Скорбь Сатаны. Вендетта, или История всеми забытого
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Скорбь Сатаны. Вендетта, или История всеми забытого

Мария Корелли

Скорбь Сатаны. Вендетта, или История всеми забытого

Marie Corelli

The Sorrows of Satan

Vendetta: a Story of One Forgotten



© ООО «Издательство АСТ», 2024

* * *

Мария КОРЕЛЛИ

Мария Корелли (наст. имя Мэри Маккей, 1855–1924) – классик английской литературы одна из самых значимых авторов стоявших у истоков жанра мистики. В конце XIX века ее романы продавались большими тиражами чем произведения Киплинга, Конан Дойла и Уэллса вместе взятые. «Скорбь Сатаны» – пожалуй лучшее произведение Корелли – стала настоящим бестселлером викторианской Англии только за первые два месяца было продано свыше 50 000 экземпляров.

В 1926 году роман был экранизирован Дэвидом Уорком Гриффитом. В России же читатель познакомился с книгой еще в 1903 году однако тогда она была опубликована под именем Брэма Стокера.

Скорбь Сатаны

I

Знаете ли вы, что такое быть бедным? Бедным не той бедностью, на которую некоторые жалуются, имея пять или шесть тысяч в год и уверяя, что едва-едва сводят концы с концами, но по-настоящему бедным – ужасно, отвратительно бедным? Бедность, которая так гнусна, унизительна и тягостна; которая заставляет вас носить одно и то же платье до полной его ветхости; которая отказывает вам в чистом белье из-за разорительных расходов на прачку; которая лишает вас самоуважения и побуждает в замешательстве скрываться на задних улицах, вместо того чтобы свободно и независимо гулять между людьми, – вот такую бедность я имею в виду. Это гнетущее проклятие, которое подавляет благородные стремления. Это нравственный рак, который гложет сердце благонамеренного человеческого существа и делает его завистливым, злым и даже способным к употреблению динамита. Когда он видит разжиревшую праздную женщину из общества, проезжающую мимо в роскошной коляске, лениво развалясь на подушках, с лицом, раскрасневшимся от пресыщения; когда он замечает безмозглого чувственного модника, курящего и зевающего от безделья в парке, как если б весь свет с миллионами честных тружеников был создан исключительно для развлечения так называемых «высших» классов, – тогда его кровь превращается в желчь и страдающая душа возмущается и вопиет:

– За что такая несправедливость, о Господи? Почему недостойный ротозей имеет полные карманы золота, доставшиеся случайно или по наследству, тогда как я, работая без устали с утра до ночи, едва в состоянии заплатить за обед?

Почему, в самом деле? Отчего бы сорной траве не цвести, как зеленому лавру? Я часто об этом думал. Тем не менее теперь мне кажется, что я могу разрешить задачу на своем личном опыте. Но… на каком опыте! Кто поверит этому? Кто поверит, что нечто такое странное и страшное выпало на долю смертного? Никто. Между тем это правда – более правдивая, чем многое, называемое правдой. Впрочем, я знаю, что многие люди живут в таких же условиях, под точно таким же давлением, сознавая, может быть, временами, что они опутаны пороком, но они слишком слабы волей, чтобы разорвать сети, в которые добровольно попали. Я даже сомневаюсь: примут ли они во внимание данный мне урок? В той же суровой школе, тем же грозным учителем? Познают ли они тот обширный, индивидуальный, деятельный разум, который не переставая, хотя и безгласно, работает? Познают ли они Вечного действительного Бога, как я принужден был это сделать всеми фибрами моего умозрения? Если так, то темные задачи станут для них ясными и то, что кажется несправедливостью на свете, окажется справедливым!

Но я не пишу с какой-либо надеждой убедить или просветить моих собратьев. Я слишком хорошо знаю их упрямство; я могу судить по своему собственному. Было время, когда мою гордую веру в самого себя не могла поколебать какая-нибудь человеческая единица на земном шаре. И я вижу, что и другие настроены подобным образом. Я просто намерен рассказать различные случаи из моей жизни – по порядку, как они происходили, – предоставляя более самонадеянным умам задавать и разрешать загадки человеческого существования.

В одну жестокую зиму, памятную ее полярной суровостью, когда громадная холодная волна распространила свою леденящую силу не только на счастливые Британские острова, но и на всю Европу, я, Джеффри Темпест, был один в Лондоне, почти умирая с голоду. Теперь голодающий человек редко возбуждает сочувствие, так как немногие поверят ему. Состоятельные люди, только что поевшие до пресыщения, – самые недоверчивые; многие из них даже улыбаются, когда им рассказывают про голодных бедняков, точно это шутка, придуманная для послеобеденного развлечения; или с раздражающим невниманием, настолько характерным для модной публики, что, задав вопрос, они не ждут ответа, а получив его, не понимают, эти плотно пообедавшие господа, услышав о каком-нибудь несчастном, умирающем от голода, рассеянно пробормочут: «Как это ужасно!» – и сейчас же возвратятся к обсуждению последней новости, чтоб убить время, прежде чем оно убьет их своею скукой. «Быть голодным» звучит грубо и вульгарно для высшего общества, которое всегда ест больше, чем следует.

В тот период, о котором идеть речь, я, с некоторых пор сделавшийся одним из людей, вызывающих наибольшую зависть, узнал жестокое значение слова «голод» слишком хорошо: грызущая боль, болезненная слабость, мертвенное оцепенение, ненасытность животного, молящего о пище, – все эти ощущения достаточно страшны для тех, кто, по несчастию, день ото дня подготовлялся к ним, но, может быть, они много больнее для того, кто получил нежное воспитание и считал себя «джентльменом». И я чувствовал, что не заслуживаю страданий нищеты, в которой очутился. Я много работал. После смерти моего отца, когда я узнал, что все его воображаемое состояние принадлежало кредиторам и что от нашего имения не осталось ничего, кроме драгоценной миниатюры моей матери, потерявшей жизнь, произведя меня на свет, – с того времени, говорю я, мне пришлось трудиться с раннего утра до поздней ночи. Мое университетское образование я применил к литературе, к которой, как мне казалось, имел призвание. Я искал себе занятий почти в каждой лондонской газете. Во многих редакциях мне отказывали, в некоторых брали на испытание, но нигде не обещали постоянной работы.

Каждый, кто ищет заработка одной лишь головой и пером, в начале этой карьеры ощущает себя своего рода социальным изгоем. Он никому не нужен, все его презирают. Его стремления осмеяны, его рукописи возвращаются ему непрочитанными, и о нем меньше заботятся, чем об осужденном убийце в тюрьме. Убийца по крайней мере одет и накормлен, почтенный священник навещает его, а тюремщик иногда не прочь даже сыграть с ним в карты. Но человек, одаренный оригинальными мыслями и способный выражать их, считается худшим из преступников, и его, если б могли, затолкали бы до смерти.

Я переносил в угрюмом молчании и пинки, и удары, и продолжал жить – не из любви к жизни, но единственно потому, что презирал трусость самоуничтожения. Я был еще слишком молод, чтоб легко расстаться с надеждой. У меня была смутная идея, что и мой черед настанет, что вечно вращающееся колесо фортуны в один прекрасный день поднимет меня, как теперь понижает, оставляя мне лишь возможность для продолжения существования, – это было прозябание, и больше ничего. Наконец я получил работу в одном хорошо известном литературном издании. Тридцать романов в неделю присылались мне для критики. Я приобрел привычку рассеянно пробегать восемь или десять из них и писал столбец громовых ругательств, интересуясь только этими, случайно выбранными, остальные же оставались без внимания. Такой образ действий оказался удачным, и я поступал так некоторое время, чтобы понравиться моему редактору, который платил мне щедрый гонорар в пятнадцать шиллингов в неделю.

Но однажды, вняв голосу совести, я изменил тактику и горячо похвалил работу, которая была и оригинальна, и прекрасна. Автор ее оказался врагом журнала, где я работал. Результатом моей хвалебной рецензии произведения ненавистного субъекта было то, что личная злоба издателя взяла верх над добропорядочностью и я лишился заработка. После этого мне пришлось влачить бедственное существование наемного писателя, живя обещаниями, которые никогда не выполняются, пока, как я сказал, в начале января, в разгар лютой зимы, я не очутился буквально без гроша, лицом к лицу с голодной смертью, задолжав месячную плату за свою убогую квартирку на одной из улочек недалеко от Британского музея.

Целый день я переходил из одной газетной редакции в другую, ища работу и не находя ее. Все места были заняты. Так же безуспешно пробовал я представить свою рукопись, но «лекторы» в редакциях находили ее особенно бездарной. Большинство из этих «лекторов», как я узнал, были сами романисты, которые в свободное время прочитывали чужие произведения и произносили свой приговор. Я никогда не мог найти справедливости в такой системе. Мне кажется, что это – просто-напросто покровительство посредственности и подавление оригинальности. Романист-«лектор», который добивается места в литературе для самого себя, естественно, скорее одобрит заурядную работу, чем ту, которая могла бы оказаться лучше его собственной. Хороша или дурна эта система, но для меня и для моего литературного детища она была вредна.

Последний редактор, к которому я обратился, по-видимому, был добрый человек: он смотрел на мое потертое платье и изнуренное лицо с некоторым состраданием.

– Мне очень жаль, – сказал он, – но мои «лекторы» единогласно отвергли вашу работу. Мне кажется, вы слишком серьезны и резко выступаете против общества. Это непрактично. Никогда не следует осуждать публику: она покупает книги. Вот если можете, напишите остроумную любовную историйку, слегка рискованную: подобного рода произведения имеют наибольший успех в наше время.

– Извините меня, – возразил я нерешительно. – Но уверены ли вы, что судите правильно о вкусах публики?

– Конечно, я уверен, – ответил он. – Это моя обязанность – знать вкус публики так же основательно, как свой собственный карман. Поймите меня, я не советую, чтобы вы писали книгу положительно непристойного содержания, – это можно смело оставить для «новой женщины», – он засмеялся. – Уверяю вас, что классические произведения не имеют спроса. Начать с того, что критики не любят их. Все, что доступно им и публике, – это отрывок сенсационного реализма, рассказанный в элегантной английской газете. В «Литературной» или в газете Эддисона это будет ошибкой.

– Я думаю, что и я сам – тоже ошибка, – сказал я с натянутой улыбкой. – Во всяком случае, если то, что вы говорите, правда, я должен бросить перо и испробовать другое занятие. Я отстал от жизни, считая литературу выше всех профессий, и скорее предпочел бы не связывать ее с теми, кто добровольно ее унижает.

Он бросил на меня искоса быстрый взгляд – полунедоверчивый, полупрезрительный.

– Хорошо, хорошо! – наконец заметил он. – Вы немного экстравагантны. Это пройдет. Не хотите ли пойти со мной в клуб и вместе пообедать?

Я отказался от этого приглашения. Я сознавал свое несчастное положение, и гордость – ложная гордость, если хотите, – поднялась во мне. Я поспешил проститься и поплелся домой со своей отвергнутой рукописью. Придя домой, я встретил на лестнице мою квартирную хозяйку, которая спросила, «не буду ли я так добр рассчитаться с ней завтра». Она говорила довольно вежливо, бедняжка, и не без некоторой нерешительности. Ее очевидное сострадание укололо мое самолюбие так же, как предложенный редактором обед ранил мою гордость, и с совершенно уверенным видом я сейчас же обещал ей уплатить деньги в срок, ею самою назначенный, хотя у меня не было ни малейшего представления, где и как я достану требуемую сумму.

Войдя в свою комнату, я швырнул бесполезную рукопись на пол, упал на стул… и выругался. От этого мне стало легче, что неудивительно, так как хоть я и ослаб временно от недостатка пищи, но не настолько, чтоб проливать слезы, и крепкое ругательство было для меня таким же лекарством, каким, я думаю, бывают слезы для взволнованной женщины. Как я не мог плакать, так же я не был способен и обратиться к Богу в моем отчаянии. Говоря откровенно, я тогда не верил в Бога. Я был самонадеянным смертным, презирающим изношенные временем суеверия.

Конечно, я был воспитан в христианской вере, но эта вера сделалась для меня более чем бесполезной. Умственно я находился в хаосе, а мораль составляла препятствие моим идеям и стремлениям. Мое положение было безнадежно, и я сам был безнадежен.

А между тем я чувствовал, что сделал все, что мог. Я был зажат в угол моими собратьями, которые оспаривали мое место в жизни. Но я боролся с этим: я работал честно и терпеливо – и все напрасно.

Я слыхал о мошенниках, которые получали большие деньги, о плутах, которые наживали огромные состояния. Их благоденствие доказывает, что честность в конце концов не есть лучшее средство. Что же было делать? Как начать иезуитскую деятельность, чтобы, сделав зло, получить добро? Так я думал – если эти безумные фантазии заслуживали названия дум. Ночь была особенно холодной. Мои руки онемели, и я старался согреть их у масляной лампы, которою моя квартирная хозяйка по доброте своей позволяла мне пользоваться несмотря на просроченный платеж.

Сделав это, я заметил три письма на столе: одно было в длинном синем конверте, заключавшем или вызов в суд, или возвращенную рукопись, другое – с маркой из Мельбурна, а третье представляло собой толстый квадратный пакет с позолоченной короной. Я смотрел на все три равнодушно и, выбрав то, что было из Австралии, повертел его в руках одну секунду, прежде чем распечатать.

Я знал, от кого оно, и не ждал приятных известий. Несколько месяцев назад я написал подробный рассказ о моих увеличивающихся долгах и затруднениях одному старому школьному товарищу, который, найдя Англию слишком тесной для своего честолюбия, уехал в более широкий Новый Свет для разработки золотых приисков. Как мне было известно, он преуспел в своем предприятии и достиг солидного независимого положения. Поэтому я рискнул обратиться к нему с просьбой одолжить мне пятьдесят фунтов стерлингов. В конверте, без сомнения, был его ответ, и я поколебался, прежде чем его вскрыть.

– Конечно, будет отказ, – сказал я вслух.

Как ни бывает добр приятель в иных обстоятельствах, при просьбе одолжить денег он тут же становится черствым. Он выражает сожаление, винит плохо идущие дела и в целом тяжелые времена и обнадеживает, говоря, что скоро все переменится. Мне это было хорошо известно. В конце концов, почему я должен думать, что он не такой, как все? Я не имею на него иных прав, кроме сентиментальных воспоминаний о днях, совместно проведенных в Оксфорде.

Против воли у меня вырвался вздох, и на секунду мои глаза заволокло туманом. Я снова увидел серые башни мирной Магдалины, чудесные зеленые деревья, покрывавшие тенью дорожки внутри и кругом старого дорогого университетского города, где мы – я и человек, чье письмо я сейчас держал в руке, – вместе бродили, счастливые юноши, воображая себя молодыми гениями, родившимися, чтобы преобразовать мир. Мы оба любили классиков – мы были полны Гомером и мыслями и принципами всех бессмертных греков и римлян. И я верю, что в те далекие мечтательные дни мы думали, что в нас было то вещество, из которого создаются герои. Но вступление на общественную арену скоро разрушило наши высокие фантазии; мы оказались обыкновенными рабочими единицами, не более; проза ежедневной жизни отстранила Гомера на задний план, и мы вскоре открыли, что общество более интересовалось последним скандалом, чем трагедиями Софокла или мудростью Платона. Без сомнения, было крайне глупо мечтать, что мы могли преобразовать свет, тем не менее самый закоренелый циник вряд ли станет отрицать, что отрадно оглянуться назад, на дни юности, когда, быть может, только один раз в жизни он имел благородные стремления. Лампа горела скверно, и мне пришлось заправить ее, прежде чем приступить к чтению письма моего друга.

В соседней комнате кто-то играл на скрипке, и играл хорошо. Нежные звуки лились из-под смычка, и я слушал, безотчетно радуясь. Ослабев от голода, я впал в состояние, близкое к оцепенению, и проникающая сквозь стену мелодия, вызывая во мне сладостные чувства, укротила на мгновение ненасытное животное, требующее пищи.

– Играй, играй! – пробормотал я, обращаясь к невидимому музыканту. – Ты упражняешься на своей скрипке, без сомнения, для заработка, поддерживающего твое существование. Возможно, ты какой-нибудь бедняга в дешевом оркестре или, может, даже уличный музыкант, вынужденный жить по соседству с «джентльменом», умирающим от голода; у тебя не может быть надежды когда-нибудь войти в моду и играть при дворе; если же ты надеешься на это, то это безумие! Играй, дружище, играй! Звуки, извлекаемые тобой, очень приятны и заставляют думать, что ты счастлив. Так ли это или и у тебя, как у меня, все пошло прахом?

Музыка стихала и становилась жалобнее; ей теперь аккомпанировал шум града, бьющего по оконным стеклам. Ветер со свистом врывался в дверь и завывал в камине – ветер, холодный, как дыхание смерти, и пронизывающий, как игла. Я дрожал и, нагнувшись к коптящей лампе, приготовился читать.

Едва я разорвал конверт, как оттуда выпал на стол чек на пятьдесят фунтов, которые я мог получить в хорошо известном лондонском банке. Мое сердце дрогнуло от облегчения и благодарности.

– Я был несправедлив к тебе, старый товарищ! – воскликнул я. – У тебя есть сердце!

И, глубоко тронутый великодушием друга, я внимательно прочел его письмо. Оно было не очень длинно и, очевидно, написано второпях.

Дорогой Джефф!

Мне больно слышать, что ты находишься в затруднительном положении; это показывает, что глупые головы все еще процветают в Лондоне, если человек с твоими талантами не может занять принадлежащего ему места на литературном поприще. Я думаю, что тут весь вопрос в интригах и только деньги могут их остановить. Здесь пятьдесят фунтов, которые ты просил, – не спеши возвращать их. Я решил тебе помочь, направив к тебе своего друга – настоящего друга, заметь! Он передаст тебе рекомендательное письмо от меня, и, между нами, старина, будет лучше всего, если ты полностью доверишь ему свои литературные дела. Он знает всех и знаком со всеми редакторскими ухищрениями и газетными писаками. Кроме того, он большой филантроп и имеет особенную склонность к общению с духовенством.

Странный вкус, ты скажешь, но он мне совершенно откровенно объяснил причину такого предпочтения. Он так чудовищно богат, что буквально не знает, куда девать деньги, а достопочтенные джентльмены церкви всегда охотно указывают ему способы их потратить. Он всегда рад узнать о таких кварталах, где его деньги и влияние (он очень влиятелен) могут быть полезны для других. Он помог мне выпутаться из очень серьезного затруднения, и я у него в большом долгу. Я ему все рассказал о тебе и о твоих талантах, и он обещал помочь. Он может сделать все, что захочет, вполне естественно, так как на свете и нравственность, и цивилизация, и все остальное подчиняются могуществу денег, а его средства, похоже, неисчерпаемы. Воспользуйся им – он сам этого желает – и напиши мне, что и как. Не беспокойся о пятидесяти фунтах, пока не почувствуешь, что все неприятности остались позади.

Всегда твой,

Баффлз.

Я засмеялся, прочитав нелепую подпись, хотя мои глаза были затуманены чем-то вроде слез. Баффлз было прозвище, данное моему другу некоторыми из наших университетских товарищей, и ни он, ни я не знали, как оно возникло. Но никто, кроме профессоров, не называл его настоящим именем, которое было Джон Кэррингтон; он был просто Баффлз, и Баффлзом он остался даже теперь для своих задушевных друзей. Я сложил и спрятал его письмо вместе с чеком и, размышляя о том, что за человек мог быть этот «филантроп», который не знает, куда девать деньги, принялся за два других конверта. Я почувствовал облегчение, зная, что теперь, что бы ни случилось, смогу завтра оплатить счет квартирной хозяйке, как обещал. Кроме того, я мог заказать ужин и зажечь огонь, чтобы придать более веселый вид моей холодной и неуютной комнате.

Но прежде чем воспользоваться этими благами жизни, я вскрыл длинный синий конверт, который выглядел как угроза судебного преследования, и, развернув бумагу, смотрел на нее в изумлении. Что это значит? Буквы прыгали перед моими глазами; в недоумении и замешательстве я перечитывал текст снова и снова, ничего не понимая. Но вскоре на меня снизошло озарение, переполошив мои чувства, как электрический удар… Нет! Нет! Фортуна не может быть так безумна! Так странно капризна! Это какая-то бессмысленная мистификация… А между тем… если это шутка, то шутка изумительная! Имеющая также вес закона!

Даю слово и клянусь всеми странными божествами, управляющими человеческими судьбами, что это радостное известие тогда показалось мне положительно достоверным!

II

Приведя, не без усилия, в некоторый порядок свои мысли, я внимательно перечел каждое слово документа, и мое изумление еще более возросло. Сходил ли я с ума или у меня началась лихорадка? Могло ли это поразительное, ошеломляющее известие быть правдой? Потому что, если это в самом деле была правда… Бог мой! При этой мысли у меня кружилась голова, и только сила воли удерживала меня от обморока: так сильно я был взволнован неожиданным сюрпризом.

Если это правда, ведь тогда весь мир будет моим! Я стану королем вместо того, чтобы быть нищим; я стану всем, чем только захочу! Письмо, это изумительное письмо, было от известной фирмы лондонских поверенных, и в нем в размеренных и точных выражениях сообщалось, что дальний родственник моего отца, о котором я смутно слыхал лишь время от времени в детстве, скоропостижно скончался в Южной Америке, оставив меня своим единственным наследником.

Движимое и недвижимое имущество, стоимость которого превышает теперь пять миллионов фунтов стерлингов. Вы нас обяжете, если найдете удобным посетить нас на этой неделе, чтобы вместе выполнить необходимые формальности. Бо́льшая часть капитала находится в Английском банке, и значительная сумма помещена под гарантии французского правительства. Мы предпочли бы сообщить дальнейшие подробности Вам лично, а не письменно.

В уверенности, что Вы посетите нас безотлагательно, остаемся, сэр, Вашими покорными слугами…

Пять миллионов! Я, умирающий с голоду наемный писатель без друзей и без надежд, завсегдатай низких газетных притонов, я – владелец «более пяти миллионов фунтов стерлингов»! Я хотел поверить в поразительный факт, так как это, очевидно, был факт, – но не мог. Он казался мне дикой иллюзией, плодом помутившегося от голода рассудка. Я оглядел комнату: убогая мебель, холодный камин, грязная лампа, низкая выдвижная кровать – все говорило о бедности и нужде, и подавляющий контраст между окружающей меня нищетой и только что полученной новостью поразил меня, как самая дикая и странная несообразность, которую я когда-либо слышал или воображал, – и я разразился хохотом.

– Случался ли когда-нибудь еще подобный каприз безрассудной фортуны? – крикнул я громко. – Кто бы мог подумать! Бог мой! Я, я! Из всех людей на свете именно я выбран для этого счастия! Клянусь небом, если это правда, то общество под моей рукой завертится, как волчок, не пройдет и нескольких месяцев.

И я опять громко засмеялся. Я смеялся так же, как раньше бранился, – просто чтобы дать выход своим чувствам. Кто-то засмеялся в ответ смехом, показавшимся мне смехом лешего. Я внезапно остановился, чего-то испугавшись, и прислушался. Дождь лил, и ветер бушевал, как сердитая сварливая женщина; скрипач в соседней комнате выводил блестящие рулады на своем инструменте, но, кроме этого, не было слышно никаких других звуков. Между тем я мог бы поклясться, что слышал человеческий смех позади себя там, где стоял.

– Это, должно быть, мое воображение, – пробормотал я, прибавляя огонь в лампе, чтобы лучше осветить комнату. – Без сомнения, у меня расстроены нервы! Бедный Баффлз! Добрый старина! – продолжал я, вспомнив чек на пятьдесят фунтов, который несколько минут назад показался мне манной небесной. – Какой сюрприз ждет тебя! Ты получишь обратно свою ссуду так же скоро, как прислал ее, с прибавкой других пятидесяти фунтов, как процент за твое великодушие. Что же до нового мецената, которого ты посылаешь, чтобы помочь мне в затруднениях, он, наверное, окажется прекрасным старым джентльменом, но на этот раз не попадет в свою стихию. Я не нуждаюсь ни в помощи, ни в совете, ни в покровительстве! Я могу купить все это! Имя, почет и власть – все продажно в наш удивительно коммерческий век и поднимается до самой высокой цены! Клянусь душой! Богатому «филантропу» будет нелегко состязаться со мной в могуществе! Ручаюсь, что вряд ли он имеет больше пяти миллионов! А теперь ужинать; я буду жить в кредит, пока не получу сколько-нибудь наличных, и нет причины, почему бы мне сейчас не покинуть эту нищенскую конуру и не отправиться в один из лучших отелей.

Я уже хотел оставить комнату под влиянием возбуждения и радости, как новый порыв ветра заревел в дымоходе, принеся с собой целый столб сажи, которая упала черной кучей на мою отвергнутую рукопись, забытую на полу, куда я в отчаянии ее бросил. Я быстро поднял ее и очистил от грязи, размышляя о том, какая судьба постигнет ее теперь – теперь, когда я сам мог ее издать, не только издать, но рекламировать и сделать предметом внимания, используя все затейливые и осторожные способы, известные лишь посвященным. Я улыбался при мысли, как отомщу тем, кто отнесся с пренебрежением и презрением ко мне и к моему труду, – как они будут приседать передо мной! Как они будут вилять хвостами у моих ног, как побитые дворняжки. Самая упорная и непреклонная шея согнется передо мной! В этом я был уверен, так как, хотя деньги не всегда покоряют все, они не преуспевают лишь в том случае, когда при деньгах отсутствует ум. Ум и деньги вместе могут двигать миром. Ум часто способен на это и без помощи денег, и это непреложный, доказанный факт, о котором не следует забывать глупцам.

Полный честолюбивых мыслей, я время от времени улавливал дикие звуки скрипки, на которой играли рядом, – звуки то рыдали, как плач скорби, то вдруг звенели, как беспечный смех женщины, – и внезапно я вспомнил, что еще не распечатал третье письмо, адресованное мне, с золоченой короной, которое оставалось на столе, до сих пор почти не замеченное.

Я неохотно взял его и медленно разорвал толстый конверт. Развернув небольшой плотный лист бумаги, также с короной, я прочел следующие строки, написанные удивительно четким, мелким и красивым почерком:

Дорогой сэр!

Я имею к Вам рекомендательное письмо от Вашего бывшего университетского товарища мистера Джона Кэррингтона, который был так добр, доставив мне случай познакомиться с тем, кого я считаю необыкновенно одаренным всеми талантами литературного гения. Я буду у Вас сегодня вечером, между восемью и девятью часами, надеюсь застать Вас дома и незанятым. Прилагаю мою карточку и настоящий адрес и остаюсь преданный Вам

Лючио Риманец.

Упомянутая карточка упала на стол, когда я заканчивал читать письмо; на ней была маленькая изящно выгравированная корона и слова:



Князь Лючио Риманец



А внизу карандашом был нацарапан адрес: «Гранд-отель».

Я перечел краткое письмо еще раз; оно было написано достаточно просто, ясно и вежливо. В нем не было ничего замечательного, решительно ничего; между тем оно показалось мне многозначительным. Я не мог объяснить себе почему.

Странное очарование приковывало мои глаза к характерному смелому почерку и заставляло думать, что я полюблю человека, так писавшего. Как завывал ветер! И как стонала рядом эта скрипка, точно беспокойный дух какого-нибудь молящегося забытого музыканта! Голова у меня кружилась, сердце ныло. Стук дождевых капель звучал, точно крадущиеся шаги шпиона, следящего за каждым моим движением.

Я сделался раздражительным и нервным – предчувствие какого-то зла омрачило светлое сознание неожиданного счастья. Тогда мною овладел стыд – стыд, что этот иностранный князь, если он был таковым, со своим колоссальным богатством, посетит меня, теперь миллионера, в этом нищенском жилище. Не успев коснуться своих богатств, я уже заразился пошлостью, стараясь сделать вид, что никогда не был действительно беден, но только временно находился в затруднительном положении!

Если бы я имел шесть пенсов, которых у меня не было, я бы послал телеграмму, чтоб отсрочить предстоящий визит.

– Но, во всяком случае, – сказал я громко, обращаясь к пустой комнате и отголоскам грозы, – я не хочу встретиться с ним сегодня. Я уйду из дому и не оставлю записки, и если он придет, то подумает, что я еще не получил его письмо. Я могу условиться о свидании с ним, когда у меня будет лучшая квартира и более подходящий костюм для моего теперешнего положения. Пока же нет ничего проще, чем скрыться от этого так называемого благодетеля.

Пока я говорил, мерцающая лампа со зловещим треском погасла, оставив меня в абсолютной темноте.

Выругавшись от досады, я принялся ощупью разыскивать спички, а не найдя их, шляпу и пальто. Я все еще был занят бесполезными и скучными поисками, когда до меня долетел стук копыт. Лошади быстро неслись по улице и внезапно остановились у меня под окном. Окруженный непроглядным мраком, я стоял и прислушивался. Там, внизу, происходило легкое смятение; я слышал нервную от избытка учтивости интонацию моей квартирной хозяйки, смешанную со звучными нотами громкого мужского голоса, и твердые шаги, приближавшиеся к моей комнате.

– Тут сам черт вмешался! – проговорил я сквозь зубы. – Так же, как мое капризное счастье! Сюда идет тот самый человек, встречи с которым я хотел избежать.

III

Дверь отворилась, и из окутывавшей меня темноты я увидел высокую фигуру, стоявшую на пороге. Я хорошо помню то странное впечатление, которое на меня произвело само очертание этого едва различимого образа. С первого же взгляда величественность его осанки и манер приковала все мое внимание, так что я едва слышал слова квартирной хозяйки:

– Господин желает вас видеть, сэр!

Эти слова быстро прервались смущенным бормотаньем при виде моей комнаты, погруженной во мрак.

– Наверно, лампа погасла! – воскликнула она и прибавила, обращаясь к посетителю: – Боюсь, мистера Темпеста нет дома, хотя я видела его полчаса назад. Если вы согласитесь подождать здесь минутку, я принесу лампу и посмотрю, не оставил ли он на столе записку.

Она поспешно вышла, и хотя я знал, что должен был заговорить, но какое-то особенное и совершенно необъяснимое злобное настроение заставляло меня молчать и не открывать своего присутствия. Тем временем высокий незнакомец сделал шаг или два вперед и звучным голосом с нотками иронии окликнул меня по имени:

– Джеффри Темпест, вы здесь?

Почему я не ответил? Странное и неестественное упрямство связало мой язык, и, скрытый во мраке моего жалкого литературного логова, я продолжал молчать. Величественная фигура придвинулась ближе, и мне показалось, что она вдруг как бы накрыла меня своей тенью. И вновь раздался голос:

– Джеффри Темпест, вы здесь?

Из-за стыда я не мог более так оставаться, решительным усилием сбросил с себя эти странные чары, делавшие меня немым, и, точно притаившийся в глухом убежище трус, несмело вышел вперед и стал перед моим гостем.

– Да, я здесь, – сказал я, – и, будучи здесь, стыжусь такого приема. Вы, конечно, князь Риманец: я только что прочел вашу записку, уведомляющую меня о вашем визите, но я надеялся, что, найдя комнату неосвещенной, моя квартирная хозяйка решит, что меня нет дома, и проводит вас обратно вниз. Вы видите, я совершенно откровенен!

– Действительно, – ответил незнакомец, и его густой голос вибрировал серебристыми звуками, скрывая насмешку. – Вы так откровенны, что я не могу не понять вас. Вы досадовали на мой сегодняшний визит и желали, чтоб я не пришел!

Это разоблачение моего настроения прозвучало так резко, что я поспешил отрицать его, хотя и сознавал, что это была правда. Правда даже в мелочах всегда кажется неприятной!

– Пожалуйста, не сочтите меня грубияном! – сказал я. – Но дело в том, что я распечатал ваше письмо лишь несколько минут назад, прежде чем мог все привести в порядок, чтоб принять вас. Лампа погасла так некстати, что я принужден теперь приветствовать вас, против правил общества, в темноте, которая даже мешает нам пожать друг другу руки.

– Попробуем? – спросил мой гость, и звук его голоса смягчился, придавая особенную прелесть его словам. – Моя рука здесь; если в вашей есть немного дружелюбия, они встретятся совершенно наудачу, безо всякого управления.

Я протянул свою руку, и она тотчас же почувствовала теплое и несколько властное пожатие. В этот момент комната осветилась: квартирная хозяйка вошла, неся, как она говорила, «свою лучшую лампу», и поставила ее на стол. Я думаю, при виде меня она воскликнула от удивления, быть может, даже сказала что-нибудь, – но я не слыхал и не обращал внимания, так как был поражен и очарован наружностью человека, чья сильная тонкая рука все еще держала мою. Я сам довольно высокого роста, но он был на полголовы, если не более, выше, и, когда я смотрел прямо на него, я думал, что мне никогда не приходилось видеть столько красоты и ума, соединенных в одном человеческом существе! Прекрасной формы голова указывала на силу и ум и благородно держалась на плечах, достойных Геркулеса. Лицо его имело форму безупречного овала и было довольно бледным, что придавало почти огненный блеск его темным глазам, имевшим удивительно обаятельный взгляд, в котором соединялись одновременно веселье и страдание. Самой замечательной чертой его лица был рот: несмотря на безупречно красивый изгиб, он был тверд и решителен и не слишком мал. Я заметил, что в спокойном состоянии он отражал горечь, презрение и даже жестокость. Но когда улыбка озаряла его, он выражал – или даже казалось, что выражал – нечто более утонченное, чем страсть, и с быстротой молнии у меня мелькнула мысль, чем могло быть это мистическое необъяснимое нечто. При одном взгляде я заметил эти главные подробности в пленительной наружности моего нового знакомого и, когда он выпустил мою руку, почувствовал, словно знал его всю жизнь! И теперь, лицом к лицу с ним, при свете лампы, я вспомнил об окружавшей меня обстановке: холодная, плохо освещенная комната с низким потолком, черная сажа на полу, мое потертое платье и жалкий вид в сравнении с царственно державшимся человеком, явно обладавшим несметными богатствами. Его длинное пальто было подбито и оторочено великолепными русскими соболями; он расстегнул его и швырнул небрежно, смотря на меня и улыбаясь.

– Я знаю, что пришел не вовремя! – сказал он. – Со мною так всегда! Это мое особенное несчастье! Воспитанные люди никогда не вторгаются туда, где им не рады, и потому я боюсь, что мои манеры оставляют желать лучшего. Если можете, то простите меня ради этого. – И он вынул адресованное мне письмо, написанное знакомой рукой моего друга Кэррингтона. – И позвольте мне сесть, пока вы будете читать этот документ. – Он придвинул стул и сел.

Я смотрел на его красивое лицо и свободную позу с еще большим восхищением.

– Не нужно мне никакого документа! – сказал я со всей искренностью, какую теперь действительно чувствовал. – Я уже получил письмо от Кэррингтона, где он говорит о вас в самых теплых и признательных выражениях. Но тот факт, что… В самом деле, князь, вы должны извинить меня, если я кажусь сконфуженным или удивленным… Я ожидал встретить совершенного старика…

И я в замешательстве остановился от острого взгляда его блестящих глаз, пристально смотревших на меня.

– В наше время никто не стар, дорогой сэр, – заявил он. – Даже бабушки и дедушки бывают бодрее в пятьдесят лет, чем они были в пятнадцать. Теперь совершенно не говорят о годах в высшем обществе: это неучтиво, даже грубо. То, что непристойно, не упоминается, а годы сделались непристойностью, поэтому о них избегают говорить. Вы говорите, что ожидали увидеть старика? Хорошо, вы не разочарованы, я – стар. В сущности, вы даже не можете себе представить, как я стар!

Я рассмеялся этой нелепости.

– Вы моложе, чем я, или, по крайней мере, так выглядите.

– Ах, мой вид обманчив! – возразил он весело. – Я, как многие известные модные красавицы, старше, чем кажусь. Но прочтите же рекомендательное послание, что я принес вам. Я до тех пор не буду удовлетворен.

Желая любезностью загладить свою прежнюю грубость, я тотчас распечатал письмо моего друга и прочел следующее:

Дорогой Джеффри!

Податель сего, князь Риманец, весьма знатный и образованный джентльмен, происходит из одной из древнейших фамилий Европы, а значит, и мира. Тебе, как любителю древней истории, будет интересно узнать, что его предки были халдейскими принцами, которые потом поселились в Тире, откуда перешли в Этрурию, где и оставались несколько столетий. Он последний потомок этого дома, чрезвычайно одаренная и гениальная личность, и его, как моего хорошего друга, с удовольствием поручаю твоему вниманию. Некоторые тягостные обстоятельства заставили его покинуть родную провинцию и лишиться большей части своих владений, так что он – странник на значительном протяжении земли. Он много путешествовал и много видел и отлично разбирается в людях и делах. Он – поэт и очень талантливый музыкант, и, хотя занимается искусствами только для собственного удовольствия, я думаю, что ты найдешь его практическое познание в литературных делах весьма полезным для твоей непростой карьеры. Я должен прибавить, что во всех отраслях науки он безусловный знаток. Желаю для вас обоих сердечной дружбы, остаюсь, дорогой Джеффри,

искренне твой

Джон Кэррингтон.

На этот раз он счел неуместным подписаться «Баффлз», что меня почему-то глупо оскорбило. В этом письме было что-то натянутое и формальное, как если бы оно было написано под диктовку и по настоянию. Что навело меня на эту мысль – не знаю. Я украдкой взглянул на моего безмолвного собеседника, он поймал мой нечаянный взгляд и возвратил его с особенной серьезностью. Опасаясь, чтобы внезапное смутное недоверие к нему не отразилось в моих глазах, я поспешно сказал:

– Это письмо, князь, усиливает мой стыд и сожаление, что я так дурно встретил вас. Никакое оправдание не способно загладить мою неучтивость, но вы не можете себе вообразить, как я огорчен, что вынужден принимать вас в этой нищенской конуре: совершенно не так я бы хотел приветствовать вас!..

И я остановился из-за вернувшегося раздражения, вспомнив, что теперь действительно был богат, но, вопреки этому, был вынужден казаться бедным.

Между тем князь легким движением руки прервал мои замечания.

– Зачем огорчаться? – спросил он. – Вам следует скорее гордиться, что вы можете избавиться от пошлых принадлежностей роскоши. Гений вырастает на чердаке, а умирает во дворце. Не есть ли это общепринятая теория?

– Я думаю, скорее избитая и неправильная, – ответил я. – Гению не мешало бы хоть раз пожить во дворце, но он, как правило, умирает с голода.

– Верно! Но только представьте себе, сколько глупцов разжиреют на их голодной смерти потом! И это есть проявление вечной мудрости природы. Шуберт погиб от нужды, но посмотрите, сколько выгоды принесли его сочинения нотным издателям! Таков прекраснейший закон распределения: честные люди должны жертвовать собой, чтоб позволить существовать мошенникам.

– Вы говорите, конечно, саркастически? – спросил я. – В действительности вы не верите в это?

– О, верю ли я! – воскликнул он, блестя своими красивыми глазами. – Если б я мог не верить в то, чему научил меня мой опыт, что бы мне осталось? Во всем нужно покоряться необходимости, как говорит старая поговорка. Нужно покориться, когда дьявол погоняет. Действительно, нельзя найти возражения на это верное замечание. Дьявол погоняет мир кнутом, зажатым в руке, и, что довольно странно (принимая во внимание, что люди верят в существование Бога), чрезвычайно преуспевает в управлении своей упряжкой!.. – Его брови сдвинулись, горькая линия у рта стала глубже и резче, но он вдруг опять светло улыбнулся и продолжал: – Однако не будем морализировать: мораль вызывает тошноту; каждый рассудительный человек ненавидит, когда ему говорят, кем он мог бы быть и кто он есть. Я пришел для того, чтобы сделаться вашим другом, если вы позволите. И, чтоб покончить с церемониями, поедем ко мне в отель, где я заказал ужин.

Тем временем я совершенно очаровался его свободным обращением, красивой внешностью и мелодичным голосом; его сатирическое настроение подходило к моему. Я чувствовал, что мы отлично сойдемся с ним, и первоначальная досада на то, что он застал меня в таких бедственных обстоятельствах, как-то ослабела.

– С удовольствием! – ответил я. – Но прежде позвольте мне немного объяснить вам положение дел. Вы много слышали обо мне от моего друга Джона Кэррингтона, и я знаю из его письма ко мне, что вы пришли сюда из доброты и желания мне помочь. Благодарю вас за это великодушное намерение! Я знаю, вы ожидали найти бедняка литератора, борющегося с ужасной нищетой и отчаянием, и часа два назад ваши ожидания вполне оправдались бы. Но теперь обстоятельства изменились: я получил известие, которое совершенно меняет мое положение; я получил сегодня вечером удивительный сюрприз…

– Надеюсь, приятный? – осведомился мягко мой собеседник.

Я улыбнулся.

– Судите сами! – И я протянул ему письмо от адвокатов, которое уведомляло меня о неожиданно доставшемся мне богатстве.

Он бросил на него быстрый взгляд, затем сложил и возвратил мне письмо с вежливым поклоном.

– Я должен поздравить вас, – сказал он, – что я и делаю. Хотя, конечно, это богатство, которое, по-видимому, радует вас, для меня кажется мелочью. Оно проживется в каких-нибудь восемь лет или менее. Чтобы быть богатым, по-настоящему богатым, в моем понимании этого слова, нужно иметь около миллиона в год. Тогда можно надеяться избежать богадельни.

Он засмеялся, а я глупо уставился на него, не зная, как принять его слова: как правду или как праздное хвастовство. Пять миллионов называть мелочью!

Он продолжал, по-видимому, не замечая моего изумления:

– Неисчерпаемая алчность человека, мой дорогой сэр, никогда не может быть удовлетворена. Если он получит одно, он желает другое, и его вкусы вообще очень дороги. Например, несколько хорошеньких женщин, которым чужды предрассудки, скоро освободят вас от ваших пяти миллионов в погоне за одними бриллиантами. Скачки сделают это еще скорее. Нет-нет, вы не богаты – вы еще бедны, просто нужда не давит на вас так, как прежде. И, признаюсь, я этим разочарован, поскольку направлялся к вам с надеждой сделать добро хоть раз в жизни и стать крестным отцом для восходящего гения, но и здесь меня, по обыкновению, опередили. Странно, но тем не менее это факт: куда бы я ни пришел с особыми намерениями в отношении какого-то человека, меня всегда опережают! Это действительно тяжело!

Он остановился и поднял голову, прислушиваясь.

– Что это такое? – спросил он.

Это был скрипач в соседней комнате, игравший «Аве Мария».

– Как жалобно! – сказал он, презрительно пожав плечами. – Итак, миллионер и будущий знаменитый светский лев, я надеюсь, что к предполагаемому ужину препятствий нет? И, может быть, потом в мюзик-холл, если будет настроение? Что вы на это скажете?

Он дружески хлопнул меня по плечу и посмотрел мне прямо в лицо; его изумительные глаза, заключавшие в себе и слезы, и огонь, глядели на меня светлым властным взглядом, который окончательно покорил меня. Я не пытался сопротивляться той особенной силе, притягивающей меня теперь к этому человеку, которого я только что встретил; ощущение было слишком сильно и приятно, чтобы бороться с ним. Только один момент я колебался, осматривая свое потертое платье.

– Я не в состоянии сопровождать вас, князь, – сказал я. – Я выгляжу скорее бродягой, чем миллионером.

– Вы правы! – согласился он. – Но будьте довольны! В этом отношении вы похожи на многих других крезов. Только гордые бедняки беспокоятся о хорошем платье; они и милые «легкомысленные» дамы скупают обыкновенно все красивое и элегантное. Плохо сидящий сюртук часто покрывает спину первого министра, и если вы увидите женщину, одетую в платье дурного покроя и цвета, вы можете быть уверены, что она страшно добродетельна, известна благими делами и, вероятно, герцогиня! – Он встал и потянул к себе свои соболя. – Какое дело до платья, если кошелек полон! – продолжал он весело. – Пусть только в газетах напишут, что вы миллионер, и, без сомнения, какой-нибудь предприимчивый портной изобретет новый дождевой плащ а-ля Темпест такого же мягко-зеленого художественно-линялого цвета, как ваш теперешний. А теперь поедем! Известие от ваших поверенных должно пробудить у вас хороший аппетит, и я хочу, чтобы вы отдали должное моему ужину. Со мной здесь мой повар, а он не лишен искусства. Кстати, я надеюсь, что вы окажете мне услугу, позволив быть вашим банкиром, пока ваше дело не будет рассмотрено и утверждено законным порядком.

Это предложение было сделано так деликатно и дружески, что я не мог не принять его с благодарностью, так как оно освобождало меня от временных затруднений. Я поспешно написал несколько строк квартирной хозяйке, извещая ее, что причитающиеся ей деньги будут высланы по почте на следующий день; затем, спрятав отвергнутую рукопись, мое единственное имущество, в боковой карман, потушил лампу и с новым, так неожиданно обретенным другом покинул навсегда мое жалкое жилище и связанную с ним нищету. Я не думал тогда, что придет время, когда я оглянусь на дни, проведенные в этой маленькой невзрачной комнате, как на лучший период моей жизни, когда посмотрю на испытанную мною горькую бедность как на руль, которым святые ангелы направляли меня к высоким и благородным целям, – когда в отчаянии буду молиться с безумными слезами, чтобы снова быть тем, кем был тогда! Я не знаю, хорошо или дурно, что наше будущее закрыто от нас. Стали бы мы уклоняться от зла, если бы знали его результаты? Вряд ли есть ответ на этот вопрос; во всяком случае, в ту минуту я действительно находился в блаженном неведении. Я весело вышел из мрачного дома, где знал лишь разочарования и трудности, повернув теперь к ним спину с таким чувством облегчения, которое не может быть выражено словами, – и последнее, что я слышал, был жалобный вопль мирной мелодии, словно прощальный крик неизвестного и невидимого скрипача.

IV

Перед подъездом нас ожидала карета князя, запряженная парой горячих вороных в серебряной сбруе. Великолепные чистокровные рысаки били землю и грызли удила от нетерпения; при виде хозяина щегольской ливрейный лакей открыл дверцы, почтительно дотронувшись до шляпы; по настоянию моего спутника я вошел первым и, опустившись на мягкие подушки, почувствовал приятное сознание роскоши и могущества в такой силе, что казалось, будто я уже давно оставил позади себя дни невзгод и печали. Ощущения голода и счастия боролись во мне, и я находился в неопределенном и легкомысленном состоянии, как во время долгого поста, когда абсолютно все кажется недействительным или неосязаемым. Я знал, что не смогу ощутить достоверности моего изумительного счастья, пока мои физические нужды не будут удовлетворены, и снова находился, так сказать, в колеблющемся состоянии. Мой мозг кружился вихрем, мои мысли были смутны и бессвязны, и сам пребывал в каком-то причудливом сне, от которого должен был немедленно пробудиться.

Карета бесшумно катилась на резиновых шинах, только слышался стук копыт быстро мчавшихся лошадей.

Я видел в полумраке блестящие темные глаза моего нового друга, смотревшие на меня с особенно напряженным вниманием.

– Не чувствуете ли вы, что свет уже у ваших ног, подобно мячу в ожидании удара? – спросил он полуиронически. – Свет так легко приводится в движение. Умные люди во все века старались сделать его менее абсурдным, с тем лишь результатом, что он продолжает предпочитать мудрости безрассудство. Как мяч или, скажем, как волан, готовый полететь куда угодно и как угодно, лишь бы ракетка была из золота!

– Вы говорите с какой-то горечью, князь, – сказал я. – Но, без сомнения, вы хорошо разбираетесь в людях?

– Хорошо, – повторил он выразительно. – Мое царство очень обширно.

– Значит, вы подлинный правитель? – воскликнул я с некоторым удивлением. – И титул ваш не просто почетный?

– О, по правилам вашей аристократии он всего лишь почетное звание, – быстро ответил он. – Когда я сказал, что мое царство обширно, я разумел, что царствую везде, где люди подчинены власти богатства. С этой точки зрения не ошибусь ли я, называя мое царство обширным? Не есть ли оно почти беспредельно?

– Я замечаю, вы циничны, – сказал я. – Хотя, конечно, вы верите, что не все можно купить за деньги – честь и добродетель, например?

Мой спутник оглядел меня с загадочной улыбкой.

– Я полагаю, что честь и добродетель существуют, – ответил он, – и, существуя, они, конечно, не могут быть куплены. Но мой опыт научил меня, что я всегда и все могу купить. То, что большинство людей называют честью и добродетелью, не есть ли самые изменчивые чувства, какие можно себе вообразить? Назначьте солидную сумму, и они сделаются подкупны и развратятся в одно мгновение ока! Признаюсь, один раз я встретил образец неподкупной честности, но только раз. Я могу встретить опять, но это подлежит большому сомнению. Но возвратимся ко мне – прошу вас, не думайте, что я хвастаюсь перед вами или выдаю себя под фальшивым титулом. Поверьте мне, что я настоящий князь и такого происхождения, каким ни одна из ваших старейших фамилий не может похвастаться; но мое царство разрушено и мои подданные рассеяны между всеми нациями; анархия, нигилизм и политические смуты вообще заставляют меня скорее умалчивать о моих делах. К счастью, денег у меня в изобилии, и только ими я прокладываю себе путь. Когда мы будем лучше знакомы, вы узнаете более о моей личной истории. У меня много других имен и титулов, кроме обозначенного на карточке, но я ношу самое простое из них, так как большинство людей искажают произношение иностранных имен. Мои близкие друзья обычно пропускают титул и зовут меня просто Лючио.

– Это имя, данное вам при крещении?.. – начал было я.

– Вовсе нет, – перебил он меня поспешно и гневно. – Я не христианин.

Он говорил с такой яростью, что я на минуту смутился, не зная, что ответить.

– В самом деле? – пробормотал я смущенно.

Он расхохотался.

– В самом деле! Это все, что вы нашли сказать! В самом деле и опять в самом деле. Вы не христианин, как в действительности и никто другой: люди притворяются христианами, и в этом лицемерии, достойном проклятия, они более богохульны, чем падший дьявол! Но я не притворяюсь, у меня только одна вера!

– И какая же?..

– Глубокая и страшная вера! – сказал он дрожащим голосом. – И хуже всего, что она истинная, истинная, как машина мироздания! Но говорить об этом пристало, когда чувствуешь унылость духа и желание побеседовать о мрачных и страшных предметах, теперь же мы прибыли к месту назначения, и главной заботой в нашей жизни (а это главная забота в жизни большинства людей) должен быть вопрос о нашей пище.

Карета остановилась, и мы вышли. При виде пары вороных и серебряной сбруи швейцар отеля и двое-трое слуг бросились к нам, но князь прошел в вестибюль, не замечая никого из них, и обратился к человеку степенного вида, своему собственному лакею, который вышел навстречу ему с глубоким поклоном.

Я пробормотал что-то о желании взять себе комнату в отеле.

– О, мой человек сделает это для вас, – сказал он небрежно. – Это заведение далеко не полно; во всяком случае, все лучшие комнаты свободны, а вы, конечно, хотите одну из лучших.

Глазевший на нас слуга до этого момента смотрел на мой потертый костюм с видом особенного презрения, выказываемого нахальными холопами тем, кого они считают бедняками, но, услышав эти слова, мгновенно изменил насмешливое выражение своей лисьей физиономии и с раболепством поклонился мне, когда я проходил мимо. Дрожь отвращения пробежала по мне, соединенная с некоторым злобным торжеством: отражение лицемерия на лице этого холопа было, как я знал, только тенью того, что я найду отражающимся в манерах и обращении всего «высшего» общества, так как там оценка достоинств не выше, чем оценка пошлого слуги, и за мерку принимаются исключительно деньги.

Если вы бедны и плохо одеты – вас оттолкнут, но если вы богаты – вы можете носить потертое платье сколько вам угодно: за вами будут ухаживать, вам будут льстить и всюду приглашать, хотя бы вы были величайшим глупцом или первостатейным негодяем.

Такие мысли смутно бродили в моей голове, пока я следовал за хозяином в его комнаты. Он занимал целое отделение в отеле, имея большую гостиную, столовую, кабинет, убранные самым роскошным образом, кроме того – спальню, ванную комнату и уборную, и еще комнаты для лакея и двух других слуг.

Стол был накрыт для ужина и сверкал дорогим хрусталем, серебром и фарфором, украшенный корзинами самых дорогих фруктов и цветов, и несколько минут спустя мы уже сидели за ним.

Лакей князя служил во главе, и при полном свете электрических ламп я заметил, что лицо этого человека казалось очень мрачным и неприятным, даже зловещим, но в исполнении своих обязанностей он был безукоризнен, будучи быстрым, внимательным и почтительным, так что я внутренне упрекнул себя за инстинктивную неприязнь к нему. Его имя было Амиэль; я невольно следил за его движениями, так они были бесшумны, и его шаги напоминали крадущуюся поступь кошки или тигра.

Ему помогали двое других слуг, одинаково расторопных и вышколенных, и я наслаждался изысканными блюдами, которых так давно не пробовал, и ароматным вином, о котором могли только мечтать даже знатоки. Я начинал себя чувствовать совершенно легко и разговаривал свободно и доверчиво, и расположение к моему новому другу увеличивалось с каждой минутой, проведенной в его компании.

– Будете ли вы продолжать вашу литературную карьеру теперь, когда получили это маленькое наследство? – спросил он, когда после ужина Амиэль поставил перед нами изысканный коньяк и сигары и почтительно удалился.

– Конечно, – возразил я, – хотя бы только для удовольствия. С деньгами я могу заставить обратить на себя внимание. Ни одна газета не откажет в хорошо оплаченной рекламе.

– Верно! Но не откажется ли вдохновение изливаться из набитого кошелька и пустой головы?

Это замечание не на шутку меня задело.

– Вы считаете мою голову пустой? – спросил я, несколько оскорбленный.

– Не теперь, мой дорогой Темпест: не позволяйте выпитому токайскому или коньяку, который мы пьем, говорить так поспешно за вас. Уверяю, что я не считаю вашу голову пустой; напротив, из того, что я слышал, следует, что ваша голова была и есть полна идей – прекрасных идей, оригинальных идей, никому не нужных в этом все подвергающем сомнению мире. Но будут ли эти идеи продолжать пускать ростки в вашем мозгу или полный кошелек остановит их? – вот в чем вопрос. Оригинальность и вдохновение, как это ни странно, редко свойственны миллионеру. Предполагается, что вдохновение приходит свыше, а деньги снизу! Между тем, в вашем случае и то и другое – и вдохновение и оригинальность – могут и далее процветать и давать плоды, я уверен, что могут. Хотя часто случается, что, когда мешок денег достается честолюбивому гению, Бог покидает его, а черт вступает в свои права. Вы никогда об этом не слыхали?

– Никогда! – ответил я, улыбаясь.

– Конечно, эти слова глупы и звучат смешно в наш век, когда не верят ни в Бога ни в черта. Между тем они означают, что до́лжно выбирать между верхом и низом: гений есть Верх, а деньги – Низ; нельзя в одно и то же время летать и пресмыкаться.

– Не верится, чтобы деньги заставляли человека пресмыкаться, – возразил я. – По-моему, это единственное средство, необходимое, чтобы усилить его дарования и поднять его до самой большой высоты.

– Вы так думаете? – Князь зажег сигару с серьезным и озабоченным видом. – Тогда я боюсь, что вы мало сведущи по части, как я называю, естественной психологии. То, что принадлежит земле, и влечет к земле. Вы это, конечно, понимаете? Золото принадлежит земле, вы добываете его оттуда, вы храните его в виде кусков или слитков; этот металл – вполне ощутимый. Гений же является неизвестно откуда: вы не можете ни откопать его, ни сотворить, а будете стоять и дивиться на него; он – редкий гость и капризен, как ветер, и обыкновенно производит разрушительное воздействие на условности, которым подчиняется человечество. Это, как я сказал, «высшее» над земными вкусами и понятиями, и те, кто его имеет, всегда живут в неведомых возвышенных сферах. Но деньги – это удобство, очень искусно выровненное с поверхностью земли; когда вам довольно его, вы твердой походкой спускаетесь вниз и внизу остаетесь!

Я засмеялся.

– Честное слово, вы очень красноречиво проповедуете против богатства! – заметил я. – Вы сами необычайно богаты. Разве вы досадуете на это?

– Нет, я не досадую, так как досадовать было бы бесполезно, – возразил он. – А я никогда не трачу время попусту. Но я говорю вам правду: гений и большое богатство не живут вместе. Например, я: вы не можете себе представить, какие громадные способности я имел когда-то! Давно, раньше чем сделался сам себе хозяин!

– Я уверен, что вы их имеете и теперь, – заявил я, глядя на его благородное лицо и прекрасные глаза.

Странная легкая улыбка, которую я подмечал уже не раз прежде, осветила его лицо.

– Вы говорите мне комплименты! – сказал он. – Вам, как и многим, нравится моя внешность, но, в конце концов, ничто так не обманчиво, как наружность. Причина этого в том, что, едва став взрослыми, мы стараемся казаться не тем, кто мы есть на самом деле, и таким образом, постоянно практикуясь с юных лет, достигаем того, что наша физическая форма полностью скрывает наше подлинное «я». В самом деле, это и умно, и искусно, потому что каждый индивидуум защищен стеной своего тела от шпионства друзей или врагов, каждый человек есть одинокая душа, заключенная в собственноручно сделанной тюрьме; наедине с собой он знает и часто ненавидит себя – иногда даже пугается лютого чудовища, спрятанного за его телесной маской, и старается забыть его страшное присутствие в пьянстве и распутстве, что и бывает иногда со мной. Вы бы не подумали этого обо мне?

– Никогда, – быстро ответил я. Что-то в его голосе и взгляде несказанно тронуло меня. – Вы клевещете на себя!

Он тихо засмеялся.

– Может быть! – небрежно бросил он. – Но это заставит вас подумать обо мне, что я не хуже большинства людей! Теперь вернемся к вопросу о вашей литературной карьере. Вы сказали, что написали книгу; отлично, напечатайте ее и посмотрите результат – если будет «удача», это уже нечто. А способов устроить эту «удачу» много. О чем ваша история? Надеюсь, что-нибудь нескромное?

– Разумеется, нет, – возразил я горячо. – Это повесть о благороднейших образцах жизни и о самых возвышенных стремлениях. Я писал ее с намерением поднять и очистить мысли моих читателей и хотел по мере возможности утешить тех, кто страдает и грустит…

Риманец улыбнулся с состраданием.

– Ваша книга не годится, – перебил он меня. – Уверяю вас, что она не годится. Она не соответствует духу времени. Возможно, ее и приняли бы, если бы вы показали ее критикам, таким как мой ближайший друг Генри Ирвинг, устроив ей «первую ночь» с великолепным ужином и превосходными напитками. Иначе бесполезно. А чтобы книга имела успех сама по себе, ей незачем пытаться быть литературной, она должна быть только неприличной. Настолько неприличной, насколько вы можете это сделать, не оскорбив передовой женщины. Это откроет вам широкое поле. Опишите в подробностях любовную интригу, распространитесь о рождении детей – словом, говорите о мужчинах и женщинах как о животных, существующих ради единственной цели размножения, и успех ваш будет громадный. Не будет ни одного критика, который не одобрит вас, ни одной пятнадцатилетней школьницы, которая не станет пожирать глазами написанные вами страницы в безмолвии своей девственной спальни!

Его взгляд сверкал такой злой насмешкой, что я, ошеломленный, не мог найти слов для ответа, и он продолжал:

– С чего это вам взбрело в голову, дорогой Темпест, писать книгу, как вы говорите, о «благороднейших образцах жизни»? На этой планете нет благородных образцов жизни: во всем подлость и торговля. Человек – ничтожество, и все его цели ничтожны, как он сам. А благородные образцы жизни ищите в других мирах. Другие миры есть! Опять-таки люди не желают возвышать и очищать свои мысли романами, которые они читают для удовольствия: для этого они ходят в церковь и очень скучают в продолжение службы. И зачем вы хотите утешать людей, которые обыкновенно только благодаря своей глупости причиняют себе муки? Они не хотели помочь вам. Они не дали вам шести пенсов, чтобы спасти вас от голода. Мой друг, оставьте ваше сумасбродство вместе с бедностью. Живите для себя. Если вы сделаете что-нибудь для других, эти другие только ответят вам самой черной неблагодарностью; примите мой совет и не жертвуйте своими собственными интересами из каких бы то ни было соображений!

Он встал из-за стола и говорил, стоя спиной к яркому огню и спокойно покуривая сигару. А я смотрел на его красивую фигуру и лицо, терзаясь мучительным сомнением, омрачившим мое восхищение.

– Если бы вы не были так прекрасны, я бы сказал, что вы бессердечны, – промолвил я наконец. – Но ваши черты – прямая противоположность вашим словам. В действительности у вас нет того равнодушия к человечеству, которое вы силитесь присвоить себе. Вся ваша наружность говорит о великодушии, которое вы не можете победить, если бы даже хотели. Кроме того, разве вы не пытаетесь всегда делать добро?

Он улыбнулся.

– Всегда! То есть я всегда занят работой, стараясь удовлетворить людские желания. Хорошо ли это или дурно с моей стороны, еще предстоит узнать. Людские желания беспредельны; единственное, чего ни один из них, по-видимому, не хочет, насколько я заметил, это прекратить со мной знакомство!

– Еще бы, конечно, нет! Узнав вас, это невозможно сделать! – И я засмеялся нелепости этой мысли.

Он искоса бросил на меня загадочный взгляд.

– Их желания не всегда похвальны, – заметил он, повернувшись, чтобы сбросить пепел от своей сигары за решетку камина.

– Но, безусловно, вы не потворствуете им в их пороках! – воскликнул я, все еще смеясь. – Это значило бы разыграть роль благодетеля слишком основательно!

– Я вижу, мы утонем в зыпучих песках теории, если пойдем дальше, – сказал он, – вы забываете, мой друг, что никто не может сказать наверняка, что такое порок и что добродетель. Они, как хамелеон, в разных странах принимают разные цвета. Авраам имел две или три жены и несколько наложниц и был добродетельным человеком, согласно Священному Писанию, тогда как какой-нибудь лондонский лорд Простак в наше время имеет одну жену и несколько наложниц и, в сущности, очень схож в других свойствах с Авраамом, но между тем считается ужасным типом. Переменим разговор, иначе мы никогда не кончим. Что нам делать с остатком вечера? Есть в Тиволи хорошо сложенная интересная девица, нашедшая себе покровительство у расслабленного маленького герцога; стоит посмотреть на ее удивительное кривлянье, благодаря которому она втирается в английскую аристократию, чтоб занять определенное положение. Или вы устали и предпочитаете отдохнуть?

Сказать правду, я был совершенно утомлен волнениями дня – и столько же нравственно, сколько физически. Моя голова была тяжела от вина, от которого я совсем отвык.

– В самом деле, мне скорее всего хотелось бы лечь спать, – сознался я, – но как же моя комната?

– О, Амиэль позаботился об этом; мы спросим его.

И он позвонил; его лакей сейчас же появился.

– Вы приготовили комнату для мистера Темпеста?

– Да, ваше сиятельство. Апартамент в этом коридоре, почти напротив. Комната обставлена не так, как следует, но я, настолько мог, сделал ее удобной для того, чтобы провести ночь.

– Благодарю, – сказал я, – я вам очень обязан.

Он почтительно поклонился.

– Благодарю вас, сэр.

Он удалился, и я сделал движение, чтобы пожелать моему хозяину покойной ночи.

Он взял мою протянутую руку и держал в своей некоторое время, пытливо глядя на меня.

– Вы мне нравитесь, Джеффри Темпест, – сказал он. – И потому, что вы мне нравитесь, и потому, что, я думаю, в вас есть нечто высшее, чем только земное животное, я хочу предложить вам то, что вы, может быть, найдете странным. Вот что: если я не нравлюсь вам, скажите это сейчас же, и мы разойдемся теперь, прежде чем у нас будет время лучше узнать друг друга, и я постараюсь больше не попадаться на вашем пути, разве только вы сами станете искать меня. Если же, наоборот, я нравлюсь вам, если вы находите мой характер и образ мыслей сходными с вашими, дайте мне обещание, что вы будете моим другом и товарищем на некоторое время, на несколько месяцев, во всяком случае. Я введу вас в лучшее общество и представлю вас самым красивым женщинам Европы, как и самым блестящим мужчинам. Я их всех знаю и, думаю, могу быть вам полезен. Но если в вас таится хоть малейшее отвращение ко мне, – здесь он остановился и продолжал с необыкновенной торжественностью, – во имя Господа, не скрывайте его, и я уйду, потому что, клянусь вам, я не тот, кем кажусь!

Потрясенный его странным взглядом и странной манерой, я колебался один момент, и от этого момента, я знал, зависела моя судьба. Это была правда: во мне мелькнула тень недоверия и отвращения к этому обаятельному, но циничному человеку, и он, по-видимому, почувствовал это. Но потом все подозрения исчезли, и я сжал его руку с новым чувством.

– Мой друг, ваше предупреждение пришло слишком поздно, – сказал я радостно. – Кто бы вы ни были или каким бы вы себя ни считали, я нахожу вас чрезвычайно симпатичным и счастлив, что встретил вас. Мой старый товарищ Кэррингтон действительно оказал мне услугу, познакомив нас, и уверяю вас, что я буду гордиться вашей дружбой. Вам, кажется, доставляет наслаждение унижать себя? Но вы знаете старую поговорку: «Не так страшен черт, как его малюют!»

– И это верно, – промолвил он задумчиво. – Бедный черт! Его недостатки, без сомнения, преувеличены священнослужителями. Итак, мы друзья?

– И я не буду первым, кто нарушит договор!

Его темные глаза внимательно остановились на мне, и все же в них, казалось, таилась улыбка.

– Договор – хорошее слово, – сказал он. – Итак, будем считать это договором. Теперь, имея состояние, вы обойдетесь без материальной помощи, но я думаю, что смогу быть вам полезен, введя вас в общество. И, конечно же, вы влюбитесь, если уже не влюблены.

– Нет, – быстро ответил я и сказал правду. – До сих пор я не встретил ни одной женщины, которая удовлетворяла бы моим требованиям красоты.

Он разразился хохотом.

– Честное слово, самонадеянности вам не занимать. Только совершенная красота удовлетворит вас? Но примите во внимание, мой друг, что вы сами, пусть даже и красивый, статный молодой человек, все же не вполне Аполлон.

– Не в том дело, – заметил я. – Мужчина должен выбирать себе жену внимательным глазом, для своего личного удовлетворения, так же как он выбирает лошадь или вино: совершенство или ничего.

– А женщина? – спросил Риманец, и глаза его блеснули.

– Женщина, в сущности, не имеет права выбора, – ответил я; так как это был один из моих любимых доводов, то я говорил с удовольствием. – Она должна подчиняться, когда ее хотят. Мужчина – всегда мужчина, а женщина только принадлежность мужчины и без красоты не может рассчитывать ни на его восхищение, ни на его поддержку.

– Правильно! Весьма правильно и логично! – воскликнул он, сделавшись на минуту чрезвычайно серьезным. – Я сам не симпатизирую новым идеям об интеллектуальности женщины. Она только самка человека, она не имеет собственной души, кроме той, которая является отражением его души, и, будучи лишенной логики, не способна иметь правильное суждение о вещах. Весь обман поддерживается этим истерическим существом, если принять во внимание, какое низшее создание она собой представляет. Любопытно проследить, сколько зла она причинила миру, разрушая планы умнейших советников и королей, которые, без сомнения, должны были бы господствовать над ней! А в настоящее время она сделалась более чем когда-нибудь неукротимой.

– Это только проходящая фаза, – возразил я небрежно, – придуманная несколькими несимпатичными особями женского пола. Я так мало интересуюсь женщинами, что сомневаюсь, женюсь ли когда-нибудь.

– У вас вдоволь времени для размышления; пока же забавляйтесь с красавицами en passant [1], – сказал он, внимательно следя за мной. – А тем временем я покажу вам всевозможные брачные рынки мира, хотя самый большой из всех, конечно, наша столица. Чудесные торги предстоят вам, милый друг! Образчики удивительных блондинок и брюнеток идут, в сущности, очень дешево. Мы рассмотрим их на досуге. Я рад, что вы сами решили, чтобы мы стали товарищами, потому что я очень горд – можно сказать, дьявольски горд – и никогда не останусь в обществе человека, если он выразит хоть малейшее желание избавиться от меня. Покойной ночи!

– Покойной ночи! – ответил я.

Мы снова пожали друг другу руки, и прежде, чем разъединили их, вдруг ярко сверкнула молния, сопровождаемая страшным раскатом грома. Электричество погасло, и только огонь в камине освещал наши лица. Я был немного ошеломлен и смущен; князь же оставался совершенно равнодушным, и его глаза блестели в темноте, как у кошки.

– Какая гроза! – заметил он. – Такой гром зимой – довольно необычное явление. Амиэль!

Вошел лакей, и его злое лицо походило на белую маску среди мрака.

– Лампы погасли, – сказал его господин, – странно, что цивилизованное человечество до сих пор не научилось обращаться с электрическим светом. Можете вы починить их, Амиэль?

– Да, ваше сиятельство.

И через несколько минут, благодаря искусным манипуляциям, которых я не понял и не мог видеть, хрустальные рожки засветились с новым блеском.

Грянул другой удар грома в сопровождении сильнейшего ливня.

– В самом деле, удивительная погода для января, – сказал Риманец, протягивая мне руку. – Покойной ночи, мой друг! Спите спокойно!

– Если гнев стихии мне позволит! – улыбнулся я.

– О, какое нам дело до стихии! Человек почти господствует над ней, или скоро так будет. Амиэль, покажите мистеру Темпесту его комнату.

Амиэль повиновался и, перейдя в коридор, ввел меня в большой роскошный апартамент, богато убранный и ярко освещенный. Уютным теплом пахнуло на меня, когда я вошел. И я, который с детства не видал такой роскоши, почувствовал себя более чем когда-либо подавленным от радостного сознания моего неожиданного, необыкновенного счастия.

Амиэль почтительно ждал, время от времени украдкой бросая на меня взгляды, в которых, мне казалось, читалась какая-то насмешка.

– Чем могу служить вам, сэр? – спросил он.

– Благодарю вас, вы мне не нужны, – ответил я, стараясь придать небрежную интонацию своему голосу. Так или иначе, но я чувствовал, что этого человека необходимо ставить на место. – Вы были очень внимательны, я этого не забуду.

Легкая улыбка скользнула по его губам.

– Премного благодарен, сэр. Покойной ночи!

И он удалился, оставив меня одного. Я ходил взад и вперед по комнате, скорее машинально, чем сознательно, пробуя думать, пробуя разобраться в изумительных происшествиях дня, но в моем мозгу еще царил хаос, и единственным рельефным образом являлась замечательная личность моего нового друга Риманца.

Его необыкновенная внешность, приятные манеры, его забавный цинизм, соединенный с глубоким чувством, которому я не мог подобрать названия; все незначительные, но тем не менее редкие особенности его происхождения и характера преследовали меня и как бы сделались неразрывно смешанными со мной и относящимися ко мне обстоятельствами.

Я разделся перед огнем, прислушиваясь к дождю и грому, который теперь затихал в сердитых отголосках.

– Джеффри Темпест, свет открылся перед тобой! – сказал я, обращаясь к самому себе. – Ты молод, здоров, недурен собой и умен, вдобавок к этому теперь ты имеешь пять миллионов фунтов и друга – богатого князя. Чего же больше тебе желать от судьбы? Ничего, кроме славы! А этого ты достигнешь легко, потому что в наше время даже слава покупается, как любовь. Твоя звезда восходит, и литературная каторга окончилась для тебя, мой мальчик! Пользуйся покоем и удовольствием всю оставшуюся жизнь. Ты счастливец! Наконец твой день пришел!

Я бросился на мягкую постель и постарался заснуть, но в полудреме все еще слышал в отдалении глухие отголоски грозы. И раз мне почудился голос князя, звавший «Амиэль! Амиэль!» – с неистовством, похожим на рев рассвирепевшего ветра. В другой раз я внезапно пробудился от глубокого сна под впечатлением, что кто-то подошел и внимательно смотрит на меня.

Я сел на кровати и вглядывался в темноту, так как огонь в камине погас. Потом включил маленькую электрическую лампочку подле меня, и комната осветилась, но в ней никого не было.

Между тем воображение продолжало играть со мной, прежде чем я снова заснул, и мне казалось, что я слышал около себя свистящий шепот: «Тише! Не тревожь его. Пусть глупец спит в своем безумстве!»

Походя (фр.).

V

Встав на следующее утро, я узнал, что его сиятельство, как называли князя Риманца его слуги и служащие в отеле, отправился прокатиться верхом в парке, оставив меня завтракать в одиночестве. Поэтому я сошел в общую залу, где мне прислуживали с раболепством, несмотря на мое потертое платье, которое я еще принужден был носить, не имея перемены. Когда мне будет угодно завтракать? В котором часу я буду обедать? Останусь ли я в своем апартаменте? Или он недостаточно хорош? Может быть, я предпочту «отделение», подобное тому, какое занимает его сиятельство? Все эти почтительные вопросы сначала удивляли меня, а потом стали забавлять. Какие-нибудь таинственные агенты, очевидно, распространяли слух о моих богатствах, и это был первый результат. В ответ я сказал, что в данный момент ничего не могу решить и дам определенные распоряжения не раньше чем через несколько часов, а пока оставляю комнату за собой. После завтрака я собрался идти к моим поверенным, и только приказал позвать экипаж, как увидел моего друга, возвращавшегося с прогулки. Он сидел верхом на великолепной гнедой лошади. Судя по ее дикому взгляду и напряженным ногам, она недавно скакала галопом и теперь горячилась под сдерживающей ее властной, твердой рукой ездока. Лошадь прыгала и вертелась между кебами и экипажами, что было бы довольно рискованно, если б ее хозяином не был Риманец. Днем он казался еще более красивым: легкий румянец окрасил естественную бледность его лица, и его глаза блестели от прогулки на свежем воздухе и удовольствия.

Я ждал его приближения, так же как и Амиэль, который обыкновенно появлялся в коридоре отеля в момент прибытия своего господина. Риманец, заметив меня, улыбнулся и дотронулся рукояткой хлыста до шляпы в виде приветствия.

– Вы долго спите, Темпест! – сказал он, спрыгивая с лошади и бросая повод груму, который сопровождал его. – Завтра вы должны поехать со мной и присоединиться к «Liver Brigade» [2], как говорится на модном жаргоне. Раньше считалось в высшей степени неделикатным упоминать печень или другие органы внутреннего механизма, но теперь все это прошло, и мы находим особенное удовольствие рассуждать о некрасивых медицинских предметах. И в «Liver Brigade» вы увидите одновременно всех интересных господ, продавших душу дьяволу, – людей, которые наедаются до того, что готовы лопнуть, а потом важно восседают на породистых лошадях – слишком хороших, чтобы нести на себе такое скверное бремя, – в надежде выгнать дьявола из своей зараженной крови. Они думают, что я один из них, но они ошибаются.

Он похлопал лошадь по холке, и грум отвел ее; от быстрого бега мыло покрывало пятнами ее лоснящуюся грудь и передние ноги.

– Зачем же вы присоединяетесь к ним? – спросил я, смеясь и глядя на него с нескрываемым удовольствием; никогда он не казался мне так удивительно сложенным, как в тот раз, в ловко сидевшем на нем верховом костюме. – Вы обманываете их!

– Да, – ответил он, – и, знаете ли, в этом случае я не единственный в Лондоне. Куда вы собрались?

– К тем поверенным, что написали мне вчера вечером. Название фирмы – «Бентам и Эллис». Чем раньше я побеседую с ними, тем лучше. Как вы думаете?

– Да, но вот что, – и он отвел меня в сторону, – вы должны иметь при себе наличные. Будет нехорошо, если вы сейчас же обратитесь за деньгами, и, в сущности, нет никакой необходимости объяснять этим законникам, что их письмо застало вас на пороге голодной смерти. Возьмите этот бумажник – помните, вы позволили мне быть вашим банкиром – и по дороге зайдите к какому-нибудь известному портному и приоденьтесь.

Он повернулся и пошел быстрыми шагами, а я поспешил за ним, тронутый его добротой.

– Постойте, Лючио!

Я в первый раз называл его по имени. Он сейчас же остановился.

– Ну? – он внимательно посмотрел на меня и улыбнулся.

– Вы не даете мне сказать, – сказал я тихо, так как мы стояли в общем коридоре отеля. – Дело в том, что у меня есть деньги, то есть я могу их сейчас получить. Кэррингтон прислал мне чек на пятьдесят фунтов в своем письме, я забыл вам об этом сказать. Он был так добр, одолжив их мне. Возьмите их как гарантию за этот бумажник. Кстати, сколько в нем?

– Пятьсот банковыми билетами.

– Пятьсот! Дорогой друг, мне не нужно столько. Это слишком много!

– В наше время лучше иметь слишком много, чем слишком мало! – быстро возразил он. – Дорогой Темпест, не придавайте этому такого значения! Пятьсот фунтов, в сущности, ничто. Вы можете истратить их на один туалетный несессер, например. Лучше отошлите назад Джону Кэррингтону его чек; я не очень верю в его великодушие, принимая во внимание, что он открыл руду, стоящую около ста тысяч фунтов, за несколько дней до моего отъезда из Австралии.

Я выслушал это с большим удивлением и, должен сознаться, с некоторой обидой. Откровенный и великодушный характер моего старого товарища Баффлза, казалось, вдруг померк в моих глазах. Отчего в письме он ни слова не сказал о своей удаче?

Испугался ли он, что я буду беспокоить его дальнейшими займами? Кажется, мой вид выражал мои мысли, потому что Риманец, наблюдавший за мной, тотчас прибавил:

– Разве он ничего не упомянул о своем счастии? Это не по-дружески, но, как я уже говорил, деньги часто портят человека.

– О, я полагаю, он не имел намерения пренебречь мной, – поспешил я сказать с принужденной улыбкой. – Без сомнения, это послужит темой для следующего письма. Что же касается этих пятисот фунтов…

– Оставьте их, мой милый, оставьте их! – произнес он нетерпеливо. – Зачем вы говорите о гарантии? Не получил ли я вас как гарантию?

Я засмеялся.

– Ну да, теперь я вполне благонадежен и не собираюсь бежать.

– От меня? – спросил он с полухолодным, полуласковым взглядом. – Нет, не думаю!

Он сделал легкое движение рукой и оставил меня, а я, положив кожаный бумажник с билетами в боковой карман, кликнул кеб и покатил на Басинг-холл-стрит, где мои поверенные ждали меня.

Приехав к месту назначения, я велел доложить о себе и был тотчас же принят с величайшим почтением двумя маленькими человечками, представлявшими собой «фирму». По моей просьбе они послали клерка вниз, чтобы расплатиться и отослать кеб, и я, открыв бумажник Лючио, попросил их разменять билет в десять фунтов золотом и серебром, что они и сделали с большой охотой.

Затем мы вместе занялись делом. Мой скончавшийся родственник, которого я, насколько помню, никогда не видал, но который видел меня сироткой на руках кормилицы, оставил мне безусловно все, что имел, включая несколько редких коллекций картин и драгоценностей. Его завещание было так кратко и ясно, что не оставляло возможности «мудрствовать лукаво» над ним, и мне было объявлено, что через неделю или дней десять самое большее все будет приведено в порядок и окажется в моем исключительном распоряжении.

– Вы очень счастливый человек, мистер Темпест, – сказал мне старший компаньон, мистер Бентам, складывая последнюю из рассмотренных бумаг. – В ваши годы такое княжеское наследство принесет вам или большое удовольствие, или большое проклятие, – никогда не знаешь! Обладание таким громадным богатством налагает большую ответственность.

Меня забавляла дерзость этого слуги закона, осмелившегося рассуждать нравоучительно о моем счастии.

– Многие охотно бы приняли эту ответственность и поменялись бы со мной местами, – сказал я с вызывающим видом, – вы сами, например?

Я знал, что это замечание было дурного тона, но я сделал его умышленно, чувствуя, что не его дело проповедовать мне об ответственности, налагаемой богатством. Однако он не обиделся, а только искоса бросил на меня внимательный взгляд, став похожим на задумчивую ворону.

– Нет, мистер Темпест, нет, – сказал он сухо, – не думаю, чтобы я хотел поменяться с вами местами. Я доволен тем, что я есть. Моя голова – мой банк и приносит мне совершенно достаточные для жизни проценты. Это все, чего я желаю. Жить не нуждаясь и честно трудиться – с меня довольно. Я никогда не завидовал чужому богатству.

– Мистер Бентам философ, – заметил его партнер мистер Эллис, улыбаясь. – В нашей профессии, мистер Темпест, мы видим так много превратностей судьбы, что, следя за переменчивым счастьем наших клиентов, сами научаемся довольствоваться малым.

– Я этому не научился до сих пор, – сказал я весело. – Но в настоящий момент я признаю себя удовлетворенным.

Каждый из них поклонился легким официальным поклоном, а мистер Бентам пожал мне руку.

– Дело окончено, позвольте мне поздравить вас, – сказал он вежливо, – конечно, во всякое время, когда бы вы ни пожелали вверить ваши дела в другие руки, мы с партнером примем это с совершенной готовностью. Ваш покойный родственник имел к нам большое доверие…

– И я также, уверяю вас! – тут же воскликнул я. – Вы сделаете мне одолжение, продолжая вести мои дела, как вы это делали для моего родственника, и будьте уверены в моей благодарности.

Оба маленьких человечка снова поклонились, и на этот раз мистер Эллис пожал мне руку.

– Мы сделаем для вас все, что в наших силах, мистер Темпест. Не правда ли, Бентам?

Бентам важно кивнул головой.

– А теперь, как вы думаете, следует ли нам сказать это, Бентам, или не следует?

– Может быть, – задумчиво произнес Бентам, – будет лучше сказать это.

Я смотрел то на одного, то на другого, ничего не понимая.

Мистер Эллис потер руки и улыбнулся.

– Дело в том, мистер Темпест, что у вашего покойного родственника была одна весьма странная идея, и хотя он был человек тонкий и неглупый, но, несомненно, имел весьма странную идею, и, быть может, если бы он ее настойчиво преследовал, то она могла бы привести его в дом умалишенных и помешать ему распорядиться своим громадным состоянием так разумно и справедливо, как он это сделал; к счастию для него и для вас, он не настаивал на ней и до последнего дня сохранил свои удивительные деловые качества. Но я не думаю, чтоб он когда-нибудь вполне освободился от своей идеи, не правда ли, Бентам?

Бентам задумчиво рассматривал черный круглый знак от газового рожка на потолке.

– Не думаю, нет, не думаю, – ответил он. – Я уверен, что он был совершенно убежден в этом.

– Что это за идея, наконец? – спросил я нетерпеливо. – Не занимался ли он изобретением нового летательного аппарата, чтобы таким путем избавиться от своих денег?

– Нет, нет, нет! – И мистер Эллис рассмеялся над моим предположением тихим приятным смехом. – Нет, дорогой сэр, никакие фантазии в механике или торговле не занимали его воображения. Он слишком… э… да, я думаю, что могу так сказать… он слишком глубоко противился тому, что называется «прогрессом», для того, чтоб помогать ему новыми изобретениями или какими бы то ни было другими средствами. Вы видите, мне немного неловко объяснять вам то, что действительно кажется самой нелепой и фантастической идеей, но – чтоб начать – мы, в сущности, никогда не знали, каким путем он составил свое состояние. Не правда ли, Бентам?

Бентам плотно сжал губы.

– Мы совершали операции с большими суммами и советовали, как лучше их поместить, но спрашивать, откуда они берутся, было не наше дело. Не правда ли, Бентам?

Бентам степенно кивнул головой.

– Нам доверяли, – продолжал его компаньон, мягко соединяя кончики пальцев, – и мы старались оправдать доверие скромностью и верностью, и только после долгих лет деловых отношений наш клиент высказал нам свою идею, совершенно невообразимую и странную: короче, он считал, что продался дьяволу и что его громадное богатство стало результатом этой сделки.

Я от души расхохотался.

– Что за вздорная мысль! – воскликнул я. – Бедняга! Очевидно, у него что-то было с головой, или, быть может, он употребил это выражение только в фигуральном смысле?

– Не думаю, – возразил мистер Эллис, продолжая сжимать кончики пальцев, – не думаю, чтобы наш клиент употребил фразу «продался дьяволу» только как фигуру речи. Мистер Бентам?

– Положительно нет, – сказал Бентам серьезно, – он говорил об этой сделке как о свершившемся факте.

Я опять рассмеялся, но уже не так громко.

– В наше время люди имеют всевозможные фантазии, – сказал я, – я имею в виду учение Блаватской, идеи византизма и гипноз. Нечего удивляться, если некоторые еще в глупом старом суеверии сохранили веру в существование дьявола, но для вполне здравомыслящего человека…

– Да-а, да, – прервал мистер Эллис, – ваш родственник был вполне здравомыслящим человеком, и эта идея была единственной фантазией, укоренившейся в его в высшей степени практическом уме. Будучи только идеей, она едва ли достойна быть упомянутой, но, может быть, хорошо, и мистер Бентам согласен со мной, что мы упомянули о ней.

– Для нас большое облегчение, что мы упомянули о ней, – подтвердил мистер Бентам.

Я улыбнулся, поблагодарив их, и встал, чтобы идти. Они поклонились мне одновременно еще раз и при этом выглядели почти как близнецы – так тождественно общая практика запечатлелась на их чертах.

– До свидания, мистер Темпест, излишне говорить, что мы будем служить вам, как служили нашему прежнему клиенту, по мере наших сил. Могу я вас спросить, не потребуется ли вам немедленно некоторая сумма?

– Нет, благодарю вас, – ответил я, чувствуя признательность моему другу Риманцу, поставившему меня в совершенно независимое положение перед этими адвокатами. – Денег у меня более чем достаточно.

Они, по-видимому, немного удивились, но удержались от какого-либо замечания.

Потом они записали мой адрес и послали клерка проводить меня. Я дал этому человеку полсоверена, чтобы выпил за мое здоровье, и он с радостью обещал это сделать.

Затем я пошел пешком, стараясь уверить себя, что это не сон и я действительно пять раз миллионер.

Свернув за угол, я неожиданно столкнулся с человеком, оказавшимся тем самым редактором, который накануне вернул мне мою отвергнутую рукопись.

Узнав меня, он сразу остановился.

– Куда вы идете? – спросил он. – Пробуете поместить этот несчастный роман? Мой милый, поверьте мне, что он не годится…

– Он не годится? Еще как годится, – сказал я спокойно, – я сам его издам.

Он отступил.

– Сами издадите! Силы небесные! Да это вам обойдется в шестьдесят или семьдесят, а может быть, и в сто фунтов стерлингов.

– Мне все равно, если б даже мне это стоило тысячу.

Краска залила его лицо, и глаза широко раскрылись от удивления.

– Я думал… простите меня… – запинался он, – я думал, вы нуждались в деньгах…

– Я нуждался, – ответил я сухо, – но не нуждаюсь теперь.

Его в высшей степени растерянный вид вместе с переворотом, поставившим вверх дном мою жизнь, произвел на меня такое возбуждающее впечатление, что я разразился хохотом, дико, шумно, неистово, что, по-видимому, встревожило его, так как он стал нервно оглядываться по сторонам, словно помышляя о бегстве.

Я схватил его за руку и сказал, стараясь обуздать свое почти истерическое веселье:

– Я не сумасшедший, не думайте, я всего лишь миллионер! – И опять принялся хохотать.

Положение казалось мне крайне смешным, но почтенный редактор не находил этого, и его черты выражали столько неподдельной тревоги, что я сделал последнюю попытку овладеть собой, и мне это наконец удалось.

– Даю вам честное слово, что я не шучу, это факт. Вчера вечером я нуждался в обеде, и вы, как добрый человек, предложили мне его, сегодня я обладаю пятью миллионами. Не смотрите так! Вы получите апоплексический удар! Итак, я вам уже сказал, что сам издам свою книгу, и она должна иметь успех! О, я совершенно серьезен! Теперь в моем бумажнике больше чем достаточно, чтоб заплатить за ее издание!

Я выпустил его руку, и он отшатнулся, ошеломленный и сконфуженный.

– С нами Бог! – пробормотал он слабо. – Это похоже на сон! Я никогда в своей жизни не был так удивлен!

– И я тоже! – Я с трудом сдержал новый взрыв хохота. – Но в жизни, как и в сказках, случаются чудеса. И книга, которую отвергли лекторы, будет краеугольным камнем или успехом сезона! Сколько вы возьмете, чтоб издать ее?

– Я? Чтоб я издал ее?

– Ну да, вы… Почему же нет? Если я предлагаю вам возможность честно заработать деньги, неужели куча ваших нанятых «лекторов» помешает вам принять ее? Вы не раб, здесь свободная страна. Я знаю, кто читает для вас: сухой, никем не любимый пятидесятилетний брюзга, буквоед, страдающий дурным пищеварением, который сам потерпел неудачу в литературе и потому ничего другого не найдет сделать, как только нацарапать ругательную рецензию на работу, подающую надежду. Зачем же вам доверяться такому некомпетентному мнению? Я заплачу вам за издание моей книги сумму, какую вы сами назначите, и даже больше – за доброе намерение. И я ручаюсь, что она сделает имя не только мне, как автору, но и вам, как издателю. Я не пожалею средств на рекламу и заставлю работать прессу. Все на свете покупается за деньги.

– Постойте, постойте, – прервал он, – это так неожиданно! Я должен подумать! Дайте мне время все осмыслить.

– В таком случае даю вам день на размышление, – сказал я, – но не больше, так как, если вы не скажете «да», я найду другого человека, который хорошо наживется вместо вас. Будьте благоразумны, мой друг! Прощайте!

– Подождите!.. Видите ли, вы такой странный, такой возбужденный, ваша голова, по-видимому, идет кругом!

– Верно! И есть от чего!

– Бог мой! – и он улыбнулся. – Позвольте же мне поздравить вас. И знаете ли, я действительно искренно поздравляю вас, – и он горячо пожал мне руку. – А что касается книги, то ее, в сущности, ругали не за литературный стиль и отсутствие таланта – она просто была слишком, слишком возвышенной, а потому не подходящей ко вкусу публики. Тема домашних беззаконий, как мы видим, имеет наибольший успех в наше время. Но я подумаю о вашей книге. Куда вам написать?

– «Гранд-отель», – ответил я, внутренне забавляясь его растерянным и беспокойным видом; я знал, что он уже мысленно подсчитал, сколько можно с меня взять за выполнение моего литературного каприза. – Приходите ко мне завтра обедать или завтракать, если хотите, только прежде дайте мне знать. Помните, я даю вам ровно сутки на обдумывание. Через двадцать четыре часа вы должны решить: да или нет.

И с этим я оставил его, смотрящего в недоумении мне вслед, как человек, который увидел какое-нибудь чудо, упавшее с неба к его ногам. Я продолжал свой путь, неслышно посмеиваясь, пока не заметил, что несколько прохожих удивленно на меня посмотрели, и пришел к заключению о необходимости скрывать свои мысли, если не желаю быть принятым за сумасшедшего. Я шел очень скоро, и мое возбуждение мало-помалу остыло. Я возвратился в нормальное состояние флегматичного англичанина, который считает верхом неприличия каким-либо образом демонстрировать свои чувства. И остаток утра я посвятил покупке готового платья, какое, на мое необыкновенное счастье, оказалось мне совершенно впору, и сделал крупный, если не сказать экстравагантный, заказ модному портному, обещавшему мне исполнить все быстро и аккуратно. Затем я отослал деньги, которые был должен хозяйке моей бывшей квартиры, прибавив к ним лишние пять фунтов в благодарность бедной женщине за ее долгое терпение и вообще за ее доброту ко мне во время моего проживания в ее неприглядном жилище. Сделав это, я возвратился в «Гранд-отель» в прекрасном настроении, выглядя и чувствуя себя много лучше в новом, хорошо сидящем на мне платье. Слуга встретил меня в коридоре, с самым раболепным почтением доложив мне, что «его сиятельство князь» ждет меня к завтраку в своих апартаментах. Я сейчас же отправился туда и нашел моего нового друга одного в роскошной гостиной; он стоял у громадного окна и держал в руке продолговатый хрустальный ящичек, на который смотрел почти с любовью.

– А, Джеффри! Вы здесь! – воскликнул он. – Я рассчитывал, что вы покончите с делами к завтраку, а потому ждал.

– Очень мило с вашей стороны! – сказал я, довольный дружеской фамильярностью, которую он выказал, назвав меня по имени. – Что у вас там?

– Мой любимец, – ответил он, улыбнувшись. – Видали ль вы что-нибудь подобное раньше?

«Команда печени» (англ.).

VI

Я подошел и посмотрел на ящичек, который он держал в руках. В нем были просверлены крохотные дырочки для доступа воздуха, и внутри находилось блестящекрылое насекомое вроде жучка, окрашенное во все цвета радуги.

– Он живой? – спросил я.

– Живой и с достаточной долей разума. Я кормлю его, и он знает меня; это, можно сказать, высшая степень цивилизации большинства человеческих существ: они знают, кто их кормит. Как вы видите, он совсем ручной.

Князь открыл ящичек и вытянул указательный палец. Блестящее тельце жука затрепетало всеми оттенками опала; его лучезарные крылья распустились, и, поднявшись на руку своего покровителя, он вцепился в нее. Риманец поднял ее и держал в воздухе, затем слегка встряхнул ею и воскликнул:

– Лети, Дух! Лети и возвращайся ко мне!

Насекомое высоко поднялось и кружилось у потолка, как радужный драгоценный камень, и шум его крыльев во время полета издавал звук, похожий на жужжание. Я следил за ним, очарованный, пока после нескольких грациозных движений туда и сюда оно не возвратилось на все еще протянутую руку своего господина и опять не уселось там, отказавшись от дальнейших попыток взлететь.

– Говорят, что в жизни – смерть, – сказал тихо князь, устремив свои темные глаза на трепещущие крылья насекомого, – но это неверно, как и многие избитые человеческие истины. «В смерти – жизнь» – так мы должны сказать. Это существо – редкое и любопытное произведение смерти, и я думаю, не единственное в своем роде. Другие были найдены при точно таких же обстоятельствах, а этого я отыскал лично сам. Я не наскучу вам рассказом?

– Напротив! – возразил я горячо, не отрывая глаз от радужного насекомого, которое сверкало при свете, как если б его сосуды были из фосфора.

С минуту он молчал, наблюдая за мной.

– Итак, это случилось просто. В Египте я присутствовал при извлечении из саркофага женской мумии. Ее талисманы описывали ее как принцессу из знаменитого царского дома. На шее у нее висело несколько любопытных драгоценностей, а на груди лежала пластинка из кованого золота в четверть дюйма толщиной. Она была завернута в необыкновенное количество благоуханных пелен, и когда их развернули, то оказалось, что тело посреди груди сгнило и в пустоте, или гнезде, образовавшемся от процесса разложения, было найдено живым это насекомое, такое же блестящее, как теперь.

Я не мог удержаться от нервного содрогания.

– Какой ужас! – сказал я. – Признаюсь, что, будь я на вашем месте, я бы не сделал своим любимцем такое отвратительное существо! Я думаю, что убил бы его!

Он пристально посмотрел на меня.

– Почему? – спросил он. – Боюсь, мой милый Джеффри, у вас нет склонности к науке. Убить бедняжку, которая нашла жизнь на груди смерти, – не жестока ли эта мысль? Для меня это неизвестное науке насекомое служит ценным доказательством (если бы я нуждался в нем) неразрушимости зачатков сознательного существования; у него есть глаза и чувства вкуса, обоняния, осязания и слуха, и оно получило их вместе с разумом из мертвого тела женщины, которая жила и, без сомнения, любила, и грешила, и страдала более четырех тысяч лет назад! – Он остановился и вдруг прибавил: – Все-таки, откровенно говоря, я с вами согласен и считаю его злым созданием. В самом деле! Но от этого люблю его ничуть не меньше. Ведь я сам составил о нем фантастическое представление. Я склонен признавать идею о переселении душ и иногда, чтоб удовлетворить свою причуду, представляю, что принцесса из этого царского египетского дома имела порочную, блестящую и кровожадную душу и что… она здесь!

При этих словах холодная дрожь пробежала по моему телу, и, глядя на князя, на его высокую фигуру, освещенную зимнем светом, с «порочной, блестящей и кровожадной душой», вцепившейся в его руку, я вдруг увидел нечто безобразное, проступившее в его поразительной красоте. Меня охватил необъяснимый ужас, который я приписал впечатлению от рассказанной им истории, и, решив побороть свои ощущения, я стал разглядывать более внимательно волшебного жучка. Его блестящие бисерные глазки сверкали, как мне казалось, враждебно, и я отступил назад, сердясь на самого себя за овладевший мною страх перед этим существом.

– Это замечательно! – пробормотал я. – Неудивительно, что вы так его цените. Его глаза совершенно отчетливы и почти разумны.

– Безусловно, у нее были красивые глаза, – сказал Риманец.

– У нее? Кого вы имете в виду?

– Принцессу, конечно, – ответил он, очевидно забавляясь, – милую умершую даму; некоторые ее свойства должны быть в этом существе, принимая во внимание, что оно питалось только ее телом. – И он положил насекомое в его хрустальное жилище с самой нежной заботливостью.

– Я полагаю, вы делаете из этого вывод, что ничто, в сущности, не умирает окончательно?

– Безусловно, – ответил он выразительно. – Ничто не может исчезнуть полностью, даже мысль.

Я молчал и следил за ним, пока он убирал стеклянный ящичек с опасным жильцом.

– А теперь будем завтракать, – сказал он весело, беря меня под руку, – вы выглядите на двадцать процентов лучше, чем сегодня утром, Джеффри, и я полагаю, что ваши дела удачно устроились. А что еще вы делали?

Сидя за столом, с прислуживающим нам мрачным Амиэлем, я рассказал о своих утренних приключениях, подробно описав встречу с редактором, который накануне не принял моей рукописи и который, я был уверен, с радостью теперь согласится на сделанное ему предложение.

Риманец слушал внимательно, время от времени улыбаясь.

– Конечно, – сказал он, когда я кончил, – ничего нет удивительного в поведении этого почтенного господина. Он выказал замечательную скромность и выдержку, не согласившись сразу на ваше предложение. Его забавное лицемерие в просьбе дать ему время на размышление только доказывает, что он человек тактичный и дальновидный. Можете ли вы представить себе человеческое существо или человеческую совесть, которых нельзя было бы купить? Мой друг, вы можете купить короля, если дадите достаточную цену, и папа продаст вам специально прибереженное место на небе, если только вы заплатите ему на земле! Ничто не дается даром на этом свете, кроме воздуха и солнечного света; за все остальное приходится платить – кровью, слезами, иногда стенаниями, но чаще всего деньгами.

Мне почудилось, что Амиэль, стоявший за стулом своего господина, мрачно улыбнулся при этом, и моя инстинктивная неприязнь к нему заставила меня умолчать о моих делах до окончания завтрака. Я не мог определить причину моего отвращения к этому верному слуге князя, но оно возвращалось и увеличивалось каждый раз, когда я видел его угрюмые и, как мне казалось, насмешливые черты. Между тем он был совершенно почтителен и внимателен. Я не мог, в сущности, ни в чем его обвинить, однако, когда он наконец поставил кофе, коньяк и сигары на стол и бесшумно удалился, почувствовал большое облегчение и вздохнул свободнее.

Как только мы остались одни, Риманец зажег сигару и принялся курить, смотря на меня с особенным интересом и добротой, что делало его красивое лицо еще обаятельнее.

– Теперь поговорим, – сказал он. – Я думаю, что в настоящее время я ваш лучший друг и, конечно, знаю свет лучше, чем вы. Как вы предполагаете устроить вашу жизнь, то есть, говоря другими словами, как вы решили потратить деньги?

Я рассмеялся.

– Разумеется, я не пожертвую их на строительство церкви или больницы; я даже не организую бесплатную библиотеку, потому что такие учреждения, помимо того что становятся центром заразных болезней, обыкновенно поступают под начало комитета местных торговцев, которые осмеливаются считать себя судьями в литературе. Дорогой князь, я хочу тратить деньги на свое собственное удовольствие и полагаю, что способов для этого найду в изобилии.

Риманец отмахнул дым своей сигары рукой, и его темные глаза засветились особенным ярким светом сквозь носящийся в воздухе серый туман.

– С вашим состоянием вы можете сделать счастливыми сотни людей, – заметил он.

– Благодарю, сперва я сам хочу стать счастливым, – ответил я весело, – я, наверно, кажусь вам эгоистом: я знаю, вы – филантроп, а я нет.

Он продолжал испытующе глядеть на меня.

– Вы можете помочь вашим собратьям по литературе…

Я прервал его решительным жестом:

– Этого, мой друг, я бы никогда не сделал. Мои литературные собратья давали мне пинки при каждом удобном случае и старались изо всех сил помешать мне заработать средства к существованию. Теперь мой черед толкать их, и я покажу им столько же милосердия, помощи и симпатии, сколько они показали мне!

– Месть сладка! – процитировал он сентенциозно. – Я бы порекомендовал вам издавать перворазрядный журнал.

– Зачем?

– Нужно ли спрашивать? Подумайте об удовольствии, которое вы будете испытывать, получая рукописи ваших литературных врагов и возвращая их обратно, бросая их письма в корзину для негодной бумаги и отсылая назад их поэмы, романы и политические статьи с заметкой на оборотной стороне: «Возвращают с благодарностью» или: «Для нас не подходит». Вонзить нож в ваших соперников анонимной критикой! Радость дикаря с двадцатью скальпами у пояса померкнет в сравнении с этим! Я сам был когда-то редактором, и я знаю!

Я рассмеялся над его горячностью.

– Мне кажется, вы правы, – сказал я, – я сумею основательно занять мстительную позицию! Но занятие журналом будет слишком хлопотно, слишком свяжет меня.

– Вам не обязательно им заниматься! Последуйте примеру всех крупных издателей и совершенно отстранитесь от дела, но получайте выгоду! Вы никогда не увидите настоящего редактора передовой ежедневной газеты, а только побеседуете с его помощником. Действительный же редактор находится, смотря по сезону, в Шотландии, в Аскоте или зимует в Египте; предполагается, что он отвечает за все в своем журнале, но обыкновенно он последний, кому что-либо о нем известно. Он доверяет своему штату, иногда весьма плохой подпоре, а когда его сотрудники оказываются в затруднительном положении, они выпутываются из него, говоря, что не могут ничего решить без редактора. А редактор тем временем преспокойно развлекается где-нибудь за тысячу верст. Вы можете обманывать публику так же, если хотите.

– Я бы мог, но я так не хочу, – ответил я, – если бы у меня было дело, я бы не пренебрегал им. Я люблю все делать основательно.

– Так же, как я, – произнес быстро Риманец, – я сам всегда проникаюсь делом, и за что бы я ни брался, я делаю со всей душой!

Он улыбнулся, как мне показалось, иронически.

– Итак, как же вы начнете пользоваться наследством?

– Прежде всего, я издам мою книгу, ту самую, которую никто не хотел принять. А теперь я заставлю Лондон заговорить о ней.

– Возможно, что вы это и сделаете, – сказал он, глядя на меня полузакрытыми глазами сквозь облако дыма. – Лондон любит толки. Особенно о некрасивых и сомнительных предметах. Поэтому, как я вам уже намекнул, если б ваша книга была смесью Золя, Гюисманса и Бодлера или если б имела своей героиней «скромную» девушку, которая считает честное замужество «унижением», то вы могли бы быть уверены в успехе в эти дни новых Содома и Гоморры. – Тут он вдруг вскочил, бросил сигару и встал передо мной. – Отчего огненный дождь не падает с неба на эту проклятую страну? Она созрела для наказания – полная отвратительных существ, недостойных даже мучений ада, на которые, как говорят, осуждены лжецы и лицемеры! Темпест, если есть человеческое существо, которого я более всего гнушаюсь, так это тип человека, весьма распространенный в наше время, – человека, который облекает свои мерзкие пороки в платье широкого великодушия и добродетели. Такой субъект будет даже преклоняться перед потерей целомудрия в женщине, потому что он знает, что только ее нравственным и физическим падением он может утолить свое скотское сластолюбие. Чем быть таким лицемерным подлецом, я предпочел бы открыто признать себя негодяем!

– Это потому, что у вас самого натура благородная, – сказал я. – Вы исключение из правила.

– Исключение? Я? – И он горько усмехнулся. – Да, вы правы. Я – исключение, быть может, между людьми, но я подлец сравнительно с честностью животных! Лев не перенимает повадок голубя, он громко заявляет о своей свирепости. Змея, как ни скрытны ее движения, выказывает свои намерения шипением. Вой голодного волка слышен издалека, пугая торопящегося путника среди снежной пустыни. Но человек более злобный, чем лев, более вероломный, чем змея, более алчный, чем волк, – он пожимает руку своего ближнего под видом дружбы, а за спиной мешает его с грязью. Под улыбающимся лицом он прячет фальшивое и эгоистичное сердце, кидая свою ничтожную насмешку на загадку мира, он ропщет на Бога. О Небо! – Здесь он прервал себя страстным жестом. – Что сделает Вечность с таким неблагодарным слепым червем, как человек?

Его голос звучал с особенной силой, его глаза горели огненным пылом.

Его вид произвел на меня ошеломляющее впечатление, и я с потухшей сигарой уставился на него в немом изумлении.

Что за вдохновенное лицо! Что за величественная фигура! Какой царственный, почти богоподобный вид был у него в этот момент! А между тем было что-то страшное в его позе, полной вызова и протеста. Он поймал мой удивленный взгляд, и пыл страсти поблек на его лице; он засмеялся и пожал плечами.

– Я думаю, что я рожден быть актером, – сказал он небрежно. – По временам меня одолевает любовь к декламации. Тогда я говорю, как говорят первые министры и господа в парламенте, отдаваясь настроению минуты и не придавая значения ни одному сказанному слову!

– Я не принимаю такого объяснения, – слегка улыбнулся я, – вы должны придавать значение тому, что говорите; хотя мне думается, что вы натура, действующая под влиянием импульса.

– В самом деле, вы так думаете! – воскликнул он. – Как это умно с вашей стороны, милый Джеффри, как это умно! Но вы ошибаетесь! Нет существа менее импульсивного или более обремененного умыслом, чем я. Верьте мне или не верьте, как хотите. Вера – такое чувство, которое нельзя навязать принуждением. Если б я сказал вам, что я опасный спутник, что я люблю зло больше, чем добро, что я ненадежный наставник человека, что бы вы подумали?

– Я бы подумал, что вы имеете странную склонность обесценивать свои качества, – сказал я, снова зажигая сигару и несколько забавляясь его горячностью. – И я испытывал бы к вам такую же симпатию, как и теперь, и даже больше, если только это возможно.

Он сел и устремил на меня свои темные загадочные глаза.

– Темпест, вы следуете примеру хорошеньких женщин: они всегда любят самых отъявленных негодяев!

– Но вы же не негодяй, – заметил я, спокойно попыхивая сигарой.

– Да, я не негодяй, но во мне много дьявольского.

– Тем лучше! – И я лениво развалился на стуле. – Я надеюсь, что и во мне также сидит дьявол!

– Вы верите в него? – спросил Риманец, улыбаясь.

– В дьявола? Конечно, нет!

– Он – весьма интересная легендарная личность, – продолжал князь, закуривая другую сигару и принимаясь медленно пускать клубы дыма. – И стал героем не одной захватывающей истории. Вообразите его падение с небес! «Люцифер, Сын Утра» – что за титул, что за превосходство! Предполагается, что существо, рожденное от Утра, образовалось из прозрачного чистого света; вся теплота поднялась от миллиона сфер и окрасила его светлое лицо, и весь блеск огненных планет пылал в его глазах. Безупречный и превосходный стоял он, этот величественный Архангел, по правую руку самого Божества, и пред его неутомимым взором проносились великие творения Божеской мысли. Вдруг он заметил вдали, внутри зарождавшейся материи, новый маленький мир и в нем существо, формирующееся медленно, существо хотя слабое, но могущественное, хотя высшее, но легкомысленное – странный парадокс! – предназначенное пройти все фазы жизни, пока, приняв душу Творца, оно не коснется сознательного Бессмертия – Вечной Радости. Тогда Люцифер, полный гнева, повернулся к Властелину Сфер и кинул ему безумный вызов, громко закричав: «Не хочешь ли Ты из этого ничтожного слабого создания сделать Ангела, как я? Я протестую и осуждаю Тебя! Если Ты сделаешь человека по нашему образу, то я скорее уничтожу его, чем стану делить с ним великолепие Твоей Мудрости и сияние Твоей Любви!» И Голос, страшный и прекрасный, ответил ему: «Люцифер, Сын Утра, тебе хорошо известно, что ни одно праздное или безумное слово не должно быть произнесено при мне, так как Свободная Воля есть дар Бессмертных; поэтому что ты говоришь, то ты и сделаешь! Поди, Гордый Дух, Я лишаю тебя твоего высокого звания! Ты падешь, и твои ангелы вместе с тобой! И не возвратишься, пока человек сам не выкупит тебя! Каждая человеческая душа, что не устоит пред твоим искушением, станет преградой меж тобой и Небом; каждый же, кто по собственной воле восстанет против тебя и одержит над тобой верх, вознесет тебя ближе к твоей прежней обители. Когда мир отвергнет тебя, я прощу тебя и снова приму, но не до тех пор».

– Никогда не слыхал такого переложения легенды, – сказал я. – Идея, что человек выкупит дьявола, совершенно нова для меня.

– Не правда ли? – он пристально посмотрел на меня. – Это один из самых поэтичных вариантов истории. Бедный Люцифер! Конечно, его наказание вечно, и расстояние между ним и Небом должно увеличиваться с каждым днем, потому что человек никогда не поможет ему исправить его ошибку. Человек скорее и охотнее отвергнет Бога, но дьявола никогда. Посудите сами, как этот «Люцифер, Сын Утра», Сатана, или как иначе он называется, должен ненавидеть человечество!

Я улыбнулся.

– Хорошо, но ему оставлено средство, – заметил я, – он не должен никого искушать.

– Вы забываете, что, согласно легенде, он связан своим словом. Он поклялся перед Богом, что совершенно уничтожит человека; поэтому, если может, он должен исполнить эту клятву. Ангелы, по-видимому, не могут клясться перед Вечностью без того, чтоб не стараться исполнить свои обеты. Люди клянутся именем Бога ежедневно без малейшего намерения сдержать свои обещания.

– Но все это бессмыслица! – сказал я с оттенком нетерпения. – Все эти старые легенды истрепались. Вы рассказываете историю очень хорошо и так, как если б сами верили в нее: это потому, что вы одарены красноречием. В наше время никто не верит ни в дьяволов, ни в ангелов. Я, например, даже не верю в существование души.

– Я знаю, что вы не верите, – проговорил он мягко. – И ваш скептицизм весьма удобен, потому что он освобождает вас от всякой личной ответственности. Я завидую вам, так как, к сожалению, я принужден верить в душу.

– Принуждены! – повторил я. – Это абсурд: никого нельзя заставить поверить в ту или другую теорию.

Он взглянул на меня с блуждающей улыбкой, которая скорее омрачила, чем осветила его лицо.

– Верно! Совершенно верно! Нет принудительной силы во всей Вселенной. Человек – высшее и независимое творение, хозяин всего, что он обозревает, не признающий другой власти, кроме своего желания. Верно. Я забыл! Но оставим, прошу вас, теологию и психологию и будем говорить о единственном предмете, в котором есть и смысл, и интерес, – то есть о деньгах. Я замечаю, что ваши планы определены: вы хотите напечатать книгу, которая наделает шуму и даст вам известность. Это довольно скромно! Нет ли у вас более широких замыслов? Есть несколько способов, чтоб заставить о себе говорить. Могу я вам их перечислить?

Я засмеялся.

– Если хотите!

– Хорошо. Во-первых, я посоветую вам поместить о себе статью в газетах. Пресса должна знать, что вы чрезвычайно богатый человек. Существуют агенты, занимающиеся написанием таких статей; я полагаю, они это сделают довольно хорошо за десять или двадцать гиней.

Я раскрыл глаза.

– Разве это так делается?

– Как же иначе это может делаться, мой друг? – спросил он несколько нетерпеливо. – Неужели вы думаете, что-нибудь на свете делается без денег? Разве несчастные, выбивающиеся из сил журналисты вам братья или близкие друзья, чтоб обратить на вас внимание публики, не взяв что-нибудь за труды? Если же вы не заплатите, они с радостью обольют вас грязью совершенно бесплатно, обещаю вам! Я знаю одного «литературного агента», весьма почтенного господина, который за сто гиней заставит прессу работать так, что через несколько недель публике станет казаться, будто Джеффри Темпест, миллионер – единственный человек, о котором стоит говорить, и пожать ему руку есть честь, которую превосходит разве что встреча с королевской семьей.

– Договоритесь с ним! – сказал я весело. – Заплатите ему двести гиней. Тогда весь свет услышит обо мне.

– Когда о вас основательно прокричат в газетах, – продолжал Риманец, – следующим шагом будет вступление в так называемое «чопорное» общество. Это делается осторожно и постепенно. Вы должны быть представлены в первом сезоне, а потом я устрою вам приглашение в дома некоторых знатных дам, где вы встретите за обедом принца Уэльского. Если сумеете понравиться или сделать какое-нибудь одолжение его королевскому высочеству – тем лучше для вас: он наиболее популярная королевская особа в Европе. Далее вам необходимо купить замок и обнародовать этот факт, а затем можете спокойно почить на лаврах. Общество примет вас!

Я от души рассмеялся: его слова забавляли меня.

– Я не предлагаю вам, – продолжал он, – беспокоиться, пытаясь избраться в парламент. Для карьеры джентльмена теперь в этом нет необходимости. Но я рекомендую вам выиграть дерби.

– Еще бы! Это восхитительная мысль, но не так легко исполнимая.

– Если вы хотите выиграть дерби, вы его выиграете. Я гарантирую и лошадь, и жокея!

Что-то в его решительном тоне поразило меня, и я наклонился вперед, чтоб внимательно рассмотреть его черты.

– Разве вы волшебник? – шутливо спросил я.

– Проверим! Итак, нужно ли достать вам лошадь?

– Если не поздно и вы этого хотите, – сказал я, – то я даю вам полную свободу, но я должен откровенно вам сказать, что мало интересуюсь скачками.

– Значит, вы должны изменить ваш вкус, – возразил он, – если хотите понравиться английской аристократии, потому что она мало чем другим интересуется. Нет ни одной знатной дамы, не имеющей тетрадки, куда она записывает ставки, пусть даже ее познания в правописании оставляют желать много лучшего. Вы можете стать настоящим литературным событием сезона, но в «высшем» обществе этого никто не заметит; если же вы выиграете дерби, вы сделаетесь подлинной знаменитостью. Собственно говоря, я имею много дел с ипподромом, я посвятил себя ему. Я присутствую на каждых крупных скачках, не пропуская ни одних. Я всегда играю и никогда не проигрываю! А теперь я продолжу рисовать план ваших общественных действий. Выиграв дерби, вы примете участие в гонке яхт в Каусе и позволите принцу Уэльскому чуть-чуть обогнать вас. Затем вы дадите большой обед, приготовленный великолепным шеф-поваром, и позабавите его королевское высочество песней «Правь, Британия!», что сочтут красивым комплиментом, после чего в изящных выражениях намекнете на эту самую песню; вероятным результатом всего этого будет одно или два приглашения от членов королевской семьи. Пока все отлично. В разгар летней жары вы отправитесь в Гамбург пить воды, все равно, нужно вам это вам или нет. А осенью устроите охоту в купленном замке и пригласите королевскую особу присоединиться к вам, чтобы убивать бедных маленьких куропаток. Тогда ваша известность будет признана обществом, и вы сможете жениться на какой угодно прекрасной леди!

– Благодарю! Премного обязан! – И я дал волю искреннему смеху. – Честное слово, Лючио, ваша программа превосходна! В ней ничего не упущено!

– Это ортодоксальный круг общественного успеха, – сказал Лючио с восхитительной серьезностью. – Ум и оригинальность не добьются его, только деньги совершают все.

– Вы забыли о моей книге, – заметил я, – в ней, я знаю, есть и ум, и также оригинальность. Я уверен, что она поднимет меня на значительную высоту.

– Сомневаюсь, очень сомневаюсь, – ответил он. – Она, конечно, будет принята благосклонно, как произведение богача, забавляющегося литературой из прихоти. Но, как я уже сказал, гений редко развивается под влиянием богатства. К тому же аристократы не могут выкинуть из своих одурманенных голов, что литература принадлежит Граб-стрит [3]. Великих поэтов, великих философов, великих романистов представители «высшего» общества обычно неопределенно называют «людьми этого сорта». «Люди этого сорта так интересны», – снисходительно говорят олухи голубой крови, словно извиняясь за знакомство с некоторыми членами литературного класса. Вообразите себе чопорную леди времен Елизаветы, обращающуюся к приятельнице: «Ты разрешишь, дорогая, представить тебе некоего Уильяма Шекспира? Он пишет пьесы и что-то делает в театре “Глобус”, боюсь даже, что он немного актерствует; он очень нуждается, бедняга, но люди этого сорта так забавны!» Вы, мой дорогой Темпест, не Шекспир, но ваши миллионы дадут вам более шансов, чем он когда-либо имел в своей жизни, и так как вам незачем искать покровительства или выказывать почтение «моему лорду» или «моей леди», – эти высокие особы только обрадуются случаю занять у вас деньги, если вы готовы будете их одолжить.

– Я не собираюсь давать взаймы.

– А давать просто так?

– Тоже нет.

Его проницательные глаза блеснули одобрением, и он сказал:

– Я очень рад, что вы не намерены «творить добро» вашими деньгами, как говорят ханжи. Вы умны! Тратьте их на себя, потому что тем самым вы обязательно принесете пользу другим, пусть и иными способами. Я всегда принимаю участие в благотворительности и вношу свое имя в подписные листы и никогда не отказываю в помощи духовенству.

– Удивляюсь этому, – заметил я, – особенно после того, как вы сказали, что не являетесь христианином.

– Да, это действительно кажется странным, не правда ли? – сказал он особенным тоном, извиняющим скрытую насмешку. – Но, может быть, вам стоит взглянуть на это с другой стороны. Духовенство делает все возможное, чтобы разрушить религию – ханжеством, лицемерием, чувственностью и всевозможными обманами, – и когда они обращаются ко мне за помощью в таком благородном деле, я оказываю ее с легкостью.

Я засмеялся.

– Очевидно, вы шутите, – сказал я, бросая окурок сигары в огонь, – и я вижу, что вы любите осмеивать свои добрые дела… Что это?

В этот момент вошел Амиэль, неся мне телеграмму на серебряном подносе. Я открыл ее: она была от моего приятеля, редактора, и содержала следующее:

С удовольствием принимаю книгу. Высылайте рукопись немедленно.

Я с торжествующим видом показал телеграмму Риманцу. Он улыбнулся.

– Само собой разумеется! Чего же другого вы ожидали? Только этот человек должен был иначе написать свою телеграмму, так как я не могу предположить, чтобы он принял вашу книгу с удовольствием, если б не рассчитывал хорошо на ней нажиться. «С удовольствием принимаю деньги за издание книги» – так было бы вернее. Хорошо, что же вы намерены делать?

– Это я сейчас решу, – ответил я, чувствуя удовлетворение оттого, что наконец-то пришло время для отмщения некоторым моим врагам. – Книга должна быть напечатана как можно скорее, и я с особенным удовольствием лично займусь всеми относящимися к ней деталями. Что же касается остальных моих планов…

– Предоставьте их мне, – сказал Риманец, властно кладя безукоризненной формы руку на мое плечо, – предоставьте их мне! И будьте уверены, что очень скоро вы окажетесь наверху, как медведь, удачно достигнувший лепешки на вершине смазанного жиром столба, – к зависти людей и изумлению ангелов.

Название лондонской улицы, где продавались дешевые издания и жили преимущественно бедные писатели. – Примеч. ред.

VII

Три или четыре недели пролетели вихрем, и к концу их я с трудом узнавал себя в праздном, беспечном, экстравагантном светском человеке, которым неожиданно сделался. Иногда, случайно, в уединенные минуты, прошлое с его неприглядными картинами возвращалось ко мне, как в калейдоскопе, и я видел себя – голодного, плохо одетого, склонившегося над бумагами в своей унылой квартире, несчастного, но среди всего этого несчастия, однако, получавшего отраду в мыслях, которые создавали красоту из нищеты и любовь из одиночества. Эта творческая способность теперь уснула во мне, я делал очень мало, а думал еще меньше. Но я чувствовал, что эта интеллектуальная апатия была только преходящей фазой – умственными каникулами и желанным отдыхом от интеллектуальной работы, на который я заслуженно имел право после всех страданий бедности и отчаяния. Моя книга печаталась, и, может быть, самым большим удовольствием из всех, которыми я теперь пользовался, была для меня вычитка первых листов, по мере того как они поступали мне на просмотр.

Между тем даже это авторское удовлетворение имело свой недостаток, и мое личное неудовольствие было каким-то странным. Я читал свою работу, конечно, с наслаждением, так как нисколько не отставал от своих собратьев, считая, будто все, что я делал, было хорошо, но мой снисходительный литературный эгоизм был смешан с неприятным удивлением и недоверием, потому что в моей книге, написанной с энтузиазмом, превозносились чувства и излагались теории, в которые я не верил. Как это случилось? – спрашивал я себя. Зачем же я предлагал публику составить обо мне ложное мнение?

Эта мысль ставила меня в тупик. Как я мог написать книгу, совершенно непохожую на меня, каким я теперь знал себя?

Мое перо, сознательно или бессознательно, написало то, что мой рассудок всецело отвергал, как, например, веру в Бога, веру в вечные возможности божественного прогресса человека. Я не верил ни в одну из этих доктрин. Когда мною владели такие идеи, я был бедняком, умирающим с голода, не имевшим друга в целом свете, и, вспоминая все это, я поспешно решил, что мое так называемое вдохновение было результатом работы не получавшего достаточного питания мозга. Но тем не менее было нечто утонченное в этой поучительной истории, и однажды днем, когда я занимался просмотром последних листов корректуры, я поймал себя на мысли, что книга была благороднее, чем ее автор. Эта идея причинила мне внезапную боль. Я бросил свои бумаги и стал смотреть в окно. Шел сильный дождь, и улицы были черны от грязи; промокшие пешеходы имели жалкий вид, вся перспектива казалась печальной, и тот факт, что я теперь был богатым человеком, не поборол уныния, незаметно закравшегося в меня. Я был совершенно один, так как теперь имел свой собственный номер из нескольких комнат в отеле, недалеко от тех, которые занимал князь Риманец. Я также имел своего слугу, порядочного человека, который мне нравился тем, что разделял мое инстинктивное отвращение к княжескому лакею Амиэлю. Кроме того, у меня были собственные лошади, экипаж, кучер и грум, так что мы с князем, будучи самыми задушевными приятелями, все же могли, избегая той «фамильярности», которая вызывает презрение, существовать по отдельности. В тот день я был в более отвратительном расположении духа, чем в дни моей бедности, хотя, по здравому размышлению, мне не о чем было горевать. Я обладал громадным состоянием, отличался прекрасным здоровьем и имел все, что хотел, сознавая, что, если бы мои желания увеличились, я легко мог удовлетворить их. Под руководством Лючио «колесо публичности» набрало такие обороты, что я мог увидеть свое имя почти в каждой провинциальной и лондонской газете, называвшей меня «знаменитым миллионером». И для пользы публики, к сожалению, несведущей в этих делах, я могу пояснить, и это истина без всяких прикрас, что за четыреста фунтов стерлингов [4] хорошо известное «агентство» гарантирует помещение все равно какой, лишь бы не пасквильной, статьи не менее как в четырехстах газетах. Таким образом, секрет популярности легко объясним, и здравомыслящие люди в состоянии понять, почему имена некоторых авторов постоянно встречаются в печати, тогда как другие, быть может, более достойные, остаются неизвестными. Их заслуги в таких случаях ничего не значат – все решают деньги.

Настойчивое упоминание моего имени с описанием моей наружности и моих «удивительных литературных дарований», вместе с почтительными и довольно явными намеками на «миллионы», которые и делали меня таким интересным (статья была написана самим Лючио и передана в вышеупомянутое «агентство» вместе с кругленькой суммой), – все это, повторю, имело два следствия: во-первых, целую гору приглашений принять участие в общественных и артистических мероприятиях, а во-вторых – непрерывный поток просительных писем. Я был вынужден завести секретаря, который поселился в комнате рядом с моим номером и буквально весь день работал не покладая рук. Излишне говорить, что я отвечал отказом на все просьбы о деньгах: в дни моих бедствий мне не помог никто, кроме старого товарища Баффлза; никто, кроме него, не сказал мне даже доброго слова. И я решил теперь быть таким же жестоким и таким же беспощадным, какими были мои современники. Я со злорадством прочел письма двух-трех литераторов, просящих работы в качестве «секретаря или компаньона», или немного денег «взаймы», чтоб «преодолеть затруднения». Один из этих просителей был журналистом в хорошо известной газете, который обещал найти мне работу, но вместо этого, как я потом узнал, отговаривал редактора дать мне какое-нибудь занятие. Он и представить себе не мог, что Темпест-миллионер и Темпест – неудачливый писатель были одно и то же лицо, – так мало верит большинство, что богатство может выпасть на долю автора! Я ответил ему лично и сказал все то, что, как я считал, он должен был знать, прибавив саркастическую благодарность за его дружелюбную помощь в дни моей крайней нужды, – и, делая это, я вкушал наслаждение мести. Он никогда больше мне не писал, и я уверен, что мои слова дали ему пищу не только для удивления, но и для размышления. Между тем, несмотря на преимущества, какими я теперь пользовался, я не мог по совести сказать, что был счастлив. Я знал, что стал одним из людей, которым завидовали больше всего, а между тем… Когда я стоял и смотрел в окно на непрерывно идущий дождь, я чувствовал скорее горечь, чем сладость в полной чаше богатства. Многое, от чего я ожидал необыкновенного удовлетворения, оказалось бесцветным. Например, я наводнил прессу искусно составленной, броской рекламой своей книги, и когда я был беден, я представлял себе, как буду ликовать при этом, но даже она теперь меня почти не занимала: мне надоело видеть свое собственное имя в газетах. И хотя я с понятным интересом ожидал издания моего труда, сегодня и эта мысль потеряла свою привлекательность из-за нового и неприятного впечатления, что содержание книги было совершенно противоположно моим истинным мыслям. Улицы сделались темными от тумана и дождя, и, почувствовав отвращение к погоде и к самому себе, я отвернулся от окна и уселся в кресло у камина, мешая уголь, пока он не запылал, и придумывая способ, как бы избавить свой дух от мрака, который угрожал окутать его таким же густым покровом, как лондонский туман.

Кто-то постучал в дверь, и в ответ на мое несколько раздраженное «Войдите!» вошел Риманец.

– Что это значит, Темпест, почему у вас темно? – воскликнул он весело. – Отчего вы не зажжете свет?

– Огня довольно, – ответил я сердито, – во всяком случае, довольно, чтобы думать.

– А, вы думали? – спросил он смеясь. – Не делайте этого. Это дурная привычка. В наше время никто не думает. Люди не могут выдержать этого, их головы слишком слабы. Только начать думать – и основы общества рухнут; кроме того, думать – работа скучная.

– Я согласен с этим, – сказал я мрачно. – Лючио, со мной что-то неладно!

Его глаза засветились.

– Неладно? Что же может быть неладного с вами, Темпест? Разве вы не один из самых богатых людей?

Я пропустил насмешку.

– Послушайте, мой друг, – сказал я горячо, – вы знаете, что последние две недели я был очень занят, читая корректуру моей книги для печати.

Он, улыбаясь, кивнул головой.

– Я почти закончил работу и пришел к заключению, что в этой книге нет меня, она нисколько не отражает мои чувства, и я не могу понять, каким образом я написал ее.

– Может быть, вы находите ее пустой? – сочувственно спросил Лючио.

– Нет, – ответил я с оттенком негодования, – я не нахожу ее пустой.

– Тогда скучной?

– Нет, не скучной.

– Мелодраматичной?

– Нет, не мелодраматичной.

– Хорошо, мой друг, если она не пуста, не скучна и не мелодраматична, какая же она? – воскликнул он весело. – Она должна быть какой-нибудь!

– Да… и вот она что: она выше меня! – Я говорил с некоторой горечью: – Гораздо выше меня! Я бы не мог написать ее теперь, и я удивляюсь, как я мог написать ее тогда! Лючио, я говорю глупо, но, право, мне кажется, что мои мысли парили высоко, когда я писал книгу, на той высоте, с которой я упал с тех пор.

– Мне жаль это слышать! – Его глаза сверкнули. – Из ваших слов я заключаю, что вы виновны в литературной выспренности. Дурно, весьма дурно! Ничего не может быть хуже. Выспренно писать – самый тяжкий грех, которого критики никогда не прощают. Я досадую за вас! Я никогда б не подумал, что вы были настолько безнадежны.

Я рассмеялся, несмотря на свое уныние.

– Вы неисправимы, Лючио, – сказал я, – но ваше хорошее расположение духа действует ободряюще. Вот что я хотел объяснить вам: моя книга выражает мысли, которые, считаясь моими, совсем не мои. Одним словом, я, каким я стал теперь, нисколько им не симпатизирую. Должно быть, я сильно изменился с тех пор, как имел их.

– Изменились? Еще бы! – Лючио расхохотался. – Обладание пятью миллионами способно значительно изменить человека к лучшему или к худшему! Но вы, по-видимому, мучаетесь без причины. Ни один автор в продолжение многих веков не пишет от сердца; если же он действительно чувствует то, о чем пишет, то делается почти бессмертным. Эта планета слишком мала, чтобы иметь больше одного Гомера, одного Платона, одного Шекспира. Не терзайте себя, вы не один из этих трех! Вы принадлежите своему веку, Темпест, – декадентскому, эфемерному веку, и многое, что связано с ним, также декадентское и эфемерное. Эпоха, в которой господствует любовь к деньгам, имеет гнилую сердцевину и должна погибнуть. Вся история говорит нам об этом, но никто не принимает ее уроки всерьез. Обратите внимание на признаки времени. Искусство подчинено любви к деньгам; литература, политика и религия – также; вы не можете избежать общей болезни. Единственно, что остается делать, это извлечь из нее самую большую выгоду; никто не может излечить ее, и меньше всех вы, которому досталось так много презренного металла.

Он остановился, я молча следил за пылающим огнем и падающей красной золой.

– То, что я скажу сейчас, – продолжал он почти меланхолично, – покажется вам до смешного банальным, но в этом состоит истина во всей своей отвратительной прозаичности: чтобы писать с чувством, вы должны сами чувствовать. Очень вероятно, что, когда вы писали свою книгу, вы были подобны ежу в смысле чувства. Каждая из ваших острых игл поднималась и отвечала на прикосновение различных влияний: приятного или совершенно противоположного, воображаемого или действительного. Это такое положение, которому одни завидуют и от которого другие предпочли бы избавиться. Теперь, когда вам, как ежу, нет необходимости в самозащите или беспокойстве, ваши иглы успокоились в приятном бездействии и вы перестали чувствовать. Вот и все. Перемена, на которую вы жалуетесь, объясняется так: вам нечего чувствовать, потому-то вы и не можете понять, как могло быть, что вы чувствовали.

Его спокойный убедительный тон раздосадовал меня.

– Не считаете ли вы меня за бездушную тварь? – воскликнул я. – Вы ошибаетесь во мне, Лючио: я чувствую, и чувствую живейшим образом…

– Что вы чувствуете? – спросил он, пронизывая меня взглядом. – В этой столице сотни несчастных, умирающих от голода мужчин и женщин, помышляющих о самоубийстве, потому что у них нет надежды на что-нибудь лучшее ни в этом, ни в будущем мире и им не от кого ждать сочувствия… Переживаете ли вы за них? Тревожат ли вас их горести? Вы знаете, что нет, вы никогда о них не думаете… зачем? Одно из главных преимуществ богатства – то, что оно способно скрыть от нас чужие несчастия.

Я ничего не сказал; в первый раз его правдивые слова рассердили меня, главным образом потому, что они были правдивы.

– Увы, Лючио! Если б я только знал тогда то, что знаю теперь!

– Вчера, – продолжал он тем же спокойным тоном, – как раз против этого отеля переехали ребенка. Это был всего лишь бедный ребенок. Заметьте, всего лишь. Его мать с воплем прибежала из какого-то бедного переулка и увидела его маленькое тельце уже все в крови, представляющее бесформенную массу. Она отчаянно отбивалась от людей, пытавшихся увести ее, и с криком, похожим на крик раненого дикого зверя, упала замертво лицом в грязь. Она была всего лишь бедной женщиной – опять-таки «всего лишь». В газетах об этом напечатали три строчки под заглавием «Печальный случай». Здешний швейцар смотрел на всю сцену так же спокойно, как фат на драматическое представление, сохраняя невозмутимую величавость осанки, но не прошло десяти минут после того, как труп женщины был убран, он, важное, надутое существо, сгорбился в подобострастии, спеша открыть дверь вашего экипажа, мой милый Темпест, когда вы остановились у подъезда. Это – маленькое наблюдение из жизни в наши дни, а между тем духовенство клянется, что мы все равны перед Богом. Я не желаю морализировать, я только хотел вам рассказать «печальный случай», как он произошел, – и я уверен, что вы нисколько не жалеете ни ребенка, которого переехали, ни его мать, которая внезапно умерла от разрыва сердца. Не говорите мне, что вы жалеете их, так как я знаю, что нет!

– Как можно жалеть людей, которых не знаешь?.. – начал я.

– Совершенно верно! Возможно ли это? Как можно чувствовать, когда самому так хорошо и весело живется, чтобы иметь какое-нибудь чувство, кроме материального довольства? Итак, мой милый Джеффри, вы должны быть довольны своей книгой как отражением вашего прошлого, когда вы были уязвимы или чувствительны. Теперь вы заключены в толстый золотой покров, который защищает вас от влияний, способных заставить вас скорбеть и содрогаться, может быть, кричать от негодования и в припадке неистовых мучений простирать руки и хватать, совершенно бессознательно, крылатое существо, называемое славой!

– Вам бы следовало быть оратором, – сказал я, вставая и принимаясь в раздражении шагать взад и вперед по комнате, – но для меня ваши слова не утешительны, и я не думаю, чтоб они были правдивы. Слава приобретается достаточно легко.

– Простите, если я упрям, – сказал Лючио с жестом, испрашивающим прощения, – известность легко приобретается, очень легко. Несколько критиков, пообедавших с вами и налившихся вином, дадут вам известность. Но слава есть голос всей цивилизованной публики на свете.

– Публика! – повторил я презрительно. – Публика интересуется только пустяками.

– В таком случае досадно, что вы обращаетесь к ней, – сказал он с улыбкой. – Если вы так пренебрегаете публикой, зачем же тогда делиться с ней своими мыслями? Она недостойна такой редкой милости! Довольно, Темпест, не брюзжите, подобно неудачливым авторам, которые защищаются, ругая публику. Публика – лучший друг автора и его вернейший критик. Если вы предпочитаете презирать ее вместе с торгашами от литературы, составляющими общество взаимного восхищения, я скажу вам, что делать: напечатайте ровно двадцать экземпляров вашей книги и раздайте их критикам, и когда они напишут о вас (что они сделают, так как я позабочусь об этом), то пусть ваш издатель опубликует, что «первое и второе большое издание» нового романа Джеффри Темпеста раскуплено, сто тысяч экземпляров проданы в одну неделю! Если это не подействует на публику, я буду очень удивлен!

Я рассмеялся – мое настроение постепенно улучшалось.

– Это будет план действий многих современных писателей, – сказал я, – но я так не хочу: я хочу достичь славы законным путем, если могу.

– Вы не можете, – заявил Лючио. – Это немыслимо! Вы слишком богаты, что само по себе незаконно в литературе, которой свойственна бедность. Борьба не может быть равной в таких обстоятельствах. Факт, что вы миллионер, перевесит чашу весов в вашу пользу, но время и свет не могут устоять против денег. Если б я, например, сделался автором, я бы, вероятно, мог с моим богатством и влиянием сжечь лавры всех других. Предположим, что отчаянно нуждающийся человек является с книгой в одно время с вами – едва ли он будет иметь шанс против нас. Он не в состоянии так расточительно себя рекламировать, как вы; также он не может угощать обедами критиков, как вы. И если у него больше дарования, чем у вас, а вы будете иметь успех, то этот успех не будет законным. Но, в конце концов, это не так важно – в искусстве правда всегда торжествует.

Я не сразу ответил, сначала подошел к столу, скатал в рулон листы, написал адрес типографии, затем позвонил и отдал пакет моему лакею Морису, приказав отнести его сейчас же. Сделав это, я повернулся к Лючио и увидел, что он продолжал сидеть у камина, но его поза теперь выражала меланхолию, и он закрыл глаза рукой, на которую пламя бросало красный свет. Я пожалел о минутном раздражении, которое почувствовал против него за то, что он сказал мне правду, и дотронулся слегка до его плеча.

– Теперь ваша очередь грустить, Лючио! – сказал я. – Боюсь, мое уныние оказалось заразительным.

Он отнял свою руку, его глаза были большими и лучистыми, как у красивой женщины.

– Я думал, – вздохнул он, – о своих последних словах: «правда всегда торжествует». Любопытно, что в искусстве так всегда бывает: ни шарлатанство, ни обман не уживаются с богами Парнаса. В другом же совсем иначе. Например, я никогда не торжествую. Временами жизнь бывает мне ненавистна, как она ненавистна всем.

– Может быть, вы влюблены? – спросил я с улыбкой.

Он вскочил.

– Влюблен! Клянусь небом, что эта мысль будит во мне желание мести! Влюблен! Какая женщина может очаровать меня, убежденного, что она не более чем хрупкая бело-розовая кукла с длинными волосами, часто не ее собственными. Что же касается женщин с мальчишескими ухватками или новых типов новой эры, я их совершенно не признаю за женщин: они просто ненормальные зародыши нового пола, который не будет ни мужским, ни женским. Мой милый Темпест, я ненавижу женщин. Вы бы так же ненавидели их, если б знали их, как знаю я. Они сделали меня тем, что я есть, и они заставляют меня оставаться таким.

– В таком случае их можно поздравить, – заметил я, – вы придаете им значение!

– Да, – ответил он тихо.

Легкая улыбка озарила его лицо, и его глаза горели подобно бриллиантам; этот странный блеск я замечал не раз.

– Но поверьте, что я никогда не буду оспаривать у вас такого ничтожного дара, как женская любовь, Джеффри; она не стоит того, чтоб драться из-за нее. Кстати, о женщинах: я вспомнил, что обещал графу Элтону привезти вас к нему в ложу сегодня вечером в Хэймаркет. Он – обедневший пэр с подагрой и сильным запахом портвейна, но его дочь леди Сибилла – одна из первых красавиц Англии. Она была представлена ко двору в прошлом сезоне и произвела фурор. Хотите поехать?

– Я совершенно в вашем распоряжении, – сказал я, очень довольный случаю избежать скуки одиночества и быть в обществе Лючио, разговор которого, если даже и раздражал меня иногда своей сатирой, тем не менее всегда пленял мой ум и оставался в памяти. – В котором часу мы встретимся?

– Ступайте теперь одеваться и к обеду приходите, а потом мы вместе поедем в театр. Пьеса будет на обычную тему, которая в последнее время сделалась популярной на подмостках: прославление «падшей дамы» и выставление ее как пример чистоты и добра перед удивленными глазами простаков. Как пьеса она не заслуживает внимания, но, быть может, леди Сибилла будет достойна его.

Он стоял против меня и улыбался. Огонь в камине потух, и мы очутились почти в темноте; я нажал кнопку рядом с камином, и комната осветилась электрическим светом. Его необычайная красота снова поразила меня, как нечто особенное и почти неземное.

– Не замечаете ли вы, что на вас слишком часто смотрят, Лючио? – спросил я его вдруг.

Он засмеялся.

– Нисколько! Зачем людям смотреть на меня? Каждый человек так занят своими собственными делами и так много думает о своей особе, что вряд ли забудет о себе, даже если б сам черт стоял позади него. Женщины иногда на меня смотрят с аффектированным жеманством и кошачьими ужимками, что обыкновенно проделывается прекрасным полом при виде красивого мужчины.

– Я не могу их за это осуждать! – воскликнул я, не отрывая глаз от его величественной фигуры и прекрасного лица, испытывая такое же восхищение, как если бы смотрел на картину или статую. – Но скажите-ка мне, как находит вас эта леди Сибилла, которую нам предстоит сегодня встретить?

– Леди Сибилла никогда меня не видела, – ответил он, – и я видел ее только издали. Очевидно, граф Элтон пригласил нас сегодня в ложу с целью познакомить с ней.

– А! Матримониальные планы!

– Да, я думаю, что леди Сибилла выставлена на продажу, – ответил он с холодностью, и его красивые черты выглядели, как непроницаемая маска презрения. – До сей поры ставки были недостаточно высоки. Но я не стану покупать. Я уже сказал вам, Темпест, я ненавижу женщин.

– Серьезно?

– Самым серьезным образом. Женщины всегда вредили мне: они всегда мешали мне в моем прогрессе. И за что я особенно презираю их, так это за то, что им дана огромная сила творить добро, а они зря растрачивают эту силу и не пользуются ею. Они сознательно выбирают отталкивающую, вульгарную и пошлую сторону жизни, и это возмущает меня. Они гораздо менее чувствительны, чем мужчины, и бесконечно более бессердечны. Они – матери человеческого рода и в первую очередь отвественны за его ошибки. Это другая причина моей ненависти.

– Не ожидаете ли вы совершенства от представителей человеческого рода? – спросил я удивленно. – Ведь это невозможно!

Казалось, на секунду он погрузился в мысли.

– Все в мире совершенно, – сказал он, – кроме этого любопытного создания природы – человека. Приходила ли вам когда-нибудь мысль, отчего он является единственной ошибкой, единственным несовершенным творением безупречного Творца?

– Нет, никогда. Я принимаю вещи такими, какими нахожу их.

– Как и я! – И он направился в двери. – И как я вижу их, так и они видят меня! Au revoir [5]. Помните, обед через час!

Дверь открылась и закрылась: Риманец ушел. Я остался один, думая о странном настроении, в котором он находился, – смешении философии, светскости, сентиментальности и иронии, которые проявлялись, подобно прожилкам листа, в переменчивом темпераменте этой блистательной, таинственной личности, случайно сделавшейся моим ближайшим другом. Мы были практически неразлучны уже почти месяц, но за это время я нисколько не приблизился к разгадке его истинной натуры. И все же я восторгался им более чем когда-нибудь, сознавая, что без его общества моя жизнь лишилась бы половины своей прелести. Хотя теперь меня окружало множество так называемых друзей, привлеченных, подобно мотылькам, светом моих миллионов, среди них не было ни одного, кто бы так же влиял на мое настроение и к кому бы я испытывал такую же симпатию, как к нему – к этому властному, полужестокому, полудоброму товарищу моих дней, порой смотревшему на жизнь как на вздорную шутку, а на меня – как на часть этой пошлой забавы.

До свидания (фр.).

Факт. – Примеч. автора.

VIII

Думаю, ни один человек не забудет минуты, когда впервые оказался лицом к лицу с идеальной женской красотой. Он мог часто встречать привлекательность во многих лицах; блестящие глаза могли сиять ему, как звезды; удивительный цвет лица мог время от времени очаровывать его, равно как и соблазнительные линии грациозной фигуры, – но все это не более чем украдкой брошенный взгляд в бесконечность. Когда же все эти неопределенные и мимолетные впечатления вдруг соединятся в одном фокусе, когда все его грезы о формах и красках воплотятся в одном существе, которое смотрит на него, как небесная дева, гордая и чистая, то, скорей к его чести, чем к стыду, его чувства перепутаются при виде восхитительного видения, и он, несмотря на свою мужественность и грубую силу, сделается простым рабом страсти.

Так же и я был подавлен и побежден, когда Сибилла Элтон медленно подняла на меня взгляд фиалковых глаз в обрамлении густых темных ресниц с тем неопределенным выражением интереса и равнодушия, которое, как считается, указывает на высшую благовоспитанность, но которое чаще всего смущает и отталкивает откровенную и чувствительную душу.

Взгляд леди Сибиллы отталкивал, но, однако, мое очарование нисколько не уменьшилось.

Риманец и я вошли в ложу графа Элтона между первым и вторым актом пьесы, и сам граф, невзрачный, плешивый, краснолицый старик с пушистыми седыми усами, встал, чтобы встретить нас, и, схватив руку князя, потряс ее с особенным чувством. (Я узнал потом, что Лючио одолжил ему тысячу фунтов стерлингов на легких условиях – факт, отчасти объясняющий дружеский пыл его приветствия.) Его дочь не пошевелилась, но минуту или две спустя, когда он обратился к ней, сказав несколько резко: «Сибилла! Князь Риманец и его друг мистер Джеффри Темпест», она повернула голову и удостоила нас холодным взглядом, который я старался описать выше, и едва заметно поклонилась. Ее поразительная красота лишила меня дара речи, и я ничего не мог сказать и стоял смущенный, очарованный и молчаливый. Старый граф сделал кое-какие замечания относительно пьесы, но я едва слышал их, хотя ответил неопределенно и наудачу. Оркестр играл ужасно, как это часто случается в театрах, и его бесстыдный грохот звучал в моих ушах, как шум моря.

Я, в сущности, ничего ясно не сознавал, кроме удивительной красоты девушки, одетой в белое платье, с несколькими бриллиантами, сверкавшими на ней, как капли росы на лепестках розы. Лючио заговорил с ней, и я прислушался.

– Наконец, леди Сибилла, – говорил он, почтительно наклоняясь к ней, – наконец я имею счастье познакомиться с вами. Я часто видел вас, как видят звезду, – издали.

Она улыбнулась легкой холодной улыбкой, которая едва приподняла уголки ее прелестного рта.

– Не думаю, чтоб я когда-нибудь видела вас, – заметила она, – а между тем я нахожу в вашем лице что-то странно знакомое. Мой отец постоянно говорит о вас, и мне излишне добавлять, что его друзья всегда будут моими.

Риманец поклонился.

– Поговорить с леди Сибиллой считается достаточным, чтобы осчастливить человека. Быть ее другом значит найти потерянный рай.

Она покраснела, потом вдруг побледнела и, вздрогнув, притянула к себе свое sortie de bal [6]. Риманец заботливо окутал ее роскошные плечи благоухающими шелковыми складками мантильи. Как я позавидовал ему! Затем он повернулся ко мне и поставил стул как раз позади нее.

– Садитесь здесь, Джеффри! – сказал он. – Я хочу минутку поговорить о делах с лордом Элтоном.

Мало-помалу мое самообладание ко мне вернулось, и я поспешил воспользоваться случаем, который он так великодушно мне предоставил, чтобы войти в милость молодой красавицы, и мое сердце забилось от радости, потому что она ободряюще мне улыбалась, когда я подошел.

– Вы большой друг князя Риманца? – спросила она ласково, когда я сел.

– Да, мы большие друзья; он чудесный товарищ.

– Могу себе представить! – И она бросила взгляд в его сторону. Он сидел рядом с ее отцом и о чем-то горячо говорил тихим голосом. – Как он необыкновенно красив!

Я ничего не ответил. Безусловно, нельзя было отрицать особенной привлекательности Лючио, но в тот момент меня скорее рассердила адресованная ему похвала. Ее замечание показалось мне бестактным, как если бы мужчина, сидя с хорошенькой женщиной, стал при ней громко восхищаться другою. Я не считал себя красавцем, но знал, что выгляжу много лучше, чем большинство. Поэтому, почувствовав обиду, я молчал, и в это время занавес поднялся. Разыгрывалась весьма сомнительная сцена, в которой восхвалялась «женщина с прошлым». Мною овладело отвращение, и я посмотрел на своих спутников в надежде заметить в них то же впечатление. На прекрасном лице леди Сибиллы не было видно никаких признаков неудовольствия; ее отец наклонился вперед, с жадностью ловя каждую подробность. Риманец сохранял свое загадочное выражение, по которому трудно было определить, что он чувствовал. «Женщина с прошлым» продолжала выказывать свой истерично-притворный героизм, а сладкоречивый глупец герой заявлял ей, что она – «обиженный чистый ангел», и занавес упал среди громких аплодисментов. Кто-то свистнул с галереи, вызвав возмущение в партере.

– Англия достигла прогресса, – сказал Риманец полунасмешливым тоном. – Прежде эта пьеса была бы освистана и изгнана со сцены как нечто, развращающее общество. Но теперь единственный протестующий голос принадлежит представителю «низшего» класса.

– Вы демократ, князь? – спросила леди Сибилла, лениво обмахиваясь веером.

– Я? Нет! Я всегда отстаиваю заслуженную гордость и превосходство. Я разумею не денежное, а умственное превосходство. И такой я вижу новую аристократию. Когда высшие развращаются, они падают и делаются низшими; когда низшие получают образование и обретают честолюбивые цели, они делаются высшими. Это закон природы.

– Но боже мой, – воскликнул лорд Элтон, – ведь вы не назовете пьесу безнравственной? Это реалистичное изучение современной общественной жизни, это то, что есть. Эти женщины, знаете ли, эти бедняжки с прошлым – очень интересны!

– Очень! – промолвила тихо его дочь. – По-видимому, для женщины без такого «прошлого» нет будущего! Добродетель и скромность отжили свой век.

Я нагнулся к ней и почти прошептал:

– Леди Сибилла, я очень рад, что эта негодная пьеса оскорбила вас.

Она с удивлением устремила на меня свои бездонные глаза.

– О нет, – объявила она, – я видела множество подобных пьес. И прочла слишком много романов на эту тему! Уверяю вас, я вполне убеждена, что так называемая дурная женщина – единственный популярный у мужчин женский тип, она берет от жизни всевозможные удовольствия; она часто делает прекрасную партию и вообще, как говорят американцы, не теряет времени. Все равно как наши преступники в тюрьме: они питаются гораздо лучше, чем честные труженики. Я думаю, что для женщины большая ошибка быть уважаемой: ее сочтут лишь скучной.

– А, вы шутите! – и я снисходительно улыбнулся. – В глубине души вы думаете совсем другое.

Она ничего не ответила, и занавес опять поднялся, открывая распутную «леди», не теряющую времени на борту роскошной яхты.

Во время неестественного и напыщенного диалога я отодвинулся немного назад, в глубь ложи, и все то самообладание и уверенность в себе, которых я неожиданно лишился при одном взгляде на красоту леди Сибиллы, вернулись ко мне, и великолепное хладнокровие взяло верх над лихорадочным возбуждением. Я вспомнил слова Лючио: «Леди Сибилла выставлена на продажу» – и с ликованием подумал о своих миллионах. Я взглянул на старого графа, который подобострастно подергивал себя за седой ус, внимательно слушая, должно быть, финансовые проекты, излагаемые Лючио. Мой оценивающий взгляд вернулся к прелестным изгибам молочно-белой шеи леди Сибиллы, ее прекрасным плечам и груди, ее чудесным темным волосам цвета спелого каштана, ее нежному надменному лицу, томным глазам и сияющему румянцу, и я внутренне прошептал: «Вся эта красота продается, и я куплю ее!» В этот самый момент она повернулась ко мне и спросила:

– Вы и есть тот знаменитый мистер Темпест?

– Знаменитый? – повторил я с огромным наслаждением. – Пока нет, ведь моя книга еще не издана…

Она с удивлением приподняла брови.

– Ваша книга? Я не знала, что вы написали книгу.

Вся моя тщеславная радость улетучилась.

– О ней очень много писали, – начал я, но она со смехом прервала меня:

– О, я никогда не читаю рекламу: это слишком большой труд. Когда я спросила вас, не тот ли вы знаменитый мистер Темпест, я хотела сказать: не тот ли вы миллионер, о котором так много говорили в последнее время?

Я поклонился несколько холодно. Она пытливо посмотрела на меня поверх кружевного веера.

– Должно быть, восхитительно иметь столько денег! – сказала она. – К тому же вы молоды и красивы.

Оскорбленное самолюбие сменилось удовольствием, и я улыбнулся.

– Вы очень добры, леди Сибилла.

– Почему? – спросила она, смеясь прелестным тихим смехом. – Потому что сказала правду? Вы молоды и красивы. Миллионеры обыкновенно такие противные. Фортуна, наделяя их деньгами, часто лишает их ума и привлекательности. А теперь расскажите мне про вашу книгу!

Она, казалось, вдруг освободилась от своей прежней сдержанности, и в продолжение последнего акта мы уже свободно разговаривали шепотом, способствовавшим нашему сближению. Ее обращение со мной было полно грации и очарования, и она совершенно обворожила меня. Спектакль окончился, и мы вместе вышли из ложи, и, так как Лючио продолжал разговаривать с лордом Элтоном, я имел удовольствие посадить леди Сибиллу в экипаж. Усевшись рядом с ней, граф схватил мою руку и несколько раз дружески встряхнул ее, пока мы с Лючио стояли рядом.

– Приходите обедать, приходите обедать! – повторял он возбужденно. – Приходите… позвольте, сегодня вторник… Приходите в четверг. Без церемоний! Моя жена, к несчастью, разбита параличом, она не может принимать; она только изредка видит посторонних, когда в хорошем настроении; ее сестра заведует всем домом и принимает гостей, тетя Шарлотта, да, Сибилла? Ха, ха, ха! Если б моя жена умерла, я бы не стал следовать закону о женитьбе на сестре жены, поскольку совсем не стремлюсь стать мужем Шарлотты Фицрой. Ха, ха, ха! Совершенно неприступная женщина, сэр, – образец для подражания. Приходите к нам обедать, мистер Темпест! Лючио, приводите его, а? У нас живет молодая девушка, американка: доллары, акцент и тому подобное. И я думаю, она хочет выйти за меня, ха, ха, ха! И ждет, когда леди Элтон переселится в лучший мир, ха, ха! Приходите посмотреть на маленькую американку, а? Тогда до четверга?

Прекрасные черты леди Сибиллы омрачились при упоминании ее отцом «маленькой американки», но она ничего не сказала. Только ее взгляд, казалось, спрашивал о наших намерениях и уговаривал нас согласиться, и она, по-видимому, осталась довольна, когда мы оба приняли приглашение. Последовали очередной апоплексический смешок графа и пара рукопожатий, легкий грациозный поклон красавицы, когда мы сняли шляпы на прощанье, и экипаж уехал. Мы сели в свой экипаж, который под крики уличных мальчишек и полицейских как раз подъехал к театру. Когда мы отъехали, Лючио пытливо посмотрел на меня. В полумраке я мог различить стальной блеск его глаз.

– Хороша? – спросил он.

Я молчал.

– Вы не восторгаетесь ею? – продолжал он. – Я должен сознаться, она холодна, совершенно бесстрастная весталка, но снег часто покрывает вулканы. У нее правильные черты и натуральный свежий цвет лица.

Несмотря на намерение промолчать, я не смог перенести этого бледного описания.

– Она – красавица, – вырвалось у меня. – Самый тупой глаз это заметит, и с ее стороны умно быть сдержанной и холодной: расточай она свои улыбки и чары, она бы свела с ума многих мужчин.

Я скорее почувствовал, чем увидел его сверкающий взгляд.

– Положительно, Джеффри, я замечаю, что, несмотря на февраль, на вас дует южный ветер, принося с собой аромат роз и цветущих апельсиновых деревьев. Мне кажется, леди Сибилла произвела на вас сильное впечатление.

– Вы ведь хотели, чтоб так вышло?

– Я? Мой дорогой, я не хочу ничего, чего вы сами не хотите. Я всегда приспосабливаюсь к настроению моих друзей. Если вы спрашиваете мое мнение, я скажу, что жаль, если вас в самом деле поразила эта молодая леди, поскольку тут нет никаких преград. Любовная история всегда должна встречать препятствия и затруднения, действительные или вымышленные. Поменьше скромности, побольше вольности и лжи: все это прибавляет приятности в любви на этой планете.

– Видите ли, Лючио, вы очень любите нападать на «эту» планету, как будто бы знаете что-то о других! – произнес я нетерпеливо. – Эта планета, как вы ее презрительно называете, единственная, с которой мы имеем дело.

Он бросил на меня такой пылающий и пронизывающий взгляд, что я смутился.

– Если так, – ответил он, – зачем же вы тогда не оставляете в покое другие планеты? Зачем же вы силитесь изучить их тайны и движения? Если люди, как вы говорите, не имеют дела с другими планетами, кроме этой, зачем же они спешат открыть тайну более могущественных миров – тайну, которая в один прекрасный день ужаснет их. – Торжественность его голоса и вдохновленное выражение его лица внушали мне почти благоговение. У меня не было готового ответа, и он продолжал: – Не будем говорить, мой друг, о планетах и даже об этой булавочной головке среди них, известной как Земля. Вернемся к более интересному сюжету – к леди Сибилле. Как я уже вам сказал, здесь не будет препятствий к сватовству, и вы легко можете жениться на ней, если пожелаете. Джеффри Темпест, только как автор книги, не дерзнул бы добиваться руки графской дочери, но Джеффри Темпест – миллионер будет желанным женихом. Дела бедного графа Элтона в плачевном состоянии, он почти разорен. Американка, что у него на пансионе…

– На пансионе! – воскликнул я. – Надеюсь, он не сдает меблированные комнаты?

Лючио рассмеялся.

– Нет, нет! Просто граф и графиня Элтон предоставляют престиж своего дома и оказывают покровительство мисс Дайане Чесни, этой американке, за пустячную сумму в две тысячи гиней; графиня передала свою обязанность представительства своей сестре мисс Шарлотте Фицрой, но корона уже висит над головой мисс Чесни. У нее в доме отдельные комнаты, и она выезжает куда угодно под крылышком мисс Фицрой. Такой порядок не нравится леди Сибилле, и она нигде не показывается иначе как с отцом. Она не собирается дружить с мисс Чесни и откровенно заявляет об этом.

– За это я еще больше восхищаюсь ею! – сказал я горячо. – В сущности, я удивляюсь, что лорд Элтон снизошел до…

– Снизошело до чего? До того, чтобы брать две тысячи гиней в год? Бог мой! Я знаю бесконечное число лордов и леди, которые немедленно совершат такой же акт снисхождения. «Голубая» кровь стала жидкой и бледной, и только деньги могут сгустить ее… Дайана Чесни имеет миллионы долларов, и если леди Элтон благополучно умрет вскорости, я не удивлюсь, услышав, что маленькая американка с триумфом заняла вакантное место.

– Поистине превратности судьбы, – сказал я почти сердито.

– Джеффри, мой друг, вы, право, удивительно непоследовательны. Есть ли более явный пример «превратности судьбы», чем у вас самого? Шесть недель назад кто вы были? Просто бумагомаратель с крылышками гения в душе, но без всякой уверенности, что эти крылья станут достаточно сильными, чтобы вынести вас из безвестности, где вы бились, задыхались и роптали на несчастную долю! Теперь, став миллионером, вы презрительно думаете о некоем графе, потому что он решился совершенно законно немного увеличить свои доходы, взяв на пансион американскую наследницу и введя ее в общество, куда бы она без него никогда не попала. И вы добиваетесь или, вероятно, намерены добиваться руки графской дочери, как если бы сами были потомком королей.

– Мой отец был джентльменом, – сказал я несколько надменно, – и потомком джентльменов. Мы никогда не были простолюдинами, и наша фамилия была одной из самых уважаемых в графстве.

Лючио улыбнулся.

– Я в этом нисколько не сомневаюсь. Но просто «джентльмен» много ниже или выше графа. Смотря с какой стороны смотреть! Потому что, в сущности, это не имеет значения в наши дни. Мы пришли к периоду истории, когда род и происхождение ни во что не ставятся благодаря глупости тех, кто их имеет. Таким образом, случается, что пивовары назначаются пэрами и заурядные торговцы производятся в рыцари, а настоящие старые фамилии оказываются так бедны, что принуждены продавать свои имения и бриллианты покупателю, дающему самую высокую цену, которым является чаще всего какой-нибудь вульгарный «железнодорожный король» или производитель новых удобрений. Ваше положение гораздо лучше, поскольку вы унаследовали состояние и даже не знаете, как были нажиты эти деньги.

– Верно! – ответил я в раздумье; затем, вдруг вспомнив, прибавил: – Кстати, я никогда не говорил вам, что мой покойный родственник воображал, что он продал свою душу дьяволу и что все это громадное состояние стало материальным результатом сделки.

Лючио разразился неистовым хохотом. Наконец успокоившись, он воскликнул с усмешкой:

– Что за идея! Наверное, у него не все дома! Трудно вообразить себе нормального человека, верящего в дьявола. Тем более в наши просвещенные дни! Глупым человеческим фантазиям нет конца! Мы приехали! – и он легко спрыгнул с подножки экипажа, остановившегося перед «Гранд-отелем». – Позвольте, Темпест, пожелать вам спокойной ночи. Я же обещал кое-кому прийти сыграть партию в карты.

– В карты? Где?

– В одном из лучших частных клубов. Их огромное множество в этой в высшей степени высоконравственной столице, так что нет нужды ехать в Монте-Карло. Пойдете со мной?

Я заколебался. Прекрасное лицо леди Сибиллы продолжало стоять перед моими глазами, и я чувствовал, без сомнения с глупой сентиментальностью, что лучше будет сохранить мои воспоминания о ней в чистоте, не оскверненными соприкосновением с вещами более низменного порядка.

– Не сегодня, – сказал я и добавил с полуулыбкой: – Играть с вами, Лючио, довольно рискованно для других людей: вы можете позволить себе проигрыш, а они, возможно, нет.

– Раз не могут, нечего и играть, – ответил Риманец. – Каждый должен знать по крайней мере, чего он хочет и каковы его возможности, в противном случае он недостоин называться мужчиной. Из своего долгого опыта я вынес, что те, кто играет, обычно любят это занятие, а раз им это по душе, то и мне тоже. Если захотите позабавиться, я возьму вас с собой завтра. Среди членов клуба есть два-три очень известных человека, хотя они ни за что не согласились бы предать свое членство огласке. Вы ничего не потеряете – я об этом позабочусь.

– Хорошо, пусть будет завтра, – согласился я, не желая, чтобы мой друг подумал, будто я опасаюсь проиграть несколько фунтов. – Сегодня же мне хотелось бы написать несколько писем, прежде чем лечь спать.

– Да, и предаться мечтам о леди Сибилле, – со смехом сказал Лючио. – Если в четверг она произведет на вас такое же впечатление, вам придется начать осаду!

Он весело помахал мне рукой и снова сел в экипаж, который рванул с места и помчался сквозь дождь и туман.

Накидка, надеваемая на вечернее платье (фр.).

IX

Мой издатель Джон Морджесон, почтенный господин, который вначале отверг мою книгу, но теперь, движимый личным интересом, тратил всю свою энергию на ее продвижение самыми современными и усовершенствованными способами, не был, строго говоря, «благородным человеком», подобным шекспировскому Кассио. Не был он и респектабельным главой уважаемого издательства, чья годами отточенная система обмана авторов стала почти безупречной. Он был «новым» человеком с «новы

...