автордың кітабын онлайн тегін оқу Выдержал, или Попривык и вынес
Марк Твен
Выдержал, или попривык и вынес
«Выдержал, или Попривык и вынес» — произведение американского писателя, из творчества которого «вышла вся современная американская литература», М. Твена (1835–1910).***
Повесть написана в 1872 году. Автор сделал такое предисловие: «Эта книга — не исторический очерк и не философский трактат, а всего лишь рассказ о пережитом… Я говорю о начале, росте и разгаре серебряной лихорадки в Неваде».
Перу Твена принадлежат и такие произведения: «Людоеды на железнодорожном поезде», «Любопытное приключение», «Новый род крупа», «Режьте, братцы, режьте», «История проходимца».
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Книга эта есть простой рассказ о виденном и слышанном мною, а не история с претензиями на что-то и не философское рассуждение. Она заключает описание странствования в продолжение нескольких лет, и цель ее скорее развлечь отдыхающего читателя, нежели надоесть ему метафизикой или раздражить научными знаниями.
Тем не менее, некоторые научные сведения найдутся в этой книге, — сведения, относящиеся к интересному эпизоду в истории дальнего востока, эпизоду, который еще никем из очевидцев не был описан. Я говорю о денежной горячке, охватившей до высшей степени всех в Неваде при разработке серебряных руд; прелюбопытный это быль эпизод в некотором роде; единственный по своей оригинальности, случившийся в этой стране; вероятно, он никогда более не повторится.
Рассматривая со вниманием эту книгу, пожалуй, в ней найдут уже чересчур много лишних сведений; я об этом искренно сожалею, но иначе со мною и быть не могло. Сведения эти как-то совсем непроизвольно истекают из моей памяти. Я бы много дал, чтоб суметь воздержаться от лишних описаний, но я положительно на это неспособен. Чем более я стараюсь заглушить в себе этот источник болтовни, тем сильнее он просится наружу и тем более заставляет меня изрекать разные премудрости. Потому прошу только снисхождения со стороны читателя, а не оправдания.
Автор.
ГЛАВА I
Мой брат был только что назначен секретарем в Неваду, на почтенную должность, соединявшую в себе обязанности: казначея, контролера, государственного секретаря и во время отсутствия губернатора заместителя его. Содержание в 1.800 долларов и титул «господина секретаря» давали этому высокому положению внушающее почтение. Я был молод и неразумен и сильно завидовал брату. Я завидовал его положению, его материальному обеспечению и в особенности предстоявшему ему длинному, чудному путешествию и знакомству с новым неведомым краем, где суждено было ему поселиться. Он будет путешествовать! Я никогда не выезжал из дому и слово «путешествие» имело для меня чарующее обаяние. Вскоре он будет за несколько сот миль, в степях, в горах дальнего востока, увидит буйволов, индейцев, степных собак, диких коз; разные будут с ним приключения, может быть, он будет повешен или скальпирован дикими, испытает столько дивных ощущений, напишет нам домой об этом и станет в глазах наших героем. Увидит золотые и серебряные руды и в свободное от занятий время, гуляя, шутя наполнит два-три ведра блестящей рудой и на склоне гор будет подбирать золотые и серебряные самородки. Со временем он сделается богачом и, вернувшись домой, хладнокровно будет рассказывать о Сан-Франциско, об океане и о «перешейке», как будто видеть воочию все эти чудеса не имеет никакого значения. Что я перестрадал, глядя на его счастье, не поддается описанию. Итак, когда он хладнокровно осчастливил меня, предложив место личного его секретаря, то от восторга я земли под собою не чувствовал, и небо, казалось, разверзлось передо мною. Мне ничего не оставалось желать лучшего. Я был вполне доволен. Часа через два я был готов в дорогу. Мы не могли взять с собою много вещей, потому что нам предстояло совершить путешествие от границ Миссури до Невады в дилижансе, и каждому пассажиру дозволялось иметь ограниченное количество багажа. В то прекрасное время, десять-двенадцать лет тому назад, там не было и помину о железной дороге (Pacific railroad).
Я предполагал пробыть в Неваде всего три месяца и никогда не воображал оставаться там долее.
Я намеревался осмотреть все, что мог и что было ново и необыкновенно, и потом скорее вернуться к своим делам. Я далек был от мысли, что эти предполагаемые мною три месяца обратятся у меня в семь долгих лет!
Всю ночь бредил я индейцами, степями и рудами; на следующий день в назначенное время мы на пристани Сент-Луис сели на пароход, который направлялся вверх по Миссури. Мы плыли шесть дней от Сент-Луис до Сент-Же. Переезд этот был настолько скучный, усыпительный и бессодержательный, что не оставил никакого впечатления в моей памяти; помню только одно, как мы осторожно переезжали через попадавшиеся нам в реке, в диком беспорядке, подводные обмелевшие деревья, как мы то и дело ударялись о рифы и потом, удаляясь от них, входили в более спокойное русло; помню песчаные мели, на которые по временам мы натыкались и, где немного отдохнув, с новою энергиею пускались дальше. В сущности, пароход этот мог также хорошо отправиться в Сент-Же и сухим путем потому, что большею частью мы плыли кое-как, — то взбираясь на рифы, то карабкаясь через подводные сучья, и в таком тихом и утомительном плавании проходил целый день. Капитан называл свой пароход «увальнем», говорил, что ему нужны только «стрижка» и колесо большего размера. Я же думал, что ему недостает многого, но благоразумно смолчал.
ГЛАВА II
Причалив в один прекрасный вечер в Сент-Жозеф, мы первым делом постарались разыскать почтовую контору и заплатить за каждый билет 150 долларов, чтобы ехать в дилижансе до Карсон-Сити в Неваде.
На следующее утро, встав рано, мы наскоро позавтракали и поспешили к месту отправления. Тут ожидала нас маленькая неприятность, которую, собственно говоря, мы должны были предвидеть, а именно: нельзя было тяжелый, дорожный чемодан заставить принять за 25 ф. весу, по той простой причине, что он был гораздо тяжелее, а мы имели право каждый на 25 ф. багажа. Таким образом, пришлось открыть чемоданы и сделать выбор вещам на скорую руку. Мы взяли каждый свои законные 25 ф., остальное же отправили обратно пароходом в Сент-Луис. Для нас это было большое лишение, так как пришлось остаться без фрака, без белых перчаток, в которых мы рассчитывали щеголять в собраниях общества закладов на Скалистых Горах, без цилиндров, без лакированных сапог, одним словом, без всего того, что делает жизнь удобною и приятною. Мы встали совсем на военное положение. Каждый из нас облекся в грубую, толстую одежду, в шерстяную рубашку и надел подходящую обувь, а в чемодан мы уложили несколько крахмальных рубашек, немного нижнего белья и разной другой мелочи. Брат мой, господин секретарь, взял с собою четырехфунтовую книгу статута Соединенных Штатов и шестифунтовый Пространный Словарь (unabridged Dictionary); мы были наивны и не знали, что книги эти можно было приобрести в Сан-Франциско, а на следующий день почтой получить их в Карсон-Сити.
Я был вооружен несчастным маленьким револьвером, системы Смита и Уессон, семиствольным, который заряжался микроскопическими пулями, и надо было выпустить все семь выстрелов за раз, чтобы причинить кому-нибудь хотя малейший вред. Но я воображал его очень ценным, и он казался мне весьма опасным. В нем был только один недостаток — он никогда не попадал в цель. Один из наших «кондукторов» упражнялся однажды, стреляя из него в корову, и пока корова стояла покойно и не шевелилась, то оставалась невредима, но как только она стала двигаться, а он целить в совсем другие предметы, тут пришлось корове плохо. Секретарь наш имел при себе револьвер малого калибра, системы Кольта, им он должен был защищаться от индейцев в случае их нападения, а пока, для большей безопасности, носил его с опущенными курками. Господин Георг Бемис имел грозный и страшный вид; это был наш попутчик, и мы раньше никогда с ним не встречались. Он носил за своим поясом старинный оригинальный револьвер, системы «Allen», который прозван насмешниками «перечницей». Нужно было просто потянуть в сторону собачку, взвести курок, и пистолет стрелял. Когда собачка принимала свое прежнее положение, курок поднимался, а барабан вертелся, и только через несколько времени курок ударял, и пуля выскакивала. Прицеливаться во время верчения барабана и попадать в намеченный предмет был подвиг, которого «Allen» не достигал; но оружие Георга все-таки заслуживало некоторого доверия, потому что, как выразился один из наших ямщиков, «если оно не попадало в намеченную цель, то все-таки оно попадало во что-нибудь другое». И это было совершенно верно. Однажды целили из него в двойку пик, пригвожденную к дереву, и что же, он попал в лошака, стоящего в тридцати ярдах налево. Бемис не нуждался в лошаке, но хозяин животного пришел с двустволкой и принудил Бемиса купить лошака. Действительно преоригинальное оружие был этот «Allen», случалось, что все семь зарядов выскакивали за раз, и тогда вокруг и около не было безопасного места, разве только позади.
У нас было взято с собою два-три теплых покрывала от морозов в горах, а что касается предметов роскоши, то мы позволили себе только одно — трубки и пять фунтов табаку, кроме того две фляги для воды и маленький кошелек с серебряною монетою для ежедневных трат на завтрак и на обед.
В восемь часов все было готово, и мы были уже на той стороне реки, быстро вскочили в почтовую карету, ямщик щелкнул кнутом, и мы покатили, оставив «Штаты» далеко за нами.
Было превосходное летнее утро, и окрестность была залита ярким солнцем. Чувствовалась свежесть и приятное дуновение, и какое-то радостное настроение охватывало вас при мысли, что вы далеки от забот и от всякой ответственности, даже приходило в голову, что все те годы, проведенные в работе и взаперти в душной и спертой городской атмосфере, были даром прожиты вами.
Мы ехали через Канзас и часа через полтора благополучно прибыли в чужие края, в величественные американские степи. Тут местность была волниста, и насколько глаз мог охватить все окружающее, вы видели перед собою грандиозное и правильное возвышение и наклонение почвы — как бы величавые волны океана после бури. Везде видны были зеленеющие хлеба, отчетливо выдающиеся квадратами густой темной зелени среди роскошной растительности. Но в скором времени земляное море это теряло свой волнистый характер, и перед вами расстилалась плоская поверхность на протяжении семисот миль.
Наша карета, постоянно качающаяся то в ту, то в другую сторону, походила на большую внушительную люльку, стоящую на колесах. Она была запряжена красивою шестеркою лошадей, а около кучера сидел «кондуктор», законный капитан этого судна, так как вся ответственность лежала на нем; он должен был заботиться о почте, о пассажире, о багаже и о всех случайностях, могущих встретиться на пути. Мы трое были пока единственными пассажирами. Сидели мы внутри кареты на задних местах, а остальное было все завалено почтовыми сумками, так как мы захватили почту за целые три дня. Перед нами, почти трогая наши колени и доходя до потолка, стояла перпендикулярная стена из почтовых сумок. Большая груда их, перевязанная ремнями, лежала наверху, на карете, и оба ящика, передний и задний, были полны.
Кучер объяснил нам, что на пароходе этого груза было 2.700 ф. и теперь вот нужно развозить его повсюду:
— Немного в Бригкам, немного в Карсон, в Фриско, но самую главную часть передать индейцам; замечательно беспокойный народ, думается мне, у них дела довольно и без чтения.
Сказав это, лицо его как-то перекосилось в улыбку, и он стал подмигивать; глядя на него, мы догадались, что замечание это было сделано шутя и подразумевало тот случай, когда мы встретимся в степях с индейцами и когда нам придется волей-неволей расстаться с некоторыми пожитками.
Лошадей меняли мы каждые десять миль в продолжение всего дня и прекрасно и скоро ехали по гладкой, твердой дороге. При каждой остановке дилижанса мы выскакивали, чтобы промять свои ноги, благодаря чему при наступлении ночи мы были свежи и бодры.
После ужина какая-то женщина, которой приходилось проехать 50 миль до своего места, села к нам в карету, и мы принуждены были по очереди уступать ей свое место, а сами садиться на наружное, рядом с кучером и с кондуктором. Казалось, она была не разговорчива. Она сидела в углу и при наступающих потемках занималась тем, что устремляла свой зоркий взгляд на комара, впившегося в одну из ее рук, между тем как другую она медленно поднимала до известной высоты, чтобы со всего размаха прихлопнуть комара; размах этот был так силен, что мог свалить и корову; после того, она продолжала сидеть и наблюдать за трупом с самым хладнокровным образом; прицел ее всегда был верен, она ни разу не сделала промаха.
Трупов с руки она не сбрасывала, а оставляла для приманки. Я сидел около этого безобразного сфинкса, смотрел, как она убила до полсотни комаров, и все ожидал, что она что-нибудь да скажет, но все напрасно, она молчала. Тогда уже я вступил с ней в разговор. Я сказал:
— Комаров здесь довольно много, сударыня.
— Вы бьетесь об заклад!
— Что вы говорите, сударыня?
— Вы бьетесь об заклад!
Вдруг она выпрямилась, оглянула всех и стала говорить грубым и простым языком:
— Провались я, если я не приняла вас за глухонемых, честное слово. Я собирала, собирала комаров и удивлялась, что с вами. Сначала полагала, что вы глухонемые, потом решила, что вы больны или помешаны, наконец, поняла, что вы просто несчастные дураки, не умеющие связать двух слов. Откуда вы?
Сфинкс перестал быть сфинксом! Все потоки ее красноречия прорвались, и она положительно заливала нас ими, говоря, в переносном смысле, мы тонули в опустошительном потопе ее тривиальной и грубой болтовни.
Боже, как мы страдали! Она не умолкала, говорила целыми часами, и я горько раскаивался, что когда-то обратился к ней с комариным вопросом и этим развязал ей язык. Она ни разу не умолкла до рассвета, пока не настал конец ее путешествия, и то, выходя из кареты, разбудила нас (так как мы дремали), сказав:
— Ну, вы, молодцы, выходите-ка в Коттенвуде и пробудьте там денька два, я буду одна сегодня ночью и если могу вам пригодиться моей болтовней, то к вашим услугам. Спросите у людей, они вам скажут, как я добра, особенно для девки, подобранной в лесу и выросшей между всякой дрянью; когда же я встречаюсь с порядочными людьми, себе равными, то полагаю, что меня могут найти красивой и приятной бабенкой.
Мы решили не останавливаться в Коттенвуде.
ГЛАВА III
Часа за полтора до рассвета мы так гладко катили по дороге, что наша люлька, легко покачиваясь, приятно усыпляла нас, и мы было уже совсем засыпали, как вдруг что-то рухнуло под нами! Ясно не сознавая, что случилось, мы отнеслись к этому равнодушно. Карета остановилась. Мы слышали, как ямщик с кондуктором разговаривали между собою, как суетились и ругались, не находя фонаря, но нас все это мало трогало, мы чувствовали себя хорошо в нашем гнездышке со спущенными шторами, в то время, как люди эти хлопотали около экипажа в такую пасмурную ночь. По разным звукам слышно было, что они производили осмотр, и вот послышался голос кучера:
— Ах, черт возьми, шкворень-то сломался!
Я вскочил, как встрепанный, что всегда бывает при сознании какого-то еще неразъясненного бедствия. Я подумал: «Верно, шкворень есть какая-нибудь часть лошади и, без сомнения, очень важная, в виду того, что голос кучера мне показался мрачным. Может быть, нога, но между тем, как могла она сломать ногу, бежав по такой прелестной дороге? Нет, это не, может быть нога, нет, это невозможно, разве только она хотела лягнуть кучера. Интересно, однако же, узнать, какая же часть лошади называется шкворнем? Что бы там ни было, но я не выкажу своего невежества при них».
Как раз в эту минуту занавес приподнялась, фонарь осветил нас и все почтовые пожитки, а в окне появилось лицо кондуктора, который сказал:
— Господа, вам придется немедля выходить, шкворень сломался.
Мы вышли из кареты угрюмые и недовольные, и нас с спросонья пробирала дрожь. Когда же я узнал, что то, что они называли «шкворнем», была соединительная часть передней оси с экипажем, то я обратился к кучеру со словами:
— Во всю жизнь мою не пришлось мне видеть до такой степени истертого шкворня; как это случилось?
— Как? Да очень просто, когда дали везти почту за целые три дня, вот и случилось, — сказал он. — И что странно, как раз в том направлении, которое указано на почтовых сумках с газетами и где именно и надо выдать почту индейцам, чтобы держать их в покое. Вышло оно все-таки, кстати, так как в такую темноту я проехал бы наверно мимо, если бы не сломался шкворень.
Я был убежден, что он опять делает свою гримасу с подмигиванием, хотя не мог рассмотреть его лица, так как он наклонился над работой; пожелав ему успеха, я повернулся и стал помогать другим выносить почтовые сумки; когда они все были вытащены, из них образовалась около дороги огромная пирамида. Когда карета была готова, мы снова наполнили почтою два экипажных ящика, но уже ничего не клали наверх; внутри же кондуктор, спустив все сиденья, начал наполнять карету этим добром и поместил в нее ровно половину того, что было прежде. Мы сильно негодовали, так как остались без сидений, но кондуктор, умный малый, успокоил нас словами, что постель лучше сиденья, тем более что такое размещение вещей предохраняет его экипаж от вторичной ломки. Действительно, испробовав это незатейливое ложе, располагающее к лени, мы забыли и думать о сиденьях.
Впоследствии, во время многих беспокойных дней, бывало ляжешь для отдыха, возьмешь книгу, статуты или словарь, и только удивляешься, почему буквы прыгают.
Кондуктор сказал, что с первой станции он вышлет сюда сторожа приберечь оставленные нами сумки, и с этим мы покатили дальше.
Начинало рассветать; проснувшись, мы с наслаждением потягивались и смотрели в окно далеко на восток, бросая туда взгляд полный надежды, плохо обращая внимание на широкое пространство полян вблизи нас, покрытых росой и расходящимся тумаком. Наслаждение наше было полное, оно доходило до какого-то неистового восторга. Карета продолжала катиться быстро, лошади шли крупною рысью, ветерок развевал шторы и смешно раздувал висевшее наше платье; люлька нежно покачивалась, стук лошадиных копыт, щелканье кнута и гиканье кучера были положительно музыкальны; убегающая почва, мелькающие деревья, казалось, безмолвно приветствовали нас и с любопытством, и с завистью провожали; так лежали мы в тиши и спокойствии и мысленно сравнивали теперешнее наше удовлетворенное чувство с прежней утомительной городской жизнью; тогда-то мы поняли, что существует только одно полное и совершенное счастье на этой земле, и мы его достигли.
Позавтракав на одной из станций, название которой я забыл, мы втроем уселись на сидение за кучером и временно уступили нашу постель кондуктору.
Вскоре я снова стал дремать и лег вниз лицом на верхушку дилижанса, держась за тонкие, железные прутики, и так проспал около часу или более. Судя по этому, каждый поймет, насколько бесподобны тамошние дороги. Спящий человек невольно схватится сильно за прутики во время толчка, но когда экипаж ваш равномерно покачивается, он этого, конечно, не сделает.
Кучера и кондуктора частенько засыпают на своих козлах минут на 30 или на 40 при весьма быстрой езде, восемь или десять миль в час; я сам это видел не однажды. Опасности они никакой не подвергаются; повторяю, спящий человек непременно схватится за прутики, если карета покачнется. Люди эти все рабочие, они сильно утомляются, и им нет возможности удержаться от сна.
Вскоре проехали мы Мерисвилль, Биг-Блу и Литл-Сэнди; проехав еще одну милю, мы добрались до Небраска, а потом и до Биг-Сэнди, ровно сто восемьдесят миль от Сент-Жозеф.
При заходе солнца мы в первый раз увидали животное, весьма обыкновенное здесь и известное во всей окружности, от самого Канзаса до Тихого океана, под названием «осел-кролик». Прозвище дано ему меткое. Он такой же, как и все кролики, но только в полтора раза больше, ноги его длиннее, пропорционально его величине, уши безобразно большие и едва ли найдутся подобные у другого существа, кроме как у осла-кролика. Когда он сидит смирно, как бы задумавшись и своих грехах, или рассеянно смотрит, не подозревая никакой опасности, его величественные уши выступают весьма высоко, но звук ломаной ветки может напугать его до смерти, и тогда он, осторожно опустив назад свои уши, стремительно бежит домой. Все, что в эту минуту видно от него, это его длинное, серое туловище, вытянутое в струнку и быстро мчащееся сквозь низкие шалфейные кусты с поднятой головой, с глазами, устремленными вперед, и только слегка спущенными назад ушами, так что по ним видно, где находится животное.
По временам он делает такие удивительные прыжки через малорослые шалфейные кусты, что любой конь позавидовал бы ему. Вскоре он уменьшает понемногу свой бег и прыжки и таинственно исчезает, это значит, он притаился за кустом, и будет сидеть там, прислушиваясь и дрожа, пока вы почти не дойдете до него, — тогда он снова быстро пускается в путь. Но чтобы видеть и познать всю трусость его, надо непременно хоть раз выстрелить по нему, тогда он, от необъятного страха, положив уши назад и вытянувшись почти в прямую палку, летит, как стрела, легко и быстро, оставляя за собою милю за милей.
Наше общество спугнуло такого зверя, секретарь выстрелил по нему из своего «Кольта»; я начал посылать ему вслед мои пули, одну за другой и в то же время раздался трескучий выстрел из старого «Allen», и я не преувеличу, если скажу, что бедный кролик положительно обезумел! Опустив уши, подняв хвост, он бежал по направлению в Сан-Франциско так стремительно, что моментально исчез с глаз наших, но долго еще потом был слышен свист его.
Не помню, где мы впервые увидели «шалфейный куст», но так как я о нем упомянул, то не прочь его описать, что и нетрудно; если читатель может представить себе сучковатый и почтенного возраста дуб, превращенный в небольшой куст, фута в два вышины, с грубой корой, листвой и со сплетшимися ветвями, то легко поймет это точное определение шалфейного куста. Часто в свободное утро в горах, лежа на земле, лицом под шалфейным кустом, я предавался фантазии и воображал, что мошки на листьях были птички-лилипуты и что муравьи, ползающие туда-сюда, были стада-лилипуты; я же сам представлял великана-бродягу из Бробдигнаг, ожидающего появления маленького жителя, чтобы поймать и проглотить его.
Несмотря на свой миниатюрный рост, шалфейный куст все-таки важное растение в лесу. Листва его серо-зеленого цвета и дает оттенок этот степям и горам. Запах и вкус чая его тот же, что и у нашего шалфея, и потому известен почти всем детям. Шалфейный куст замечательно жесткое растение и растет оно посреди глубоких песков и на обнаженных скалах, там, где никакое другое растение и не могло бы произрастать, разве только «бонч-грасс» (bonch-grass)[1]. Шалфей растет в трех, в шести или в семи футах друг от друга, все горы и степи покрыты им от дальнего востока до границ Калифорнии.
На пространстве нескольких сот миль в пустыне вы не найдете ни одного дерева, ни одного растения, кроме шалфейного куста и ему подобного «гриз-вуд», который так походит на него, что почти нет никакой разницы. Разложить костер и иметь горячий ужин было бы немыслимо в степях, если бы не друг-приятель шалфейный куст. Ствол его имеет толщину детской кисти (доходит и до мужской), а крючковатые ветки на половину тоньше, но, как материал, он крепкий, твердый и прочный, как дуб.
Когда приходится делать привал в степи, то первым долгом надо нарубить шалфею, в несколько минут можно навалить его большую кучу, потом вырыть яму в один фут ширины, в два фута глубины и длины, наполнить ее нарубленным шалфеем, зажечь, и пусть горит пока не останутся одни только ярко-раскаленные угли. Тогда начинается стряпня, и так как нет дыма — нет и недовольных. Такой огонь не потухнет во всю ночь и не требует постоянной поддержки; около него уютно и приятно, так что всевозможные воспоминания кажутся правдоподобными, поучительными и замечательно интересными.
Шалфейный куст — прекрасное топливо, но, как растение, он — неудачник. Никто им не питается, кроме осла-кролика и побочного сына его, мула; но доверяться их вкусу нельзя, они едят все, что им попадется: еловые шишки, антрацит, медные опилки, свинцовые трубки, битые бутылки, и все это так просто и с таким аппетитом, как будто бы пообедали устрицами. Мулы, ослы и верблюды награждены таким аппетитом, что всякая еда их насыщает на малое время, но ничто не может их удовлетворить. Однажды в Сирии у главного источника Иордана, пока устраивали палатки, верблюд утащил мое пальто и стал рассматривать его со всех сторон, как бы критикуя или как бы желая сделать себе такое; перестав, однако, смотреть на него, как на предмет одежды, он решил, что это, должно быть, хорошая пища, встал на него одной ногой и начал тщательно жевать рукав, открывая и закрывая при этом глаза, как бы предаваясь священнодействию; видно было, что во всю жизнь ему не попадалось ничего вкуснее; потом раза два он чмокнул губами и потянулся за другим. Затем попробовал бархатный воротник и при этом так мило, с таким довольным видом усмехнулся, что легко было понять, что воротник составлял самую вкусную часть пальто; наконец, он принялся за фалды, в карманах которых были пистоны, капсюли, леденцы от кашля и фиговая пастила из Константинополя. Тут выпала моя газетная статья, он набросился и на нее, но здесь, он вступал, по-моему, на опасную почву; хотя он и пережевал некоторую премудрость, но она довольно тяжело легла ему на желудок; по временам проглоченная им веселая шутка встряхивала его довольно сильно; я видел, что опасное время приближалось, но он не выпускал своей добычи и храбро и полный надежды смотрел на нее, пока не наткнулся на статьи, которые даже и верблюд не мог безнаказанно переварить. Его начало тошнить, с трудом переводил он дыхание, глаза его остановились, передние ноги вытянулись, и спустя минуту он грохнулся наземь, коченея, и вскоре умер в страшных мучениях. Я подошел и вынул манускрипт из его рта и заметил, что чувствительное животное как раз испустило дух на одной из самых скромных и нежных статей, какую я когда-либо преподносил доверчивой публике.
Я только что собирался сказать, когда отвлекся другим, что иногда шалфейный куст бывает пяти и шести футов вышины с соответственным развитием ветвей и листьев, но два фута или два фута с половиною — его обыкновенная вышина.
1
«Бонч-грасс» растет на северном склоне гор Невады и ее окрестностей и служит хорошим кормом для скота, даже в зимнее время, там, где снег сдувается ветром; несмотря на то, что бонч-грасс растет на плохой почве, он, как говорят пастухи, один из лучших и питательнейших кормов для коров и лошадей.
ГЛАВА IV
С закатом солнца, при наступлении вечерней прохлады, мы стали готовить себе постели: разложили твердые кожаные сумки для писем, парусинные мешки, узловатые и неровные, вследствие торчавших в них журналов, ящичков и книг, укладывая и раскладывая их так, чтобы иметь ровные и гладкие постели, и, кажется, отчасти достигли этого, хотя, несмотря на все наши труды, все, в общем, имело вид маленького взбаламученного моря. После того мы стали разыскивать в разных закоулках между почтовыми сумками свои сапоги, где они почему-то приютились; обув их, мы сняли с крючков, где в продолжение всего дня висели наши сюртуки, жилеты, панталоны и грубые шерстяные рубашки, и оделись. Благодаря отсутствию дам как в экипаже, так и на станциях, мы, с девяти часов утра, в виду жаркой погоды и для большого удобства, сняли с себя все, что можно было, и остались в одном нижнем белье. Окончив всю эту работу, мы убрали неуклюжий Словарь подальше, а поближе к себе установили фляги с водой и пистолеты положили недалеко, так что можно было их найти и в потемках. Затем выкурили последнюю трубку, зевнули, убрали трубки, табак и кошелек с деньгами в разные уютные местечки между почтовыми сумками, спустили кругом все каретные шторы, и стало у нас темно, как «во внутренностях коровы», по элегантному выражению нашего кондуктора. Бесспорно, было весьма темно, как и во многих других местах, нигде ничего не просвечивало. Наконец мы свернулись, как шелковичные червячки, закутались каждый в свое одеяло и погрузились в тихий сон.
Всякий раз, что дилижанс останавливался для перемены лошадей, мы просыпались и старались припоминать, где находимся; как только начинали приходить в себя, смотришь, дилижанс уже готов и снова катит дальше, а мы снова засыпаем. Понемногу стали мы вступать в населенную местность, прорезанную повсюду ручейками, с довольно крутыми берегами по обеим сторонам; каждый раз, как мы спускались с одного берега и карабкались на другой, мы невольно сталкивались между собой, и то кучкой скатывались в противоположный конец кареты, почти что в сидячем положении, то оказывались на другом конце вверх ногами; мы барахтались, толкались, отбрасывали почтовые сумки, которые наваливались на нас и вокруг нас, а от поднявшейся в суматохе пыли мы все хором чихали и невольно ворчали друг на друга, говоря неприятности вроде подобных: «Снимите ваш локоть с моих ребер!» — «Неужели вам нельзя не так теснить меня!»
С каждым нашим путешествием с одного конца на другой Пространный Словарь следовал за нами и непременно кого-нибудь уродовал; то он сдерет кожу с локтя господина секретаря, то ударит меня в живот, а бедному Бемису так приплюснул нос, что он боялся остаться навек уродом. Револьверы и кошелек с мелочью живо очутились на дне кареты; но трубки, чубуки, табак и фляги, стуча и ударяясь друг о друга, следовали за Словарем каждый раз, когда тот делал на нас свои нападения, и помогали, и содействовали ему в борьбе с нами: табак засыпал нам глаза, а вода выливалась нам за спину.
Впрочем, в общем, мы провели ночь довольно хорошо; мало-помалу начало светать, и когда показалось сквозь щели занавесей холодное серое утро, мы зевнули, с наслаждением вытянулись, отбросили свои коконы и почувствовали, что вполне выспались. При восходе солнца, когда стало теплее, мы снова сняли всю нашу одежду и приготовились к завтраку. Мы как раз вовремя покончили свои дела, потому что через пять минут кучер затрубил, огласив воздух очаровательной музыкой своей, и вскоре мы увидели вдали несколько домиков. Оглушенные стуком экипажа, топотом копыт и криком кучера, который раздавался все громче и громче, мы с шиком подъехали к станции. Восхитительная была эта прежняя почтовая езда!
Мы выскочили, как были, в полураздетом виде. Кучер собрал вожжи, швырнул их наземь, зевнул, вытянулся и скинул кожаные рукавицы с большим достоинством, не обращая ни малейшего внимания на приветствия, на расспросы об его здоровье, на предупредительность смотрителя станции и конюхов, которые, кинувшись помогать ему выпрягать лошадей, увели нашу шестерню, заменив ее свежею. В глазах ямщика, смотритель станции и конюх были люди ничтожные, полуразвитые, хотя полезные и необходимые на своих местах, но с которыми человек с достоинством никак не мог дружить; наоборот, в глазах смотрителей станций и конюхов ямщик был герой, занимающий высокий пост, всеобщий баловень, которому завидовали все и на которого смотрели с уважением; когда они с ним начинали разговор, а он грубо отмалчивался, то они переносили это смиренно, находя, что поведение это соответствовало его важности; когда же он начинал говорить, то они с восторгом ловили его слова (он никогда не удостаивал кого-нибудь своим разговором, а обращался вообще к лошадям, к конюшням, к окружающей природе и уже мимоходом к своим подобострастным слушателям). Когда он награждал конюха грубою насмешкою, тот был счастлив на весь день; когда он повторял свой единственный, всем известный, грубый, плоский и лишенный всякого остроумия рассказ тем же самым слушателям, в одних и тех же выражениях, в каждый приезд свой, то челядь эта положительно гоготала от удовольствия, держа себя за бока, и клялась, что лучшего в жизни она никогда ничего не слыхала. Как бывало, засуетятся они, когда он потребует себе кувшин воды или огня для трубки, но осмелься пассажир попросить у них ту же услугу, они тотчас же наговорят ему дерзостей. Впрочем, они позволяли себе такое грубое обращение, глядя на самого кучера, который смотрел на пассажира свысока и был о нем не лучшего мнения, что и о конюхе.
Смотритель станции и конюхи почтительно обращались, по своим понятиям, с действительно имеющим значение кондуктором, но ямщик был единственное лицо, пред которым они преклонялись и которого боготворили. Как любовались они им, когда, взобравшись уже наивысокое свое седалище, он медленно, не торопясь, надевал свои рукавицы, между тем как один из счастливых конюхов, держа вожжи, с терпением ожидал, чтобы он их от него принял! А когда он щелкнет своим длинным бичом и тронется в путь, они его провожали победоносными и продолжительными криками.
Станции строятся длинными и низкими зданиями из кирпичей, не соединенных цементом, цвета грязи, высохшей на солнце (adobes называют испанцы такие кирпичи, а американцы сокращают на dobies). Крыши почти без откоса, кроются соломой, которую накладывают сверху дерном или толстым слоем земли, отчего крыши прорастают зеленью и травою. В первый раз в жизни пришлось нам видеть палисадник на крыше дома! Постройки состояли из гумна, конюшен на двенадцать или пятнадцать лошадей и домика с комнатой для пассажиров, где стояли лари для содержателей станций и для одного или двух конюхов. Домик был настолько низок, что легко можно было облокотиться о край его крыши, а чтобы войти в дверь, необходимо было согнуться. Вместо окна было квадратное отверстие без стекол, в которое мог пролезть человек. Пола не было, его заменяла крепко утрамбованная земля, а печку — камин, в котором и варили все необходимое. Не было ни полок, ни буфета, ни шкафов, в углу стоял мешок с мукой, а, прислонившись к нему, два жестяных почернелых кофейника, один жестяной чайник, маленький мешочек с солью и кусок ветчины.
Около двери этой берлоги, на земле стояла жестяная умывальная чаша, около нее ведро с водою и кусок мыла, а на карнизе висела старая синяя шерстяная рубашка, которая служила полотенцем собственно содержателю станции, и только двое могли бы посягнуть на нее: кондуктор и ямщик, но первый не делал это из чистоплотности, последний же по нежеланию встать на чересчур короткую ногу с ничтожным содержателем станции. У нас было два полотенца, но, увы, они были в чемодане; мы (и кондуктор) вытирались носовыми платками, а ямщик своими панталонами и рукавами. В комнате около двери висела маленькая старинная рама от зеркала с двумя кусочками зеркального стекла в углу; смотрясь в этот разбитый уголок зеркала, вы видели себя с двойным лицом, из которых одно возвышалось над другим на несколько дюймов. У зеркала на шнурке висела половина гребня, но я готов лучше умереть, нежели подробно описать эту древность. Он был, надо полагать, времен царя Гороха и с тех пор не видал, что значит чистка.
В одном углу комнаты стояло несколько винтовок и другого оружия; тут же была труба и все охотничьи принадлежности. Смотритель станции носил панталоны из грубой деревенской материи, обшитые сзади и вдоль штанины оленьей кожей, как обыкновенно делают для верховой езды, так что они были удивительно оригинальны, наполовину темно-синие и наполовину желтые. Штанины были заткнуты у него в высокие сапоги, каблуки украшены большими испанскими шпорами, которые при каждом шаге звенели своими цепочками; у него была огромная борода и усы, шляпа с широкими опущенными полями, синяя шерстяная рубашка; подтяжек, жилета и сюртука, он не носил; в его кожаной кобуре за поясом был большой морской револьвер, а из-за сапога торчал роговой черенок кривого ножа. Обстановка домика была незатейлива и немногочисленна. Качалки, кресла и диванов здесь не было, их заменяли два треногих стула, сосновая скамья в четыре фута длины и два пустых ящика из-под свечей. Столом служила жирная доска на подпорках, а скатерти и салфетки отсутствовали, да их даже и не требовалось. Испорченное жестяное блюдо, ножик, вилка и жестяная кружка составляли прибор каждого, но у кучера, кроме того, было фаянсовое блюдце, которое когда-то видело лучшее время. Конечно, эта важная персона сидела на первом месте. На столе одно не соответствовало общей сервировке и резко бросалось в глаза, немецкого серебра судок, исцарапанный, согнутый, но все-таки он был до того не на месте, что походил на изгнанника-короля, сидящего в рубище между варварами, хотя величие его прежнего положения внушаю уважение всем и каждому. В судке оставался всего один графинчик, но и тот без пробки с разбитым горлышком, засиженный мухами с очень малым количеством уксуса, в котором замариновано было несколько десятков мух, лапками вверх и как бы оплакивающих свое положение.
Смотритель станции взял черствый хлеб, величиною и формою напоминавший круг сыра, отрезал несколько ломтиков, нарезал каждому по кусочку ветчины, которую только умение опытных рук ловко нарезать доставляло зубам кое-как справиться с этой обыкновенной пищей американского солдата, но которую на этот раз и Штаты не решались приобрести, почтовое же ведомство купило ее по дешевой цене для прокормления пассажиров и своих служащих. Мы, может быть, наткнулись на такую ветчину (обреченную войску) где-нибудь дальше в степях, а не именно там, где я ее описываю, но главное то, что мы на такую действительно наткнулись — это вещь неоспоримая.
Потом он налил нам питье, которое назвал «slumgullion», но прозвище это было неудачное. Питье, правда, имело претензию на чай, но в нем было много лишнего: грязные тряпки, песок, старая свиная корка, так что трудно было обмануть опытного путешественника. Не было ни сахару, ни молока, ни даже ложки, чтобы помешать эту смесь.
Мы не могли есть ни хлеба, ни ветчины и не в состоянии были пить «slumgullion», и когда я посмотрел на несчастный уксусный судок, то вспомнил анекдот (очень, очень старый) о путешественнике, севшем за стол, на котором поставлены были скумбрия и банка с горчицей; он спросил хозяина, все ли это. Хозяин ответил:
— Все! Помилуйте, да тут скумбрии достаточно на шесть человек.
— Но я не люблю скумбрии.
— Ну, так покушайте горчицы.
Прежде я находил этот анекдот весьма хорошим, но теперь мрачное сходство с нашим положением лишило его всякого юмора в моих глазах.
Завтрак был перед глазами, но есть его мы не решались.
Я понюхал, попробовал и сказал, что буду лучше пить кофе. Хозяин в изумлении остановился и безмолвно на меня смотрел. Наконец, когда он пришел в себя, то отвернулся и, как бы советуясь сам с собою о таком важном деле, прошептал:
— Кофе! Вот так-так, будь я пр…!
Мы есть не могли, сидели все за одним столом, и разговора правильного между конюхами и пастухами не было, а перебрасывались они между собою отрывочными фразами в одной и той же форме, всегда грубо-дружественной. Сначала новизна и бытовая оригинальность их способа излагать мысль меня интересовали, но со временем однообразие их прискучило. Разговор был:
— Передай хлеб, ты, хорьковый сын!
Нет, я ошибаюсь, не «хорьковый», кажется, оно было хуже, да, я вспоминаю, оно действительно было хуже, но точного выражения не помню. Впрочем, оно не важно, так как, во всяком случае, оно не печатное. Благодаря только моей необычайной памяти, я не забыл, где пришлось мне в первый раз услышать сильные и для меня совсем новые, местные выражения в западных степях и горах.
Мы отказались от завтрака, заплатили каждый по доллару и вернулись на свои места в дилижансе, где нашли утешение в курении. Тут в первый раз почувствовали мы некоторое разочарование. Здесь же пришлось нам расстаться с чудною шестеркою лошадей и заменить ее мулами. Это были дикие мексиканские животные, и надо было человеку стоять перед каждым из них и крепко держать, пока кучер надевал перчатки и устраивался на козлах, когда же, наконец, он брал вожжи в руки и конюха, при условном знаке, быстро отскакивали, карета выезжала со станции как бы ядро, выпущенное из пушки. И как эти бешеные животные летели! Это был какой-то неутомимый и неистовый галоп, ни разу не уменьшавшийся ни на минуту в продолжение десяти или двенадцати миль, пока мы снова не подъезжали к станции.
Так летели мы весь день. К двум часам дня лесная полоса, окаймляющая Северную Плату и обозначающая поворот ее в обширную гладкую степь, стала видна. К четырем часам мы переехали через рукав реки, к пяти часам проехали Плату и остановились в Форт-Киерне, ровно через пятьдесят шесть часов, как выехали из Сент-Же. Сделано триста миль!
Так путешествовали на великом материке лет десять или двенадцать тому назад, и только горсть людей позволяла себе мечтать, что, Бог даст, доживут и они до того времени, когда в этой местности проведут железный путь. Дорога проведена и при чтении в газете «New-York Times» о нынешнем способе путешествия по той же самой местности, которую я теперь описываю, картинно выступают в моей памяти тысячи странных сравнений и контрастов с нашим прошлым путешествием. Я едва могу понять новое положение вещей.
Путешествие по континенту.
В 4 ч. 20 м. пополудни, в воскресенье, выехали мы со станции Омага на запад, чтобы совершить нашу длинную поездку. Через несколько часов пути объявили нам, что обед готов — «событие», весьма интересное для тех из нас, кто еще не вкушал обеда Пульмана в гостинице на колесах; итак, перешедши из нашего спального вагона в следующий, мы очутились в столовой. Первый обед этот был для нас настоящим праздником. И хотя нам пришлось в продолжение четырех дней здесь и обедать, и завтракать, и ужинать, общество наше не переставало любоваться и восхищаться превосходным устройством и удивительным комфортом. На столах, покрытых белоснежною скатертью и украшенных приборами из чистого серебра, прислуга (негры), бегающая взад и вперед, одетая вся в безукоризненно белое, ставила кушанье как бы по волшебству. Сам Дельмоник не краснел бы за такой обед; впрочем, в некотором отношении было бы трудно этому замечательному артисту уследить за нашим меню; в дополнение такому первого разряда обеду мы имели еще свое: козий филей (тот, кто никогда не едал этого, в жизни не ел ничего хорошего), форель из прелестных наших горных ручейков и отборные фрукты и ягоды и ко всему (не продаваемый нигде sauce piquant) наш ароматный и придающий аппетит степной воздух! Вы можете быть уверены, мы все отнеслись с должным вниманием ко всему, заливая еду стаканами искрящегося вина, в то же время пробегали мы тридцать миль в час, сознавая, что быстрее жить было немыслимо. Однако, мне пришлось отказаться от этого мнения, когда через два дня мы в 27 минут делали 27 миль и шампанское, налитое в стаканах до краев, не проливалось. После обеда мы удалились в наш салон-вагон, и так как это был канун воскресения, то предались пению старинных гимнов: «Слава Господу Богу» и т. д. «Сияющий Берег», «Коронование» и так далее, мужские голоса приятно и нежно сливались с женскими в вечернем воздухе, между тем, поезд наш со своими огненными, ослепительными глазами, красиво освещая даль степей, быстро мчался в ночной тьме по пустыне. Легли мы спать в роскошные постели, спали сном праведным до другого утра (понедельник) и проснулись в восемь часов, как раз в то время, когда проезжали через Северную Плату; триста миль от Омага пятнадцать часов сорок минут в пути.
ГЛАВА V
Еще ночь, проведенная попеременно, то бурно, то спокойно; наконец, настало утро; снова радостное пробуждение, снова прелесть свежего ветерка, созерцание обширных пространств, ровных полян, яркого солнца и необозримых пустынь, а воздух до того изумительно прозрачен, что деревья, отстоящие на три мили, кажутся совсем близко. Мы опять облеклись в полуодетую форму, полезли наверх летевшего экипажа, спустили с крыши ноги, покрикивали иногда на наших бешеных мулов только ради того, чтобы видеть, как они, пригнувши уши назад, бежали еще шибче; привязав шляпы к головам, чтобы волосы не развевались, м
