От меня до тебя — два шага и целая жизнь
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  От меня до тебя — два шага и целая жизнь

Дарья Гребенщикова

От меня до тебя — два шага и целая жизнь

Сборник рассказов

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»






18+

Оглавление

  1. От меня до тебя — два шага и целая жизнь
  2. Архитектура любви
  3. Баня по-черному
  4. Сретенка
  5. Пожалел…
  6. Ниночка Шевардина и Алексей
  7. Часы с кукушкой
  8. Рождество
  9. Старый Новый год
  10. Пуговка
  11. Зиночка
  12. Крыса
  13. Три соседки
  14. Петров
  15. Актриса
  16. Илья, Димка и Милочка
  17. Ошибка
  18. Кот
  19. Киноварь
  20. Кушва
  21. Девушка его мечты
  22. Корова
  23. «Мышка»
  24. Токсово
  25. Массовка
  26. Сладкая жизнь
  27. Сон
  28. Васька Кукушка
  29. Визиты к старой даме
  30. Анька и Гальперин
  31. Муха и Гераська
  32. Нелюбовь
  33. Старая дача
  34. Платон и кот Плиний
  35. Александра Сергеевна
  36. Пашенька
  37. Актерская судьба
  38. Полярник
  39. Рождественский гусь
  40. Любушка
  41. Лика
  42. Как ягд-терьеры спасли женскую честь
  43. Свое счастье
  44. Юрочка
  45. Болгария, как заграница
  46. Баба Настя
  47. Собака Гупа
  48. Вечер в Европе
  49. Соловки
  50. Детство Никиты
  51. Космические глаза
  52. Штраф за кормление котов
  53. Майский снег
  54. Король и Майка
  55. Зита и Гита
  56. Встречи на Трубной
  57. Треугольник
  58. Цепочка
  59. Искушение Янсона
  60. Реклама
  61. Секс в СССР
  62. Липочка
  63. Тарханкут
  64. Друзья детства
  65. Испытание деревней
  66. Женская дружба
  67. Шабашник
  68. От тебя до меня — три двора, да целая жизнь
  69. Он любил только тебя…
  70. Ноябрь 14 года
  71. Верушка и Матвейка
  72. Интервью
  73. Конец Вселенной
  74. Эклеры
  75. Лилечка Фрикс
  76. Ангелы Таи
  77. Женечка Тузова
  78. Лидочкины именины
  79. Встреча
  80. Следы на снегу
  81. Дом Ершовых
  82. Жизнь в розовом цвете
  83. Дочка
  84. Стоп-кран
  85. Анна Карловна
  86. Забавные случаи из жизни Анны Карловны, Петра Серафимовича и Лизаньки

Все персонажи являются вымышленными и любое совпадение с реально живущими или когда-либо жившими людьми случайно.

Архитектура любви

На лекциях он кидал в нее комочки бумаги из тетрадки в клеточку. Она оборачивалась, щурясь близоруко — будто бы не знала, от кого. Андрей удивленно брови поднимал, оглядывался вокруг — кто? Не я! Маша разворачивала комок — на мятой бумаге всегда было одно и тоже — сердце, пробитое стрелкой, три капельки крови и имя МАША. С восклицательным знаком. Машка стеснялась ужасно, потому что Андрей был не мальчик, а мечта. Заграничные фильмы на закрытых показах. Ресторан Дома Актера. Диски «The Beatles». Сигареты «Marlboro». Кафе «Синяя птица». Таганка. Он в институт приходил в костюме, а в галстуке была золотая булавка. Денди. Девушкам своим дарил только розы с Центрального рынка. Он был красив, как молодой Михалков. Даже круче. Он входил в аудиторию — разговоры смолкали. Облачко запахов — кожа, сигареты, бензин, дорогой одеколон. Было еще что-то непонятное — но кто тогда знал запах виски? Все в институт таскались на метро — кто со спортивной сумкой, кто с портфелем, да еще планшеты — архитектурный, как никак. Уже, подъезжая к Кузнецкому мосту, в вагонах метро студента МАРХИ было видно — толпа, матерясь, обтекала несчастного, а тот, пытаясь уберечь начерченное ночью, прижимал к себе несуразно огромную папку с чертежами. Андрей на машине ездил. Машина тогда была только у ректора и у англичанки с кафедры. Всё. Андрей дубленку скидывал в машине, ключиком закрывал, даже зеркала не снимал — пижон, и шел — с папочкой кожаной. Ему архитектурный не был нужен, просто дед был заслуженный -именитый-признанный. Архитектор. Вот, внука и определили. Машка — нет. Машка трудяга была. Поступила с четвертого захода, сидела в «ка-бэ», пыхтела, мечтала города будущего строить. Чтобы, значит, красиво и жить удобно и люди добрым словом вспоминали. Казаков там, Кваренги, Гауди, Корбюзье. А предстояло — девятиэтажки в Бирюлево. Она знала и томилась. Но — корпела, дома всем мешала со своими макетами, в двушке, с родителями, бабушкой и сестрой с ребенком. А тут — любовь. Она, как Андрея видела, слепла. Ну вот — буквально. Не видела ничего. Такой феномен со зрением. У них все и случилось после вечеринки — всем потоком завалили «гражданское строительство», и пить пошли водку не в общагу, а в ресторан, и Андрей Машку к другу увез. И ехали они на Жигулях цвета «липа», петляя, выделывая восьмерки, и Машка визжала, и ловила воздух ладонью, выставив руку в окно, и орала какую-то песню Stevie Wonder, а Андрей свою руку ей на плечо положил, и целовал, не глядя на дорогу…

Они встречались только по его звонку. Машка понимала, что ей, туда — где он, дороги нет. Там другой «класс». Смешно ведь, еще социализм был, а — «класс». Андрей звонил ей неожиданно, когда она уже уставала ждать, и она ходила по дому с телефонным аппаратом, чтобы не разбудить никого, и разговаривала в ванной, шепотом. Весь апрель они бродили по Москве, заходя в гулкие парадные особняков московского модерна, где еще плакали увядающие лилии на кованых решетках, и прекрасные греческие лица кариатид безучастно смотрели на бассейн «Москва». Андрей дышал ей на пальцы — у нее в ту весну так мерзли руки, и она опять стеснялась, потому что потеряла перчатки, а он целовал ее и от него шло тепло, и глаза его смеялись а потом становились страшно серьезными. Я люблю тебя, Машка моя, моя девочка, моя глупая Машка, — говорил он, и Машка, почти не видя его лица, только глупо плакала и хлюпала носом. Не могла же она сознаться, что не просто любит его — она им живет.

Его посадили сразу, как они окончили институт. За фарцу, торговлю валютой и за что-то еще, о чем умолчали на комсомольском собрании. Дали четыре, потом скостили — но Машка ничего об этом не знала. Она устроилась чертежницей, потому, что это отвлекало её, и в мире точных линий можно было существовать бездумно — когда она стояла у кульмана, то просто работала и переставала плакать. Жить не могла, но — работала. Он пришел ночью — постучал в дверь, и, пока Машка, путаясь в халате, шлепала, чтобы посмотреть в глазок, он уснул около ее двери. Просто сел — и уснул. И Машка села рядом и сидела до утра, и боялась шевельнуться, потому что он положил ей голову на плечо.

А потом они поженились, потому что умер великий дед, развелись ненавидящие друг друга родители, и пришла перестройка, и давно уже угнали машину цвета «липы», и износились костюмы, и курил он теперь обычную «Яву». В середине 90-х они уехали в Германию, откуда он стал гонять машины на продажу в Россию, а Машка нашла работу чертежницы. У них небольшой дом в небольшом городе, и небольшая собака цвета «перец с солью». У них нет детей, но ведь это не так важно, правда?

Баня по-черному

Грибанов Толик, Гришаев Мишка, Гольдфарб Севка и еще пять-шесть мужиков без особых примет сидели в охотничьем домике. Пили третий день, потому как пурга мешала охоте. Собственно, пурги не было, но что-то мешало. Давно кончилась финская, давно кончилась шведская, подбирались к сливовице, но неуверенно. Ели мало, потому как собирались завалить кабана, но пурга все-таки мешала. Спали сидя, чтобы не тратить время на сборы — когда пурга кончится. Толик с Мишкой порывались собрать народ почистить дорожки, но Севка сказал — а на фига? И все с ним согласились. Утро четвертого дня выдалось настолько неприлично солнечным, что мужики зашевелились, расчистили дорогу и выкатили Севкин джип — ехать за водкой. Стояли, курили, терли глаза, а солнце поливало по заснеженному лесу, и такая благодать разлилась по сердцам, что подъехавший Range Rover долго гудел, прежде чем на него обратили внимание.

— Севка! — заорал выпавший из машины мужичонка с чемоданчиком, — Севка! Сукин кот!

— Жорка? Ты? Жорик? — Севка очухался и обнял мужичка. Тот пришелся Севке до подмышек, но это не умалило радости встречи.- Вот, — Севка постучал по Жорику, — вот! Приехал тот, кто нас спасет и мы начнем новую жизнь!

— А на охоту? спросил Толик Грибанов, вислоусый блондин с рыбьими глазками, — а то мы вчера весь аресенал расхреначили, — и посмотрел на стену сарая. Та была — просто в дуршлаг.

— Со мной, пионеры! — провозгласил Жора, и открыл багажник. Пока мужики без примет таскали в избу коробки, Жора ходил по двору как лошадь, которую случайно растреножили, и осматривал окрестность. Ба! — заорал он неожиданным басом, — БАНЯ! Севка! Черт! Баня! Ты же знаешь, кто спец по бане? Кто второй Сандунов? Кто?

— Жора, — Сева ткнул в Жору шишкой, — мальчики! Жора — это спец. Это супермен. Это банный кошмар. Это повелитель веников и укротитель мочалок. Что он делает в парной — не мне — вам. Как он поддает! Он топит по своему рецепту и молчит о нем. Его веники возят в США спецрейсом, и наши эмигранты на Брайтон-Бич, сделавшие себе баню в бывшем салуне, рыдают и возвращают Родине деньги, затаренные в офшорах. Его травы — это Шанель. Поддал — и поплыл. Жора, таки иди уже и начни процесс!

Жора, переодевшись в халат, надел нитяные белые перчатки, взял по чемоданчику в каждую руку, осведомился насчет колодца и дров — и убыл.

— Эй, мужик! просипел кто-то, — ты русскую-то топишь? Жора цыкнул зубом, не оборачиваясь.

Через час, когда компашка приканчивала третью финскую под сервелат, зашел багровый Жора.

— Тяги блин, нет, — он выпил минералки и ушел.

Через два часа, когда про Жору забыли вспомнить, он материализовался. Вид его был страшен. Багровое лицо пересекали черные, дымные следы.

— Ни хера тяги нет, — сказал Жора, — какой м …к эту печку делал? Уроды…

Через час наступил вечер и началась пурга. Мужики, выйдя покурить, смотрели на луну. Удивившись новой машине на дворе, переглянулись.

— А это чья? спросил Севка.

— А фиг его знает? ответил Толик, тут народа полно.

— А давай баню замутим? — сказал Мишка.

— А легко, — отозвались мужики и цепочкой, как тараканы, повлеклись к бане. В черном дыму, покрытый копотью, махал веником Жорик, отчаянно матерясь.

— Якутский шаман! — заорал Толик, — ты куда дрова ложил? Козлина! Туда воду льют на поддать! Топка внизу, твою козу…

Когда баню проветрили, выяснилось, что экстра-классный спец… топил печку-каменку, засовывая дрова не в топку, а на камни…

— Да… сказали мужики, — это все равно что бензин в аккумулятор лить… и вынесли Жору на снег.

Сретенка

Как только вывесили списки поступивших, курс театрального училища сразу разделился на «москвичей» и «общагу». Москвичам было сытно, общаге — весело. «Столица» в гости особо не звала, так, на дни рожденья, пожалуй, да и то — приглашали с оглядкой. А в общагу все валили — без приглашения. Здание старое было, даже как бы снесенное. Плита в коридоре, да ледяная вода из-под крана — зато в самом центре. Герка был из Харькова, делил с двумя, с актерского, ребятами, комнатенку — жили дружно, джинсы носили в очередь, таскали посуду из столовок, и делали зарубки на притолоке, как пачку соли купят — сколько, мол, пудов съедим вместе? Герка учился на художника, ему пространство нужно было — этюдник, краски-кисточки, чертежи непонятные на снежных ватманских листах — а актерам — что? книжки можно и в библиотеке читать. Приспособились. Они читали, а он макет строил. Домики, стульчики, столики. Смешно. Пили часто, гости в общаге жили месяцами, становясь хозяевами. Девушки приходили. Москвички. Особые такие. Эффектные, дерзкие, матом могли — запросто. Если разговор — то Дом кино, Домжур, Колокольчик. Если премьеры — Таганка, Ленком, Юго-Западная. Выставки — квартирники. Общага обтесывалась, впитывала, взрослела. Говорок уже московский, «акали», слога тянули, ко второму курсу уже одевались — не отличишь. А Герка все с этюдником — Москву запечатлевал. Папки с эскизами пухли — по комнате не пройдешь. И зачастила к ним, а точнее, к Герке — Мариночка с актерского. Так, не то, чтобы Лиз Тейлор, но тоже — ничего. Тоненькая, вертлявая, свой парень — и выпить могла, и под гитару могла, и стихи писала, и спала, с кем хотела. А что ей? У нее квартира в Москве, папа-мама, бабушка-дедушка. И стала она Геркой вертеть во все стороны, то приблизит, то пошлет, то плюнет, то поцелует. Тот извелся весь, изревновался, даже подрался из-за нее, из-за Мариночки. А летом и случилось. Разъехались все, а она его к себе, на Сретенку, пригласила. Просто так. И пили они Шампанское, и шли босыми под июньским дождем, вслед за ручьями, бежавшими к Трубной. В августе Герка уехал в Харьков, а Марина поняла, что «залетела». Вот, думала, Герка обрадуется, все ж-таки — москвичка. А Герка и не обрадовался. Ты мне, сказал, будешь со своим ребенком мешать. А я, сказал, большим художником буду. Так что — мне этот ребенок ни к чему, и прописка твоя — ни к чему. Проплакала Маринка, нашла врача, и не стало их с Геркой, общего ребенка. А Герка пить начал, институт бросил, так, перебивался где, непонятно, и в Харьков тоже не вернулся. Маринка замуж потом вышла, а детей так и не было. Квартиру продала, когда родители разошлись, а бабушка с дедушкой умерли. Иногда она приходит на Сретенку. Летом. Если дождь. И ходит вот так — вниз, к Трубной, поддевая босой ногой пустую пивную банку.

Пожалел…

— Ваша сумочка? — надо мной склоняется лицо с веселыми усами.

Усы не просто подняты вверх, но и закручены! Думаю про себя — неужели на ночь надевает подусники? Или теперь их не носят?

— сумочка, спрашиваю, Ваша? — лицо свежо с мороза и даже румяно.

— поднимите меня… пожалуйста… — жалобно прошу я. Понимаю, что лежу на тротуарной плитке, но в луже. Из положения лёжа видна хорошая обувь сочувствующих. У меня даже возникает желание повернуться и посмотреть на тех, кто справа от меня.

— да что Вы к ней пристали, с сумкой-то? — говорит резкая девушка с мягким вологодским акцентом, — надо же поднять человека, а потом уж сумки ему в нос сувать!

Все соглашаются. Находятся добровольцы, готовые взять меня под микитки. Но — скользко. Неумолимо. Двое падают со мной, и нам уже становится весело лежать втроем.

— мда… проблема! — это — охранник. На нем темная форма со странными знаками и надпись на новом русском языке. — тут полицию надо! не иначе, как дама — главная. А Вы — он обращается к «Усам» — сумочку-то отставили бы… знаем мы, что в этих сумочках…

— а Вы загляните внутрь. — советует быстрая старушка, сменившая положенный пожилым москвичкам каракуль на пуховик, — там есть документы, телефон… наверняка…

— не трогать! — охранник рявкает и вызывает последовательно — МЧС, Полицию, Скорую помощь…

— ты бы еще общество спасения на водах вызвал! — хохочет лежащий рядом парень, — и этот… Мосводоканал!

Постепенно толпа редеет, добровольные спасатели встают, отряхивая брюки, оставляя меня лежать одну. Теперь уж нужно дождаться специалистов, и меня, со сломанным голеностопом, отвезут в больничку на окраине, куда-нибудь под Подольск, где я буду лежать в коридоре, а мимо меня будет проезжать, громыхая. больничная кухня…

— тетя, тетя! — малыш протягивает мне чупа-чупс, — не плачь!

Он садится на корточки, и гладит меня по голове.

Ниночка Шевардина и Алексей

Ниночку Шевардину Алексей знал по брату ее, Игорю Шевардину, с которым сошелся дружески еще в Константиновском артиллерийском училище. Наезжая к ним в имение под Вильно, подтрунивал над нескладной тощей девицей, нрава весьма капризного и к тому прочему ужасною ябедой. Старшая сестра Ниночки, Натали, размышлявшая в то лето — выходить ей замуж, или нет, привлекала его куда больше. Но — увы, Натали обручилась, и вышла замуж за скучнейшего человека, чиновника Департамента полиции, и, казалось, была этим счастлива. Весьма раздосадованный, Алексей Ергольский, получивший к тому времени звание подпоручика и определенный в 11 артиллерийскую бригаду, торчал в городе Дубно на Волыни, все прошедшие два года тосковал, дурил, хотел было стреляться от неразделенной любви к дочери командира дивизиона, но случайно выздоровел ото всех этих глупостей, занялся живописью на смех господам офицерам, и все писал дивный вид Девичьей башни. Сошелся с хорошенькой горничной Любомирских, бросил её, устав от вопрошающих глаз и бесконечного, тревожного ожидания чего-то дурного, взялся неожиданно за книги, и, подготовившись за зиму, с наскока поступил в Николаевскую Академию Генерального штаба. Выказав блестящие познания в стратегии, учился легко, был отмечен начальством, и делал карьеру успешно и уверенно. Неудивительно, что судьба вновь свела его с Шевардиным, искавшим места при штабе, а уж Шевардин с радостью пригласил Алексея на именины Ниночки, и 14 января Алексей уже звонил в дверь дома 17 на Морской, держа за пазухой шинели крохотный букетик фиалок и непонятные ему самому духи, купленные за сумасшедшие деньги у самого Ралле. Чопорный швейцар, отворивший дверь, провел Алексея в бельэтаж, а там уже было жарко от электрического света, и еще пахла осыпающаяся елка, и мешалась под ногами детвора, и мелькали незнакомые лица, и пахло дорогим табаком из библиотеки, и звучал рояль в гостиной. Алексей, отвыкший от домашней суматохи, привыкший и полюбивший суровую прохладу казарм и строгость классных комнат, был ошеломлен. Его тут же схватили за руку, и повлекли играть — в шараду! и непременно фант! а потом были танцы, и беготня по анфиладам огромной и роскошной квартиры, и Ергольского просто затискали и затормошили. Наконец, гости и хозяева расселись в гостиной, и лакеи обносили Шампанским, оршадом и мороженым, и кто-то уронил веер на пол, а потом скрипнуло кресло, кто-то кашлянул — и все замолкло. Вышла к роялю необыкновенной красоты девушка, в платье голубого шелка, каком-то воздушном, хитроумно присборенном, вышитым золотистым стеклярусом. Волосы ее были забраны кверху и украшены букетиками незабудок. Алексей открыл рот и так и сидел, пока Шевардин со смехом не ткнул его в бок. Ниночка — а это была она, запела. «Almen se non poss’io» Беллини, а потом еще, еще, под бесконечные «браво», и устав, закончила «Stornello» Верди, и вышла в соседнюю малую гостиную, прижимая руки к груди, волнуясь и плача. Бывшая тут же сама Медея Фигнер, ее наставница, выбежала за Ниночкой, и говорила ей восхищенно, что та прекрасна, и превзошла многих, и Ниночка все не решалась выйти к гостям. Алексей был влюблен сразу же, как только услышал её голос, и желал объясниться, но не удалось, и он до лета ездил к Шевардиным и просил Ниночкиной руки, но она отказала ему, и он женился на средней сестре, Маше, только ради того, чтобы неотступно следовать за Ниночкой. Маша прощала его, объясняя эту любовь мужской слабостью, родила от Алексея троих детей, и, узнав о гибели мужа на Первой мировой, осталась в Петербурге, где и умерла — в Блокаду. Те недолгие годы, прожитые с Алексеем, считала счастливейшими и хранила память о муже, вырезая его лицо с фотографий, где он был в офицерской форме. Из троих детей уцелел младший Андрей, ушедший в Бизерту с флотом и окончивший там свою долгую жизнь, полную воспоминаний о прекрасной Родине, но так и не решившийся навестить ее — хотя бы даже в память о предках.

Часы с кукушкой

Дмитрий Владимирович Столяров сидел в избе — привычки называть избу домом он еще не приобрел. Изба стояла странно косо по отношению к улице, и казалось, что машины, проезжающие мимо, въезжают в избу. От этого был неуют, и пришлось занавешивать окно сначала разноцветными тряпками, а потом уж и вовсе — задвинуть шкафом. Телевизора в избе не было, радио не было, Дима решил отказаться ото всего, что раздражает, и жить жизнью простой, как граф Лев Николаевич. С плугом, правда, по двенадцати соткам не пройдешь, но можно выйти на пригорок и махать косою там. Дима получил с избой в наследство пару комодов, стол, табуретки да несметное количество кроватей — чуть не рехнулся, пока не понял, что их просто сперли из закрытой больнички. Меланхоличная кукушка в часах застревала, не в силах открыть дверцу, и сипела там, внутри. В печи гудело ровно, к морозцу, блаженное тепло шло по комнатам, и старый спаниель, положивший лобастую умную голову на передние лапы, блаженно посапывал. Кошку, что ли, завести? подумал Дима, — все- таки баба, какая-никакая. От бабы хоть уют, мурлыкать будет, в ногах спать, свернувшись клубком. Он вздохнул и повертел в руках кружку с надписью «LOVE NY». Не, от кошки котята. Опять же коты припрутся, весь чердак уделают — где белье вешать? Все было хорошо в Димкиной жизни, хотя до пенсии еще было порядочно лет, и дом он получил отличный задарма, и машина есть, и руки есть, и голова есть, и деньги заработать где — тоже есть, а нет чего-то. Главного нет. Чего-то такого, как в книжках. Чтобы сердце зашлось, и только одно имя в голове, и только к ее дому бы ноги сами шли, да только б ради нее одной и жить! Разве это кошка сможет? Посипела, побилась кукушка в часах, свет погас, за окном повалил снег, и навалилась тоска. Пока шарил в поисках свечки, опрокинул кружку, натекло на пол, промочил ноги в шерстяных носках — полез искать спички, налетел коленом на угол табуретки, взвыл, от этого залаял Кай, поэтому стук в дверь Дима не услышал. Потом забарабанили в окно, но оно было закрыто шкафом, и пришлось искать фонарик, а фонарик был в куртке, а куда Димка бросил куртку — он и сам не помнил. Когда же, наконец, он отворил входную дверь, то увидел молодую женщину, буквально залепленную снегом — ой, простите, сказала она, — вы спали, наверное? Я просто тут не знаю никого, а свет отключили, а я не могу генератор завести… Поможете? Да не то слово! — Димка был готов сам давать электричество — от радости. — Пойдемте! Ой, — опять сказала она, — Вы простите пожалуйста, а у вас тепло? Конечно! — Димка сиял, — я ж натопил! Ого! Вы проходите, я сейчас чаю сделаю! … Понимаете, оправдываясь, говорила гостья, — просто я приехала, а в избе холодно, а я печку не умею топить, а тут еще и свет, а у меня — вот, — она положила что-то на стол, — котенок. Ну, в дом! На счастье же …а тут такое. Уже свистел чайник на газовой плите и старый Кай, учуяв кошку, ушел, обиженный и лег под Димкину кровать, а они все говорили, и уже давно дали свет, а кукушка, одолев, наконец, скрипучую дверцу, сказала вопросительно — Ку-ку? и Димка ей ничего не ответил.

Рождество

Шушуканье, шуршанье, загадочные лица мамА, сестер… Кузины заезжали вчера к чаю, но его не позвали, оставив в детской под неусыпным оком папиного денщика, Анисима. Олег выпросил у отца таблицы с формами Русской Армии и рассматривал их, полулежа на оттоманке, укрытой турецким ковром. Ковер больно кусался даже через чулки, но был так завораживающе красив, что Олег прощал ему это.

Рождество приближалось мучительно, тягуче медленно! После прогулок по Летнему саду, пока денщик отца Анисим разворачивал его, как куколку, снимая башлычок, теплые ботики, а прислуга мчалась накрывать чай, Олег раздумывал о подарках, которые полагалось делать ему самому. За своим маленьким бюро, вмещавшим изумительные акварельные краски в фаянсовых блюдечках, тонко очиненные папой карандаши и даже пастель 48 цветов, Олег придумывал картинки, раскрашивая их старательно, подглядывая сюжеты из разложенных на визитном столике открытых писем, которые родители получали от многочисленных родственников.

Но дело продвигалось так нескоро!

Между тем дом жил в волнении, на кухне совещались кухарки и приглашенный повар, мчались к Елисееву за ананасами, на Сенную за поросятами и гусями, а уж из Белой Церкви присылали дары к столу и подарки «под елку» от двоюродной тетки. Первый Рождественский завтрак был непременно на Кирочной, у деда Зволянского, а обедали здесь, дома.

Олег старательно прикладывал выпрошенные у папА листы кальки на красивые картины боя при Бородино. Еле дыша, слегка нажимая на грифель, он обвел всадника на лошади, и принялся за красивые клубы дыма от пушек. Размышляя, как бы удачно это раскрасить, он пропустил стук входной двери, возгласы мамА — Ах, Серж, право, отчего ты так поздно? Тоненько звенькнули шпоры, легли в фуражку перчатки с мягким хлопком, послышался смех, звук поцелуя. Анисим принял шинель, смахивая с нее снежинки, будто невиданных белых бабочек, и вот уже отчетливо заговорил паркет, проседая под каблуками офицерских сапог. ПапА приоткрыл дверь в детскую, вместе с ним ворвалось веселое облако запахов, так любимых Олегом — это и терпкий запах лошадиного пота от папиного коня Дарлинга, и запах опилок из Манежа, и дым от сигар и папирос, пропитавший насквозь даже папины усы. От папА пахло морозом, вином, ужином из Офицерского Собрания и тем особым запахом кожаной портупеи, который нравится мальчишкам и женщинам… ПапА ласково потрепал Олега по затылку, поправил воротник матроски, глянул через плечо на рисунок, щелкнул по драгунскому мундиру — пропустил! будь внимателен!

Повернулся к двери, пошел, не спеша расстегивая пуговицы, выпрямляясь, будто скидывая дневную усталость…

Олег, оставив Бородино, подбежал к окну, встал на коленки на широкий подоконник и надышал себе кружок, в который видна была Дворцовая площадь, караульные и веселая маскарадная метель…

Караульный не заходил в будку, дышал в башлык, и даже отсюда, со второго этажа, был различим пар и чудились заиндевевшие усы и брови. Пролетела коляска, запряженная чернильно-черными лошадьми, процокала извозчичья лошаденка бочком, и вновь площадь обезлюдела. Спину грело тепло голландки, а от сквозняка колыхались тяжелые казенные шторы цвета мундирного сукна, тисненные поверху гербами губерний. Олег нехотя слез с подоконника, хотел было вновь приняться за поздравительную картинку, но внезапная скука и томительное ожидание сморили его, и он, свернувшись клубком на оттоманке, притиснул к себе белого медвежонка в клетчатых штанишках, и уснул, уткнувшись в бархатную подушку.

Тем временем в гостиной царила та суета, которая бывает при визитах родственников, когда пожилых дам непременно нужно напоить чаем, а кухарка, как назло, упустила время поставить самовар, и горничная не подшила платье мадам, а дети капризничают и хотят видеть бабушку, а сама мадам упрекает мужа за расстроенные нервы и сказывается больной… Подходило время ехать к Всенощной, отцу по службе нужно было быть в Казанском соборе, тогда как тетушки и прабабушка собрались в Смольный в Храм Воскресения Христова. Детей на Всенощную решено было не брать по причине холодной ночи, а ехать с ними к Литургии, с утра. Спешно пили чай, к чаю подали сочиво, в ажурных фаянсовых блюдцах, и густеющий белый мёд, пахнущий летом и липой.

Одевались в прихожей, создав веселую сутолоку, горничные мешались, помогая застегивать кнопки на ботах, кто-то из тетушек забыл теплый меховой капор…

Олег слышал звуки сборов в полусне, и окончательно проснулся, только тогда, когда мамА, надушенная и щекочущая его воротником шубки, поцеловала в щеку и перекрестила на ночь.


Рождественскую ель готовили загодя. Выбирать ездил верный Анисим, для чего экипировался особо — овчинный тулуп размеров необъятных подпоясывался кушаком, на шапку надевался башлык, сапоги сменялись на валенки. С Анисимом ездил отцовский кучер Пров, мужчина в высшей степени степенный, трезвый и богобоязненный. Уезжали они накануне, аж на Илью Муромца, 19 декабря. Собирали их всерьез, как в поход, хотя и ночевали они на постоялом дворе в Тарховке. Отец, выдавая «прогонные», строго наказывал «мужичков не спаивать, но и на сугрев каждому рубщику подать». Елок нужно было привезти несколько — в сам дом, в домовую церковь, в людскую да еще совсем крошечку — непременно! в детскую — «для аромату» — как басил Анисим.

Через три дня возвращались. Ели, сложенные в санях, укрытые рогожкой, перехваченные пеньковой веревкой, важно въезжали в ворота, а к выгрузке собирались и дворовые, и свободные от караула солдатики, и бабы, и ребятишки. Господские поглядывали в окошко — сгрудившись воробьиной стайкой на подоконнике.

Когда ель вносили в дом, Пров шел впереди, покрикивая — не замай, не замай! Двери ширше! Правее бяри! Цыкал на горничных, на солдатиков, бережно несших ель в бельэтаж, в залу. Дом наполнялся густым запахом хвои, терпкой смолы, и тем особым, морозным духом, который сопутствует Рождеству и вызывает легкое покалывание в душе — как от прикосновения иголочек…

Парадную залу, в которой собирались лишь изредка, топили нежарко. Перед Рождеством устраивали настоящую «енеральскую», как любил шутить отец, уборку. На казенных квартирах в здании Генштаба жили небогато, но отец отказывался принимать от тестя предложения съемного жилья, и потому Ольга Сергеевна, привыкшая к другому, Одесскому климату и к известной роскоши, терпеливо сносила тяготы подобного житья-бытья, не ропща, но втайне скучая по теплу и дому…

Ну, а к Рождеству-то! Откуда-то находились легчайшие шторы, которые крепились на манер французских, тяжелые витые шнуры украшались канителью, начищались до блеска тяжелые скучные люстры, еще свечные — на 48 свечей каждая. Полотеры из солдат, за небольшие провинности отбывавших наказание, с солеными шуточками да приговорочками, драили паркетный пол, после чего натирали его жесткими твердыми щетками, надеваемыми на ногу — как мохнатые лыжи. Запах восковой мастики так и будет преследовать Олега всю жизнь… Ярчайший — от апельсинового по центру до орехового по углам, пол был до того притягателен, что все, даже горничные, оглянувшись по сторонам — старались скользить по нему, как на катке. Олег и младший брат его Игорь каждый год терпеливо и молча становились в угол между большой голландской печкой и буфетом в столовой за испорченные на коленках брючки.

И вот наступал момент, когда ель вносили в залу! Потолки в зале были высоченные, ель ставили у стены, противоположной окнам, выходившим на Певческий мост. Ель, несомая на плечах, была еще спелената, и только еле заметной дорожкой из иголок обозначала свой путь. Детвору запирали в комнатах под присмотром взрослых. И, как Олег не пытался — хоть раз! хоть глазком! посмотреть, как солдатики, ухая, будут поднимать красавицу, как будут раскреплять елку прочными веревками для «устою», как будет Анисим выстругивать крестовину во дворе, как потащат новую, приземистую, будто щекастую бочку и начнут сыпать в нее песок, смешанный с золою, и как сдернут наконец, дерюжный куколь с нее, и она, облегченно вздохнув, расправит свои ветви, упруго, жадно рванет — к свету… А дальше! Дальше уже начнется настоящее волшебство! Из чулана нижнего этажа доставлены будут короба, плетеные из лыка, с такими же крышками, а в них — в них будут заботливо сохраненные прошлогодние игрушки, а в самом старом коробе, обшитым темным в сборку, ситцем так и останутся жить драгоценности — елочные игрушки прабабушки. Их никогда не вешали на елку, но непременно раскладывали на отдельном столе, чтобы детвора могла полюбоваться и даже потрогать — но, тихо-тихо! под присмотром самой бабушки, Софьи Николаевны.

Украшением елки всегда занималась сама бабушка, обладавшая отменным вкусом и решительным характером. Две длинные лестницы-стремянки, принесенные из сарая, принимали на себя проворных молодцов, которые и начинали — с самого верху, с макушки — наряжать зеленую гостью.

На длинный обеденный стол, предназначенный для парадных приемов, настилали клееную скатерть. Поверх нее, по ранжиру, раскладывали украшения. Отдельной кучкой собирали ватные игрушки, обернутые тонкой папиросной бумагой и раскрашенные. Тут и солдаты в форме драгун, и всадники на лошади, и даже крошечные пушечки с ядром, приклеенным на суровую нитку. Царили игрушки — разные народности России — тут уж глаза рябило от ярких костюмов. Толстые бабы-купчихи, с ватным торсом, укутанные по брови в полушалки, в цветастых юбках — лица прописывали отдельно и наклеивали на фигурку. Клоуны в смешных штанах разного цвета, с обручами в руках, балерины в кисейных розовых и голубых пачках, и, уж — непременно! сам Дед Мороз в синем кафтане и с ватной бородой. Отдельно хранился особенно любимый Олегом эскимос, сидящий на настоящей собачьей упряжке! Были и фигурки животных — олень с красивыми рогами, слон с поднятым хоботом, собачки всех цветов, медведи, и почему-то гиппопотам… Бабушка Софья Николаевна, надев холстинковое старое платье, вооружалась мучным клеем и акварельными красками. Горничная Зина ассистировала. К вечеру игрушки были обновлены, подкрашены, подклеены. Самые дорогие, сделанные из витой канители и фольги, изображавшие лики ангелочков и Вифлеемскую звезду береглись столь тщательно, что и починки им не требовалось!

Дети в детской золотили грецкие орехи, клеили нехитрые бумажные украшения в виде цепочек, а Анисим, умевший, казалось всё на свете, аккуратно вырезывал огромными ножницами тончайшие, ажурные снежинки.

Весь дом, казалось, жил предвкушением Праздника, и уж ни о чем другом и не думали…

Старый Новый год

Полина Семёнова ненавидела новый год. Её раздражала уличная суета, веселье казалось ей искусственным, нарочитым, как будто люди хотели объяснить себе, что все не так уж плохо, и есть что-то необыкновенное в том, что «бьют часы на Спасской башне, провожая день вчерашний», и нужно бегать по магазинам, выбирая подарки, и обязательно готовить надоевшую еду, в которой столько майонеза, что не выдержит никакая печень… а потом будет бессонная ночь и грохот салютов, пьяные крики на улице, загаженная лестничная клетка… Полина Семёнова шла по 5-й Парковой, и раздражение росло и росло, и она искренне не понимала — ЧЕМУ все так рады? В квартире на третьем этаже «хрущовки» было холодно — она оставила открытой балконную дверь, чтобы выветрился запах от холодца. Елка была куплена чахлая, самая дешевая, противная, худосочная елка. И уже 30-е, и еще придется обзванивать маминых старушек, чтобы они непременно были! А потом этих старушек нужно укладывать спать, а все 1 января, когда хочется спать, старушки будут сидеть и ворчать в телевизор. Нет, сказала себе Полина, хватит. И пусть меня расстреляют — но я сейчас сделаю все наоборот. Она решительно вышла на балкон и скинула елку вниз. Изумившись, елка воткнулась в сугроб и придала двору сказочное очарование. Полина побросала в сумку смену белья, паспорт, деньги, спички и бутылку Шампанского. Подумала, и положила два апельсина. Надела старую куртку, натянула теплую шапку — до бровей и поехала на автовокзал. Автобус до ее Никишкино шел в ночь, был полон до самого Ржева, а дальше становилось просторнее и как-то глуше, и уже валил снег, громкими, крупными хлопьями, как будто кидали снежки в лобовое стекло. Вышла она на остановке «61 км», откуда было лесом километров пять, и пошла, прокладывая себе тропку, утирая лицо от снега. Дедова изба стояла крепко, успел дед крышу выправить, и вообще — дом был какой-то основательный, мужской. Полина долго грела замок, а потом, дрожа, сидела на корточках у печки, на низкой табуретке, и пила маленькими глотками водку, оставленную летом, и заедала ее сухарями с малиновым вареньем. Сочетание было ужасным, но действие — моментальным. Проснулась она днем, и вдруг все показалось иным, и откуда-то взялись силы расчистить дорожку, и даже затопить баню, и дойти до сельпо, а там был каменный холодный хлеб, конфеты, колбаса и даже помидоры. Подумав, Полина спросила — нет ли гирлянды? И купила пять. И странно ожил дом, и пахло хвоей от лапника, и было так жарко, что согрелась кровать, и включился телевизор, и все вещи будто радостно подчинялись ей, Полине, а она выдвинула стол, бросила на него старую штору, и вышло стильно — с салфетками, и нашлись консервы и проросшая картошка в погребе, и она села ждать боя курантов, и, спохватившись, полетела открыть дверь — впустить новый год, а на пороге обнаружились два кота — рыжий и белый, самого разбойного вида. Белый держал в зубах вялую мышь. С праздником, ребята, сказала Полина, проходите — бычки в томате вас ждут! А вот мышь мы отпустим? Белый прошел первым, Рыжий — за ним, и они втроем слушали бесконечный новогодний концерт, длящийся неизменно годов с 80-х прошлого века, но было так тепло от коньяку, и так громко урчали коты, и шел за окном ТАКОЙ снег… только утром Полина поняла, что забыла старушек, и позвонила самой рассудительной из них и та сказала — Полечка, милая, нам так тяжело к тебе ездить, но мы боялись тебя обидеть… приезжай-ка ты к нам? На Рождество, сказала Полина. — Или на Старый Новый год.

Пуговка

Петр Григорьевич Моршанский, крохотный человечек, железнодорожный служащий, начальник станции «Хотынец» Орловской губернии, по совмещенности должностей и кассир, революцию предчувствовал задолго. В небольшом домишке его, скрытом от дороги кустами акации и стволами тополей, огромными, как слоновьи ноги, было прохладно и покойно. Жизнь шла вполне провинциальная, бродили куры по двору, падала спелая шелковица, пачкая скамейки, да душистый табак одуряюще пах летними вечерами. Зимой же было скучно, снежно, а мимо вокзального здания, исполненного особой прелести, каковую ему придавали арочные проемы окон и дверей, проносились поезда по Риго-Орловской дороге. В каждом из пяти пассажирских вагонов непременно ехал какой-нибудь революционер, таким уж было то будоражащее время после 1905 года. Петр Григорьевич, крутя пуговку с фирменным значком Николаевской железной дороги — топорик, перекрещенный с якорьком, топая ногами, обутыми в ботинки с галошами, укрывая свой носик в кашне, думал о том, что вот, скоро все изменится, и рухнет в прошлое его спокойная, унылая, размеренная жизнь с супругой Верой Всеволодовной, и наверняка упразднят прислугу, и не станет кухарки, и двор мести от снега придется самому, и девчонка Нюрка, взятая из деревни, откажется ставить самовар и чистить его мундир, и не будет чудных четвергов со старомодным «штоссом» у судьи, под наливочку, под «Ерофеича», не будут дамы порхать бабочками на Рождественских балах, не будет чудесных выездов на осенний гон в имение предводителя дворянства, и даже благообразное хождение в Свято-Никольский Храм — наверняка отменят. Почему так думал Петр Григорьевич — никто и сказать не мог. Попадались ему прокламации, написанные грубо и бестолково, не объясняющие ничего, а только призывающие лить кровь, будто сохла глотка у этой невидимой еще революции и нечем ей было напиться. С некоторых пор дочери Лера и Маша, запершись во флигеле с молодыми людьми самого что ни на есть неприятного вида, обсуждали что-то и пели громко, шептались меж собой при родителях, строили из себя нигилисток, почитали бородатого графа, которого, по мнению Моршанского, самого сечь надо было, в церковь не ходили, а Маша, старшая, уже и покуривала пахитоски. Вновь прогремел мимо станции товарный, под тяжестью составленных на платформе и укрытых брезентом орудий проседали шпалы, и трепал ветер башлыки у солдат, и намерзало на сердце начальника станции страшное слово «революция».

В 1917 году Моршанск

...