Три часа между рейсами
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Три часа между рейсами

Фрэнсис Скотт Фицджеральд
Три часа между рейсами. Рассказы

Рассказы для «Эсквайра»
(1935–1941)[1]

Изувер[2]

Третьего июня 1895 года на проселочной дороге близ городка Стилуотер, штат Миннесота, миссис Креншоу Энгельс и ее семилетний сын Марк подверглись внезапному нападению и были умерщвлены самым изуверским способом, приводить описание коего здесь, по счастью, нет необходимости.

Креншоу Энгельс, соответственно муж и отец погибших, держал в Стилуотере фотоателье и пользовался репутацией человека просвещенного, пусть и «с радикальным душком» – взять хотя бы его излишне категоричные высказывания по поводу затяжной свары между аграриями и транспортниками[3]. При всем том никто не мог отрицать, что Креншоу был примерным семьянином, а после трагедии с его родными весь городок лихорадило много недель подряд. Звучали призывы к линчеванию пойманного изувера, раз уж законами Миннесоты не предусмотрена смертная казнь, им несомненно заслуженная; но даже самые горячие головы быстро остывали при одном только взгляде на массивные стены близлежащей тюрьмы[4].

Мрачная тень накрыла дом Энгельсов, и входящие сюда поневоле исполнялись сожаления, страха или чувства вины, в глубине души надеясь также не остаться без участия ближних, коль доведется им идти дорогой скорби под черными небесами отчаяния. Столь же гнетущая атмосфера воцарилась и в фотоателье, где неизбежные паузы в процессе подготовки и позирования перед объективом вынуждали посетителей подолгу лицезреть угрюмое, преждевременно постаревшее лицо Креншоу Энгельса. Школьники и студенты, молодожены и матери с младенцами – все они не чаяли поскорее выбраться оттуда на свежий воздух. Как следствие, Креншоу терял клиентуру, и постепенно его бизнес зачах. В конце концов он уступил ателье более удачливым коллегам, распродал все оборудование и какое-то время существовал на полученные деньги, а когда те иссякли, продал свой дом (к тому времени дважды заложенный, так что выручить удалось немного), переехал в меблированные комнаты и устроился работать клерком в универсальный магазин.

Соседи и знакомые видели в нем человека, сломленного несчастьями, сдавшегося на волю судьбы и полностью опустошенного. Но относительно последнего пункта они ошибались: опустошен Креншоу был не полностью, ибо одна вещь накрепко засела в его памяти – долгой и цепкой, как у разбросанных по всему свету сынов Израилевых. И хотя сердце его омертвело, сознание оставалось столь же ясным, как и в то летнее утро, когда его жена и сын отправились на злосчастную загородную прогулку. На первом судебном заседании он потерял контроль над собой и едва не задушил Изувера его же галстуком, прежде чем их смогли растащить.

На втором заседании Креншоу лишь один раз не сдержался и зарыдал в голос. После этого он поочередно посетил всех членов законодательного собрания штата от данного округа и вручил каждому из них свой проект закона о введении в Миннесоте смертной казни – причем закону предлагалось дать обратную силу, распространив его действие на пожизненно осужденных преступников. Однако собрание забаллотировало проект; узнав об этом, Креншоу в тот же день обманом проник на территорию тюрьмы и был перехвачен уже в непосредственной близости от камеры Изувера, которого он собирался застрелить.

Суд вынес Креншоу приговор с отсрочкой исполнения; в последующие месяцы он вел себя спокойно и благоразумно, как будто возвращаясь к нормальной жизни. Посему, когда по прошествии года он явился к начальнику тюрьмы уже в новой роли, тот с пониманием отнесся к его словам о «смягчении сердец» и «целебной силе прощения». Далее Креншоу выразил желание помочь Изуверу, направив его на путь истинный посредством книжной мудрости и воззваний ко всему лучшему, что еще сохранилось в закоулках преступной души. И вот, после тщательного обыска, ему позволили провести полчаса в коридоре перед камерой Изувера.

Догадайся начальник об истинных намерениях Креншоу, он, конечно, не разрешил бы этот визит. Ибо в действительности он был далек от всепрощающих мыслей, вместо этого планируя подвергнуть жестоким истязаниям психику Изувера, раз уж не вышло уничтожить его физически.

В первый миг встречи с убийцей у Креншоу разом прилила к голове кровь и зазвенело в ушах. Из-за решетки на него настороженно взирал пухлый коротышка в роговых очках и с невыразительной внешностью страхового агента, так что даже тюремная роба сидела на нем как опрятный деловой костюм. Вдруг ощутив слабость в коленях, посетитель опустился на стул, поставленный для него напротив камеры.

– Ты окружен чудовищным зловонием! – воскликнул Креншоу. – Оно заполнило и коридор, и всю тюрьму!

– Это верно, – согласился Изувер. – Я тоже его чувствую.

– И ты будешь чувствовать его до конца своих дней, – глухо молвил Креншоу. – Остаток жизни ты будешь ходить туда-сюда по этой вонючей камере, и стены ее будут становиться все темнее год от года. А из нее ты прямиком отправишься в ад и там уже целую вечность будешь заперт в такой крошечной каморке, что не сможешь ни встать во весь рост, ни распрямиться лежа!

– В самом деле? – обеспокоился Изувер.

– Можешь не сомневаться! – сказал Креншоу. – И в этой каморке ты будешь томиться до скончания веков один на один со своими гнусными мыслями. Ты будешь гнить и страдать чесоткой, и ты не сможешь ни на минуту заснуть, изнывая от нестерпимой жажды, а вода все время будет у тебя на виду, но вне твоей досягаемости.

– В самом деле? – повторил Изувер с нарастающим беспокойством. – Помнится, я однажды…

– И ужас беспрестанно будет терзать твою душу! – прервал его Креншоу. – Ты будешь сходить с ума, но на тебя так и не снизойдет спасительное безумие. И все время ты будешь думать о том, что эти мучения никогда-никогда не закончатся.

– Дело дрянь, – промолвил Изувер, печально тряся головой. – Хуже и не придумаешь.

– Теперь слушай дальше, – продолжил Креншоу. – Я принес тебе кое-что для чтения. И я устроил так, что впредь ты не получишь никаких книг или газет, кроме тех, которые буду приносить я.

Для начала Креншоу приготовил полдюжины книг из личной библиотеки, которую годами пополняла его неуемная любознательность. Среди них были: труд одного немецкого врача о сексуальных патологиях – тысяча неизлечимых и безнадежных случаев, изложенных бесстрастным медицинским языком; собрание проповедей новоанглийского пастора эпохи Великого пробуждения[5] с красочными описаниями адских мучений грешников; книга о призраках и всякой нечисти; сборник эротических новелл, причем в каждой новелле Креншоу выдрал пару финальных страниц, и сборник детективных рассказов, выхолощенных аналогичным образом. Дополнял эту подборку один из томов «Ньюгейтского справочника»[6].

То был первый из длинной череды визитов Креншоу, регулярно повторявшихся каждые две недели. И всегда визит сопровождался мрачными и устрашающими речами вкупе с каким-нибудь жутким и нездоровым чтивом – за исключением одного случая, когда он долгое время продержал Изувера вообще без всякой литературы, а потом принес ему четыре книги с весьма привлекательными названиями, однако под красивыми обложками оказались пустые листы. В другой раз он пообещал в кои-то веки доставить ему свежую прессу, и после двухнедельного ожидания узник получил десять номеров бульварной газетенки, зацикленной на репортажах о преступлениях и арестах. Периодически он покупал для Изувера медицинские атласы с цветными иллюстрациями самых отвратительных заболеваний – проказы, трофических язв и лишаев, злокачественных опухолей, гноящихся и кишащих червями ран.

И не было таких издательских клоак, откуда он не черпал бы информацию о пороках, болезнях и мерзостях человеческих.

Но так не могло продолжаться до бесконечности, поскольку редкие издания были недешевы, да и найти что-нибудь новое в том же духе становилось все сложнее. И через пять лет Креншоу сменил тактику истязаний. Теперь он сделал вид, что простил Изувера, и стал внушать ему надежды на помилование, подробно информируя о своих ходатайствах и прошениях в разные инстанции, – но лишь для того, чтобы в финале разбить эти надежды вдребезги. От этого он перешел к угрозам пронести в тюрьму пистолет или горючую жидкость, дабы превратить камеру в пылающий ад, а ее обитателя – в головешку, и однажды бросил через решетку бутыль якобы с такой жидкостью, наслаждаясь воплями Изувера, который заметался в поисках укрытия от неминуемого огненного взрыва. Кроме того, он периодически с мрачным торжеством сообщал Изуверу, что власти штата наконец-то утвердили закон, согласно которому он будет казнен уже через несколько часов.

Так прошло десять лет. К сорока годам Креншоу поседел, а к пятидесяти стал белым как лунь. Со временем этот ритуал – повторявшиеся каждые две недели визиты сначала на кладбище к могилам жены и сына, а затем в тюрьму к их убийце – стал единственно значимой составляющей его жизни. Все прочее, включая ежедневную работу в универмаге, казалось лишь унылым однообразным сном. Иногда он приходил и просто сидел перед камерой Изувера, не произнося ни единого слова за отведенные ему полчаса. Узник также с годами седел, и белоснежная шевелюра в сочетании с роговыми очками придавала ему очень респектабельный вид. Судя по всему, он с большим уважением относился к Креншоу, и даже когда тот в одном из редких теперь всплесков агрессивности поклялся в следующий визит принести револьвер и покончить с этим раз и навсегда, Изувер лишь серьезно и грустно кивнул со словами: «Пожалуй, ты прав. Думаю, так оно будет лучше для всех» – и не предупредил об этой угрозе тюремных охранников. В следующий раз он встретил посетителя у решетки, вцепившись руками в прутья с выражением отчаяния и надежды, – как известно, грозящая человеку смерть иногда вызывает у него своего рода кураж, что могут подтвердить многие солдаты, бывавшие под огнем.

А годы текли и текли. На работе Креншоу повысили до заведующего секцией, притом что новые поколения сотрудников, не ведая о давней трагедии, считали его просто никчемным занудой. Он получил небольшое наследство и обновил надгробные памятники жене и сыну. Близился пенсионный возраст, и по мере того как третье десятилетие проходило чередой белых зим с короткими летними всплесками тепла и зелени, он все больше утверждался в мысли, что с Изувером пора кончать, – нельзя было допустить, чтобы он пережил своего мучителя, а риск этого возрастал с каждым годом.

День «казни» был выбран им не наобум, придясь в аккурат на тридцатилетие со дня его первого визита. Револьвер для этой цели Креншоу заготовил давным-давно. Теперь он любовно перебрал патроны, вставляя их в барабан и прикидывая, какую часть тела Изувера должна поразить каждая из пуль, чтобы смерть была неизбежной, но не быстрой, – по фронтовым репортажам в газетах он получил представление о смертельных ранах в живот и долгой агонии жертв, зачастую умолявших товарищей, чтобы те их прикончили.

Что произойдет после этого убийства с ним самим, Креншоу нисколько не волновало.

В назначенный день он без проблем пронес оружие мимо тюремной охраны. Однако на сей раз Изувер не ждал его с нетерпением, стоя у решетки, как это повелось в последние годы, а лежал, скорчившись, на койке в глубине камеры.

– Я болен, – простонал он. – С самого утра жуткая резь в животе. Мне дали слабительное, но стало только хуже, а никто больше не приходит.

Креншоу тотчас подумал, что боли в животе Изувера могли быть предощущением пуль, которые вскоре вонзятся в то самое место.

– Подойди к решетке, – позвал он.

– Я не могу ходить.

– А ты попробуй.

– Меня скрутило так, что не разогнуться.

– Тогда подойди не разгибаясь.

С огромным усилием Изувер приподнялся, но тут же рухнул с койки на бетонный пол. Он громко застонал, потом с минуту лежал тихо и наконец начал судорожными рывками – фут за футом – подползать к решетке, все так же не разгибаясь.

Внезапно Креншоу сорвался с места и побежал в конец коридора.

– Срочно позовите доктора! – крикнул он сидевшему там охраннику. – Заключенный болен – он очень плох, говорю вам!

– Но доктор уже был утром…

– Позовите его снова, скорее!

Страж колебался, однако Креншоу за прошедшие годы приобрел здесь особый, чуть ли не привилегированный статус, так что охранник все же снял трубку и позвонил в тюремный лазарет.

Всю вторую половину дня Креншоу провел во дворике у ворот тюрьмы, расхаживая взад-вперед со сложенными за спиной руками. Время от времени он заглядывал в административный корпус и справлялся у дежурного:

– Есть новости?

– Пока ничего. Как что-то прояснится, мне сразу сообщат.

Уже темнело, когда из дверей показался сам начальник тюрьмы и завертел головой, отыскивая Креншоу. Последний поспешно приблизился.

– Он умер, – сказал начальник. – Разрыв аппендикса. Врачи сделали все, что могли.

– Умер… – повторил Креншоу.

– Сожалею, что принес вам такое известие. Я знаю, как вы…

– Все в порядке, – сказал Креншоу, облизнув пересохшие губы. – Стало быть, с ним покончено.

Начальник тюрьмы закурил сигарету.

– Раз уж вы здесь, мистер Энгельс, можете вернуть свой пропуск мне, чтобы не заходить потом в отдел. Надо полагать, пропуск больше вам не понадобится.

Креншоу извлек из бумажника синюю карточку. Взяв ее, начальник тюрьмы пожал ему руку на прощание.

– Еще один вопрос, – сказал Креншоу, когда тот уже повернулся уходить. – Где расположено… где то самое окно лазарета?

– Оно выходит во внутренний двор, отсюда вы его не увидите.

– Понятно.

Начальник ушел, а Креншоу еще долго стоял на том же месте, и по лицу его текли слезы. Пытаясь собраться с мыслями, он начал вспоминать, какой это был день недели. Наконец вспомнил: суббота. По субботам дважды в месяц тридцать лет подряд он приходил сюда для встречи с Изувером.

Но через две недели они уже не увидятся. Теперь Креншоу был одинок в своем отчаянии.

– Вот он и умер, – произнес он вслух. – Он меня покинул.

Последовал протяжный вздох, в котором соединились печаль и страх.

– Я его потерял… последнего друга… теперь я совсем один…

Он продолжал повторять эти слова, когда покидал тюремную территорию; в какой-то момент пола его пальто застряла между створками массивных ворот, и охранник, вновь приоткрыв их, услышал все то же бормотание:

– Я один… вот и конец… теперь я совсем один…

Он еще раз пришел сюда много недель спустя, заявив, что хочет повидаться с Изувером.

– Но ведь он умер, – напомнил ему начальник тюрьмы.

– Ах да… – молвил Креншоу. – Как-то вылетело из головы…

И он пошел прочь, глубоко утопая ботинками в белоснежной, алмазно-искрящейся поверхности равнины.

«Эсквайр» (Esquire) – мужской журнал, основанный в 1932 г. и вскоре достигший ежемесячных тиражей в полтора миллиона экземпляров. Начиная с середины 1930-х гг. Фицджеральд регулярно сотрудничал с «Эсквайром», получая сначала по 200, а затем по 250 долларов за каждый текст независимо от его объема. В тот период он выработал свой «поздний стиль» – более жесткий и плотный, без «лирических излишеств», в целом близкий к прозе Чехова и Мопассана, что отличает рассказы для «Эсквайра» (в том числе цикл о Пэте Хобби) от других произведений Фицджеральда. (Здесь и далее комментарии переводчика – Василия Дорогокупля.)

Вернуться

Изувер. – Рассказ опубликован в январе 1935 г.

Вернуться

…затяжной свары между аграриями и транспортниками. – В последней четверти XIX в. фермерские организации Миннесоты постоянно конфликтовали с железнодорожными монополистами из-за тарифов на вывоз сельхозпродукции.

Вернуться

…массивные стены близлежащей тюрьмы. – В Стилуотере с 1853 по 1914 г. располагалась главная тюрьма штата Миннесота.

Вернуться

…эпохи Великого пробуждения… – Так именуют религиозное движение в пуританской Новой Англии в середине XVIII в., возглавленное проповедником Джонатаном Эдвардсом (1703–1758).

Вернуться

«Ньюгейтский справочник» – шеститомное издание, включавшее биографии самых известных узников Ньюгейтской тюрьмы в Лондоне.

Вернуться

Ночь при Чанселорсвилле[7]

Понятно, я ведать не ведала, во что вляпаюсь, иначе ни за какие коврижки не согласилась бы туда ехать. Да пропади они все пропадом со своей армией – и то сказать, одно название что армия, а на деле просто сборище придурков, трусы желтопузые[8]. А началось все с того, что моя подруга Нелл как-то возьми да и скажи:

– Нора, ты погляди, что творится: Филадельфия будто вымерла, как и Балтимор. Этак и мы с голоду загнемся этим летом.

А перед тем она получила письмо от одной из наших девчонок, в котором говорилось о их жизни в «славной старой Виргинии». Мол, солдатики нынче при деньгах, и проторчат они там до конца лета, если только мятежники не сдадутся раньше. Жалованье идет им без перебоев, так что смазливая да опрятная девчонка запросто может брать с клиента по… черт, забыла, по сколько… Хотя чему тут удивляться – после того, что с нами приключилось, недолго и собственное имя позабыть.

Вообще-то, я привыкла к порядочному обхождению – так уж выходит, что развязные поначалу мужчины потом делаются со мной уважительными, и я никогда не попадаю в такие истории, как некоторые девчонки, когда их бросают в незнакомом городе, а то еще и кошелек сопрут.

Ах да, я начала рассказывать о том, как мы отправились в армию, которая стояла в «славной старой Виргинии». Чтоб я еще когда связалась с этой армией – да ни в жизнь! Слушайте дальше и поймете почему.

Путешествия мне не в диковину, и знавала я их в лучшем виде – когда была еще маленькой, папа однажды возил меня на поезде в Балтимор аж из пенсильванского Йорка[9], где мы тогда жили. Ездили в ту пору со всеми удобствами, что и говорить, – нам даже дали такие подушечки, чтобы мягче было сидеть, а по вагонам ходили торговцы с корзинами яблок и апельсинов. Идут и кричат нараспев: «Апельсинов кто желает? Яблоки спелые, сочные! А вот пиво – кому пива?» Да сами знаете, небось, как оно бывает в поездах – только пиво я там не брала, потому что…

Хорошо-хорошо, продолжаю… Вам, мужчинам, интересно слушать только про войну, но если все войны похожи на ту, какую видела я, чтоб им всем…

Ну так вот, значит, на вокзале всех женщин посадили в один вагон. Билеты проверял вертлявый такой тип, он подмигнул нам и говорит:

– Никак пополненьице для Хукерова воинства?[10]

Лампы тамошние почти не давали света: стекла в них закоптились и были сплошь облеплены дохлой мошкарой. Вообще вагон был старый и препаршивый, только что не рассыпался на ходу.

Нас там было десятка четыре веселых девчонок, большей частью из Балтимора и Филадельфии. Но были еще три-четыре дамочки иного сорта – ну то есть из богатых, – они сидели на передних местах. А из соседнего вагона к ним то и дело прибегал офицер и все спрашивал, не надо ли чего. Наши с Нелл места были сразу за ними, и мы слышали, как он шептал этим дамочкам:

– Вы оказались в неприятной компании, но потерпите, через несколько часов будем на месте, а в штаб-квартире я вас устрою с комфортом.

Никогда не забуду ту ночь. Мало кто сообразил прихватить еды в дорогу, но у девчонок позади нас нашлось немного колбасы и хлеба, и они дали нам остатки после того, как поели сами. В вагоне был бак для воды, но что толку, если воды в нем не было, сколько ни крути краник. Так мы ехали часа два – хотя какая там езда: пару минут проедем и станем, потом еще пару минут и снова стоп, – а потом из соседнего вагона притащились два лейтенанта, вдрабадан пьяные, и начали предлагать мне и Нелл виски прямо из горлышка. Нелл сделала глоток, я тоже притворилась, что пью, и они пристроились с краешку на наши сиденья. Один из них стал клеиться к Нелл, но тут опять явился офицер, который все время проведывал дамочек, – высокий чин, я думаю, майор или генерал.

– У вас все в порядке? Что-нибудь нужно? – спросил он уже в который раз.

Одна из дамочек что-то ему прошептала, тогда он повернулся к лейтенантику – тому, что клеился к Нелл, – и приказал ему идти обратно в свой вагон. А второй остался с нами, но он был не так чтобы уж сильно пьян – просто погано себя чувствовал.

– Да уж, веселая компашка собралась, – сказал он. – Ладно еще, что с этими лампами ничего толком не разглядишь. Такое чувство, будто у каждой из вас только что отдал концы лучший друг.

– А вдруг так оно и есть, ты почем знаешь? – быстро откликнулась Нелл. – Интересно, как бы ты смотрелся, если б катил на перекладных от самой Филадельфии и потом угодил в этот клоповник на колесах.

– Я качусь от самой «семидневной заварухи»[11], сестренка, – сказал он. – И видок имел бы всяко поприятнее, если б не лишился глаза при Гейнс-Милл[12].

Только тут мы заметили, что у него нет одного глаза. Прежде он его все время как бы прищуривал – в полутьме поди разберись. А вскоре он ушел, сказав, что постарается добыть нам воды или кофе – пить хотелось прямо жуть!

Вагон трясся и раскачивался так, что голова шла кругом. Кого-то из девчонок мутило, кто-то прикорнул на плече соседки.

– Ну где же эта армия? – ругалась Нелл. – В Мексику их занесло, что ли?

Я к тому времени уже клевала носом и ничего ей не ответила.

Проснулась я от сильного грома, поезд снова стоял.

– Гроза начинается, – сказала я.

– Гроза, как же! – фыркнула Нелл. – Это пушки гремят, у них тут бой!

– Ох! – И я совсем очнулась. – Знаешь, с такими делами мне уже все равно, кто из них победит.

Гром как будто приближался, но из окошек ничего не было видно – такая стояла мгла.

А где-то через полчаса появляется в вагоне незнакомый офицер, и вид у него самый неважнецкий, будто сию минуту из постели выпрыгнул: мундир расстегнут, и брюки без подтяжек сползают, так что он их рукой должен придерживать.

– Ну-ка, дамочки, на выход! – командует он. – Вагон нужен для раненых.

– Еще чего!

– Мы оплатили свой проезд, разве нет?

А он:

– У нас не хватает места для раненых, все другие вагоны уже заполнены.

– Нам-то что за дело? Мы сюда не воевать приехали!

– Воевать не воевать – но сейчас вы в самом адском пекле!

Я порядком струхнула, скажу честно. Я подумала, что нас могут захватить мятежники и посадить в одну из своих кошмарных тюрем, о которых столько рассказывали, – там людей морят голодом, а за корку хлеба ты должен целыми днями распевать «Дикси»[13] и целоваться с негритосами.

– Пошевеливайтесь! – кричит он.

Вдруг появляется еще один офицер, поприличнее с виду.

– Оставайтесь на местах, дамочки, – говорит он и поворачивается к расхристанному. – Вы что, хотите их высадить и бросить прямо на обочине? Если корпус Седжвика и вправду разбит, как о том говорят, противник двинется прямо сюда!

Тут кто-то из девчонок зарыдал в голос.

– Как-никак, эти женщины северянки, – добавил более приличный офицер.

– Да они же обыкновенные… – начал другой.

– Хватит спорить! Ступайте к своим солдатам! За транспорт отвечаю я – и я доставлю их обратно в Вашингтон этим же поездом.

Я думала, они сейчас подерутся, но оба просто вышли из вагона. А мы остались сидеть и гадать, что с нами будет дальше.

А вот что было дальше, я помню уже смутно. Пушки гремели то тут, то там, а ружейная пальба шла так и вовсе рядом. Одну девчонку на другом конце вагона чуть не убило пулей, которая угодила в самую середину окошка, и оно раскололось, но не так, как если бы стукнуть по стеклу чем тяжелым, а скорее как колется лед зимой на пруду – дырочка, и от нее трещины паутинкой, ну да сами знаете. Я слышала, как у нас под окнами проскакало много лошадей, но видеть по-прежнему ничего не видела.

Так прошло еще примерно полчаса – с топотом копыт и пальбой. Шумели все больше впереди, ближе к нашему паровозу.

А потом вдруг все стихло, и в наш вагон забрались двое – мы сразу поняли, что это южане, причем не офицеры, а рядовые солдаты, с мушкетами. На одном было что-то вроде старой коричневой куртки, а на другом что-то синее, все заляпанное пятнами, – этого типа я ни за что бы не согласилась обслуживать. Мало что в пятнах, одежонка была ему явно коротка и даже близко не походила на военную форму. Просто пугало огородное. И еще меня удивил цвет – я-то думала, они все носят серое[14]. Смотрелись оба отвратно и были грязные, как черти; у одного в руке была банка варенья, и он лопал его, размазывая по роже, а второй где-то урвал большую коробку с печеньем.

– Э, да тута мамзели!

– Их-то каким сюды занесло?

– Ты не дотумкал, Стив, – это ж личный штаб старины Джо Хукера!

– Мабыть, свести их к генералу, как мозгуешь?

Я едва понимала их речь – так жутко они коверкали слова.

С одной из девчонок случилась истерика, и это их вроде как смутило. Совсем еще юнцы, хоть и обросли бородами. Один коснулся пальцами своей шляпы, или кепи, или как еще называлась та рвань, что была у него на башке.

– Да не пужайтесь вы так, мамзели, мы вас не тронем.

Тут снова поднялась пальба впереди, у паровоза, и южан этих будто ветром сдуло.

Как мы были рады, и не опишешь!

А еще через четверть часа появился наш офицер. Новый – то есть не из тех, кого мы видели раньше.

– Сядьте на пол и пригните головы! – заорал он. – Они могут открыть огонь по поезду. Скоро двинемся назад, вот только примем еще два полевых лазарета.

Многие девчонки скрючились на полу еще задолго до его совета. Богатые дамы с первых сидений ушли в соседний вагон – помогать раненым, если чем смогут. Нелл пошла было следом за ними, но скоро вернулась, зажимая пальцами нос, и сказала, что вонища там несусветная.

И хорошо, что не стала набиваться в помощницы, потому что все эти больные думают только о себе и неспособны по-человечески отнестись к обычным здоровым людям. Когда две другие девчонки из нашего вагона пошли туда и вызвались помочь, медсестры вымели их вон так грубо, словно те были грязью у них под ногами.

Я уж не знаю, сколько прошло времени, прежде чем поезд тронулся с места. А вскоре пришел солдат, слил остатки масла из всех наших ламп, кроме одной, и унес масло в вагон с ранеными. Теперь мы и друг дружку-то едва видели.

Если на юг поезд плелся еле-еле, то обратно он ехал еще медленнее. Раненые в соседнем вагоне подняли такой дикий шум – стонали, кричали, бредили, – что уснуть было просто невозможно.

Останавливались мы на каждом полустанке.

Когда наконец поезд дополз до Вашингтона, на вокзале собралась огромная толпа встречающих. Все хотели узнать, что там случилось с армией, но я на их вопросы отвечала: «Без понятия». Мне хотелось только одного: найти комнату с кроватью и завалиться спать. Так плохо, как в той поездке, со мной еще никто и никогда не обращался.

Одна из наших девчонок даже собралась писать жалобу президенту Линкольну.

А на другой день в газетах не было ни слова о том, как на наш поезд напали, и вообще ни словечка о нас! Ну куда это годится, скажите?

Ночь при Чанселорсвилле. – Рассказ опубликован в феврале 1935 г. Описываемые события относятся ко времени Гражданской войны в США; действие большей частью происходит на севере штата Виргиния, примерно на полпути между Вашингтоном, столицей Союза, и Ричмондом, столицей Конфедерации. Битва при Чанселорсвилле продолжалась с 30 апреля по 6 мая 1863 г. и завершилась победой южан, несмотря на двойное численное превосходство федеральной армии.

Вернуться

…трусы желтопузые. – Во многих странах Европы и Америки бытовало мнение, что печень трусов лишена крови и потому имеет желтый оттенок.

Вернуться

…в Балтимор аж из пенсильванского Йорка… – От Йорка, штат Пенсильвания, до Балтимора около 70 км по железной дороге.

Вернуться

…для Хукерова воинства? – Генерал Джозеф Хукер (1814–1879) возглавлял армию северян в битве при Чанселорсвилле.

Вернуться

…от самой «семидневной заварухи»… – Так называемая Семидневная битва, в действительности состоявшая из шести отдельных сражений, происходила с 25 июня по 1 июля 1862 г. неподалеку от Ричмонда. В конечном счете, ценой больших потерь южане отбросили противника от своей столицы.

Вернуться

…лишился глаза при Гейнс-Милл. – Сражение при Гейнс-Милл 27 июня 1862 г. было третьим по счету сражением Семидневной битвы и ознаменовалось самой крупной единовременной атакой южан за все время войны.

Вернуться

…распевать «Дикси»… – «Dixie» – популярная песня, написанная около 1859 г. Дэном Эмметом и в годы Гражданской войны являвшаяся неофициальным гимном Конфедерации.

Вернуться

…я-то думала, они все носят серое. – Военная форма конфедератов была серого цвета, но слабая промышленность Юга не позволяла как следует экипировать всю армию, и многие солдаты были одеты кто во что горазд.

Вернуться

Утро Барбоса[15]

Очнувшись от блохастых неспокойных снов, я первым делом профыркал свою нюхалку и обежал двор в надежде учуять что-нибудь интересное, но без толку – сильный ветер уносил все запахи.

В моей миске лежали остатки вчерашних сухарей. Исходя из опыта, скажу вам так: на свете нет вещей менее вдохновляющих, чем сухая корочка на завтрак промозглым ветреным утром.

Умница вышла из дома очень рано, что стало в порядке вещей с тех пор, как у нее завелись какие-то дневные дела неведомо где. Я подбежал ее поприветствовать, от всей души виляя хвостом. Вы не подумайте, я вовсе не из тех безмозглых шавок, которые мнят своего хозяина чуть ли не богом, даже когда он всего-навсего старый ниггер, а его одежда пахнет чужими людьми, отдавшими ему свои обноски, – но Умница как хозяйка на высоте, надо отдать ей должное.

С юных месяцев я усвоил, что людей не заботят никакие запахи, кроме их собственного, и это знание позволяет мне избегать проблем с Умницей – кроме того случая, когда я среди ночи принес ей в подарок отличную кость, а она швырнула ее мне в морду, да так, что едва не выбила глаз.

Я полагал этот день вполне подходящим для прогулки с хозяйкой за город и купания в пруду, да не тут-то было. Она вновь забралась в свою самоходную будку и укатила невесть куда, предоставив мне развлекаться на свой лад. В который раз я пожалел, что не имею никакого серьезного занятия.

Мой лучший друг, живущий в доме напротив, еще только дожидался утренней кормежки, и от нечего делать я немного размялся в компании кабысдоха из соседнего двора. Он приплелся, грозно тявкая и пискляво рыча, – знает, что за ругань я его всерьез трепать не стану, вот и куражится.

– Ты неуклюжий ком шерсти, и ничего больше! – рычал он. – Я могу наброситься на тебя с любой стороны, а ты и повернуться не успеешь.

– Да неужто? – спросил я, забавляясь его показной свирепостью, после чего мы выполнили привычную серию упражнений: ложные выпады и наскоки, захваты за лапу и за горло, перекаты и кувырки.

Было в целом ничего себе, но позднее, когда мы сели отдышаться, я подумал, что настоящую силовую разминку с партнером вроде кабысдоха не проведешь – он все больше увертывается да описывает круги. А я люблю сшибаться грудь в грудь, желательно с кем-нибудь покрупнее этого доходяги. Однажды он слишком увлекся игрой и тяпнул меня до крови, но я тут же отмутузил его за милую душу.

– Чтобы больше такого не было, не то шкуру сдеру, – пригрозил я.

– Да я же нечаянно, без обид…

– Вот и ты потом не обижайся.

В этот раз, когда мы отдыхали, он спросил:

– Чем займешься этим утром?

– А у тебя есть идеи? Даже не думай снова втянуть меня в погоню за каким-нибудь котом. Глупый пес до старости щенок – это про тебя.

– Я не имел в виду котов.

– Тогда что? Мясо? Или сучек?

– Могу показать тебе одно сытное местечко.

– С чего это вдруг ты решил делиться? Не иначе, в тех местах водится здоровый пес.

Поджидая моего друга, мы коротали время за лаем – хотя лаял в основном лишь кабысдох. Эти малявки способны брехать без умолку с утра до вечера, при этом даже не охрипнув. А он еще, носясь кругами, вздумал облаять группу школьников и дал мне повод для веселья, когда схлопотал пинок под ребра и завизжал благим матом. Я же гавкнул солидным баском лишь пару-тройку раз, чтобы прочистить глотку, – не в моем стиле драть ее без нужды и повода.

Когда мой друг наконец вышел из дома, кабысдох повел нас показывать свою находку. Как я и предполагал, там не было ничего особенного – просто мусорный бак с неплотно пригнанной крышкой, которую можно было поддеть носом. Я уловил оттуда интересный запах, но вскоре понял, что он вчерашний, так что мы с другом задали взбучку кабысдоху за потерянное по его милости время и продолжили прогулку вдвоем.

Вскоре мы пристроились за высокой женщиной – в ее сумке лежал кусок свежего мяса. Мы прекрасно знали, что нам оно не светит, но ведь всякое может случиться. И потом, иногда хочется забыть о жратве и просто бежать за человеком, представляя, что он твой хозяин или что он тебя куда-то ведет. А еще через пару кварталов я уловил новый запах.

– Пахнет свадьбой, – сказал я.

– Ну и нос у тебя! – позавидовал друг, безрезультатно принюхиваясь. – Должно быть, я старею. Глаза еще видят, а вот с чутьем дело худо.

– Ерунда, это ветер тебе помешал, – успокоил я его, хотя нюх у него и вправду слабоват.

Мне на свой грех жаловаться, но вот глаза временами подводят. Через минуту и друг поймал запах, после чего мы оставили женщину с мясом и побежали туда, откуда дул ветер.

Этак мы трусили, наверное, с милю, понемногу начиная злиться.

– Есть ли смысл продолжать? – спросил наконец мой друг. – Или у меня с башкой неладно, или в этом букете уже с десяток запахов.

– Я насчитал десятка два как минимум.

– Может, повернем обратно?

– Но мы почти на месте, давай уж глянем.

Мы поднялись на холм и оттуда увидели дворняжью свадьбу – такого столпотворения я не припомню со времени последней собачьей выставки.

– Дохлый номер, – сказал я, и мы побежали домой.

Умница еще не вернулась, но Бородач был на месте. У этого свои заморочки: держит невысоко над землей палку и несет всякий вздор убеждающим тоном – я-то давным-давно понял, что он проверяет, настолько ли я глуп, чтобы прыгать через эту дурацкую палку. Я мог бы схватить ее зубами, но не стал этого делать, а просто обошел палку стороной. Тогда он прицепился ко мне с другим трюком, который все они время от времени пытаются проделать: поднял мои передние лапы, заставляя стоять только на задних. Понятия не имею, зачем им это нужно.

Потом он притащил музыкальную коробочку, и та заиграла мелодию, от которой мне всегда жутко хочется выть. Тут уж я не вытерпел и дал деру со двора на улицу. Навстречу попался пес, несущий в пасти газету и оттого невероятно довольный собой. В свое время я тоже подрядился было на эту работенку, да вот беда – позабыл, что несу не кость, а газету, и по привычке стал закапывать ее в углу двора, где меня увидел Бородач, и это было ох как больно!

Вскоре я увидел своего друга дальше по улице. Это крупный пес благородных кровей, такого заметить легко. Он остановился на минутку, чтобы обменяться приветствиями со знакомым мальчишкой, а потом заметил меня и радостно помчался через перекресток. Что случилось после того, я не разглядел. Была уже середина дня, и по улице катилось множество самоходных будок. Одна из них резко встала на перекрестке, потом остановилась другая, начали вылезать люди. Я поспешил туда вместе с несколькими пешеходами.

И там я увидел моего лучшего друга; он лежал на боку, из пасти текла кровь, глаза были открыты, но дышал он тяжело и хрипло. Все вокруг сильно волновались и шумели, пса перенесли на лужайку рядом с его домом, откуда выскочили хозяйские мальчик и девочка, подбежали и заплакали. Я и еще один пес, также хорошо его знавший, пробрались через толпу, и я хотел сочувственно лизнуть друга, но тот вскинулся и зарычал: «Прррочь!» Бедняга вообразил, будто я хочу его сожрать, пользуясь тем, что он покалечен и беспомощен.

Мальчик крикнул мне: «Пшел отсюда!» – и это было очень обидно, потому как я никогда прежде не ел собак и не намерен есть их в будущем – разве что с дикой голодухи. Но я, понятно, отошел в сторону, чтобы не нервировать своего друга, и оттуда следил за тем, как его на одеяле уносят в дом. После этого мы обнюхали кровавое пятно на земле, а одна из подбежавших собак его лизнула.

Вернувшись к себе во двор, я завыл – без всякой музыки, ни с того ни с сего, – а потом пошел проверить, не прикатила ли Умница. Но ее еще не было, и я начал беспокоиться: вдруг с ней тоже случилось что-нибудь страшное и я больше ее не увижу? Я уселся на крыльце и стал ждать, а она все не приезжала; тогда я поскребся в дверь, и Бородач пустил меня внутрь, где я опять слегка взвыл, а он почесал меня за ухом.

Потом я вышел на крыльцо – и увидел Умницу, вылезающую из своей самоходной будки. Я кинулся к ней со всех лап, потыкался носом ей в руку, начал прыгать вокруг и едва не свалил ее, когда она поднималась по ступенькам. До чего же я рад был ее возвращению! Она дала мне еду – говяжьи обрезки, замоченные в молоке сухари и отличную кость. Сперва я съел мясо, потом вылакал молоко, а сухари полизал, но есть не стал. Косточку я погрыз в свое удовольствие и потом неглубоко закопал в укромном месте. У меня этих костей уже штук сто закопано повсюду – сам не знаю, зачем я это делаю. Я никогда их потом не откапываю, разве что случайно наткнусь; но и оставлять их просто так валяться на земле я не могу, хоть убейте.

После этого я побежал к дому, где живет мой лучший друг, чтобы его проведать, но не нашел там никого, кроме девочки, которая сидела на качелях и плакала.

Утро Барбоса. – Рассказ опубликован в мае 1935 г.

Вернуться

Музыка в трех актах[16]

I

Поначалу она слышалась едва-едва, растворяясь в неярком голубоватом свете с проблесками нежно-розового. Потом было просторное помещение, заполненное молодыми людьми, – и только здесь они наконец-то ее узнали и почувствовали.

Как их звали, не суть важно. Этот рассказ – о музыке.

Он взошел на эстраду, где пианист позволил ему прочесть надпись на нотном листе: «Из мюзикла „Нет, нет, Нанетт“ Винсента Йоманса»[17].

– Спасибо, – сказал он пианисту. – Я бы охотно подкинул вам чаевых, но, когда у интерна в кармане заведется доллар с мелочью, он скорее потратит их на свою свадьбу.

– Не беда, док. У меня в кармане было примерно столько же, когда я женился прошлой зимой.

Он вернулся к столику, и она спросила:

– Ну что, узнал, как зовут автора песни?

– Не узнал. Долго мы здесь пробудем?

– Пока играет «Чай для двоих».

Позднее, по выходе из женской гардеробной, она поинтересовалась:

– А кто это играл?

– Господи, да откуда мне знать? Оркестр играл.

Теперь музыка просачивалась сквозь двери зала:

 

Чай…

двоих…

Двое…

чая…

 

– Никогда нам не пожениться. Я и в медсестры-то еще не выбилась.

– Тогда оставим эту затею и проведем остаток дней, бродя по таким местечкам и слушая музыку. Как там, кстати, звали автора?

– Это ты должен мне сказать. Ты же сувал нос в самые ноты.

– Не «сувал», а «совал».

– Смотрите какой знаток!

– Однако же я узнал имя автора.

– И кто это?

– Некий Винсент Йоманс.

Она замурлыкала:

 

И я

с тобой,

И ты

со мной

Вдво-е-ом…

 

Когда они шли по коридору к выходу, их руки на мгновение сплелись.

– Даже если ты лишишься последнего доллара и мелочи, я все равно согласна быть твоей женой, – сказала она.

II

Проходили годы, но музыка по-прежнему звучала в их жизни. Теперь это были «Я одинок», «Вспомни», «Всегда», «Синее небо» и «А как же я?»[18]. Он только что вернулся из поездки в Вену, хотя это уже не слишком впечатляло.

– Подожди немного здесь, – сказала она перед дверью операционной. – Если хочешь, послушай радио.

– Ах, какие мы стали важные-занятые…

Он включил радио.

 

Вспомни

ту ночь,

когда ты сказала…

 

– Ты мне просто пускаешь пыль в глаза или вся медицина действительно начинается и заканчивается Веной? – спросила она.

– Вовсе нет, – сказал он со смиренным видом. – А ты, я вижу, здорово наловчилась гонять ординаторов и хирургов.

– На подходе операция доктора Менафи, и надо перенести удаление миндалин на другое время. Прости, у меня куча дел. Как-никак, заведую операционной.

– Но вечером мы с тобой где-нибудь поужинаем? Закажем оркестрантам «Я одинок».

Она помедлила, внимательно на него глядя.

– Да, я давно уже одинока. И кое-чего добилась в жизни, хотя ты этого не заметил… Скажи, а кто такой этот Берлин? Он вроде бы начинал тапером в дешевых ресторанчиках. У моего брата было придорожное кафе, и он предлагал мне открыть свое, давал деньги. Но не лежала у меня к этому душа. Так что там с Берлином? Я слышала, он женился на богатой наследнице.

– Да, они недавно поженились…

Тут она, спохватившись, прервала разговор.

– Извини, мне до начала операции еще нужно уволить одного интерна.

– Я сам был интерном когда-то. Могу понять.

…Тем вечером они все же выбрались в ресторан. Она теперь зарабатывала три тысячи в год, а он все так же принадлежал своей семье – старой консервативной семье из Вермонта.

– Вернемся к Ирвингу Берлину. Он счастлив с этой девицей Маккей? Что-то песни у него невеселые…

– Думаю, он в порядке. А вот ты – счастлива ли ты?

– Это мы уже давно обсудили. Что я значу вообще? Да, сейчас я имею кое-какое значение, но, когда я была всего лишь девчонкой из пригорода, твоя семья решила… Не ты, – быстро добавила она, заметив тревогу в его глазах. – Я знаю, это было не твое решение.

– В ту пору я знал о тебе еще кое-что. Я знал три вещи: что ты родом из Йонкерса[19], что ты частенько перевираешь слова…

– И что я хотела выйти за тебя замуж. Забудем это. Твой приятель мистер Берлин говорит куда лучше нас. Давай послушаем его.

– Я его слушаю.

– То есть я хотела сказать: послухаем.

 

Не пройдет и года, как…

 

– Почему ты назвала его моим приятелем? Я этого мистера Берлина и в глаза не видел.

– Я подумала: может быть, ты встречался с ним в Вене, пока жил там?

– Не видел я его ни там, ни где-либо еще.

– Он точно женился на той девушке?

– Почему ты плачешь?

– Я не плачу. Я только сказала, что он женился на той девушке, – он ведь на ней женился? Почему бы мне об этом не спросить? Если уж на то пошло… когда…

– Ты все же плачешь, – сказал он.

– Нет. Честное слово, нет. Это все из-за работы, очень устают глаза. Давай потанцуем.

 

Над

голо —

вой… —

 

исполнял оркестр.

 

Синее

небо

над

голо —

вой…

 

Танцуя в его объятиях, она вдруг вскинула голову:

– Значит, по-твоему, они счастливы?

– Кто?

– Ирвинг Берлин и девчонка Маккей.

– Откуда мне знать, счастливы они или нет? Я же сказал, что не знаю их и никогда их не видел.

Мгновение спустя она прошептала:

– Мы все их знали.

Музыка в трех актах. – Рассказ опубликован в мае 1936 г.

Вернуться

…«Из мюзикла „Нет, нет, Нанетт“ Винсента Йоманса». <…> Пока играет «Чай для двоих». – Песня «Tea For Two» («Чай для двоих») из мюзикла «Нет, нет, Нанетт» (1925; музыка Винсента Йоманса, слова Ирвинга Цезаря) в 1920–1930-х гг. была популярна по обе стороны Атлантики, а ее мелодия стала джазовым стандартом.

Вернуться

«Я одинок», «Вспомни», «Всегда», «Синее небо» и «А как же я?» – «All Alone», «Remember», «Always», «Blue Skies», «How About Me» – песни Ирвинга Берлина (1888–1989), написанные в ту пору, когда «выскочка» Берлин добивался руки Эллин Маккей, дочери почтово-телеграфного магната, упоминающейся на с. 32 («Я слышала, он женился на богатой наследнице»).

Вернуться

Йонкерс – формально отдельный город, фактически – рабочий пригород Нью-Йорка к северу от Бронкса.

Вернуться

III

Этот рассказ – о музыке. Иногда люди ведут мелодию, а иногда она ведет людей. Как бы то ни было:

– Значит, не суждено, – произнес он с ноткой обреченности.

 

Дым застит глаза… – [20]

 

меж тем говорила музыка.

– Почему?

– Потому что мы уже слишком старые. Да ты и сама не захочешь – теперь, когда тебе дали эту работу в Дюкском центре[21].

– Я туда еще не перебралась.

– Но работу-то дали. И будут платить четыре тысячи в год.

– Ты получаешь вдвое больше.

– То есть ты все еще согласна?

 

Когда твое сердце пылает… —

 

продолжал оркестр.

– Нет. Думаю, ты прав. Уже слишком поздно.

– Слишком поздно для чего?

– Просто «слишком поздно», как ты сам сказал.

– Я не это имел в виду.

– И все равно ты был прав… Тише.

 

Взгляду

услада,

Сердцу

отрада…[22]

 

– Эта песня – как раз о тебе, – сказал он с чувством.

– Что? Это я-то взгляду услада и так далее? Тебе следовало сказать это мне пятнадцать лет назад. А сейчас у меня под началом целая клиника… Я по-прежнему женщина, – добавила она после паузы, – но уже не та женщина, которую ты знал когда-то. Теперь я совсем другая.

 

Взгляду услада… —

 

гнул свое оркестр.

– Да, я могла услаждать взгляды, когда была никем и даже не умела правильно выражаться…

– Я никогда не думал…

– Только не начинай снова. Лучше послушаем, что они играют.

– Песня так и называется: «Взгляду услада».

– А кто автор?

– Его зовут Джером Керн.

– А с ним ты встречался, когда в последний раз ездил в Европу? Он твой приятель?

– Никогда его не видел. С чего ты взяла, будто я должен знать всю эту звездную братию? Я всего-навсего врач. Я не музыкант.

Она помолчала, размышляя: откуда в ней эта горечь?

– Должно быть, все потому, что я за эти годы не встречала никаких знаменитостей, – сказала она наконец. – Впрочем, однажды я видела самого доктора Келли[23], но только издалека. Я стала такой, какая есть, просто потому, что хорошо делаю свое дело.

– А я стал таким, потому что…

– Для меня ты всегда будешь лучше всех. Как, ты сказал, звали этого автора?

– Керн. И я не говорил «звали». Я сказал «зовут».

– Ты всегда любил меня поправлять. А теперь мы оба располнели – средний возраст, ничего не попишешь. Не так уж много радостей выпало на нашу долю.

– В том не моя вина.

– В этом нет ничьей вины вообще. Просто так уж вышло. Давай потанцуем. Красивая мелодия. Как, ты сказал, звали того автора?

– Керн.

 

Откуда знаю я,

Что любовь верна…[24]

 

– Однако у нас было все это, верно? – спросила она. – Были все эти люди – и Йоманс, и Берлин, и Керн. Им, наверно, пришлось наизнанку вывернуться, чтобы написать такие песни. А мы эти песни слушали вместе с тобой.

– Боже, но ведь этого так мало… – начал он, но она его прервала:

– Давай не будем зря мусолить эту тему. Ведь это наше с тобой достояние. Это все, что мы узнали о жизни. И у этих людей были имена – ты знал их имена.

– Их имена…

– Ты хоть с кем-нибудь из них познакомился за все годы, что провел в Европе?

– Ни разу не видел никого из них.

– Вот и я никогда их не увижу.

Она задумалась, представляя себе широкие просторы той жизни, какая могла бы быть у них вдвоем. Она могла бы стать женой этого человека, родить ему детей и, если нужно, умереть ради него… А вместо этого она в одиночку выкарабкивалась из унизительной нищеты, получала образование, делала карьеру, стремилась вперед – навстречу одинокой старости. И сейчас ей уже не было дела до этого мужчины, так и не ставшего ее мужем. Но ей очень хотелось знать, как жили все эти композиторы – Йоманс, Берлин, Керн, – и она думала, что, если их жены вдруг попадут к ней в клинику, она сделает все возможное для того, чтобы они чувствовали себя счастливыми.

Муравьи в Принстоне[25]

Сейчас, по прошествии достаточно большого промежутка времени, я считаю возможным наконец-то поведать миру историю, мало кому известную доподлинно и за эти годы обросшую массой дичайших домыслов и предположений. Будучи выпускником Принстона и состоя в дружеских отношениях с некоторыми должностными лицами университета, ваш покорный слуга владеет самой точной информацией о тех событиях, начавшихся с достопамятного собрания преподавательского состава и едва не завершившихся трагедией во время футбольного матча между двумя университетскими командами.

Лишь одна подробность так и осталась мне неведомой: кто именно из профессоров первым высказал идею о допуске муравьев к учебе в университете. Среди приведенных в пользу этого доводов был, помнится, и такой: эти высокоорганизованные, исключительно дисциплинированные и, главное, на редкость трудолюбивые насекомые могут послужить вдохновляющим примером для всех прочих студентов Принстона.

Следующей осенью эксперимент стартовал при самых благоприятных обстоятельствах и превосходных шансах на успех. Беззаветные старания профессора бактериологии _______ и беспримерная щедрость мистера _______ из попечительского совета обеспечили набор необходимого количество муравьев, подходящих для участия в эксперименте. Причем все это было проделано столь тактично, что многие студенты даже не подозревали о присутствии в классах новых соучеников и могли бы оставаться в неведении вплоть до самого выпуска, если бы не инцидент, о котором и пойдет речь ниже.

Известная миниатюрность телосложения помешала некоторым из муравьев «шагать в ногу» с остальными студентами, и этих особей, увы, пришлось отчислить по окончании зимней сессии. Однако большинство муравьев справлялось очень даже неплохо на протяжении всего учебного года, хотя в их среде был отмечен прогрессирующий комплекс неполноценности. Этот комплекс проявлялся особенно сильно у самого крупного и физически развитого муравья, по мере того как в нем крепла убежденность, что именно ему назначено судьбой представлять своих собратьев перед лицом всего студенческого сообщества.

Размеры этого муравья, надо сказать, были вполне соизмеримы с человеческими, а посему нет ничего удивительного в том, что амбиции подтолкнули его к вступлению в университетскую футбольную команду.

Это оказалось не так уж сложно, ибо весь предыдущий год команду лихорадило и она пребывала в полуразобранном состоянии. И дабы положить этому конец, из Миннесоты был призван Фриц Крайслер[26], взявший бразды правления в свои руки.

Мистер Крайслер согласился занять тренерский пост при условии, что ему предоставят полную свободу действий при формировании новой, лучшей команды, – и первый же вопрос, естественным образом всплывший в этой связи, касался муравья.

К тому времени муравей играл в линии нападения второго состава команды, каковой факт сам по себе – вне зависимости от спортивных и личностных качеств муравья – казался возмутительным многим старым выпускникам Принстона, еще помнившим времена, когда в их команде выступали такие легенды, как Хиллебранд, Биффи Ли, Большой Билл Эдвардс и братья По[27].

Однако Крайслер был тверд и принципиален.

– В наших миннесотских командах, – заявил он, – мы никого не дискриминируем по расовому признаку – кроме скандинавов, разумеется[28].

Прошли весенние тренировки команды, а когда осенью начались предсезонные сборы, старые выпускники смирились с ситуацией. Между тем муравья перевели в основной состав, где он стал важным винтиком в механизме игры ввиду своей универсальности, одинаково хорошо действуя как в защите, так и в нападении.

Уже в самом начале сезона специалисты увидели в нем претендента на звание лучшего игрока чемпионата. Он был крупный, сильный и жесткий, а его поразительный стиль прорыва «низом» через линию защиты и ставящая противника в тупик способность нести мяч в любой из восьми лап[29], казалось, открывали новую эру в американском футболе. Постепенно вокруг него стали строиться все атакующие действия команды.

Тот сезон запомнился всем выпускникам Принстона: соперники из Корнелла, Пенсильвании, Дартмута, Колумбии и Йеля, не говоря уже про заведомых «мальчиков для битья» – выступавшего вторым составом Лоренсвиля и Нью-Джерсийской исправительной школы для наркоманов[30], – один за другим пали под натиском «Тигров»[31] или, говоря уж по справедливости, муравья, так как именно ему все спортивные обозреватели приписывали главную заслугу в этих победах. Когда в ходе матча с Йелем ему оторвали голову, это повергло в ужасное смятение весь принстонский кампус, но голову удалось прикрепить на место, и болельщики вздохнули с облегчением.

Оставалось единственное препятствие на пути к блистательному завершению сезона и финальной игре на «Роуз-Боул»[32]. Последний матч восточного чемпионата предстояло сыграть с Гарвардом; и тут капитан гарвардской команды Кабот Сэлтонвиль вдруг публично заявил, что скорее предпочтет вообще отказаться от игры, нежели выходить на поле против муравья.

– Не думаю, что здесь нужны какие-то дополнительные пояснения, – сказал он падким на сенсации репортерам, – но даю вам слово старого гротонца[33]: это заявление ни в коей мере не вызвано страхом.

По сему поводу жаркие словесные баталии развернулись в прессе и в обоих кампусах. Принстонцы, естественно, узрели в этом попытку посредством закулисных махинаций лишить их команду звездного игрока. Среди прочего было отмечено, что муравьям посвящен выдающийся научный труд Метерлинка, а упоминания о бостонцах можно найти разве что в записках Адамса[34]. Гарвардцы практически единодушно поддержали своего капитана и разогнали митинг местных радикалов, попытавшихся представить спор как «новый виток классовой борьбы».

В конце концов Принстон уступил, и муравей не был допущен к игре. Сэлтонвиль добился своего.

По ходу матча события развивались вполне предсказуемо. Лишившись своей многоногой ударной силы, принстонская команда передвигалась по полю, будто парализованная. Счет уверенно возрастал – 7:0, 14:0, 50:0, 65:0, – и крики болельщиков с «тигриных» трибун все больше походили на мучительный стон.

Наконец кто-то из них – легенды приписывают инициативу одному первокурснику – завел кричалку:

– Мураша в игру! Мураша в игру!

Ближайшие к нему болельщики подхватили, и вскоре уже весь черно-оранжевый сектор скандировал:

– Му-ра-ша в иг-ру!

Тут-то гарвардский капитан Сэлтонвиль и совершил фатальную ошибку. Его чрезмерная самоуверенность – при подавляющем превосходстве в счете всего за десять минут до конца матча – обернулась одним из тех рыцарственных жестов, склонность к которым он унаследовал от многих поколений новоанглийских предков.

Он взял тайм-аут и, повернувшись в сторону принстонских трибун, крикнул:

– Выпускайте на поле свою букашку!

И муравья выпустили на поле. Он был в обычной одежде, без формы, щитков и шлема, поскольку в тот день не числился даже среди запасных, но уже через десять секунд об этом все забыли, ибо с его вступлением в игру принстонцы воспрянули духом и совершенно преобразились. Они вернулись к старой, разработанной Крайслером схеме, с муравьем в качестве лидера атак, – той самой схеме, что принесла им череду блестящих побед на протяжении сезона. А пока Мураш совершал стремительные рывки, делал перехваты, отпасовывал, принимал мяч и пробивался с ним в зону противника, сотни маленьких муравьев, невидимых в траве, отслеживали игроков гарвардской команды и по сигналу в начале каждой схватки впивались в них с такой яростью, что те и думать забывали об атакующих действиях. (Иные даже умудрялись проникнуть под нижнее белье спортсменов, таким образом дав начало крылатой фразе, которую я не буду здесь цитировать из чувства деликатности.)

Капитан Сэлтонвиль – чье лицо распухло от муравьиных укусов, а глаза заплыли так, что он почти ничего не видел, – проклинал собственное великодушие. Однако он был еще в состоянии разглядеть стремительно менявшийся счет на табло – 6:65, 25:65, 55:65, 64:65, – и вот уже принстонцы вышли вперед. Тогда гарвардский капитан решился на крайнюю меру: он сломает этого Мураша, он пойдет наперекор славным семейным традициям и сыграет грязно.

Когда прозвучал свисток, он ринулся в самую гущу схватки.

– Бац! – исподтишка врезался его кулак в противника. – Бац! Бам! Бац!

Он продолжал сгоряча наносить удары, но чутье уже подсказывало, что дела его плохи.

В следующие мгновения толпе болельщиков предстало незабываемое зрелище. Из кучи игроков вдруг выскочил капитан Сэлтонвиль и со всех ног пустился наутек, а за ним, яростно сверкая глазами-бусинками, бежал муравей. Гарвардец промчался мимо своих ворот, оглянулся, испустил ужасный вопль и, перепрыгнув через ограждение, поскакал вверх по ступенькам трибуны; муравей неотступно его преследовал.

Замерев от ужаса, толпа наблюдала за тем, как Сэлтонвиль приближается к верхнему краю трибуны, откуда он мог спастись, лишь прыгнув с пятидесятифутовой высоты.

Капитан достиг репортерской ложи на самом верху и остановился, бледный как смерть. А муравей подбирался все ближе, задержавшись лишь ненадолго, чтобы расшвырять в стороны попытавшихся преградить ему путь гарвардских болельщиков.

И тут в события вмешался еще один неизвестный мне по имени герой: находчивый молодой комментатор.

– Если вы прямо сейчас сделаете нужное заявление для прессы, это может его утихомирить, – сказал он.

– Все, что угодно! – вскричал Сэлтонвиль.

И репортер начал вполголоса диктовать «нужные слова», которые Сэлтонвиль послушно повторял в микрофон, хотя кровь его кипела от стыда и бессильной ярости.

– Эта букаш… то есть мой уважаемый оппонент… превосходит меня мастерством, отвагой и силой духа… – Оппонент меж тем приближался, и гарвардец заговорил быстрее: – Это истинный джентльмен и образцовый спортсмен. Я горжусь тем, что встретился с ним на поле, даже несмотря на наше поражение.

Муравей услышал его слова и остановился. Сладкая лесть явно ослабила его боевой настрой.

Комментатор задал в микрофон уточняющий вопрос:

– Вы действительно так считаете, капитан Сэлтонвиль?

– Разумеется, – промямлил достойный сын Гарварда. – Именно затем я и спешил в репортерскую ложу. Мне не терпелось сообщить об этом всем.

Такова правдивая история о муравьях в Принстоне. И достоинств их отнюдь не умаляет тот факт, что в начале следующей весенней сессии муравьев-студентов признали «досадной помехой» и подчистую вытравили из Принстона.

Приказ о «зачистке» университета, само собой, не распространялся на Мураша. При желании вы можете повидать его и сейчас, ибо он пошел по научной стезе, специализируясь на перспективах прогресса своего муравьиного племени. В настоящее время он занимает должность профессора инсектологии в Йельском университете и по совместительству тренирует тамошнюю футбольную команду. А капитана Сэлтонвиля до сих пор помнят как одного из самых быстрых игроков, когда-либо выходивших на поле в красной форме Гарварда.

Дым застит глаза… – «Smoke Gets in Your Eyes» – лирическая песня из мюзикла «Роберта» (1933; музыка Джерома Керна, слова Отто Харбака).

Вернуться

Дюкский центр – одно из ведущих медицинских учреждений Америки, основанное в 1930 г. при Дюкском университете в Северной Каролине.

Вернуться

Взгляду услада, сердцу отрада… – «Lovely To Look At» – песня, добавленная в мюзикл «Роберта» при его экранизации в 1935 г. (музыка Джерома Керна, слова Дороти Филдс).

Вернуться

…видела самого доктора Келли… – Говард Этвуд Келли (1858–1943) – известный гинеколог, рентгенолог и хирург.

Вернуться

Откуда знаю я, что любовь верна… – начальные слова песни «Smoke Gets in Your Eyes».

Вернуться

Муравьи в Принстоне. – Рассказ опубликован в июне 1936 г. Сюжет был навеян конфликтом между футбольными командами Принстона и Гарварда, когда после победы принстонцев в 1926 г. со счетом 12 : 0 гарвардцы выпустили памфлет, изображавший победителей как «шайку уголовников, мошенников и пьянчуг, с которыми стыдно иметь дело приличным людям». Принстон не остался в долгу, и после серии взаимных оскорблений матчи между двумя этими университетами не проводились на протяжении семи лет, возобновившись только в 1934 г.

Вернуться

…из Миннесоты был призван Фриц Крайслер… – Герберт Орин Крайслер (1899–1981) по прозвищу Фриц – тренер футбольной команды университета Миннесоты в 1930–1931 гг., позднее – в 1932–1937 гг. – тренировавший команду Принстона, которая под его руководством добилась немалых успехов. Фицджеральд был лично знаком с Крайслером и нередко досаждал ему телефонными звонками и советами накануне важных матчей.

Вернуться

…еще помнившим времена, когда в их команде выступали такие легенды, как Хиллебранд, Биффи Ли, Большой Билл Эдвардс и братья По. – Знаменитые игроки принстонской команды в 1880–1890-х гг.

Вернуться

В наших миннесотских командах… мы никого не дискриминируем по расовому признаку – кроме скандинавов, разумеется. – Потомки выходцев из стран Северной Европы составляют около трети населения Миннесоты, называемой «самым скандинавским штатом Америки».

Вернуться

…в любой из восьми лап… – Так у автора. Для сведения: у обычных муравьев шесть конечностей.

Вернуться

…Нью-Джерсийской исправительной школы для наркоманов… – Это учебное заведение вымышлено автором.

Вернуться

«Тигры» – традиционное название команд Принстонского университета в любых видах спорта.

Вернуться

…финальной игре на «Роуз-Боул». – Стадион в Пасадене (Калифорния), где с 1902 г. проводятся финальные матчи студенческого чемпионата по американскому футболу между сильнейшими командами Востока и Запада.

Вернуться

…старого гротонца… – то есть бывшего ученика Гротонской частной школы в Массачусетсе, которая славится наивысшим процентом своих выпускников, поступающих в лучшие университеты Америки.

Вернуться

…муравьям посвящен выдающийся научный труд Метерлинка, а упоминания о бостонцах можно найти разве что в записках Адамса. – Имеются в виду философский труд Мориса Метерлинка «Жизнь муравьев» (1930), в котором проводится аналогия между ними и человеческим обществом, и сочинения американского писателя и историка Генри Адамса (1838–1918), уроженца Бостона.

Вернуться