На изломе
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  На изломе

Андрей Ефимович Зарин
На изломе
Картины из времени царствования царя Алексея Михаиловича (1653–1673)

АЛЕКСЕЙ МИХАЙЛОВИЧ — второй царь из дома Романовых; родился 19 марта 1629 г., царствовал с 14 июля 1645 по 28 января 1676 года. До пятилетнего возраста молодой царевич Алексей оставался на попечении у царских «мам». С пяти лет под надзором Б. И. Морозова он стал учиться грамоте по букварю, затем приступил к чтению часовника, псалтыря и деяний Св. Апостолов, в семь лет начал обучаться письму, а в девять — церковному пению. С течением времени у ребенка одиннадцати — двенадцати лет составилась маленькая библиотека; из книг, ему принадлежавших, упоминаются, между прочим «Лексикон» и «Грамматика», изданные в Литве, а также «Космография». В числе предметов «детской потехи» будущего царя встречаются конь и детские латы «немецкого дела», музыкальные инструменты, немецкие карты и «печатные листы» (картинки). Таким образом, наряду с прежними образовательными средствами заметны и нововведения, которые сделаны были не без прямого влияния Б. И. Морозова. Последний, как известно, одел в первый раз молодого царя с братом и другими детьми в немецкое платье. На четырнадцатом году царевича торжественно «объявили» народу, а шестнадцати лет он, лишившись отца и матери, вступил на престол московский. Со вступлением на престол царь Алексей стал лицом к лицу с целым рядом тревожных вопросов, волновавших древнерусскую жизнь ХVII века. Слишком мало подготовленный к разрешению такого рода вопросов, он первоначально подчинился влиянию бывшего своего дядьки Б. И. Морозова, но вскоре и сам стал принимать личное участие в делах. В этой деятельности окончательно сложились основные черты его характера. Самодержавный русский царь, судя по его собственным письмам, отзывам иностранцев (Мейерберга, Коллинза, Рейтенфельса, Лизека) и отношениям его к окружавшим, обладал замечательно мягким, добродушным характером, был, по словам г. Котошихина, «гораздо тихим». Духовная атмосфера, среди которой жил царь Алексей, его воспитание, характер и чтение церковных книг развили в нем религиозность. По понедельникам, средам и пятницам царь во все посты ничего не пил и не ел и вообще был ревностным исполнителем церковных обрядов. К почитанию внешнего обряда присоединялось и внутреннее религиозное чувство, которое развивало у царя Алексея христианское смирение. «А мне, грешному, — пишет он, здешняя честь, аки прах». Царское добродушие и смирение иногда, однако, сменялись кратковременными вспышками гнева. Однажды царь, которому пускал кровь немецкий «дохтур», велел боярам испробовать то же средство. Р. Стрешнев не согласился. Царь Алексей собственноручно «смирил» старика, но затем не знал, какими подарками его задобрить. Вообще царь умел отзываться на чужое горе и радость; замечательны в этом отношении его письма к А. Ордын-Нащокину и князю Н. Одоевскому. Мало темных сторон можно отметить в характере царя Алексея. Он обладал скорее созерцательной, пассивной, а не практической, активной натурой. Он стоял на перекрестке между двумя направлениями, старорусским и западническим, примирял их в своем мировоззрении, но не предавался ни тому, ни другому со страстной энергией Петра. Царь был не только умным, но и образованным человеком своего века. Он много читал, писал письма, составил «Уложение сокольничья пути», пробовал писать свои воспоминания о польской войне, упражнялся в версификации. Он был человеком порядка по преимуществу; «делу время и потехе час» (то есть всему свое время), — писал он; или «без чина же всякая вещь не утвердится и не укрепится».

Этот чин, однако, нужно было утвердить при вступлении шестнадцатилетнего царя на престол. Молодой царь подчинился влиянию Б. Морозова. Задумав жениться, он в 1647 г. выбрал себе в жены дочь Рафа Всеволодского, но отказался от своего выбора благодаря интригам, в которые, вероятно, замешан был сам Морозов. В 1648 г. 16 января, царь заключил брак с Марьей Ильинишной Милославской; вскоре затем Морозов женился на сестре ее Анне. Таким образом Б. И. Морозов и тесть его И. Д. Милославский приобрели первенствующее значение при дворе. К этому времени, однако, уже ясно обнаружились результаты плохого внутреннего управления Б. И. Морозова. Царским указом и боярским приговором 7 февраля 1646 г. установлена была новая пошлина на соль. Эта пошлина заменила не только прежнюю соляную пошлину, но и ямские и стрелецкие деньги; она превосходила рыночную цену соли — главнейшего предмета потребления — приблизительно в полтора раза и вызвала сильное недовольство со стороны населения. К этому присоединились злоупотребления Д. И. Милославского и молва о пристрастии царя и правителя к иностранным обычаям. Все эти причины вызвали бунт народный в Москве и беспорядки в других городах; 25 мая 1648 г. народ стал требовать у царя выдачи Б. Морозова, затем разграбил его дом и убил окольничего Плещеева и думного дьяка Чистого. Царь поспешил тайно отправить любимого им Б. И. Морозова в Кириллов монастырь, а народу выдал окольничего Траханиотова. Новая пошлина на соль отменена была в том же году. После того как народное волнение стихло, Морозов возвратился ко двору, пользовался царским расположением, но не имел первенствующего значения в управлении. Царь Алексей возмужал и уже более не нуждался в опеке; сам он писал Никону в 1651 г., что «слово его стало во дворце добре страшно». Слова эти, однако, на деле не вполне оправдались. Мягкая, общительная натура царя нуждалась в советчике и друге. Таким «собинным», особенно любимым, другом стал Никон. Будучи в то время митрополитом в Новгороде, где со свойственною ему энергией он в марте 1650 г. усмирял мятежников, Никон овладел доверием царским, посвящен был в патриархи 25 июля 1652 г. и стал оказывать прямое влияние на дела государственные. Из числа последних особенное внимание правительства привлекали внешние сношения.

Еще в конце 1647 г. казацкий сотник Зиновий Богдан Хмельницкий бежал из Украины в Запорожье, а оттуда в Крым. Возвратившись с татарским войском и избранный в гетманы казацкою радой, он поднял всю Украину, поразил польские войска при Желтых Водах, Корсуне, Пилаве, осаждал Замостье и под Зборовом заключил выгодный мир; потерпев неудачу под Берестечком, он согласился под Белою Церковью на мир гораздо менее выгодный, чем Зборовский. Мир этот возбудил народное неудовольствие; гетман принужден был нарушить все условия и в стесненных обстоятельствах обратился с просьбою о помощи к «царю восточному». На соборе, созванном по этому поводу в Москве 1 октября 1653 г., решено было принять казаков в подданство и объявлена война Польше. 18 мая 1654 г. сам царь выступил в поход, съездив помолиться к Троице и в Саввин монастырь. Войско направилось к Смоленску. После сдачи Смоленска 23 сентября царь возвратился в Вязьму. Весной 1655 г. предпринят был новый поход. 30 июля царь совершил торжественный въезд в Вильну, затем взяты были Ковно и Гродно. В ноябре царь возвратился в Москву. В это время успехи Карла X, короля шведского, завладевшего Познанью, Варшавою и Краковом, изменили ход военных действий. В Москве стали опасаться усиления Швеции на счет Польши. 15 июля 1656 года царь двинулся в поход к Ливонии и, по взятии Динабурга и Кокенгаузена, осадил Ригу. Осада снята была из-за слуха, что Карл X идет в Ливонию. Дерпт занят был московскими войсками. Царь отступил в Полоцк и здесь дождался перемирия, заключенного 24 октября 1656 г. Окончательный мир заключен в Кардисе в 1661 г.; по этому миру царь уступил все завоеванные им места. Невыгодные условия Кардисского мира вызваны были смутами в Малороссии и новой войной с Польшей. По смерти Богдана Хмельницкого, в июле 1657 г., Иван Выговский провозгласил себя гетманом, изменил Москве, но вскоре изгнан был самими казаками, которые избрали на его место Юрия, сына Богдана Хмельницкого. Юрий присягнул Москве, но вскоре постригся в монахи и заменен, на правой стороне Днепра, Тетерей. Пользуясь смутами в Малороссии, Польша отказалась признавать Алексея Михайловича наследником польского престола и не уступала Москве ее завоеваний. Отсюда возникла вторая польская война. В июне 1660 г. князь Хованский потерпел поражение у Полонки, в сентябре — Шереметев под Чудновом. Дела приняли еще более опасный оборот благодаря продолжавшимся в Малороссии смутам. Тетеря присягнул королю, который явился на левой стороне Днепра, но после неудачной осады Глухова, в начале 1664 г., и успешных действий его противников — Брюховецкого, избранного гетманом на левой стороне Днепра, и князя Ромодановского, ушел за Десну. А. Ордын-Нащокин советовал царю отказаться от Малороссии и обратиться на Швецию. Алексей Михайлович отклонил это предложение; он не терял надежды. Благоприятному исходу борьбы способствовали внутренние беспорядки в Польше и переход гетмана Дорошенко, преемника Тетери, в подданство турецкому султану. 13 января 1667 г. заключен был мир в деревне Андрусове. Царь Алексей, по этому миру, приобрел Смоленск, Северскую землю, левую сторону Днепра и, кроме того, Киев на два года.

Во время войн 1654–1658 гг. царь часто отсутствовал в Москве, находился, следовательно, вдали от Никона и присутствием своим не сдерживал властолюбия патриарха. Возвратившись из походов, он стал тяготиться его влиянием. Враги Никона воспользовались охлаждением к нему царя и непочтительно стали относиться к патриарху. Горделивая душа архипастыря не могла снести обиды; 10 июля 1658 г. он отказался от своего сана и уехал в Воскресенский монастырь. Государь, однако, не скоро решился покончить с этим делом. Лишь в 1666 г. на духовном соборе, под председательством Александрийского и Антиохийского патриархов, Никон был лишен архиерейского сана и заточен в Белозерский Ферапонтов монастырь. В тот же период войн (1654–1667 гг.) царь Алексей лично побывал в Витебске, Полоцке, Могилеве, Ковно, Гродно, особенно в Вильне и здесь ознакомился с новым образом жизни; по возвращении в Москву он сделал перемены в придворной обстановке. Внутри дворца появились обои (золотые кожи) и мебель на немецкий и польский образец. Снаружи резьба не производилась лишь на поверхности дерева по русскому обычаю, а стала фигурной, во вкусе рококо.

Едва успела стихнуть война с Польшей, как правительство должно было обратить внимание на новые внутренние беспорядки, на Соловецкое возмущение и бунт Разина. С падением Никона не уничтожено было главное его нововведение: исправление церковных книг. Многие священники и монастыри не согласились принять эти новшества. Особенно упорное сопротивление оказал Соловецкий монастырь; осажденный с 1668 г., он взят был воеводой Мещериновым 22 января 1676 г.; мятежники были перевешаны. В то же время на юге поднял бунт донской казак Степан Разин. Ограбив караван гостя Шорина в 1667 г., Разин двинулся на Яик, взял Яицкий городок, грабил персидские суда, но в Астрахани принес повинную. В мае 1670 г. он снова отправился на Волгу, взял Царицын, Черный Яр, Астрахань, Саратов, Самару и поднял черемис, чува, мордву, татар, но под Симбирском разбит был князем Ю. Барятинским, бежал на Дон и, выданный атаманом Корнилом Яковлевым, казнен в Москве 6 июня 1671 г. Вскоре после казни Разина началась война с Турцией из-за Малороссии. Брюховецкий изменил Москве, но и сам был убит приверженцами Дорошенко. Последний стал гетманом обеих сторон Днепра, хотя управление левой стороной поручил наказному гетману Многогрешному. Многогрешный избран был в гетманы на раде в Глухове (в марте 1668 г.), снова перешел на сторону Москвы, но был свергнут старшинами и сослан в Сибирь. На его место в июне 1672 г. избран Иван Самойлович. Между тем турецкий султан Магомет IV, которому поддался Дорошенко, не хотел отказаться и от левобережной Украины. Началась война, в которой прославился польский король Ян Собесский, бывший коронным гетманом. Война окончилась двадцатилетним миром лишь в 1681 г.

Из внутренних распоряжений при царе Алексее замечательны: запрещение (в 1648 г.) беломестцам (монастырям и лицам, находившимся на государственной, военной или гражданской службе) владеть черными, тяглыми землями и промышленными, торговыми заведениями (лавками и проч.) на посаде; окончательное прикрепление тяглых классов, крестьян и посадских людей к месту жительства; переход воспрещен был в 1648 г. не только крестьянам-хозяевам, но и детям их, братьям и племянникам. Основаны новые центральные учреждения, каковы приказы: Тайных дел (не позже 1658 г.), Хлебный (не позже 1663 г.), Рейтарский (с 1651 г.), Счетных дел (упоминается с 1657 г.), занятый проверкой прихода, расхода и остатков денежных сумм, Малороссийский (упоминается с 1649 г.), Литовский (1656–1667), Монастырский (1648–1677). В финансовом отношение сделано также несколько преобразований: в 1646 и последующих годах совершена перепись тяглых дворов с их совершеннолетним и несовершеннолетним населением мужского пола, сделана неудачная вышеуказанная попытка введения новой соляной пошлины; указом от 30 апреля 1654 г. запрещено было взимать мелкие таможенные пошлины (мыт, проезжие пошлины и годовщину) или отдавать их на откуп, и велено было зачислить в рублевые пошлины, взимаемые в таможнях; в начале 1656 г. (не позже 3 марта) ввиду недостатка денежных средств выпущены медные деньги. Вскоре (с 1658 г.) медный рубль стал цениться в 10, 12, а в шестидесятых годах даже в 20 и 25 раз дешевле серебряного; наступившая вследствие этого страшная дороговизна вызвала народный мятеж 25 июля 1662 г. Мятеж усмирен обещанием царя наказать виновных и высылкою стрелецкого войска против мятежников. Указом от 19 июня 1667 г. велено было приступить к постройке кораблей в селе Дединове на Оке; впрочем, выстроенный тогда же корабль сгорел в Астрахани. В области законодательства: составлено и издано Уложение (печаталось в первый раз 7—20 мая 1649 г.) и пополняющие его в некоторых отношениях: Новоторговый устав 1667 г, Новоуказные статьи о разбойных и убийственных делах 1669 г., Новоуказные статьи о поместьях 1676 г. При царе Алексее продолжалось колонизационное движение в Сибирь. Прославились в этом отношении А. Булыгин, О. Степанов, Е. Хабаров и другие. Основаны Нерчинск (1658 г.), Иркутск (1659 г.), Селенгинск (1666 г.).

В последние годы правления царя Алексея при дворе особенно возвысился А. С. Матвеев. Через два года по смерти М. И. Милославской (4 марта 1669 г.) царь женился на его родственнице, Наталье Кирилловне Нарышкиной. 22 янв. 1671 г. Матвеев, поклонник западноевропейских обычаев, давал театральные представления, на которые ходил не только сам царь, но и царица, царевичи и царевны (например 2 ноября 1672 г. в селе Преображенском). 1 сентября 1674 г. царь «объявил» сына своего Федора народу как наследника престола, а под 30 января 1676 г. умер, 47 лет от роду.

Царь Алексей от М. И. Милославской имел детей: Дмитрия (1648 окт. — 1651 окт.), Евдокию (1650 фев. — 1712 март), Марфу (1652 авг. — 1707 июль), Алексея (1654 февр. — 1670 янв.), Анну (1655 янв. — 1659 май), Софью (1657 сент. — 1704 июль), Екатерину (1658 нояб. — 1718 май), Марию (1660 янв. — 1723 март), Федора (1661 май — 1682 апр.), Феодосию (1662 май — 1713 дек.), Симеона (1665 апр. — 1669 июнь), Ивана (1666 авг. — 1696 янв.), Евдокию (1669 фев. — 1669 фев.). От Н. К. Нарышкиной царь имел детей: Петра (30 мая 1672 — 28 янв. 1725), Наталью (1673 авг. — 1716 июнь), Федора (1674 сент. — 1678 нояб.).

Важнейшие сочинения по истории царствования царя Алексея: С. Соловьев, «История России», т. X, XI и ХII; В. Берх, «Царствование царя Алексея Михайловича» (СПб., 1831 г.); И. Забелин, «Царь Алексей Михайлович» (в «Опытах изучения русских древ. и истор.», т. I, стр. 203–281; то же в «Отечественных Записках», т. 110, стр. 325–378); М. Хмыров, «Царь Алексей Михайлович и его время» (в «Древней и Новой России», т. III, 1875 г.); С. Платонов, «Царь Алексей Михайлович» (в «Историческом Вестнике», 1886 г., май, стр. 265–275).

Энциклопедический словарь. Изд. Брокгауза и Ефрона, т. I A, СПб, 1890.

Часть первая. Походы

I. У заплечных дел мастера

В грязном углу Китай города на Варшавском кряже под горою находилось страшное место, обнесенное высоким тыном. Московские люди и днем-то старались обойти его подальше, а на темную вечернюю пору или, упаси Боже, ночью не было такого сорвиголовы, который решился бы идти мимо этого проклятущего места. Называлось оно разбойным приказом или, между москвичами в страшную насмешку, Зачатьевским монастырем. Ведались в нем дела татебные да разбойные, по сыску и наговору, и горе было тому, кто попадал туда хотя бы и занапрасно. Радея о правде, пытая истину, ломали ему кости, рвали и жгли тело и выпускали потом калекою навеки, с наказом в другой раз не попадаться.

С утра и до ночи шла там страшная работа, и вопли подчас вырывались даже из-за высокого тына и неслись по глухой улице, заставляя креститься и вздрагивать прохожего. Прямили там государю боярин со стольником да двумя дьяками и заплечный мастер с молодцами.

За высоким тыном вокруг широкого двора были разбросаны постройки. Прямо перед воротами тянулось низкое строение с маленькими отдушинами на уровне с землею, закрытыми железными решетками, — так называемые ямы, куда бросали преступников, закованных в железо; немного дальше стояло здание повыше, тюрьма и клети, где тоже томились преступники, но в условиях более сносных. Рядом с этими зданиями, во дворе налево, стояла приказная изба, а напротив, справа, высилась тяжелая каменная, низкая башня, где помещался страшный застенок.

Во дворе стояли тюремные стражники, взад и вперед пробегали заплечные мастера, то и дело тащили из ям и клетей преступников на допросы с дыбы или выносили из застенка изломанных, окровавленных.

У ворот этого страшного приказа ходили с бердышами два стрельца по наряду, и тут же, на месте, огороженном невысоким частоколом, мучились жены, муже — и детоубийцы, по пояс закопанные в землю.

Недалеко от этого страшного места, саженях в двухстах от него, стоял чистенький веселый домик, обнесенный забором, но хоть и весел он был на вид, мимо него также берегся идти скромный обыватель. Никогда никто в нем не видел веселых гостей, никогда никто не слыхал, чтобы в нем раздались смех или пение, и теперь вот, хотя стоит на дворе ясный весенний день и теплому солнцу радуется не только человек, а всякая тварь Божья, каждый листок на дереве, каждая травка, в домике словно вымерла вся жизнь, а между тем там живут люди: муж, жена и тринадцатилетний сын.

Только если бы вышли они на шумную улицу или площадь, все гуляющие шарахнулись бы от них, как от зачумленных, потому что всякий бы узнал в высоком широкоплечем богатыре с русою бородою от плеча до плеча, с добродушною усмешкой под густыми усами и с веселыми серыми глазами страшного мастера разбойного приказа Тимошку-кожедера.

Кто его не знал! Недели не проходило, чтобы на лобном месте у тяжелой плахи или высокой виселицы не являлся бы он перед москвичами в своей кумачовой рубахе с яхонтовыми запонами, с засученными рукавами и, добродушно посмеиваясь, не потешал бы народ прибаутками, от которых между плеч начинало знобить.

В этот весенний день, в воскресенье 24 апреля 1653 года, царствования царя Алексея Михайловича 9-го, Тимошка отдыхал от работы у себя дома, потому что день воскресный чтился даже и в разбойном приказе.

Встав на заре, он по обычаю отстоял заутреню у себя на дому, для чего слуга его взял с базара попа за два алтына; потом сытно поел пирога с кашею, выпил взварного меда и вышел в сад погулять, пока хозяйка его обед варила.

Хорошо было в густом саду в эту пору!

Птицы, перепархивая с ветки на ветку, весело чирикали, раза два где-то зачинал петь соловей и обрывался, жужжала пчела и, как хлопья снега, мелькали в воздухе капустницы. Черемуха и сирень напоили воздух таким дурманом, что даже Тимошка вздохнул и, качая головою, подумал: «Хорош мир Божий. И все-то его славит, окромя нас, грешных. Живем словно волки…»

Он прошел к себе на пчельник, где стояло у него пол-сорока колод, за которыми ходил старик с переломанными ногами. Тимошка взял его из приказа на поруки, поддавшись жалости, и пристроил к своей пасеке. Старика пытали, обвиняя в колдовстве, и сломали ему ноги. Потом срослись они, но срослись криво, изогнувшись под коленями, что придавало фигуре старика ужасный вид.

— Ну, как пчелки, Антоша.? — ласково спросил его Тимошка.

— А, слава Господу Богу, — прошамкал старик, усмехаясь бледными губами, — четвертый денечек уже летают. Ишь Господь благодать какую посылает! Теплынь!

И он заковылял на своих искалеченных ногах от колоды к колоде.

Тимошка посмотрел ему вслед и ласково усмехнулся. Он любил этого старика за свое доброе дело, и сам старик любил его и тешил своими речами.

Прошелся Тимошка и по огороду, и по фруктовому саду где зацвели уже груша и яблоня, пока наконец Васютка здоровый тринадцатилетний парнишка, позвал его обедать.

Ловкая, красивая Авдотья, по рождению дочь палача из земского приказа, собрала уже обед, и Тимошка, перекрестясь, с жадностью принялся хлебать жирную лапшу, запивая ее водкою, потом оладьи и наконец кисель, после чего еще выпил ендову пива. А Авдотья, служа ему весело говорила:

— Кушай, светик, на здоровьице! В недельку раз только и видишь тебя, сокола!

— Пожди, — отвечал Тимошка, — скоро поменьше работы будет. Отдохнем! К вечерне уже шабашить будем.

— С чего так? Али татей да разбойников поменьше?

— Не то! Скоро заведется еще приказ. Тайных дел. Противу царя воров искать будут.

— А воеводою кого?

— Слышь, князя Ромодановского, а другие бают — Шереметева, да нам-то все едино, кабы работишки поубавили, а то беда!

— Ну пожди, скоро Васютка пойдет. Он тебе на помогу, — успокоила его жена и, приготовляясь сама обедать, сказала: — Я тебе в саду постелю настлала. На воздухе легче!

— Ну-ну!

И, покрестившись с набожностью, Тимошка пошел под развесистую березу, где хозяйка ему постлала ковер и положила изголовье.

Солнце уже золотило закат, когда Тимошка проснулся и зычным голосом закричал:

— Квасу!

Васька сторожил его сон и теперь стремглав бросился угодить ему.

Тимошка вспотел и тяжело дышал.

Васька принес квасу целый жбан, и едва Тимошка потянул холодный квас богатырским глотком, как живительная сила вернулась к нему разом.

— Хорошо! — сказал он, утирая усы и бороду, и потом, весело усмехаясь, обратился к сыну: — А что, Васютка, может, поучимся?

— А то нет? — радостно ухмыляясь во весь рот, ответил Васютка.

Невысокого роста, но широкий и плотный, с большой головою, на которой вихрами торчали огненно-рыжие волосы, с широким скуластым лицом, он, в противоположность отцу своему, являлся олицетворением жестокости. При словах отца глаза его засветились радостью.

— Ну-ну, — кивая лохматой головою, сказал Тимошка, — тащи снасть!

И когда сын стрелою умчался из сада, он встал, перекрестился и начал потягиваться с такою могучей силой, что расправляемые кости трещали, словно на дыбе.

Минуты через две Васютка вернулся. На спине он нес кожаный, туго набитый паклею мешок, под мышкою — кучу ремней, которые оказались плетью и кнутом.

— Ладно, начнем! — засучивая рукава рубахи, сказал Тимошка.

Васютка быстро положил наземь мешок и обнажил, как отец, руки. Глаза его горели. Он жадно ухватился за плеть.

Это был длинный толстый ремень, аршина в четыре, состоящий из пяти колен: четыре — ровные и короткие — были из толстого негнущегося ремня, пятое же представляло собою длинный, вершков в двенадцать, ремешок из сыромятной кожи, согнутый в виде желобка с заостренным загнутым кончиком; твердый, как лубок, этот конец был ужасен при ударе.

Отец усмехнулся.

— Плеть так плеть, — сказал он, — зачинай!

Васютка выпрямился и стал вровень с мешком, который казался оголенною спиною. Потом, согнувшись, как бросающаяся на добычу кошка, Васька медленно стал пятиться, собирая в руку коленья распущенной плети, и, собрав всю плеть, на мгновенье остановился. Грудь его прерывисто дышала. И вдруг он визгливо закричал:

— Берегись, ожгу! — и быстро сделал шаг вперед.

В то же время выпущенная из руки плеть вытянулась словно змея, оконечник ее звонко ударил по мешку и свистя взвился в воздух.

Васька остановился и взглянул на отца, ожидая одобрения, но тот покачал головою.

— Неважно! — сказал он. — Ты ему что сделал, а? Ты ему клочочек выдрал, во какой, — он показал на кончик мизинца, — а ты ему должен всю полосочку вон! Гляди!

Он взял плеть из рук сына и с места, как артист, собрал ее в руку. Потом без возгласа вытянул руку, и плеть выпрямилась, глухо ударив по мешку. Прошло мгновение, и словно подсекая лесою рыбу, Тимошка дернул плеть назад.

— Понял? — сказал он восхищенному сыну. — Ты наложи ее да подержи, чтобы она въелась, а потом сразу на себя, не кверху, вот она по длине и рванет! Ну-кась!

Васька кивнул головою и взял плеть снова.

— Ожгу! — завизжал он, подскакивая. Плеть хлопнула, он выждал и дернул ее назад. Отец одобрительно кивнул головою.

— Ну, давай таких десяток, — сказал он, — авось не скоро очухается! Да не части.

Васька с увлечением стал наносить удары. Он изгибался, прыгал и звонко вскрикивал.

— Берегись, ожгу! Поддержись! Только для тебя, друга милого!

А сам Тимошка медленно считал удары и делал замечания.

— Руку не сгибай, а назад тяни! Не подымай кверху! Не торопись! Десять! — сказал он наконец, и Васька остановился, тяжело переводя дух. Волосы его взмокли от пота, лицо лоснилось.

— Покажи теперь, как бить, чтобы больно не было! — сказал он.

— Хе! — усмехнулся отец. — Ты поначалу выучись, как кожу рвать. А то ишь!

— А когда в застенок поведешь?

— Ну, это еще погоди. Пожалуй, заорешь там со страху. Это не мешок. Ну, бери кнут теперь!

В это время мимо страшного приказа по пустынной улице шли два человека, направляясь к домику Тимошки. Одеты они были в тонкого сукна кафтаны поверх цветных рубашек, охваченных шелковыми опоясками, шерстяные желтые порты были заправлены в польские сапоги с зелеными отворотами, на головах их были поярковые шапки невысоким гречишником [1].

— В жисть бы не поверил, что к нему охоткою пойду, — говорил рослый блондин своему товарищу, невысокому, но крепкому парню с черной как смоль бородою. Тот сверкнул в ответ зубами, белыми как кипень, и сказал:

— Все к лучшему, Шаленый! Теперь, ежели попадешься ему в лапы, он тебя за друга признает. Легше будет!

— Тьфу! — сплюнул Шаленый.

Они подошли к воротам, и товарищ Шаленого ухватился за кольцо.

Васька уже было взялся за кнут, когда послышался стук в калитку.

Тимошка с изумлением оглянулся через плетень на дверь.

— Ко мне? Кто бы это?

— А Ивашка стрелец, — напомнил ему Васютка, — он хотел веревку купить для счастья.

— А! — Тимошка усмехнулся. — Побеги, открой ему!

Васька бросил кнут и убежал. Через минуту он вернулся с встревоженным лицом.

— Не, какие-то люди. Тебя спрошают!

— Какие такие? — сказал Тимошка, собираясь идти на двор; но они уже вошли в сад.

Тимошка подошел к ним.

Они, видимо робея, поклонились и прямо приступили к делу.

— Покалякать с тобою малость, — сказал черный и, оглянувшись, прибавил: — Дело потаенное!

— Ништо, — ответил Тимошка, — у меня тута ушей нету. Сажаетесь! — Он подвел их к скамье под кустами сирени и опустился первый.

Шаленый увидел мешок, кнут с плетью и вздрогнул.

— Это что? — спросил он.

Тимошка усмехнулся.

— Снасть. Мальчонку учил. Васька, — крикнул он, — убери! — и обратился к гостям: — Какое дело-то?

— Потаенное, — повторил черный, и нагнувшись, сказал: — Бают, слышь, что у вас в клетях сидит Мирон.

— Мало ли их у нас! Мирон, Семен.

Шаленый вздрогнул.

— Нам невдомек. Какой он из себя? За что сидит?

— Рыжий… высокий такой… по оговору взяли… будто смутьянил он… а он ничим…

— Этого-то? Знаю! — кивнул Тимошка. — Ну?

— Ослобонить бы его, — прошептал черный и замер.

Тимошка откинулся, потом покачал голевою и усмехнулся.

— Ишь! — сказал он. — Да нешто легко это. Шутка! Из клети вынуть! Кабы ты сказал — бить не до смерти, а то на!

— Мы тебе во как поклонимся! — сказал Шаленый.

— А сколько?

— А ты скажи!

Тимошка задумался. Такие дела не каждый день и грех не попользоваться. Очевидно, они дадут все, что спросишь.

— С вымышлением делать-то надо, — сказал он, помолчав, — не простое дело! Ишь… Полтора десять дадите? — спросил он с недоверием.

— По рукам! — ответил внятно черный. Лицо Тимошки сразу осветилось радостью.

— Полюбились вы мне, — сказал он, — а то ни за что бы! Страшное дело! Теперь надо дьяку дать, писцу, опять сторожам, воротнику, всем!

— Безвинный! — сказал черный. — Когда же ослобонишь?

— Завтра ввечеру! Приходите к воротам. Его в рогоже понесут к оврагу. Вы идите позади, а там скажите: по приказу мастера! Вам его и дадут.

— Ладно!..

— А деньги — сейчас дадите пяток, а там остальные. Я Ваське, сыну, накажу; он вас устережет!

Черный торопливо полез в сапоги и вынул кошель. Запустив в него руку, он позвенел серебром и вынул оттуда пять ефимков.

— Получай!

Тимошка взял деньги и с сожалением сказал:

— В земском приказе сколько бы взяли!

— Шути! — усмехнулся черный, вставая.

— А скажи, — спросил Шаленый, — с ним вместе девку Акульку взяли, ее можно будет?…

— Акулька? — сказал Тимошка. — Высокая такая, сдобная?

— Она! Али пытали?

Тимошка махнул рукою.

— Акулька — ау! Ее боярин к себе взял…

Черный протяжно свистнул.

— Плохо боярину, — пробормотал Шаленый, и они двинулись к воротам.

— Веревки не надоть ли, — спросил Тимошка, — от повешенного?

— Не!

— Руку, может? У меня есть от тезки мово. Усушенная!..

— От какого тезки?

— Тимошки Анкудинова. Я ему руку рубил, потом спрятал.

— Не надо, свои есть, — усмехнулся черный. — Так завтра?

— Об эту пору, — подтвердил Тимошка, выпуская гостей.

— Уф! — вздохнул с облегчением Шаленый. — Словно у нечистого в когтях побывал.

— Труслив, Сенька! — усмехнулся черный.

— А тебе будто и ништо?

— А ништо и есть!

Они прошли молча мимо приказа.

— Куда пойдем, Федька?

— А куда? К Сычу, на Козье болото. Куда еще!

— А Мирон-то? Вот осерчает, как про Акульку узнает! Беда!

— А ты бы не осерчал? — спросил Федька, и черные глаза его сверкнули. — Я бы не посмотрел, что он боярин!

Солнце уже село, и над городом сгустились сумерки. Тимошка вошел в горницу и весело сказал:

— Получай, женка, да клади в утайку свою!

— Откуда? — радостно воскликнула Авдотья.

— Гости принесли, — засмеялся Тимошка, — завтра еще десяток.

— А я веревку продала. Приходил Ивашка. Я ему с поллоктя за полтину!

— Ну-ну! — И Тимошка так хлопнул по спине Авдотью, что по горнице пошел гул. Авдотья счастливо засмеялась.

1

Гречишником — в виде усеченного конуса.

II. При царе

Того же 24 апреля Тишайший царь Алексей Михайлович [2], откушав вечернюю трапезу в своем коломенском дворце и помолившись в крестовой с великим усердием и смирением, простился с ближними боярами и, отпустив их, направился в опочивальню.

— Князя Терентия со мною, — сказал он.

Терентий — князь Теряев-Распояхин — быстро выдвинулся вперед и прошел оправить царскую постель.

Царь, истово покрестивши возглавие, самое ложе и одеяло и осенив крестом все четыре стороны, лег на высокую постель.

В той же комнате, на скамье, покрытой четырьмя коврами, лег князь Терентий.

В смежной комнате легли шесть других постельничих, из боярских детей; дальше, в следующей комнате, поместились стряпчие, из дворянских детей, на которых лежало по первому слову царскому скакать с его приказом хоть на край света, и, наконец, за этими последними дверями стояли на страже царские истопники, охраняя царский покой.

Ночь во дворце началась, но не спалось в эту ночь князю Терентию. Может, от дум своих, которых не поведал бы он ни царю, ни батюшке, ни попу на духу, может, оттого, что весенняя ночь была душна и звонко через слюдяное окно лилась в комнату соловьиная песнь, — только не спал князь Терентий. С ног его сполз легкий кафтан и упал на пол у самой скамьи, а сам князь облокотился на руку и полулежал, устремив недвижный взор на царскую постель. В опочивальне было почти светло от яркого лунного света и лампады, что теплилась перед образом над дверями. В почти пустой огромной горнице, по стенам уставленной укладками и сундуками в чехлах, с поклонным крестом в углу, словно шатер стояла царская постель, покрытая пышным балдахином.

Алого бархата занавесы спускались до пола, золотом перевитые кисти подхватывали края серединных полотнищ, и высоко поднимался купол балдахина, оканчиваясь искусно выточенным золоченым орлом.

А если бы заглянуть вовнутрь, то на верху балдахина можно было бы увидеть красками написанное небо, с солнцем, луною и планетами.

Князь Терентий лежал, отдаваясь своей тоске, когда вдруг из-за занавесей раздался протяжный вздох, и князь невольно ответил на него тоже вздохом.

— Не спишь? — послышался ласковый голос царя.

— Не спится, государь, — вздрогнув, ответил Терентий, — ночь-то такая духовитая… соловей звенит…

— О! — сказал царь, — али по жене затосковал? Небось, небось, завтра свидишься!

Князь помолчал. Скажи он слово, и он выдал бы охватившее его волнение. Лицо его сперва залилось краскою, потом побледнело, а царь продолжал говорить.

— Вот и мне тоже не спится, только по иному чему, нежели тебе, Тереша!.. Все думаю, чем война кончится; хорошо ли удумано; опять сам ехать решил, и оторопь берет. Слышь, что ведунья покаркала.

Князь покачал головою:

— Коли дозволишь мне, холопу твоему, слово молвить, — скажу: все пустое! Николи человек знать будущего не может. Все от Бога! — сказал он с глубокою верою.

— А он не пакостит, думаешь? От Бога доброе, а от него, с нами крестная сила, погань идет.

— Без Господней воли — и он без силы!

— А все же она сказала, и берет меня раздумье. Забыть ее не могу. В лесной чаще, куда заскакал я, и зверь не бывает, — и вдруг она! Откуда? Сгорбленная, лохматая, глаза горят, и рот, словно щель черная. Конь ажно в сторону шарахнулся. А она кричит мне: слушай, царь! Я и остановился, а она: не дело замыслил, говорит, уедешь из Москвы, а вернешься — один пепел будет!.. — и сгинула… разом…

Царь замолчал.

— Да, — сказал князь, — я да Урусов с Голицыным, да Милославский, мы весь лес потом изъездили. Сгинула!

— Вот видишь! — подхватил царь. — Наваждение, не иначе. Я патриарху отписал, а он пишет: молиться будет… Святой! — сказал царь с умилением, и мысли его обратились тотчас в иную сторону.

— Великий старец! — заговорил он с восторгом. — Мед в устах! И мудрость велия, и сердцем кроток, и жизни праведной. Когда молил я его, он все говорил: недостоин! А ныне как пасет овцы своя? За всех нас молельщик!

— А он и на войну благословил, — сказал князь.

— Так! Почему же я иду, а все не могу изгнать из дум своих ее карканья! Положим, — заговорил он снова задумчиво, — Москву на верных слуг оставляю: Морозов Иван, Куракин Федор, Хилков. Мужи разума, а все же сердце щемит. Царица, детки малые, царевич. Вот что!

Царь вдруг откинул занавеску, князь увидел его сидящим на постели и тотчас встал на ноги.

— Я полюбил тебя, Терентий, — с чувством сказал царь, — и хотел при себе неотлучно держать, а теперь вот что удумал. Оставайся тут! Оставайся да мне тайно про все отписывай. Как тут, что… я про тебя шепну патриарху…

Лицо князя вспыхнуло от нескрываемой радости, и он упал на колени, крепко ударив лбом об пол.

— Али рад? — спросил царь.

Князь быстро опомнился.

— Рад, что отличил меня, холопишку твоего! — сказал он глухо. — Я за тебя, государь, живота не пожалею.

— Знаю, знаю! — остановил его царь. — Вы все, Теряевы, нам верные слуги. Твоего отца еще мой родитель супротив всех отличал, и теперь он со мною вместе будет…

В это время, звонко перекликаясь, запели петухи.

— Ишь! — сказал царь. — Полночь, а утро близко. Будем спать! — И занавес плавно опустился и скрыл царя.

Князь поднялся с колен и лег на лавку, чтобы снова предаться своим думам, но на этот раз радостным думам. Царское слово как будто возродило его к жизни. Он не уедет, останется здесь, а тот, другой, уедет в поход!.. — и губы его невольно улыбались, глаза светились тихим счастьем, и в тишине весенней ночи, в бледных лучах сияющего месяца легким видением перед ним вставал образ той, о которой были все его мысли.

Чуть поднялось с востока яркое весеннее солнце и ожила проснувшаяся природа, как на дворе коломенского дворца поднялась суматоха. Медленно и важно в прихожую, переходя дворцовый двор, сходились бояре, окольничие стольники бить царю челом утром на здравие; суетливо бегали по двору конюхи, стремянные, вершники, обряжая царский поезд; гремя оружием, собирались стрельцы, и ржанье горячих коней сливалось с топотом, возгласами, бряцаньем оружия и колокольным звоном в такой шум, что птицы, оглашавшие воздух пением, смолкли и пугливо попрятались в траве и кустах.

В этот день царь с семейством выезжал в Москву, чтобы проводить свое войско в поход.

Царь проснулся в добром настроении. Глаза его ласково светились, когда он вышел к своим боярам и они все упали перед ним на колени.

— Ну, сегодня кто запозднился, того купать уж не будем за недосугом, — сказал он, подпуская иных к руке, после чего послал к царице наверх узнать о здоровье и тихо двинулся в крестовую отстоять утреню и напутственный молебен.

Потом, потрапезовав, царь приказал сбираться и тронулся в путь.

Иностранцы, посещавшие Россию, свидетельствуют, что великолепие двора царя Алексея Михайловича превосходило все ими виденное. И действительно, пышность его двора могла только сравниться с пышностью французского двора. Обладая поэтической душой, любя красоту во всех ее проявлениях, царь устремил свое внимание на обрядовую сторону придворной жизни, и при нем многообразный чин царских выходов, богомолий, посольств, царских лицезрении, обрядов получил особую торжественность и перестал на время быть мертвым обрядом, потому что царь вносил в него живую душу.

И теперь, когда он вышел на крыльцо, собираясь в дорогу, он прежде всего взглядом опытного церемониймейстера оглядел всех столпившихся на дворе и потом уже, приняв благословение от священника, сел на коня, которого подвели ему стремянные. Конь был настоящий аргамак золотистой масти. Пышный чепрак покрывал его почти до земли, шелковая узда с драгоценными камнями сверкала на солнце, как полоса молнии, высокое седло, украшенное тоже драгоценными камнями, было широко и покойно, как кресло. Конь нетерпеливо рыл копытом землю и тряс красивою головою, на которой звенели серебряные бубенцы и колыхался султан из страусовых перьев, — но царь был искусный наездник и легко сдерживал пылкого коня.

Стрельцы, со знаменем в голове отряда, открыли шествие; потом длинной вереницей попарно тронулись сокольники и доезжачие, в зеленых и желтых кафтанах, легких серебряных налобниках, с ножами у кованых поясов; за ними попарно поехали стольники, спальные, стряпчие и, наконец, царь, окруженный ближними боярами. Далее потянулись всадники со знаменем и алебардами и за ними царицын поезд. Вершники вели коней под уздцы и шли подле дорогих колымаг, в которых ехали царица с детьми и боярынями и царские сестры.

Вокруг них и сзади верхом на лошадях ехали теремные мастерицы и девушки. Здесь были и постельницы, и сенные, и золотницы, и белые мастерицы, и мовницы или портомои, — словом, все составлявшие обиход теремной царицыной жизни.

Поезд медленно двигался, вздымая по дороге пыль. Царь был весел и шутил со своими боярами, называя их разными прозвищами и смеясь над плохими ездоками, как вдруг лицо его побледнело, и он закричал:

— Возьмите ее!

Бояре испуганно оглянулись по направлению царской руки и увидели горбатую старуху. Она стояла у опушки леса, подняв обе руки кверху, и не то благословляла, не то слала проклятия.

— Я ее! — воскликнул Голицын и поскакал к лесу, но старуха вскрикнула и исчезла, словно виденье.

— Окружить лес! — приказал царь. Конная стража поскакала к лесу, но старуха словно сгинула. Царь сделался мрачен.

2

Алексей Михайлович — русский царь, прозванный Тишайшим. Было бы неверно считать это его личным именем (что, к сожалению, случается довольно часто). «Тишайший» — это один из возможных вариантов перевода на русский язык традиционного титула западноевропейских государей «dementissimus» (милостивейший). Этот титул принадлежал не только царю Алексею Михайловичу, но и царям Федору и Ивану Алексеевичам, царевне Софье Алексеевне, Петру I.

III. Воры

В назначенный Тимошкою вечер оба гостя его, едва закатилось солнце, уже стояли на страже перед воротами приказа, прячась за толстыми деревьями противоположной стороны улицы.

Мрачны и унылы стояли высокие заостренные бревна тына. Кругом было пусто и тихо. Два стрельца, обняв свои бердыши, мирно храпели, прислонясь к косякам ворот. Где-то протяжно выла собака и усиливала гнетущее впечатление. И вдруг в тишине ночи раздался пронзительный стон… еще и еще.

Шаленый рванулся в сторону. Товарищ едва успел ухватить его за полу кафтана.

— Куда, дурень? — прошептал он, чувствуя, как и его охватывает невольная дрожь.

— Пппусти! — стуча зубами, пробормотал Семен.

— Балда! — выругался его приятель. — Кабы это тебя драли…

— Жутко, Неустрой! — совладав с испугом, тихо ответил Шаленый. — Думается: а коли придет и наш черед, да мы вот так-то…

Голос его пресекся.

— Балда и есть! — презрительно ответил Неустрой. — Двум смертям не быть, одной не избыть. Любишь кататься, люби и санки возить. Не все коту масленицу править. Так-то! А ты гляди, почет-то какой! Тут тебе и боярин, и дьяки, и мастера эти самые… Опять: стерпи! Пусть их, черти, потешатся, а там опять твоя воля!

— Без рук, без ног!

— Еще того лучше. Сойдешь за убогого. Так ли Лазаря запоешь, любо два!

— Тсс… — вдруг остановил его Шаленый, и они замерли.

Ворота с громким визгом отворились, и из них медленно вышли два парня, босоногие, с ремешками на головах, неся за концы рогожу, на которой недвижно лежало тело. Стрельцы сразу встрепенулись.

— Куда? Кто? — окликнули они.

Вышедшие рассмеялись.

— Спите, — сказал один, — свое добро несем.

— Мастера! Не видите, что ли! — ответил второй, и они пошли вдоль тына, свернули за угол и стали по скату спускаться к мрачному темному зданию.

Неустрой и Шаленый тихо двинулись за ними и невольно вздрогнули, увидав, куда они держат путь. Они шли прямо к «Божьему дому», из которого доносился невероятный смрад разлагающихся трупов. В этот дом — вернее, склеп — складывались трупы всех неизвестных, поднятых на улицах Москвы мертвецов. Были тут опившиеся водкою, замерзшие, вытащенные из воды, были тут и убитые, и раздавленные. Всех клали в одно место и держали до весны, когда хоронили зараз в общей могиле. Случалось, к весне скапливалось триста-четыреста трупов, и едва наступала оттепель, как тяжелый смрад от них разносился по всему городу.

Неустрой не выдержал, и как только носильщики завернули за угол, он подбежал к ним и сказал:

— По приказу мастера!

— Получай! — добродушно ответил шедший впереди и ловким движением сбросил наземь неподвижное тело.

— Мертвый? — испуганно спросил Неустрой.

Носильщики засмеялись.

— Встряхни и очухается.

— Нешто можно было его живым выволочить? Дура! — укоризненно сказал другой.

Неустрой и Шаленый нагнулись над товарищем. Шаленый вдруг выпрямился.

— Кровь! — сказал он глухо.

— Где?

Шаленый указал на ноги носильщиков. Голые, они были испачканы кровью.

Носильщики грубо засмеялись.

— И уморушка! — сказал один. — Али, милый человек, нашего дела не знаешь?

— Заходи, покажем, — с усмешкой сказал другой.

— Тьфу! Пропади вы пропадом! — сплюнул Шаленый и торопливо зажал в кулак большие пальцы от сглазу или наговора.

Носильщики смеясь удалились и скоро скрылись за углом забора.

— Понесем, бери! — сказал Неустрой, хватая недвижного приятеля за ноги.

— А деньги? — раздался подле них голос, и они увидели приземистого, большеголового Ваську.

— Получай! — ответил ему Неустрой и торопливо отсчитал монеты. — Бери, что ли! — крикнул он товарищу.

Они ухватили тело за ноги и за голову. Мальчишка оскалил зубы.

— А хошь, крикну государево слово, а?

— Дурак! — задрожав, ответил Неустрой. — Оговорим твоего батьку, да и тебе влетит.

— Го-го-го! — загоготал Васька. — Так оно и было! Батьку-то не оговоришь, он тебе язык вырвет. Щипцы в рот!

— Уйди, окаянный!

— Хошь, закричу? — дразнил мальчишка и словно бес прыгал подле них на одной ноге.

— Дай полтину! дай! молчать буду!

Невыносимый смрад доносился из склепа, страшным призраком чернел приказ под серебристым светом луны, а мальчишка, сверкая огненной башкою, прыгал и вертелся подле них, говоря:

— Дай полтину, а то закричу!

— Дай ему, бесу! — прохрипел Семен.

— Лопай, пес! — кидая монету, сказал Федька.

Васька схватил ее и завертелся волчком.

— Го-го-го! — прокричал он. — Вот славно! Ужо приходите в приказ, я вас плетью бить буду. По-легкому, только клочья полетят.

— Ооо! — раздался протяжный вой из-за тына.

— Бежим! — закричал Семен, и они бегом пустились по пустынной дороге, волоча за собою товарища.

— Приходите! — кричал вслед Васька и хохотал визгливым хохотом.

Они пробежали саженей сто и без сил упали на траву.

— Уф! — простонал Семен. — Ну и ночь!

— Проклятущий мальчишка, — проворчал Федька.

— Тимошкино отродье, змеиный яд, волчья сыть, сатанинский выродок! — залпом выругался Семен.

— Одначе, что же это Мирон-то наш? Потрем? — предложил Федька, и они дружно стали встряхивать своего товарища, бить по спине, тереть ему уши и дуть в лицо.

От такой встряски очнулся бы и мертвый, и Мирон скоро пришел в себя, вырвался из их рук, сел и бессмысленно огляделся.

— Мирошка! Атаман! Кистень! — восторженно воскликнул Семен. — Ожил, родитель!

— Чего зенки-то ворочаешь, — усмехнулся Федор, — вызволили небось!

Одним прыжком Мирон вскочил на ноги.

— На свободе? — воскликнул он, радостно озираясь. — Ой ли! Ты, Неустрой! и ты, Шаленый! родные мои! — Он крепко с ними поцеловался. Потом передохнул и заговорил:

— Я не чаял выбраться! ни-ни! Пока деньги были, от пытки откупался, послал вам весточку да думаю: где уж! А вскорости на кобылку лезть. Так и решил: прощай мое правое ухо! Ан и вы, мои золотые!

— Стой, атаман, прежде всего выпить да поснедать что-нибудь надо, — сказал Семен, — чай, отощал с монастырской еды!

— Верно, что отощал, — засмеялся Мирон, — во как! Там, милые, корочками кормят, да и то не всяк день.

— Ну, так идем!

— А куда?

— Да к тому же Сычу. Он, чай, ждет не дождется дружка.

— И то! — засмеялся Мирон. — Я ему во сколько добра таскал. С меня жить пошел.

Они дружно двинулись по дороге, спустились к самой Москве-реке и пошли ее берегом, пробираясь к Козьему болоту, супротив которого находилась рапата Сыча.

— А много дали, братцы, выкупа? — спросил по дороге Мирон.

— Пять Тимошке да его щенку полтину! — ответил Федька.

— Что брешешь, — перебил его Семен, — пятнадцать!

— Пес брешет, — серьезным тоном сказал Федька, — нешто я, как ты, умен? Я ему пять ефимков дал, а тому щенку десять оловяшек всунул! Я не ты! — с укором прибавил он по адресу Семена.

— Ой, ловко! ой, молодец! ну и ну! — весело расхохотавшись, проговорил Мирон. — То-то взбеленится Тимошка!

— Всыплет своему щенку! Попомнит нас!

— А коли ему попадемся… — задумчиво заметил Семен.

— Да, братцы, теперь берегись! — окончил Мирон, и они пошли в рапату. Это был тайный притон разврата. Здесь пили вино, играли в зернь и в карты, и раскрашенные женщины, с зачерненными зубами, подходили к гостям, садились к ним на колени и уговаривали пить.

В эту ночь по всей Москве шел великий разгул. Наутро царское войско выступало походом на поляков, и стрельцы, солдаты, рейтары пили из последнего, прогуливая свою ночь.

Хозяин рапаты Сыч, с седыми клочками волос на голове, с черной дырой вместо глаза и перешибленной негой, бегал, хромая, по всей хоромине, стараясь угодить каждому, и едва успевал черпать из бочки крепкую водку.

Мирон, войдя, толкнул его незаметно плечом, в ответ на что Сыч пробурчал что-то и тотчас незаметно скрылся. Следом за ним в особую клеть вошли Мирон и его товарищи.

IV. Выступление войска

Хоти и говорят, что худой мир лучше доброй драки, однако жизнь в мире с поляками становилась русским невмоготу. Со времени того позорного поражения несчастного Шеина под Смоленском, следствием которого явился тяжкий Поляновский мир [3]; о мире, собственно, не могло быть и речи. Хвастливые поляки, кичась взятым верхом, глумились над русскими, вступившими с ними в сношения; русские же таили в душе жажду мщения еще с приснопамятного 1612 года. Пограничных городов воеводы отписывали в Москву, что поляки не признают даже титула царя, по-всякому понося его. Вражда обострялась, а тут еще завязалось великое дело с Малороссией, в которой гетманствовал Богдан Хмельницкий. После страшного погрома в 1651 году Хмельницкий, поняв, что одним казакам не справиться с Польшею, вторично просил Алексея Михайловича принять Малороссию в свое подданство, но царь все еще медлил.

Он не решался прервать с Польшею мира, приняв сторону казаков, и в то же время опасался, как бы Хмельницкий в отчаянии не соединился с крымским ханом и не двинулся бы на Россию.

В виду этого, а заодно и горя ревностью о своем царском достоинстве, царь отрядил богатое посольство — из князей Репина, Оболенского и Волконского — к Яну Казимиру.

Но посольство было встречено поляками высокомерно и во всех требованиях ему было отказано. Мало того, король немедленно выступил против Хмельницкого.

Это переполнило меру терпения Тишайшего.

Был тотчас созван собор, на котором решено было принять гетмана со всем его войском в подданство и в то же время двинуться на поляков войною.

Как в 1632 году, по Москве тотчас разнесся воинственный клич, и жажда мести за все обиды вспыхнула пожаром в сердцах русских.

Царь быстро начал готовиться к походу.

В октябре этот поход был решен, а уже 27 февраля двинулась из Москвы вся артиллерия под началом бояр Долматова, Карпова и князя Щетинина.

Бутурлин уже принял присягу от казаков на подданство, и их полки уже начали действия.

Наконец, 26 апреля должен был выступить князь Алексей Никитич Трубецкой со всем войском из Москвы, и провожать его вышли царь с царицею и патриарх Никон.

Это было торжественное зрелище.

У патриаршего дворца наскоро была выстроена деревянная галерея на помосте, вся обитая алым сукном и перегороженная надвое. В левой половине ее на высоком кресле сидел царь в остроконечной шапке с крестом, украшенной драгоценными каменьями, в золотом нагруднике, и его молодое, полное, красивое лицо горело отвагой и радостью. Рядом с ним в драгоценной митре, с сияющими камнями крестом на груди, с высоким посохом в руке стоял патриарх Никон, а вокруг в дорогих парчовых кафтанах и высоких парчовых шапках стояли ближние бояре, окольничие, спальники и убеленные сединами архиереи в полном облачении.

В другой же половине государыня Мария Ильинична со своей сестрою Анной Ильиничной, с царскими сестрами Ириною и Анною и ближними боярынями из-за парчовой занавески глядели на широкую площадь, что расстилалась перед ними.

И вот под лучами весеннего яркого солнца засверкали воинские уборы, и к галерее, сняв блестящий шелом, подошел князь Алексей Трубецкой и склонился перед царем. Позади него стали два полка, конный и пеший.

Царь поднялся и знаком подозвал к себе князя, а когда князь вошел на галерею, он горячо обнял его.

— Не посрами царя своего! — сказал он ему.

Князь хотел ответить, но волнение помешало ему, и он, упав на помост и гремя доспехами, до восьмидесяти раз ударил царю челом.

— Да будет благословение Божие над тобою, — строгим голосом произнес Никон, благословляя склоненного Трубецкого, — да бежит от тебя враг, как тьма от ясного солнца! Сим победиши! — и с этими словами он протянул ему хоругвь. На высоком древке с русским орлом развевался белый плат с черными полосами. В середине его сиял златотканый орел, под которым хитрою вязью была начертана надпись «Бойся Бога и чти царя».

Князь благоговейно принял знамя и, облобызав руку патриарха, сошел вниз. В это мгновение загудели колокола, заиграли трубы, загремели барабаны, и огромная рать, более десяти тысяч, двинулась в поход, проходя мимо царя и патриарха. Впереди шел князь с двумя полками, окруженный знаменами, золотые орлы которых сверкали на солнце, белые, красные, зеленые хоругви реяли в воздухе, как гигантские птицы; на них виднелись изображения икон Спаса и Богоматери, орлов, оленя, мечей и корон… Гремя копытами тысячи коней, звеня доспехами, медленно двигалась рейтарская конница в своих низких налобниках, с тяжелыми палашами до земли, с конями, закованными в броню. За ними тотчас шел пеший рейтарский полк с алебардами и в шлемах — а там тянуло и все войско. Вот гусары, вооруженные копьями, по образцу польских гусар, в ярких зеленых, красных и желтых камзолах, с легкими шлемами на головах, в легких кольчужных сетках до пояса. За ними конница с огромными мушкетами, положенными поперек седел, и тысячи пеших стрельцов с ружьями в руках и козлами для них за плечами. Одни просто в кафтанах, другие в кожаных, лубяных латах, иные в шлемах, иные в треухах, но все равно готовые умереть в бою. Вот запестрело в глазах от забавных лохматых фигур на крошечных лошадках. Замелькали остроконечные шапки, зеленые и белые халаты, длинные копья с пучками красных волос на концах, кривые луки и кожей обтянутые саадаки [4]. Это несчетная сила татар, башкир и калмыков. Потом пошли сибирские войска и за ними стройными рядами то конные, то пешие полки из боярских и дворянских детей, обученные западному строению.

Государь, встречая каждый отряд, ласково кивал ему головою и провожал до самого конца сияющим взглядом, а патриарх, благословляя проходивших правою рукою, левою кропил их святою водой и неустанно повторял слова благословения.

А за воротами Кремля войска встречал толпившийся народ и провожал их радостными кликами.

Это торжественное прохождение войска заняло все время и зажгло сердца воинственным жаром.

— Что, други, — улыбаясь, обратился царь к стоявшим вблизи, — не возгорается ли и у вас охота идти на ляхов?

— Так бы и полетел, — ответил пылко боярин князь Теряев-Распояхин.

Царь улыбнулся.

— Про тебя знаю! Отец твой, вояка, и Москву от ляхов очистил, и с Лисовским, слышь, бился, и Сапегу знал, а ты с Шеиным под Смоленском был. Пожди, без тебя не уедем, Аника-воин! А сын твой как? Я ему здесь наказал оставаться. Терентий, тебе, может, не в охоту с бабами оставаться, ась?

Молодой князь Терентий, сын Теряева-Распояхина, смущенно выступил и стал на колени.

— Твоя воля, государь! — сказал он.

— Встань, встань, — приказал ему царь, — я ведь шутя говорю. Так как хочешь? ась?

— Остаться, — прошептал Терентий, вспыхивая.

— Ну и оставайся, а мы воевать уйдем! так-тось!

Князь Теряев нахмурился и грозно взглянул на сына.

— Не погневись, государь, на глупого, — сказал он, — и я, и сыны мои за тебя готовы костьми лечь.

— Да ты что, — улыбнулся царь, — я его своею волей здесь оставляю.

— А на место его мой младший идет, государь, в поход с нами.

— У тебя и еще сыны есть?

— Петр, государь! — ответил князь.

— Ну, ты его покажи мне.

В это время последний отряд уже уходил в ворота и скоро площадь опустела.

Царь встал и набожно перекрестился.

— Да будет, Боже, воля Твоя! — произнес он и, обратясь ко всем, сказал:

— Через неделю и мы поедем!

Смотр окончился.

Государь сел в раззолоченную колымагу, чтобы переехать небольшое расстояние от патриаршего двора до своего дворца. Вершники побежали впереди. Шествие тронулось.

Следом за ними поехала и царица со своими боярынями.

Бояре проводили царя и медленно стали разъезжаться по своим дворцам, думая о скором походе; а царское войско шло тем временем на Можайск, вздымая пыль ногами и копытами.

В Москве шел дым коромыслом. Мещане и посадские да оставшиеся городовые стрельцы еще правили проводы, и царевы кабаки кипели шумною жизнью.

3

После неудачной осады Смоленска армия воеводы Шеина вынуждена была капитулировать 12 марта 1634 года. Шеин был обвинен в измене и казнен, а с поляками заключен мирный договор, по которому смоленские и черниговские города навечно отходили к Польше.

4

Саадаки — чехлы для луков.

V. Два брата

Князь Теряев-Распояхин и его старший сын, Терентий, верхом на породистых конях шагом поехали домой. Толпы народа волновались перед ними, и они осторожно пробирались по узким улочкам к своему дому.

Князь говорил сыну:

— Зарезал ты меня нонче! Морозов, ишь, локтем пнул, как ты такое слово сказал!

— Какое, батюшка, невдомек…

— А что воевать не хочешь. Мы царевы холопы. Нам в радость за него, батюшку, костьми лечь, а ты что? — сурово сказал князь.

Сын тихо покачал головою.

— Я тебе, батюшка, сказать досуга не имел. Государь мне в ночь сам назначил на Москве оставаться. Колдунья запугала его. Слышь — ты, баяла, уедешь, а Москва сгинет!

Князь даже осадил коня.

— Сам наказал? — переспросил он.

— Сам, — ответил Терентий, — потому я так и вымолвил…

Лицо князя просветлело.

— Ну-ну! А я думал сдуру! Так, Тереша; дело. Послужи тут царю, а я с Петрухою на поле ратном. Глядишь, и упрочится род наш!

С этими словами они подъехали к княжескому дому, выстроенному Терентием Петровичем по приказу царя Михаила.

Высокий частокол окружал его со всех сторон, спускаясь до самой Москвы-реки. За ним у реки виднелись густые навесы вековых деревьев, а дальше хитрые крыши домовых пристроек. Крытые тесом, иные черепицею или дранкой, выкрашенные в зеленый, красный, желтый цвет, они были и острые, как у немецкой кирки, и куполами, и просто скатами, что придавало зданию затейливый вид.

Высокие тесовые ворота с иконою, вделанной в верхнюю перекладину, были тоже выкрашены разными узорами, а наверху деревянная резьба изображала конские головы и высокого петуха.

Едва они подъехали к дому, как сторож, что стоял у ворот (воротник), ударил в доску, которая загудела на весь двор, и спешно отворились ворота.

Князь с сыном въехали во двор и остановились у высокого резного крыльца, выступающего вперед, с хитро выточенными пузатыми балясинами, с круглым низким куполом.

Стремянные подбежали и помогли князьям сойти с коней.

Князь взошел на крыльцо и, обратясь к толстому дворецкому, что стоял в богатом кафтане с высоким воротом (что твой боярин), сказал:

— Трапезовать, Никитка! А ввечеру во дворец, — прибавил он сыну, проходя в горницы.

Четверть часа спустя в большой трапезной горнице за столом сидела вся семья князя.

Держась немецкого обычая, который он перенял, бывши в Швеции и иных землях еще при Михаиле царе, князь любил трапезовать всею семьею, когда не было гостей.

При госте иное дело. Женщины тогда уходили, а поднося здравицу, закрывали лицо свое, поднимая фату только для поцелуйного обряда, который, к слову сказать, уже стал выводиться.

И сидел князь со своею семьею. Сам он сидел в красном углу под образами, а напротив сидела княгиня, жена его, Ольга Петровна. Раздобрела она дюже за время замужней теремной жизни. Подбородок лежал жирными складками на высокой груди, щеки от тяжести повисли чуть не до самых плеч, и от красивого лица ее остались только живые, ясные глаза.

Справа от князя сидел его старший сын Терентий, слева младший, Петр, а подле княгини, рядом с Терентием, сидела жена его, Дарья Васильевна, из роду Голицыных, слева же — княжна Анна, круглолицая девушка, лет шестнадцати. Дарья Васильевна, два года как обвенчанная с князем Терентием, была и красавица, и модница того времени. Высокая, стройная, еще не пополневшая от теремной жизни, с длинным овальным лицом, словно выточенным, с высокою грудью и покатыми плечами — она была совершенной красавицей, несколько татарского типа. Только по моде того времени щеки ее были так нарумянены, что краска видна была лежащей толстым слоем, брови были намазаны прямыми чертами, а прекрасные, ровные зубы сплошь зачернены — отчего рот терял свою прелесть и никак не мог быть сравнен с розою.

В редких случаях, когда при больших выходах или на царской охоте можно было украдкой увидеть открытое лицо боярыни, — молодежь затаив дыхание следила за Дарьей Васильевной, и много дворянских да боярских детей сушили по ней свои сердца, а князь Терентий даже и не взглянул на нее и сидел все время молча, опустив глаза на тарелку.

Сидя напротив своего брата, он казался мрачной тучею перед легким перистым облаком.

Черные волосы его на голове и в бороде, черные сдвинутые брови и смуглый цвет сурового лица делали его старше на добрый десяток лет. Он сидел молча и словно томился какою-то думою.

А напротив него брат его Петр, в светло-синем шелковом кафтане с серебряными шнурами по груди, сиял, словно праздник. Белое и румяное круглое лицо его с прямым, красивым носом и алыми губами было весело, радостно и ко всем обращалось с улыбкою. Русые волосы его, несмотря на побритый затылок, непослушно вились и падали на лоб; чуть-чуть пробивающиеся волосы на верхней губе и подбородке придавали ему задорный вид.

И как по внешности, так и по характерам своим оба брата являлись полными противоположностями.

Может быть, в этом помогло немало и их разное воспитание.

С того времени, как князь Михаил Теряев, прокравшись через вражье войско, пришел в Москву из-под Смоленска и был награжден царем званием окольничего, князь без перерыва ходил в походы, то на мордву, то на шведов, посылался на окраины возводить острожки, посылался ловить разбойников, и только при царе Алексее, пожалованный в ближние бояре, повесил свой меч и отдохнул.

А тем временем рос князь Терентий, любимец матери, рос в терему, окруженный сенными девками, мамками и няньками. Княгиня Ольга, трепеща за жизнь мужа, богатая любовью и не зная, куда расточать ее, ушла вся в дела благочестия и окружила себя странниками, странницами, юродивыми. В иные вечера сидел Терентий в ее светлице и слушал дивные рассказы о конце края земли, о трех китах, о чудной птице Феникс и о страшных циклопах. В другой раз странники говорили про великие дела Господни, про сподвижников, про знаменья небесные, и сердце мальчика наполнялось таинственной мечтою.

А тут померла бабка, и дед его, князь Терентий Петрович, ушел в Угрешский монастырь и принял монашеский чин под именем Ферапонта.

Со своей матерью стал он ездить к деду на поклон и беседу, и стороною дошли до него бабьи россказни. Говорили, что сжег князь неповинную девушку, сына полюбовницу, и того греха себе простить не мог.

Под таким впечатлением рос Терентий, когда вернулся отец и остался дома, окончив свои походы.

Князь тотчас принялся за Терентия, обучил его грамоте, обучил на коне ездить и из пищали стрелять, но не мог уже изменить впечатлительной души сына. Не по нраву он стал своему отцу, зато сразу полюбился Тишайшему царю, и тот сделал его постельничим и ни с кем так не любил спать, как с князем Терентием.

А скоро князю ударило 20 лет, и отец решил его поженить на княжне Голицыной. Ни жених, ни невеста не перечили родителям, и стали они мужем и женою.

Но тут вдруг случилось с Терентием такое, от чего потерял он сразу весь свой покой…

Зато полюбился князю его младший сын — весь радость, здоровье и сила. Не в терему, а в саду да на дворе провел он свое детство. Старик Иоганн Эхе делал для него луки, точил стрелы, учил владеть мечом; старик Эдуард Штрассе шутя выучил его грамоте и показал великую премудрость Божью в устройстве земли и неба. Дети Эхе, шестнадцатилетняя Эльза и старший Эдди, не оставляли в забавах и играх, и рос он, как молодой лось, на воле.

Может, за это и полюбился он своему воинственному отцу. Как вернулся отец в Москву, ни соколиная охота, ни облава не обходились без Петра. В короткое время выучился он и на коне сидеть, и пищалью владеть, как добрый рейтар, а когда царь приказал по образцу западных войск формировать из дворянских детей пехотные и конные полки с европейским строем, он тотчас записался в полк Бутурлина.

Князь, любуясь на него, едва объявили войну, взял его из полка, чтобы вести на войну в царевом отряде, и Петр весь горел желанием побиться с ляхами.

Трапеза проходила молча. Слуги принесли сперва мисы с жирной лапшою и пироги, которые потом сменились рыбою, затем на стол явились жареные птицы, бараний бок с кашею, поросята вареные и жареные, потом в затейливых поставцах и на тарелах подали разные варенья, засахаренные плоды и ягоды, орехи с пряниками — и трапеза окончилась.

Помолясь на иконы и поцеловав руку у князя, женщины ушли в терем, а слуги подали на стол мед и пиво, и князь, налив три стопы, отпустил из горницы слуг.

VI. Продолжение пятой главы

Отпив крепкого меда, князь перевел дух и заговорил:

— Ввечеру на верх звали, а там и ночь. Времени-то, поди, немного, и поговорить недосуг. А тут поход, дело ратное, одному Богу ведомо, кто жить останется, кому убитому быть. Так потому и поговорить хочу с вами…

Он разом осушил стопу и заговорил снова;

— Оба вы мне равно милы, как ты, Терентий, так и ты, Петр. Нравом вы разные, и разные пути у вас, но про одно памятуйте вовеки: берегите род ваш и всеми силами старайтесь возвеличить его. Не древен он…

Князь тяжело вздохнул.

— Зачался он всего от царя Ивана Васильевича. Допреж просто во дворянах значился, ну а он, государь, возвеличил. Прадед ваш, первый князь Петр Теряев-Распояхин, немало за царя крови пролил; честно служил ему мечом и в опричнине не пачкался. Дале дед ваш, отец мой, ноне отец Ферапонт, помогал из Москвы ляхов гнать и царю Михаилу на престол сесть. За то и отличен был царем. Я же — дела мои все тут…

Сыновья молча кивнули, а князь продолжал:

— Не древен род наш. Столь не древен, что Морозовы и те кичатся предо мною, да я свое место знаю и милостью царской не обделен, а кои старшие, как Голицыны, Шереметевы, Мосальские или там Трубецкие, так те чтут меня. А я так мыслю, что заслугами, а не старинностью отличен быть должен и тем возвеличить род свой. Я сделал свое, а для вас сделал и того больше. Меня и царь, и люди московские любят.

Он усмехнулся.

— Небось, когда смута на Москве была и народ дома Морозовых разбивал, они у царя попрятались да дрожью дрожали, а как царь меня к народу выслал, так все люди меня послушались.

Он задумался и тихо сказал:

— Дал я им тогда Плещеева да Траханиотова, а по правде, надо было Бориску отдать, да и Глеба впридаток. Они с Милославским-то больно уж себе, а не царю прямили. А Плещеев что? Плещеев холоп был у них… Так-тось! Народ и по сю пору меня любит и вас любить будет. Я дел сторонюсь, воеводства не ищу, местами не считаюсь, а за то царь, коли правды ищет — всегда меня призовет. Вот и Никона выбирать; кому царь про свои думушки говорил? А мне! Для тебя говорю, Терентий! Ты ноне царем отличен, идешь по дворцовой службе. Прями царю, и отличен будешь. Гляди, Морозовы уже отодвинулись. Только семейством и держатся: а тестюшка намедни ишь какую потасовку получил! Царь-то его возил, возил по полу. А ты, Петр, меча не оставляй! И промеж себя дружите, первое дело. Тебе, Терентий, дом этот будет и рязанские вотчины, а тебе, Петр, коломенские. Вот и все! Сестру честно замуж выдайте…

— Батюшка, — заговорил Петр, — да что это словно ты помирать сбираешься?

— Не сбираюсь, — ответил князь, — а в животе и в смерти Бог волен! Завтра я вас на утрене благословлю, а теперь и соснуть еще час можно!

Князь встал, и за ним поднялись его сыновья. Они почтительно поцеловали его в плечо и вышли из горницы.

Князь прошел в опочивальню; сняв кафтан, протянулся на лавке и скоро захрапел на всю горницу.

Терентий пришел на свою половину. На высокой постели, раскинувшись и разгоревшись от жару, крепко спала его молодая жена. Румяна выкрасили ее подушку алою краской; от жары по вспотевшему лицу ее полосами стекла черная краска бровей, и, взглянув на свою жену, Терентий хмуро отвернулся в сторону и, отойдя, лег на лавку, но не затем, чтобы спать.

Тяжкие мысли отравляли его покой.

«Вон отец сказывал, — думал он, — чтобы я возвеличил род наш, а я поганю его. Поганю честное имя свое, клятву преступаю, окаянствую, и нет мне хода! разве в монастырь идти! Думал, уйду на войну, сложу голову, а как государь вымолвил: на Москве останешься, — так от радости у меня дух захватило. Господи, думаю, нагляжусь на нее, налюбуюся. Старый уедет с царем, одна голубушка! Ох, окаянство, окаянство!» Он сел на лавке и в порыве отчаянья схватил себя за голову.

Действительно, с ним стряслось горе.

Довелось ему увидеть боярыню Морозову, Федосью Прокофьевну, жену Глеба Ивановича, и с той поры он стал сам не свой. Ее нежное личико с полными алыми губами, с большими, как звезды горящими, серыми глазами и рядом морщинистое, сухое лицо старика Морозова грезились ему и во сне, и наяву.

Против воли стала разом противна ему молодая жена, и спокойствие души уже навсегда оставило его.

А там случилось увидеть ему боярыню и два, и три раза. Был он однажды у Глеба Ивановича с царским наказом, когда старик занедужился, и о ту пору она поднесла ему чару меда. Поднесла и своим взором открыла его великую, мучительную тайну.

После, в зимнюю, студеную пору, столкнулся с ним морозовский холоп Иван и указал ему дорогу в сад, и там он увидел боярыню. В одной телогрейке да пуховом платке поверх кички сошла она к нему, сошла с лицом снега белее… для чего?

Терентий взмахнул руками и опустил их на колени.

Чтобы его укорить! Он-де ее покой смутил.

Как дух нечистый мешает ей спать, грезится, мешает ей молиться… и она заплакала!.. Он обомлел сперва, а потом — откуда слова взялись.

А с ним что деется? Не он, а она околдовала его! Он тоже клялся перед Богом жене своей, а теперь что с ним? Где он? Да что! За ее слово доброе, за взгляд, за ласку он хоть на отца…

— Тсс! — боярыня даже руки подняла в ужасе и стала его уговаривать бросить нечестивые мысли, уехать, а с ней встретясь, глаза в сторону воротить. Только усмехнулся на такие речи Терентий и пошел прочь, даже не прикоснувшись к руке боярыни.

Наверное, никто никогда так не проводил со своею зазнобою времени на потаенном свидании. Терентий горько усмехнулся.

С того пошло. Словно отраву пили они, сходясь на свидания и жалобно коря друг друга, но порою они и делились своими думами. Боярыня говорила с тоскою про старого да ревнивого мужа, Терентий рассказывал, как ему опостылело в доме.

Боярыня утешала его, раз провела рукою по его черным волосам…

— Обрадуется ли? — подумал Терентий про свое оставление в Москве и горько улыбнулся.

Иному и любовь на муку! Ведь прожил же он тихо, покойно до двадцати трех лет. Немало повидал дворовых и сенных девушек, видал и мещанок вельми красивых, и хоть дрогнуло бы его сердце. Жену дали, хоть бы единожды он порадовался, а тут вдруг, сразу, ровно пожаром вспыхнул. И Терентий мучился своей греховной любовью, сознав давно себя бессильным бороться с нею…

Тем временем Петр сидел в маленьком садочке при домике Иоганна Эхе и весело болтал с его дочерью Эльзой, пухлой, розовой немкой, и братом ее Эдуардом, который уже пятый год учился малярному искусству у известнейшего придворного художника Данилы Вухтерса.

— Что же ты думаешь, — с горячностью говорил Эдуард, — без меча и прославиться нельзя? Ан можно! Вот я, как царь победит ляха, намалюю доску и на ней град Смоленск или иной какой, и образ царя, и войско наше, и пальбу из пищалей, и стены града рушатся. Поднесу царю — вот и слава. Учитель намалевал, как град Иерусалим падает, вот и я!

— Пока! А я уже в славе есть! — раздался молодой голос, и в садик, легко перескочив низкую изгородь, впрыгнул молодой человек, ровесник Петра. На нем был забавный коричневый халат и шапка скуфьею, что придавало ему вид послушника. Но молодое лицо его с маленькой рыжей бородкою, с ярко блестящими глазами говорило о горячей крови, о непреклонной энергии, и когда он взглянул на молоденькую Эльзу, она вспыхнула, как небо зарницею.

Это был Иван Безглинг, тоже ученик Вухтерса и товарищ Эдуарда.

— Как же это удалось тебе? — спросил Петр.

— А просто! Прослышал я, что патриарх говорил: неладно у нас образа малюют. Люди не люди, натуральности мало. Я намалевал на доске Миколу, ото всех потиху — да и понес патриарху.

— А он? — нетерпеливо спросила Эльза.

— А он взял, смотрел и даже хвалил. Тебе это, говорит, дар от Бога — и послужи им Богу. Святить у себя оставил; мой, говорит, лик намалюй. Я ушел, а нынче слышу, патриарх царю про меня уже сказывал. Вот!

Эдуард с завистью взглянул на него.

— Счастливый! Ну да ужо! — И, отгоняя дурное чувство, он встряхнул головою, а Эльза козочкой вбежала в домик и, бросившись на грудь матери, сказала, захлебываясь от радости:

— Мутерхен! Он в славу вошел!

— Кто? — спросила Каролина.

— Ваня, — тихо ответила девушка.

Каролина засмеялась и обняла ее.

— Что же? Пусть сватов шлет, — улыбаясь, сказала она. — Ты знаешь, ни я, ни папахен тебя неволить не будем.

Как есть в эту минуту на пороге комнаты показался огромный Эхе. Высокого роста, он, засев дома после долгих походов, разжирел от безделья и казался великаном. Голова его оплешивела, огромная борода разрослась до пояса, кровавый рубец по-прежнему горел через все лицо, но ярче его светились глаза Эхе.

— Так, так, — хрипло проговорил он, — без стариков и договоры. Ой-ой! Ну-ка, снеси мне в садик пива, я пойду да покалякаю с молодежью.

VII. Скаредное дело

Егор Саввич Матюшкин, милостями Милославских, а главное — Бориса Ивановича Морозова, из дьяков ставший думным боярином, сидел в разбойном приказе и прямил Морозову во всех делах его.

Невысокого роста, с маленьким брюшком, которое он для важности вперед пятил, с небольшой плешью в слегка седеющих черных волосах, с черною бородою, раскинутою на плечи, обликом немного жидовин, боярин Матюшкин почитал себя первейшим красавцем и думал, что у всякой бабы, которая взглянет на него, сердце трепыхается птицею. Ходил он важно, голову держал кверху, и самое сладкое дело ему было в застенке бабу пытать. Случалось, что иная больно по душе ему становилась, тогда он мигал своему дьяку, Травкину, и баба мигом из ямы или вонючей клети переводилась в дом боярина. Для того у него были горницы особые устроены, в пристройке посередь густого сада. Там боярин и тешился.

Сегодня он был не в духе. Акулина, которую он для себя с дыбы снял, чуть ему глаз не выцарапала. В злости хотел он ее назад в приказ отправить, да больно полюбилась она ему, и вместо криков и брани он только сказал ей ухмыльнувшись:

— Добро, молодка! Ретив конь, да объездится. Я пойду, а ты вспомни друга своего Тимошку-кожедера!

И ушел в приказ. Зато уж и лютовал он там.

В застенке о ту пору находился важный преступник, англичанин Вильям Барнели. Это был молодой красавец с открытым, смелым лицом, с вьющимися до плеч локонами.

Он приехал в Москву для торговли и попал в дом боярина Морозова. Там не раз звали его в терем показывать его товары, и молодая боярыня Анна Ильинична, сестра царицына, покупала у него добра немало, а пуще любила его рассказы, которые передавал он ей коверканым языком.

Стар был Борис Иванович. Злые языки московские говорили, что он сам на себя беду накликал. Мало ему было считаться дядькою царским, мало было состоять ближним во всех делах, так задумал еще с царем в свойство войти: поженил молодого царя на дочери Милославского, Марии Ильиничне, а сам взял да на ее сестре женился, и как мороз губит весенний цвет, так загубил он молодую девушку. Вместо любви и доверия вошла в дом ревность жгучая, и нередко в терему раздавались глухие крики… сенные девушки в ужасе убегали в клети да повалуши [5], во всем доме наступали скорбь и уныние. Это боярин вместо ласки плетью учил молодую жену свою.

А когда узнал, что не два и не три раза был в его отсутствие в терему английский купец, когда донесли ему злые люди, что чуть он на верх уйдет, Барнели уже подле дома с товарами, — свету не взвидел старый боярин.

Уж и бил он боярыню о ту пору! Перед самым царевым походом вместо прощания! Заливалась она горючими слезами, Спаса во свидетели звала, Николой-угодником заклиналась — себя не помнил старый боярин.

А потом позвал своего верного слугу боярина Матюшкина, наказал забрать в приказ этого Барнели и от него правды дознаться. Матюшкин было призадумался.

— Моя голова в ответе, а ты слушай только, — сурово произнес Борис Иванович, и Матюшкин лишь низко поклонился ему.

— Твой холопишко!

Тут же под вечер был захвачен англичанин, а наутро, чуть только заалел восток, стоял он в страшном застенке и недоумевающим взглядом оглядывал мрачные стены, сырой пол и непонятные орудия пыток.

Но вошел боярин, вошел с ним дьяк Травкин, тонкий как спичка, с большой лохматой головой и красным носом — и скоро узнал несчастный Барнели, для чего предназначено это странное сооружение вроде виселицы, с веревкою и кольцом…

Матюшкин пытал его накрепко, да ничего от него не дознался.

— Жилист, окаянный, — сказал он наконец с глубоким вздохом, — что из него вытянешь?

— Дозволь, боярин, слово молвить, — вертя головою, сказал Травкин.

— Ну, ну!

— Беспременно надо от боярыни сенных девушек достать. Я так смекаю, что от них скорее дознаемся!

— Во-во! — радостно воскликнул Матюшкин. — И ума в тебе, Еремеич! Дело! Вестимо, девок достать… мы их… — И боярин засмеялся громким, утробным смехом, словно конь заржал.

— Скинь его, Тимошка! — ласково сказал он палачу, вставая. — На нонче будя! Так ты, Еремеич, твори! Иди к самому боярину на двор. Так, мол, и так… да там посмотри… — И боярин скосил глаза. Дьяк сразу понял его намек и закивал своею головою.

Боярин развеселился и в добром духе пошел домой. В это же самое время холоп боярина Панфил, малый в плечах косая сажень, с круглой как шар головою и придурковатою рожей, в которой виднелось все же лукавство, пробрался огородом, перемахнул плетень и бегом пустился вдоль Москвы-реки вплоть до Козьего болота, где незаметно юркнул в калитку. Там, переводя дух, он уже степенно пошел по пустырю, обогнул большую избу Сыча и зашел в нее с заднего крылечка.

Пьянство и разгул в рапате кончились, и огромная запотевшая горница с длинными скамьями и столами, с воздухом, пропитанным дымом табачного зелья и сивухи, казалась хмурой, мрачной, как душа пьяницы без опохмелья у большой бочки, свернувшись клубком, лежал мальчишка, на лавке громко храпел сам хозяин.

Панфил оглянулся и хотел уже будить Сыча, когда в низенькой двери, ведущей в повалушу, показался Федька Неустрой.

— Ты, паря! — сказал он Панфилу ласково. — Ну, подь сюда, подь!

Панфил послушно нагнулся и нырнул в темноту через маленькую дверцу.

Неустрой провел его в просторную клеть.

Там стоял в углу стол и вдоль стены протянулись две скамьи. На одной лежал ничком нескладный Семен и, свесив до полу свои корявые, черные руки, храпел громким храпом. За его головою, опершись на облокоченную руку, сидел Мирон. Лицо его припухло от беспрерывного пьянства, покрасневшие глаза блуждали дико, — и только Федька Неустрой казался таким же, каким был в гостях у Тимошки.

— Ну, вот и наш сокол! — сказал он, вводя Панфила.

Мирон поднял голову и тотчас хрипло спросил:

— Сдалась?

Панфил поклонился, тряхнул волосами и скрипучим голосом ответил:

— Не еще! А только сдаст.

— Это почему? — спросил Неустрой.

У Панфила словно запершило в горле. Он стал кашлять.

— Встал это утром и ничим-то ничего во рту не было! — сказал он вместо ответа.

— Дай ему! Нацеди там! — произнес Мирон.

Неустрой выглянул за дверь и крикнул на мальчишку, который тотчас вскочил на ноги, протирая заспанные глаза. — Пива да калачей волоки!

Панфил с жадностью закусил калач, выпил с полковша пива и, наотмашь отерев губы, заговорил:

— Как же ей не сдаться? Он ее тогда к кожедеру назад отошлет, да там ее драть будут. У нас завсегда так. Покобенится, и вся тут!

Мирон вцепился рукой в свои волосы.

— Ой, правда! — заскрипел он зубами. — Что же, баба пугливая! Мужик, и тот погнется, а она? Ну, ну!

— А выкрасть можно? — спросил Неустрой.

Панфил закрутил головою.

— Не! Кабы она одна там была, а их теперь шесть! Выходит, пять стерегут. Так-то ли завоют… ой! А по саду псов спущаем. Такие лютые…

— Слушай, — порывисто вскакивая, произнес Мирон, — ты вот нас узнал. Мы добрые молодцы. Живем весело, ни о чем не тужим; голову на плаху готовим, а дотоле сами себе бояре. Ты же холоп, из батожья не выходишь. Хочешь идти с нами?

У Панфила вспыхнули глаза.

— Возьми, атаман! — сказал он.

— Ну и возьму! Помоги Акульку изъять. Для псов мы тебе зелья дадим, ты их угости, они и стихнут, а там — проберись только да Акульке шепни: готовься, мол. Нонче в ночь! А?

Панфил заскреб в затылке.

— Оно, положим, коли ежели… — начал он.

— Хошь али нет? Решай! — резко спросил его Мирон.

— Да, что ж… я… пожалуй!

— Ну вот!.. Теперь слушай!..

И Мирон стал объяснять Панфилу, что и как он должен сделать, в какие часы, и потом учить, как подавать сигналы.

— А коли не сладится дело наше, — грозно окончил Мирон, — ну и попомнит меня боярин в те поры!.. Иди!..

Панфил поклонился и, выбравшись из рапаты, снова засверкал голыми пятками.

5

Повалуши — летние спальни, устраивавшиеся обычно во дворе.

VIII. Отъезд

Как в канун 26 апреля шло великое прощание по всей Москве с пьянством и буйством, так творилось и в канун 1 мая, дня, когда выезжал в поход царь со своим двором. Любя пышность и блеск, видя в них величие своего звания, царь обставлял всякий свой выезд великими церемониями с массою участников. Сборы же в далекий поход были уже немалым делом.

Снаряжались целые обозы, два полка в проводы; царь брал с собою и ближних бояр, и окольничих, и постельных, и дворян, и стольников, и кравчих, а челяди без счета, — и каждый боярин, в свою очередь, не говоря о личном отряде, забирал и обоз, и ближних, и челядь.

И все это снаряжалось, суетилось, прощалось.

Царь, совершавший первый поход, горя желанием славы, ездил молиться в Угрешский монастырь, потом к Троице-Сергию, а потом, думая о семье и дорогом стольном городе, держал думу с боярами и другом своим, патриархом.

Еще задолго до отъезда правление на время отсутствия царя было поручено боярам князьям Хилкову Ивану Васильевичу и Куракину Федору Семеновичу да ближнему боярину Ивану Васильевичу Морозову.

Они стояли теперь перед царем, а он умильно говорил им:

— Друга, послужите мне правдою. Берегите царство, Москву-матушку и государыню-царицу. Коли что худое, упаси Господи, — царь набожно перекрестился, — приключится, не мешкая мне отписывайте. А еще прошу обо всем пресвятому отцу нашему докладывайте и ему, как мне, доверяйте!

— Холопищки твои! — отвечали бояре, земно кланяясь царю, и в то же время угрюмо косились на патриарха.

«Ишь, слеток! Ведал бы, клобук, свои поповские дела, мало ли их: все монастырские дела и в их землях воровство всякое под его рукою. Так нет! В государское суется, и царь у него, что воск в руках».

А патриарх сидел рядом с царем, молчаливый, строгий, с сияющим крестом на груди, а об локоть с ним стоял отрок с драгоценным посохом.

— Так! — с просиявшим лицом говорил царь. — А ты, отче, — обратился он к патриарху, — молись за нас и блюди за делами своим светлым оком. На место отца родного Господь послал тебя на пути моем!

Никон смиренно склонил голову.

— Я слуга Господа моего, и не в меру превозносишь ты, царь, монаха сирого. За тебя же, государыню-царицу и деток твоих я всегда неустанный молельщик, а что до делов государских, так мне ль со скорбным умишком править ими. На то бояре твои поставлены.

Бояре только переглянулись между собою и усмехнулись в бороды. Короткое время на Москве патриарх новый, а они уже слыхали его лисьи речи да узнали волчью хватку.

В эту ночь царь провел время со своею женою, весь вечер потешаясь в терему с сестрами-царевнами и своими детьми.

И каждый боярин делал в своем дому последние распоряжения.

Боярин Морозов, Борис Иванович, мрачный сидел в своей горнице у письменного стола, откинувшись в креслах. Правая рука его лежала на столе, левая на локотнике, и он хмуро глядел на боярина Матюшкина, который теперь походил не на воеводу, а на трусливого холопа.

Он стоял перед боярином, немного нагнувшись вперед, словно боясь своего толстого пуза; лицо его, поднятое кверху, выражало подобострастие, и он говорил, внутренне дрожа за каждое свое слово.

— Ничим-ничего, боярин, вот те крест святой! Чиста твоя бояр…

Морозов нахмурился, и Матюшкин, словно поперхнувшись, заговорил торопливо:

— Его всяко пытал: и с дыбы, и с кобылы, и длинником, и плетью; огнем жег! Хоть бы что. Опять же девок сенных, что от терема взяли, тож пытал полегоньку. Визжат, а слов никаких, в улику-то. Бают все: для торга ходил, и я так чаю, боярин…

— Чай про себя, — сурово остановил его боярин, видимо просветлев душою.

Матюшкин съежился и угодливо поклонился.

— Так вот, — боярин подумал и сказал: — Этого англичанина пошли в Тобольск. Пусть там поторгует! Завтра тебе царский указ перешлю. Теперь иди!

Боярин встал. Матюшкин, сгибаясь, приблизился к нему и поцеловал его в плечо.

— А девок я по вотчинам разошлю. Перешли их на двор ко мне, — добавил боярин.

— Как повелишь, государь!

Матюшкин, пятясь, выбрался из горницы и едва дошел до сеней, как пузо его уже лезло вперед, голова задралась кверху, и он медленно, важно поворачивал по сторонам свои масляные глаза.

Боярин Борис Иванович со вздохом облегчения провел рукою по лицу, и под его седыми усами мелькнула улыбка. Но не стало от этого моложе и краше его суровое лицо. Тяжелой поступью он перешел узкие переходы и поднялся по лесенке в терем молодой жены.

А Матюшкин ехал верхом на сытом мерине в высоком седле, что в кресле, и думал про Акульку, не подозревая никакой беды и огорчения…

Молодой князь Петр Теряев-Распояхин проснулся, когда майское солнышко уже играло на небе, быстро вскочил с постели и торопливо захлопал в ладоши.

На его зов в опочивальню вошел невысокого роста, с маленькой головой и широченными плечами мужчина и, ухмыляясь в густую русую бороду, сказал:

— Заспался, князюшка?

— Ах, Кряж! — воскликнул князь. — Да как же ты меня не побудил?

— Батюшка не приказали.

— А он вставши?

— Эй! — Кряж махнул рукою. — Уехавши давно: и батюшка, и братец!

Петр всплеснул руками:

— Что ж ты это сделал! Теперь запозднюсь — что будет!

— Небось! — усмехнулся Кряж. — Ты одевайся только, а я уже все обрядил. Пожди, пошлю отрока!

Кряж вышел, и на место его вошел мальчик с тазом, рукомойником и шитым полотенцем на плече.

Князь поспешно умылся и начал одеваться. Мальчишка стоял разинув рот, и выражение восторга все яснее и яснее отражалось на его лице по мере того, как князь надевал походные одежды.

И было отчего прийти в восторг и не дворовому мальчишке.

В зеленых сафьяновых сапогах, в желтых шелковых штанах и в алом кафтане, стянутом зеленым поясом, молодой, статный, красивый, с курчавою головою и ясным горящим взглядом, Петр был как майский день.

А когда он пристегнул короткий меч к поясу и засунул за него два пистолета, когда на плечо накинул, продев руки, дорогую кольчугу из стальных с золотой насечкою чешуек да взял в руку плеть и блестящий шлем, с ясною, как молния, стрелкой, мальчишка даже вскрикнул:

— Ой, ладно!

Князь весело засмеялся и, кивнув ему ласково, побежал на двор, где Кряж ждал его в двумя оседланными конями.

Сам Кряж оделся тоже в поход. На нем поверх кафтана были из сыромятной кожи латы, железный черный шлем с надзатыльником и наушниками покрывал его голову, за поясом торчало два ножа, за плечами висели кривой лук и саадак со стрелами, а на кисти руки висел шестопер [6] фунтов в семь, а не то и в десять.

Этот Кряж, по прозвищу, а именем Федька, был назначен стремянным к молодому князю, едва тот сел на коня. Без роду без племени, княжеский холоп, он с собачьей преданностью привязался к красавцу юноше и теперь впервые отправлялся с ним в поход.

На дворе толпилась челядь, а впереди всех стоял старик Эхе с красавицей Эльзой и Эдуардом.

— А, вы тут? — радостно сбегая к ним, воскликнул Петр.

— Вышли проститься и пожелать удачи, — вспыхнув, сказала Эльза.

— Привезу тебе подарок, — улыбнулся Петр. — Ну, простимся!

И, обняв Эльзу, он звонко поцеловал ее в обе щеки. Эдуард крепко обнял его.

— Если будешь в Вильне, — сказал он, — посмотри мастеров тамошних, бают, знатно малюют.

— Кто о чем! А ты, Иоганн, чего хочешь?

Глаза старого рейтара разгорелись.

— С тобой ехать! — воскликнул он. — Да! Почему же мне не ехать? Donner wetter! Каролина плачет! Фи! Эди большой! Ему что, Каролина покойна! Да! да!

Лицо его разгорелось. Он тряс плешивой головой, а седая борода развевалась.

— Да, да! Еду! — повторил он, в то время как челядь смеялась, видя его волнение.

— Папа, — обняла его Эльза, — успокойся, милый! Что говорил тебе князь? Ты один тут защитник!

— Раньше! Теперь князь Терентий тут! — не унимался старик.

Петр наскоро поцеловал его, вскочил на коня и поскакал в ворота.

— Догоню! — крикнул ему вслед Эхе.

— Опоздаем! — испуганно говорил князь, гоня коня.

— А ты и не поснедал ничего? — заботливо спросил его Кряж.

— До того ли! О Господи! — воскликнул он с отчаяньем, затягивая поводья.

— Не бойсь, княже, поспеем, — успокоил его Кряж.

Толпы народа, спешащего к кремлевским воротам, перегородили им путь, и они принуждены были продвигаться шагом. Было уже десять часов утра, когда они подъехали к воротам и должны были тотчас спешиться, потому что выезд уже начался.

В воздухе гудели колокола, смешиваясь с нестройными звуками рогов, тулумбасов [7] и барабанов.

Из Никитских ворот медленно выступили конные всадники в медных кольчугах, и в воздухе заколыхались знамена. Всадники проехали; за ними, высоко держа царское знамя с изображением золотого орла, ехал толстый, высокий богатырь знаменосец, а следом конюхи по двое в ряд повели шесть царских коней.

— Ишь ты, — пробормотал Кряж, и его голос слился с радостным криком народа.

Действительно, зрелище было необыкновенное. Шесть коней с высокими седлами, покрытые алыми бархатными попонами, фыркая и играя, шли на длинных шелковых поводах.

Их попоны с золотыми орлами были все затканы драгоценными каменьями, на красивых головах торчали султаны из белых перьев цапли, с самоцветными камнями на гибких проволоках. Копыта их были золочены, а ноги все обвиты драгоценным жемчугом.

Они шли, нетерпеливо мотая головами, и в воздухе весело звенели серебряные бубенчики, которыми были увешаны их головы.

Кони прошли, и за ними в зеленом халате в алмазах, на лохматом коне поехал младший брат сибирского царя, живущий в Москве аманатом [8], и с ним его свита, в желтых и зеленых кафтанах, в остроконечных шапках, с луками и колчанами за спиною. Потом потянулись гусем восемь дорогих коней, а за ними показалась царская карета.

Народ упал на колени. На каждом коне сидел кучер в драгоценном кафтане из алого бархата, и подле его стремени шел вершник с палкою, обвитой алой тесьмою. В воротах, что маленькая часовня, показалась царская карета. На высоких колесах, вся открытая, она была обтянута алым бархатом, а наверху как солнце горели пять золоченых глав.

Тишайший недвижно сидел на бархатных подушках и благодушно улыбался, забыв на время о тяжести разлуки, о предстоящем ратном деле и упиваясь торжественным чином.

На его лице уже не было слез, которые он проливал обильно, прощаясь с женою, детьми, сестрицами и патриархом.

Он сидел недвижно, в кафтане, сплошь затканном жемчугом, с яхонтами по бортам и середине. На голове его всеми огнями горела высокая остроконечная шапка, опушенная соболем. В левой руке он держал золотую державу, а в правой крест, благословляя им народ.

Вокруг него, пестрея алыми и зелеными жупанами, ехали двадцать четыре гусара, одетых по польскому образцу, с белоснежными крыльями по бокам седел и с длинными жолнерскими копьями.

Коленопреклоненный Петр поднял голову.

Позади кареты ехали боярин Борис Иванович и Милославский, дальше Глеб Иванович и князь Теряев, вот Голицын, Шереметев, Львов, Одоевский, Салтыков, потянулись попарно ближние бояре.

Князь Петр поднялся с колен.

Потянулись вереницею сокольничие, стольники, постельники.

Петр сел на коня.

— Поеду, — сказал он Кряжу, — а ты в обоз. — Он дождался, когда двинулись боярские и дворянские дети, и присоединился к ним.

Горя огнями, сверкая золотом, медленно выезжала царская карета из Москвы, направляясь по Можайской дороге, а из ворот Кремля, на диво народу, еще двигались люди, подводы и лошади. За дворянскими и боярскими детьми конными и пешими отрядами шли боярские ратники, за ними потянулся обоз с царскою кухнею, шатрами, бельем и одеждами, с боевым снарядом, с винными и съестными припасами, со столовою и иной посудою, а там стадо быков и овец, клети с птицею, кони, а там снова подводы с боярским добром.

И до самого вечера двигались через Москву люди и кони, оглашая воздух нестройным гулом голосов, рева и топота.

Кряж нашел княжеский отряд под началом старого Антона и присоединился к нему, усмехаясь веселой улыбкою.

— Чего зубы скалишь? — угрюмо спросил его Антон.

— А весело! — ответил Кряж. — Ровно на свадьбу едем!..

6

Шестопер — боевое оружие, род булавы с головкой из шести металлических ребер.

7

Тулумбас — большой турецкий барабан, использовавшийся как сигнальный инструмент.

8

Аманат — правитель покоренного народа, взятый заложником в обеспечение верности его народа царю.

IX. Сила солому ломит

Темный вечер 30 апреля в канун царского отъезда опустился над Москвою. Рыжий Васька, Тимошкин сын, выбежал играть из дома. Он поймал молодого щенка и четвертовал его в поле, недалеко от «божьего дома», после чего наткнул на палки его голову и лапы и побежал к дому на ужин, как вдруг до чуткого слуха его донеслись осторожные шаги; он тотчас припал к земле и скрылся за толстой липою. В темноте прямо на него надвинулись три тени и остановились шагах в двух, так что Васька даже попятился и, сжав в руке нож, насторожился.

— Рано еще, — сказал один.

— Пожди, сейчас Косарь подойдет. Тогда и двинемся.

Васька задрожал с головы до пят. В одном голосе он признал знакомый. Ему тотчас вспомнились оловянные рубли, за которые отец вздул его так, как может драться только палач, и злоба закипела в его груди.

— Ужо вам, — пробормотал он и подполз ближе.

Знакомый голос сказал:

— Неустрой-то с задов петуха пустит?

— Да, — ответил другой, — как Панфил совой прокричит. Ты только помни: от меня ни на шаг; уведу я ее, тогда воруй, а до того ни-ни!

— Словно впервой, — обидчиво возразил знакомый голос.

Как яркой молнией имя Панфил озарило смышленую башку Васьки.

«Не иначе как у боярина», — решил он тотчас и, отползши шагов пять, поднялся на ноги и пустился к боярскому дому, что стоял особняком за разбойным приказом, ближе к самому берегу.

Боярин сидел у себя в горенке распоясавшись и, плотно поужинав, допивал объемистый ковш малинового меда.

Глаза его заволоклись, толстые губы расплылись в широкую улыбку, и он бормотал себе под нос:

— А и дурень этот Бориска! Ой, дурень!.. Царский дядька, на государском деле сидит, а все ж дурень. На тебе! — по бабе сохнет. Старому-то седьмой десяток идет, а он девку в семнадцать взял. Э-эх! Ты люби баб, а не бабу! — наставительно сказал он наплывшей свече и погладил бороду, широко улыбнувшись.

— Как я! Мне баба тьфу! Сейчас Акулька люба, а там Матренка… Акулька… — Он задумался и покачал головой.

— Кобенится, на ж! Нонче ей подвески дам, а станет опять старое тянуть — плетюхов. Да!

Он поднялся, тяжко опираясь на стол, и хотел идти, когда в горницу влетел запыхавшийся Васька и чуть не сшиб его с ног.

— С нами крестная сила! — испуганно воскликнул боярин. — Сила нечистая! Эй, люди!

Васька в желтой рубахе, испачканной собачьей кровью, босой, в синих портах, с ножом в руке, раскрасневшийся и рыжий как огонь, действительно походил на чертенка.

— Нишкни, боярин! — заговорил он торопливо. — Я Васька, Тимошкин сын! Нишкни!

— Уф! — перевел дух боярин. — Чего ж ты, вражий сын, так вкатываешь? Али в сенях холопа нет? Ну, чего тебе? — Беда, боярин! Слышь, на тебя заговор воры делают. Жечь хотят.

Боярин сразу протрезвел и ухватил Ваську за волосы.

— Заговор? Воры? А ты откуда знаешь? Ну? ну?

Васька ловко выкрутил свою голову и стал рассказывать, что слышал.

— А Панфил должен им знак подать. Совой крикнуть!

— Панфил! Эвось! Ну-ну! Я ж им!

Боярин подумал и потом быстро сказал, вставая:

— Беги в приказ и накажи, чтобы сейчас сюда десять стрельцов шли. Как придут, пусть у задов от ворот до реки вкруг тына станут и всякого вяжут. Понял?

Васька кивнул и выскользнул из горницы. Боярин злобно усмехнулся и захлопал в ладоши. На его зов вошел холоп.

— Возьми, Ивашка, еще двух да сымай ты мне Панфила. Скрути и ко мне веди!

Холоп поклонился и вышел. Боярин подпоясал рубаху, надел сапоги и снял с гвоздя толстую ременную плеть.

В сенях послышался шум: боярин сел на скамью и приосанился.

В ту же минуту вошли холопы, толкая перед собою бледного, перепуганного Панфила со скрученными за спину руками.

Он вошел и упал на колени.

— Государь, что они разбойничают! — начал было он, но боярин так махнул плетью, что лицо Панфила разом залилось кровью.

— Я тебе дам, вор и разбойник! — кричал он зычно. — Сам воровское дело против своего государя затеял, да еще воет! Пес! волчья сыть! Сказывай, кого криком совиным сюда скликать сбирался?

Панфил задрожал как в лихорадке и повалился ничком.

— Смилуйся! — завыл он. Боярин ударил его вдоль спины.

— Сказывай!

— Молодцы тут, боярин, у тебя девку выкрасть сбирались, а худого ничего, ей-Господи!

— Брешешь, пес! Какую девку?

— Акульку, государь!

Лицо боярина загорелось злобою.

— Э, так это, может, тот вот, что в приказе помер! Ну-ну! Ивашка, беги на двор да скликай холопов, кого с колом, кого с топором. А вы ждите его! Откуда кричать хотел: со двора али с саду?

— Со двора, государь!

— Ну, ин! ведите!

Панфила поволокли, а боярин, помахивая плетью, пошел за ним следом.

На дворе столпились холопы, Панфил стоял в середине с вывороченными за спину руками и искоса поглядывал по сторонам, в то время как боярин говорил:

— По пять к каждому амбару, да к клетям идите! Коли где огонь покажется, шкуру спущу! Иди, Ермило, возьми пяток да у ворот стань, а ты, Ивашка, возьми…

В это мгновенье Панфил рванулся в сторону и быстрее лани бросился бежать со скрученными руками. На миг все оцепенели от такой наглости, но тотчас боярин оправился и завопил:

— Лови его, держи!

Челядь бросилась вперед беспорядочной толпою, сшибая в темноте друг друга, и в тот же миг в воздухе раздался протяжный, унылый крик совы.

В небольшом домике посреди густого сада боярина сидели четыре молодые женщины. Одна из них, рослая, красивая, со сросшимися черными бровями, беспокойно переходила от окна к дверям, жадно прислушиваясь к тишине.

— Ты чего это так задергалась, Акулька, — насмешливо спросила ее одна, — али боярина не дождешься?

Акулина бросила на нее презрительный взгляд.

— И не стыдно тебе смешки делать, Матрена, — заговорила с упреком третья женщина, — ей здесь застенка хуже, с боярином-то, а ты…

— Тсс! — вдруг остановила их четвертая, и все насторожились. Со двора послышались крики, выстрелы, воздух озарился красным светом пожара.

Женщины испуганно сбились в угол, и только Акулька, бросившись к двери, в бессилии билась об ее дубовые доски.

Крики и шум наполнили воздух. Можно было подумать, что огромная шайка чинит свой разбой, а между тем весь этот шум подняли только четыре человека.

Едва закричал Панфил, спрятавшись в густые кусты, как Неустрой подпалил с задов две клети и скользнул на двор, а со стороны поля через тын вскочили в сад Кистень, Шаленый и Косарь и прямо бросились к домику.

Косарь ухватил свой топор и в три удара сбил висячий замок.

Акулька упала на руки Мирона.

— Не время киснуть, — торопливо сказал Мирон, — бежим!

Но в ту же минуту их окружили боярские холопы.

— Бей! — кричал Ивашка, махая мечом.

— А ну, Косарь, махни! — тихо сказал Мирон.

Топор свистнул в воздухе, и три человека упали на землю.

Мирон с Акулькою отпрыгнули в сторону и быстро достигли ограды.

Но остальные не были так счастливы. Холопы массою навалились на Косаря и Шаленого и опрокинули их, Неустроя с диким визгом ухватил Васька и подрезал ему под коленом ногу.

Боярин велел их привести на двор и с жестоким глумлением смотря на оборванных, окровавленных разбойников, говорил:

— Ну-ну, исполать вам, добрые молодцы! Ужо вас мой Тимофей Антонович пощупает! Хе-хе-хе! Сведите их в приказ, ребята!

Во время короткого боя Панфил сидел в кустах малинника ни жив ни мертв, потом, немного оправившись, он стал двигать руками, пока не освободил их, и тогда осторожно перелез через тын и пустился знакомой дорогой к Сычу, бормоча себе под нос:

— Ужо, боярин, посчитаемся! И ты, Ивашка! Попомните Панфила-холопа да сестру его Марьюшку!

Той же дорогою к Сычу получасом раньше пришли и Мирон с Акулькой.