«Постояльцы черных списков»
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  «Постояльцы черных списков»

Петр Альшевский

«Постояльцы черных списков»





«Написано стильно. А некоторая брутальность, как перец».

Д Саматов. «Простые великие рифмы».

«Поэтичность во главе угла. Или я ничего не понимаю».

Л. Гурлакова. Авторская страница «Литературный нейрохирург».


18+

Оглавление

  1. 1
  2. 4
  3. 5
  4. 6
  5. 7
  6. 8

8

7

6

5

4

1

1

Он жил только во сне. Его дух бодрствовал только там — не во сне, как в промежутке между бесполезной явью, а во снах, как в месте своей настоящей жизни.

Во снах он не просто существовал: там он мостил Сарезское озеро золотыми перьями суровых грифов, овладевал на остывшей печи пухлой императорской дочерью и на голодный желудок брался за незаконченный реквием Моцарта. Доработав его при помощи божественных советов никогда не открывавших рта троллей, он опережал Фарадея и находил связь между светом и магнетизмом уже сам, приписывая эту заслугу лишь знаменитой корсарке Мэри Рид, пошедшей ради своего возлюбленного на заранее проигранную дуэль и силой развернувшую судьбу к себе лицом.


Исключительно в сновидениях он взбирался на горы Тайгета, чтобы принести в жертву Гелиосу-солнцу специально отобранных для него лошадей; переносил жестокие побои Искупляющей палкой и не отступал под яростным смерчем непобедимой конницы Такеда Сингена, продолжая чувствовать пряный аромат жизни: чарующую смесь тимьяна и миндаля.

И именно во сне он увидел, как, вдыхая аромат несвободы, распространяющийся в когда-то принадлежащем ему городе в строгих рамках геометрической прогрессии, святой Мимиан ощутил сладкое желание вернуть этим улицам их былое величие.

Сладкое одиночество желания.

Былое величие. Вернуть!

Ему нечего ждать от наступающей ночи. Скептицизм — это не его движущая сила, и, не проверяя покаянием истинность новозаветного писания, святой Мимиан в клочья разорвал свои ноздри.


Заявляя на святого Мимиана в полицию, некоторые горожане написали горячим гноем на полувековой бересте о безумии прежнего хозяина, не нашедшего себе лучшего применения, кроме как скандально нарушать нетленность установившегося в них покоя.

Полиция приехала на кастрированных верблюдах. Посоветовавшись с искусственным разумом коменданта, она решила не передавать святого Мимиана под опеку медлительного правосудия и отвела его за ему же воздвигнутый памятник, где он был запечатлен с пока еще стоящими крыльями и в походной треуголке так и не взявшего этот город корсиканца.

Два, три выстрела и все проблемы улажены: Святой Мимиан не роптал. После первой же пули он, по-кошачьи цепляясь за облака, уже возвращался на небо — следивший за Мимианом тактик за ним не последовал. Он кричал, сочувствовал, но по итогам событий той ночи перестал видеть сны.

Немного подождав их исцеляющего возвращения, он сознался себя в своей смерти.

Он умер.

Не насмерть, но умер.

Едва ли будучи Антоном «Бурлаком» Евгленовым

Неженатым, уравновешанным, когда-то родившимся в Царицыно мужчиной тридцати двух лет.


Бог любит всех нас. Самого Творца любят далеко не все — Антон Евгленов любил деньги; любил, любит и сколько бы Антона ни взывали опомниться, будет любить.

У него их немного, но он любит и те, что есть. Но сделать так, чтобы их стало у него больше, Антон «Бурлак» Евгленов осмысленно не желает. Не берется, понимая: если их у него станет больше, не хватит у него тогда на них любви. Пока их у него немного, любви у Антона Евгленова хватает, а когда станет больше, может, и не хватить. И он довольствуется теми, на которые у него достаточно любви: раскладывает на столе немногочисленные купюры и присыпает ее сверху покатой горкой из мелких монет.

Сидит, любуется, у Антона Евгленова ординарные мысли — совершенно не похожие на: «куда бы все это пошло, решись дева Мария на аборт?»; у Антона ровное дыхание, и ему уже не страшно продираться по пятам за смертью. Без капитала — с пороками… неунывая: сквозь бурелом жизни.

Его эта гонка.

Антона «Бурлака» Евгленова.

В июне он в бесславии, но не в бесчестии, живет за городом на природе. На крыльце у Антона Евгленова прогнила одна доска; он на нее наступил и почувствовал: меня не обездушишь… покойника не растормошишь, доска скоро сломается, а следом за ней что-нибудь сломается и у меня, она же сломается подо мной, сломается непременно; летая в космос прямо на кровати, Евгленов ее не меняет. В его жизни, за исключением этой доски, все складывается довольно неплохо, и «Бурлак» Евгленов отдает себе отчет: если я заменю эту доску, тем самым еще более улучшив свою жизнь, то в ней обязательно случится какая-нибудь гадость. Нарушится нынешнее статус-кво — хорошего в ней прибавится, но хорошее мою жизнь и покинет.


Я пошел по рукам — это санкционировала ты; прикоснувшись к прекрасному, я часто обращался за невралгической помощью и напивался в умат со своей ворчливой племянницей: не докручивай меня до конца. Ключ погнешь…

Что тут… ничего. Ногу Антон Евгленов все-таки сломал.

Собравшийся с силами товарищ попросил Антона поехать вместе с ним в магазин стройматериалов — суть дела у запальчивого экумениста Николая Семеновича Жакова так же касалось крыльца; он собирался украсить свое крыльцо витиеватыми балясинами, и Антон Евгленов был ему нужен для того, чтобы по мере возможностей поучаствовать в выборе. Кивком и советом — не дозируя их многолетнее знакомство.

— В моей жизни были разные женщины, — сказал неуверенно ведущий красную «Ниву» Николай Жаков, — но в прошлом году я ездил в Ленинград и завоевал уважение у одной сексапильной банковской служащей. Она привела меня к себе и стала возбуждать ногой: проводит ей по тому месту, откуда у меня обычно встает… tutti frutti, всему свой час… обоюдная любовь — это не то, что сплошь и рядом; в тот раз у меня ничего не встало: она же возбуждала меня ногой в коньке — от ужаса у меня все онемело, а она надевает пояс с пластмассовым членом…

— Ты про дорогу все же не забывай, — попытался вернуть его в реальность Антон Евгленов.

— Я, Бурлак, и не забываю. На крестном ходе ты бы нес свечку, а я кадило — жаркое дуновение очередного поворотного момента… для работы на урановых рудниках абсолютно ни к чему иметь углубленное знание кабинетных теорий труда — когда она одела этой пояс, я постарался хотя бы встать с кровати и… ё-ёё…! Ты куда… А-аа!

Порядочность Аллаха считается в Коране одним из Его основных качеств. В часовне на высокой горе нас примет седовласый исцелитель душевнобольных. На тридцатом километре Каширского шоссе Николай Жаков попал в ДТП, после чего Николаю Семеновичу не до балясин. Ссадины, порезы, гематомы; у «Бурлака» Евгленова повреждения, к счастью, не столь разнообразны: у него сломана нога. Ну, еще и ключица.

Штормовому предупреждению не увести меня с улиц. Проложить дорогу с кладбища сложнее, чем на кладбище; околевшая лошадь, мертвая скотина, вижу, не слепой, не Андрей Винитин, в раболепном онемение перед монотонностью бытия я ни за что не умру в иночестве; прогнившую доску Евгленов вскоре заменил.

Не мной нарушено статус-кво, иронично злобствуя, подумал он, но, провались подо мной эта прогнившая доска, я, даже беря по максимуму, сломал бы лишь ногу бы, а тут еще и ключица — теперь меня в моей жизни должны компенсировать чем-нибудь позитивным.

Но тот, кто должен, он же никому ничего не должен. Из него не выбить долгов: ни мне, ни кулачному бойцу Перевару Кукуше, ни туповатым людям Тони Сопрано; задолжал он, конечно же, многим, но толку-то?

Ладно, пусть, нам надо жить с Ним в обоюдном снисхождении. Без обид и претензий. В основном, делая ставку на прощение.

Со сломанной ногой Антон Евгленов курит «Приму», набивает полный рот горячим нефильтрованным дымом; продирая себя самогипнозом, лежит. В Москве. Там же в эти дни и его неблизкий сосед по даче Фролов, от которого все отшатнулись: бедный и скромный.

Ваш девиз, господин Фролов?

Только на месте. Ни вперед, ни назад.


Фролов еще раз глотнул омерзительной комнатной фанты и на него хлынули болеутоляющие невнятности: долго ли мне осталось? надо ли, чтобы долго? сердце щемит, мозги отдыхают? он стоит под чьими-то окнами, и одно из них безвкусно скрипит. Минуты исконно русского философствования, сомнительный дар прозрения; Фролов располагается внизу, пессимистично размышляя: открыли, держат открытым и сейчас что-нибудь на меня сбросят. У меня, наверное, такая планида — приехал на Проспект Мира устраиваться на работу, задумался о миграции северных оленей и получай.

Фролов весь сжался. Окно за его спиной снова скрипит — теперь оно уже закрывается, но Фролову неспокойно: похоже, они на меня ничего не сбросили. Здесь происходит что-то странное, на задней стороне моей шеи почему-то мокро, не вспотел ли я от страха? нет, только на ней и мокро; задирая куртку и подтягивая штаны, Фролов догадался: они же открывали окно, чтобы из него сплюнуть — сплюнули и закрыли, а сплюнули они мне на шею: на ее заднюю сторону. Но шею я оботру и без посторонней помощи. Как же хорошо, что на меня лишь плевок из окна сбросили — это намного терпимей, чем если бы что-нибудь еще.


Темнеет, холодает, и мысли складываются в путь. Под шарфом ходит кадык. Фролов привык обходиться без резных перил — она симпатична, но мне безразлична: хо-хо, хо-хо, птицы, рыбы, птицы, птицы, рыбы! птицы, рыбы! рыбы!! птицы! с рыбами в клювах. Окстись, безумец. Успокойтесь, Фролов — чтобы привлечь их внимание, лучше сразу расстегнуть штаны и показать, что там у вас есть.

На Моховой меня один раз за это уже забирали.

Не устроившись на работу, Фролов приехал на дачу и доверился своему пониманию неизбежного. На небе тысячи звезд — находясь в другой галактике, Фролов бы видел их сотни тысяч; с Земли, по сравнению с ними плохая видимость, но Фролов на земле, он в этой галактике — в галактике, где есть жизнь.

В других галактиках жизни нет, но там нет и смерти; принесут ли ему облегчение походы во сне к подкладистой девушке-медиуму? не начать ли Фролову понемногу пыхтеть на пятнадцатикилометровых кроссах? из одного московского окна на него сплюнули. Одна из звезд красиво падает. Фролов твердо стоит в бездорожной жиже и не загадывает никакого желания. Не хочет им никого обременять.

Фролов безусловно не против, чтобы его бывшая жена разрешила ему почаще видеться с сыном, но если все так сложилось, значит Господь написал ему на роду именно это, а звезда… звезда… я и в этом профан; кого-то закидывают цветами, кого-то камнями, мне не удалось завести масштабных друзей, и звезда, которая красиво падает — она не звезда.

Фролов внимательней всмотрелся и у него не осталось ни малейших сомнений. Не звезда, ничуть не звезда: падающий самолет.

И Фролову приятно: здраво я поступил, не загадав желания — люди на этом самолете с минуты на минуту познакомятся со следующей особенностью нашей планеты, у нас же не только жизнь, но и смерть, и я бы выглядел бесчеловечно, если бы загадал желание при виде падающей звезды; к тому же она не звезда, а утративший управление сказкой пассажирский самолет.

Небезынтересной сказкой.

Кончается для людей на нем сказка.

Отныне им предстоит заслуженная быль.


Ее заслужили и они. Они здесь вдвоем: сошедшая с дистанции фотомодель Людмила Канапина и слепой Андрей Винитин, сказавший в связи с травмированной конечностью «Бурлака» Евгленова: много бы я отдал, чтобы увидеть свою сломанную ногу. И ногу бы отдал, и некоторую часть потенции. Да что там жадничать — всей бы не пожалел.

Людмилу попросили провести с ним этот вечер и она смотрит на то, как он смотрит в аквариум; Андрей Винитин ничего не видит. Рыбок в аквариуме никто не учил плавать на спине. В комнате нестерпимо жарко.

— Мы с вами, — сдержанно заметил Андрей, — даже не одного пола, но я вам все же скажу: это я сделал, не подумав.

— Что это? — спросила она.

— Не застрелился. Вчера.

В Людмиле Канапиной еще не все расслабилось, и она безапелляционно верит: смерть придет за всеми. Не застрелившись, Андрей почти не проиграет.

— Не удалось вчера, стреляйтесь сегодня, — сказала она. — Я даже помогу вам найти пистолет.

— Нет, сегодня я не буду стреляться, — сказал Андрей.

— Ваше право.

— Сегодня уже поздно, — посмотрев на аквариум, невесело произнес Винитин. — Поздно, слишком поздно.

— Почему? — спросила она.

— Жить хочу.

Не противодействуя мазохистскому предвкушению долгого дня, Винитин по-прежнему не отводит взгляд от аквариума. Людмила Канапина думает, что у слепых своя логика и начинает в подробностях вспоминать как в прошлом августе она ездила в Новороссийск; деньги на отпуск лежали у нее в нагрудном кармане джинсовой рубашки, в купе помимо нее находились два мужчины и женщина: все они были ей незнакомы и, когда один из мужчин вместе со вспыльчивой дамой ушли пить в соседнее купе, оставшийся господин, рассказывавший ей до отправления поезда о конъектуре радикализма, подсел к ней вплотную, облизал Людмиле щеки, стал ласкать за грудь и расстегивать пуговицы ее рубашки; поддавшись его мягкой агрессии, Людмила Канапина не обращала внимания на то, что он расстегнул и ту пуговицу, которая преграждала ему путь в карман с ее деньгами. Она не могла поддерживать в себе былую осмотрительность. Сняв с Людмилы рубашку, Аркадий Кайков с противоречивым выражением лица выбросил ее в окно.

Людмила закричала: «Что ты делаешь?», но он, стащив с нее джинсы, раздевал ее и дальше, говоря при этом: не кричи, девочка, я же вор — я сразу понял, что деньги у тебя в нагрудном кармане, я бы их у тебя так изъял, что ты бы ничего не заметила, но жажда тебя оказалась сильнее жажды денег, ты не переживай, деньги в твоей рубашке фактически уже не были твоими, однако я их себе тоже не взял, пусть уж никому из нас не достанутся — запомни, я выбросил в окно свои деньги, многим я за эту… случайную связь с тобой… пожертвовал.


Воспоминания о дороге в Новороссийск вынудили Людмилу Канапину пойти в душ. Не закрыв за собой дверь и даже не прикрывшись шторой; Людмиле любопытно, что она почувствует, когда на нее будет смотреть слепой Андрей.

Смотреть и не видеть: она видит, как он на нее смотрит. Он не видит ничего — зайдя в ванну, Андрей Винитин на нее не смотрел. Неволя шальной ум беззвучным повторением разновеликих сутр, он стирал в раковине носовой платок.

Насколько она заметила, очень сопливый.

— Вот ты не закрыла дверь, — сказал Андрей, — а я вошел и не выйду, пока не достираю носовой платок. Кстати, горячую воду нам до завтрашнего утра отключили — тебе это не мешает? Я потому спрашиваю, что мне и носовой платок стирать холодно. Рукам холодно. Фактически. А тебе?

— Я редко захожу под струю, — ответила Людмила.

— Тогда ты скажи мне вот о чем. Когда женщина соглашается на ужин в ресторане или в дорогом кафе, она, тем самым, делает намек на продолжение вечера?

— Не без этого, — улыбнулась она.

— А если она соглашается на ужин в занюханной чебуречной? В этом случае как?

Людмила Канапина держится в стороне от льющейся из душа воды; вопросы слепого мужчины ей уже приелись, но она не спешит одеваться — жарко в квартире Винитина, кучно, некомфортно; Людмила эту жару словно бы видит, она размышляет: Андрей не видит даже того, что существует, а я вижу и отсутствующих в реальности монстров — кому же из нас легче? Мне, разумеется, мне.

Ну, не ему же.

— Мой вопрос касательно чебуречной, возможно, был бестактным, — нарушая затянувшееся молчание, сказал Андрей. — Если он связан с чем-то личным, то извини. Или не извиняй. Высказав свое мнение о наблюдении за аквариумными рыбками. По-твоему, это что-то дает?

— Практической пользы никакой, — сказала Людмила.

— Знаю, — перебил Андрей.

— Но это довольно интересно.

— Интересно? — Продолжая тереть хозяйственным мылом носовой платок, Андрей Винитин старался максимально отсрочить время своего возвращения в комнату. — А по-моему, ничего интересного.

На газ, жмите же скорее на газ, я лежу перед вашим трактором и не замечаю с вашей стороны никакого желания мне помочь.

Будьте же людьми. Переборите гусеницами мою печаль.

Фролов не слеп.

Он дремлет в метро и не совсем согласен с тем, что «москвичи хитрее и лживей остальных русских»; справа от него, не прижимаясь к Фролову, приближается к «Полежаевской» другой апатичный мужчина.

Это не Андрей Винитин или задумавший прошарить его пустые карманы Аркадий Кайков — это Седов.

Позавчера кто-то позвонил ему в дверь. Не выключая Леди Дэй, Седов посмотрев в глазок и увидел уставившегося на него с той стороны человека в черной шляпе и черной же маске.

— Вам чего надо? — спросил Седов.

— Я Зорро! — крикнул мужчина в маске.

— Я вижу, что вы Зорро, — сказал Седов. — Если смотришь, это не трудно увидеть. Чего надо?

— Помощь не нужна?! У вас все в порядке?

— У меня все в порядке. Грацио молте.

— Что? — спросил Зорро.

— Лом в очко, — проворчал Седов.

— А-а?

— Убирайся отсюда!

Побеспокоивший Седова индивид удалился, но, выходя следующим утром на работу Седов сразу же заметил, что обивка его двери распорота знаком Зорро; встретив этого урода, Седов обязательно бы набил ему морду: какая же гнида… кукурузник, тундра; в одном, прикрытом маской лице, Седов их пока не встретил. Он сидит в метро справа от Фролова — между ними есть свободное место и Фролову хочется, чтобы его заняла женщина.

Женщины обычно занимают меньше места: ничего более существенного Фролову от женщин сегодня не нужно. Ни сегодня, ни вчера, возросшая симпатия к загадыванию метафор и искренние потуги к взаимному оральному сексу… не вышло, не сложилось, уймись: на свободное место поблизости с ним действительно решила сесть женщина. Но промахнулась. Смолчала.

Упала Фролову на колени. Очень толстая, чужая и пьяная — обвившись вокруг Фролова мощными руками, она трясется и шумно сопит; она у Фролова на коленях: обольщение, заточение, бесы, Фролову есть к кому взывать, конец всегда близок; перед сидящим Фроловым ухватывается за поручень вошедший на «Баррикадной» парень. Бессистемный насмешник-голодарь Иван Табадумов, порывисто сдиравший презервативы и знавший выражение «все горе от баб» на шестидесяти двух языках; добродушно усмехнувшись Фролову мутно-зелеными глазами, он, поступая по собственному усмотрению, выкрикнул непосредственно ему: «я рад за влюбленных, но я рад и за себя!».

Фролов понял, что Иван Табадумов принял их за влюбленных: его и толстую, пьяную женщину.

Не берясь никого разубеждать, Фролов беспокойно задумался: не компрометирую ли я ее тем, что о нас так думают? скорее всего, компрометирую, я ее компрометирую, а она полулежит у меня на коленях, но компрометирую ли я ее или нет, еще неизвестно, а она мне на колени не умозрительно давит. Но соразмерно ли внешнему наличию в ней веса: она пила… с утра, одна… судя по оседающим на мне осколкам ее дыхания, дешевый коньяк — соразмерно ли?

Соразмерно. У нее, да. На зависть. Но количество мыслей в голове штангиста Галиновского не соразмерно качеству его мозгов: им, опять им… им вручают медали, я тут, там… преисполнен не того достоинства; совсем не осознаю своего места, не очень держусь на воде: мне не вручают ничего — я знаю, что победил… я моложе господина Фролова на пять лет и одного ребенка.


До недавнего времени Михаил Галиновский являлся штангистом верующим, но прошлое соревнование сложилось для Михаила ужасно; он к нему готовился, страшно режимил и не смог взять даже начального веса.

Килограммов на штанге было заметно больше, чем в едущей на коленях у Фролова женщины, но тогда-то Галиновский и разуверился; снял нательный крест и до сегодняшнего дня его не надевал: не помог мне Господь, думал Михаил Галиновский, не поспособствовал, только на себя отныне полагаться буду. Сжав зубы и в здравом безверии.

Михаил Галиновский не унывает, не любя. Не подкладывается под дезактивированную ясность, некогда рассчитывая на успех в соревновании, где им вручают медали, а ему ничего — вручат и мне! по утрам трусца, затем в зал, и до одури, до потери желания.

Галиновский не желал ни женщин, ни молиться, но после таких тренировок ему крайне редко хотелось просто жить: зверство… придушенное любострастие, неожиданный цвет заката, измученное тело согласно добираться до дома лишь ползком.

И все впустую: на следующем соревновании Галиновский снова не взял начального веса; в первой же попытке вырвал гриф с блинами над головой, но не удержал, и штанга полетела на помост. Вес на ней начальный, небольшой, но она соприкоснулась с помостом, уже подмяв под себя Михаила Галиноского: он из-под нее, конечно, выбрался, однако не сам. Из-под штанги Михаила вызволяли коллеги-штангисты вместе с бригадой врачей: повезло тебе, Миша, — язвительно сказал первенствовавший в его категории Василий «Мул» Забадуллин, — слабовато ты, наверно, тренировался: повезло, что инвалидом, по-видимому, не станешь.

И награждение. Вручение медалей, хлопки по плечам, девушки с подносами, уважаемые ветераны, короткое интервью главного тренера национальной команды, фото на память, ужимки, пафос, перспективы, шансы на Европе, сигара спонсора, умиротворение после боя, Галиновский лежит рядом с помостом. Врачи пока не рискуют отправлять Михаила в больницу: они не уверены, можно ли его трогать с места и боятся ухудшений — за сегодняшний день Михаил осознал совсем немало: на прошлой соревновании я всего лишь не сумел взять начальный вес, а на этом… вот…. куда как хуже все вышло.

Награждение продолжается.

Им на шею медали. Кому какие. Кому никаких — Михаил Галиновский вернет себе на шею нательный крест: зря я на Господа обиделся… с его помощью я ведь просто начального веса не взял, а сейчас как бы едва не погиб. Хотя непонятно, смогу ли я теперь самостоятельно двигаться: надо будет врачей попросить, чтобы они мой нательный крест мне на шею надели — он у меня дома, на шоссе Энтузиастов: неподалеку он от меня.

Неподалеку, совершенно… где я?… кто?… неподалеку. Гораздо ближе, чем затихающие раскаты моей прежней тупости.


От роддома до кладбища. Транзитом. Кто тут чокается за меня, как за живого? Бросьте, это лишнее.

Верующий штангист Галиновский такого бы никогда не сказал. Дискобол Павел Зотов, не прибегающий, опуская руки, к заступничеству святых, наверное бы, мог; мироотрицание уже пустило в нем свои корни, и про Павла говорят разное.

Сам Зотов говорит: уходя на запад можно зажмуриться и стрелять вслепую. Продолжая при этом идти. С посохом и сумой.

Набитой запасными обоймами.

Вот так. Или иначе: на подмосковном полу лежала пестрая и постукивающая по нему крылом бабочка, и, увидев эти аномальные пертурбации, восьмилетний ребенок переложил ее на стол. На прикрытой клеенкой фанере она вроде бы не подскакивает: она и раньше не подскакивает, но на столе она не постукивает и крылом. Странно: постукивала и вот не постукивает, предупредительная мера? это она так, не встретив дружественного приема? Алеша полагает, что ему следует позвать отца. Павла Зотова, иногда считавшего себя верным грумом своей тени.

Алеша рассказал ему все, как было: папа, пусть бы, ты… с меня и тебя… что-то забрезжило, пышно расцвело… широко улыбнувшись, Павел Зотов пошевелил бабочку безымянным пальцем и веско сказал:

— Она же, сынок, постукивала крылом по полу не от того, что была жива: ее слегка задевал ветер ветер из-под двери. А на столе ветра нет, и она лежит, как мертвая. Потому что мертвая она и есть.

Благодарный Алеша, несмотря на всю свою грусть, хорошо понял, о чем говорил ему отец; взяв бабочку за наименее оторванное крыло, он торопливо отдышался, печально шепча: да бу… дут счастли… вы все жи… вые существа.

— И что мне с ней делать? — спросил Алеша.

— Засунь ее в какой-нибудь фолиант, — ответил Зотов, — там ей самое место. Нечего ей у нас под ногами валяться.

Бабочку поместили в книгу — Алеша клал ее один, но по совету отца: вдвоем, как он рассудил, они ее клали; она полежала, Алеша тайком покурил и вдруг немного испугался — книга стала приоткрываться, и как раз между теми страницами, между которыми он ее и оставил.

Книга шевелится, мальчик бежит к отцу; Павел Зотов вместе с ним обратно к книге. Вид у него уже не снисходительный: веки подрагивают, рот кривится, колотун — подбежав, он моментально вчитался в заглавие. Не Стриндберг. Не сказание о Раме. Не Шукшин: Большой Энциклопедический Словарь.

Он, так он. Так, значит так; открыв словарь, Павел Зотов осторожно вытащил бабочку и принялся продвигаться глазами по испачканным ею строкам.

Изучил. Ущипнул себя за кончик красного носа. Рассмеялся.

— Ну ты, сынок, и голова, — сказал Зотов.

— Я? — удивился Алеша. — Весь я сплошная голова?

— Не весь, не сейчас, но ты же положил эту бабочку на статью о борее. А борей — это же, дурачок ты мой, северный ветер! Он под нее и поддувает, заставляя бить сразу обеими крыльями. Тебя пугая, меня нервируя — кому-то, возможно, и сырую гадюку вкусно съесть, но не мне. Хотя я терпелив. Целый день могу с кровати не вставать. Особенно теперь. Пропуская два года активной спортивной жизни из-за какого-то малоэффективного допинга.

— А я и не подумал, — не узнав ничего нового из отцовского признания, восхищенно пробормотал Алеша. — Борей это, значит, ветер?

— Изначально борей — это не сам ветер, — сказал Павел Зотов, — это бог северного ветра: огромный великан с крыльями, как у нашей бабочки, только очень большими. Рассказать о нем поподробней?

— Расскажи, — попросил Алеша.

— Я расскажу, но не только для себя — ты все-таки тоже послушай. Если не заснешь.

— Не засну, — пообещал сын.

— Верю, — недоверчиво покачал головой Павел Зотов.

В согласие и прохладе отец рассказывает Алеше историю о борее, и мальчик его внимательно слушает.

Да и бабочка старается ничего мимо ушей не пропускать: боги, легенды, крылатые великаны — хотя она уже давно упокоилась, она внимала, а Павел Зотов, съев поздним вечером шесть формально очищенных морковей, пошел вместе с сыном на железнодорожную станцию встречать свою жену, прервавшую заканчивающийся послезавтра отпуск, чтобы вернуться в столицу и в очередной раз попытаться образумить беспробудно пьющего брата.


Ее неженатый и искательный брат Семен «Пачино» Багаев пил так сильно, что денег у него уже не оставалось ни на себя, ни на прочих.

Он пил много лет.

Долго и часто, но бросил — не принимая в расчет мольбы любивших его людей, а исключительно после того, как увидел наяву благодарно кивающего ему дьявола.

Семен «Пачино» Багаев не пьет уже практически месяц, и денег у него становится больше; их достаточно и на подарок сестре — недорогой вибратор или иконку с ее святым — и на игрушки для детского дома.

На выпивку тоже есть.

Вовсю ночуя на пеньке, он не давал обет молчанья.

Крича в сне, вопя в тайге: «Я человек! В беде сознанья!»; удивившись своему материальному достатку, поддерживающий тайные контакты с верхоянскими эзотеристами Семен Багаев снова начал пить. Благо, за последнее время он не истратил на водку немало средств.

День пьет, а второй уже терпит; пить не пьет, но похмеляется. День пьет, неделю похмеляется.

Похмелиться и, не удержав в памяти личину благодарно улыбающегося дьявола, еще немного выпьет.

Случается и упадет, но руки впереди себя Багаев никогда не выставляет — расколет подбородком нециклеванную паркетину и худо-бедно соберется с мыслями.

Сам поднимется, а приподнять мысли «Пачино» не в состоянии: неподъемные они у него.

Подобных людей ни за что не вытолкаешь из-под их зонта. Смертельный удар наносится изнутри… лишь бы не пропустить в хранилища эго какую-нибудь Лизу; однажды на Полянке Семен под сырный пирог жестко надрался с Мартыновым.

Семен «Пачино» Багаев по привычке упал, Мартынов шатается — на его пути развязно обнимающаяся парочка, и Мартынов чуть-чуть не рассчитывает степень своей качки и задевает отнюдь не дефективным плечом низкую девушку; она практически не удерживается на ногах, Мартынов думает: от удара об мое плеча голова у нее, наверное, распухнет — она увеличится в объеме и в ней появится еще больше свободного пространства. Девушке будет еще более не по себе. Но если ее мужчина попробует меня отмудохать, то и я ему с каждой стороны выбью по несколько зубов, так как мне уже надоело, что меня бьют, а я понимающе не сопротивляюсь.


Мартынов не изливает свою душу в матерных частушках. Он готов сцепиться и с продажными егерями, и с деятельным трезвенником Константином Цепковским; с одного попадания, я имею намерение положить его с одного попадания, с одного… занятно: похоже тут надо сначала положить, а потом попадать; при ближайшем рассмотрении выясняется, что кавалер этой девушки отнюдь не мужчина. Ее сопровождает определенно женщина. Комично настаивая на своей неженской сути, она обзывает Мартынова излишне хриплым голосом — давай-давай, напрягайся… я вряд ли пригожусь твоему зову плоти; у Мартынова уже проходит его настроение биться: не кладите меня в катафалк. Я сам дойду до могилы. Она его оскорбляет, но Мартынов, по старым традициям всегда отплевывающий на землю перед тем, как поцеловать икону, не притрагивается к ней ни рукой, ни озлобленным взглядом.

— Иди, алкаш, — процедила она. — Ставь на ноги своего обожравшегося друга. Все лучше, чем с залитыми глазами из угла в угол ходить.

— Как-нибудь без тебя разберусь, — промолвил Мартынов. — Согласно Дайсэцу Судзуки «истинные Бодхисаттвы выше чистоты и добродетели».

— Да пусть твой… твой… как ты сказал?

— Ступай на гору Кайлас и найди там Шиву — он еще иногда заходит в свой райский сад. Поздоровавшись с ним за одну из его рук, ты…

— Гляди, сволочь, огребешь сейчас!

— Не сутулься, — усмехнулся Мартынов.

Она все же женщина: гротескная декадентка-лесби Светлана Горюнова провинилась перед ним не настолько, чтобы осоловелый Мартынов ее по-серьезному бил. Да и настроение биться внутри Мартынова далеко не завсегдатай: оно посещает его не чаще заблеванных гуманоидов.

Не место ему в нем.

В Мартынове и без него дышать нечем.

Но есть кому.

После состоявшейся в марте 1999-го семичасовой хмельной беседы с крупнейшим из не засматривающихся на мальчиков теологов Александром Палычем Кавало-Лепориниди для Антона «Бурлака» Евгленова Рождество Христово также является очень большим событием: он посещает храм не только по праздникам, но на Рождество он прибывает туда в обязательном порядке; постоит, покреститься и выдвигается на мороз принимать посильное участие в крестном ходе и хлебать из старого термоса обжигающий мятный чай — выныривать из каждодневного дерьма; он и неухоженные женщины, мордовороты и облака, Плотник и Морж…

Пройдя крестный ход, Антон идет домой и незамедлительно звонит ущербному человеку современного типа Николаю Чаялову, которому, что Рождество, что тараканьи бега: Чаялов давно спит. Он отдается возвышенному труду плотских утех статным лирическим героем и примеряет перед ромбовидным куском чистейшего льда шляпу с султаном из перьев марабу; печень не болит, крест шею не натирает, до рассвета Николаю еще далеко: звонок, искры, взрыв, нашаривание стоящего на тумбочке аппарата — из трубки слышится приподнятый голос Антона Евгленова.

Чаялов его радость не разделяет.

Проорав, чтобы «Бурлак» больше никогда не звонил ему посреди ночи, он вновь пытается уснуть.

В этом году Евгленов ему опять позвонил — Николай Чаялов не подошел к телефону, и Антон «Бурлак» искренне за него обрадовался: Чаялов, вероятно, тоже ушел на крестный ход, подумал Антон, лучше я ему попозже перезвоню — с Рождеством от всего сердца поздравлю.

Николай Чаялов на крестный ход не ходил.

Он лежал под ватным одеялом, фактически рыча от плохо скрываемой ярости; Чаялов знает — Антон ему звонит… с Рождеством, как обычно, поздравлять собирается.

Чаялову не спится.

Только что спалось, а теперь нет, не спится, и во взгляде на рождественскую ночь у Чаялова не наивный восторг — черное пламя у него там. Бушующее и не пропитанное даже по самым верхам беззаветной любовью к человечеству.

Чаялову не спится, телефон снова звонит; Николай этой ночью один, жена вместе с дочерью в санатории под Каширой: катается, если ей верить, на лыжах и санках — Чаялов вспоминает, что, когда он с женой, его организм работает, как часы.

Все три года семейной жизни он занимается с ней любовью под две песни «Jethro Tull»: предварительные ласки он проводит под «Aqualung», а сам половой акт происходит у них под «Cheerio».

«Aqualung» длится около семи минут, «Cheerio» всего одну, и организм у Чаялова работает, как часы — его жена ненавидит «Jethro Tull», словно бы Иан Андерсон и подыгрывающее ему сопровождение виноваты перед ней в чем-то непростительном.

Привычку к «Jethro Tull» привил Николаю именно Антон «Бурлак» Евгленов. Занимавшийся любовью не совсем под те же песни, под которые ей подчинялся Чаялов, как-то слышавший, что одна из женщин «Бурлака» Евгленова — Инна Поликанова, начинающий специалист в области естественного лесовосстановления — обрадованно визжала за стеной на протяжении песен пяти-шести. Ну, а у Чаялова организм работает, как часы: ни минутой, ни лишними десятью секундами не поступится.

Чаялов бы не изменил себе и в рождественскую ночь, и при мысли об этом, Николай Анатольевич подошел к телефону: может быть, ему звонит жена? она или Антон Евгленов? она или он? он… «Бурлак»… друг…

В рождественскую ночь, помимо выбивающих из колеи звонков, случаются и великие чудеса: с дочерью Чаялова Леной они ранее никогда не случались, однако в санатории под Каширой, скорее всего, свершилось; проснувшись, Лена вскрикнула и протерла глаза — возле живой, но уже мертвой елки неспешно прогуливался пластмассовый пупс.

Лена Чаялова звала своего пупса Сережей.

Он заметил, что она на него смотрит и быстро-быстро прикрылся руками; Сережа же совсем не одет: елка горит не ярко, но он все равно стесняется.

Ни капли не сочувствуя его смущению, Лена Чаялова громко и ехидно рассмеялась: повсюду ночь, многие уже спят — ей все это не важно.

— Что же ты, Сережа, пустой твой чан, руками-то прикрываешься? — риторически спросила она. — Тебе же там и прикрывать нечего!

Лене Чаяловой абсолютно не стыдно, а пупсу Сереже не по себе: лицо пластмассовое, но из-за несовершенства представшей перед ним конструкции оно багровеет и предстает решительно злым.

Рождество, рождественское чудо — Сережу едва ли удовлетворяет оживление его пластмассы: муторно ему.

Злоба прошла, но муторно.

На утро Сережа валялся под кроватью в своем привычном виде. Полностью обезжизненным, но с изменившимся выражение лица — Лене Чаяловой оно показалось невероятно мрачным; временное пробуждение не оставило на нем ни следа от прежней пластмассовой глупости.

Он поглядывал на нее сосредоточенно, со свойственной человеку хмуростью — так же, как и ее отец Николай Анатольевич Чаялов двумя неделями спустя.

Его жена с дочерью уже вернулись из санатория; вы не ко мне?… в том числе и ко мне? заходите, не замыкайтесь в себе… под тройным покровом самоумаления Николай Чаялов смотрел на кухне «Психоз» Альфреда Хичкока.

Смотрел, записывая в голову, чтобы потом в спокойной обстановке просмотреть без рекламы и навязчивых вопросов маленькой.

Чаялова бесит реклама.

Гораздо меньше, чем вопросы его жаждущей откровений дочери.

— Ты, папа, такой большой и сильный, — сказала Лена, — но что же с тобой станет, если тебя в какао подлить половинку колбочки серной кислоты?

— Отстань, — устало проворчал Чаялов.

— А почему у нашей мамы такие неровные зубы?

— У нее и спрашивай.

— Спрошу. Но сначала я еще кое о чем спрошу у тебя. К примеру, кто выиграет в шашки — ты или даун?

— Боже, дай мне сил…

Чаялов просматривал «Психоз» в ту же ночь. Не в рождественскую — в кровати с женой, но отвернувшись в стене; супруга Николая не отвлекала: надо же, как тяжело он дышит, шептала она про себя, наверное, очень серьезный фильм, очень… просмотрев, Чаялов еще не решил, стирать ли его или все-таки сохранить. В голове у Николая Анатольевича скопилось уже немало фильмов: «Донни Браско», «Строгий юноша», «Фейерверк» — плохо дело… никчемная пытка прекрасным, покой из этого не сшить; Чаялов сделал свой выбор.

Он стирает.

Еще стирает — еще, еще…

Трудно… больно… стирает. Жена сразу же поняла, что Николай сейчас стирает из головы фильм — весь трясется, потеет, шея, как гусеница во время ломки, извивается.


Седов проводит свое свободное время не столь экстремально. Он читает в Кусково обтрепанную книгу: «…. и четырнадцатого июля мы с дядей Луишем напоролись на тигра. Дядя Луиш не испугался и метнул свой мачете полосатому в горло. Нож летел точно, но слишком медленно. Так медленно, что и у колибри хватило бы времени птенцов высидеть. И тигр успел увернуться. Что было дальше я не помню. Дядя Луиш помнит, но не говорит. Не только мне, но и отцу Алонсо. Тигровых шкур в нашем доме не прибавилось, а за дядю Луиша я очень волнуюсь. Даже больше, чем за собственного отца, который прошлым летом ушел за крокодильими глазами и до сих пор не вернулся»; через десять-пятнадцать минут между Седовым и сидящей на той же скамейке женщиной установилась подтачивающая их связь.

— Одна из моих знакомых, — пробормотал Седов, — однажды бросила в меня воздушный поцелуй. Он сбил меня с ног и полетел куда-то дальше. К Мытищам… сидя на мокрой земле, я сказал ей: «Тяжела любовь твоя». Она воскликнула: «Но искренна!». Я попытался образумить ее вопросом, я спросил: «Другие-то в чем виноваты?». Попытался, но ничего не вышло, поскольку ее ответом было: «К ним я тоже хорошо отношусь». Я не знал, кто там следующий на линии огня, однако я уже слышал и крики, и звон разбитых окон… А с вами приятно не беседовать.

Его не терзало желание с ней поговорить — ни о спасении Каабы в год слона, ни о византийских пурпурных кодексах, но она задвигалась.

Продвигаясь к нему.

К Седову.

— Но, но… не увлекайтесь, — осадил ее Седов. — Я не планировал рассказывать вам историю о моем настроенном на страдания однокурснике Калопове — о том, как он с целью подрочить забрался под одеяло, но у него ничего не получилось и в окрестностях его кровати раздался тихий стон: «Ну вот, даже я ко мне желания уже не испытываю». Он называл свое тогдашнее положение солнценестоянием — на небе отчасти солнцестояние, а у Гены Калопова не так, как на небе: по-другому. Вас же я попрошу не сокращать предложенное нам расстояние. Нам с вами предложили его не просто так.

— Да ладно… — сказала она. — Я же молча.

— А дыхание? — спросил Седов.

— Что дыхание? — не поняла она.

— Ничего. Но чем оно ближе ко мне, тем оно для меня слышнее; сами вы его слышите на одном и том же уровне и не зависимо от того, насколько вы близко ко мне, но я же могу быть таким невосприимчивым к его неорганичному присутствию.

— Неорганичному присутствию во мне? — спросила она.

— В вас, — ответил Седов. — Как в человеке с правильным лицом должным образом созданной женщины. Лично вам так не кажется?

— Я думаю…

— Если обо мне, то вам следует знать — меня невозможно встретить в икорных или устричных домах.

— Для меня это мало что…

— Голытьба смеется на галерке, — процедил Седов.

Они уже не молчали. Обыденно и бездарно. Барахтаясь в предгрозовой липкости и не выставляясь на авансцену — без взятия передышки на снискание славы; вдохнуть ли в тебя часть моего… чего-нибудь моего?… успокойте меня, ангелы… или вы, или развязный штукатур Федоров, изголодавшийся по настоящей тоске и в ноябре 2003-го приносивший Седову журнал с декларациями доходов и имущества кандидатов в депутаты: Федоров с Седовым тогда приняли по двести пятьдесят и немного поулыбались тому, что в собственности одного человека из ЛДПР числится лишь мотоцикл «Минск».

«… ты же догадывался, Седов — белые волки разговаривают со мной на одном языке».

«Только те из них, что преследуют выпавших из гнезда птенцов»; Максим Федоров с переменным успехом держится тротуара. Не придерживается культа женщин и не связывает свою жизнь с оплакиванием вырубаемых вишневых садов; на Большой Никитской он увидел трех монголов.

Смотревшийся постарше и пожелтей что-то увлеченно говорил, двое других не менее заинтересованно его слушали; общающийся с Седовым штукатур отнюдь не глуп — выпить он выпьет, но нервно-паралитическим газом не занюхает, и ему ли не понимать, что молодежь слушала пожилого монгола только из-за свойственной им природной забитости. Была бы их воля… была бы она у них, они бы не слушали его ни минуты; какой им интерес его слушать, если ни единого слова из его лопотания не разберешь? ну как такой бессмысленный набор звуков поймешь? штукатур Федоров человек куда поумнее, но и он не понимает, а если и я не понимаю, подумал он, то как каким-то темным монголам понять?

Полетел бы я к тебе, Господи, да движок слабоват.

У запуганных камней мною вобран заряд метафизической сонливости.

Максим Федоров подходит к монголам и строго обращается к тому из них, что заставлял двух оставшихся впустую тратить свое время: кончайте дурить, мосье монгол, довольно отвлекать забитых людей вашим никчемным лопотанием, они же все равно не понимают — ну сами посудите, разве вас поймешь, если вы несете какую-то бредовую чушь? Хотя бы одно человеческое слово позаботились вставить.

Немолодой и тертый монгол всматривался в Максима Федорова, осмотрительно реагируя безропотной улыбкой на его выдающие «Зубровку» слюновыделения; ни слова не понимая, но по Федорову сразу видно — дело он говорит. Нечто важное хочет до них донести.

Он говорит, и монгол с ним не спорит; пожалуйста, пусть говорит, размышляет монгол — ко всему прочему, у штукатура Федорова очень широкие плечи и для отвлекаемого им монгола это служит основным доказательством того, что Максим Федоров человек не глупый.

Белый человек.

Как и приверженец древнейшей новгородской тактики «Бегите или мы побежим сами» господин Мартынов, напоровшийся под Автозаводским мостом на не отшатнувшуюся от него женщину; Мартынов не притязает на всхлипывающих супермоделей и испытывает пониженную социальную чувствительность — он еще не успел с ней толком сблизиться, но они уже начали пить. Гулять по осенней Москве и пить, сидеть друг у друга на коленях и пить… в основном сидела она: Мартынов сел ей на колени всего один раз. Слезай, иронично сказала она — слезай и двинем пить, заходить в воспетые нежеланием расставаться бары и пить, пить; она женщина крепкая, литром не остановишь, да и Мартынов в этом деле испытанный профи.

Они переезжают из района в район. Иногда целуются, но главным образом поддерживают единение алкоголем; Мартынову не хочется с ней спать. Член не обманешь.

Время уже далеко за полночь. Они все никак не успокоятся, в словах не прорезается смысловой элемент; меня защитят твои пришельцы, усмехался? да, усмехался, но улыбаться мне нечему, сознание с пробуксовкой проясняется, легковесно и уклончиво, перекраивая до неузнаваемости мысли светлых людей, передвигаемся мы с трудом, но нам весело и свободно, будто бы мы доживают последние часы; не лезь своим носом в мою бутылку, весь градус в себя втянешь — Мартынову сначала казалось, что это лает бешеная собака, а это смеялась она. С мутноватым выражением лица упоенно ссылаясь на непоседливого Илью-громовержца; явные человеческие недостатки… скромные планы на жизнь, на Большой Черкизовской возле них притормаживает «шестерка» с легавыми, и небритый старший лейтенант предлагает им проехаться в отделение.

Мартынов его предложение не отвергает. Он по возможности ровно идет к их машине.

Перепившая бурная женщина легавым не подчиняется: скоро ее будут запихивать силой. Пока же просто делятся своими намерениями.

— Прошу в машину, дамочка, — сказал старший лейтенант, — в тепле переночуете. И не психуйте: гораздо больше шансов, что вас изнасилуют здесь, а не у нас в отделении.

— Не уверена, — протянула она. — Читать умеешь?

— А что? — переспросил лейтенант.

— Умеешь, читай.

Не побоявшись вызвать у него психофизический кризис, она сунула ему под нос прокурорскую ксиву; старший лейтенант как-то сразу попятился, заскреб по щеке, поослаб, а Мартынов, наоборот, прижался вплотную к ней — не закатывая глаз. Имея в виду, чтобы они, передумав заметать, оставили в покое и его, но легавые про Мартынова даже не вспомнили. Не пообещали подловить ни на горе Кайлас, ни на карельской Смерть-горе: удачи их бифидобактериям и лактобациллам, расходиться бы нам с тобой, отоспаться… отследив отъезд милиции с органичным блаженством обоснованно презрительного взгляда, женщина сильно ударила Мартынова по плечу.

— Что, неожиданно для тебя? — спросила она. — Такова жизнь, Мартынов. В ней случается разное — я, думаешь, почему с тобой этой ночью пью? А потому, что беда у меня: муж мой в больнице… сегодня вечером что-то произошло с его головой. Завтра утром я пойду разговаривать с врачом… ложись, Мартынов, конечно же, ложись, я тебе свою визитку оставлю. Помогу, если все же в отделении проснешься.

Когда она коснулась его плеча, Мартынов действительно чуть не упал. Но выстоял — вряд ли вертикально, однако всем телом; каменный дом не разберешь на дрова, лютый голод не прикончишь в два беляша, Мартынов до рассвета ходил вокруг закрытой церковной лавки, послушай свою Люду… хороший ты, Мартынов, мужик, но я запросто проживу без тебя; женщина из прокуратуры уже в девять часов была у врача.

Глухо прокашлявшись, он затушил ментоловую сигарету и приступил к оглашению вердикта; Леонид Сергеевич Пустыловский безусловно понимал, что с женой пострадавшего стоило бы обойтись помягче, но тут как ни смягчай, все одно выходило крайне жестко.

Непрофессиональное сострадание вязким комом перекрыло ему горло, и Леониду Сергеевичу пришлось прокашляться заново.

— У вашего мужа, — поведал он, — было кровоизлияние в мозг, вызванное стрессовым образом жизни и практически полным истощением организма. Вероятно, сосуд не выдержал из-за перенапряжения умственной деятельностью в совокупности с какими-то пока нас не ясными нюансами. Мозговая активность вашего мужа находится на очень низком уровне и я боюсь…

— А вы не бойтесь, — перебила врача непохмеленная супруга его пациента.

— Как вас понимать? — недоуменно спросил врач.

— Его мозговая активность приелась мне уже на второй день после нашей свадьбы — для меня важнее иное. Вы мне не скажете, как и насколько обстоит у него с мозговой пассивностью?

Неожиданный вопрос не поставил врача в тупик.

— Мозговая пассивность, — вяло пробормотал доктор, — термин не медицинский и я бы не взял на себя смелость…

— В норме? — спросила она.

— Да, пожалуй, и выше…

Людмила кивнула и вычурно, словно бы на публику, расстегнула верхнюю пуговицу блузки, одобренной не безразлично отстраненным мужем, а ее собственным все пребывающим вкусом — по наведенным на доктора глазам стало видно: сейчас она уйдет. Но, вспомнив о чем-то маловажном, Людмила полезла в кожаную сумку.

— Он у меня любит читать, — сказала она, — и я ему принесла ему его любимого Павича. Передайте ему и скажите… — Уличив себя в беспардонной оплошности, она никому ничего не передала. — Нет, Павича, он теперь не осилит, впустую я его сюда принесла. Но с другой стороны после такой ночи хоть немного соображать — уже успех… И я соображаю… Придумала! Передайте ему моего Сидни Шелдона, с ним-то он справится.

— Но читать ему категорически…

— Послушайте, доктор — Сидни Шелдон же…

— Сидни Шелдона можно, — согласился врач.

Разрешая ее мужу вникать в приличествующую его состоянию литературу, Леонид Сергеевич окажет ему всю возможную помощь, но своему крестнику Алексею Сликову не может помочь даже он: из кипящего молока не выудишь хохочущую ящерицу, аллегории… мефистофельская комбинаторика: ее не удержишь на цепи, по-настоящему верны только мертвые; примерный студент Алексей Сликов не хочет женщину. Раньше он не хотел женщину лишь в тех случаях, когда он совсем недавно с ней был, теперь просто не хочет, и все это началось с тех пор, как в Алексея Сликова попал мяч.


Алексей играл за сборную института против идейных сподвижников неконкурентноспособного авторитета Мирона «Половца»; едва в Кузьминки прилетали первые грачи, Мирон веско говорил подвыпившей братии: «Весна. Грачи улетели», и многократно проверенный трус «Трамвай» Буераков непонимающе возмущался: «Так прилетели же!», и Мирон бил его по загривку, безапелляционно утверждая: «Но чтобы прилететь к нам, они же откуда-то улетели»; мяч попал Сликову никак не в пах, но женщину он все равно не хочет — это же рог Роланда, думал Алексей, нетерпимая импульсивность; будь я капитаном команды на Кубке Дэвиса, я бы в качестве покрытия выбрал бы воздух, и взгрустнулось бы тогда моим бесам, от моей лютой благости щетина на моем лице росла бы вовнутрь; сознаюсь — я канат, но я позволю пройти по мне не всякому канатоходцу, бизнесмены выпили у Дилана все вино и лучше бы вообще не жить, но ведь живем же. И еще как живем! хватит восторгов и соплей: первый звон церковных колоколов я расценю как знак, что пора закругляться.

Пора, так пора — живем и живем неплохо, но лишнего нам не надо…. в Алексея Сликова попал мяч. Он попал ему в голову: летел к северу, попал в голову, отскочил на восток.

Не задев окопавшегося там Фролова.

Перед ним настольная лампа.

Фролов зажмурил глаза и представил словно бы он уже умер; где-то в глубине души Фролов осознает, что, выиграв, он отправляется в последнее путешествие, и ему не стало бы хуже, если бы он не вернулся: в лицо ему мягкий свет.

Страшно зажмуренные глаза, космическое обаяние мягкого света, высокие образцы любовной поэзии вакуума; Фролов все еще представляет свое последнее путешествие, но жмуриться ему не от чего — темень… не просматривается никакого мягкого света. Неужели я прибыл? — подумал Фролов. По дороге светло, а как прибыл, ситуация моментально прояснилась: темно на том свете. Почва для каких-то мелких иллюзий раскопана лишь на дороге. Действительно ли он умер, Фролов пока не разберет — вариантов немного. Здесь судьба к нему благосклонна; она не нервирует Фролова особым богатством выбора: или умер, или лампа перегорела.

Или умер, или лампа перегорела…

Или и умер, и лампа перегорела.

У меня некрепкое здоровье — скорее всего от того, что я рано закончил сосать.

А я и не начинал.

Я — материнскую грудь!

Моя мама протирала соски спиртом: в силу этого я, как мне кажется, и пристрастился к алкоголю; Мартынов и Фролов — созерцатели… lonely old boys; подобного диалога между ними не состоялось.

Оба они ничуть не похожи на воплотившегося Святого Духа, и их роднит не только общий интерес к масонским тетрадям Пушкина; Мартынову ни в какую не удается уснуть, но он все-таки не всегда находится в оппозиции здравому смыслу: Мартынов помолился, закрыл глаза, и с ним начинает происходить что-то ужасное; глазам становится гораздо светлее, чем если бы он их не закрывал, расширяющаяся лавина яркости заставляет Мартынова напряженно ежиться, но все без пользы, глазам уже до боли светло, они накатом приближаются к нежелательной возможности ослепнуть, Мартынов бы их закрыл, но они у него и так закрыты, и Мартынов, решившись на ввод в игру единственного оставшегося у него козыря, снова их открывает.

Его глазам полегче. Мартынов ничего ими не видит, запрещая себе даже помыслить насчет ослеп, не ослеп; наутро все само собой встанет по местам: увижу бегущие по лучам и по луженым капиллярам галактики точеные капли солнца и звездной крови — значит, зрячий я: обошлось, привиделось.

Ну, а не увижу, то не я первый.

Бывает. Случается.

Еще не со мной, но сколько же им можно промахиваться; одна из энергичных женщин Мартынова занималась шейпингом и говорила ему: «Я сейчас покурю, а потом тренироваться».

Выпустив пар в холодном соитии, Мартынов сказал ей: я тоже сейчас покурю, но потом тренироваться я не буду: пить пойду. Ты курить и тренироваться, а я курить и пить: я в тебе, как status in statu, я тратил на тебя свои эрекции, но ты в свое время даже не вспомнишь о том, в какой степени ты обо мне позабыла.


У Фролова с Мартыновым непростые взаимоотношения со светом. В упадке и разгоряченности кому матрешкин гул, кому кротовый писк — на земле девственного мира жестоко царит неспящий голод, но у папуасов Зено и Камба есть по два мандарина: по кислому и сладкому.

Зено сначала съедает сладкий. Выплевывает косточки и воздает благодарение добрым богам.

Сжевав кислый, он безудержно злится; серийно проходится по раскаленным камням мужской харкотой и в исступлении разрывает зубами набедренную повязку — папуас Камба, не просчитывая последствия, поступает совершенно не так. Он благодарит добрых богов, уже отплевавшись.

Зено и Камба настаивают друг перед другом, что каждому из них выпала намного более приемлемая очередность удовольствия и мрака. Настаивают не статично — стоят на своем, задействуя все, что окажется под рукой: летят черепахи, срываются кокосы, свистят дубины; у недружественного им папуаса Мариуса мандаринов не было. Ни кислого, ни сладкого.

Мариус ни на чем не настаивает: для того, чтобы спорить вровень с ними, у него недостает физических сил.

Он лежит ничком у засохших болот, поскорее стремясь сдохнуть.

Его стремление полностью оправдано, но трое недолюбливающих Африку россиян еще хотят жить.

Люди они, как правило, интеллигентные: Котельников — аккомпаниатор, Николай Ищенко — преподаватель музыки в техучилище, «Дефолт» Гальмаков — основной суфлер в театре мимики и жеста: их интеллигентность их как-то не кормит, выталкивая на паперть не только тела, но и души: свои души им, конечно, жалко, однако те их совершенно не берегут и не жалеют; засев в голодных телах, они одичало жгутся тщеславным отвращением к жизни.

Отвращение к жизни — тоже грех. И не маленький — не меньше того, что они наметили; с неохотой, но никуда не денешься, жизнь же у нас не очень складывается, рассудили они, но ничего, мы ее, не мешкая, выправим скорой сытостью.

Котельников, Ищенко, и «Дефолт» запланировали стать бандой; подняли воротники, надвинули тяжелые кепки и грозно покуривают в мрачных зарослях на Мичуринском проспекте.

Они смолят отечественные сигареты, рассуждают о режиме дующих в них ветров, по очереди цитируют пассажи из «Провозвестия Рамакришны»; заметив их серьезную троицу, некая лысеющая женщина испуганно встрепенулась и в тот же вечер вызвала милицию. Не из-за духовного неприятия их внешней отчужденности, а всего лишь выяснить, что у них там к чему.

Приехав по ее звонку, наряд, снимая с предохранителей крепко сжимаемые автоматы, бдительной гурьбой направился в заросли.

В одном ухе длинная серьга, в другом пуговица — вы из Тибета?… как, как?… из Мневников? полагаю, скифство вам ближе эллинизма? В ответ на справедливое требование предъявить документы, предельно сурово держащиеся с представителями власти, Котельников, Ищенко и Вадим «Дефолт» Гальмаков брезгливо сплевывают.

И друзей вяжут, со стороны задней двери запихивают в «козел» и везут на дознание координировать сущность их общественного положения с их же надменным обликом — неведомое… демонстрация спаянных «Я», Возмужание; они трясутся на жестких рессорах и мысли у них учащенно размягчаются — голоса не скулят. Срываются, но без паники.

...