь назад. — Я, кажется, должен вас поблагодарить…

Тут он умолк, потому что увидел нечто совершенно неожиданное. За спиной у старого криминалиста стоял совершенно удивительный субъект. Одет он был в оливковый костюм-двойку, но, разумеется, не в костюме было дело. Все дело было в физиономии субъекта: она была желтая и косая, и неотрывно таращилась на Бертильона.

— Бонжур, мсье, — сказал тот с легким испугом, немного придя в себя.

— Ни хао, — низким голосом отвечал субъект, потом, спохватившись, поправился. — Впрочем, нет, бонжур, конечно. Прошу прощения, но так здороваются у меня на родине.

На лице криминалиста неожиданно заиграла широчайшая улыбка.

— Насколько я могу понять, вы — китаец? — спросил он взволнованно.

Субъект сложил руки перед грудью и слегка поклонился:

— К вашим услугам, мсье…

— Бертильон, — подсказал Бертильон. — Альфонс Бертильон. Можно просто Альфонс.

— А я — господин Ган, — проговорил субъект. — Можно просто Ганцзалин…

Le Cri du peuple (фр.) — «Крик Народа», французская газета революционного направления.