В риторическом отношении мы все, и физически, и генетически вышедшие из Советского Союза, были антифашистами (в том числе и те, кто сегодня стал фашистом по существу, но будет весьма раздосадован и оскорблен, если ему это попробуют объяснить).
Когда Умберто Эко в эссе «Вечный фашизм» приводит такие черты этого всемирно-исторического явления, как культ традиционных ценностей, одержимость теориями заговора против твоей страны, восприятие жизни как непрерывной борьбы и культ героической смерти, кто-то может отмахнуться: не надо, дескать, разбрасываться такими словами; пока у нас нет Освенцима, это еще не фашизм… И раз до тех крайностей еще не дошло, можно снова пробовать изобретать что-то в пику демократии.
беспримерный радиопроект «Слушай, Германия!» длился пять лет. За это время писатель передал на родину через BBC пятьдесят восемь радиообращений — все они без исключения и сокращений публикуются в этом издании
Главный пропагандистский посыл, который разоблачает Манн, это представление об экзистенциальной угрозе немецкой нации, исходящей от антигитлеровской коалиции, о том, «что немецкому народу придет конец, что с ним будет покончено навсегда, если только он не „победит“ в этой войне, то есть если он не будет через огонь и воду следовать за гнусным бесноватым до конца — конца, который окажется ничуть не похож на победу. Он внушает вам это, чтобы вы считали свою судьбу неразрывно связанной с его собственной».
Что ж, никакое государство, наверное, не может существовать без той или иной доли насилия, в том числе и давления, оказываемого на мысли, формирования дискурсов в общественном мнении. Это интеллектуальное давление называется пропагандой. И отличие демократии, подтверждение ее присутствия, пусть даже в слабой мере, состоит не в полном отсутствии такого давления, а в возможности противостоять пропаганде, открыто, без всякой оглядки, разоблачать ее, делая властный дискурс не единственным разрешенным в обществе
Насилие — это принцип, беспощадно создающий реалии, ему под силу все или почти все, и после того, как оно страхом подчинит себе тело, оно способно подчинить даже мысли, поскольку человек не в состоянии долго вести двойную жизнь: чтобы быть в гармонии с самим собой, он вынужденно приспосабливает свои мысли к тому, как его вынуждает вести себя внешний гнет
Разумеется, слово «демократия» звучало на заре фашизма только как ругательство. Потому, что фашизм — это не та или иная страна и ее отдельный исторический этап, а политическая система и господствующие в обществе ценности, которые могут пытаться подчинить себе любую страну, в том числе некогда сражавшуюся с фашизмом. И то, что противостоит этой системе и ценностям — не что иное, как демократия.
Но, стало быть, Гитлер после 1939-го это «муха», поскольку напал на других, зато до 1939-го он — вполне себе аппетитная «котлета», якобы без единой капли крови присоединившая к Германии все немецкое, в какой бы независимой стране оно ни находилось. Концлагерь Освенцим, построенный в 1940-м, разумеется, плохо, зато учрежденный еще в 1933-м концлагерь Дахау — вполне себе приличное исправительное заведение. Сожжение книг и «хрустальная ночь» — видимо, суверенное внутреннее дело, никого, кроме немцев, не касающееся и простительное «политику высочайшего класса».
Когда Умберто Эко в эссе «Вечный фашизм» приводит такие черты этого всемирно-исторического явления, как культ традиционных ценностей, одержимость теориями заговора против твоей страны, восприятие жизни как непрерывной борьбы и культ героической смерти, кто-то может отмахнуться: не надо, дескать, разбрасываться такими словами; пока у нас нет Освенцима, это еще не фашизм… И раз до тех крайностей еще не дошло, можно снова пробовать изобретать что-то в пику демократии.
В риторическом отношении мы все, и физически, и генетически вышедшие из Советского Союза, были антифашистами (в том числе и те, кто сегодня стал фашистом по существу, но будет весьма раздосадован и оскорблен, если ему это попробуют объяснить).