Российское государство: вчера, сегодня, завтра
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

кітабын онлайн тегін оқу  Российское государство: вчера, сегодня, завтра

Российское государство: вчера, сегодня, завтра
Под общей редакцией И.М. Клямкина

Игорь Клямкин
Постмилитаристское государство
Предисловие

В этой книге представлены материалы большой интернет-дискуссии, инициированной фондом «Либеральная миссия» и проходившей на его сайте и сайте журнала «Полис» в 2006–2007 годах. Тема обсуждения – российская государственность, ее прошлое, настоящее и перспективы развития в обозримом будущем.

Дискуссия началась со статьи Михаила Краснова «Фатален ли персоналистский режим в России?» В ней утверждалось, что существование этого режима в значительной степени предопределено действующей российской Конституцией и что без ее коррекции преодоление персонализма невозможно. Статья была обсуждена экспертами «Либеральной миссии», близкими автору по политико-идеологическим ориентациям, и даже среди них встретила возражения. Особенно сомнительным показался им тезис, согласно которому персонализм может быть устранен самой персоналистской властью, призванной инициировать необходимые конституционные изменения. Читатель, который незнаком с этим начальным обсуждением статьи М. Краснова, может найти его в первой части книги, равно как и саму статью.

А потом мы пригласили принять участие в дискуссии всех желающих, независимо от их политических и идеологических предпочтений, равно как и профессиональных специализаций. И большинство ведущих экспертов приглашение приняли, за что всех их хочу поблагодарить. Возможно, приняли они его и потому, что мы сознательно расширили тематический диапазон обсуждения, оставив единственное ограничение – представляемые тексты не должны отклоняться от проблематики, касающейся российской государственности. Естественно, что в дальнейшем обсуждение хотя и возвращалось периодически к статье М. Краснова, ушло от нее довольно далеко, причем в самые разные стороны.

Три позиции в монологах и диалогах

По ходу дискуссии нам пришлось выслушать немало упреков по поводу размытости, недостаточной сфокусированности ее предмета. Высказывалось недовольство и составом участников: бессмысленно, мол, дискутировать с людьми, исповедующими другие базовые ценности, а также с теми, кто скомпрометировал себя «ренегатством», продемонстрировав отсутствие каких-либо ценностей и убеждений вообще. В ответ на это могу сказать, что в обществе, где отсутствует ценностный консенсус, уместен и спор о ценностях. Людвиг Эрхард, например, считал для себя нужным и важным полемизировать с традиционалистами о «немецкой духовности», а у нас некоторые (не все) «западники» считают почему-то мировоззренческо-идеологические споры занятием недостойным.

Еще более уместен, по-моему, диалог с аналитиками, обосновывающими нынешний курс российских властей и получившими привилегированный доступ к массовым медиааудиториям. Их называют кремлевскими политологами, в чем я, в отличие от М. Краснова (см. его заключительную статью в дискуссии), не вижу никакой заведомой предвзятости уже потому, что сами они против этого не возражают. Диалог же с ними уместен хотя бы потому, что позволяет перевести разговор о создаваемой и укрепляемой Кремлем государственности на экспертный уровень, выслушав аргументацию ее защитников и их ответы на критику в их адрес. И если они готовы принять вызов (а они такую готовность обнаружили), то отказ от публичного анализа их позиций свидетельствовал бы не столько об интеллектуальном или нравственном превосходстве, сколько о бессилии. А отказ предоставить им слово – тем более.

Что касается более четкой и жесткой фокусировки тематики, то ее сужение как раз и сказалось бы неизбежно на идеологической репрезентативности участников обсуждения. Ведь проблемы, которые считают главными, скажем, Лилия Шевцова или тот же Михаил Краснов, для Александра Дугина или Сергея Кургиняна вообще никакие не проблемы. И, соответственно, наоборот. Мы, разумеется, не рассчитывали, что люди, озабоченные утверждением в России вместо персоналистского режима демократически-правового порядка, будут обсуждать вопрос о том, как превратить ее в евразийскую «империю постмодерна» или восстановить в стране самодержавную православную монархию, а сторонники такого превращения и такого восстановления будут дискутировать на темы демократической конституционной реформы. Мы рассчитывали на то, что широкая тематическая рамка обсуждения позволит высказаться всем желающим, свободно выбирая «объекты» для полемики либо от нее уклоняясь. В результате же мы получили много идеологических монологов, претендующих на проектность, и их критику, нередко содержательную, ответов на которую, за редкими исключениями, не последовало.

Зачем же все-таки, могут спросить (и некоторые спрашивают), такая дискуссия, участники которой избегают друг с другом дискутировать? Ну, во-первых, это не совсем так. В книге читатель найдет, повторяю, немало полемических текстов, свидетельствующих о готовности многих экспертов к содержательному диалогу. Во-вторых, дискуссия – это противостояние позиций, которое в данном случае налицо и которое вовсе не требует обязательного оспаривания тех или иных тезисов противостоящей стороны. В-третьих, само отсутствие готовности к диалогу только в ходе дискуссии и могло обнаружиться. И свидетельствует оно о том, что в нашем экспертном сообществе сохраняется слой, причем достаточно широкий, носителей монологичной культуры – замкнутой, самодостаточной и нечувствительной к инокультурным сигналам, отталкивающей их как нечто чужое, чуждое и заведомо неистинное, а потому и не заслуживающее серьезного внимания.

Читателю, который впервые знакомится с текстами, представленными в книге, советую посмотреть на них и под этим углом зрения. Советую, говоря иначе, помимо их содержания, обратить внимание и на то, как выглядят они именно в пространстве дискуссии, которая выявила не только интеллектуальные возможности отдельных участников, но и их ментальные особенности.

Не может не броситься в глаза и очевидная корелляция монологичности с идеологическими предпочтениями. Приверженность ей демонстрируют прежде всего (хотя и не только) те авторы, которые образ будущей российской государственности ищут и находят в ее прошлом и которые считают утопическими и пагубными для страны политические проекты, предполагающие утверждение в ней государства-нации западного типа. Поэтому и спорить всерьез с приверженцами таких проектов они полагают бессмысленным, равно как и отвечать на их критику в адрес проектов собственных.

Оба эти идеологические течения («патриотическое» и «космополитическое», как назвал их один из участников дискуссии), непримиримо друг другу противостоящие, в той или иной степени дистанцируются от государственной системы, которая сложилась в последние годы в России. И оба они (тоже в той или иной степени) противостоят течению третьему, в публичном пространстве ныне доминирующему, которое представлено в дискуссии кремлевскими политологами. Но по ходу обсуждения становилось очевидным, что это третье течение самостоятельным не является, ибо заимствует основные идеи у первых двух и так или иначе их комбинирует. Более того, его представители, защищая нынешнюю форму российской государственности и считая ее на данный момент оптимальной, рассматривают ее как преходящую, а будущий образ государства тоже ищут либо в западном настоящем, либо в его сочетании с отечественным политическим прошлым.

А отсюда, в свою очередь, следует, что все три течения растут из одного и того же корня, представляя собой разные реакции на одну и ту же проблему. Проблему, которая обнаруживает себя именно в нынешнемсостоянии нашей государственности, выглядящей в глазах едва ли не всех участников обсуждения ситуативной или, по меньшей мере, неустоявшейся. И вместе с тем проблему не только трудноразрешимую, но и трудноуловимую в ее конкретном современном содержании и в ее исторических истоках.

В этой вводной статье я не собираюсь задним числом включаться в дискуссию и в дальнейшем ограничусь лишь некоторыми критическими замечаниями общего порядка. Тем более что многие возражения, которые я мог бы сделать отдельным ее участникам, в ходе обсуждения были уже сделаны. Главную же свою задачу усматриваю в том, чтобы попробовать обозначить саму проблему, о которую спотыкаются все предъявленные в ходе обсуждения политические проекты независимо от того, осознают это их приверженцы или нет.

Некоторые участники называют ее «проблемой колеи», в которую на протяжении столетий втиснуто развитие отечественной государственности. Вопрос, однако, в том, как понимать саму эту колею в ее нынешних и прошлых особенностях.

История и историческое сознание

Участники дискуссии часто и охотно обращаются к отечественной истории, которую видят неодинаково.

В глазах одних она выглядит историей «тысячелетнего рабства» и государственного произвола. В глазах других – историей подвигов и побед, в которых проявилась особая духовность народа и которые позволили создать могучую и влиятельную государственность.

Для одних это история европейской страны, сбившейся с первоначального пути. Для других – история азиатской деспотии, интегрировавшей в себя европейскую культуру и тем самым обрекшей себя на хроническое системное заболевание, которое как раз и проявляется как «проблема колеи», т. е. циклического чередования либеральных реформ и авторитарных контрреформ, «перестроек» и «застоев».

Одни считают, что сущность отечественной государственности на протяжении веков остается неизменной, меняются лишь ее формы. Другие полагают, что в эволюции форм проявляются трансформации самой сущности.

И все это – не просто разные интерпретации прошлого. Это разные типы исторического сознания, предполагающего соотнесенность образа прошлого с образами настоящего и будущего.

Дискуссия в очередной раз показала, что разнотипность исторического сознания на сегодня сохраняется. В том числе и потому, что оно предельно идеологизировано. Однако в ходе обсуждения были и попытки такого рода идеологизированность преодолеть, объясняя ее саму специфическими особенностями отечественной государственности и ее развития, на разных этапах востребующей разные типы идеологов и, соответственно, интерпретаторов прошлого. Думаю, что пафос объяснения продуктивнее и перспективнее оторванного от реальности пафоса долженствования. Но дискуссия выявила и то, что при этом возникает соблазн методологически репрессировать долженствование как таковое, о чем мне еще предстоит говорить. А главное, она показала, что и при установке на объяснение сама реальность, подлежащая объяснению, не очень-то ему поддается и не столько укладывается в те или иные объяснительные схемы, сколько вываливается из них.

Эта реальность отторгает теоретический язык, изобретенный западной гуманитарной наукой для описания европейской истории. Она отторгает и язык, созданный той же наукой для интерпретации истории Востока и фиксации ее отличий от европейской. Потому что в России было то, чего ни на Западе, ни на Востоке не было. Ни Запад, ни Восток не знали форсированной принудительной модернизации в духе и стиле Петра I, проложившей историческое русло для российского великодержавия, и даже не предполагали, что таковая возможна. Ни Запад, ни Восток не знали и модернизации типа сталинской, превратившей страну в одну из двух мировых ядерных сверхдержав. Нигде не было и прецедента распада такой сверхдержавы в мирное время. Но если для описания российской истории нет адекватного ей теоретического языка, то невозможна и рационализация исторического сознания: оно обречено быть на разный манер идеологизированным.

Проблема усугубляется еще и тем, что изобрести особый язык для описания реалий отдельно взятой страны невозможно в принципе. Потому что знание, претендующее на статус научного, имеет дело не с единичными объектами, а с классами явлений и процессов. Дискуссия показала, что проблема эта некоторыми участниками осознается. Предлагались и ее решения, причем не только с помощью уже существующих в мире подходов, но и посредством понятийных новаций. Я вижу в этом плодотворную тенденцию к преодолению идеологизированности нашего исторического сознания и его расколотого состояния. Но я вижу и то, что отмеченные выше и многие другие особенности отечественной истории объяснению так и не поддались. Более того, эти особенности развития не попадали даже в число фактов, интерпретируемых с помощью предлагаемых объяснительных схем. А если и попадали и даже оценивались как беспрецедентные (я имею в виду упомянутые выше форсированные модернизации), то вопрос о том, почему такой маршрут стал возможен именно и только в России, интереса все равно не вызывал.

Нам предстоит научиться описывать уникальный объект, каковым является российская государственность и ее история, не изолируя его от других, а как уникальный объект в рядуэтих других. Как объект, чьи особые свойства свидетельствуют лишь о том, что в нем превышена некоторая мера того, что само по себе вовсе не уникально. Именно к такой постановке вопроса вплотную подводит, мне кажется, наша дискуссия, и я надеюсь, что внимательный читатель книги со мной согласится. Во всяком случае, вариант ответа, который я хочу предложить, явился непосредственным результатом размышлений над текстами ее участников: дискуссия заставила додумать многое из того, к чему раньше только подступался.

Рельефнее всего уникальность России проявилась в советскую эпоху, отмеченную наивысшим державным взлетом и последующим падением, сопровождавшимся территориальным распадом. И потому именно советский период может служить той точкой обзора, с которой лучше всего просматривается и многое из того, что было характерно для периодов предшествовавших. Речь, разумеется, идет не о властных институтах, лишь внешне сходных с самодержавно-монархическими, а тем более не о коммунистической идеологии, в отечественном прошлом аналогов не имевшей. Речь о том, какое историческое и культурное содержание было облачено в советские институциональные и идеологические формы.

Вспомним об «осажденной крепости» и других особенностях официальной политической лексики сталинской эпохи. Вспомним обо всех этих «штурмах», хозяйственных, культурных, бытовых и прочих «фронтах», не говоря уже о всепроникающей «борьбе». Вспомним об искусственно насаждавшемся образе врага и культе секретности. Вспомним, что даже достижения в труде поощрялись на военный манер – «медаль за бой, медаль за труд из одного металла льют». Вспомним, наконец, о «солдатах партии» и о том, что сама партия во всех редакциях своего устава именовала себя боевойорганизацией. Все это свидетельствует о том, что Советское государство было милитаристскими что именно в этом заключалась главная его особенность.

Но милитаризм, фиксируя уникальность советской государственной организации, позволяет и сравнивать ее с государственными образованиями иного типа. Потому что сам по себе милитаризм ничего необычного собой не представляет: в разное время он имел место в самых разных странах. Он становится уникальным лишь тогда, когда мерамилитаризации позволяет говорить о появлении нового исторического качества, аналогов не имевшего. Это новое качество и было продемонстрировано миру «первой страной победившего социализма».

Раньше милитаризм понимался как сдвиг экономической жизни в сторону увеличения расходов на армию и производство вооружений при одновременном насаждении в массовом сознании образа внешнего врага и предощущения неизбежной войны с ним. Но в сталинском СССР было не только это. Там было еще и то, что можно назвать милитаризацией повседневного жизненного уклада, т. е. выстраивание мирнойжизни по военномуобразцу, что и позволяет говорить об уникальности советского типа государственности. Интересно, что некоторые немецкие идеологи предлагали Гитлеру заимствовать русский опыт милитаризации и героизации труда («административно-командную систему», как стали говорить во времена перестройки), но он к их советам не прислушался.

Почему же в Советском Союзе стало возможным то, что до того считалось немыслимым? Это стало возможным потому, что большевики получили в наследство культуру народного (прежде всего – крестьянского) большинства, в которой ценности военной и мирной жизни не были расчленены. Речь, разумеется, идет не о том, что в глазах населения не было никакой разницы между крестьянином-хлебопашцем и воином. И, тем более, не о том, что мирный и ратный труд в его сознании как-то совмещались. Наоборот, когда русским крестьянам такое совмещение было навязано посредством организации военных поселений, их возмущению не было границ. И от рекрутчины они были отнюдь не в восторге. Речь идет о том, что по военной модели выстраивались отношения людей с государствоми что политической альтернативы этой модели в народной культуре изначально не было, а ее формирование властями блокировалось.

Славянофилы в свое время правильно указали на негосударственный, неполитический характер этой культуры. Но они не заметили, что она была догосударственной и дополитической, так как именно в таком состоянии столетиями консервировалась властями. Не заметили они и того, что в вопросах, касающихся отношений населения с государством, в ней ценностно не отчленились друг от друга военная и мирная составляющие. Однако после советско-коммунистического эксперимента не замечать это – значит закрывать глаза на очевидное. И, соответственно, оставлять наше историческое сознание в том растрепанном состоянии, в котором оно сегодня находится.

Культуру, о которой идет речь, насадили не большевики. Да, они использовали ее так, как никто до них, но отсюда не следует, что до них она в государственном строительстве не использовалась. Взгляд на досоветскую историю с советской точки обзора как раз и позволяет осмыслить эту историю иначе, чем обычно делается. Причем осмыслить в ее динамике, потому что сама советская государственность тоже менялась, пройдя в своем развитии два цикла – сталинской милитаризации и послесталинской демилитаризации. Но ведь то же самое без труда обнаруживается и в досоветской истории.

Ко времени большевистского переворота Россия тоже успела пройти длинные циклы милитаризации и постепенной демилитаризации жизненного уклада. Первый начался после освобождения от монголов, и это своеобразие начальной стадии развития давно зафиксировано историками самых разных направлений. Либерал В. Ключевский писал о «боевом строе государства» в Московской Руси, а евразиец Н. Алексеев – о том, что оно «имело характер военного общества, построенного как большая армия». Читая выступления участников дискуссии, ищущих аналоги послемонгольской Московии в Европе, Византии или средневековом Китае, примите во внимание и эти констатации старых историков, вызывающие скорее ассоциации с древней Спартой или империей инков. И тогда, возможно, дискуссия станет стимулом для дальнейших полезных размышлений о нашей истории, нашей самобытности и идентичности и, соответственно, о нашем историческом сознании.

Этот цикл милитаризации завершился при Петре I, который довел ее до предельных для своего времени глубины и масштабности, осуществив с ее помощью беспрецедентную по меркам той эпохи принудительную модернизацию. И возможной она стала только потому, что в культуре с размытыми границами между ценностями военной и мирной жизни в отношениях людей с государством для сопротивления такой модернизации не было и не могло быть необходимых ресурсов. Ее истоком и аналогом можно считать не знавшую таких границ культуру родо-племенную, но в постоянно воевавшей Московии она была приспособлена – с учетом опыта оккупационного ордынского правления, осуществлявшегося с помощью московских князей, – к нуждам государства и навязана всем его подданным. Поэтому на Руси и стал возможен уникальный феномен Петра, благодаря успешным войнам сумевшего заложить основы новой – державной– идентичности. Но при отсутствии культурной почвы, обеспечивающей непротивление государственному диктату и предписанным сверху радикальным переменам, не было бы ни модернизации, ни победной войны со Швецией, ни державности. Упадок всесильной Османской империи, в которой такой почвы для появления своего Петра не оказалось, – достаточно убедительное тому подтверждение.

Однако у такого рода милитаристской государственности есть ахиллесова пята. И обнаруживается она именно после того, как державный статус оказывается достигнутым. С одной стороны, его уже нельзя не поддерживать: став ядром государственной идентичности, он становится для власти важнейшим легитимирующим фактором. С другой – сверхнапряжение, которым сопровождается его достижение и которое требует полного, как на войне, растворения частных интересов в интересе общем, не может продолжаться бесконечно долго. Частные интересы рано или поздно начинают претендовать на признание – прежде всего интересы элиты. Поэтому после Петра она стала настоятельно просить самодержцев о послаблениях. Результатом и стало вступление страны в длинный цикл демилитаризации, начавшийся с раскрепощения дворянства и дошедший до упразднения крепостной зависимости крестьян, декларации прав и свобод в Октябрьском манифесте 1905 года и учреждения выборного института народного представительства. Помня о том, что происходило в СССР после смерти Сталина, мы получаем основание утверждать, что история страны представляет собой циклическое чередование милитаризаций и демилитаризаций жизненного уклада. И, тем самым, важный импульс для формирования рационального исторического сознания.

Такое сознание исключает как нигилизм по отношению к прошлому, так и его апологетику. Оно чувствительно к величию военных побед, имевших место в милитаризаторских циклах и даже за их пределами – правда, лишь до тех пор, пока достигавшийся в этих циклах военно-технологический уровень не становился уровнем вчерашнего дня. Чувствительно оно и к величию культурных взлетов, которыми отмечены циклы демилитаризации. Но такое сознание не может быть и апологетичным. И не только потому, что отдает себе отчет в цене, которой оплачивались модернизации и победы. Оно без труда обнаруживает и стратегическую неустойчивость российской государственности, которая к демилитаризованному состоянию оказывалась плохо приспособляемой. После обусловленных внешними и внутренними вызовами нескольких зигзагообразных колебаний между либеральными реформами и авторитарными контрреформами, сопровождаемыми порой частичной поверхностной ремилитаризацией (скажем, в духе Павла I или Николая I), она попросту обваливалась.

Эти колебания давно уже привлекли внимание историков, которые возвели их в ранг некоей закономерности и распространили ее на всюпослемонгольскую историю страны. Некоторые участники дискуссии пошли еще дальше и, под влиянием опыта двух последних десятилетий, перенесли данную закономерность не только в настоящее, но и в будущее. Но при подобном понимании «проблемы колеи» стирается разница между такими «контрреформаторами», как Петр I и Сталин, с одной стороны, и Николай I или Брежнев – с другой: все они, вместе с Павлом I, Александром III и Владимиром Путиным, оказываются в одном ряду. Иными словами, милитаризаторские циклы, отмеченные форсированными модернизациями петровско-сталинского типа, растворяются в колебаниях внутри циклов демилитаризаторских. В результате же мы получаем не только концептуальное насилие над историей, но и искажение содержания современной проблемы, перед которой оказалась страна.

Ведь «проблема колеи» сегодня вовсе не в том, как вырваться из порочного круга сменяющих друг друга либеральных оттепелей и консервативно-авторитарных подмораживаний. Ее содержание иное. И заключается оно в том, существует ли в России альтернатива милитаристской модернизации на манер петровской или сталинской в условиях постиндустриальной эпохи, когда сам тип подобной модернизации выглядит, мягко говоря, нереалистичным.

При такой постановке вопроса историческое сознание актуализируется и фокусируется на «проблеме колеи» не только в ее прошлых истоках и вариациях, но и в ее принципиальной новизне, а сама проблема неизбежно обретает и культурноеизмерение. Дело в том, что в отечественной культуре, в силу обозначенных выше особенностей эволюции страны, не получило и не могло получить развития понятие об общем интересе, как интересе национальном, государственном. Точнее, невоенноепонятие о нем. Именно поэтому в демилитаризаторских циклах и российский социум, и Российское государство начинали рассыпаться.

Понимаю: терминология не модная, напоминающая о временах, когда предписывалось «подчинение личных интересов общественным». Но конкретный смысл, которым наполняются в ту или иную эпоху те или иные слова, еще не повод для отказа от самих слов. Ведь понятие общего интереса придумали не коммунистические вожди, оно задолго до них, начиная с Античности, стало одним из базовых в европейской политической мысли. Если в отношениях между различными группами общества, социально или пространственно друг от друга отделенными, нет ничего, что этому понятию соответствовало бы, то неоткуда этому понятию взяться и в культуре. При таких обстоятельствах никакие апелляции к ценностям, идеалам, традициям, идеологическим принципам или правовым нормам устойчиво консолидировать общество не могут, что и проявилось уже в первом отечественном демилитаризаторском цикле.

Демилитаризация означала легитимацию частных и групповых интересов, которые сами по себе в органическую целостность не склеивались. Поиски же в культуре немилитаристских аналогов коллективистского «Мы-мировоззрения», о котором упоминалось, со ссылкой на С. Франка, в ходе дискуссии, успехом не увенчались. Славянофильская идея соборности фиксировала не столько то, что в данной культуре наличествовало, сколько то, что в ней отсутствовало, и призвана была это отсутствие идеологически компенсировать. Соответственно, били мимо цели и апелляции к крестьянским общинным устоям, как жизневоплощению принципа соборности. Потому что общинный коллективизм изолированных друг от друга крестьянских миров был локальным коллективизмом малых общностей, за деревенской околицей обнаруживавшим свою догосударственную, анархическую природу. Наконец, не принесло ожидавшегося эффекта и новое, немилитаристское толкование принципа законности как универсальной ценностной основы общественной консолидации.

В милитаризованном состоянии закон – это способ оформления приказа, не предполагающего субъектности тех, кому он адресован для исполнения. Ни в смысле их участия в законотворчестве, ни в смысле наличия каких-либо прав по отношению к государственной власти кроме права «беззаветного служения» ей. Демилитаризация же начиналась с дозированного предоставления прав, законодательно закрепляемых, и завершалась юридическим самоограничением верховной власти в пользу выборного института народного представительства с законодательными полномочиями. Но тут-то и выяснялось, что при отсутствии укоренившегося невоенного понятия об общем интересе интересы частные и групповые, освобожденные от дисциплинирующей милитаристско-закрепостительной скрепы, оказываются непримиряемыми. Институты народного представительства, созывом которых завершались оба демилитаризаторских цикла (и послепетровский, и послесталинский), не столько консолидировали общество, сколько выявляли его неконсолидируемость. Но и старые институты, будь то самодержавие (монархическое либо коммунистическое) или церковь (православная либо в виде коммунистической партии и ее идеологии), при трансформации военного понятия об общем интересе в невоенное обнаруживали в конечном счете свое бессилие, что, в свою очередь, подтачивало их авторитет. Это – и к вопросу о том, насколько плодотворно сводить природу отечественной государственности к таким институтам и насколько убедительными можно считать подобные попытки, неоднократно предпринимавшиеся в ходе дискуссии.

Вместе с тем выступления многих ее участников вплотную подводят к выводу: до тех пор, пока невоенное представление об общем интересе в культуре не укоренится, «проблема колеи» будет оставаться проблемой, шансов на решение не имеющей. Но рациональное историческое сознание фиксирует не только это. Оно фиксирует и то, что сама колея измельчала и что прежние ресурсы для модернизационных прорывов в ней полностью выработаны. Дополитическая культура, позволявшая предписывать представление об общем интересе посредством милитаризации повседневного жизненного уклада, т. е. выстраивания мирной жизни по военному образцу, осталась в прошлом. Однако и культура политическая, предполагающая закрепление понятия о таком интересе как о подвижной равнодействующей интересов частных и групповых, в стране не сложилась. Поэтому третьей милитаристской модернизации в России не будет, но вопрос о том, какой именно эта модернизация может быть и какая государственность способна ее обеспечить, остается открытым.

Этот вопрос в явном или неявном виде присутствует в выступлениях всех участников дискуссии, какую бы из трех групп они ни представляли. Посмотрим, как они на него отвечают (и отвечают ли) и попробуем понять, как такие ответы (или их отсутствие) соотносятся с особенностями исторического сознания дискутантов.

Вызовы реальности и ответы интеллектуалов

1

Начну с тех, кто ищет ответы в прошлом или по аналогии с прошлым. Похоже, им трудно абстрагироваться от его милитаристской матрицы. Они могут о ней не думать, но полностью освободить от нее свое сознание, а тем более подсознание, они не в состоянии. И наша дискуссия это лишний раз убедительно продемонстрировала.

Знакомясь с позициями и аргументами представителей данной группы экспертов, обратите внимание не только на то, чем проекты и установки этих экспертов друг от друга отличаются. Обратите внимание и на то общее, что их роднит. Я имею в виду преломление в их мышлении опыта советской эпохи. Не в конкретном его идеологическом или институциональном проявлении (сторонников реставрации коммунистических порядков среди участников дискуссии не оказалось), а в его сущностных особенностях. Как правило, отношение к этому опыту позитивное, а те исключения, которые тоже встречаются, из разряда подтверждающих правило.

Сознание, ищущее ответы на современные вызовы в отечественном прошлом, не может игнорировать советский эксперимент, доказавший возможность самобытной модернизации незападного типа и создания на ее основе могучей военной державы. Однако такое сознание не может игнорировать и итоговые исторические результаты эксперимента, отнюдь не столь впечатляющие. Поэтому, проектируя будущее, оно оказывается перед нелегкой проблемой: из прошлого предстоит заимствовать то, что было в нем успешного, устранив то, что обнаружило свою несостоятельность.

Но конкретного решения такие задачи не имеют. Поэтому предлагаются решения абстрактные. Скажем, в виде призыва в творчески обогащенном варианте «повторить эксперимент на новом историческом витке». Или в виде идеи возрождения России как «состоятельного носителя некоего нового универсалистского замысла». Или, более скромно, как «идеократического государства» без имперских притязаний, т. е. в нынешних границах Российской Федерации. Но, в отличие от авторов советского проекта, у которых вдохновлявшая их идея изначально была, у нынешних сторонников идеократии есть лишь вера в то, что такая идея нужна, а какой она может и должна быть, они не знают. В этом и заключается главная проблема, на сегодняшний день, как показала дискуссия, для них неразрешимая.

Правда, некоторые из них в поисках конкретных ответов обращаются к более отдаленному, досоветскому прошлому, где находят не только нужную идею, но и соответствующий ей базовый институт государственности. Речь идет о возвращении к православной монархии самодержавного типа. Но я хотел бы обратить внимание читателя на одно обстоятельство. На то, что в описании данного варианта идеократии тема модернизации, которой озабочены сторонники творческого развития советского опыта, отсутствует вообще. И не потому, думаю, что отечественных монархистов тема эта не интересует. Возможно, отсутствие упоминания о ней свидетельствует об адекватности их исторического сознания особенностям и возможностям той государственности, которую предлагается реанимировать.

Дело в том, что технологические модернизации, сопровождавшиеся военными победами и державными взлетами, происходили в России не тогда, когда идеи самодержавия и православия друг с другом соединялись, а тогда, когда они разъединялись. Модернизация Петра I осуществлялась государством, превращенным им в светское, а советская модернизация – и вовсе атеистическим. И, наоборот, попытки эти две идеи соединить (достаточно вспомнить о триаде графа Уварова) относятся к временам не державных взлетов, а национальных катастроф. Ведь первое в послепетровской России военное поражение на ее собственной территории случилось именно тогда, когда православие и самодержавие (дополненные «народностью») в государственной идеологии находились рядом.

Так что, повторяю, историческое сознание современных приверженцев православного самодержавия, обходящих в своих проектах тему модернизации, вполне соответствует модернизаторскому бессилию этой государственной модели. Но уход от проблемы, в прошлом уже обнаружившей свою нерешаемость, лишает такого рода проекты той конкретности, на которую они претендуют. Не знаю, насколько убедительной показалась их авторам критика со стороны других участников дискуссии, оставшаяся безответной, но я бы на их месте к ней прислушался.

Тем более что возрождение православного самодержавия само по себе не решает и ту главную задачу, ради решения которой его, собственно, и предлагается возродить. Непонятно, почему оно вернет атомизированному российскому социуму утраченное им понятие об общем интересе. Непонятно уже потому, что такого не наблюдалось и прежде. Православие, призванное в послепетровском демилитаризаторском цикле на помощь самодержавию, чтобы компенсировать размывание военного представления об этом интересе, с задачей не справилось. Почему же тогда православное самодержавие сможет справиться с ней сегодня?

Итак, историческое сознание, проектирующее государственное будущее из элементов государственного прошлого, не имеет твердых точек опоры и в самом этом прошлом. В данном отношении абстрактные идеи творческого обновления советского опыта выглядят, как ни странно, более конкретными именно потому, что ориентируют на трансформациюпрежних государственных форм, а не на их копирование. Ведь в самой неопределенности этих идей проявляется осознание сложности и новизны проблемы, не содержащей в отечественной истории готовых идеологических и институциональных решений. В ней нет ответа на вопрос о том, как консолидировать страну и обеспечить ее модернизацию в условиях, когда милитаризация жизненного уклада населения выглядит заведомо нереальной. Но об этот вопрос спотыкаются и те приверженцы идеократии, которые ориентируются на повторение в иной форме советского эксперимента. И дело не только в том, что они не знают, какой именно эта форма может и должна быть.

Похоже, они понимают, что идеократия и милитаризация – вещи нераздельные. Но они понимают и то, что милитаризаторские проекты шансов на общественную поддержку сегодня не имеют. Поэтому, возможно, эти проекты и не оформляются в программные целеполагания, а выдвигаются в виде пугающих предупреждений и прогнозов, призванных вернуть в культуру советскую нерасчлененность ценностей военной и мирной жизни. Предупреждений о том, что без «креативно-жертвенного мегапроекта» российской государственности грозит гибель, и прогнозов, согласно которым в обозримом будущем «мир войдет в жесткую эпоху войн и конфликтов», потребующих мобилизационной готовности государства и общества.

В тех же случаях, когда милитаристские целеполагания примеряются к нынешнейсоциальной реальности, они смягчены дополнениями, заимствованными из современной немилитаристской культуры. Например, читатель найдет в книге проект неоимперской «постмодернистской» государственности, соединяющей в себе наследие Чингисхана, Византии и практику Евросоюза. Или, говоря иначе, военную экспансию, православную веру и современную либеральную демократию. А суть этого проекта его автору видится, между прочим, как раз в том, чтобы повторить советскийэксперимент «на новом историческом витке».

Обратите внимание на эти ходы мысли, равно как и на то, что даже над сторонниками православного самодержавия, отторгающими советский вариант идеократии, довлеет советский опыт милитаризации. Они полагают, что их политическая (или протополитическая) организация, прокладывающая стране дорогу в будущее (оно же прошлое), «должна напоминать кадрированную военную часть», которая, в свою очередь, очень уж напоминает другую такую организацию, вошедшую в отечественную историю как «партия нового типа». Так что, при всех различиях между экспертами данной группы, все они сознательно или подсознательно ориентируются на третий цикл милитаризации, отдавая себе отчет в ее слабой сочетаемости с современными социокультурными реалиями, но и не видя ей стратегической альтернативы.

Реакцией на трудности, которые при этом возникают, можно считать проект формирования общего интереса на этническойоснове, т. е. посредством радикального перехода от имперской государственности к государственности русской. Показательно, однако, что преодоление имперско-милитаристской традиции опосредуется в данном случае межэтнической войной, которая эту традицию неизбежно реанимирует.

Таким образом, дискуссия показала, что и установка на возрождение идеократической государственности в ее имперской форме, и идея государственности русской, с такой установкой радикально порывающая, вопрос о формировании невоенного понятия об общем интересе оставляют открытым. Более того, сам вопрос, похоже, ни империалистами, ни националистами не воспринимается как актуальный. А раз так, то нет потребности и в диалоге: милитаристская матрица такового не предполагает, вступление в диалог уже само по себе означает начало ее разрушения. Поэтому, наверное, и не вступают, оставляя критику в свой адрес без ответа. А еще, возможно, потому, что невоенное понятие об общем интересе, которое было бы востребовано обществом и его культурой, не удается пока обосновать и критикам.

2

Другая группа участников дискуссии – кремлевские политологи, входящие в Общественную палату и объединенные представлением о том, что нынешняя российская государственность может исполнить роль субъекта экономической и технологической модернизации. Более того, признавая очевидные изъяны этой государственности, они, тем не менее, считают ее способной трансформироваться в государственность демократически-правовую – либо после завершения экономико-технологической модернизации, либо параллельно с ее осуществлением.

Историческое сознание данной группы экспертов заметно отличается от сознания тех, кто ищет точки опоры в милитаристской традиции. О них нельзя сказать, что они мыслят в логике третьего милитаризаторского цикла. Однако именно это и создает для них трудноразрешимые проблемы, отчетливо выявившиеся по ходу дискуссии.

Дело в том, что их проекты «модернизационных прорывов» должны, согласно замыслу, осуществляться государством, причем в мобилизационном режиме. Но это – советская модель модернизации без ее милитаристской составляющей. Не знаю, насколько фиксируется такая частичная преемственность историческим сознанием проектировщиков, но и сама преемственность, и ее частичность сомнений не вызывают. И возникают естественные вопросы. Во-первых, о том, насколько данная модель работоспособна, будучи лишенной своего милитаристского элемента. Во-вторых, о том, насколько она вообще переносима из индустриальной эпохи в постиндустриальную, мобилизационных модернизаций не знающую. На эти вопросы, задаваемые участниками дискуссии, ответов не последовало, но и убежденность проектировщиков такого рода вопросами поколеблена, похоже, не была.

Потому что у них есть то, чего нет у их критиков. Исторический оптимизм кремлевских политологов продуцируется наличным положением вещей. Это положение вещей – не плод экспертной фантазии, оно действительно реально существует, будучи созданным при непосредственном участии самих кремлевских политологов. Речь идет о феномене Владимира Путина, сумевшего консолидировать вокруг себя элиту и население. Сама возможность данного феномена и его эмпирически подтверждаемая устойчивость оказываются достаточным основанием для оптимистического мироощущения, в котором будущее выглядит как продолжение настоящего в улучшенном виде.

Такое мироощущение позволяет, если рассматривать ситуацию под избранным мной углом зрения, считать вопрос о формировании невоенного понятия об общем интересе в принципе решенным. Есть персонификатор этого интереса, который воспринимается таковым большинством общества, остающимся атомизированным, но от рассыпания авторитетом персонификатора удерживаемым. Или, говоря иначе, сохраняющим устойчивость в демилитаризаторском цикле. А это, в свою очередь, позволяет не думать о новой милитаризации жизненного уклада и возникших в ходе исторической эволюции культурных барьерах, такой милитаризации препятствующих. Но на чем все же основана уверенность политологов в том, что нынешняя модель государственности пригодна не только для поддержания статус-кво, но и для осуществления модернизационных прорывов, так и остается непроясненным.

Эксперты этой группы (хотя и не все) не уклонялись от публичного диалога, и читатель может судить, насколько они выдержали испытание им. Здесь же достаточно указать на то, что трудности, с которыми они сталкиваются и которые дискуссия сделала очевидными, проявились не только в обосновании проектов экономической и технологической модернизации. Они проявились и в вопросах, касающихся пороков современной российской государственности и путей их устранения при избранном способе легитимации верховной власти.

Ведь феномен Путина стал возможен благодаря тому, что изначально опирался именно на военноепредставление об общем интересе. Опять-таки ничего не могу сказать о том, фиксируется это историческим сознанием кремлевских политологов или нет. Но это – факт. Вторжение чеченских боевиков в Дагестан, взрывы жилых домов в Москве и других городах и вторая чеченская кампания актуализировали в массовом сознании образ врага и стали главным источником легитимации власти первого лица, периодически представавшего перед согражданами в военной форме в самолете, на корабле, подводной лодке и других негражданских объектах. Политическое лидерство должно было восприниматься как лидерство Верховного главнокомандующего, энергично и эффективно отвечающего на угрозы общей безопасности.

А потом, когда эти источники легитимации начали иссякать, инерция милитаристского сознания стала постоянно подпитываться целенаправленными напоминаниями о победе в Великой Отечественной войне и попытках внешних сил пересмотреть ее итоги, державно-патриотической антизападнической риторикой в СМИ и на официальном уровне, отыскиванием «шпионских камней» и другими акциями, демонстрирующими враждебность окружающего мира. Об этом способе легитимации власти, когда отношения России с миром преподносятся населению как «отношения осажденной крепости с осаждающей ордой», говорилось и в ходе дискуссии. Говорилось и о том, что тем самым легитимируется и вся нынешняя государственная система со всеми ее пороками. Однако кремлевские политологи на эти суждения и оценки не отреагировали, из чего следует, что такой способ легитимации выглядит в их глазах приемлемым, но публично обсуждать его они не считают полезным. А отсюда, в свою очередь, следует, что феномен Путина предполагается продлить в будущее – если и не в нынешнем, то в ином персональном воплощении. Но здесь опять возникают вопросы, на которые у экспертов данной группы нет ответов.

Дело не только в том, что легитимационный ресурс инерционного милитаристского сознания не бесконечен и в мирное время без милитаризации жизненного уклада имеет свойство иссякать. Дело и в том, что в границах демилитаризаторского цикла такой ресурс позволяет авторитарному правителю символизировать общий интерес, но не позволяет консолидировать элиту и население вокруг стратегических целеполаганий и добиваться их жизневоплощений. Потому что «вертикаль власти», которая выстраивается в таких случаях якобы для обслуживания общего интереса, может быть лишь коррупционной вертикалью интересов частных и групповых, не мотивированных ни на экономико-технологическую модернизацию, ни, тем более, на модернизацию самой государственной «вертикали».

Из таких ситуаций Россия дважды в своей истории находила выход в тотальной милитаризации, когда целеполагания правителя реализуются посредством превращения закона в приказ, неисполнение которого карается репрессиями. Если же этот путь отвергается (а он отвергается), то ничего другого не остается, как мотивировать на модернизацию общество, что, в свою очередь, предполагает трансформацию имитационно-правовой и имитационно-демократической государственности, скрепляемой инерцией милитаристского сознания, в правовую и демократическую. Однако и такой выход кремлевских политологов не устраивает. Они ищут третий путь.

Все они декларируют приверженность демократически-правовым ценностям. Все признают, что нынешняя «вертикаль власти» тотально коррумпирована, что в ней доминируют не функционально-деловые, а личные отношения, основанные на частных материальных интересах, что суды вмонтированы в эту вертикаль и действуют по тем же, что и она, понятиям. И тем не менее вопрос о системной трансформации никем из них не ставится.

Все они исходят из того, что популярный лидер авторитарного типа может осуществить не только экономическую и технологическую, но и политическую модернизацию. И до тех пор, пока высокий рейтинг лидера, кто бы им ни был, будет воспроизводиться, никто их переубедить не сможет. До тех пор они будут придерживаться и своей сегодняшней позиции в отношении демократии и права. Сегодняшняя же позиция заключается в том, что либо утверждение демократических и правовых норм откладывается на неопределенный срок; либо предусматривается их дозированное использование для очищения «вертикали власти» от коррупционных наростов, не покушаясь на ее устои; либо предполагается коррекция этих норм в соответствии с «русской идентичностью», что сближает отдельных представителей этой группы с теми, кто проектирует будущую отечественную государственность из элементов государственного прошлого. С той, правда, разницей, что в историческом сознании кремлевских политологов не обнаруживается ностальгии по милитаризаторским циклам.

В своих попытках совместить ориентацию на персоналистский режим с ориентацией на демократически-правовую государственность эти политологи не оказались в ходе дискуссии в полной изоляции. Более того, среди экспертов, близким к ним по политическим умонастроениям, встречаются люди, полагающие, что в сложившейся при Путине системе правления происходит реальноедвижение к правовому государству. Суть такой позиции в том, что между жизнью по понятиям и жизнью по закону пролегает промежуточный этап, на котором элитные группы соглашаются подчиняться неким неформальным «конвенциям», определяющим для каждой из групп, в зависимости от ее близости к власти, меру допустимого беззакония. Этап, на котором и находятся якобы сегодня российская власть и российская элита. И эту позицию можно было бы анализировать, будь она подкреплена информацией о том, что «конвенции» и формируемая ими «конвенциальная этика» ведут, скажем, к фактическому снижению уровня коррупции. Но так как таких сведений предъявлено не было, то неудивительно, что участники дискуссии отреагировали на данную позицию лишь несколькими язвительными репликами.

Что касается кремлевских политологов, то их идеи и проекты вниманием обойдены не были. И об обоснованности их суждений читатель может судить не только по их выступлениям, но и по жесткой критической реакции на эти выступления со стороны экспертов-либералов, равно как и по ответам на такую критику. Я же в заключение хочу еще раз обратить внимание на то, что в позиции кремлевских политологов главный акцент делается на субъектности государствапри исключении (по крайней мере на неопределенное время) политической субъектности общества. И это тоже роднит их с представителями первой группы экспертов, ориентирующихся на государственный опыт прошлого. Что же смогли противопоставить в данном отношении тем и другим аналитики либерально-западнической ориентации?

3

В историческом сознании этой группы участников дискуссии не обнаруживается даже бледных следов мобилизационно-милитаристского прошлого. Но это сознание, как правило, глубоко пессимистично; в отечественном прошлом оно ищет чаще всего не точки опоры для проектирования будущего, а объяснениятого, почему российская государственность в очередной раз повернулась спиной к демократически-правовым стандартам и снова оказалась в колее «особого пути».

Однако внимательный читатель обнаружит в выступлениях некоторых представителей данной группы и нечто большее. В них установка на объяснение доводится до принципиального отторжения проектных целеполаганий как таковых. То, что «должно быть», объявляется недостойным экспертного внимания; исследователям настоящим (не идеологизированным) предлагается сосредоточиться исключительно на углубленном изучении того, «что есть». Но, как и всегда в таких случаях, изгнанная в дверь природа находит для возвращения обходные пути.

Ценностно нейтральное изучение того, «что есть», приводит к тому, что это «что есть» превращается в причинно обусловленное и неизбежное, с чем следует примириться. Такой объективизм – скрытая форма апологетики доминирующей на данный момент политической тенденции. Точно так же, как и объективизм, не порывающий с ценностно окрашенным «должно быть», но отодвигающий его в неопределенное будущее в расчете на поступательный ход истории, смену поколений или что-то еще. В обоих случаях то, «что есть», превращается в то, «что будет» (всегда или неопределенно долго), в «иного не дано». В обоих случаях перед нами своего рода стыдливое гегельянство, которое в классическом своем виде апологетично не тайно, а открыто.

Если же в анализ того, «что есть», ценности все же включаются и объективный анализ становится одновременно и критическим, то это значит, что нормативное «должно быть» было изгнано не всерьез, а «как бы». Оно сохранило себя в виде должного, заимствованного из другого (западного) сущего: то, что наблюдается «у нас», плохо, ибо не соответствует норме, которая утвердилась «у них». А не соответствует потому, что не может соответствовать. Поэтому… Поэтому то, что «у нас», остается лишь углубленно изучать, отложив всякие целеполагания до лучших времен. Непонятно только, благодаря чему такие времена, даже умственная устремленность к которым объявляется предосудительной, когда-либо наступят.

И уж совсем непонятно, почему они наступят, если преодоление косного сущего и утверждение на его месте либерально-демократического должного будет поручено «автономной от общества власти», т. е. просвещенному герою-автократу, в расчете на то, что итогом его исторической работы станет «разложение основ» самой автократии. Не буду повторять сказанное выше по поводу аналогичной позиции кремлевских политологов. Не буду спорить и с тем, что в отечественной и мировой истории можно найти примеры того, как авторитарные лидеры продвигали свои страны по пути прогресса. Но не было еще в этой истории такого, чтобы автократы уходили со сцены при отсутствии людей, чьи политические ценности с автократией несовместимы. Если же эти ценности передать на хранение авторитарному лидеру, то на время его правления появление подобных преждевременных людей должно быть квалифицировано как объективному ходу истории (и, соответственно, конечному торжеству либерализма и демократии) препятствующее. Такие вот парадоксы неогегельянской методологии.

Все эти варианты исследовательского объективизма в дискуссии представлены, и читатель может судить о том, насколько я прав в их оценке. Вместе с тем я не хотел бы, чтобы мой краткий комментарий воспринимался как призыв отнестись к ним исключительно критически. Все они отражают неподатливость исторической реальности, с которой сталкивается в России современная либеральная политическая мысль.

Ее представители, в отличие от представителей двух других экспертных групп, не приемлют инплантаций в мирную жизнь военного представления об общем интересе ни в последовательно милитаристском, ни в нынешнем имитационном воплощении этого представления. Но, в отличие от своих предшественников 1980-х и 1990-х годов (или от самих себя прежних), нынешние либеральные аналитики отдают себе ясный отчет и в том, что понимание общего интереса как альтернативыпониманию военному – это понимание его как интереса общества, обретшего субъектность. Или, что то же самое, общества не как некоего нерасчлененного монолита «народных масс», а как общества, с одной стороны, дифференцированного по интересам (частным и групповым), а с другой – умеющего согласовывать их, находя их приемлемую для всех равнодействующую. Но такого общества, именуемого обычно гражданским, в России нет, как нет и массового стремления населения к его формированию. Что, в свою очередь, позволяет властям вытравливать и те его ростки, которые появляются, удерживая монополию на представительство общего интереса за бюрократической властной вертикалью.

Понятно, что появлению оптимистического либерально-демократического мироощущения такие обстоятельства не благоприятствуют, как понятно и то, почему либеральный гражданский пессимизм находит утешение в исследовательском объективизме. Ведь приращение научного знания о реальности ценностно окрашено в современной культуре и само по себе – независимо от того, какова сама реальность.

Поэтому, возможно, именно на этом фланге отечественных интеллектуалов наблюдается отчетливо выраженная установка на поиск новых теоретическихподходов (и нового теоретического языка), адекватных именно российским реалиям – прошлым и современным. На мой взгляд, такие попытки представляют безусловный интерес. Тем более что поиск ведется в разных направлениях, и результаты его у разных авторов разные, что проявилось в том числе и в полемике между ними в ходе дискуссии.

Жанр вводной статьи, накладывающий определенные ограничения, не позволяет мне углубляться в содержание предложенных подходов. Читателю же, который будет с ними знакомиться (они представлены в основном в последней части книги), могу предложить сопоставить их с тем подходом, который я в этой статье в общих чертах попытался наметить. Замечу лишь, что и теоретические новации участников дискуссии претендуют, как правило, только на объяснение того, что было и есть, а их авторы открыто либо по умолчанию дистанцируются от какой-либо проектности.

Однако и на либеральном фланге проектировщики все же окончательно не перевелись. Среди либералов тоже есть люди, интересующиеся не только тем, «что есть», но и тем, как приблизить его к тому, что «должно быть». И свой поиск они ведут в двух основных направлениях, друг с другом пока слабо соприкасающихся.

Представители первого направления делают основную ставку на преобразование российской государственности сверху, рассчитывая на то, что ее очевидная для них стратегическая несостоятельность в ее нынешнем виде рано или поздно станет очевидной и для властей. Исходя из этого выдвигаются проекты конституционной реформы, призванной демонтировать персоналистский режим и устранить юридические преграды, блокирующие свободную политическую конкуренцию и формирование политически ответственного правительства по итогам парламентских выборов. Предлагается и целый ряд других, вполне конкретных мер, направленных на дебюрократизацию государственной системы, отделение власти от бизнеса, выведение политики из теневой сферы в публичную.

Представители второго направления подобные упования на «верхи» считают иллюзорными и утопическими. Они исходят из того, что системная природа сложившейся в современной России государственности исключает ее трансформацию сверху, а потому главная ставка должна быть на низовую активность, на развитие гражданского общества и выработку им собственной политической повестки дня, альтернативной официальной. Однако при этом отчетливо осознается и то, что у самого российского общества такая установка проявлена очень слабо, а потому властям не так уж и сложно удерживать его в атомизированном «объектном» состоянии.

Историческое сознание либералов не меньше, чем сознание кремлевских политологов, чувствительно к отсутствию у россиян навыков самоорганизации. Но если вторые на этом основании делают вывод в пользу замещения общества государством и создания им управляемых общественных организаций, то первые рассматривают такое историческое наследство как главную проблему российского либерального западничества. И, как показала дискуссия, пытаются искать способы ее решения.

Да, результативность этих поисков на сегодняшний день, мягко говоря, не впечатляет. Но результат все же есть, и он заключается в осознании самой проблемы. Ведь в 1990-е годы считалось, что высвобождение частных интересов из-под опеки государства чуть ли не само по себе приведет в светлое либерально-демократическое будущее. Ведь вопрос о новом понимании общего интереса и его опосредованности интересами групповымитогда не ставился вообще. Плодом же такой интеллектуальной и политической установки и стал постсоветский атомизированный социум, довольно быстро ощутивший потребность в авторитарной склейке. Сегодня же, как показала дискуссия, «либерализм» 1990-х оставлен в прошлом и вытеснен либеральными установками без кавычек, что не так уж и мало.

Но дискуссия выявила и другое. Она выявила противоестественность интеллектуального противостояния тех, кто ставит во главу угла институциональные (в том числе конституционные) изменения, и тех, кто приоритетным считает развитие и консолидацию гражданского общества.

С последними трудно спорить, когда они говорят о том, что формальные нормы могут работать только тогда, когда опираются на неформальные и когда разные группы интересов (в обществе, а не только в элите) обретут способность договариваться без посредничества и арбитража государства. Трудно спорить и с тем, что при отсутствии общественного консенсуса относительно общих правил игры любое их изменение окажется бессмысленным. Действительно, при таких обстоятельствах сдвиг, скажем, конституционных полномочий от президента к правительству и переход к его формированию по итогам парламентских выборов приведет не к торжеству принципа разделения властей, а к появлению дополнительной политической площадки для бюрократии. Но ведь есть своя правота и у сторонников конституционных изменений. Ведь общественный консенсус предполагает и согласие по поводу Основного Закона, а оно, в свою очередь, не может быть достигнуто, если вопрос о конституционных изменениях объявляется производным и потому заведомо неактуальным.

Трудности и препятствия, с которыми сталкивается сегодня в России либеральная мысль, приводят к тому, что разные аспекты одной и той же задачи искусственно друг другу противопоставляются. Развитие гражданского общества и достижение общественного консенсуса – конституционной реформе. Изучение того, «что есть», – проектированию того, что «должно быть». Углубленное изучение отечественной истории и логики ее развития – исторической злобе дня. В совокупности же все эти и другие раздраи свидетельствуют о том, что либеральное западничество даже в интеллектуальном его воплощении всерьез не претендует в России, по словам одного из участников дискуссии, на национальное лидерство.

Рискну предположить, что отсутствие таких притязаний в значительной степени обусловлено неадекватным российской истории историческим сознанием. Либеральная политическая традиция имеет в России глубокие корни; она была заложена еще в первом (послепетровском) демилитаризаторском цикле. И если в 1917 году он (вместе с этой традицией) мог быть прерван, то из второго демилитаризаторского цикла, в котором застряла сегодня страна, выхода в третий цикл милитаризации уже не существует. Это значит, что «проблема колеи» в прежнем ее виде снята ходом исторического развития. Это значит, что осталась в прошлом и возможность реанимации в мирное время военного понятия об общем интересе. Но и нынешняя имитационная милитаризация массового сознания, на повседневный жизненный уклад не распространяющаяся, стратегически тупикова, что для рационального исторического сознания должно быть очевидно.

Имитации милитаристской традиции, апеллирующие к державной идентичности, успели уже продемонстрировать в отечественном прошлом свою несостоятельность. И потенциал самой российской державности, как со временем выяснялось, они не обогащали и даже не сохраняли, а лишь растрачивали впустую. Тем более бессмысленно уповать на такие имитации в постиндустриальную эпоху. Никакая «вертикаль власти», легитимируемая с их помощью, ответить на вызовы этой эпохи при лишенном субъектности обществе заведомо не сможет. Поэтому российская либерально-демократическая перспектива не просто мыслима; она – безальтернативна. В том числе и с точки зрения патриотизма, если понимать под ним нечто иное, чем интересы самосохранения бюрократической «вертикали», понятие патриотизма приватизировавшей.

Но рациональное историческое сознание должно учитывать не только это. Будучи историческим, оно должно включать в себя и представление о том, что трансформация военного понятия об общем интересе в невоенное – задача не просто сложная, но и уникальная, аналогов не имеющая. И сегодня она если в чем-то и облегчилась по сравнению с досоветскими временами, то в чем-то, наоборот, стала еще труднее. Ведь вторая отечественная милитаризация сопровождалась разрушением традиционного жизненного уклада и традиций как таковых, никакой замены им после себя не оставившим. Подобного не было ни в Европе, ни в Азии, ни где бы то ни было еще. Поэтому искать ответы на задачи нашей модернизации в опыте Испании, Японии, Бразилии, Мексики, Тайваня или каких-то других стран, вопреки мнению некоторых участников дискуссии, вряд ли продуктивно. Разве что ответы очень приблизительные.

«Проблема колеи» осталась в прошлом только в том смысле, что наша «колея» больше не ведет в будущее. Но «проблема колеи» остается с нами как задача выходаиз этой колеи ради обретения исторической перспективы.

Решением задачи может стать только сознательный выбор российского общества. Оно же может быть подготовлено к нему только сознательными действиями просвещенной и ответственной элиты, которой еще тоже нет. Но это, в свою очередь, означает, что ниша стратегического национального лидерства сегодня свободна. И пока политические силы, достойные и способные ее занять, в стране отсутствуют, основная тяжесть исторической ответственности ложится на интеллектуалов, которым предстоит осуществить экспертную и идеологическую подготовку системных перемен. В данном случае я лишь повторяю тезис, в ходе дискуссии уже прозвучавший. Но заинтересованного отклика он пока не нашел. Остается надеяться, что найдет.

О структуре книги

Материалы дискуссии представлены в книге не всегда в той последовательности, в которой они размещались на сайте «Либеральной миссии». При этом мы руководствовались несколькими соображениями. Во-первых, для удобства читателя тексты, авторы которых полемизируют друг с другом, должны располагаться рядом. Во-вторых, выступления представителей каждой из трех экспертных групп, о которых говорилось выше, тоже желательно сконцентрировать в одном месте. В-третьих, тексты, в которых преобладает политическая злоба дня, целесообразно отделить от тех, авторы которых претендуют на теоретическую концептуальность. В-четвертых, переструктурирование не должно лишать читателя возможности следить за ходом полемики в той последовательности, в которой она реально развертывалась.

В результате структура книги приобрела следующий вид.

В первомразделе представлена статья Михаила Краснова, открывшая дискуссию, и материалы обсуждения этой статьи за круглым столом «Либеральной миссии».

Во второмразделе размещены тексты, авторы которых с разных позиций оценивают период правления Владимира Путина и роль его президентства в развитии российской государственности.

В третьемразделе представлены выступления сторонников идеократического типа государства и их оппонентов.

В четвертомразделе – тексты кремлевских политологов и их критиков.

В пятомразделе размещены материалы, в которых представлены политические идеи и проекты экспертов либерально-демократической ориентации.

В шестомразделе собраны выступления, в которых в той или иной степени затрагиваются теоретические проблемы, касающиеся изучения истории и современного состояния отечественной государственности.

Завершает книгу заключительная статья М. Краснова.

Отдаю себе полный отчет в том, что такая структура не идеальна и что размещение текстов в том или ином разделе в ряде случаев не соответствует тем критериям, которыми мы пытались руководствоваться. Скажем, в соответствии с этими критериями место концептуальной статьи Симона Кордонского – не в третьем разделе, а в шестом, а текста Алексея Кара-Мурзы – не в четвертом, а в пятом. Однако перенесение статьи С. Кордонского в заключительный раздел создало бы неудобство для читателя, так как на этого автора есть ссылки в предыдущих разделах, а выступление А. Кара-Мурзы нельзя было изъять из контекста его полемики с Сергеем Марковым. Есть и определенная размытость самих критериев структурного членения материалов дискуссии. Так, тексты, размещенные в пятом разделе, по своей общей политико-идеологической направленности не отличаются, как правило, от текстов, размещенных в шестом, и некоторых материалов других разделов, сформированных по иным критериям. Тем не менее сохраняю надежду, что плюсы предложенной структуры перевешивают ее минусы и что последние не помешают читателю составить целостное представление о дискуссии и мировоззренческих позициях различных групп ее участников.

В заключение хочу еще раз выразить благодарность всем им, а также модераторам дискуссии Леониду Иосифовичу Блехеру и Владимиру Валентиновичу Лапкину, без огромной организаторской и редакторской работы которых эта книга не могла бы состояться.

ЧАСТЬ I
ПРАВОВЫЕ ОСНОВЫ НЕПРАВОВОГО ГОСУДАРСТВА

Михаил Краснов
Фатален ли персоналистский режим в России?
(Конституционно-правовой взгляд)

Опасности персонализма

Под персоналистским режимомавтор понимает несбалансированное сосредоточение властных прерогатив, как явных, так и скрытых, в руках института-личности (в российском варианте – Президента РФ) при формальном сохранении принципов и институтов, свойственных конституционному строю. Если политическая система, т. е. система институтов и правил для выработки и проведения политики внутри страны и на международной арене, основана на чьем-то монопольном положении, то о политике, в современном ее смысле, говорить не приходится. То, что именуется в таких условиях политикой, является скорее лишь формализованной позицией одного институционального субъекта, или политического моносубъекта.

Никакие видовые черты, особенности демократии не могут отменить ее родовых черт, а родовым признаком демократии как раз и является система выявления, представительства и учета разных позиций, которые, переплавляясь посредством специальных институтов и правил, «на выходе» являют собой политику как компромисс[1].

Персоналистский режим не может быть признан особенностью демократии, поскольку он приводит к некрозу ее сущностных черт, в том числе: равных возможностей для политического представительства; самостоятельного функционирования органов государственной власти, относящихся к разным ее ветвям; политической конкуренции; выработки крупных государственных решений на основе согласования интересов.

Наиболее ярким индикатором персонализма при формальном наличии демократических институтов является не объем президентских полномочий, а практически полное отсутствие зависимости реальной политики от результатов парламентских выборов. При этом не играет особой роли, настроено ли парламентское большинство критично по отношению к данному президенту или абсолютно ему лояльно. В таком случае обессмысливается и сам принцип разделения властей. Даже если счесть нынешнее состояние обеих палат Федерального собрания, ставших своего рода «подразделениями» президентской администрации, временной флуктуацией, хотя само возникновение такой флуктуации говорит о многом, то и при «оппозиционном» парламенте теряется смысл разделения властей, поскольку законодательная власть не имеет возможностей реально противостоять президентско-правительственной политике. Так что при господстве персоналистского режима парламент в обоих случаях имеет черты, при которых презрительная характеристика («говорильня»), данная ему В.И. Лениным[2], становится справедливой.

На это мне могут возразить следующее: поскольку Россия до сих пор переживает период реформ, постольку доминирующее положение Президента РФ и периферийное положение парламента оправданно. Это чрезвычайно опасное заблуждение. Разумеется, ненормально, когда существует легальная оппозиция даже не политическому курсу, а самим основополагающим принципам политического и экономического строя. Например, КПРФ в своих программных установках предполагает восстановление советской власти, хотя пока не педалирует такое требование и тактически действует как парламентская партия. Причины подобной ненормальности различны и лежат в той исторической конфигурации, из которой родилась постсоветская Россия. Но, «обезопасив» себя от антидемократического реванша путем институционального гипертрофирования президентского поста, общество, от которого раньше еще кое-что зависело, прозевало другую опасность: создало условия для всевластия бюрократии.

Сосредоточение политической власти в руках института-личности, а значит девальвация парламентаризма, при том что этот институт еще и огражден практически от всяких сдержек и противовесов (см. ниже), неизбежно порождает единственную опору для проведения политики – бюрократию. Впрочем, было бы еще полбеды, если бы бюрократия проводила политику президента. Властный механизм так устроен, что бюрократия определяет еще и стратегические цели и методы их достижения, не давая при этом возможности обществу контролировать власть. В результате как минимум:

• народ отстраняется от своих суверенных прав, закрепленных за ним в ст. 3 Конституции РФ;

• президент объявляет «повестку дня»[3], но формирует такую «повестку» именно бюрократия, не важно, какая из ее групп – «либеральная» или «антилиберальная». Тем самым страна лишает себя всякой долговременной, последовательной и преемственной политики;

• демократические институты, используемые бюрократией для своих нужд, дискредитируются, что особенно опасно в стране, где демократические традиции далеко еще не укоренены;

• политическая конкуренция заменяется «подковерной» конкуренцией «групп влияния», кланов; институты государственного принуждения разлагаются, поскольку, с одной стороны, используются бюрократией для удаления с политического или экономического поля «несанкционированных» фигур, с другой – лишены гражданского контроля. Тем самым эти институты поставлены в такие условия, когда они вынуждены служить не закону и обществу, а бюрократии, взамен получая от нее «свободу действий», которая используется для произвола и коррупции;

• ротация политических лидеров становится проблемой для страны: даже если действующий лидер не устанавливает для себя новую легислатуру с помощью лукавых юридических приемов, его уход в отставку становится как минимум стрессом для общества, как максимум – поводом для нелегитимной борьбы за власть.

Однако самая большая опасность персонализма в нынешних условиях состоит в том, что в отличие от монарха, обладающего сакральной легитимностью, у избираемого народом президента нет такого «резерва прочности». Президент может сколько угодно заявлять, что он «президент всех россиян», но, хотя и не в равных долях, народ всегда будет делиться на сторонников данного конкретного президента и на его противников, при этом не важно, что значительная часть общества остается нейтральной. Если же избираемый глава государства действует в режиме абсолютизма, повторю, не имея той же степени монархической легитимности, он неизбежно становится осью антагонистического разделения общества, причиной радикализации оппонентов, не находящих для себя легальных путей учета их позиций. Поэтому рано или поздно такой режим приводит либо к безвластию, влекущему за собой открыто авторитарное правление, либо к такому же правлению, минуя этап безвластия.

Можно и дальше перечислять негативные следствия политического персонализма, но гораздо важнее попытаться найти ответ на один принципиальный вопрос, без решения которого невозможно определить путь дальнейшего движения. Сформулировать его можно так: насколько объективен для нас персоналистский режим? Или, говоря конкретнее, что именно предопределило его существование – исторические традиции и особенности общественного сознания либо некие институциональные пороки государственной организации, обусловленные конкретной политической ситуацией в России в начале 90-х годов ХХ столетия?

Об этом хорошо говорится в книге: Варламова Н.В., Пахоленко Н.Б. Между единогласием и волей большинства (политико-правовые аспекты консенсуса). М., 1997.

Вернуться

См., например: Ленин В.И.Марксизм о государстве // Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 33. С. 46, 271.

Вернуться

Маленький пример из личного опыта: несколько депутатов еще в 2003 году внесли мой проект закона о парламентских расследованиях (см.: Краснов М.Пояснительная записка. Проект Федерального закона «О парламентских расследованиях» // Закон. 2002. № 6. С. 108–115), который, хотя и был принят в первом чтении, остался невостребованным, поскольку в то время позиция Кремля была негативной в отношении этого института. Но стоило президенту в послании Федеральному собранию 2005 года упомянуть о желательности введения парламентских расследований, как «машина завертелась». При этом грубо был нарушен Регламент Госдумы, в ст. 110 которого говорится: «В случае, если в Государственную Думу после принятия законопроекта в первом чтении поступит законопроект по тому же вопросу, такой законопроект Государственной Думой не рассматривается и возвращается субъекту права законодательной инициативы по мотивам принятия аналогичного законопроекта в первом чтении».

Вернуться

Россия в «матрице»?

Этот вопрос является частью более фундаментального вопроса – о «социогенетической» предрасположенности или степени такой предрасположенности тех или иных обществ к тому или иному типу развития. Обсуждается этот вопрос в России весьма охотно, поскольку, с одной стороны, в нашем обществе остается актуальным разделение, условно говоря, на «традиционалистов» и «модернистов», а с другой – среди «модернистов» все чаще проявляет себя скепсис относительно возможности создания в России демократии без всяких лукавых прилагательных типа «управляемая», «суверенная» и проч. И если «традиционалисты» вообще употребляют слова «либерализм», «демократия» и т. п. не иначе, как с негативными коннотациями, то «модернисты»-скептики, наблюдая безуспешность попыток российского «модернизационного проекта», видимо, решили пойти на «интеллектуальный компромисс». Отсюда – выдвижение гипотезы о неких «метаусловиях», влияющих на демократическое строительство в России.

Сошлюсь, в частности, на гипотезу С.Г. Кирдиной о двух типах институциональных матриц («Х– и Y-матрицы»).Согласно ее позиции, «институциональная Х– или Y-матрица содержит в себе генетическую информацию, обеспечивающую воспроизводство обществ соответствующего типа.Самовоспроизведение, хранение и реализация информации в процессе роста новых институциональных форм, т. е. создание «плоти социальной жизни», происходит на основе взаимодействия матрицы базовых институтов и матрицы комплементарных институтов, имеющей в данном случае характер реплики (отзыва, реакции, необходимого элемента диалога). При этом матрица базовых институтов образует генетическую основу. Каждый из базовых институтов взаимодействует с определенным комплементарным (дополнительным) институтом (выполняющим ту же функцию в альтернативной институциональной системе) и „накладывает“ на него свою информацию, характер, отпечаток»[4].

Основываясь на этой теоретической посылке, С. Кирдина утверждает, что если в Y-матрице сочетаются экономические институты рынка, политические институты федерации и ценности, в которых закрепляется приоритет Я над Мы, а такая матрица доминирует в большинстве стран Европы и в США, то «Х-матрица образована экономическими институтами редистрибуции[5], политическими институтами унитарного устройства (построения общества «сверху» на основе иерархической централизации) и идеологическими институтами коммунитарности, в которых закрепляется приоритет Мы над Я. Россия, страны Азии и Латинской Америки отличаются доминированием Х-матрицы»[6].

С. Кирдина, впрочем, не настаивает на жестком детерминизме «матрицы», наоборот, видит «особенность проявления механизма самоорганизации социально-экономических систем, т. е. систем с участием сознательного человека» в том, что «для подстройки институциональной структуры посредством использования комплементарных репликативных форм необходима целенаправленная и взвешенная деятельность социальных субъектов. Иначе стихийное действие доминирующих структур хотя и будет обеспечивать развитие, но только через кризисы. Они хорошо описаны в экономической теории как кризисы перепроизводства (в рыночных экономиках) и кризисы недопроизводства (в редистрибутивных экономиках). В первом случае к ним приводит стихийное действие рыночных сил, не компенсируемое редистрибутивными механизмами централизованного (государственного) регулирования. Во втором случае – экономические кризисы являются следствием недостаточного внедрения в практику редистрибутивной экономики обменных рыночных институтов». Поэтому выход исследователь видит в том, чтобы «формировать оптимальный институциональный баланс и каждый раз находить требуемые пропорции базовых и комплементарных институтов»[7].

Я не собираюсь вступать в дискуссию по поводу само́й теоретической конструкции, хотя именно здесь и возникает ряд вопросов, например: какие институты или социальные группы являются собственно «генами», т. е. носителями «кода»? где следует искать причины возникновения той или иной «матрицы» – в истории, антропологии, религии и т. д.? из чего следует именно такая география «Х-матрицы», к которой отнесены страны с доминированием совершенно разных культур, и входит ли в эту «компанию» Япония? Тем не менее предположим, что данная гипотеза верна. Но согласиться с отнесением России к такому типу институциональной матрицы трудно.

И тут дело не в эмоциональном неприятии[8]. Дело в том, что усомниться в верности вывода С.Г. Кирдиной для России заставляет одна ее исходная посылка. «Изучая развитие государств, мы обнаруживаем, – пишет она, – что доминирование Х или Y-матрицы носит „вечный“ характер и определяет социетальный тип общества. Именно доминирующая матрица отражает основной способ социальной интеграции, стихийно найденный социумомв условиях проживания на данных пространствах, в определенной окружающей среде».

Вот в этом «способе, стихийно найденном социумом», кажется, и кроется главное заблуждение. Тут важно даже не то, что неизвестно, когдаэтот «способ был найден». Важно, что стихийность социального поиска предполагает все-таки субъектность социума. Была ли эта субъектность в России?Более или менее точный ответ могла бы дать историческая социология, но у нас ее нет, а есть лишь робкие попытки социологических изысканий у историков и исторических – у социологов. Разумеется, нельзя утверждать, что в России начиная с момента образования нашей государственности, т. е. с IX века, властители полностью игнорировали мнение подданных. Как заметил Х. Ортега-и-Гассет, «правление – это нормальное осуществление своих полномочий. И опирается оно на общественное мнение – всегда и везде, у англичан и у ботокудов, сегодня, как и десять тысяч лет назад. Ни одна власть на Земле не держалась на чем-то существенно ином, чем общественное мнение. <…> Даже тот, кто намерен управлять с помощью янычар, вынужден считаться с их мнением и с мнением о них остального населения»[9].

Больше того, древняя русская история, если ее очистить от навязанной как советским, так и досоветским официозом мифологии «царей и героев», показывает, что на Руси были и развивались и горизонтальные связи, и живое предпринимательство, и терпимость, и демократические институты представительства, конечно соответствовавшие своему времени. Развивались – в целом до тех пор, пока не началась эпоха активной централизации (Иоанн III), вскоре совмещенная с эпохой расширения пространственных пределов страны (Иоанн IV, известный как Иван Грозный).

Но ведь и многие европейские страны переживали похожие процессы. Почему же там идеи ограничения власти в конечном счете пробили себе дорогу, а у нас такого рода интеллектуально-политические попытки повторялись с XVI века почти при каждом самодержце: правительство А.Ф. Адашева при Иване Грозном; российско-польский договор 1610 года; долгоруковская «оппозиция» Петру I; Кондиции Верховного тайного совета для Анны Иоанновны; Н.И. Панин, Н.И. Новиков, А.Н. Радищев при Екатерине II да и сама молодая Екатерина с ее «Наказом»; тот же Н.И. Панин и масонство при Павле I; М.М. Сперанский, тайные кружки аристократов при Александре I; конституционные проекты декабристов; аристократы-реформаторы и сами реформы Александра II; Манифест 17 октября, Государственная дума, С.Ю. Витте и П.А. Столыпин при Николае II. Попытки повторялись, но не имели своего воплощения, а нередко даже становились поводом для переориентации политики на прямо противоположную. А сам факт массовой поддержки большевизма в начале ХХ века – он был еще одним проявлением «Х-матрицы» или ее следствием? Если кто-то скажет, что здесь налицо просто набор роковых исторических случайностей, то я первый усомнюсь в этом, так как такое их количество и последовательность свидетельствуют как раз о некой закономерности.

Получается, автор сам себе противоречит: ведь если соглашаться с тем, что в России имеет место сопротивление институтам «Y-матрицы», то тогда, действительно, следует признать, что развитие страны обусловлено содержанием «Х-матрицы». Однако противоречия тут нет! Пусть на исторических развилках Россия избирала путь, отдаляющий ее от общеевропейского пути, – это еще не означает цивилизационной предопределенности ее развития. Стихийность предполагает хотя бы относительную свободу – личную и общественную. Но степень такой свободы как раз и была у нас минимальной, начав неуклонно уменьшаться по мере становления и укрепления единовластия.

Г.А. Сатаров дал, на мой взгляд, точное онтологическое определение демократии, назвав ее институализацией случайности[10]. Однако в истории России случайность практически никогда не была институализирована. Институализированной у нас всегда была воля правителя. В данном случае неважно, как формировалась сама эта воля – под влиянием ли ближайшего окружения, психофизиологических особенностей правителя, еще каких-то субъективных факторов или всего этого, вместе взятого. Важно, что отнюдь не социум находил некую парадигму. Она ему навязывалась, и он вынужден был мириться с нею, тем самым постепенно ее легитимируя.

Сегодня мы оказались в исторической ловушке: общество, завоевавшее и заслужившее свободу и демократические институты, могло покончить с политическим персонализмом, означающим в пределе не что иное, как всевластие. Однако персонализм не предстал перед обществом как зло. Наоборот, он пробил себе дорогу, облекшись в «демократическое платье», и потому сумел вновь себя легитимировать. И «виновата» в этом, повторю, отнюдь не «матрица» – «виновато» отсутствие в обществе причинной связи между качеством жизни и устройством властного организма. А связь эта отсутствует потому, что и досоветская, и советская, и постсоветская элита прикладывала и продолжает прикладывать все возможные усилия к тому, чтобы убедить народ – альтернативой единовластию, т. е. бесконтрольному единоличному правлению, является лишь смута.

И это элите до сих пор удается. Обратите внимание: каждый претендент на президентский пост, в том числе и из либерального лагеря, обращается к обществу не с обязательством пересмотреть традиционный принцип властвования, который за много веков и несмотря на разные формы правления, разное общественно-политическое устройство ничуть не изменился, а с обещанием проводить другую, нежели предшественник, политику или, наоборот, быть верным продолжателем его политики.

Итак, мой вывод: не патриархальные взгляды общества востребуют персоналистский режим, а персонализм консервирует патриархальные отношения в обществе и патриархальный взгляд общества на устройство власти.

Как же выскочить из этой ловушки? Полагаю, что с помощью часто используемого метода – аннигиляции. То есть персонализм может быть преодолен с помощью персонализма. Другими словами, в наших нынешних условиях, только обладая президентским постом и при этом высокой популярностью, лидер может инициировать изменение самих институциональных условий, продуцирующих персоналистский режим, т. е. перейти к модели организации публичной власти, которая бы, конечно, учитывала силу исторической инерции, но не в смысле потакания феодальным стереотипам, а в смысле нейтрализации их.

В таком случае логично поставить вопрос: что сегодня институционально мешает созданию механизма политического маятника с относительно небольшой амплитудой?Ведь модель власти, и шире – модель политической системы, закрепленная Конституцией Российской Федерации, не является какой-то уникальной. Российская модель принадлежит к типу смешанной, или полупрезидентской, или парламентско-президентской республики. Таких государств, например, в Европе не так уж и мало – более 10, в том числе Франция, Португалия, Хорватия, Польша, Словения, Украина.

И хотя в каждой из этих стран есть своя модификация – некоторый крен либо к президентской модели, либо к парламентской, тем не менее, при всех особенностях, сохраняются главные институциональные признаки:

• наличие президента, избранного народом, т. е. имеющего собственный политический мандат;

• самостоятельная исполнительная власть, возглавляемая правительством, несущим ответственность как перед президентом, так и перед парламентом, включая рассмотрение последним вопроса о доверии;

• участие президента в формировании правительства;

• некоторая конкуренция полномочий между президентом и правительством;

• как правило, возможность роспуска парламента президентом для выхода из тупиков.

Все это в целом свойственно России. Свойственно, кстати, закономерно, ибо, как отмечается в научной литературе, «двуглавая» модель – президент и правительство – обычно рождается в ходе революционных событий или кризисов, когда на политической арене появляется харизматическая фигура лидера[11]. Но европейская практика показывает, что такая модель работает и в более спокойные периоды. Она, конечно, более сложная, чем иные модели, поскольку предполагает участие большего числа политических «игроков». Но в этом и ее преимущество, одно из которых – более широкие возможности для преодоления кризисных ситуаций. Другое дело, что, в силу сложности, модель эта требует, во-первых, четкого понимания и нормативного отражения того, чем является институт президента, и, во-вторых, ювелирно отточенного баланса полномочий. В том, как эти два обстоятельства отражены в нашей Конституции, и кроются главные проблемы.

Эта и последующие цитаты взяты из работы: Кирдина С.Институциональная структура современной России: эволюционная модернизация // Вопросы экономики. 2004. № 10. С. 89–98 (поскольку данная статья автором анализировалась в ее электронной версии, в ссылках на цитаты не указаны страницы журнального варианта).

Вернуться

Редистрибуцию – перераспределение – в данном контексте можно обозначить как экономический патернализм.

Вернуться

Кирдина С. Указ. соч.

Вернуться

В качестве примеров такого баланса С.Г. Кирдина приводит административную реформу и реформу РАО «ЕЭС», которые, по ее мнению, с одной стороны, предусматривают модернизациюсоответственно общей системы управления и системы управления энергетическим комплексом, а с другой – вынуждены встраивать модернизационные элементы в «Х-матрицу», предусматривающую иерархичность. Другими словами, «институты Y-матрицы встраиваются в нашу систему как необходимые и способствующие ее динамичному развитию, но их действие все более опосредуется, определяется, ограничивается действием институтов базовой Х-матрицы российского государства».

Вернуться

Как раз на эмоциональном уровне я готов согласиться с С.Г. Кирдиной, хотя соглашаться надо скорее с В.С. Черномырдиным, гениально сформулировавшим «теорию матриц» своим знаменитым «как всегда». Все мы являемся свидетелями того, как, казалось бы, проверенные мировой практикой принципы и институты («Y-матрицы») на российской почве если и не превращаются в свою противоположность, то уж точно не дают ожидавшегося от них эффекта.

Вернуться

Ортега-и-Гассет Х. Восстание масс. М., 2002. С. 119.

Вернуться

Cатаров Г.А.Как возможны социальные изменения. Обсуждение одной гипотезы. (Эта статья не опубликована, и ссылка на нее дается по рукописи с согласия ее автора.)

Вернуться

См., например: Конституционное (государственное) право зарубежных стран: в 4 т. / 3-е изд. Т. 1–2: Часть общая / Отв. ред. проф. Б.А. Страшун. М., 1999. С. 351.

Вернуться

Президент как гарант

Президент России, как того требует логика смешанной модели, является институтом, предназначенным, во-первых, для традиционного олицетворения завершенности государственной конструкции; во-вторых, для принятия оперативных мер по защите конституционного строя, государственного суверенитета, целостности страны; в-третьих, что особенно важно, для независимого политического арбитража. Именно в последнем состоит большое преимущество модели смешанного типа. В конце концов, никто не гарантирован от парламентско-правительственных кризисов[12]. В государствах с развитыми традициями компромиссов, со стабильной политической системой, с устоявшимися и доминирующими в обществе демократическими ценностями такие кризисы и тупики не представляют собой особой опасности, во всяком случае пока. А вот в государствах, где таких традиций и такой системы еще нет, подобные кризисы могут привести к весьма опасным последствиям. Поэтому охранительная и миротворческая, стабилизационная роль президента тут неоценима.

Вопрос в другом: как такая роль трактуется и не есть ли это скрытое придание главе государства доминирующего положения над всеми ветвями власти? Такое опасение некоторым образом подтверждает и сама Конституция РФ, которая в ст. 10 провозглашает: «Государственная власть в Российской Федерации осуществляется на основе разделения на законодательную, исполнительную и судебную». А поскольку Президент РФ не является составной частью ни одной из этих ветвей власти[13], постольку он официально не входит в систему разделения властей и как бы стоит над всеми ветвями власти. В то же время, несмотря на то что Президент России не входит в классическую «триаду ветвей власти», он назван первым среди институтов, которые осуществляют, согласно ст. 11 Конституции РФ, государственную власть в стране.

Не есть ли это признание некой надинституциональности российского президента как главы государства, теоретическое основание его права на контроль за деятельностью всех других институтов? Нет. Несмотря на не вполне удачно встроенную в текст Конституции теоретическую конструкцию, ст. 11 еще не предопределяет президентского единовластия.

Во-первых, потому, что само провозглашение принципа разделения властей и самостоятельности органов законодательной, исполнительной и судебной власти свидетельствует о том, что никто, в том числе и Президент РФ, не вправе принимать к своему ведению вопросы, отнесенные к компетенции соответствующих органов власти.

Во-вторых, надинституциональности президента не может быть в силу того, что Конституция вручает ему его собственные властные прерогативы – функции и полномочия, перечисляемые прежде всего в главе 4.

Наконец, в-третьих, фактическое нахождение президента в системе разделения властей подтверждается его обязанностью издавать указы и распоряжения в соответствии с Конституцией РФ и федеральными законами, а также правом иных субъектов власти обжаловать в суде акты главы государства.

И тем не менее институт президента в смешанной модели действительно особый. Имея свою компетенцию, как и любой другой властный институт, президент – это все-таки глава государства. Глубинный смысл феномена главы государства, думается, слабо изучен в современной теоретической юриспруденции. Как правило, авторы останавливаются просто на его констатации, видимо, полагая, что само данное понятие все объясняет. Не все. Но, поскольку анализ данной проблемы не составляет предмета настоящей работы, ограничусь лишь утверждением, что статус главы государства как раз предполагает выполнение фундаментальной роли хранителя государственности и стабилизатора политической системы. Все дело, однако, в том, какими президент для этого наделяется полномочиями.

Рискну в исследовательских целях разбить эту фундаментальную роль на два, так сказать, ролевых модуса. Модус хранителя государственностипрямо отражается в ст. 80 Конституции, согласно которой глава государства:

• является гарантом Конституции, прав и свобод человека и гражданина (ч. 2);

• принимает меры по охране суверенитета Российской Федерации, ее независимости и государственной целостности (ч. 2);

• представляет Российскую Федерацию внутри страны и в международных отношениях (ч. 4).

Этим функциям корреспондируют конституционные полномочия, в соответствии с которыми Президент РФ:

• вправе приостанавливать действие актов органов исполнительной власти субъектов Федерации в случае противоречия этих актов Конституции РФ и федеральным законам, международным обязательствам России или нарушения прав и свобод человека и гражданина до решения этого вопроса соответствующим судом (ч. 2 ст. 85);

• вправе отменять постановления и распоряжения Правительства РФ в случае их противоречия Конституции РФ, федеральным законам и указам Президента РФ (ч. 3 ст. 115);

• является Верховным главнокомандующим Вооруженными Силами Российской Федерации (ч. 1 ст. 87);

• в случае агрессии против Российской Федерации или непосредственной угрозы агрессии вводит на территории Российской Федерации или в отдельных ее местностях военное положение с незамедлительным сообщением об этом Совету Федерации и Государственной думе (ч. 2 ст. 87);

• назначает и освобождает высшее командование Вооруженных Сил Российской Федерации (п. «л» ст. 83);

• при обстоятельствах и в порядке, предусмотренных федеральным конституционным законом, вводит на территории Российской Федерации или в отдельных ее местностях чрезвычайное положение с незамедлительным сообщением об этом Совету Федерации и Государственной думе (ст. 88);

• формирует и возглавляет Совет безопасности Российской Федерации (п. «ж» ст. 83);

• осуществляет руководство внешней политикой Российской Федерации (п. «а» ст. 86);

• ведет переговоры и подписывает международные договоры Российской Федерации (п. «б» ст. 86);

• подписывает ратификационные грамоты (п. «в» ст. 86);

• принимает верительные и отзывные грамоты аккредитуемых при нем дипломатических представителей (п. «г» ст. 86);

• назначает и отзывает после консультаций с соответствующими комитетами или комиссиями палат Федерального собрания дипломатических представителей Российской Федерации в иностранных государствах и международных организациях (п. «м» ст. 83);

• вносит представление в Совет Федерации о назначении судей Конституционного суда Российской Федерации, Верховного суда Российской Федерации, Высшего арбитражного суда Российской Федерации (п. «е» ст. 83);

• назначает судей других федеральных судов (п. «е» ст. 83);

• вносит представление в Совет Федерации о назначении на должность и освобождении от должности Генерального прокурора РФ (п. «е» ст. 83);

• наряду с другими субъектами вправе вносить предложения о поправках и пересмотре положений Конституции РФ (ст. 134);

• решает вопросы гражданства Российской Федерации и предоставления политического убежища (п. «а» ст. 89);

• награждает государственными наградами Российской Федерации, присваивает почетные звания Российской Федерации, высшие воинские и высшие специальные звания (п. «б» ст. 89);

• осуществляет помилование (п. «в» ст. 89).

Разумеется, все перечисленное отнюдь не способно превратить институт Президента РФ, как бы ни хотел того человек, занимающий эту должность, в институт единовластного правителя. Больше того, некоторые из названных полномочий оба российских президента либо до сих пор не использовали, либо использовали крайне редко. Понятно, что военное положение не вводилось, поскольку не было агрессии или угрозы агрессии. А вот почему президенты, как первый, так и второй, не склонны использовать (известны лишь единичные случаи) право приостановления актов органов исполнительной власти субъектов Федерации в случае их противоречия Конституции РФ и федеральным законам, международным обязательствам России или нарушения ими прав и свобод человека и гражданина до решения вопроса соответствующим судом – остается непонятным.

Модус стабилизатора политической системы, в том числе политического арбитра, отражается главным образом в функции обеспечения согласованного функционирования и взаимодействия органов государственной власти (ч. 2 ст. 80). В свою очередь, эта функция выражается в полномочиях, согласно которым Президент РФ:

• может использовать согласительные процедуры для разрешения разногласий между органами государственной власти Российской Федерации и органами государственной власти субъектов Российской Федерации, а также между органами государственной власти субъектов Российской Федерации до разрешения вопроса судом (ч. 1 ст. 85);

• может созвать заседание Государственной думы ранее чем на тридцатый день после ее избрания (ч. 2 ст. 99);

• наряду с другими субъектами обладает правом законодательной инициативы (ч. 1 ст. 104);

• подписывает и обнародует либо отклоняет федеральные законы (п. «д» ст. 84, 107);

• в случае роспуска Государственной думы назначает дату выборов с тем, чтобы вновь избранная Государственная дума собралась не позднее чем через четыре месяца с момента роспуска (ч. 2 ст. 109);

• наряду с другими субъектами данного права может вносить запросы в Конституционный суд РФ по делам о соответствии Конституции РФ:

а) федеральных законов, нормативных актов Совета Федерации, Государственной думы, Правительства РФ;

б) конституций республик, уставов, а также законов и иных нормативных актов субъектов РФ, изданных по вопросам, относящимся к ведению органов государственной власти Российской Федерации и совместному ведению органов государственной власти РФ и органов государственной власти субъектов РФ;

в) договоров между органами государственной власти РФ и органами государственной власти субъектов РФ, договоров между органами государственной власти субъектов РФ;

г) не вступивших в силу международных договоров РФ (ч. 2 ст. 125);

• наряду с другими субъектами данного права может вносить запросы в Конституционный суд РФ о толковании Конституции РФ (ч. 5 ст. 125).

Согласимся с тем, однако, что для выполнения миссии политического арбитража названных полномочий маловато. Не в смысле их количества, а в смысле, так сказать, силы политического влияния. Поэтому не только российская Конституция, но и конституции других государств со смешанной моделью наделяют глав государств полномочиями с более ощутимой эффективностью благодаря в первую очередь тому, что это в основном полномочия кадрового характера, хотя и не только. К таким полномочиям президента по российской Конституции относятся:

• назначение Председателя Правительства РФ с согласия Государственной думы (п. «а» ст. 83);

• право председательствовать на заседаниях Правительства РФ (п. «б» ст. 83);

• представление Государственной думе кандидатуры для назначения на должность Председателя Центрального банка РФ; постановка перед Государственной думой вопроса об освобождении его от должности (п. «г» ст. 83);

• назначение на должность и освобождение от должности по предложению Председателя Правительства РФ заместителей Председателя Правительства и федеральных министров (п. «д» ст. 83);

• принятие или отклонение отставки Правительства РФ (ч. 1 ст. 117);

• право давать поручение Правительству РФ в случае отставки или сложения полномочий действовать до сформирования нового Правительства (ч. 5 ст. 117).

Эти полномочия, при всем их весе, также не предопределяют моноцентризма власти. Практически во всех европейских конституциях президенты обладают примерно такими же полномочиями, но ведь там они не ведут к персонализму. И дело тут не только в демократических традициях, политической культуре и проч. Дело в том, что эти полномочия, хотя и применяются в политической сфере, остаются стабилизационными, т. е. не превращают главу государства, так сказать, в «правящую партию», поскольку их применение оговаривается вполне определенными условиями, выступающими как сдержки и противовесы.

* * *

Итак, даже сложенные вместе, приведенные здесь полномочия никоим образом не способны быть основой для превращения Президента РФ в институт, нейтрализующий принцип разделения властей[14]. Что же тогда институционально предопределяет персоналистский режим в России?Не то ли обстоятельство, что в нашей Конституции существует большая недоговоренность в отношении оснований, на которых должны осуществляться президентские полномочия; что многие полномочия сформулированы не вполне конкретно; что в реальности президент использует иные властные рычаги за ширмой неопределенно сформулированных полномочий?

Что ж, рассмотрим эту гипотезу. Для начала имеет смысл классифицировать правовые возможности Президента России. Назову их полномочиями, хотя, строго говоря, не все они подпадают под эту категорию. Если использовать главным образом такой критерий, как форма юридического закрепления правовых возможностей (полномочий), то представляется, что их можно разбить:

• на конституционные;

• «скрытые»;

• законодательные;

• «имплицитные».

Конституционные полномочия. Уже по наименованию видно, что речь идет о полномочиях, закрепленных в Конституции РФ, хотя и с разной степенью конкретности. Здесь нет особых теоретических проблем. Однако при реализации этих полномочий огромную роль играет то обстоятельство, что их реализует именно глава государства, за которым закреплены такие широкие функции, как гарантирование Конституции, прав и свобод человека и гражданина, охрана государственной целостности, независимости страны, обеспечение согласованного функционирования органов власти. И данное обстоятельство обусловливает зыбкость реальных границ полномочий, побуждает главу государства вторгаться в спорные области компетенции либо легализовать дополнительные полномочия под предлогом того, что это является конкретизацией его конституционно закрепленных функций и полномочий. Вопрос в том, что и как противостоит и противостоит ли такому вторжению. Я попытаюсь в дальнейшем доказать, что, хотя формально и существуют возможности для противостояния, при системном взгляде можно увидеть их обреченность и, соответственно, бессмысленность, а то и опасность для «противостоящего» института.

«Скрытые» полномочия. Это полномочия, которые прямо не закреплены в Конституции, но предположительно вытекают из функций президента и ряда его конституционных полномочий. С проблемой правовой квалификации «скрытых», или «подразумеваемых», полномочий в России впервые столкнулся Конституционный суд РФ, рассматривая летом 1995 года дело о конституционности актов, на основе которых начались вооруженные действия федеральных властей в Чеченской Республике[15]. В тексте самого Постановления КС РФ от 31 июля 1995 года не применяется понятие «скрытые» полномочия, но говорится следующее: «…из Конституции Российской Федерации не следует, что обеспечение государственной целостности и конституционного порядка в экстраординарных ситуациях может быть осуществлено исключительно путем введения чрезвычайного или военного положения.Конституция Российской Федерации определяет вместе с тем, что Президент Российской Федерации действует в установленном Конституцией порядке. Для случаев, когда этот порядок не детализирован, а также в отношении полномочий, не перечисленных в статьях 83–89 Конституции Российской Федерации, их общие рамки определяются принципом разделения властей(статья 10 Конституции) и требованием статьи 90 (часть 3) Конституции, согласно которому указы и распоряжения Президента Российской Федерации не должны противоречить Конституции и законам Российской Федерации».

Таким образом, Суд не увидел противоречия Конституции в том, что Президент РФ не объявил в Чеченской Республике чрезвычайное положение, а обязал соответствующие органы и структуры осуществить меры по наведению конституционного порядка, т. е. применил полномочия, прямо не закрепленные в Конституции. При этом Суд ввел два условия, легитимирующие применение «скрытых» полномочий: а) ограниченность рамками принципа разделения властей (фактически речь идет о том, что такие полномочия должны логически вытекать из функционального предназначения данного института и не затрагивать компетенцию других институтов); б) отсутствие противоречия Конституции РФ и федеральным законам.

Однако не все конституционные судьи поддержали такую концепцию. Вслед постановлению было высказано беспрецедентно много особых мнений – семь, и в большинстве из них речь шла о несогласии либо вообще с легитимацией «скрытых» полномочий, либо с их легитимацией ad hoc. Приведу три особых мнения.

Н.В. Витрук написал: «Институт „скрытых (подразумеваемых)“ полномочий органов государственной власти известен мировой конституционной практике, однако он используется с достаточной степенью осторожностии лишь в целях обеспечения эффективного действия принципа разделения властей, системы сдержек и противовесов с тем, чтобы не допустить произвольного усиления одной ветви власти за счет другой. Признание существования „скрытых (подразумеваемых)“ полномочий Президента Российской Федерации в условиях действия только что принятой федеральной Конституции и писаных законов, конкретизирующих нормы Конституции, означает неправомерное расширение полномочий Президента как главы государства за счет полномочий федерального парламента и федерального правительства».

Еще более резко высказался В.Д. Зорькин: «Суд не исследовал формат чеченских событий и не соотнес качество случившегося с уровнем принятых мер[16]. Апелляция к скрытым полномочиям всегда опасна. Ни разгул банд, ни интервенция такой апелляции не оправдывает, а то, что ее оправдывает (т. е. сложно построенный мятеж), нам не доказано и Судом не выявлено. И если мы это примем сегодня, то завтра для использования так называемых скрытых полномочий окажется достаточно ничтожных поводов, может быть разбитых витрин универмага. А это путь не к господству права и закона, а к произволу и тирании. Этого допустить нельзя».

Б.С. Эбзеев вообще отрицает возможность таких полномочий, говоря: «Действующая Конституция Российской Федерации не предусматривает появления в периоды кризисов исключительных, или скрытых, полномочий главы Российского государства на основе надпозитивного права государственной необходимости. Согласно части 2 статьи 80 Конституции Российской Федерации Президент Российской Федерации принимает меры по охране суверенитета Российской Федерации, ее независимости и государственной целостности не по личному усмотрению, а в установленном Конституцией Российской Федерации порядке».

Интересно, что дискуссия о «скрытых» полномочиях не завершилась данным делом. В 1996 году Конституционный суд РФ рассматривал другой Указ Президента РФ Б.Н. Ельцина (тут существенно, что именно Ельцина), согласно которому устанавливалась возможность временногоназначения Президентом РФ глав администраций (губернаторов)[17]. Кстати, тогда Суд признал конституционным право президента назначать их лишь до принятия соответствующего законодательства и проведения выборов в регионах, подчеркнув принципиальную необходимость избрания губернаторов.Однако судья В.О. Лучин вновь выразил особое, причем эмоционально окрашенное, мнение: «Президент присвоил себе не только право назначать глав администраций субъектов Федерации, но также право разрешать или запрещать проведение выборов глав администраций. Таким образом, Президент сам устанавливает свои полномочия по принципу: „Своя рука – владыка“. Этасаморегуляция“, не ведающая каких-либо ограничений, опасна и несовместима с принципом разделения властей, иными ценностями правового государства. Президент не может решать какие-либо вопросы, если это не вытекает из его полномочий, предусмотренных Конституцией. Он не может опираться и на так называемыескрытые (подразумеваемые)полномочия. Использование их в отсутствие стабильного конституционного правопорядка и законности чревато негативными последствиями: ослаблением механизма сдержек и противовесов, усилением одной ветви власти за счет другой, возникновением конфронтации между ними».

Почему я сделал акцент на фамилии президента? Не потому, что хочу обвинить кого-то в обусловленности негативной позиции личной или/и идейной неприязнью к первому Президенту РФ, отягощаемой событиями 1993 года. Акцентирую только потому, что сама политическая ситуация середины 1990-х годов не могла не довлеть над судьями, высказавшими особые мнения. Отсюда расплывчатость, субъективизм некоторых их правовых аргументов. Таких как «отсутствие стабильного конституционного правопорядка», «формат чеченских событий», «достаточная степень осторожности» и проч. А ведь такая расплывчатость позволяет и прямо противоположно, т. е. положительно, оценивать действия любого другого президента по применению «скрытых» полномочий, в зависимости от общей социальной и политической ситуации.

Названное выше решение Конституционного суда 1995 года вполне обоснованно с правовой точки зрения. Ведь, возлагая на президента, как главу государства, такие фундаментальные задачи, как обеспечение стабильного функционирования всего государственного организма, всей системы управления страной, охрана демократической правовой федеративной государственности, Конституция не могла предусмотреть, какие именно меры глава государства должен применить в той или иной ситуации. Ни один правовой акт не способен описать все разнообразие публично-правовой жизни. Если бы восторжествовала догматическая концепция, предписывающая следовать принципу исчерпывающего конституционного перечня полномочий, появилась бы опасность, что могут пострадать более приоритетные ценности, коими являются «человек, его права и свободы», «независимость, целостность государства», «конституционный строй».

В конце концов, глава государства в смешанной форме правления является и должен являться отнюдь не только представительским институтом, а значит, должен обладать веером правовых возможностей для выполнения своей главной задачи – охраны государственности во всех ее ипостасях. Замечу, что возможность реализации такой сверхзадачи главы государства без регуляции методов ее решения закреплена, например, в Конституции Франции, являющей собой ныне классический образец смешанной модели. В ее ст. 16 сказано: «Когда институты Республики, независимость нации, целостность ее территории оказываются под серьезной и непосредственной угрозой, а нормальное функционирование конституционных публичных органов прекращено, Президент Республики принимает меры, которые диктуются этими обстоятельствами, после официальной консультации с Премьер-министром, председателями палат, а также Конституционным советом». Тут стоит обратить внимание на то, что Конституция обязывает президента Франции и в кризисных ситуациях советоваться с руководителями основных государственных органов, пусть и без указания процедуры.

Законодательные полномочия. Так я назвал полномочия, которые впрямую не указаны в Конституции РФ, но дополнительнопредоставляются президенту в федеральных законах. Некоторые из такого рода полномочий начали появляться еще в эпоху первого Президента России. Для примера упомяну ФКЗ от 17 декабря 1997 г. № 2-ФКЗ «О Правительстве Российской Федерации», в ст. 32 которого сказано, что «Президент Российской Федерации руководит непосредственно и через федеральных министров деятельностью» некоторых федеральных органов исполнительной власти. Имеются в виду МИД, Минобороны, МВД, Минюст, ФСБ и т. п. Но «расцвела» практика наделения такими полномочиями в эпоху второго президента[18]. Видимо, конституционные судьи в середине девяностых не могли представить себе, что настанет время, когда для президента не составит никакого труда проводить даже сомнительные с конституционно-правовой точки зрения инициативы через Федеральное собрание, легитимируя свои дополнительные полномочия посредством законов. А с формально-юридической точки зрения это должно считаться уже не «скрытыми» полномочиями, а осуществлением функций Президента РФ «в установленном порядке». Ведь «скрытые» полномочия, как можно понять из решений КС РФ и особых мнений судей, представляют собой полномочия, которыми глава государства наделяет себя своими же актами и/или реализует de facto, явочным порядком, и к тому же они не являются дополнительными.

Таким образом, дискуссия о «скрытых» полномочиях ныне явно потеряла свою остроту и вообще актуальность… Надеюсь, не навсегда, ибо сама такая дискуссия является индикатором наличия хоть какой-то политико-правовой жизни.

Конечно, образ демократии ни политически, ни эстетически не вяжется с нынешней скоростью и стопроцентной вероятностью «проходимости» в парламенте президентских законодательных инициатив, кстати, касающихся не только его собственных полномочий. Однако не следует на основе этого выстраивать систему доказательств вредности и опасности самих законодательных полномочий. Здесь применима та же аргументация, что приводилась по отношению к «скрытым» полномочиям: дело не в самих законодательных полномочиях, а в политических условиях, в которых они появляются и реализуются.

В конкурентной политической среде, в условиях сбалансированной системы сдержек и противовесов далеко не любая законодательная инициатива главы государства «обречена на успех».

Тут действует все тот же политический маятник: при одной расстановке политических сил маятник качнется, скажем, в сторону большей централизации полномочий, при другой – в сторону децентрализации. Однако при нормальной системе демократии эти отклонения обычно не пугают ни общество, ни элиту, поскольку сама конструкция, гарантирующая от монополизации власти, остается в неприкосновенности.

«Имплицитные» полномочия. Автор долго перебирал варианты условного наименования полномочий, которые никак не регулируются ни в Конституции РФ, ни в законах, ни в указах и распоряжениях самого главы государства, но проявляются в повседневных его решениях и действиях. Можно было бы назвать эти полномочия «скрытыми», если бы термин не был уже занят, поскольку именно он более всего подходит к полномочиям, о которых я хочу сказать, ведь они действительно скрыты от общества, а часто скрыты и их ближайшие последствия. Пришлось остановиться на термине «имплицитность», т. е. неявность, подразумеваемость. Действительно, это самая закрытая, но едва ли не важнейшая часть президентской компетенции – именно по ней совокупный государственный аппарат и аналитическое сообщество могут судить о реальной направленности президентской деятельности, степени его аппаратной силы, пределах «свободы действий» для самой бюрократии и т. п.

Вообще, юридическая природа «имплицитных» полномочий довольно туманна. Может быть, их вообще неверно называть полномочиями, поскольку ни они сами, ни порядок их реализации никак не описаны в правовых актах. Но такой подход будет неправильным, так как речь идет об осуществлении президентской власти, причем о презюмируемом осуществлении в рамках Конституции и законодательства. При этом управленческие решения и действия президента непосредственно или опосредованно порождают правовые последствия. Полагаю, мы имеем дело с разновидностью «скрытых» полномочий. Просто, в отличие от них, «имплицитные» реализуются не в режиме публичности, т. е. не в указах и распоряжениях, а в режиме, так сказать, аппаратном – в поручениях– как письменных, так и устных, резолюцияхна документах[19], которые, впрочем, можно отнести к разновидности поручений, и устных указаниях, даваемых как на встречах с теми или иными должностными лицами, так и в телефонных разговорах.

Утверждение, что такие полномочия осуществляются в рамках Конституции и законодательства, повторю, является теоретической презумпцией, т. е. на деле так может и не происходить. Но в демократическом правовом государстве существуют механизмы, способные нейтрализовать правовые ошибки любого властного института, в том числе проистекающие из неверного толкования, понимания пределов собственной компетенции. Если у нас этого не происходит, то это еще не повод считать сами «имплицитные» полномочия нелегальными.

Специфика «имплицитных» полномочий в то же время такова, что не всегда и далеко не сразу можно оценить законность их использования. Например, если Президент РФ дает какое-то устное поручение Генеральному прокурору РФ, то это вряд ли можно считать законным, учитывая теоретическую независимость прокуратуры, хотя такая независимость – вещь довольно странная, но по нашей Конституции она существует. Однако глава государства может ведь просто «предложить внимательнее разобраться с конкретным делом» и тогда формально оно вряд ли может быть сочтено незаконным, поскольку у Президента РФ есть конституционный аргумент: он является гарантом прав и свобод граждан.

Итак, правовые возможности президента, конечно же, не безграничны, но в то же время они шире, чем если судить о них только по нормам Конституции РФ. И это опять-таки не наша специфика. Повторю: невозможно «загнать» главу государства в прокрустово ложе зафиксированных конституционных норм. Точнее, границы этих норм невозможно очертить с той же степенью определенности, какая свойственна математике (границы фигур) или физике (границы тел). Но не обессмысливается ли при таком релятивистском выводе идея разделения властей, идея самостоятельности тех или иных публично-властных институтов, идея компетенции в целом?

Нет! В политической и шире – социальной – модели действует иной принцип определения границ полномочий, правовых возможностей, свободы управленческих действий. Его можно сформулировать следующим образом: границы возможностей субъекта права заканчиваются там, где начинается несогласие с такими возможностями со стороны иных субъектов права, при споре подтвержденное решением суда.

Именно по тому, как действует данный принцип, прежде всего в отношении главы государства, и действует ли он вообще, можно судить о степени реальности конституционной характеристики России как правового государства. Поэтому наша политическая проблема, еще раз повторю, не в наличии иных полномочий Президента РФ, формально находящихся за рамками конституционных полномочий, а фактически – вытекающих из них. Проблема в том, что о своем несогласии властные институты не заявляют, а если заявляют, то их несогласие, как и институтов гражданских, остается втуне.

У автора есть гипотеза о причинах такого явления.

Институциональную причину персонализма, монополизации реальной власти в руках одного института и объективно вытекающей из этого ограниченности представительства следует искать в том, что Президент РФ конституционно наделяется второй фундаментальной ролью – активного политического актора («игрока»), и при этом актора доминирующего.

Такой кризис образовался, например, осенью 2005 года в Германии. То, что ФРГ – государство с парламентской формой правления, сути дела не меняет.

Вернуться

В российской науке, кстати, до сих пор идут споры о том, представляет ли институт президентства самостоятельную, но не формализованную ветвь власти. Автор придерживается позиции, что институт президента может быть охарактеризован как ветвь власти.

Вернуться

Разумеется, здесь не рассматривается вариант, при котором глава государства, воспользовавшись своим статусом Верховного главнокомандующего, вводит в стране чрезвычайное или военное положение для установления собственной диктатуры. Это уже не относится к области конституционного права и права вообще.

Вернуться

См.: Постановление Конституционного суда РФ от 31 июля 1995 г. № 10-П «По делу о проверке конституционности Указа Президента Российской Федерации от 30 ноября 1994 года № 2137 „О мероприятиях по восстановлению конституционной законности и правопорядка на территории Чеченской Республики“, Указа Президента Российской Федерации от 9 декабря 1994 года № 2166 „О мерах по пресечению деятельности незаконных вооруженных формирований на территории Чеченской Республики и в зоне Осетино-Ингушского конфликта“, Постановления Правительства Российской Федерации от 9 декабря 1994 года № 1360 „Об обеспечении государственной безопасности и территориальной целостности Российской Федерации, законности, прав и свобод граждан, разоружения незаконных вооруженных формирований на территории Чеченской Республики и прилегающих к ней регионов Северного Кавказа“, Указа Президента Российской Федерации от 2 ноября 1993 года № 1833 „Об основных положениях военной доктрины Российской Федерации“».

Вернуться

Возможно, не было бы и самого запроса в КС РФ по «чеченскому делу» или его рассмотрение не вызвало бы таких противоречивых позиций, если бы удалось восстановить конституционный порядок в Чеченской Республике действительно «двумя батальонами», как обещал тогдашний министр обороны. – М.К.

Вернуться

См.: Постановление Конституционного суда РФ от 30 апреля 1996 г. № 11-П «По делу о проверке конституционности пункта 2 Указа Президента Российской Федерации от 3 октября 1994 года № 1969 „О мерах по укреплению единой системы исполнительной власти в Российской Федерации“ и пункта 2.3 Положения о главе администрации края, области, города федерального значения, автономной области, автономного округа Российской Федерации, утвержденного названным Указом».

Вернуться

Наиболее известные среди них полномочия: увольнять от должности глав субъектов РФ, в том числе за утерю доверия; представлять кандидатуры для назначения на должности председателя и заместителя председателя Счетной палаты РФ; наконец, представлять кандидатуры для наделения их полномочиями глав исполнительной власти субъектов РФ (глав субъектов РФ).

Вернуться

Резолюция может иметь как вид прямого указания совершить конкретное действие (например, «прошу рассмотреть») или словесного выражения позиции (например, «одобряю»), так и вид символический (например, крестик, галочка или восклицательный знак рядом с чьей-то просьбой, предложением, фамилией и т. п.). Разумеется, ближайшему президентскому окружению такие символы должны быть понятны, дабы они могли перевести их на язык конкретных поручений или сами предпринять некие действия.

Вернуться

Президент как политический актор

Институт российского президента так конституционно обустроен, что он объективно понуждается вести политическую борьбуна стороне одной из политических сил, не важно, оформленной или не оформленной как партия, т. е. из субъекта policyПрезидент РФ превращается в субъекта politics. Таким образом, «арбитр» становится одновременно «игроком».

Чтобы показать особенности нашего устройства, целесообразно в табличном виде сравнить «политические» полномочия президентов разных государств со смешанной моделью[20]. Замечу, что в таблицу попали также полномочия, о которых говорилось выше, прежде всего кадровые, и которые предопределяют перекос в системе сдержек и противовесов лишь в совокупности с другими, в зависимости от того, какими условиями оговорена реализация таких полномочий.

Взаимоотношения президента с парламентом и правительством по вопросам формирования и роспуска (отставки) последних

Что же следует из сопоставления данных, представленных в таблице, т. е. чем принципиально отличается российская версия модели смешанной, т. е. полупрезидентской, республики?

У нас нет конституционных рычагов, обеспечивающих зависимость формирования правительства (кабинета), а на самом деле – политического курса от результатов парламентских выборов. Если такой зависимости нет, то теряют смысл и сами эти выборы, и публичный смысл существования партий, у которых не создаются мотивы для развития. В итоге невозможна политическая конкуренция, представляющая собой движитель демократии.

Из таблицы видно, что полупрезидентские республики Европы озаботились либо вообще недопущением роли президента как активного политического актора, либо сведением этой роли к сбалансированному минимуму. В одних странах (например, Португалия, Македония) президенту прямо предписано формировать правительство на основе итогов парламентских выборов; в других предусмотрены более тонкие механизмы, как в Хорватии или Польше, где почти сразу должно быть проведено голосование о доверии кабинету; в третьих всего этого нет, как во Франции, где даже не требуется согласия нижней палаты для назначения премьера, зато рычаги для отставки правительства находятся в руках либо премьер-министра, либо нижней палаты. И это не говоря уже о других полномочиях премьера, например его праве активно участвовать в принятии законов, обязанности контрасигновать некоторые акты президента и т. д.

На это можно возразить следующее: поскольку нормально, что в разных странах существуют разновидности смешанной модели, недопустимо говорить о том, что Россия со своей модификацией стоит особняком. Просто нашаКонституция построена с учетом нашейисторической и культурной специфики, и эта специфика выразилась в «утяжелении» политического веса президента.

Чтобы понять, идет ли речь о российской специфике демократии или все-таки об органическом пороке, нужно проанализировать не то, насколько собственные полномочия президента превращают его, по сути, в единственную политическую фигуру, а то, насколько другие властные институты могут правовым образом противостоять такому превращению, или, иными словами, почему они не выражают своего несогласия.

Выдвину гипотезу: институционально у других институтов нет достаточных сдержек и противовесов относительно президентских прерогатив. Поэтому им остается либо признать единовластие президента, либо, при его малой популярности, лишь демонстрировать свою оппозиционность. Они практически не влияют или влияют в минимальной степени на реальную политику, а в периоды охватываемого их отчаяния пытаются запустить конституционные механизмы, предназначенные совсем для иных целей. Такова была, например, попытка отрешения от должности президента Б.Н. Ельцина в 1998 году, когда политические претензии были натянуты на формулы уголовного обвинения.

Чтобы проверить эту гипотезу, зададимся вопросом: способна ли политическая партия, получившая большинство мест в Государственной думе, сформировать свое партийное (коалиционное) правительство? А если нет, то что этому препятствует?

Смоделируем политическую ситуацию. Представим себе, что на очередных парламентских выборах, т. е. выборах в Государственную думу, большинство получает партия Z. Чтобы модель получилась более рельефной и в то же время реалистичной, вообразим, что эта партия отстаивает изоляционистскую экономическую политику, милитаризацию экономики, деприватизацию (национализацию) крупных и средних предприятий и т. д. в том же духе. А для характеристики политического лица президента Q возьмем за основу хотя и противоречивую, но в целом рыночную экономическую политику нынешнего Президента РФ. Допустим также, что Президент РФ собирается реализовать идею правительства парламентского большинства (тем более что это соответствует мотивам установления полностью пропорциональной избирательной системы).

Итак, в полном соответствии с Конституцией РФ, президент Q представляет Думе кандидатуру председателя правительства, рекомендованную партией Z. Хотя у нас конституционно не предусмотрены политические консультации по этому поводу, ничто не мешает президенту их провести с руководством соответствующей фракции. Правда, в моделируемой ситуации президенту придется сначала отправить в отставку действующее правительство, которое и не думало реагировать на парламентские выборы, поскольку согласно ст. 116 Конституции Правительство РФ слагает свои полномочия вовсе не перед новой Думой, а перед вновь избранным президентом. Но, допустим, ради новой традиции президент идет на такую отставку и предлагает кандидатуру премьера из парламентского большинства.

Вопрос в том, сможет ли такой кабинет реализовывать социально-экономическую программу или хотя бы следовать лозунгам, выдвинутым партией Z, ставшей правящей, а следовательно, возьмет ли эта партия на себя реальную политическую ответственность за проведение соответствующего курса? Или партия удовольствуется моральным призом, усадив своих представителей в министерские кресла, но оставив их полностью послушными воле главы государства?

Будем исходить из варианта принципиальной позиции: представители партии Z в исполнительной власти решили проводить свою партийную программу. Опираясь на парламентское большинство, правительство инициирует антирыночные законы и самостоятельно принимает в том же духе собственные постановления и распоряжения. Может ли, опираясь на Конституцию РФ, что-то противопоставить этому президент Q? Может! Причем без особых политических усилий, ибо для этого у него имеется огромный арсенал средств, которым, в свою очередь, ничто не противостоит.

Прежде всего, нужно напомнить, что в нашей Конституции есть весьма странное положение, согласно которому Президент РФ определяет основные направления внутренней и внешней политики(ч. 3 ст. 80 и п. «е» ст. 84). Такого полномочия не только нет в конституциях европейских стран, кроме некоторых на пространстве СНГ, но и не может быть. Ведь даже чисто логически это полномочие не укладывается в принцип разделения властей, ибо последний предполагает, что уж в чем, в чем, а в определении политики участвуют как минимум все легально представленные политические силы. Данное полномочие было попросту заимствовано из Конституции РСФСР – РФ. Таким полномочием обладал Съезд народных депутатов, что закономерно, ибо данное полномочие характерно именно для советского типа власти.

На это могут ответить, что Президент РФ не входит в систему разделения властей, что пусть он, как глава государства, определяет основные направления, а в их рамках ветви власти «конкурируют» между собой. Эти аргументы несостоятельны. Если речь идет об определении направлений политики во всех сферах, это уже есть партийность, пусть и не оформленная. Кроме того, что такое «определение основных направлений политики», коль скоро кандидат, ставший президентом, уже объявил о своих политических приоритетах? Ему остается лишь повторять их? А если президент меняет направления политики, значит, он попросту обманул избирателей. Конечно, в России не так все прямолинейно. У нас и кандидат в президенты может не объявлять о своих приоритетах, ограничившись лозунгами, и президент может поменять приоритеты, сознавая, что его «и так любит большинство». Все так. Но я как раз и веду речь о том, что такая аномалия страшна для государства, ибо создает под ним пороховую бочку с наклейкой «непредсказуемость».

Разумеется, к данному полномочию можно относиться как к пропагандистскому «украшению». Главным образом потому, что, если сравнивать послания Президента РФ Федеральному собранию, а именно в этой форме публично оглашаются основные направления, с бюджетными приоритетами, нетрудно заметить, насколько они расходятся. Не случайно еще в середине 1990-х годов появился такой не предусмотренный Конституцией жанр, как бюджетные послания президента, даже формально расходившиеся с основными посланиями. Да, само по себе полномочие определения политики осталось бы «украшением», если бы не подкреплялось целой системой президентских рычагов, делающих такое полномочие вполне весомым. Сначала перечислю, так сказать, «технические» рычаги.

Во-первых, Президент РФ вправе отменять постановления и распоряжения Правительства РФ (ч. 3 ст. 115), причем по мотивам их несоответствия не только Конституции РФ и федеральным законам, но и указам самого президента.

Во-вторых, президент в соответствии с ФКЗ о Правительстве РФ непосредственно руководит рядом министерств и других федеральных органов исполнительной власти.

В-третьих, Правительство РФ обязано издавать постановления и распоряжения на основании и во исполнение не только Конституции РФ и федеральных законов, но и нормативных указов Президента РФ (ч. 1 ст. 115).

В-четвертых, премьер определяет основные направления деятельности Правительства РФ опять-таки в соответствии не только с Конституцией, федеральными законами, но и с указами президента (ст. 113).

В-пятых, президент утверждает структуру федеральных органов исполнительной власти (ч. 1 ст. 112), а фактически и их систему[21], хотя формально он вправе это делать по представлению председателя правительства, как, впрочем, и назначать министров.

В-шестых, президент вправе председательствовать на заседаниях правительства.

Разумеется, не все перечисленные полномочия обусловливают дисбаланс властных прерогатив в нашей конструкции. Например, президент Франции по должности председательствует на заседаниях правительства. Однако есть и принципиально важные президентские рычаги в отношении исполнительной власти. Равно как и в отношении власти законодательной.

Итак, что должен делать Президент РФ, видя, что правительство проводит курс, расходящийся с определенными им направлениями политики? Конечно, есть различия и различия. Я взял для модели, возможно, крайнюю ситуацию, намекая на программные положения нынешних коммунистов. Но взял-то не из любви к экзотике, а в силу нашей с вами реальности. Ведь что мы видим в парламенте? Партию бюрократии, что, конечно, не означает отсутствия у ее отдельных членов некоторых убеждений, партию советской ностальгии и партию нездорового национализма. Как тут не вспомнить И.А. Ильина, еще в 1938 году предрекавшего: «Напрасно думать, что революция готовит в России буржуазную демократию. Буржуазная особь подорвана у нас революцией (большевистской. – М.К.); мы получим в наследство пролетаризованную особь, измученную, ожесточенную и деморализованную»[22].

Вспомнил я эти слова потому, что еще раз хочу подчеркнуть: отнюдь не в «матрице» наша драма, а в непосредственно предшествовавшей эпохе, влияние которой следует учитывать, в том числе и путем соответствующей институализации власти. О таком учете не думали, точнее, думали с противоположным знаком: сохранить некоторые советские конструкции, стереотипы и кадровый состав, но совместить их с технократически понимаемым либерализмом, забыв о «пролетаризированной особи». Потому и столкнулись с невозможностью идентифицировать существующий в России строй и с соответствующей этой невозможности причудливой картиной общественного сознания…

Вернемся к развилке, перед которой стоит президент Q, решивший перейти к кабинету парламентского большинства. Президент, конечно, может обратиться к народу и сказать: «Раз большинство избирателей проголосовали за партию Z, то и получайте политику этой партии. Я, как гарант Конституции, конечно, не позволю им вернуть советскую власть, но и не буду влиять на политику правительства, чтобы вы на следующих парламентских выборах сами решили, устраивает ли вас такая политика». Но ведь тогда, во-первых, президента Q можно будет упрекнуть в нарушении Конституции РФ, сказав, что он не исполняет некоторые из своих полномочий. Равным образом, конституционные претензии могут быть предъявлены и к правительству, в частности за то, что оно не следует определенным президентом направлениям политики. А во-вторых, народ, среди которого не только электорат партии Z, просто не поймет «исторического замысла» президента и справедливо упрекнет его в бесхарактерности, слабости, невыполнении своих обещаний. Такому президенту на следующих выборах, если речь идет о первом сроке, не светит переизбрание, а если речь идет о второй легислатуре, он не будет иметь ресурса для поддержки «продолжателя своего дела».

Поэтому ни один здравомыслящий президент в существующей конструкции власти не пойдет на согласие не только с правительством, проводящим политику, которая в корне отличается от президентских направлений, но и с любым правительством, чье мнение хотя бы на йоту формально расходится с мнением президента. Поэтому глава государства вправе будет сказать: «За меняпроголосовало также большинство избирателей. Яопределяю основные направления внутренней и внешней политики. Янесу ответственность за… («за все», как говорит президент В.В. Путин). Поэтому я отправляю такое правительство в отставку».

В европейских государствах со смешанной моделью даже при институционально большом политическом весе президента последний не может отправить в отставку кабинет просто потому, что тот его не устраивает. В табл. 2можно видеть, какими условиями обставляется правительственная отставка. Условия разные, но это конкретные условия: главным образом несогласие большинства депутатов с правительственной программой, проектом бюджета или курсом в целом. У нас же отставка правительства по воле президента возможна вообще без всяких мотивов(п. «в» ст. 83 и ч. 2 ст. 117), не исключена даже отставка вполне лояльного президенту кабинета. Отставки практически всех кабинетов начиная с марта 1998 года, за исключением, пожалуй, лишь отставки правительства СВ. Кириенко после дефолта, обоими президентами так и производились – без всякого видимого повода. Особенно «забавно» смотрится такая отставка, когда президент, объявляя о ней, говорит, что в целом доволен работой правительства. И эта свобода мотивов отставки правительства– вторая существенная особенность статуса российского президента, работающая на формирование персоналистского режима.

Итак, правительство отправлено в отставку. И при этом никто официально возразить не может. Все – в полном соответствии с Конституцией. Однако ведь перед президентом Q остается, казалось бы, труднейшая задача – как в условиях большинства в Думе его идейных противников провести через такую Думу (получить согласие на назначение) кандидатуру нового премьера.У президента, конечно, есть вариант предложить партийному большинству выдвинуть для назначения президентом фигуру другого председателя правительства. Но такой вариант маловероятен, ибо политически бессмыслен: поскольку вопрос не в неспособности премьера организовать работу, а в иной политикекабинета, вновь будет предложена кандидатура, заведомо не подходящая президенту. Таким образом, он приходит к необходимости сформировать не просто идейно близкое, а полностью послушное ему правительство.

Спрашивается: почему же тогда сегодня президент не спешит составлять партийное правительство из собственных послушнейших партийцев-чиновников? Остается лишь догадываться: то ли стыдно так откровенно превращать «партию власти» в «правящую партию» (смеяться будут), то ли нужна свобода рук для политических назначений, то ли еще какой мотив. Но это и не важно. Серьезно анализировать нынешнюю ситуацию – значит соглашаться с тем, что демократия с ее сдержками-противовесами, процедурами, реальными политическими консультациями, уважением оппонентов, гарантиями прав меньшинства и проч. и проч. существует, но только с национальными особенностями.

Нет никаких особенностей! Ибо без политической конкуренции нет самой демократии.

Само же отсутствие политических конкурентов обусловлено отнюдь не нежеланием их иметь. Нежелание, конечно, есть, как есть оно у правящих во всем мире. Вот только при демократии это желание прячут куда-нибудь подальше, ибо осуществиться оно не может, а политической карьере навредит. Вопрос в другом: почему такое нежелание у российского правящего класса вполне продуктивно? Для ответа на этот вопрос вернусь к моделированию ситуации, при которой думское большинство завоевывает партия, идейно чуждая президенту Q.

Как поведет себя Дума (думское большинство), униженная отнятой у нее возможностью сформировать правительство парламентского большинства? Теоретически у Думы есть несколько конституционных «линий обороны», но для президента все они конституционно преодолимы.

Линия первая. Дума отказывает в назначении нового премьера, не представляющего уже парламентского большинства, но тем самым она подписывает себе «смертный приговор», поскольку третий отказ означает ее обязательный роспуск (ч. 4 ст. 111). Для системы сдержек и противовесов это нонсенс, ибо тем самым Конституция открыто и заведомо победителем «назначает» президента. Разумеется, принципиальные депутаты из партии большинства могут пойти и на роспуск. Но, во-первых, наша политическая культура за советский период опустилась до такого уровня, что ожидать подобной принципиальности не приходится. Не случайно даже при оппозиционной в целом президенту Ельцину Думе ни одна кандидатура премьера не стала поводом для роспуска. Проходят все! Во-вторых, такое «самопожертвование» имеет смысл, когда досрочные выборы могут привести к иной политической ситуации. А у нас, если даже большинство еще больше укрепит свои позиции после новых выборов или объединится с другой партией в коалицию, для президента это не будет иметь большого значения, ибо ему ничто не помешает точно так же поступить и с новой Думой. Правда, такое развитие событий чревато обширным политическим кризисом, напоминающим кризис 1992–1993 годов, когда каждый из институтов власти сможет апеллировать к примерно равной доле общества. Но это лишь демонстрирует, что действующая конструкция опасна не только тем, что формирует персоналистский режим, но и тем, что конституционно не предусматривает модели выхода из кризиса[23].

Линия вторая. Дума, дав согласие на назначение председателя правительства, заведомо формируемого не на партийной основе, во всяком случае без учета итогов парламентских выборов, обладает конституционным правом выразить недоверие (отказать в доверии) правительству. Сдержка, противовес? Да, безусловно. Ведь таким способом нижняя палата может сказать президенту: «Такое правительство мы поддерживать не будем, никакие его законопроекты принимать не будем. Поэтому вам, г-н президент, лучше сформировать кабинет из победителей». Но почему же процедура вотума недоверия (отказа в доверии) ни разу даже не была доведена до конца?

Да все по тем же институциональным причинам. Ведь Президент РФ вовсе не обязан, в отличие от президентов других стран, отправлять в отставку кабинет, пусть даже не имеющий политической поддержки в нижней палате парламента или такую поддержку потерявший. Вместо этого глава государства после первого выражения недоверия в соответствии с ч. 3 ст. 117 сначала «включает процесс примирения», т. е. показывает, что не согласен с мнением Думы, и дает ей время «одуматься». А уж через три месяца (кстати, почему три? не слишком ли долгий срок для выхода из кризиса?) может отправить такое правительство в отставку… или распустить Думу. И все прекрасно понимают, что для президента естественнее второе, ибо правительство-то его, президентское.

Таким образом, и вотум недоверия есть не более чем «гильотина» для депутатов. Учитывая, что партия, даже получившая большинство мест в Думе, все равно не сможет, как мы выяснили, сформировать правительство, зачем, спрашивается, вновь собирать деньги на выборы, мучиться с регистрацией и агитацией, опасаться включения административного ресурса, тем более от разгневанного президента? Не спокойнее ли сохранить те депутатские должности в комитетах и в руководстве Думы, что уже есть? Никто не заинтересован в такого рода потрясениях, поэтому у нас угроза вотума и является, с одной стороны, пропагандистской акцией для избирателей, а с другой – предметом закулисного торга с президентом.

Линия третья. Дума решает посредством принятия соответствующих законов повлиять на президентский курс, а самостоятельного правительственного курса у нас, как уже сказано, быть просто не может. В эпоху Ельцина крупная коммунистическая фракция вместе с союзниками инициировала, а нередко и проталкивала законы, заведомо нереалистичные, но досаждавшие президенту и заодно представлявшие коммунистов «защитниками народа». Однако о реальном влиянии на политику при этом говорить не приходится. И все потому, что у президента есть свои контррычаги, которых как раз нет у Думы.

Первый контррычаг – возможность влиять на Совет Федерации. Эта палата Федерального собрания в соответствии с ч. 4 ст. 105 Конституции РФ имеет право отклонить принятый Думой закон. Конечно, члены Совета Федерации не обязаны следовать указаниям из президентской администрации. Но, как показывает практика, следуют. И не потому, что нынче вообще все властные институты стараются выказать свою лояльность президенту, а президентская администрация сама имеет много рычагов для контроля за «сенаторами». Теперь контроль становится системным, так как в Совете Федерации будут заседать представители, зависимые от президентских назначенцев-губернаторов. Положение принципиально не изменится, даже если «сенаторов» станет выбирать население. И при менее популярном первом президенте члены Совета Федерации прислушивались к мнению Кремля. Прежде всего потому, что для регионов важнее мнение тех институтов, которые не «правила сочиняют», а осуществляют повседневные управленческие функции, выдают трансферты, контролируют федеральные органы на местах и т. д. А кто это, как не правительство, за которым стоит президент? Кроме того, Совет Федерации, будучи объективно палатой «регионов», оценивает тот или иной закон с позиций не столько «политических», сколько социально-экономических, поскольку большинство законов приходится реализовывать именно властям регионов.

Второй президентский контррычаг – его право отклонять законы(ч. 3 ст. 107). Конечно, Дума может преодолеть «вето» президента, повторно приняв тот же закон большинством не менее чем в две трети голосов от общего состава. Но, во-первых, такое большинство бывает весьма трудно набрать. А во-вторых, для этого требуется еще и одобрение отклоненного президентом закона таким же большинством Совета Федерации. Ясно, что ситуации солидарности двух палат в противостоянии президенту могут быть лишь единичными, экстраординарными.

Наконец, у президента есть рычаги, которые не описаны в Конституции РФ, но действуют посильнее иных конституционных и уж во всяком случае серьезно подкрепляют конституционные полномочия главы государства.

Во-первых, президенту целиком подчиняется такая структура, как Управление делами Президента РФ. И хотя даже из названия этого органа исполнительной власти в статусе агентства следует, что УД должно технически обеспечивать деятельность Президента РФ, в реальности оно обязано[24] осуществлять материально-техническое обеспечение деятельности практически всех федеральных органов власти и социально-бытовое обслуживание «членов Правительства Российской Федерации, членов Совета Федерации и депутатов Государственной Думы Федерального Собрания Российской Федерации, судей Конституционного Суда Российской Федерации, Верховного Суда Российской Федерации и Военной коллегии Верховного Суда Российской Федерации, Высшего Арбитражного Суда Российской Федерации», а также сотрудников аппаратов этих органов. Не надо обладать особыми аналитическими способностями, чтобы понять, как разделение властей эффективно нейтрализуется благодаря обычным человеческим слабостям.

Во-вторых, в руках президента находится такой рычаг, как подчиненная ему Федеральная служба охраны. А в соответствии с Положением о ней[25], ФСО России является федеральным органом исполнительной власти, осуществляющим функции по выработке государственной политики, нормативно-правовому регулированию, контролю и надзору в сфере государственной охраны, президентской, правительственной и иных видов специальной связи и информации, предоставляемых федеральным органам государственной власти, органам государственной власти субъектов Российской Федерации и другим государственным органам. Таким образом, все эти символы аппаратного влияния целиком зависят от Президента РФ.

В-третьих, в соответствии с законодательством о государственной службе президент является фактически главой всего российского чиновничества. Следовательно, от президентских структур во многом зависит присвоение классных чинов служащим, работающих в разных ветвях власти, зачисление в кадровый резерв и проч.

Итак, в условиях, когда на парламентских выборах «призом» для политической партии оказывается лишь возможность захватить побольше думских портфелей, но никак не портфелей правительственных, становление реальной, а не марионеточной многопартийности, возникновение ответственных парламентских партий, способных и к самоочищению, и к реальному управлению страной, невозможно. Соответственно, невозможна и политическая конкуренция, вместо которой мы имеем либо ее имитацию, либо конкуренцию личных амбиций. Характерно, что до отмены региональных выборов губернаторов на них между собой зачастую соперничали представители одной и той же партии «Единая Россия».

Соединение двух сверхзадач в институте президентства искажает и такое обычное для демократии понятие, как оппозиция. В нормальных условиях, при отсутствии персоналистского режима, оппозиция выполняет две основные роли. Первая заключается в том, что оппозиционная деятельность позволяет проводить более взвешенную политику, тем самым резко уменьшая амплитуду политического маятника, и, соответственно, обеспечивает предсказуемость и преемственность власти. Вторая роль заключается в том, что оппозиция в условиях реального парламентаризма является основным каналом, через который общество способно контролировать исполнительную власть и государственный аппарат в целом. В наших условиях «оппозиция» либо становится сервильной, лукаво провозглашая, что она критикует правительство, а не президента, хотя самостоятельного курса у правительства быть не может; либо радикально противопоставляет себя главе государства. Но ведь президент не только определяет и осуществляет политику в разных сферах жизни, но и гарантирует основы конституционного строя, конституционный порядок. Отсюда – возможность считать участников такой оппозиционной деятельности «врагами государства», «пятой колонной», «экстремистами» и т. п., что ныне и происходит.

Вне системы политической конкуренции государственный аппарат, т. е. служащие, подпадающие под действие законодательства о государственной службе, теряет одно из своих главных свойств, необходимых для устойчивости государства и обеспечения гарантий законности, – политическую нейтральность. Аппарат вынужден, ибо вся система отношений мотивирует его к этому, служить не обществу, не стране, а соответствующему патрону. Не случайно многие эксперты говорят, что у нас служба не государственная, а, как и прежде, государева. Любопытно, кстати, что большинство чиновников искренне не понимают разницу между этими понятиями. Бо́льшую часть общества и это не пугает: здесь как раз находит выражение традиционалистская логика – раз есть «главный начальник», то пусть ему и служат. Но при этом люди не учитывают, что такая служба, такая лояльность – мнимая, ибо аппарат, контролируемый «внутри властной вертикали», в реальности не только остается вообще без контроля, но и фактически контролирует самого президента. Последний получает информацию, препарированную аппаратом; объявляет о политических и социально-экономических приоритетах, определяемых аппаратом; вынужден полагаться на оценку эффективности решений, даваемую аппаратом. Наконец, в такой среде (в том числе в институтах государственного принуждения) аппарат попросту разлагается, поскольку коррупционные сети становятся вертикальными, захватывая все этажи государственного управления.

Автор использовал, в несколько измененном виде, таблицу, которая была опубликована в работе: Краснов М.А.Россия как полупрезидентская республика: проблемы баланса полномочий (опыт сравнительно-правового анализа) // Государство и право. 2003. № 10.

Вернуться

Именно таковы два указа Президента РФ (от 9 марта 2004 г. № 314 «О системе и структуре федеральных органов исполнительной власти» и от 20 мая 2004 г. № 649 «Вопросы структуры федеральных органов исполнительной власти»), установившие трехвидовую систему органов.

Вернуться

Ильин И.А.Основы государственного устройства. Проект Основного закона Российской Империи. М., 1996. С. 45–46.

Вернуться

На это указывал В.Л. Шейнис еще до голосования по Конституции РФ, предлагая «затруднить эту чрезвычайную президентскую акцию, введя, допустим, положение, по которому должны быть одновременно или через короткий срок назначены новые выборы президента, если роспуск Думы осуществляется вторично» (Шейнис В.Л.Новый Основной закон: за и против // Независимая газета. 1993. 9 дек.).

Вернуться

См.: Положение об Управлении делами Президента Российской Федерации, утвержденное Указом Президента РФ от 7 августа 2000 г. № 1444 (в ред. указов Президента РФ от 12.01.2001 № 27, от 20.05.2004 № 650).

Вернуться

Утверждено Указом Президента РФ от 7 августа 2004 г. № 1013 (в ред. указов Президента РФ от 28.12.2004 № 1627, от 22.03.2005 № 329).

Вернуться