Эмоциональный мозг
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Эмоциональный мозг

 

Павел Симонов
Эмоциональный мозг
2021

Художник Р. Яцко

Корректор С. Беляева


 

Павел Симонов

Эмоциональный мозг. — СПб.: Питер, 2021.

 

ISBN 978-5-4461-3947-7

© ООО Издательство "Питер", 2021

 

Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.

 

Введение

Эта книга посвящена результатам теоретического и экспери­ментального исследования эмоций, которое мы вместе с нашими сотрудниками проводили на протяжении последних двух десяти­летий.

Интерес к психофизиологии эмоций побудил нас обратиться к анализу творческого наследия К.С. Станиславского. Резуль­татом этого анализа явилась книга «Метод К.С. Станиславского и физиология эмоций», написанная в 1955–1956 гг. и опубли­кованная издательством АН СССР в 1962 г. Я с благодарностью вспоминаю первого читателя и критика рукописи Леона Абгаровича Орбели. В 1960 г, перейдя в Институт высшей нервной дея­тельности и нейрофизиологии АН СССР, я получил возможность экспериментальной разработки столь давно увлекавших меня проблем. В тесном научном содружестве с режиссером и теат­ральным педагогом Петром Михайловичем Ершовым мы начали систематическое изучение вегетативных и электрофизиологиче­ских сдвигов у актеров в процессе произвольного воспроизведе­ния различных эмоциональных состояний.

И здесь сравнительно скоро мы убедились, что плодотвор­ность такого рода исследований упирается в отсутствие сколько-нибудь разработанной, стройной и обоснованной общей теории эмоций человека и высших млекопитающих животных. Проиллю­стрируем наши трудности хотя бы одним примером. Нам не раз приходилось читать о так называемой «эмоциональной памяти». Согласно этим представлениям эмоционально окрашенное собы­тие не только оставляет неизгладимый след в памяти человека, но, став воспоминанием, неизменно вызывает сильнейшую эмо­циональную реакцию каждый раз, когда какая-либо ассоциация напомнит о пережитом ранее потрясении. Доверчиво следуя этой аксиоме, мы просили своих исследуемых вспоминать о событиях их жизни, связанных с наиболее сильными эмоциональными пе­реживаниями. Каково же было наше изумление, когда такого рода намеренные воспоминания только в очень ограниченном проценте случаев сопровождались выраженными сдвигами кож­ных потенциалов, частоты сердцебиений, дыхания, частотно-ам­плитудных характеристик электроэнцефалограммы. Вместе с тем воспоминания о лицах, встречах, жизненных эпизодах, от­нюдь не связанных в анамнезе с какими-либо из ряда вон выхо­дящими переживаниями, подчас вызывали исключительно силь­ные и стойкие, не поддающиеся угашению при их повторном вос­произведении объективно регистрируемые сдвиги. Более тща­тельный анализ этой второй категории случаев показал, что эмоциональная окраска воспоминаний зависит не от силы эмо­ций, пережитых в момент самого события, а от актуальности этих воспоминаний для субъекта в данный момент. Как тут было не вспомнить чеховского Ионыча, который с иронической усмеш­кой проезжает мимо дома любимой им некогда девушки, мимо балкона, где он провел ночь в состоянии потрясения и восторга. Стало ясно, что дело не в «эмоциональной памяти» и не в эмо­циях самих по себе, а в чем-то другом, скрывающемся за фаса­дом эмоциональных переживаний. Тем более стало ясно, что простое накопление фактов относительно объективных «корре­лятов» эмоциональных реакций человека мало что добавит к физиологии эмоций без собственной попытки ответить на вопрос, много раз возникавший в истории науки — на сакраментальный вопрос о том: «что такое эмоция?»

Мы искали ответ на этот вопрос в экспериментах, в ли­тературе, на занятиях семинара молодых сотрудников институ­та, посвященного изучению методологических основ науки о дея­тельности мозга. Очень важным для нас оказалось общение с физиком Анатолием Никитичем Малышко, который неизменно требовал возможно более точного (пусть рабочего, пусть «для себя»1) определения употребляемых в споре понятий. В февра­ле 1964 г. появилась «формула эмоций», всесторонней теоретиче­ской и экспериментальной разработке которой мы посвятили все последующие годы.

Наш подход к проблеме эмоций целиком принадлежит пав­ловскому направлению в изучении высшей нервной (психиче­ской) деятельности мозга. И дело здесь не сводится только к тому, что идея Павлова о формировании и нарушении динамиче­ского стереотипа как о критическом звене вовлечения мозгового аппарата эмоций оказалась исходным пунктом «информацион­ной теории эмоций». Может быть, еще важнее общий методологи­ческий подход И.П. Павлова к проблеме физиологического и психического при изучении высших форм деятельности мозга.

«Какое было бы основание, — писал Павлов, — как-нибудь различать, отделять друг от друга то, что физиолог называет временной связью, а психолог — ассоциацией? Здесь имеется полное слитие, полное поглощение одного другим, отождествле­ние» [Павлов, 1973, с. 489]. Этот последовательный монизм ве­ликого физиолога породил сохраняющийся до сих пор миф об отрицании Павловым психологического аспекта изучения дея­тельности мозга. Сошлемся на одну из последних статей А.Р. Лурия, где критикуются «многие исследователи в.н. д., стоящие на позиции редукционизма и считающие возможным понимать психические процессы человека как физиологические процессы, построенные по типу условных рефлексов» [Лурия, 1977, с. 68; об этом же — с. 72]. По мнению В.Б. Швыркова, «физиологическая рефлекторная теория давала “чисто физиоло­гическое” объяснение причин и механизмов поведения, в кото­ром отражение мозгом объективной реальности ограничивалось физиологическими процессами, а психика была просто не нуж­на» [Швырков, 1978, с. 14]. Однако сам Павлов, формулируя свою исследовательскую стратегию, утверждал, что «прежде всего важно понять психологически, а потом уже переводить на физиологический язык» [Павлов, 1954, с. 275]. Если психическое и физиологическое — одно и то же, если «психика не нужна», то откуда же взялись у Павлова эти «прежде» и «потом»? Как можно «переводить на физиологический язык» то, что вообще не существует? В речи на общем собрании XII съезда естество­испытателей и врачей 28 декабря 1909 г. Иван Петрович Павлов говорил: «Я не отрицаю психологии как познания внутреннего мира человека. Тем менее я склонен отрицать что-нибудь из глу­бочайших влечений человеческого духа. Здесь и сейчас я только отстаиваю и утверждаю абсолютные, непререкаемые права есте­ственнонаучной мысли всюду и до тех пор, где и покуда она мо­жет проявлять свою мощь. А кто знает, где кончается эта воз­можность?» [Павлов, 1923, с. 88]. Нетрудно видеть, что подлин­ные взгляды Павлова сильно отличаются от трактовки этих взглядов его комментаторами.

Свой вариант соотношения нейрофизиологического и психи­ческого предложил Д.И. Дубровский [1976, 1978], развивая ин­формационный подход к проблеме «сознание и мозг». «Мозго­вая нейродинамическая система, ответственная за существова­ние образа, — по мнению Дубровского, — есть материальный но­ситель информации. Связь субъективного образа и соответству­ющей ему мозговой нейродинамической системы есть связь ин­формации и ее носителя» [Дубровский, 1978, с. 9], причем ин­формация инвариантна по отношению к своему носителю. Два положения, сформулированные Д.И. Дубровским, вызывают протест.

С инвариантностью информации по отношению к носителю трудно согласиться, потому что трудно допустить, чтобы какое-нибудь изменение в содержании психического образа не имело в своей основе соответствующего изменения нейродинамики. Что это за таинственное психическое безразличие к своему нейро­физиологическому «коду»? Современная генетика, откуда заим­ствованы представления об информации и ее носителе, свидетель­ствует о том, что любое изменение кода ведет к сильнейшим из­менениям содержания наследственной информации при ее «счи­тывании» в процессе онтогенетического развития. Но еще хуже обстоит дело с «мозговым кодом», когда встает вопрос о «реци­пиенте» этой информации. Д.И. Дубровский не мог уйти от не­обходимости ответа на подобный вопрос. «Всякое явление со­знания носит в принципе отражательный характер и, следова­тельно, представляет для личности некоторую информацию» [Дубровский, 1978, с. 94. Подчеркнуто нами. — П.С.]. Так вот кто является получателем, читателем информации, закодирован­ной в нейрофизиологических системах, — личность! А что такое «личность» в контексте «информационного подхода» Д.И. Ду­бровского? Нечто находящееся «над» нейродинамическими си­стемами и закодированной в них информацией? И уж совсем вы­зывает изумление присущая нам способность «управления неко­торым классом мозговых нейродинамических систем своего мозга» [Дубровский, 1978, с. 96]. Кто же это ими управляет? Сно­ва всемогущая «личность»?

Монизм Павлова, ядро его методологии состоит не в том, что он «отрицал» психическое или «сводил» его к нейрофизиологи­ческому. Сила и глубина диалектического мышления Павлова заключается в признании различных аспектов изучения единого по своей объективной природе нейропсихического (высшего нервного) процесса. Психофизиологическая проблема возникла в период, когда деятельность мозга изучали две науки — физио­логию и психологию. Создание науки о высшей нервной (психи­ческой) деятельности фактом своего рождения ознаменовало первый шаг к диалектическому «снятию» самой проблемы. В ис­тории науки случалось не раз, когда ее развитие вело не к ре­шению вопроса, длительное время волновавшего умы исследо­вателей, но к ликвидации самого вопроса, как неправомерного и бесплодного в свете новых завоеваний человеческого разума.

Наука о высшей нервной деятельности не есть ни физиоло­гия, ни психология в традиционном их понимании, ее нельзя од­нозначно отнести ни к биологическим, ни к социальным наукам, ибо она включает в себя элементы всех этих отраслей знания. Другое дело, что единый процесс отражения объектов и явле­ний внешнего мира можно рассматривать в различных его ас­пектах:

• со стороны механизмов этого процесса, то есть как нейрофизиологическое, материальное;

• со стороны его содержания, значения, его отношения к от­ражаемым объектам внешнего мира и к потребностям субъекта, то есть как психическое, субъективное, идеальное.

Качественная особенность науки о высшей нервной деятель­ности состоит в том, что она рассматривает оба аспекта отража­тельной деятельности мозга в их взаимосвязи и взаимообуслов­ленности. В этом, подлинно системном подходе И.П. Павлова к изучению деятельности мозга наиболее полно и ярко воплоти­лись диалектическая сущность и революционный пафос его от­крытий.

Но мы должны упомянуть еще один аспект, одну ипостась высшей нервной (психической) деятельности мозга, которая явно ускользает от «могучей власти физиологического исследования» и дает основания говорить о суверенности чисто психологическо­го анализа. Суть этого аспекта хорошо сформулировал в одной из своих статей Д.И. Дубровский. «Я не могу исследовать боль как таковую, если не учитываю то фундаментальное обстоятель­ство, что это явление субъективной реальности другого человека. В противном случае объектом моего исследования будет уже не боль, а нечто иное, скорее всего некоторые объективные изме­нения в организме человека, сообщившего мне, что он испытыва­ет боль» [Дубровский, 1978, с. 54].

Сделаем этот пример еще более демонстративным с помощью мысленного эксперимента. Представим себе, что на нашей Зем­ле оказался исследователь-инопланетянин, совершенно лишен­ный чувства боли. В результате своих экспериментов он обнару­жил, что усиление разнообразных механических, термических, звуковых и т.п. стимулов в определенный момент вызывает ряд характерных объективно регистрируемых сдвигов в человече­ском организме: типичную мимику, речевые реакции (жалобы), повышение кровяного давления и т.д. и т.п. вплоть до измене­ния активности нервных клеток в определенных отделах голов­ного мозга. Можно ли сказать, что такой высокоинтеллектуаль­ный инопланетянин покинет Землю, поняв, что такое боль как субъективная реальность, как переживание? Разумеется, нель­зя. Мы постигаем боль другого исключительно благодаря на­шей собственной способности испытывать чувство боли. Никако­го иного способа проникнуть во внутренний мир другого челове­ка у нас нет. Та сторона психики, о которой идет речь, лежит за пределами научного познания в общепринятом значении слова «наука».

Другие люди — ничем не заменимое зеркало, благодаря кото­рому субъект не только осознает себя человеком, но и проверя­ет человечность, всеобщность своего восприятия окружающей действительности. «Лишь отнесясь к человеку Павлу как к себе подобному, человек начинает относиться к самому себе как к человеку. Вместе с тем и Павел как таковой, во всей его павлов­ской телесности, становится для него проявлением рода человек» [К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., 2-е изд., т. 23, с. 62]. Постиже­ние природы человека, а следовательно, и своей собственной природы может носить характер научного познания во всех его разновидностях (философия, психология, антропология, социо­логия, физиология и т.д.). Но отражательная деятельность моз­га не исчерпывается знанием, добываемым наукой. Существует и второй путь, значение которого в развитии цивилизации подчас остается как бы в тени триумфальных завоеваний научной мыс­ли. Рядом с «co-знанием» функционирует «со-переживание».

Изучая человеческий мозг, наука имеет дело с коррелятами (речевыми, электрофизиологическими, биохимическими) психи­ческих процессов, но для нее остается недоступна их субъектив­ная сторона. Методы науки не в состоянии познакомить нас с пе­реживанием боли, удовольствия, радости, отчаяния и т.п. друго­го человека. Эту возможность дает только сопереживание, роль которого до сих пор в полной мере не оценена ни теорией, ни практикой воспитания.

Было бы ошибкой полагать, что функции механизма сопере­живания ограничиваются одним лишь приобщением нас к внут­реннему миру других людей. Представление о сопереживании как о чем-то архаичном, грубом, приблизительном по сравнению с мышлением и имея в виду его изощренную логику, право же несправедливо: вчувствоваться можно не менее глубоко, чем вдуматься. Мир переживаний, сопровождающих процесс обще­ния между людьми, может быть чрезвычайно богат, усложнен и тонок, оставаясь невербализуемым. Достаточно вспомнить об эмоциях, возникающих при восприятии произведений искусства. Хотя одно и то же произведение вызывает у каждого зрителя свой ряд эмоций, в них есть нечто общее, то есть момент сопере­живания. В противном случае каждое произведение имело бы очень узкий круг почитателей, а не служило миллионам людей на протяжении веков.

Двойственная природа психики, зависимость процесса отра­жения от объекта отражения и наделенного потребностями субъекта породили две основные разновидности, две ветви чело­веческой культуры, взаимно дополняющие друг друга: науку и искусство. Субъективная сторона внутреннего мира личности не является предметом нейрофизиологии, поскольку она не явля­ется предметом науки вообще. Отступая от преследующих его по пятам смежных дисциплин — нейрофизиологии, этологии, антро­пологии, социологии и т.п., психолог в определенный момент оказывается на территории, где он чувствует себя недостигаемым для представителей этих отраслей знания. С облегчением он осматривается вокруг и обнаруживает, что находится на тер­ритории... искусства.

Нам было важно остановиться на общеметодологических во­просах для того, чтобы сразу же недвусмысленно определить свой подход к проблеме эмоций. Информационная теория эмоций, ко­торой будет посвящено все последующее изложение, не являет­ся ни только «физиологической», ни только «психологической», ни тем более «кибернетической». Она неразрывно связана с пав­ловским системным по своему характеру подходом к изучению высшей нервной (психической) деятельности. Это означает, что теория, если она верна, должна быть в равной мере продуктивна и для анализа явлений, относимых к психологии эмоций, и при изучении мозговых механизмов эмоциональных реакций челове­ка и животных. Ее истинность или ложность должны быть до­ступны проверке как в психологических, так и в нейрофизиоло­гических экспериментах. Наконец, она должна находить под­тверждение в педагогической и клинической практике, в худо­жественных произведениях, посвященных описанию внутренне­го мира человека.

В заключение я хочу поблагодарить своих товарищей по ра­боте, чей труд наполнил конкретным фактическим содержанием те или иные разделы экспериментальной разработки интересо­вавших нас вопросов: И.И. Вайнштейн, М.Н. Валуеву (Русалову), И.Н. Грызлову, А.П. Ершову, А.А. Заничеву, И.С. Ивано­ва, К. Изарда, А.Н. Лукьянова, В.А. Маркевича, А.Я. Мехедову, Н.Г. Михайлову, Р.А. Павлыгину, Д.И. Пайкина, М.Л. Пигареву, Т.Г. Пименову, Л.А. Преображенскую, В.А. Пучкова, К.Ю. Саркисову, О.А. Сидорову, С.Е. Скорикову, С.И. Табач­никову, В.Л. Таубкина, В.Д. Труша, М.В. Фролова, С.Н. Чу­гунову. Многие наши эксперименты были поставлены с участием тех, чьи энтузиазм и время согласно традиции скрываются за инициалами в протоколах наших опытов. Спасибо им всем — актерам высшей квалификации и учащимся театральных учеб­ных заведений, спортсменам-парашютистам и диспетчерам аэро­портов, студентам и лаборантам. Их эмоции, записанные перьями регистрирующих приборов остались на страницах наших книг, диссертаций и статей.

С особым волнением и безграничной благодарностью я про­изношу имена своих учителей — Василия Львовича Симонова и Эзраса Асратовича Асратяна.

Что такое эмоция?

«Путь определений и классификации, который проделывала психология на протяжении нескольких столетий, привел к тому, что психология чувств оказалась самой бесплодной и скучной из всех глав этой науки» [Выготский, 1970, с. 127]. Определения термина «эмоция», которые, казалось бы, должны в наиболее концентрированном виде отражать степень нашего проникно­вения в природу и внутреннюю структуру определяемого явле­ния, как правило, носят абстрактно-описательный характер или требуют дополнительных разъяснений. Приведем несколько при­меров подобных определений для того, чтобы показать причину той неудовлетворенности, которая побудила нас искать собствен­ный ответ на вопрос: «что такое эмоция?».

«Эмоции — одна из важнейших сторон психических процес­сов, характеризующая переживание человеком действительно­сти. Эмоции представляют интегральное выражение измененно­го тонуса нервнопсихической деятельности, отражающееся на всех сторонах психики и организма человека» [Лебединский, Мясищев, 1966, с. 222]. Определение эмоции как переживания (а переживания — как эмоции) можно встретить не только у психологов, но и в физиологических работах: «Эмоции — физио­логические состояния организма, имеющие ярко выраженную субъективную окраску и охватывающие все виды чувствований и переживаний человека — от глубоко травмирующих страда­ний до высоких форм радости и социального жизнеощущения» [Анохин, 1964, с. 339]. Правда, физиологический подход к опре­делению эмоций, как правило, хотя и далеко не у всех исследо­вателей, обнаруживает тесную связь эмоций с потребностями организма. «С точки зрения физиологической перед нами стоит задача раскрыть механизм тех конкретных процессов, которые в конечном итоге приводят к возникновению и отрицательного (потребность) и положительного (удовлетворение) эмоциональ­ного состояния» [Анохин, 1964, с. 355].

Связь эмоций с потребностями бесспорна, однако считать эмоцию ­функцией одной лишь потребности вряд ли правомерно. Неудовлетворенная потребность необходима для положительных эмоций не менее, чем для отрицательных. Для того чтобы убе­диться в этом, достаточно представить себе состояние человека, который после обильной трапезы получает приглашение снова сесть за стол. Тем не менее гомеостатическое отождествление эмоций с самим фактом возникновения или устранения потреб­ностей (с редукцией драйва) продолжает кочевать по страни­цам научных работ. «Снижение или устранение мотиваций, — пишет Ю.А. Макаренко [1972, с. 224], — оценивается как нечто приятное, а увеличение мотиваций — как нечто неприятное. Та­ким образом, мотивации всегда специфичны, почти всегда отри­цательны (поскольку отражают наличие потребности) и всегда цикличны».

Наряду с потребностью в определениях эмоций появляется фактор саморегуляции. Согласно Г.X. Шингарову, эмоции есть форма «отражения действительности, сущность (!) которой за­ключается в саморегуляции функций организма, согласно тре­бованиям условий внешнего мира» [Шингаров, 1970, с. 7]. Но так называемая «саморегуляция функций» — понятие неизмери­мо более широкое, чем эмоции. Огромная масса процессов само­регуляции, протекающих в живом организме, не сопровождается какими-либо эмоциональными переживаниями. И Г.X. Шингаров сам делает следующий шаг к растворению эмоций в многооб­разных проявлениях жизнедеятельности: «...любой психический процесс протекает по принципу: причина — реакция — подкреп­ление (как «снятие» причины). Какое место занимают эмоции в этой принципиальной схеме деятельности нервной системы? Они существуют на всех этапах этой деятельности» [Шингаров, 1971, с. 137].

Наряду с уже знакомыми нам категориями потребности и ре­гулирования в определениях эмоций появляется фактор отноше­ния, значимости, смысла. «Эмоции — особый класс психических процессов и состояний, связанных с инстинктами, потребностя­ми и мотивами. Эмоции выполняют функцию регулирования ак­тивности субъекта путем отражения значимости внешних и внутренних ситуаций для осуществления его жизнедеятельности» [Леонтьев, 1970, с. 553]. С появлением категории значимости (отношение, оценка, смысл, «значимое переживание», «личност­ный смысл» и другие вариации на ту же тему) определения эмо­ций становятся удивительно похожи друг на друга независимо от того, кому они принадлежат: философу, психологу, физиоло­гу, фармакологу и т.д. Эмоции есть «деятельность оценивания поступающей в мозг информации о внешнем и внутреннем мире, которую ощущения и восприятия кодируют в форме его субъек­тивных образов» [Додонов, 1978, с. 29]. «Эмоциональные про­цессы — это специфический класс процессов психической регу­ляции, приводимых в действие факторами, значимыми для ин­дивида» [Рейковский, 1979, с. 354]. «Эмоция — это такая форма отражательной психической деятельности, где на первый план выступает отношение к окружающей информации, где сигналы информации преобразуются в личностном плане» [Вальдман, 1978, с. 132]. Здесь что ни слово, то вопрос, требующий дополни­тельных разъяснений: а что такое «отношение», «личностный план» и каким образом сигналы информации «преобразуются в личностном плане»?

«Эмоции — как форма отражения биологического качества раздражителей, его полезности или вредности для организма, входя в функциональную систему поведенческого роста, способ­ны в значительной мере модулировать его направленность и ко­нечный результат» [Вальдман, Звартау, Козловская, 1976, с. 161–162]. Утверждение о том, что полезное для организма оценивается им как «приятное, эмоционально положительное», а вредное — как «неприятное, эмоционально отрицательное», три­виально. Представим на минуту, что сталось бы с эволюцией, если бы живые существа стремились ко всему вредному, разру­шительному и избегали все полезное, необходимое для жизни. Сказать, что полезное — приятно, а вредное — неприятно, зна­чит ничего не добавить к самоочевидному положению вещей.

Мы закончим наш лингвистический экскурс определением термина «эмоции» в 3-м (последнем) издании «Большой советской энциклопедии»: «Эмоции... — субъективные реакции человека и животных на воздействие внутренних и внешних раздражите­лей, проявляющиеся в виде удовольствия или неудовольствия, радости, страха и т.д. Сопровождая практически любые прояв­ления жизнедеятельности организма, эмоции отражают в форме непосредственного переживания значимость (смысл) явлений и ситуаций и служат одним из главных механизмов внутренней регуляции психической деятельности и поведения, направлен­ных на удовлетворение актуальных потребностей (мотивации)» [Леонтьев, Судаков, 1978, с. 169]. Подобное определение можно признать справедливым в самых общих его чертах, однако оно требует уточнений, без которых рискует остаться слишком рас­плывчатой фразой. Чем определяется значимость (смысл) явле­ний для субъекта? Почему эта значимость может быть исключи­тельно велика в одном случае или практически отсутствовать в другом? Каким образом значимость и смысл связаны с потреб­ностями и поведением? Ответы на поставленные нами вопросы представляют суть решения проблемы эмоций как специфиче­ской формы отражения окружающей действительности.

Впрочем, функция отражения признается за эмоциями да­леко не всеми авторами. «При исследовании познавательных процессов, — пишет В.К. Вилюнас в предисловии к русскому пе­реводу книги Я. Рейковского [1979, с. 7], — обычно существует возможность опираться на два ряда явлений: объективный и субъективный, отражаемый и отраженный. По отношению к субъективному отражению первый ряд может служить своего рода образцом, «эталоном» того, что, например, должно или мог­ло бы быть воспринято, запечатлено, заучено, постигнуто мышле­нием и т.п. ... При исследовании же эмоций такой возможности не существует. Эмоции выполняют функцию не отражения объ­ективных явлений, а выражения субъективных к ним отноше­ний... Поэтому данные о том или ином эмоциональном пережива­нии мы можем сравнивать лишь с данными о других эмоцио­нальных переживаниях у одного и того же человека или у дру­гих людей, а не с некоторым объективным «эталоном». Итак, эмо­ции есть «выражение без отражения», их допустимо сравнивать не с объективными факторами, эти эмоции порождающими и де­терминирующими, а лишь с другими эмоциями. Далеко же прод­винулась психология чувств за время, прошедшее с тех пор, ког­да Л.С. Выготский произнес свою грустную сентенцию!

Не найдя ответа на сформулированные выше вопросы, мы об­ратились к научному наследию И.П. Павлова. В трудах Павло­ва мы находим указания на два фактора, неразрывно связанные с вовлечением мозговых механизмов эмоций. Во-первых, это при­сущие организму потребности, влечения, отождествлявшиеся Павловым с врожденными (безусловными) рефлексами. «Кто отделил бы, — писал Павлов, — в безусловных сложнейших реф­лексах (инстинктах) физиологическое соматическое от психи­ческого, то есть от переживаний могучих эмоций голода, полового влечения, гнева и т.д.?» [Павлов, 1951, с. 335]. Однако Павлов понимал, что бесконечное многообразие мира человеческих эмо­ций не может быть сведено к набору врожденных (даже «слож­нейших», даже жизненно важных) безусловных рефлексов. Бо­лее того, именно Павлов открыл тот ключевой механизм, благо­даря которому в процесс условнорефлекторной деятельности (поведения) высших животных и человека вовлекается мозговой аппарат, ответственный за формирование и реализацию эмоций. О своем открытии Павлов впервые сообщил 24 августа 1932 г. на X Международном психологическом конгрессе в Копенгаге­не. Непосредственным поводом для обращения Павлова к проб­леме эмоций послужили эксперименты Э.А. Асратяна и ряда других сотрудников павловских лабораторий, посвященные явле­нию системности (­термин Э.А. Асратяна) или динамической стереотипии (термин И.П. Павлова) в работе больших полуша­рий головного мозга.

На основании этих опытов Павлов пришел к выводу о том, что под влиянием внешнего стереотипа повторяющихся воздей­ствий в коре больших полушарий формируется устойчивая си­стема внутренних нервных процессов, причем «образование, установка динамического стереотипа есть нервный труд чрезвы­чайно различной напряженности, смотря, конечно, по сложности системы раздражителей, с одной стороны, и по индивидуально­сти и состоянию животного, с другой» [Павлов, 1973, с. 429]. Не меньший, а иногда еще более напряженный «умственный» (выра­жение Павлова) труд представляет перестройка сложившегося стереотипа и замена его новым. По мнению Павлова, «описанные физиологические процессы в больших полушариях отвечают тому, что мы субъективно в себе обыкновенно называем чувства­ми в общей форме положительных и отрицательных чувств и в огромном ряде оттенков и вариаций, благодаря или комбиниро­ванию их, или различной напряженности. Здесь чувство трудно­сти и легкости, бодрости и усталости, удовлетворенности и огор­чения, радости, торжества и отчаяния и т.д.» [Павлов, 1973, с. 431].

Неделю спустя, 2 сентября 1932 г. Павлов вернулся к этой теме в своем докладе на XIV Международном физиологическом конгрессе в Риме. «Нужно думать, — говорил Павлов с трибуны конгресса, — что нервные процессы полушарий при установке и поддержке динамического стереотипа есть то, что обыкновенно называется чувствами в их двух основных категориях — положи­тельной и отрицательной, и в их огромной градации интенсивно­стей. Процессы установки стереотипа, довершения установки, поддержки стереотипа и нарушений его и есть субъективно раз­нообразные положительные и отрицательные чувства, что всегда и было видно в двигательных реакциях животного» [Павлов, 1973, с. 423].

Эту павловскую идею несовпадения (рассогласования — ска­жем мы сегодня) заготовленного мозгом внутреннего стереоти­па с изменившимся внешним мы не раз встретим в той или иной модификации у ряда авторов, обращавшихся к изучению эмо­ций. По мнению Хоуджа [Hodge, 1935], эмоции возникают в мо­мент, когда высшие мозговые центры не могут обеспечить адек­ватный ответ на воспринимаемую ситуацию или когда существу­ют сомнения, колебания относительно возможности успешного ответа. По Хоуджу, сила эмоциональной реакции обратно про­порциональная возможности высших центров мозга адекватно ответить на данную ситуацию. Эмоции представляют неудачу интеграции на уровне церебральной коры.

Близкие теоретические представления были позднее развиты Хеббом [Hebb, 1946] на примере активации врожденного меха­низма страха. Согласно Хеббу, этот механизм вовлекается в процесс поведения, когда ситуация оказывается «странной» — частично знакомой, частично — нет — и не вполне понятной. Ре­акция страха основывается скорее на переживании рассогласо­вания, чем на собственно сенсорном восприятии сложившейся обстановки. Результаты систематических экспериментов с раз­рушением различных структур, относящихся к так называемой лимбической системе, позволили Арнольд [Arnold, 1960] утверж­дать, что эмоции возникают под влиянием активирующих команд из новой коры, где происходит «сплав ожидания с сенсорным представительством оценки ситуации».

«Биологическая теория эмоций» П.К. Анохина [1964] не­посредственно связана с его более общей теорией функциональ­ной системы поведенческого акта. Согласно Анохину нервный аппарат отрицательных и положительных эмоций активируется в тот момент, когда обнаруживается рассогласование или совпа­дение акцептора действий (афферентной модели ожидаемых результатов) с импульсацией, сигнализирующей о реально до­стигнутом эффекте. Мы завершим обзор этой линии исследова­ний, органически близких идее И.П. Павлова, сформулирован­ной им в 1932 г., ссылкой на статью К. Прибрама «Новая биоло­гия и неврология эмоций. Структурный подход», появившуюся в 1967 г. уже после того, как была опубликована [Симонов, 1964] и доложена на XVIII Международном психологическом конгрес­се в Москве «информационная теория эмоций» [Симонов, 1966]. Отметив значение экспериментов Хебба и Линдсли [Lindsley, 1951], показавших, что степень эмоционального напряжения можно количественно определить по его выходу на эффекторные органы, Прибрам заключает: «Изменения вегетативных функ­ций могут быть измерены как информация... Таким образом, мы должны признать, что модель активационной теории эмоций 1967 г. строится на измерении неопределенности... Такую тео­рию лучше назвать «теорией неопределенности» или теорией за­висимости эмоций от степени неопределенности» [Pribram, 1967, р. 833]. «Эмоции выражают отношения между восприятием и действием... Эмоции связаны с информационными процессами и механизмами контроля... На базе опыта эмоции возникают вся­кий раз, как только вероятность подкрепления действий пред­ставляется низкой» [Ibid., р. 836].

Заметим, что стадия прагматической неопределенности име­ет место не только при формировании сложной системы услов­ных реакций — динамического стереотипа, но и при формирова­нии одиночного условного рефлекса, который также представля­ет систему, состоящую из двух или нескольких безусловных [Ас­ратян, 1953, с. 208]. Еще в 1924 г. ­советский психиатр В.П. Оси­пов проницательно назвал первую стадию образования любого условного рефлекса — стадию генерализации — «эмоциональной» в отличие от более поздней «интеллектуальной, познавательной» стадии хорошо упроченного рефлекса [Осипов, 1924]. Эти две стадии (динамику ослабления, а затем и постепенного исчезно­вения эмоционального напряжения) легко продемонстрировать на примере выработки оборонительного условного рефлекса у человека. Испытуемых просили нажимать на ключ через 20 с после короткого звукового сигнала (рис. 1). Если субъект нажи­мал на ключ раньше 19 с после подачи сигнала или позднее 21 с, ему наносили на кожу предплечья болевое раздражение электри­ческим током порядка 60—90 В. После каждой пробы субъекта информировали о времени его реакции. Степень эмоционального напряжения измеряли по изменению частоты сердцебиений. Од­новременно регистрировали кожногальванический рефлекс.

 

Рис. 1. Условный оборонительный рефлекс у человека

А, Б — ошибочные реакции, сопровождавшиеся болевым раздражением током; В — пра­вильная реакция; 1 — ЭКГ; 2 — КГР, отметка реакции и тока; 3 — звуковой сигнал. Пре­рывистыми линиями отмечена «зона безопасности»

На­растание частоты сердцебиений оценивали по суммарной про­должительности первых трех ударов сердца после звукового сигнала и последних трех ударов перед двигательной реакцией (скорость движения бумаги — 1,5 см/с). На протяжении первых 10 предъявлений условного сигнала субъект знал, что раздра­жения током не будет. Затем несколько раз применяли изолиро­ванное электрическое раздражение для того, чтобы определить интенсивность тока, не менее чем в три раза превышающую бо­левой порог. Эта интенсивность сохранялась постоянной на про­тяжении всего эксперимента.

На рис. 2 сплошная кривая показывает время двигательных реакций в последовательных пробах. Раздражения током наносились, когда ошибки субъекта превышали допустимое отклоне­ние (обозначено двумя горизонтальными линиями). Прерыви­стая линия показывает изменения продолжительности шести сердечных сокращений в пересчете на число ударов в минуту. Верхняя горизонтальная линия обозначает среднюю частоту пульса в фоне до начала выработки условного рефлекса.

Если сравнить две стадии эксперимента, содержащие одина­ковое число проб и одинаковое количество болевых раздражений током, можно убедиться, что суммарное отклонение частоты сердцебиений от исходного фона в этих двух частях эксперимен­та различно. Следовательно, оно зависит не только от количества наказаний. Опыты на 9 испытуемых показали, что суммарное изменение частоты сердцебиений пропорционально суммарному отклонению времени двигательных реакций от заданной величи­ны, то есть пропорционально степени совершенства, точности и надежности условного оборонительного рефлекса (табл. 1). Это правило справедливо и для тех случаев, где величина ошибок (но не их количество, не количество болевых раздражений) на­растала вместе с нарастанием частоты сердцебиений и где, сле­довательно, динамику вегетативных сдвигов нельзя было объяс­нить привыканием к болевым стимулам по мере их повторения.

Эксперименты на животных также показывают, что мозг прогнозирует вероятность наказания в зависимости от степени совершенства инструментального двигательного рефлекса. Л.А. Преображенская вырабатывала условный оборонительный рефлекс у собак в ситуации,

 

Рис. 2. Выработка условного оборонительного рефлекса

А — нарастание частоты сердцебиений по сравнению с фоном (уд/мин); В — отклонение времени двигательных реакций от заданной величины (с). Абсцисса — последовательные пробы на протяжении двух стадий эксперимента I и II. Стрелки — раздражения током

Таблица 1. Отношение суммарного изменения частоты сердцебиений к суммарной величине ошибок в опытах с девятью исследуемыми лицами

Показатель

Субъекты

I

II

III

IV

V

VI

VII

VIII

IX

Число реакций в каждом из двух отрезков опыта

8

14

9

9

15

8

17

9

10

Число наказа­ний током

2

6

3

3

8

5

7

7

3

Отношение пульса и величины ошибок в первом отрезке

7,5

1,56

3,28

5,4

3,08

0,48

0,66

0,42

0,73

Отношение пульса и величины ошибок во втором отрезке

6,1

1,55

3,11

5,8

3,19

0,46

0,83

0,40

0,61

где подъем передней лапы до опре­деленного уровня и удержание ее на этом уровне в течение 10 с предотвращали болевое раздражение током противоположной задней лапы (методика Г.П. Зеленого, Г.В. Скипина, Р.Л. Вин­ник и др.). Условный звуковой сигнал подавали за 10 с до боле­вого раздражения. Сочетание звука с болевым раздражением до выработки условного двигательного рефлекса вело к нарастанию амплитуды и процентного содержания тета-ритма в частотном спектре электрической активности дорзального гиппокампа (рис. 3). Количественный анализ обнаружил позитивную корре­ляцию изменений суммарного напряжения гиппокампального тета-ритма (измеренного по показаниям интегратора) с частотой сердцебиений. Оба симптома заметно ослабевали по мере стабилизации двигательного навыка, надежно избавляющего живот­ное от боли. Любые затруднения в осуществлении движений вели к повторному нарастанию тета-ритма. Таким образом, опы­ты Л.А. Преображенской [1969; см. также: Konorski, Santibanez, Beck, 1968] показали, что интенсивность гиппокампального тета-ритма зависит не от двигательной активности самой по себе, но от эффективности двигательных актов, от их влияния на веро­ятность предотвращения болевых раздражений. Вместе с тем на степень эмоционального напряжения оказывает свое влияние и потребностно-мотивационный фактор: в опытах с оборонитель­ными условными рефлексами суммарное напряжение тета-ритма и учащение сердцебиений были выражены значительно сильнее, чем в опытах с пищевыми.

 

Рис. 3. Изменения гиппокампального тета-ритма и частоты сердцебиений во время выработки инструментального условного оборонительного рефлекса у собаки

1 — ЭГ дорзального гиппокампа; 2 — ЭКГ; 3 — уровень выключения тока; 4 — подъемы передней лапы, выключавшей ток; 5 — условный звуковой сигнал (по Л.А. Преображен­ской)

Заканчивая обзор данных, свидетельствующих об исчезно­вении эмоционального напряжения по мере выработки адекват­ной условной реакции, П. Фресс пишет: «Прежде всего следует подчеркнуть, что не существует эмоциогенной ситуации как та­ковой. Она зависит от отношения между мотивацией и возмож­ностями субъекта» [Фресс, 1975, с. 133]. Предположение о том, что даже хорошо упроченный инструментальный оборонитель­ный условный рефлекс продолжает мотивироваться страхом, как бы замещающим потребность избегания боли, подвергнуто аргу­ментированной критике Ж. Нюттеном: «...потребность избега­ния болезненного стимула продолжает действовать (до тех пор, пока животное не усвоит, что сигнал не предвещает опасности), но поскольку животное не испытывает ни боли от стимула, ни угрозы опасной ситуации, оно не проявляет более эмоциональ­ной реакции страха» [Нюттен, 1975, с. 70].

Литература переполнена экспериментальными данными, сви­детельствующими о зависимости эмоционального напряжения от величины потребности (мотивации) и прогнозирования вероят­ности ее удовлетворения. Например, было установлено, что ча­стота пульса у банковских служащих зависит от степени их от­ветственности (счет банкнотов различного достоинства) и коли­чества информации, содержащейся в одной операции [Gantchev, Danev, Kitcheva, 1967]. Эмоциональные реакции обезьян законо­мерно зависят от изменения вероятности пищевого подкрепле­ния [Melges, Popper, 1976]. По данным Д.Н. Меницкого и М.М. Хананашвили [1969], наибольшее эмоциональное напря­жение у собак (визг, лай, чесание, царапанье кормушки) наблю­далось при вероятности подкрепления 1:4, а по мере продол­жения опыта — при 1:2. Значение информационного фактора выступает особенно отчетливо в опытах со спаренными живот­ными, когда оба партнера получают равное количество ударов током, но только один из них может предотвратить наказание со­ответствующей инструментальной реакцией. Показано, что имен­но у этого животного постепенно исчезают признаки страха, предотвращается изъявление слизистой желудка и кишечника [Desiderato, Newman, 1971; Jonas, Jonas, 1975; Starr, Mineka, 1977]. Мотивационный и информационный факторы генеза эмо­ционального напряжения имеют различный вес у разных живот­ных одного и того же вида. По данным Л.А. Преображенской [1974], максимальное учащение сердечного ритма наблюдалось у одних собак при 30%-ном пищевом подкреплении, а у других — при 5%-ном. Следовательно, для собак второй группы суммарный «проигрыш» в удовлетворении пищевой потребности имел боль­шее значение, чем неопределенность экспериментальной ситуа­ции.

Имеются сведения и о том, что две составляющие эмоцио­нального напряжения по-разному сказываются на величине раз­личных вегетативных сдвигов. В опытах с участием человека ве­личина побуждения (размер платы за правильное решение) пре­имущественно влияла на частоту пульса, дыхания и уровень электрического сопротивления кожи, а трудность задачи (коли­чество выборов) — на объемный пульс и кожногальванический рефлекс [Wilkinson, El-Beheri, Gieseking, 1972]. Преимуществен­ная связь кожногальванического рефлекса с информационным фактором обнаружена и в опытах, где кожногальванический реф­лекс был слабее при ожидании болевого раздражения током с высокой вероятностью, чем при более редких, но трудно прогно­зируемых ударах [Epstein, Bahm, 1971].

ОТРАЖАТЕЛЬНО-ОЦЕНОЧНАЯ ФУНКЦИЯ ЭМОЦИЙ

«Первые понятия, с которых начинается какая-нибудь нау­ка, — писал Н.И. Лобачевский, — должны быть ясны и приве­дены к самому меньшему числу. Тогда только они могут слу­жить прочным и достаточным основанием учения» [Лобачевский, 1976, с. 39]. Суммируя результаты собственных опытов и дан­ные литературы, мы пришли в 1964 г. к выводу о том, что эмо­ция есть отражение мозгом человека и животных какой-либо актуальной потребности (ее качества и величины) и вероятности (возможности) ее удовлетворения, которую мозг оценивает на основе генетического и ранее приобретенного индивидуального опыта.

В самом общем виде правило возникновения эмоций можно представить в виде структурной формулы:

Э = f [П, (Ин – Ис), ...],

где Э — эмоция, ее степень, качество и знак; П — сила и каче­ство актуальной потребности; (Ин – Ис) оценка вероятности (возможности) удовлетворения потребности на основе врожден­ного и онтогенетического опыта; Ин информация о средствах, прогностически необходимых для удовлетворения потребности; Ис информация о средствах, которыми располагает субъект в данный момент.

Разумеется, эмоция зависит и от ряда других факторов, одни из которых нам хорошо известны, а о существовании других мы, возможно, еще и не подозреваем. К числу известных относятся:

индивидуальные (типологические) особенности субъекта, прежде всего индивидуальные особенности его эмоциональности, мотивационной сферы, волевых качеств и т.п.;

• фактор времени, в зависимости от которого эмоциональная реакция приобретает характер стремительно развивающегося аффекта или настроения, сохраняющегося часами, днями и не­делями;

качественные особенности потребности. Так, эмоции, воз­никающие на базе социальных и духовных потребностей, приня­то именовать чувствами. Низкая вероятность избегания нежела­тельного воздействия породит у субъекта тревогу, а низкая ве­роятность достижения желаемой цели — фрустрацию и т.д. и т.п.

Но все перечисленные и подобные им факторы обусловливают лишь вариации бесконечного многообразия эмоций, в то время как необходимыми и достаточными являются два, только два, всегда и только два фактора: потребность и вероятность (воз­можность) ее удовлетворения.

Во избежание недоразумений (о них мы специально будем говорить в следующей главе) остановимся на уточнении употреб­ляемых нами понятий. Термин «информация» мы используем, имея в виду ее прагматическое значение, то есть изменение вероят­ности достижения цели (удовлетворения потребности) благода­ря получению данного сообщения [Харкевич, 1960]. Таким обра­зом, речь идет не об информации, актуализирующей потребность (например, о возникшей опасности), но об информации, необхо­димой для удовлетворения потребности (например, о том, как эту опасность избежать). Под информацией мы понимаем отра­жение всей совокупности средств достижения цели: знания, ко­торыми располагает субъект, совершенство его навыков, энер­гетические ресурсы организма, время, достаточное или недоста­точное для организации соответствующих действий, и т.п. Спра­шивается, стоит ли в таком случае пользоваться термином «ин­формация»? Мы полагаем, что стоит, и вот почему. Во-первых, мозг, генерирующий эмоции, имеет дело не с самими навыками (куда входит и тренировка периферического исполнительного аппарата), не с самими энергетическими ресурсами организма и т.д., а с афферентацией из внешней и внутренней среды организ­ма, то есть с информацией об имеющихся средствах. Во-вторых, все многообразие сведений о необходимом для удовлетворения возникшей потребности и реально имеющемся в данный момент у субъекта трансформируется мозгом в единый интегральный по­казатель — в оценку вероятности достижения цели (удовлетворе­ния потребности). Оценка же вероятности по самой природе сво­ей есть категория информационная.

Термин «потребность» мы употребляем в его широком Марк­совом понимании, отнюдь не сводимом к одному лишь сохране­нию (выживанию) особи и вида. «Дай человеку то лишь, без чего не может жить он, — ты его сравняешь с животным», — писал Шекспир в «Короле Лире», но и потребности животных не огра­ничиваются самосохранением. Подробнее проблема потребно­стей будет рассмотрена нами ниже, а сейчас мы ограничимся лишь возможно более точным определением термина. Нередко потребность квалифицируют как нужду в чем-либо, но подобное определение есть не более чем игра в синонимы. По нашему мне­нию, потребность есть избирательная зависимость живых орга­низмов от факторов внешней среды существенных для самосо­хранения и саморазвития, источник активности живых систем, побуждение и цель их поведения в окружающем мире. Соответ­ственно поведение мы определим как такую форму жизнедея­тельности, которая может изменить вероятность и продолжи­тельность контакта с внешним объектом, способным удовлетво­рить имеющуюся у организма потребность.

По справедливому замечанию В.Ф. Сержантова и Т.И. Сержантовой [1976, с. 14], именно категория потребности способна сыграть роль «концептуального моста», соединяющего естествен­нонаучное знание, резюмированное в понятии «организм», и пси­хологическое и социальное знание о природе человека, обобщен­ное в понятии «личность». Согласны мы и с Г.Г. Дилигенским в том, что «функцию фиксации определенной направленности раз­личных потребностей, способов действия по их удовлетворению выполняют установки, ценности, интересы, цели субъекта. В марк­систской психологической литературе все эти уровни мотивации обычно характеризуются как производные от потребностей» [Дилигенский, 1977, с. 115].

Выявление потребности, инициировавшей тот или иной посту­пок, представляет наиболее трудную задачу и для теоретическо­го анализа, и для практики воспитания. «За тридцать лет ра­боты в школе, — писал В.А. Сухомлинский, — мне довелось раз­бирать сто как будто бы совершенно одинаковых поступков: под­росток скрыл от родителей неудовлетворительные оценки, по­ставленные учителем. Но в каждом случае есть свои причины, свои нравственные и эмоциональные мотивы...» [Сухомлинский, 1979, с. 49]. Эвристическая ценность эмоций как раз и состоит в том, что в отличие от поступка они могут служить одним из наи­более тонких и объективных индикаторов интересующей нас по­требности.

К понятию «потребность» наиболее тесно примыкает феномен мотивации. Хорошее представление об истории изучения мотива­ции дает коллекция статей, собранная В.А. Расселлом [Russell, 1970]. Мотивация представляет второй этап организации целе­направленного поведения по сравнению с актуализацией потреб­ности (рис. 4), ее можно рассматривать как «опредмеченную по­требность». Не существует мотивации без потребностей, но впол­не возможно встретить потребность, не ставшую мотивацией. Так, человек может испытывать острейшую потребность в витаминах и не быть мотивированным, поскольку он не знает о причине своего состояния. Собака, лишенная коры больших полушарий головного мозга, под влиянием голода (потребности в пище) приходит в состояние сильнейшего двигательного возбуждения. Тем не менее говорить о пищевой мотивации здесь нельзя, по­скольку собака не прикасается к пище, лежащей у нее под но­гами. Итак, мотивация есть физиологический механизм активи­рования хранящихся в памяти следов (энграмм) тех внешних объектов, которые способны удовлетворить имеющуюся у орга­низма потребность, и тех действий, которые способны привести к ее удовлетворению. При таком понимании нейрофизиологии мо­тивации нам, естественно, трудно согласиться с представлением об исходном мотивационном возбуждении структур гипоталаму­са. Только вовлечение гипоталамуса в условнорефлекторную дея­тельность (о чем речь пойдет ниже) придает активности гипота­ламических структур мотивационный характер. В последние годы Э.А. Асратян представил стройную систему теоретических и экспериментальных аргументов в пользу концепции, рассматри­вающей физиологические механизмы мотивации как результат взаимодействия сложнейших жизненно важных безусловных рефлексов с прямыми и обратными условными связями. Особое значение для понимания механизмов мотивации имеют обратные условные связи, в том числе их тонический вариант, благодаря которому происходит избирательное повышение возбудимости структур, воспринимающих условный сигнал возможного под­крепления. Рассматривая проблему мотивации поведения в све­те рефлекторной теории, Э.А. Асратян подчеркнул: «...актива­ция обратных условных связей может иметь своим следствием не только условнорефлекторное воспроизведение рефлекса первого в сочетанной паре раздражителя, но и может ограничиться одним лишь повышением возбудимости центральных структур послед­него» [Асратян, 1974, с. 14].

Вернемся к анализу следствий, вытекающих из «формулы эмоций». Низкая вероятность удовлетворения потребности (Ин больше, чем Ис) ведет к возникновению отрицательных эмоций. Возрастание вероятности удовлетворения по сравнению с ранее имевшимся прогнозом (Ис больше, чем Ин) порождает положи­тельные эмоции. Примером последнего случая могут служить эмоциональные реакции, возникающие у человека в процессе ре­шения задачи по дифференцированию зрительных сигналов.

В наших опытах на экране, установленном перед испытуе­мым, проецировались наборы из пяти цифр — единиц и нулей. Испытуемого предупреждали, что некоторые из кадров, содержа­щие общий признак (например, два нуля подряд), будут сопро­вождаться гудком. Задача испытуемого состояла в обнаружении этого общего признака. В ходе опыта испытуемый должен был через микрофон сообщать экспериментатору о возникающих у него предположениях. Время экспозиции каждого кадра состав­ляло 10 с. При этом регистрировали два отведения

 

Рис. 4. Потребность, мотивация и эмоция в структуре целостного поведенче­ского акта

Пунктир — тормозящее влияние.

электроэнце­фалограммы, электрокардиограмму и кожногальванический рефлекс (КГР). Прежде чем испытуемый получал инструкцию, производили угашение КГР на смену кадров и гудок.

Подобная задача является типичным примером творческой интеллектуальной деятельности, где сформулированы «требова­ния задачи», но отсутствует «искомое», которое только еще пред­стоит найти [Брушлинский, 1966]. До возникновения первой (как правило, ошибочной) гипотезы относительно подкрепляе­мого признака ни новые кадры, ни гудок не вызывали КГР (рис. 5, А). Этот факт лишний раз свидетельствует о том, что ориентировочной реакции на «новый раздражитель» не сущест­вует в природе. Ориентировочная реакция есть реакция на результат сравнения внешнего стимула с «нервной моделью» [Соколов, 1960] в самом широком ее понимании от энграммы конкретного стимула до обобщенной модели всей ситуации, включая ее возможные изменения, прогнозируемые субъектом. Возникновение гипотезы сопровождается КГР (рис. 5, Б). По­скольку КГР имеет сравнительно большой латентный период, рисунок ясно показывает, что колебание кожных потенциалов связано с моментом осознания гипотезы, а не с речевым сооб­щением испытуемого. После формирования гипотезы возможны две ситуации, которые мы рассматриваем в качестве эксперимен­тальных моделей отрицательной и положительной эмоциональ­ных реакций.

 

Рис. 5 (А, Б). КГР до возникновения гипотезы о подкрепляемом признаке (А), в момент возникновения гипотезы (Б), при рассогласовании (В) и в случае подтверждения гипотезы (Г)

1 — ЭКГ; 2, 3 — ЭЭГ; 4, 5 — анализ альфа-ритма ЭЭГ; 6 — КГР; 7 — отметка речевого ответа испытуемого; 8 — отметка смены кадров; 9 — отметка гудка. Цифры на 8 — номера кадров.

 

Рис. 5 (В, Г)

1 — ЭКГ; 2, 3 — ЭЭГ; 4, 5 — анализ альфа-ритма ЭЭГ; 6 — КГР; 7 — отметка речевого ответа испытуемого; 8 — отметка смены кадров; 9 — отметка гудка. Цифры на 8 — номера кадров.

Первый случай представлен на рис. 5, В. Гипотеза неверна, и кадр 25, содержащий подкрепляемый признак, не вызывает КГР. Когда же гудок показывает испытуемому, что он ошибся, регистрируется КГР как результат рассогласования гипотезы с наличным раздражителем — случай, предусмотренный концеп­циями «акцептора результата действия» П.К. Анохина, «нерв­ной модели стимула» Е.Н. Соколова и им подобными. Испы­туемый несколько раз меняет гипотезу, и в какой-то момент она начинает соответствовать действительности (рис. 5, Г). Теперь уже само появление подкрепляемого кадра 30 вызывает КГР, а его подкрепление гудком приводит к еще более сильным кож­ногальваническим сдвигам.

Как понять подобный эффект? Ведь в данном случае произо­шло полное совпадение гипотезы («акцептора результата дей­ствия», «нервной модели» и т.д.) с наличным стимулом. От­сутствие рассогласования должно было бы повлечь за собой отсутствие КГР и других вегетативных сдвигов. На самом деле в последнем случае мы также встречаемся с рассогласованием, но рассогласованием иного рода, чем при проверке ложной ги­потезы. Формирующийся в процессе повторных сочетаний про­гноз содержит не только афферентную модель цели, не только ее семантику, но и вероятность достижения этой цели. В момент подкрепления кадра 30 гудком прогнозируемая вероятность ре­шения задачи (правильности гипотезы) резко возросла, и это рассогласование прогноза с поступившей информацией привело к сильной КГР как вегетативному компоненту положительной эмоциональной реакции. Значение вероятностного прогнозиро­вания для генеза положительных эмоций описано И.М. Фейгенбергом [1965] при исследовании нарушений аффективной сферы у больных шизофренией.

Фактор позитивного рассогласования обнаруживается и в сфере эстетики. В.М. Волькенштейн [1931] определил пре­красное как «целесообразное и сложное (трудное) преодоле­ние». «Шахматная красота возникает там, где есть целесооб­разность ходов, связанная с перипетией, то есть неожиданным парадоксальным (на первый взгляд) преодолением в затрудни­тельном положении. Таковы моменты пожертвования. Если же победа дается постепенным накоплением мелких преимуществ, без увлекательной комбинации, ведущих через выигрыш пешки или качества к верному выигрышу, такая игра может быть на­звана солидной, выдержанной, даже поучительной — даже тон­кой; но красивой ее назвать нельзя» [Волькенштейн, 1931, с. 45–46]. «Хорошие дни выпадают на долю разумных людей, — пишет Сигрид Унсет, — но лучшие дни достаются тому, кто по­смеет быть безумным».

Информационная теория эмоций справедлива не только для сравнительно сложных поведенческих и психических актов, но для генеза любого эмоционального состояния. Например, поло­жительная эмоция при еде возникает за счет интеграции голодового возбуждения (потребность) с афферентацией из полости рта, свидетельствующей о растущей вероятности удовлетворения данной потребности. При ином состоянии потребности та же афферентация окажется эмоционально безразличной или гене­рирует чувство отвращения.

До сих пор мы говорили об отражательной функции эмоций, которая совпадает с их оценочной функцией. Обратите внима­ние, что цена в самом общем смысле этого понятия всегда есть функция двух факторов: спроса (потребности) и предложения (возможности эту потребность удовлетворить). Но категория ценности и функция оценивания становятся ненужными, если отсутствует необходимость сравнения, обмена, то есть необхо­димость сопоставления ценностей. Вот почему функция эмоций не сводится к простому сигнализированию воздействий полез­ных или вредных для организма, как полагают сторонники «био­логической теории эмоций». Воспользуемся примером, который приводит П.К. Анохин [1964, с. 342]. При повреждении суста­ва чувство боли ограничивает двигательную активность конеч­ности, способствуя репаративным процессам. В этом интеграль­ном сигнализировании «вредности» П.К. Анохин видел приспо­собительное значение боли. Однако аналогичную роль мог бы играть механизм, автоматически, без участия эмоций тормо­зящий движения, вредные для поврежденного органа. Чувство боли оказывается более пластичным механизмом: когда потреб­ность в движении становится очень велика (например, при угро­зе самому существованию субъекта), движение осуществляется, невзирая на боль. Иными словами, эмоции выступают в роли своеобразной «валюты мозга» — универсальной меры ценно­стей, а не простого эквивалента, функционирующего по принци­пу: вредно — неприятно, полезно — приятно, как об этом при­нято писать в десятках дублирующих друг друга статей.

Из существа отражательно-оценочной функции эмоций вы­текают их регуляторные функции. Мы начнем их анализ с функций, регулирующих индивидуальное поведение.

ПЕРЕКЛЮЧАЮЩАЯ ФУНКЦИЯ ЭМОЦИЙ

С физиологической точки зрения эмоция есть активное со­стояние системы специализированных мозговых структур, по­буждающее изменить поведение в направлении минимизации или максимизации этого состояния. Поскольку положительная эмоция свидетельствует о приближении удовлетворения по­требности, а отрицательная эмоция — об удалении от него, субъ­ект стремится максимизировать (усилить, продлить, повторить) первое состояние и минимизировать (ослабить, прервать, пред­отвратить) второе. Этот гедонистический принцип максимиза­ции — минимизации, равно применимый к человеку и животным, позволит преодолеть кажущуюся недоступность эмоций живот­ных для непосредственного экспериментального изучения.

В отличие от клинико-физиологических исследований, в про­цессе которых врач сохраняет речевой контакт с пациентом, фи­зиолог-экспериментатор может судить об эмоциях животного только по внешним поведенческим проявлениям этих эмоций. И здесь возникает препятствие, к анализу которого вновь и вновь обращается в своих работах А.В. Вальдман: «При оцен­ке ответных реакций животных на электрическую стимуляцию мозга многие экспериментаторы слишком упрощенно оценивают и по-своему трактуют сущность поведенческой реакции живот­ного. Большинство исходит из того, что эмоция — это форма поведения. Если животное пятится, убегает — значит это реак­ция страха, если нападает, атакует — это реакция ярости» [Вальдман, 1972, с. 13]. Однако много раз было показано, что и в естественных условиях, и под влиянием раздражения мозга электрическим током можно наблюдать вполне целенаправлен­ную «холодную» атаку без объективных признаков ярости, со­вершенную по точности реакцию избегания опасности без симп­томатики страха, ритуальные «предостережения» противника (взъерошенная шерсть, оскаленные зубы, выпущенные когти) без подлинного гнева.

Базируясь на результатах своих систематических исследова­ний, А.В. Вальдман предлагает различать: 1) эмоциональные реакции — характерные для той или иной эмоции комплексы моторно-вегетативных проявлений, лишенные целенаправленно­сти («псевдоаффекты» по терминологии старых авторов); 2) эмоциональное поведение — целенаправленные поведенческие акты с экспрессивными признаками эмоций; 3) эмоциональные состояния, которые выявляются только при наличии в окружаю­щей среде соответствующих тест-объектов (экспериментатор, другое животное, сигнал опасности и т.д.).

В эксперименте на животных сдвиг эмоционального состоя­ния можно получить слабым (подпороговым) раздражением тех мозговых образований, более интенсивная стимуляция ко­торых вызывает эмоционально окрашенное поведение. По мне­нию А.В. Вальдмана: «Именно такие состояния, а не разнооб­разные проявления, возникающие при более сильной стимуля­ции этих субстратов мозга, могут и должны быть квалифициро­ваны как аналоги эмоций у животных» (Там же, с. 22–23).

В своих опытах по обнаружению скрытого «эмоционального состояния» А.В. Вальдман, по-видимому, активирует ту си­стему (а не одиночный «пункт») мозговых структур, которая реализует данную эмоцию. В нейрофизиологическом плане мы скорее всего имеем дело с «эмоциональной доминантой» (в смыс­ле А.А. Ухтомского), выявляющейся при дополнительном ак­тивировании внешним стимулом — тест-объектом. Эти структу­ры продолжают участвовать в регулировании целенаправленной деятельности животного и при осуществлении «эмоционального поведения», вот почему нам кажется затруднительным квали­фицировать как эмоции только подпороговые «эмоциональные состояния».

Если А.В. Вальдман считает возможным рассматривать «эмоциональные состояния» животных в качестве аналогов че­ловеческих эмоций, в том числе — возникающих у пациентов при стимуляции глубоких структур головного мозга, то психо­лог В.К. Вилюнас настроен более пессимистично: «Серьезное и на первый взгляд непреодолимое препятствие, затрудняющее реализацию в исследовании эмоциональных явлений принципа эволюционности, заключается в том, что эмоцио­нальная сфера психического отражения на протяжении всей биологической эво­люции абсолютно недоступна прямому изучению... Даже наши суждения об эмоциональных переживаниях высших животных представляют собой, строго говоря, лишь предположение, ант­ропоморфическую проекцию, основанную на сравнении ситуаций и поведения» [Вилюнас, 1976, с. 76].

Мы не можем согласиться с этим утверждением В.К. Вилюнаса. По нашему мнению, экспериментатор имеет минимум три возможности объективного суждения об эмоциональном со­стоянии экспериментального животного.

Первый из таких показателей, и о нем мы уже говорили, — наличие или отсутствие вегетативных сдвигов и характерных изменений биоэлектрической активности мозга при условии, что физическая нагрузка на животное, связанная с осуществлением двигательного акта, остается постоянной или уменьшается в процессе совершенствования приспособительных действий. Если животное (в равной мере — и человек) выполняет тот же самый двигательный навык, а вегетативные и электрофизиологические сдвиги, наблюдавшиеся на ранних этапах обучения, становятся все слабее, у нас имеются веские основания говорить о посте­пенном уменьшении степени эмоционального напряжения, ибо в настоящее время невозможно предложить какое-либо иное объяснение этому феномену.

Вторым объективным индикатором эмоционального состоя­ния животного может служить реакция другой особи того же вида на сигналы эмоциональной экспрессии партнера, феномен своеобразного «эмо­ционального резонанса», к значению которо­го мы еще вернемся. Данный прием представляет одну из бле­стящих экспериментальных находок А.В. Вальдмана и его ла­боратории, имеющих принципиальное значение для общей ме­тодологии исследования эмоций у животных. В отличие от на­блюдателя-человека, животное способно распознать такие тон­кие нюансы эмоциональной экспрессии партнера, которые ус­кользают от экспериментатора.

Но решающим критерием наличия у животного эмоции, а не какого-либо иного феномена высшей нервной деятельности является, по нашему глубокому убеждению, отношение самого животного к состоянию его мозга. Именно прямое раздражение мозга электрическим током как никакой иной методический при­ем позволяет выявить положительное эмоциональное состояние, которое животное стремится максимизировать, то есть усилить, продлить, повторить, или отрицательное эмо­циональное состоя­ние, которое животное стремится минимизировать, то есть ослабить, прервать, предотвратить. Подчеркнем, что эмоцию у животного следует идентифицировать не по характеру внешнего фактора (пища может вызвать отвращение у сытого субъекта, а разрушительный наркотик — удовольствие), но по деятельно­му, выявляющемуся в поведении отношению к своему состоя­нию. Именно этот поведенческий критерий, а не экспрессия в виде оскала зубов, виляния хвостом, вокализации и т.п. служит для экспериментатора решающим указанием на отсутствие или наличие эмоционального состояния, на его положительную или отрицательную окраску.

Переключающая функция эмоций обнаруживается как в сфере врожденных форм поведения, так и при осуществлении условнорефлекторной деятельности, включая ее наиболее слож­ные проявления. Надо лишь помнить, что оценка вероятности удовлетворения потребности может происходить у человека не только на осознаваемом, но и на неосознаваемом уровне. Ярким примером неосознаваемого прогнозирования служит интуиция, где оценка приближения к цели или удаления от нее первона­чально реализуется в виде эмоционального «предчувствия реше­ния», побуждающего к логическому анализу ситуации, породив­шей эту эмоцию [Тихомиров, 1969].

Переключающая функция эмоций особенно ярко обнаружи­вается в процессе конкуренции мотивов, при выделении домини­рующей потребности, которая становится вектором целенаправ­ленного поведения. Так, в боевой обстановке борьба между естественным для человека инстинктом самосохранения и соци­альной потребностью следовать определенной этической норме переживается субъектом в форме борьбы между страхом и чувством долга, между страхом и стыдом. Зависимость эмоций не только от величины потребности, но и от вероятности ее удов­летворения чрезвычайно усложняет конкуренцию сосуществую­щих мотивов, в результате чего поведение нередко оказывается переориентированным на менее важную, но легко достижимую цель: «синица в руках» побеждает «журавля в небе». Постоян­ная угроза такой переориентации потребовала от эволюции фор­мирования специального мозгового аппарата, способного купи­ровать эту «ахиллесову пяту» эмоций. На уровне высшей нерв­ной деятельности человека он предстает перед нами в качестве физиологических механизмов воли.

Частной, хотя и качественно специфичной разновидностью переключающей функции эмоций, является их подкрепляющая функция.

ПОДКРЕПЛЯЮЩАЯ ФУНКЦИЯ ЭМОЦИЙ

Феномен подкрепления занимает центральное положение в системе понятий науки о высшей нервной деятельности, посколь­ку именно от факта подкрепления зависят образование, сущест­вование, угашение и особенности любого условного рефлекса. Под подкреплением «Павлов подразумевал действие биологиче­ски значимого раздражителя (пищи, вредоносного раздражите­ля и т.п.), которое придает сигнальное значение другому, со­четанному с ним несущественному в биологическом отношении раздражителю» [Асратян, 1971, с. 5]. Развивая представления И.П. Павлова, Э.А. Асратян полагает, что термин «подкрепля­ющий рефлекс» полнее и точнее отражает суть дела, чем «под­крепляющий раздражитель» (Там же, с. 6). Многочисленные факты показывают, что условный рефлекс можно выработать, сочетая и так называемые индифферентные раздражения, хотя скорость замыкания условной связи, ее стойкость и дальнейшая судьба в решающей мере зависят от видовых особенностей жи­вотного, интенсивности стимулов, их сенсорной модальности и порядка сочетаний [Schoenfeld, 1978]. Заметим, что с «индиф­ферентностью» стимулов надо обращаться очень осторожно. Стимул, кажущийся безразличным для экспериментатора, мо­жет быть экологически важным для животного данного вида, не говоря уже о том, что исследовательская потребность (лю­бопытство) чрезвычайно сильна у многих животных и делает «индифферентные» события «жизненно важными» [Berlyne, 1978].

Словно ощущая всю противоречивость и многозначность тер­мина «подкрепление», И.П. Павлов в своих последних обобща­ющих работах (например, в статье «Условный рефлекс», напи­санной для «Большой советской энциклопедии») вообще не ис­пользует этот термин, предпочитая говорить только о совпаде­нии индифферентного раздражителя с безусловным. В строгом смысле подкреплением следовало бы называть действие второго по порядку сочетания во времени стимула, благодаря которому первый стимул начинает вызывать ранее не свойственную ему реакцию. И все же биологическую значимость второго стимула нельзя сбрасывать со счетов, даже при моделировании услов­ной связи путем прямого раздражения мозговых структур с целью изучения клеточно-синаптических механизмов замыкания. В опытах Л.Л. Воронина [1976] сенсорные стимулы (щелчок, свет) сочетались с прямым раздражением коры, вызывавшим движение соответствующей лапы. Присоединение к этой проце­дуре стимуляции эмоциональных структур гипоталамуса облег­чало выработку условного рефлекса и делало его более стой­ким.

Необходимость вовлечения мозговых механизмов эмоций в процесс выработки условного рефлекса становится особенно де­монстративной в случае инструментальных условных рефлексов, где подкрепление зависит от реакции субъекта на условный сигнал. Всесторонне проанализировав природу выработки ин­струментальных рефлексов, В. Вырвицка [Wyrwicka, 1975] пришла к выводу о том, что непосредственным подкреплением в этом случае является не удовлетворение какой-либо потребно­сти, но получение желательных (приятных, эмоционально поло­жительных) или устранение нежелательных (неприятных) сти­мулов. В зависимости от их интенсивности, функционального состояния организма и характеристик внешней среды приятны­ми могут оказаться самые разнообразные «индифферентные» раздражители — световые, звуковые, тактильные, проприоцеп­тивные, запаховые и т.п. С другой стороны, животные нередко отказываются от жизненно необходимых инградиентов пищи, если она невкусная. У крыс не удалось выработать инструмен­тальный условный рефлекс при введении пищи через канюлю в желудок (то есть минуя вкусовые рецепторы), хотя такой рефлекс вырабатывается при введении в желудок морфина, который очень быстро вызывает у животного положительное эмоциональ­ное состояние. Тот же морфин благодаря его горькому вкусу перестает быть подкреплением, если его вводить через рот [Cytawa, Trojiniar, 1976]. В другой серии опытов авторы выра­батывали инструментальный пищевой условный рефлекс у крыс, а после его упрочения заменяли натуральную пищу введением питательного раствора в желудок через носоглоточную канюлю. Рефлекс нажатия на рычаг при этом угасал, но сохранялся, если в желудок вводили 0,05%-ный раствор морфина [Trojiniar, Cytawa, 1976].

Мы полагаем, что результаты этих опытов хорошо согласу­ются с данными Т.Н. Ониани [1975], который использовал прямое электрическое раздражение лимбических структур моз­га в качестве подкрепления для выработки условного рефлекса. При сочетании внешнего стимула с раздражением структур мозга, вызывавшем у сытой кошки еду, питье, агрессию, ярость и страх, после 5–50 сочетаний удалось выработать только ус­ловную реакцию избегания, сопровождавшуюся страхом. Услов­ных рефлексов еды и питья получить не удалось. Условнореф­лекторный голод не удается получить и в натуральных условиях: обстановочные сигналы ситуации, в которой крыс заставляли голодать, вызывают у них не пищевое поведение, а страх и ус­ловную реакцию избегания [Моrеr, 1960]. Аналогичная реакция наблюдалась в опытах Т.Н. Ониани при подкреплении услов­ного раздражителя стимуляцией «центров агрессии».

После 110 сочетаний звука и света с раздражением питьевой зоны гипоталамуса у коз условный сигнал не ведет к питьевому поведению, хотя подкрепляющая стимуляция сейчас же вызы­вает питье [Милнер, 1973]. С другой стороны, Э. Фонберг уда­лось выработать инструментальный условный рефлекс у собак, подкрепляя его стимуляцией, которая побуждала есть сытое жи­вотное. Автор полагает, что в этих опытах электрический ток активировал не структуры голода, а энграммы признаков вкус­ной пищи, что и заставляло собак продолжать еду, несмотря на состояние насыщения [Fonberg, 1967].

По мнению Т.Н. Ониани, подкреплением может быть раз­дражение только тех структур мозга, которые в естественных условиях активируются внешними факторами (страх), а не ин­тероцептивными импульсами (голод, жажда). Возможность вы­работки условных рефлексов избегания, подкрепляемых стиму­ляцией «центров агрессии», Т.Н. Ониани объясняет тем обстоя­тельством, что формирование натуральных состояний агрессии имеет эндогенный компонент (гормональный при брачных боях, голодовой и т.п.).

С нашей точки зрения, результаты этих опытов еще раз сви­детельствуют о решающей роли эмоций при выработке услов­ных рефлексов. Страх имеет выраженную аверсивность для животного и активно минимизируется им путем реакции избега­ния. Раздражение пищевых и питьевых систем мозга у накорм­ленных и не испытывающих жажды животных вызывает стерео­типные акты еды и питья без вовлечения нервных механизмов эмоций, что исключает выработку условных рефлексов. Стиму­ляция центров агрессии генерирует при данной локализации электродов и параметрах тока эмоционально отрицательное со­стояние, которое так же, как в случае с эмоцией страха, ведет к минимизирующей реакции избегания. Если агрессивное пове­дение кошек сопровождается вовлечением эмоционально пози­тивных структур, то на базе их раздражения можно выработать условную реакцию самостимуляции, как это было показано А.В. Вальдманом, Э.Э. Звартау и М.М. Козловской [1976]. Эмоционально положительную окраску агрессивного поведения можно обнаружить и в натуральных условиях. Например, у мы­шей хорошо вырабатывается инструментальный условный реф­лекс нажатия на рычаг, если это действие подкрепляется появ­лением в клетке другой мыши, немедленно атакуемой «исполни­телем» [Connor, Watson, 1977].

Роль эмоций в замыкании условного рефлекса мы попытались схематически изобразить на рис. 6. С момента своего возникно­вения условнорефлекторная теория предполагала конвергенцию двух возбуждений: от условного раздражителя и от стимула, вызывающего безусловный рефлекс, например — афферентацию из полости рта при поступлении в рот пищи (рис. 6, I). Тогда же выяснилось значение «наличного функционального состоя­ния», пищевой возбудимости, которую сегодня мы можем рас­сматривать как результат возбуждения мозговых структур, ак­тивизированных возникновением соответствующей потребно­сти — состоянием голода (рис. 6, II). Однако ни афферентация из полости рта, ни голодовое возбуждение сами по себе не мо­гут играть роль подкрепления, обеспечивающего формирование инструментального условного рефлекса. Только интеграция голодового возбуждения с возбуждением от фактора, способного удовлетворить данную потребность, то есть механизм, генерирую­щий положительную эмоцию, обеспечивает выработку условно­го рефлекса. При ином соотношении конвергирующих возбуж­дений, например, при поступлении пищи в рот перекормленного животного, активация механизмов отрицательной эмоции при­ведет к оборонительной реакции избегания (рис. 6, III).

 

Рис. 6. Двух- (I), трех- (II) и четырехфакторные (III) схемы встречи воз­буждений в пункте конвергенции при формировании условного рефлекса

CS — условный стимул; UCS — безусловный стимул; R — реакция; FS — функциональное состояние; N — потребность; Е — эмоция.

Участие нервных механизмов эмоций в процессе выработки любого инструментального рефлекса делает весьма относитель­ным выделение феномена так называемой эмоциональной памя­ти. По-видимому, мы можем говорить только о большей или меньшей силе эмоциональной реакции на подкрепляющий сти­мул, как это имеет место при выработке условного рефлекса после одного сочетания или при выработке условной пищевой аверсии, когда подкрепление (отравление животного) происхо­дит через несколько часов после восприятия условного сигнала. Что касается эмоций в момент воспроизведения условных свя­зей, то они зависят от степени актуальности той потребности, на базе которой возникает данная эмоциональная реакция. Экспе­риментально показано, что дети 8 лет через 10 дней после пер­вого опыта лучше воспроизводили тот словесный материал, ко­торый соответствовал мотиву, доминирующему в их личностной иерархии, будь то враждебность, лидерство, любознательность, привязанность и т.д. [Moore, Kagan, Haith, 1978].

Экспериментально установленная роль эмоций в процессе выработки классических и особенно — инструментальных условных рефлексов позволяет утверждать, что без учета и дальней­шей разработки нейрофизиологии эмоций мы вряд ли решим центральную проблему науки о высшей нервной деятельности: вопрос о механизмах замыкания условных связей.

КОМПЕНСАТОРНАЯ (ЗАМЕЩАЮЩАЯ) ФУНКЦИЯ ЭМОЦИЙ

Будучи активным состоянием системы специализированных мозговых структур, эмоции оказывают влияние на другие цере­бральные системы, регулирующие поведение, процессы восприя­тия внешних сигналов и извлечения энграмм этих сигналов из памяти, вегетативные функции организма. Именно в последнем случае особенно наглядно обнаруживается компенсаторное зна­чение эмоций.

Дело в том, что при возникновении эмоционального напря­жения объем вегетативных сдвигов (учащение сердцебиений, подъем кровяного давления, выброс в кровяное русло гормонов и т.д.), как правило, превышает реальные нужды организма. По-видимому, процесс естественного отбора закрепил целесооб­разность этой избыточной мобилизации ресурсов. В ситуации прагматической неопределенности (а именно она так характер­на для возникновения эмоций), когда неизвестно, сколько и чего потребуется в ближайшие минуты, лучше пойти на излишние энергетические траты, чем в разгар напряженной деятельно­сти — борьбы или бегства — остаться без достаточного обеспе­чения кислородом и метаболическим «сырьем».

Но компенсаторная функция эмоций отнюдь не ограничива­ется гипермобилизацией вегетатики. Возникновение эмоцио­нального напряжения сопровождается переходом к иным, чем в спокойном состоянии, формам поведения, принципам оценки внешних сигналов и реагирования на них. Физиологически суть этого перехода можно определить как возврат от тонко специа­лизированных условных реакций к реагированию по принципу доминанты А.А. Ухтомского. В.П. Осипов неслучайно назвал «эмоциональной» именно первую стадию выработки условного рефлекса — стадию генерализации.

Р. А. Павлыгина [1973] подробно проанализировала черты сходства между доминантой и условным рефлексом на стадии генерализации, их поведенческие, электрофизиологические (про­странственная синхронизация электроэнцефалограммы, вызван­ные потенциалы, полисенсорная активность нейронов, сдвиг уровня постоянного потенциала) и микроструктурные характери­стики. Наиболее важная черта доминанты заключается в спо­собности отвечать одной и той же реакцией на самый широкий круг внешних стимулов, в том числе — на раздражители, впер­вые встретившиеся в жизни субъекта. Интересно, что онтогенез как бы повторяет динамику перехода от доминанты к условному рефлексу. Только что вылупившиеся цыплята начинают клевать любые контрастирующие с фоном предметы, соизмеримые с величиной их клюва. Постепенно они обучаются клевать только те, которые могут служить кормом [Hailman, 1967].

Обсуждая процесс генерализации на первой стадии выработ­ки пищевого условного рефлекса, где в качестве сигнала был использован тон, Павлов разъяснял: «Когда связь с этими дру­гими тонами действительно не оправдывается, тогда присоеди­няется процесс торможения. Таким образом, реальная связь ваша становится все точнее и точнее. Таковым является и про­цесс научной мысли. Все навыки научной мысли заключаются в том, чтобы, во-первых, получить более постоянную и более точ­ную связь, а во-вторых, откинуть потом связи случайные» [Павлов, 1973, с. 588]. Согласно А.А. Ухтомскому, к доминан­те «пристает все нужное и ненужное, из чего потом делается подбор того, чем обогащается опыт» [Ухтомский, 1950, с. 28]. Важнейшее значение именно такого механизма приобретения нового опыта, новых знаний подчеркивает К. Поппер, в послед­ние годы активно сотрудничающий с Дж. Экклсом. В книге, на­писанной вместе с Экклсом, К. Попперу принадлежит раздел, озаглавленный «Критика теории безусловных и условных реф­лексов». Поппер пишет: «Я полагаю, что организм не ждет пас­сивно повторения события (или двух), чтобы запечатлеть или зарегистрировать в памяти существование закономерной связи. Скорее организм активно пытается навязать миру догадку о закономерности... Не ожидая повторения событий, мы создаем догадки, без ожидания предпосылок мы делаем заключения. Они могут быть отброшены. Если мы не отбросим их вовремя, мы можем быть устранены вместе с ними. Эту теорию активного предложения догадок и их опровержения (разновидность есте­ственного отбора) я предлагаю поместить на место теории ус­ловного рефлекса...» [Popper, Eccles, 1977, р. 137].

Теоретические представления, развиваемые К. Поппером применительно к деятельности мозга, весьма плодотворны для понимания механизмов творчества, о чем мы специально будем говорить в последней главе. В ряде существенных пунктов они близки нашим собственным представлениям [Симонов, 1966] о роли «психического мутагенеза» и «радарного отражения» внешних событий (в своих работах Поппер использует выраже­ние «прожектор»). Но мы не можем согласиться с К. Поппером в том, что механизм формирования гипотез и их последующей проверки (селекции) должен быть противопоставлен теории ус­ловных рефлексов и даже заменить ее. Дело в том, что эти два механизма не только сосуществуют и взаимно дополняют друг друга, но и образуют множество смешанных форм, как это на­блюдается при переходе доминанты Ухтомского в условный рефлекс Павлова и обратно.

Эти переходы подчиняются универсальному для головного мозга «закону обратных отношений между рефлексами», сфор­мулированному А.А. Ухтомским [1966, с. 246]. В наиболее сложных и высших своих проявлениях этот универсальный за­кон обнаруживается в том, что «между доминантой (внутрен­ним состоянием) и данным рецептивным содержанием (комп­лексом раздражителей) устанавливается прочная (“адекват­ная”) связь, так что каждый из контрагентов (внутрен­нее со­стояние и внешний образ) будут вызывать и подкреплять ис­ключительно друг друга» [Ухтомский, 1950, с. 169]. Эта зако­номерность подверглась анализу в трудах И.С. Беритова и И.П. Павлова, она была всесторонне исследована Э.А. Асратя­ном на примере взаимодействия прямых и обратных условных связей.

Двусторонние условные связи исходно неравноценны. По­скольку в каждый момент времени на живое существо действу­ет значительное количество внешних раздражителей, реакции на них решающим образом зависят от наличного «внутреннего состояния» субъекта, определяемого актуальной потребностью. «Всякий раз, — писал Ухтомский, — как имеется симптомокомплекс доминанты, имеется предопределенный ею вектор поведе­ния» [Ухтомский, 1950, с. 300]. Подобную зависимость мы на­звали «принципом радара», понимая под ним избирательную го­товность мозга к ответу на определенный стимул при его появ­лении в среде, активный поиск этого стимула. Будучи элемен­тарной единицей поведения «принцип радара» подразумевает интеграцию минимум двух рефлексов: более или менее специа­лизированной доминанты с условной (или безусловной) реак­цией на соответствующий внешний раздражитель. В известном смысле эти представления созвучны идее Ю.М. Конорского о разделении всех рефлексов на две основные группы: на подгото­вительные драйврефлексы и исполнительные (консуматорные) реакции [Конорски, 1970].

Итак, по нашему мнению, элементарной единицей поведения (его «кирпичиком», «тактом», «квантом» по терминологии дру­гих авторов) является система, состоящая из поисковой доми­нанты и исполнительного безусловного (или условного) рефлек­са. Подобная точка зрения предельно близка представлениям Э.А. Асратяна об условном рефлексе как синтезе двух или не­скольких безусловных, связанных между собой прямыми и об­ратными условными связями. Различие же между нами (скорее терминологическое, чем по существу) сводится к двум пунктам:

1) Э.А. Асратян считает, что после завершения выработки условного рефлекса система, первоначально состоящая из двух рефлексов, может рассматриваться как один условный рефлекс, как новое интегральное целое;

2) мы полагаем, что обратная условная связь, ведущая свое происхождение от доминанты на ранней стадии формирования условного рефлекса, есть не что иное, как «специализированная доминанта», или третья стадия эволюции доминанты по терми­нологии А.А. Ухтомского. Иными словами, специализирован­ную доминанту следует сопоставлять не с условным рефлек­сом в целом, а только с обратной условной связью.

С нашей точки зрения, два открытия двух отечественных уче­ных — доминанта Ухтомского и условный рефлекс Павлова — не просто близки, родственны друг другу, но дополняют друг друга в одном из наиболее важных пунктов развития науки о деятельности мозга. Доминанта объясняет активную и творче­скую природу этой деятельности, условный рефлекс — тонкость, совершенство и адекватность отражения окружающей среды. В индивидуальной высшей нервной (психической) деятельности мозга доминанта и условный рефлекс занимают место, подобное изменчивости и отбору в эволюции мира живых существ.

Если процесс упрочения условного рефлекса сопровождается уменьшением эмоционального напряжения и одновременно пе­реходом от доминантного (генерализованного) реагирования к строго избирательным реакциям на условный сигнал, то возник­новение эмоций ведет к вторичной генерализации. «Чем силь­нее становится потребность, — пишет Ж. Нюттен [1975, с. 89], — тем менее специфичен объект, вызывающий соответствующую реакцию». При этом усиление потребности скорее повышает ре­активность к внешним стимулам, чем просто усиливает двига­тельное беспокойство. В информационно обедненной среде дви­гательная активность голодных крыс возрастала всего на 10%, в то время как в обычных условиях она увеличивалась в четы­ре раза [Хайнд, 1975, с. 279]. Нарастание эмоционального на­пряжения, с одной стороны, расширяет диапазон извлекаемых из памяти энграмм, а с другой стороны, снижает критерии «принятия решения» при сопоставлении этих энграмм с налич­ными стимулами. Так, голодный человек начинает воспринимать неопределенные стимулы в качестве ассоциирующихся с пищей [Mс Clelland, Atkinson, 1948]. Экспериментально показано, что тип ответа на нейтральный слайд в ряду эмоциональных (изме­нение частоты сердцебиений и плетизмограммы головы) зависит от степени тревожности субъекта. Чем сильнее тревога, тем чаще субъект отвечает на нейтральный слайд как на аверсив­ный [Hare, 1973]. Физиологической основой подобного реагиро­вания мы считаем активирование и усиление функционального значения обратных условных связей. В опытах на собаках обо­ронительное возбуждение животного ведет к нарастанию меж­сигнальных реакций и объективных проявлений обратных свя­зей в системе двигательных оборонительных условных рефлек­сов [Иоффе, Самойлов, 1972].

Совершенно очевидно, что предположительное доминантное реагирование целесообразно только в условиях прагматической неопределенности. При устранении этой неопределенности субъ­ект может превратиться в «пуганную ворону, которая и куста боится». Вот почему эволюция сформировала механизм зави­симости эмоционального напряжения и характерного для него типа реагирования от размеров дефицита прагматической инфор­мации, механизм элиминирования отрицательных эмоций по мере ликвидации информационного дефицита. Подчеркнем, что эмоция сама по себе не несет информации об окружающем мире, недостающая информация пополняется путем поискового поведения, совершенствования навыков, мобилизации храня­щихся в памяти энграмм. Компенсаторное значение эмоций за­ключается в их замещающей роли.

Что касается положительных эмоций, то их компенсаторная функция реализуется через влияние на потребность, иницииру­ющую поведение. В трудной ситуации с низкой вероятностью достижения цели даже небольшой успех (возрастание вероят­ности) порождает положительную эмоцию воодушевления, ко­торая усиливает потребность достижения цели согласно прави­лу П = Э / (Ин Ис), вытекающему из формулы эмоций.

В иных ситуациях положительные эмоции побуждают живые существа нарушать достигнутое «уравновешивание с окружаю­щей средой». Стремясь к повторному переживанию положитель­ных эмоций, живые системы вынуждены активно искать неудов­летворенные потребности и ситуацию неопределенности, где по­лученная информация могла бы превысить ранее имевшийся прогноз. Тем самым положительные эмоции компенсируют не­достаток неудовлетворенных потребностей и прагматической неопределенности, способных привести к застою, к деградации, к остановке процесса самодвижения и саморазвития. Ниже мы обсудим вопрос о роли положительных эмоций в дифференциа­ции потребностей на две основные категории: потребности нуж­ды и потребности роста, которым в физиологии соответствуют представления о побуждении и желании, о двух разновидностях мотиваций — отрицательных и положительных (аппетит).

До сих пор мы говорили об участии эмоций в организации индивидуального поведения. Не меньшее значение эмоции име­ют для поведения группы, сообщества, колонии. На этом воп­росе тем более следует остановиться, что согласно современ­ным представлениям элементарной эволюционирующей едини­цей является не организм, но местная популяция с присущей ей системой обратных связей.

РОЛЬ ЭМОЦИЙ В РЕГУЛИРОВАНИИ РАЗМЕРОВ, ПЛОТНОСТИ И КАЧЕСТВЕННОГО СОСТАВА ПОПУЛЯЦИЙ

Когда плотность особей какого-либо вида (мыши, крысы, лямминги и другие виды) превышает некоторый предел, проис­ходит подавление репродуктивных функций. По-видимому, здесь действует гормональный механизм эмоционального стресса, по­тому что у животных обнаружено увеличение веса надпочечни­ков. Иногда при этом наблюдаются картины стадного «безумия» и массового самоубийства: животные уплывают в море, гибнут в пустынях, выбрасываются на берег. Замечено, что обилие кор­ма не препятствует эмоциональным конфликтам между члена­ми группы — при перенаселении агрессивность возрастает до того, как животные начинают голодать.

Рост абсолютного числа членов сообщества ведет к нару­шению обычной для данного вида иерархии и к нарастанию аг­рессивности, поскольку именно иерархия ограничивает и нор­мирует агрессивность. В группе, состоящей из 10–14 мышей, доминанты атакуют в 70% случаев трех наиболее близких к ним по рангу агрессивных субдоминантов, что уменьшает ко­личество конфликтов между субдоминантами и стабилизирует группы [Новиков, 1979]. Групповая иерархия складывается по­степенно, причем у обезьян решающую роль в ее формировании и поддержании играет поведение подчиненных, а не доминиру­ющих особей [Rowell, 1974; Dlag, 1977]. Образно говоря, иерар­хия возникает не потому, что ее «устанавливают» высокоранго­вые животные, но потому, что их делает доминантами подчинен­ное поведение других членов сообщества.

Если тенденция к расселению мышей не сталкивается с внеш­ними препятствиями, в первую очередь эмигрируют высокоран­говые суб­доминанты, похожие на старших самцов. В начале ос­воения новой территории агрессивность подавляется исследова­тельской активностью мышей, однако позднее начинается выделение доминирующих особей и иерархия восстанавливает­ся в прежнем ее виде [Пошивалов, 1977].

Роль эмоциональных конфликтов в регуляции размеров со­вместно проживающих групп можно наблюдать и у племен, жи­вущих первобытнообщинным строем. Когда численность насе­ления в деревне индейцев яномаме достигает примерно восьми­десяти человек, в ней сильно возрастает число внутрисемейных и особенно межсемейных конфликтов, отнюдь не связанных с недостатком пищи. Стремясь избежать этих конфликтов, дерев­ня делится и создает новое поселение. Только появление внеш­ней угрозы прекращает внутренние конфликты и тем самым пре­дотвращает расселение.

На протяжении длительной эволюции эмоции принимали участие в регулировании не только размеров, но и качествен­ного состава популяции. С этой функцией эмоций мы столкну­лись при изучении их влияния на здоровое и патологически из­мененное сердце [Вайнштейн, Симонов, 1979].

Суммируя данные литературы и результаты собственных экспериментов, мы, по-видимому, имеем право утверждать, что любые — положительные и отрицательные, стенические и асте­нические остро протекающие эмоции безвредны для здорового сердца. Призыв «беречь здоровье», избегая отрицательных эмо­ций, не только неприемлем этически, как призыв к равнодушию и социальной пассивности, но не имеет оснований и с чисто ме­дицинской точки зрения.

Картина становится принципиально иной, когда мы имеем дело с патологически измененными сердечной мышцей и коро­нарными сосудами. Подобно другим острым функциональным нагрузкам (и в большей мере, чем многие другие нагрузки!) эмоциональное напряжение способно привести к драматической декомпенсации имеющегося периферического дефекта. В этих условиях особо вредоносными оказываются не положительные и не активно-агрессивные реакции с характерными для них сим­патическими сдвигами, но пассивно-оборонительные состояния тревоги, депрессии, чувства вины, сопровождающиеся симпто­мами относительного преобладания парасимпатического отдела вегетативной нервной системы. Подобное заключение находится в согласии с учением Л.А. Орбели об универсальном адаптаци­онно-трофическом влиянии симпатического отдела вегетативной нервной системы и противоречит широко распространенной вер­сии о вредоносном значении «адренергических» эмоций гнева, возмущения, ярости с типичными для них сдвигами симпатиче­ской природы.

Сложнее обстоит дело с хроническими эмоционально-отрица­тельными состояниями, возникающими в ситуации длительно сохраняющихся производственных, бытовых и семейных конф­ликтов. Клинико-физиологические исследования показывают, что и этот класс эмоциональных состояний способен оказать влия­ние на сердечно-сосудистую систему только определенной ка­тегории лиц, принадлежащих к определенному конституциональ­но-психологическому типу [Friedman, Brown, Rosenmann, 1969; Ганелина, 1975]. Если мы обратимся к конкретным психологи­ческим чертам этого типа (торопливость в достижении цели, нетерпимость к окружающим, неспособность переключения от работы к отдыху и т.д., и т.п.), то убедимся, что речь идет не столько об эмоциях, сколько о потребностях и мотивах. Среди представителей «сизифова» или «стресс-коронарного» типа поч­ти не встречаются субъекты с явным доминированием мате­риально-биологических или идеальных (духовных, творческо-познавательных) потребностей. В своем большинстве они, как правило, гиперсоциальны, причем занимают или стремятся за­нять в группе место, не соответствующее их природным задат­кам. «Лидер», оказавшийся в положении «ведомого», или иде­альный «­ведомый», которому обстоятельства навязали социаль­ную роль «лидера» — вот типичные примеры ситуаций, форми­рующих «стресс-коронарную» личность. Возникающие при этом отрицательные эмоции являются не первопричиной, но лишь индикатором мотивационной дисгармонии. Исследуя особенно­сти личности больных, страдающих язвенной болезнью желуд­ка, двенадцатиперстной кишки и хроническим неспецифическим язвенным колитом, В.П. Белов [1971] пришел к выводу о том, что для этих лиц характерны тревожность, раздражительность, гиперсоциальная исполнительность, болезненное чувство долга и приверженность этическим стандартам.

Ф. В. Бассин и В.Е. Рожнов [1975] совершенно правы, под­черкивая, что главным источником хронической эмоциональной напряженности, ­время от времени возникающей в жизни совре­менного человека, являются не пресловутый «информационный взрыв», не усложнившаяся технология, возросшие скорости и т.п., а межличностные конфликты, особенно серьезно сказы­вающиеся на здоровье лиц определенного склада.

Оценивая всю совокупность накопленных к настоящему вре­мени данных, мы не можем разделить версию о сердечной па­тологии нейрогенного происхождения как о «болезни цивилиза­ции», возникшей в силу того, что человек вынужден подавлять внешние проявления своих агрессивных инстинктов и вежливо улыбаться обидчику вместо того, чтобы крушить все на своем пути. О какой «болезни цивилизации» может идти речь, если механизм инфаркта миокарда был сформирован эволюцией уже у реликтовых лососевых рыб. В качестве рабочей гипотезы мы склонны рассматривать сердечно-сосудистую патологию нейро­генного происхождения как результат длительной эволюции од­ного из механизмов, обеспечивающих стабильность и качествен­ное совершенствование популяции за счет элиминирования пло­хо адаптирующихся особей в определенных условиях существо­вания наших далеких предков [Симонов, 1972]. «При регуля­ции филогенетических изменений, — пишет М.С. Гиляров, — по принципу сложной обратной связи, изменение, возникающее в любом звене, ведет к усилению исходного изменения. Такие связи и направляют филогенез, и ускоряют его течение» [Гиля­ров, 1976, с. 75].

Полученные нами данные о вредном влиянии пассивно-обо­ронительных состояний на патологически измененное сердце хорошо согласуются с результатами систематических исследо­ваний В.В. ­Аршавского и В.С. Ротенберга [1976, 1978]. Эти авторы показали, что различные патологические состояния (экспериментальная эпилепсия, экстрапирамидные расстройст­ва, аритмия сердца, анафилактический шок и др.) усугубляют­ся при пассивно-оборонительных реакциях животных с отказом от поиска выхода из сложившейся ситуации. Активно-поисковое поведение, независимо от его положительной или отрицательной (агрессия, избегание) эмоциональной окраски, напротив, ока­зывает благотворное влияние на те же самые формы экспери­ментальной патологии. Поскольку пассивные животные неред­ко лучше защищены от внешних опасностей (хищники, западни и т.п.), чем особи с активно-поисковым поведением, естествен­ный отбор мог привести к накоплению в популяции пассивных трусов, к их преобладанию, что означало бы регрессию вида при его возрастающей устойчивости. Эта опасность вырожде­ния оказалась устранена сцеплением склонности к пассивно-­оборонительному поведению с подверженностью сердечно-сосу­дистым и некоторым другим психосоматическим заболеваниям. Крайняя, но яркая форма подобного внутрипопуляционного са­морегулирования — суицидальные тенденции хронически депрессированных субъектов.

Разумеется, мы далеки от мысли, что в современном урба­низированном и скученном человеческом обществе действует тот же самый механизм. Такое предположение означало бы вульгарную биологизацию жизни человеческого общества. Мы говорим лишь о биологической предыстории, об эволюционных предпосылках того несомненного и доказанного факта, что сте­пень риска сердечно-сосудистого заболевания неодинакова для лиц различного психологического типа.

Подход к роли эмоций в генезе нейрогенных сердечно-сосу­дистых заболеваний с позиций информационной теории эмоций в практическом плане побуждает переключить внимание с пси­хопрофилактики отрицательных эмоций на целеустремленное воспитание потребностей и мотивов, в равной мере полезных как для общества, так и для личности, для ее гармонического развития и здоровья.

ПОДРАЖАТЕЛЬНОЕ ПОВЕДЕНИЕ КАК ПРИМЕР КОМПЕНСАТОРНОЙ ФУНКЦИИ ЭМОЦИЙ НА ПОПУЛЯЦИОННОМ УРОВНЕ

Переход к имитационному поведению чрезвычайно характе­рен для эмоционально возбужденного мозга. В сущности это частный случай доминантного реагирования на сигналы с ма­лой (проблематичной) вероятностью их подкрепления, в дан­ном случае — на сигналы, исходящие от других особей. Когда субъект не располагает данными или временем для самостоя­тельного и вполне обоснованного решения, ему остается поло­житься на пример других членов сообщества. Поскольку целе­сообразность приспособительных реакций относительна, ими­тационное поведение далеко не всегда является оптимальным. Показано, что мотивация следования за лидером при выборе дверцы в лабиринте сильнее у крыс, чем их собственный опыт. Крысы без лидера выбирают правильную дверь в 66% случаев. Крысы, следующие за лидером, обученным выбирать противо­положную дверь, делают правильный выбор только в 40% [Коnopasky, Telegdy, 1977]. В условиях массовой паники подража­тельное поведение может обернуться подлинной катастрофой. И все же в процессе длительной эволюции такое поведение, по-видимому, оказалось статистически выгодным и было закрепле­но естественным отбором.

ПОДКРЕПЛЯЮЩАЯ ФУНКЦИЯ ЭМОЦИЙ НА ПОПУЛЯЦИОННОМ УРОВНЕ: ФЕНОМЕН ЭМОЦИОНАЛЬНОГО РЕЗОНАНСА

Многократно показано, что животные способны реагировать на внешние проявления эмоционального состояния другой осо­би своего, а подчас — и другого вида. Более того, эти сигналы могут играть роль подкрепления при выработке инструменталь­ных условных рефлексов, в том числе у крыс [Rice, Gainer, 1962; Greene, 1969].

Реакцию избегания при болевом раздражении другой особи мы вырабатывали у 267 взрослых белых крыс-самцов. В этих опытах было использовано экологически характерное для крыс предпочтение находиться в ограниченном пространстве. В уста­новке, сконструированной инженером В.А. Пучковым (рис. 7), пол плексигласового «домика» представлял педаль, автоматиче­ски включавшую счетчик времени и болевое раздражение элект­рическим током лап другой крысы, находившейся за тонкой прозрачной звукопроницаемой перегородкой. Исследуемое жи­вотное один раз в день помещали в открытую, относительно про­сторную часть установки на 5 мин и регистрировали время его пребывания на педали. В течение 10 (в некоторых сериях опы­тов 5) дней вход в «домик» не сопровождался болевым раздра­жением второй крысы, в то время как на протяжении следую­щих 10 дней каждое появление исследуемого животного в «до­мике» приводило к включению тока силой 1–2 мА. Раздраже­ние «жертвы» продолжалось 3–5 с, с пятисекундными интер­валами, до тех пор пока исследуемая крыса находилась на пе­дали.

 

Рис. 7. Установка В.А. Пуч­кова для изучения реакции из­бегания у крыс при болевом раздражении другой особи

1 — свободное пространство; 2 — «домик» с педалью; 3 — помещение «жертвы».

Специально поставленные опыты со звуковой и зрительной изоляцией крыс показали, что в комплексе сигналов оборони­тельного возбуждения «жертвы» решающее значение для иссле­дуемого животного имеет крик. Вот почему мы меняли партне­ров в случайном порядке, а крыс — «жертв», склонных к пассив­но-оборонительной реакции «замерзания», с хриплой или беззвучной вокализацией выбраковывали и заменяли другими. При угашении выработанной условной реакции избегания ток выключали, однако крыса — «жертва» по-прежнему оставалась в камере.

Оказалось, что на протяжении 2–3 (редко 6–8) опытов время пребывания на педали у 85 (то есть примерно у 32%) исследованных животных становилось короче — 1 мин 30 с, а среднее число появлений в «домике» не превышало 3,1 (см. крысу № 13 на рис. 8). Некоторые крысы этой группы вообще перестали заходить в «домик», хотя большую часть времени проводили около входа на педаль. Среди остальных 182 крыс можно было выделить животных, находившихся на педали почти все 5 мин экспозиции, а также крыс, непрерывно перебегав­ших из открытого пространства в «домик» и выбегавших обрат­но при крике раздражаемой током «жертвы».

Нас интересовали три вопроса:

1) какие характерные черты присущи другим формам зоосоциального поведения крыс, различающихся по их реакциям на болевое раздражение партнера?

2) каким образом и в каких пределах можно изменить ре­акцию крыс на крик боли, издаваемый другой крысой?

3) повреждение каких отделов головного мозга и в каком на­правлении влияет на изучавшу­юся нами реакцию избегания?

Ниже приводятся результаты опытов, призванных ответить на эти вопросы.

Ранее [Симонов, 1976] мы по­казали, что крысы, выработавшие реакцию избегания крика боли без предварительного знакомства с болевым раздражением, харак­теризуются высоким уровнем ис­следовательской активности в «открытом поле», отсутствием де­фекаций и уринаций в ситуации «открытого поля» (показателя пассивно-оборонительной реак­ции страха), а также низкой аг­рессивностью при раздражении лап двух крыс электрическим то­ком. Крысы, не обнаружившие способности к выработке услов­ной реакции избегания, напротив, оказались малоактивными в «от­крытом поле», трусливыми (если судить по дефекациям и уринациям) и агрессивными. Сочетание этих трех качеств наиболее не­благоприятно для выработки ус­ловного рефлекса.

В опытах, поставленных Д.З. Партев1, у каждой из 10 крыс отдельно вырабатывали условный оборонительный рефлекс на зво­нок, подкрепляемый болевым раздражением лап. Камера с решетчатым полом была разделена на две половины перего­родкой, имевшей дверцу. Электрический ток подавали на ре­шетку пола одной половины камеры после 5—8 с изолирован­ного действия звонка, который продолжался еще 10 с вместе с болевым раздражением.

После того как у всех 10 крыс был выработан стабильный оборонительный условный рефлекс (80–100% реакций на ус­ловный сигнал), в камеру помещали одновременно от 3 до 5 животных. Если теперь включить звонок, то крысы, ранее бы­стро перебегавшие на безопасную половину камеры, будут вести себя по-разному. Одни из них по-прежнему устремляются на безопасную половину, в то время как другие начинают драться. Некоторые из крыс, перебежав на безопасную половину, встают в дверях и атакуют крыс, пытающихся спастись от тока. Под­черкнем, что убегают или дерутся одни и те же животные. Даже в том случае, если условный сигнал (звонок) застает агрессив­ную крысу рядом с открытой дверцей, крыса не убегает от тока, а направляется в прямо противоположном направлении, чтобы атаковать другое животное. При выработке условной ре­акции избегания крика боли (до начала экспериментов с груп­повым поведением) у крыс, находившихся в «домике» в среднем 2,13 мин, в групповом эксперименте после 120 применений ус­ловного сигнала (звонка) в 80% случаев зарегистрирован уход на безопасную половину и только в 14% —драки. У тех же крыс, которые находились в «домике» в среднем 4,03 мин, коли­чество драк достигло 65%, а уход от раздражения током наблю­дался лишь в 46% случаев. Что касается «защиты безопасной территории», то эта форма поведения наблюдалась у обеих ка­тегорий крыс в одинаковом числе случаев (6%). Опыты Д.З. Партев показали, что характер реакции на болевое раз­дражение партнера представляет устойчивую черту индивиду­альных особенностей данного животного, закономерно корре­лирующую с его поведением в ситуации угрозы собственного болевого раздражения, причем крысы малочувствительные к крику боли «жертвы» более склонны к агрессивному поведению.

Можно ли изменить реакцию крыс на крик боли другой осо­би и в каких пределах?

182 крысы, находившиеся на педали свыше 1 мин 30 с, мы от 3 до 10 раз использовали в качестве «жертв» при выработке условной реак­ции избегания у их партнеров. Эта процедура при­вела к тому, что у 14 животных время пребывания в «домике» резко сократилось, хотя у 68 оно осталось без изменений (см. крыс № 11, 12 на рис. 8). Можно было предположить, что применение тока ведет к выработке обычного оборонительного рефлекса, где ограниченное пространство становится условным сигналом болевого раздражения. Экспериментальные факты противоречат подобному объяснению. Как только начинается угашение условного рефлекса (то есть крысу-«жертву» переста­ют раздражать током), крысы уже в первой пробе находятся на педали свыше 4 мин. Значит, использование подопытного жи­вотного в качестве «жертвы» ведет не к выработке обычного оборонительного условного рефлекса, а повышает чувствитель­ность к сигналам оборонительного возбуждения другой особи. Аналогичные результаты ранее получил Р. Чёрч [Church, 1959].

Впрочем, процедура воздействия электрическим током дает этот эффект только у 42% от общего количества исследованных животных. 68 из 267 крыс (или 26%) продолжали находиться на педали свыше 3 мин (в среднем 3,77 мин) и после ознакомления с током. Возник вопрос: не объясняется ли эта «нечувствитель­ность» к крику боли другой особи затруднением в выработке условной реакции избегания, то есть дефектом механизмов на­учения, приобретения новых навыков? Известные основания к такому предположению у нас возникли во время опытов Д.З. Партев, где выяснилось, что крысы, находившиеся на пе­дали меньше 2 мин, реагируют на сигнал раздражения током условным оборонительным рефлексом в 81% всех применений этого сигнала на протяжении 11–14 дней, а крысы, находившие­ся на педали свыше 3 мин, — только в 61% случаев. Вот почему нас заинтересовало предложение д-ра В. Вецель2 применить оротовую кислоту — вещество, способствующее консолидации вновь выработанных условных связей.

 

Рис. 8. Динамика выработки реакций избегания у крыс № 11, 12, 13

Абсцисса — последовательные пробы. Ниже оси ординат — время пребывания крысы в «домике» (мин), выше — время пребывания вне «домика»; а — начало выработки условного рефлекса; b — угашение. Стрелки обозначают использование данной крысы в качестве «жертвы».

Опыты с оротовой кислотой были поставлены совместно с д-ром В. Вецель на 10 крысах. В 30 мл воды растворяли 300 мг оротовой кислоты и 375 мг метилглюкамина и вводили этот рас­твор внутрибрюшинно из расчета 1 мл на 100 г веса животного. Контрольным 10 крысам вводили 0,9%-ный раствор хлористого натрия также 1 мл на 100 г веса. Инъекции растворов произво­дили за один час до начала опытов с выработкой условной ре­акции избегания.

У всех крыс на протяжении первых 5 дней вырабатывали условную реакцию избегания крика боли. В течение следующих 5 дней в отсек для «жертвы» помещали двух крыс, поскольку ранее нами было показано, что борьба крыс, спровоцированная болевым раздражением лап, является более сильным стимулом по сравнению с криком боли одной крысы. С 11-го по 15-й день производили угашение выработанной условной реакции.

Статистическая обработка результатов показала неправомер­ность объединения всех подопытных и всех контрольных крыс только в две группы. Достоверные различия можно получить, лишь разделив каждую группу на две подгруппы животных, чув­ствительных и нечувствительных к крику боли партнера. В этом случае разница между крысами, которым вводили оротовую кис­лоту, и контрольными животными оказалась достоверной у крыс, реагирующих на крик боли при раздражении одной «жертвы». Усиление стимула путем одновременного раздражения двух «жертв» маскирует эффект оротовой кислоты, который снова становится статистически значимым в опытах с угашением. Уте­шение условной реакции избегания происходило достоверно мед­леннее у крыс, получавших оротовую кислоту и обнаруживших ранее достаточно высокую реактивность к крику боли партнера.

Таким образом, мы убедились, что введение оротовой кисло­ты способствует выработке и закреплению условной реакции из­бегания только у тех животных, для которых крик боли партне­ра является достаточно эффективным стимулом. Ни усиление сигналов оборонительного возбуждения путем использования двух «жертв», ни применение болевого раздражения током, ни химическое воздействие оротовой кислотой не влияют на крыс, исходно не реагирующих или слабо реагирующих на крик боли другой особи.

Совместно с М.Л. Пигаревой и Ф.А. Бразовской мы исследо­вали изменение реакций избегания крика боли у крыс после по­вреждения различных образований головного мозга. Для по­вреждения фронтальной и цингулярной областей коры удаляли соответствующую вышележащую пластинку черепной кости и производили термокоагуляцию мозговой ткани электродом из нихромовой проволоки. Коагуляцию энторинальной области ко­ры и подкорковых образований осуществляли с помощью стереотаксически введенных стальных электродов, ­изолированных ла­ком за исключением кончика диаметром 0,1–0,2 мм (ток 2,5–3 мА в течение 20–30 с). Индифферентный электрод прикрепля­ли к хвосту животного. Стереотаксические координаты опреде­ляли по атласу Е. Фифковой и Дж. Маршала. К опытам присту­пали через 10–12 дней после операции. По окончании опытов головной мозг подвергали гистологическому контролю (окраска по методу Ниссля). Каждый 20-й срез толщиной 20–40 мкм окрашивали крезилвиолетом.

Все исследованные нами отделы головного мозга можно раз­делить на три основные категории:

1) мозговые образования, повреждение которых не оказыва­ет достоверного влияния на реакцию избегания у крыс — цингулярная и энторинальная кора, гиппокамп, перегородка и мамми­лярные тела;

2) структуры, эффект повреждения которых отчетлив и вме­сте с тем не зависит от индивидуальных особенностей животно­го — фронтальная область коры;

3) структуры, последствия повреждения которых определя­ются индивидуальными особенностями животного до операции — миндалина, центральное серое вещество и гипоталамус.

На рис. 9 представлены последствия повреждения фронталь­ной области коры, центрального серого вещества и миндалины у 30 крыс. Каждая группа из 10 крыс разделена на две подгруппы I и II в зависимости от чувствительности к крику боли партнера до операции. Удаление фронтальной коры уменьшило время пре­бывания на педали и в первой и во второй подгруппе животных практически одинаково (44 и 41% соответственно). После раз­рушения центрального серого вещества время пребывания на пе­дали резко возросло у животных, высокочувствительных к кри­ку боли (325%). У крыс, находившихся на педали в среднем 2,65 мин, оно также возросло, но только на 121%. Двусторон­нее повреждение миндалин сократило время пребывания на пе­дали почти вдвое (53%) у крыс первой подгруппы и практически не изменило его во второй подгруппе (106%).

 

Рис. 9. Среднее время (мин) пребывания на педали двух (I и II) групп крыс при болевом раздражении другой особи

а — до операции; b — после опера­ции; с — изменение времени пребы­вания на педали в процентах; FC — удаление фронтальной коры; MG — разрушение центрального се­рого вещества; Amg — поврежде­ние миндалины.

Эффект, противоположный последствиям амигдалоэктомии, наблюдался после повреждения латерального гипоталамуса. Время пребывания на педали сократилось у крыс, ранее нахо­дившихся в «домике» сравнительно долго, и возросло у тех животных, которые большую часть пятиминутной экспозиции проводили в открытом пространстве. Иными словами, после пов­реждения латерального гипоталамуса все крысы становятся по­хожими друг на друга и проводят в «домике» и вне «домика» при­мерно одинаковое время. Для этих крыс характерно застревание в дверях «домика», когда одна половина тела животного нахо­дится на педали, а другая — в открытом пространстве.

Эксперименты с локальным повреждением структур головного мозга позволяют сделать следую­щие выводы:

Условная реакция избега­ния крика боли зависит от со­хранности не одного какого-либо отдела мозга, но целого ряда мозговых образований: фронталь­ной коры, центрального серого вещества, миндалины и гипотала­муса.

Вместе с тем неправомерно утверждать, что условная реак­ция избегания осуществляется «мозгом как целым», потому что имеется ряд структур, поврежде­ние которых заметно не сказыва­ется на изучавшейся форме пове­дения. К их числу относятся, на­пример, энторинальная и цингу- лярная кора, гиппокамп, перего­родка и маммилярные тела.

Участие мозговых образо­ваний в изучавшейся реакции тесно связано с функциональной специализацией этих образова­ний, которая обнаруживается при исследовании других форм поведения: условнорефлекторного переключения пищевых и оборонительных рефлексов по Э.А. Асратяну, при выработке условных рефлексов с частич­ным (вероятностным) подкреплением и т.д.

Особый интерес представляет наличие структур (централь­ное серое вещество, миндалина и гипоталамус), эффект повре­ждения которых зависит от индивидуальных особенностей жи­вотного, выявленных до оперативного вмешательства. Можно предполагать, что именно эти структуры представляют нейроанатомический субстрат индивидуально различной реактивности крыс по отношению к сигналам оборонительного возбуждения партнера, равно как и ряда других форм поведения, присущих данному животному.

Среди мозговых образований последней группы особенно де­монстративные и однозначные результаты мы получили при раз­рушении центрального серого вещества. После повреждения это­го отдела мозга все крысы, ранее хорошо реагировавшие на крик боли партнера, резко ухудшили реакцию избегания. По данным ряда исследователей, центральное серое вещество связано с про­ведением болевой афферентации и с интеграцией реакций на эмоционально отрицательные (аверсивные) стимулы: звуки, за­пахи и т.д. Можно предположить, что в процессе эволюции есте­ственный отбор «использовал» для реагирования на сигналы от­рицательного эмоционального состояния другой особи те же моз­говые механизмы, которые связаны с восприятием аверсивных, в том числе — болевых стимулов, адресованных самому субъек­ту. Эти данные, полученные в опытах на животных, помогают понять механизм того явления, когда человек, став свидетелем страданий другого, испытывает почти физическое недомогание: сжатие в области сердца, «комок в горле», тошноту и т.п. сома­тические симптомы.

Л. А. Преображенская [1973] вырабатывала инструменталь­ный ­условный двигательный рефлекс избегания у собак при бо­левом раздражении партнера. Две собаки помещались в одной камере на разных станках, расположенных на расстоянии полу­метра один от другого. На заднюю лапу собаки-«жертвы» по­давали ток значительной силы, вызывавший не только локаль­ный подъем лапы, но и одышку, скуление, часто визг. У второй собаки — «наблюдателя» левая передняя лапа прикреплялась к рычагу. Подъемом лапы выше определенного уровня животное могло отключить действие тока на первую собаку. Звуковой сигнал (тон 600 Гц) на 10 с опережал действие тока, которое продолжалось 30 с. В случае, если собака поднимала лапу и от­ключала ток, ток прекращался. У собак регистрировали двига­тельные реакции, дыхание, электрокардиограмму и электрограм­му дорзального гиппокампа.

Условный рефлекс удалось выработать у трех из шести под­опытных животных (рис. 10). Заметим, что ранее выработанный «собственный» оборонительный рефлекс не способствует реакции избегания при болевом раздражении партнера, если чувстви­тельность данного животного к сигналам оборонительного воз­буждения другой особи низка. На рис. 11 видно, что при первых применениях условного сигнала после того, как электроды пере­несли с лапы «наблюдателя» на лапу «жертвы», еще наблюда­ется короткий условнорефлекторный подъем рычага, отключаю­щего ток. Однако вскоре «наблюдатель» перестает реагировать и на условный сигнал, и на сигналы, исходящие от партнера.

 

Рис. 10. Динамика выработки реакции избегания у собаки при болевом раз­дражении партнера

1 — подъем лапы собакой-«наблюдателем»; 2 — действие тока на собаку-«жертву»; 3 — отметка условного сигнала (по Л.А. Преображенской); А, Б, В — последовательные фрагменты опыта

 

Рис. 11. Исчезновение условной реакции избегания после переноса электродов на собаку-«жертву»

Обозначения те же, что на рис. 10 (по Л.А. Преображенской)

У собак, чувствительных к болевому раздражению партнера, можно зарегистрировать объективные признаки эмоционального напряжения в виде учащения сердцебиений и нарастания тета-ритма в гиппокампе (рис. 12, табл. 2).

 

 

Рис. 12. Изменения ЭГ гиппокампа и ЭГК при болевом раздражении собаки (В) или ее партнера (A)

1, 2 — электрограмма гиппокампа; 3 — ЭКГ; 4, 5, 6 — дельта-, тета- и альфа-частоты ЭГ, выделенные анализатором; 7 — отметка подъема лапы собакой-«наблюдателем»; 8 — действие тока на собаку-«жертву» (по Л.А. Преображенской).

Статистическая обработка полученных данных показала, что число опытов, в которых наблюдаемые изменения были досто­верны, колебалось у разных животных от 66 до 87%. Эти сдвиги носили ­весьма кратковременный характер и после прекращения раздражения партнера быстро возвращались к исходным значе­ниям. Поведение собаки-«наблюдателя» в интервалах между применением тока было спокойным, некоторые из них дремали. У двух собак были выработаны два инструментальных условных рефлекса: подъем левой передней лапы прекращал болевое раз­дражение партнера, а нажим правой лапой на педаль приводил к подаче пищи «наблюдателю». Для определения соотноситель­ной силы двух мотиваций проводили специальные пробы с одно­временным раздражением партнера и включением пищевого ус­ловного сигнала. Оказалось, что в большинстве случаев собака осуществляет реакцию, прекращающую оборонительное возбуж­дение партнера. Аналогичные результаты получены в опытах на обезьянах: из 15 макак-резусов 10 переставали нажимать на рычаг, если подача кормушки сопровождалась болевым раздра­жением другой особи [Masserman, Wechkin, Terris, 1964].

Таблица 2. Средняя величина частоты сердечных сокращений и амплитуды интегрированного тета-ритма (в усл. ед.) у собак-«наблюдателей» (по Л.А. Преображенской, 1973)

Кличка собаки

Средняя величина частоты сердцебиений за 10 с

Средняя величина инте­грированного тета-ритма

в фоне

при раз­дражении партнера

% изме­нений от фона

в фоне

при раз­дражении партнера

% от фона

Ласковый

14,8

18,7

126,3

86,9

99,6

114

Белка

15,4

17,2

111,6

73,9

82,6

112

Снежок

13,2

18,7

141

92,7

97,6

105

Таким образом, сигналы оборонительного возбуждения дру­гой особи вызывают у части животных-«наблюдателей» состояние отрицательного эмоционального напряжения, которое животные стремятся минимизировать, то есть прервать или предотвра­тить. Наши собственные эксперименты на крысах и собаках, равно как и результаты других исследователей, в том числе в опытах на обезьянах, показали, что индивидуальные особен­ности реагирования на крик боли преимущественно зависят от потребностно-мотивационных особенностей данного животного, а не от его способности к обучению. Вот почему среди животных, стоящих на разных ступенях эволюционного развития (крыса, собака, обезьяна), обнаруживаются особи, в разной мере чув­ствительные к сигналам эмоционального состояния другого су­щества того же вида.

Качественно новый и более сложный характер реакции на эмоциональное состояние другого приобретают у человека. Труд­но согласиться с представлением о сопереживании как простой имитации, прямом воспроизведении эмоций по принципу: встре­тил радостного человека и обрадовался, увидел печальное лицо — почувствовал грусть. А ведь подобную точку зрения нередко распространяют даже на искусство, рассматривая его в качестве средства «передачи чувств» от художника к зрителю. Экспрес­сия чувств действует при этом «заражающим» образом, а зри­тель отвечает актеру «сопереживающим пониманием», в резуль­тате чего происходит «эмоциональное понимание происходяще­го» [Якобсон, 1977].

Но именно искусство, особенно искусство театра, ежедневно опровергает версию о сопереживании как имитации, как след­ствии пресловутой «заразительности чувств». «Бывает, что пла­чет актриса, что называется “живыми слезами”, — писал народ­ный артист СССР Н. Плотников, — как и требовал того режис­сер на репетициях. Все верно, а зритель толкает товарища в бок, бинокль дает: “Посмотри-ка, плачет! По-настоящему!” Вро­де бы, правда жизни на сцене (плачет-то актриса взаправду), а искусства нет» [Плотников, 1971]. Может быть, только в раннем детстве мы встречаемся с механизмом чисто имитационного вос­произведения эмоций группой детей без уяснения причин, поче­му заплакал этот первый мальчик или почему заливается сме­хом девочка, вслед за которой захохотала вся группа? Позднее механизмы сопереживания становятся все более сложными.

Для того чтобы сострадать, недостаточно просто быть сви­детелем страдания другого человека, как полагают сторонники непосредственной «заразительности» эмоций. Присущие детям в определенном возрасте бесчувственность и жестокость имеют в своей основе неспособность ребенка связать внешние признаки состояния другого с аналогичным собственным состоянием и ха­рактерной для него экспрессией. Как мы могли убедиться выше, даже у животных собственный опыт знакомства с болевым воз­действием существенно влияет на их чувствительность к сигна­лам оборонительного возбуждения другой особи. Сочувствию и сопереживанию надо учиться, а развитие этой способности в ­ре­шающей мере зависит от правильного воспитания. «Труд души, — писал В.А. Сухомлинский, — это значит страдать, болеть стра­даниями и болями человека — прежде всего матери, отца, сест­ры, дедушки, бабушки. Не бойтесь открывать юную душу для этих страданий — они благодарны. Пусть девятилетний сын ночь не спит у постели заболевшей матери или отца, пусть чужая боль заполнит все уголки его сердца. Одна из самых мучительно труд­ных вещей в педагогике — это учить ребенка труду любви» [Су­хомлинский, 1971, с. 4]. И в другом месте: «Искусство облагора­живания ребенка и подростка высшими чувствами и пережива­ниями является искусством сопереживания» [Сухомлинский, 1979, с. 273].

Сколь ни важна способность сочувствия (переживания эмо­ций, сходных с эмоциями другого), сама по себе она еще не опре­деляет характера действий. Л.Н. Толстой и Ф.М. Достоевский отличали любовь пассивную, созерцательную и потому бесплод­ную от любви активной, действенной. Здесь мы снова встреча­емся с правилом, сформулированным информационной теорией эмоций. Сигналы состояния другого человека есть лишь инфор­мация, воспринимаемая субъектом. Что же касается действий этого субъекта, то они будут зависеть от потребности, домини­рующей в структуре данной личности. Ею может оказаться и родительская потребность помочь своему (или не своему) ре­бенку, и сложная социальная потребность соответствовать эти­ческому эталону, которая предпишет вести себя строго опреде­ленным образом, и эгоистическая потребность остаться в сторо­не, избавить себя от лишних хлопот. Каждая из этих потребно­стей вызовет к жизни свой ряд эмоций и свою цепь действий. «Любовь мечтательная, — писал Достоевский, — жаждет подвига скорого, быстро удовлетворимого и чтобы все на него глядели. Тут действительно доходит до того, что даже и жизнь отдают, только бы не продлилось долго, а поскорей совершилось, как бы на сцене, и чтобы все глядели и хвалили. Любовь же деятель­ная — это работа и выдержка, а для иных так, пожалуй, целая наука» [Достоевский, 1958, с. 75–76]. Спустя много лет об этом же написал Эрих Фромм: «Продуктивная любовь несовместима с пассивностью, с тем чтобы просто созерцать жизнь любимого существа: она включает деятельность, заботу и ответственность за его развитие» [Fromm, 1960, р. 100–101].

Задача воспитания в сущности и состоит в формировании наиболее ценных для данного общества потребностей (мотивов, побуждений). «Труд души» в смысле В.А. Сухомлинского не сводится к тому, чтобы ребенок просто ощущал некий эмоцио­нальный дискомфорт при виде больного или несправедливо оби­женного человека, не просто стре­мился к устранению этого тя­гостного для него самого «co-переживания», но приходил на по­мощь и переживал положительные эмоции, которые приносит успех действий, направленных на облегчение участи другого.

Таков самый краткий обзор регуляторных — переключаю­щих, подкрепляющих, компенсаторных — функций эмоций на ин­дивидуальном и популяционном уровнях. На всем протяжении главы мы стремились показать, что эти регуляторные функции эмоций непосредственно вытекают из их отражательно-оценоч­ной функции, обусловлены ею. В отличие от концепций «отно­шения», «значимости», «смысла» и т.п. информационная теория эмоций точно и однозначно определяет ту объективно существу­ющую реальность, тот «эталон» (если использовать выражение В.К. Вилюнаса), который получает субъективное отражение в эмоциях человека и высших животных: потребность и вероят­ность (возможность) ее удовлетворения. Именно эти два факто­ра делают события «значимыми» для субъекта, придают им «лич­ностный смысл» и побуждают субъекта не только переживать, но и выражать, действенно реализовать свое «отношение» к ок­ружающему миру и к самому себе.

1 Лаборатория психофармакологии Института тонкой неорганической химии. АН АрмССР, Ереван.

2 Институт фармакологии и токсикологии, Магдебург, ГДР.

Лаборатория психофармакологии Института тонкой неорганической химии. АН АрмССР, Ереван.

Институт фармакологии и токсикологии, Магдебург, ГДР.

Впрочем, процедура воздействия электрическим током дает этот эффект только у 42% от общего количества исследованных животных. 68 из 267 крыс (или 26%) продолжали находиться на педали свыше 3 мин (в среднем 3,77 мин) и после ознакомления с током. Возник вопрос: не объясняется ли эта «нечувствитель­ность» к крику боли другой особи затруднением в выработке условной реакции избегания, то есть дефектом механизмов на­учения, приобретения новых навыков? Известные основания к такому предположению у нас возникли во время опытов Д.З. Партев, где выяснилось, что крысы, находившиеся на пе­дали меньше 2 мин, реагируют на сигнал раздражения током условным оборонительным рефлексом в 81% всех применений этого сигнала на протяжении 11–14 дней, а крысы, находившие­ся на педали свыше 3 мин, — только в 61% случаев. Вот почему нас заинтересовало предложение д-ра В. Вецель2 применить оротовую кислоту — вещество, способствующее консолидации вновь выработанных условных связей.

В опытах, поставленных Д.З. Партев1, у каждой из 10 крыс отдельно вырабатывали условный оборонительный рефлекс на зво­нок, подкрепляемый болевым раздражением лап. Камера с решетчатым полом была разделена на две половины перего­родкой, имевшей дверцу. Электрический ток подавали на ре­шетку пола одной половины камеры после 5—8 с изолирован­ного действия звонка, который продолжался еще 10 с вместе с болевым раздражением.

Анализ критических замечаний в адрес информационной теории эмоций

За пятнадцать лет своего существования информационная теория эмоций вошла в текущую научную литературу. В редак­ционной статье «О деятельности Отделения физиологии» жур­нал «Вестник Академии наук СССР» [1975, № 11, с. 7–8] писал: «В Постановлении (Президиума АН СССР) содержится пере­чень основных результатов научно-исследовательской деятель­ности советских физиологов за последние годы... В частности, выдвинута и экспериментально подтверждена информационная теория эмоций, на базе которой определены принципы модели­рования эмоционального напряжения в процессе операторской деятельности».

В этом же журнале в связи с присуждением премии им. И.П. Павлова 1979 г. за монографии «Теория отражения и пси­хофизиология эмоций» и «Высшая нервная деятельность челове­ка. Мотивационно-эмоцио­нальные аспекты» можно прочесть сле­дующее: «Информационная теория эмоций, одна из фундамен­тальных концепций, разработанных в последние годы, — значи­тельный вклад в творческое развитие учения И.П. Павлова о высшей нервной деятельности. Эта теория стала основой для постановки и решения многих важнейших прикладных проблем» [Вестн. АН СССР, 1979, № 6, с. 151].

Изложение информационной теории получило положитель­ную оценку в рецензиях Г.X. Шингарова [1970], П.Л. Горфун­келя [1971], Н.А. ­Шустика и В.Ф. Сержантова [1974], В.М. Смир­нова [1977]. К. Стронгмен в своей обзорной монографии «Психо­логия эмоций» [Strongmen, 1973] и К. Изард в книге «Эмоции человека» [Izard, 1977] приводят основные положения теории. Она используется при анализе природы искусства [Лилов, 1977] и при попытках моделирования функций мозга [Горский, 1978].

Имеется ряд предложений относительно той или иной моди­фикации «формулы эмоций». Так Б.М. Янкелевич [1965], анали­зируя генез эмоционального напряжения у летчиков, предложил определять субъективную оценку опасности через отношение количества известных летчику аварий к общему числу полетов данного типа. Пытаясь объединить информационную теорию эмо­ций с теорией функциональной системы П.К. Анохина, Г.И. Косицкий [1977] модифицировал формулу следующим образом: СН = Ц(ИнЭнВн – ИсЭсВс), где СН — степень напряжения, Ц — цель (синоним афферентного синтеза), И, Э, В — информация, энергия, время — необходимые для достижения цели и сущест­вующие, наличные.

Мы уже говорили о том, что прогнозирование вероятности достижения цели неизбежно включает в себя и знания, и навы­ки, и энергетические ресурсы организма, и время, необходимое и достаточное для соответствующих действий. Вводить все эти (и многие другие) факторы в структурную формулу эмоций, по нашему мнению, излишне. Что касается цели, то она всегда есть функция потребности, причем потребность (хотя бы элементар­ные ее разновидности) можно измерить, а «цель» измерению не поддается. Вводить ее в формулу явно непродуктивно.

Информационный подход к анализу эмоционального напря­жения в норме и в случаях патологии высшей нервной деятель­ности встречается все чаще. В книге «Информационные неврозы» М.М. Хананашвили пишет: «Важным условием возникновения невроза человека А.М. Свядощ [1971], так же как и мы, считает высокую значимость сигнала, принимая при этом, что значимой является информация, влияющая на вероятность удовлетворе­ния потребности» [Хананашвили, 1978, с. 71]. Как мы упоминали выше, определение прагматической ценности информации через изменение вероятности достижения цели в результате получения данного сообщения принадлежит А.А. Харкевичу [1960]. Именно таким значением термина «информация» мы воспользовались при разработке информационной теории эмоций, уточнив поня­тие «достижение цели» представлением об удовлетворении ак­туальной потребности.

По нашему мнению, ситуация, обрисованная М.М. Ханана­швили как неврозогенная, представляет частный случай ситуа­ции, ведущей к отрицательному эмоциональному напряжению в соответствии с информационной теорией эмоций. В какой мере это эмоциональное напряжение способно привести к невротиче­скому срыву, зависит уже от других факторов: от продолжитель­ности данного эмоционального состояния, индивидуальных (ти­пологических) особенностей субъекта, степени астенизации его нервной системы и т.п.

Поскольку патогенез невротического состояния всегда связан с вовлечением мозговых механизмов отрицательных эмоций («Психология невроза, — заметил Кречмер, — это психология че­ловеческого сердца вообще»), мы писали в 1966 г.: «Человече­ский невроз — классическая “информационная болезнь”, требу­ющая адекватных “информационных” методов лечения» [Симо­нов, 1966, с. 61]. Развивая это положение применительно к экс­периментальной патологии высшей нервной деятельности, мы подчеркнули: «Животное вынуждено выполнять действия, кото­рые по своему объему, темпу и другим характеристикам непо­сильны для его нервной системы... В естественных условиях жи­вотное постоянно меняет тактику своего приспособительного по­ведения, оно ищет способы достижения цели не только наиболее эффективные, но и наиболее экономные для нервной системы. Но в эксперименте мы ограничиваем животное в выборе средств и вынуждаем его выполнять работу, превосходящую возможности головного мозга... Экспериментальный невроз у животных — это не просто результат безуспешных попыток решения трудной за­дачи, оказавшейся непосильной для их нервной системы, это всегда следствие острой необходимости решения, обусловленной сильнейшими биологическими потребностями живого сущест­ва... Во время знаменитого ленинградского наводнения 1924 г. у собак, находившихся под наблюдением И.П. Павлова, невроз развился не потому, что в помещении появилась вода, а потому, что запертые в клетках животные были лишены возможности сразу же обратиться в бегство» [Симонов, 1968, с. 14–15].

Может показаться, что представления М.М. Хананашвили о генезе отрицательного эмоционального напряжения, способного привести к экспериментальному неврозу, противоречат фактиче­ским данным и теоретическим положениям информационной тео­рии эмоций. В самом деле, ведь там всегда говорится о дефиците прагматической информации, в то время как М.М. Хананашви­ли подчеркивает значение информационной перегрузки мозга в сочетании с дефицитом времени, отпущенного для ее переработ­ки и принятия решения. Однако это кажущееся противоречие, обусловленное многозначностью термина «информация».

О ТЕРМИНЕ «ИНФОРМАЦИЯ»ПРИМЕНИТЕЛЬНО К ИЗУЧЕНИЮ ЭМОЦИЙ

Напомним только некоторые значения термина, с которыми он употреб­ляется в современной литературе. Здесь и житейское представление об информации как сведениях, передаваемых от системы к системе (живой или автоматической); и представле­ние об информации как негэнтропии, то есть мере упорядоченности, организованности, неслучайности; и семантическая ценность ин­формации, определяемая через изменения тезауруса (запаса зна­ний); и, наконец, прагматическая ее ценность, мерой которой служит изменение вероятности достижения цели в результате использования данного сообщения. Более подробные сведения о состоянии проблемы можно найти в трудах А.Н. Колмогорова, А.А. Харкевича, М.В. Волькенштейна, М.М. Бонгарда, Ю.А. Шрейдера, Д.Н. Меницкого и др.

Рассмотрим типичный пример возникновения эмоционально­го напряжения в результате «информационной перегрузки». За 40 с разбега самолета требуется произвести 70(1) различных операций. Каждую минуту летчик должен считывать 120–150 показаний приборов (Михайлов, 1977]. В момент посадки ему приходится одновременно учитывать показания приборов, рабо­ту двигателей, направление полета, расстояние до земли и т.д. Начинающий пилот (я знаю это по собственному опыту) бук­вально «захлебывается» в потоке поступающих к нему сигналов и оказывается в ситуации острейшего дефицита информации, необходимой и достаточной для своевременного осуществления действий по управлению самолетом. Отсюда — сильное эмоцио­нальное напряжение: резкое учащение сердцебиений, тремор, судорожная хватка за ручку управления и нарастающая угроза ошибок пилотирования. Так называемая «перегрузка» оборачи­вается информационным дефицитом, падением вероятности до­стижения цели.

Аналогичное недоразумение встречается довольно часто (см., например: Э.Е. Бехтель, [1968]). Критики информационной тео­рии эмоций почему-то любят приводить один и тот же пример, якобы опровергающий теорию. «Пока человека судят, — говорят они, — он находится в состоянии дефицита информации о своей дальнейшей судьбе. Но вот объявляют приговор. Неопределен­ность уменьшилась, подсудимый точно знает о грозящем ему на­казании. Разве его отрицательные эмоции стали при этом сла­бее? Напротив, они усилились». Разумеется. Ведь его потреб­ность состояла в том, чтобы избежать наказания. В момент объ­явления приговора вероятность удовлетворения этой потребности критически упала, а отрицательные эмоции резко возросли. При­веденный пример лишний раз подтверждает теорию, а не опро­вергает ее.

Иное дело, если осужденный стремится получить наказа­ние — бывает и такое. Акутагава Рюноскэ [1974] в новелле «По­весть об отплате за добро» рассказывает о Поро Ясабуро, кото­рый, будучи осужден вместо Дзинкая, радуется предстоящей казни. Умирая за Дзинкая, спасшего отца Ясабуро от разоре­ния, он, во-первых, отплачивает за добро, одновременно он мстит тому же Дзинкаю за то, что тот отказался принять благодар­ность Ясабуро. Наконец, умирая под именем знаменитого вора, он приобретает славу этого вора взамен своего жалкого, нищего и бесславного существования. Радость осужденного — следствие прироста вероятности удовлетворения трех его потребностей или, точнее, одной, более глубокой потребности в справедливости, согласно нормам, усвоенным героем новеллы.

О ЧЕРТАХ СХОДСТВА И СУЩЕСТВЕННОМ ОТЛИЧИИ ИНФОРМАЦИОННОЙ ТЕОРИИ ЭМОЦИЙ ОТ «БИОЛОГИЧЕСКОЙ ТЕОРИИ ЭМОЦИЙ» П.К. АНОХИНА

Минимум три обстоятельства обусловили это сходство. Пер­вым и самым главным является тот факт, что обе концепции, по-видимому, правильно отразили какие-то аспекты объективно существующего явления. Вторая причина состоит в том, что ав­тор информационной теории принадлежит к поколению, для ко­торого книги, выступления, статьи П.К. Анохина наряду с тру­дами других отечественных и зарубежных физиологов были орга­нической частью формирования собственного научного мировоз­зрения. Наконец, не подлежит сомнению генетическое родство биологической и информационной теории, поскольку обе они принадлежат к павловскому направлению в науке о деятель­ности мозга и непосредственно восходят к одному и тому же идейному источнику — к концепции Павлова о несовпадении (рассогласовании) ранее сложившегося внутреннего и изменив­шегося внешнего динамического стереотипа.

Наиболее существенное различие теорий сводится к двум моментам. «Акцептор результатов действия» П.К. Анохина пред­полагает прогнозирование одного лишь содержания, семантики цели, афферентных характеристик целевого объекта. Во введе­нии к сборнику «Системная организация физиологических функ­ций» [1969, с. 10] читаем: «Как правило, полное совпадение свойств акцептора действия с сигнализацией, идущей о резуль­тате действия, всегда сопровождается положительными эмоция­ми приятного характера, санкционирующими успех совершенно­го действия. Наоборот, любое “рассогласование” — источник не­приятных, биологически отрицательных эмоций, способствующих быстрейшему удовлетворению возникших потребностей. Такое представление, согласно которому эмоции позволяют организму оценить потребности и их удовлетворение, легли в основу выдви­нутой П.К. Анохиным оригинальной биологической теории эмо­ций» (подчеркнуто мною. — П.С.).

Ни в одной из работ П.К. Анохина мы не нашли упоминания о том, что наряду с содержанием (семантикой) цели мозг вся­кий раз прогнозирует вероятность ее достижения. Что касается нашей теории, то для нее этот момент является ключевым, по­лучившим отражение даже в самом названии информационной теории эмоций. Введение категорий вероятностного прогнозиро­вания [Фейгенберг, 1963] сразу же расширяет пределы примени­мости теории к реально наблюдаемым фактам. Феномен веро­ятностного прогнозирования позволяет понять, почему эмоции возникают не только в процессе осуществления действий (тео­рия Анохина), но и до начала каких-либо действий, как это име­ет место в подавляющем большинстве случаев. Во-вторых, про­гнозирование вероятности достижения цели (удовлетворения по­требности) объясняет механизм возникновения положительных эмоций.

Трактовка этого механизма в трудах П.К. Анохина весьма противоречива. В большинстве его работ о положительных эмо­циях говорится как о следствии совпадения акцептора действия (афферентной модели результата) с афферентацией, сигнализи­рующей о достижении этого результата. Однако можно встре­тить и следующее рассуждение: «...в ­процессе эволюции фактор рассогласования между поставленной целью и полученным ре­зультатом был связан с возникновением отрицательной эмоции там, где рассогласование создавалось на основе неполучения жизненно важных факторов. Наоборот, если отсутствует обрат­ная афферентация, сигнализирующая о биологически отрица­тельном действии, то рассогласование ведет к положительным эмоциям» [Анохин, 1966, с. 29]. Последний случай противоречит всему сказанному ранее. Действие субъекта не может быть «био­логически отрицательным», поскольку оно направлено на дости­жение «полезного результата». Если же автор подразумевает действие внешнего вредоносного фактора (например, боли), то тогда афферентация, сигнализирующая о внешней вредности, не будет «обратной». Совершенно очевидно, что отсутствие прогно­зирования вероятности достижения цели в концепции акцептора действия исключает возможность положительного рассогласова­ния в смысле прироста вероятности по сравнению с ранее имев­шимся прогнозом.

Случаен ли этот пробел в теории функциональной системы и в органически связанной с ней биологической теории эмоций? Мы думаем, что неслучаен. Теория замкнутой «кольцевой» функ­циональной системы представляет разновидность гомеостатиче­ского подхода к поведению, для которого выживание, самосо­хранение, «уравновешивание с внешней средой», редукция драй­ва — есть не только главный, но и единственный фактор, орга­низующий поведение. Для подобной схемы положительные эмо­ции в сущности не нужны, система может работать на одном лишь «наказании» (отрицательные эмоции), где устранение на­казания (удовлетворение потребности) является наградой. Все попытки как-то ввести положительные эмоции в схему функцио­нальной системы в качестве дополнительного, вспомогательного фактора, способствующего достижению полезного результата, логически не оправданы.

П. К. Анохин и его последователи прошли мимо того факта, что наличие положительных эмоций побуждает живые системы активно нарушать достигнутое уравновешивание с окружающей средой. Может быть, это случилось потому, что П.К. Анохин не рассматривал все многообразие потребностей человека и высших животных, включая такие их разновидности, как исследователь­ская потребность (у человека — потребность познания), потреб­ность овладения новыми территориями, новыми сферами дейст­вительности в смысле идей В.И. Вернадского, потребность повы­шения своего ранга в групповой иерархии и т.д. Ведь не слу­чайно даже название теории — «биологическая теория эмоций»— заранее ограничивает область ее приложения к чисто биологи­ческим (голод, жажда, секс) мотивациям.

Ответ на вопрос об отношении нашей теории к теории П.К. Анохина можно сформулировать очень четко: информаци­онная теория эмоций представляет обобщение более широкого масштаба, куда биологическая теория Анохина входит в качестве частного случая.

СПРАВЕДЛИВЫ ЛИ ОГРАНИЧЕНИЯ, НАЛАГАЕМЫЕ НА ИНФОРМАЦИОННУЮ ТЕОРИЮ ЭМОЦИЙ ЕЕ КРИТИКАМИ?

Многие авторы, упомянув о существовании информационной теории, считают необходимым указать на ее частный характер. «В психологической литературе, — пишет Я. Рейковский, — мож­но встретить мнение, что источником эмоций является расхож­дение между количеством наличной информации и информации, необходимой для решения стоящей перед человеком задачи [Си­монов, 1966]. Как следует из рассмотренных здесь данных, такое представление учитывает только некоторые причины возникно­вения эмоций» [Рейковский, 1979, с. 356]. К сожалению, при са­мом тщательном изучении книги Я. Рейковского мы не нашли «данных», указывающих на какие-либо причины возникновения эмоций, кроме наличия актуальной потребности и оценки воз­можности ее удовлетворения.

Иные критики вообще не утруждают себя поиском конкрет­ных примеров. Б.И. Додонов: «...в отличие от П.В. Симонова мы не видим сейчас возможности охватить все эмоции единой “измерительной формулой”. Очевидно, для каждого их класса “формула” должна быть своя» [Додонов, 1978, с. 45]. Какие же именно эмоции не охватываются формулой? Откуда стало «оче­видно», что для каждого класса эмоций формула «должна быть» своя? Об этом приходится только гадать. Кстати, почему струк­турная формула превратилась волей Б.И. Додонова в «измери­тельную»? И об этом в книге не сказано ни слова.

Когда же критики теории приводят конкретные примеры про­тиворечий между информационной теорией и действительностью, обнаруживается их крайне упрощенное понимание нашей кон­цепции. «Ограниченной нам кажется трактовка роли эмоций П.В. Симоновым, так как в реальной жизни мы то и дело встре­чаемся с эмоциями, возникающими не только в результате рас­согласования между потребностью и возможностью ее удовле­творения, но и с реакциями на собственные действия субъекта (например, радость, вызванная решением трудной задачи)», — пишет Л.В. Путляева [1979, с. 29]. Простите, но возможности удовлетворения потребности прежде всего и главным образом как раз и зависят от собственных действий субъекта. Экспери­ментально показано, что при регистрации симптомов эмоцио­нального напряжения у членов экипажа самолета и пассажиров, то есть у лиц с одинаковой степенью риска в сложной полетной ситуации, частота сердечных сокращений максимально нарастает у пилота, производящего посадку, от действий которого зависит достижение цели [Rascoe, 1978]. Момент решения трудной зада­чи характеризуется возрастанием вероятности удовлетворения потребности, что и ведет к положительной эмоции радости в при­мере, приведенном Л.В. Путляевой.

Очень часто претензии к информационной теории эмоций объ­ясняются произвольным сведением потребностей человека к его так называемым биологическим потребностям, в результате чего информа­ционную теорию начинают третировать как исключительно «био­логическую». Примером подобной критики может служить кни­га С.X. Раппопорта «Искусство и эмоции».

Согласно С.X. Раппопорту, происхождение эмоций человека лежит у Симонова «только в биологической плоскости... Они (эмоции человека), несомненно, определяются потребностями и обстановкой их удовлетворения, однако очень часто это потреб­ности не данного субъекта, а той или иной социальной общности людей — человечества, нации, класса, данного коллектива и т.п. ...Представляется неубедительной и связь этих эмоций с дефи­цитом или избытком информации... Как быть со всей сложной и относительно самостоятельной работой психики... куда ее от­нести — к контактным или дистанционным взаимодействиям? Как объяснить ее возникновение, развитие, достижение исклю­чительной сложности и богатства? Все эти вопросы нельзя ре­шить, оставаясь на платформе биологических теорий эмоций» [Раппопорт, 1968, с. 101–104].

Нужно ли разъяснять, что потребности общества могут вы­звать эмоции у конкретного субъекта, только будучи репрезен­тированы в системе его собственных индивидуальных потребно­стей, мотивов, интересов. «“История” не есть какая-то особая личность, которая пользуется человеком как средством для до­стижения своих целей. История — не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека» [К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч. 2-е изд.; т. 2, с. 102]. Именно характер потребностей, в том числе высших, социально детерминированных, духовных, при­дает эмоциям их качественную специфичность. Нелогично про­тивопоставлять характер потребности, на базе которой возника­ет та или иная эмоция, универсальному механизму формирова­ния эмоциональных состояний, их зависимости от возможности удовлетворения и т.п.

Выше мы говорили о том, что в зависимости от фактора вре­мени эмоциональная реакция может приобрести черты стреми­тельно развивающегося аффекта или устойчиво сохраняющего­ся настроения. При контактном взаимодействии с объектом (с пи­щей, источником боли и т.п.), которое можно продлить или пре­рвать, но уже невозможно предотвратить, эмоция предстает в виде эмоционального тона ощущений. В любом из перечислен­ных случаев внутренняя организация эмоции остается сходной. Даже боль, по утверждению А.В. Вальдмана и Ю.Д. Игнатова [1976], имеет два компонента: перцептивный, информационный (локализация, характер, модальность, новизна, возможность ослабления), и собственно эмоциональный (степень страдания, переносимость). С этой универсальностью принципа формиро­вания эмоциональных реакций не хочет согласиться Б.Д. Парыгин, для которого информационная теория представляет «...весьма уязвимую, даже просто ошибочную в своей основе кон­цептуальную модель эмоции. Последняя, на наш взгляд, совершенно необоснованно отождествляется с гораздо более сложны­ми психическими образованиями, к каковым относится пережи­вание и в целом психическое состояние, психический настрой человека» [Парыгин, 1971, с. 141]. Что делать, «психическое со­стояние человека в целом», его «психический настрой», действи­тельно, гораздо тоньше и полнее описываются Толстым и До­стоевским, чем психологией чувств.

О ЦЕЛЕСООБРАЗНОСТИ ВЫРАЖЕНИЯ ИНФОРМАЦИОННОЙ ТЕОРИИ В ВИДЕ «ФОРМУЛЫ ЭМОЦИЙ»

Многие критики возражают против использования «формулы эмоций», поскольку она не является количественной в строгом смысле. Предвидя такого рода замечания, мы каждый раз под­черкиваем, что наша формула представляет структурную мо­дель, в предельно краткой и наглядной форме демонстрирующую внутреннюю организацию эмоций. Целесообразность такого рода моделей очень хорошо обосновал Б.Ф. Ломов. «Можно выде­лить несколько подходов использования математики в психоло­гии. Наиболее простым является так называемый дискурсивный подход, который состоит по существу в замене естественного языка математической символикой. Обычный язык часто оказы­вается недостаточно адекватным, чтобы экономно и четко выра­зить всю сложность тех или иных развиваемых в науке идей. В этой ситуации символика может заменить длинные рассужде­ния. Она может служить и своего рода мнемоническим средст­вом — удобным для памяти кодом.

Примером дискурсивного подхода может служить известная “формула” эмоций, предложенная П.В. Симоновым: Э = П (Ис – Ин). Она хорошо выражает основную идею автора, но совершенно непригодна для конкретных расчетов. Автор не рас­крывает характера зависимостей, о которых идет речь, и не пред­лагает мер, позволяющих дать количественную оценку связы­ваемых явлений» [Ломов, 1971, с. 34].

Будучи солидарен с Б.Ф. Ломовым в его оценке дискурсив­ного подхода, я не могу согласиться с последней частью приве­денной цитаты.

Разумеется, у нас нет универсальных единиц измерения по­требностей, эмоций и прагматической ценности информации. Тем не менее существует реальная возможность экспериментальной проверки формулы в наиболее простых и потому эмпирически измеримых ситуациях. Например, в определенных пределах мы можем измерить потребность в пище продолжительностью пи­щевой депривации, а вероятность удовлетворения этой потреб­ности оценить через вероятность подкрепления пищей условных сигналов. Так, в опытах на собаках А.Я. Мехедова [1969] экспе­риментально показала, что степень эмоционального напряжения, о котором судили по частоте сердцебиений, зависела и от по­требности (продолжительности пищевой депривации), и от веро­ятности подкрепления. При одной и той же вероятности эмоцио­нальное напряжение оказалось разным после односуточного или трехсуточного голодания. С другой стороны, при одной и той же продолжительности депривации, частота сердцебиений до­стоверно возрастала при переходе от постоянного к вероятност­ному (частичному и случайному) подкреплению условных сиг­налов. В своих собственных опытах с выработкой условных обо­ронительных рефлексов на время у человека (см. выше) мы из­меряли дефицит прагматической информации через суммарную величину ошибок, допускаемых субъектом в процессе научения.

В настоящее время возможность «конкретных расчетов» и «количественной оценки» больше зависит от успехов приклад­ной математики, чем от психолога-экспериментатора. С.А. Ани­симов и Н.С. Райбман при нашем участии применили к иссле­дованию эмоциональных реакций человека так называемые игро­вые, в частности минимаксные методы [Симонов, Анисимов, Райб­ман, 1978]. Эти методы позволяют определить не само значение (величину) эмоции, а лишь вероятность того или иного ее зна­чения. При подобном более строгом подходе закономерная за­висимость эмоций от степени неопределенности проявляется не в единичном опыте, а во многих испытаниях и потому носит ста­тистический характер. Анализ экспериментального материала показал, что при одной и той же потребности с ростом неопреде­ленности вероятность сильных эмоциональных реакций (сердеч­ных и кожногальванических) возрастает, а вероятность отсут­ствия эмоциональной реакции падает.

Мы глубоко убеждены в том, что дальнейшее совершенство­вание экспериментальной техники и методов обработки факти­ческих данных позволит модифицировать формулу эмоций та­ким образом, что она будет отражать не только качественно-­функциональные, но и количественные зависимости. Впрочем, продуктивность и перспективность нашей структурной модели отнюдь не сводится к этой потенциальной возможности.

Мы категорически не согласны с Б.Ф. Ломовым в том, что информационная теория эмоций «не раскрывает характера за­висимостей, о которых идет речь». Напомним, что формула очень наглядно демонстрирует зависимость положительных и отрица­тельных эмоций от прироста (Ис больше, чем Ин) или падения (Ин больше, чем Ис) вероятности удовлетворения потребности. Но формула отражает и более сложные отношения.

Согласно формуле П = Э / (Ин – Ис). В самом деле, эмоция усиливает потребность. Экспериментально показано, что страх боли усиливает чувство боли, понижает болевой порог. С другой стороны, чувство радости, воодушевления, возникшее даже при небольшом успехе, усиливает потребность достижения конечной цели. Слишком высокая или слишком низкая вероятность дости­жения цели, напротив, оказывает на потребность угнетающее влияние. Очень доступное перестает быть желанным, теряет свою привлекательность. Пессимистический прогноз порождает со­стояние безнадежности. Антуан де Сент-Экзюпери пишет о лет­чике, потерпевшем аварию: «...начиная со второго дня, больше всего уходило сил на то, чтобы не думать... положение было уж очень безнадежным, чтобы иметь мужество идти, надо было по­меньше размышлять о своем положении» [Сент-Экзюпери, 1957, с. 104].

Механизм прогнозирования возможности удовлетворения по­требности в свою очередь испытывает влияние эмоций и потреб­ности, поскольку (Ин – Ис) = Э / П. Отрицательная эмоция делает неблагоприятный прогноз еще более пессимистичным. Положи­тельная эмоция способствует переоценке реальных достижений («головокружение от успехов»). Что касается потребности, то ее нарастание заставляет субъекта пренебрегать даже низкой ве­роятностью достижения цели. С другой стороны, сильная потреб­ность склонна преуменьшать воз­росшую вероятность: при силь­ной потребности выигрыш кажется не столь уж значительным. Мы полагаем, что колебания «уровня притязаний», описанные Куртом Левином и его последователями, в значительной мере зависят от взаимовлияний механизмов потребностей (мотива­ций), эмоций и прогнозирования возможности достижения цели.

В самом общем виде можно сказать, что при одной и той же силе потребности человек охотнее стремится к цели, когда зада­ча трудна, но решение ее возможно. Это правило идеально со­впадает с максимумом положительных эмоций согласно формуле Э = Пc – Ин). Ю.Н. Гантман [1971] исследовал зависимость удовлетворения деятельностью (положительное эмоциональное состояние) от трудности задачи и комплекса «знания—способно­сти». Оказалось, что удовлетворение линейно зависит от мотива­ции (то есть от П). Слишком простая задача при хороших знаниях и способностях, равно как и непосильная задача, отрицательно влияют на удовлетворение деятельностью. Чрезвычайная слож­ность феноменологии эмоций заключается в том, что потребно­сти, эмоции и механизмы прогноза, влияя друг на друга, про­должают зависеть от этих, изменяемых ими факторов. Вот по­чему определение количественных соотношений, о которых гово­рит Б.Ф. Ломов, ­представляют пока явно непосильную задачу. Что же касается качественных функцио­нальных зависимостей, то информационная теория эмоций много раз продемонстриро­вала свою продуктивность и соответствие эмпирически наблю­даемым фактам. В последней главе мы постараемся показать, как информационная теория потребовала коренного пересмотра целого ряда положений, традиционных для современной психо­логии.

В своей совместной статье Б.Ф. Ломов и А.М. Иваницкий [1977] рассмотрели случай, когда две концепции — психологиче­ская и физиологическая — приходят к сходным выводам. «В ре­зультате, — пишут авторы статьи, — может быть составлено как бы своеобразное уравнение, которое позволяет выразить психо­логическое понятие через физиологические характеристики или наоборот. Для составления такого уравнения необходимо, чтобы обе теории были как бы сфокусированы на одни и те же экспе­риментальные факты» [Ломов, Иваницкий, 1977, с. 953].

Формула эмоций и есть такое «уравнение», составленное нами в 1964 г.

О ТАК НАЗЫВАЕМОЙ «ЦЕННОСТИ» ЭМОЦИЙ

Информационная теория рассматривает потребность и эмо­цию как тесно связанные, но отнюдь не сводимые друг к другу феномены. Подобную точку зрения сегодня можно считать обще­принятой.

«Эмоции не являются мотивами», — утверждал А.Н. Леонть­ев. Эмоции «не несут информацию о внешних объектах», но «от­ражают отношения между мотивами и реализацией, отвечающей этим мотивам деятельности» [Леонтьев, 1971, с. 16–18]. Голланд­ский философ С. Штрессер, отвечая на вопрос «Что такое эмо­ция?», подчеркивает: «Термин “эмоция” определенно не явля­ется синонимом терминов “влечение” или “потребность”. Голод, жажда, потребность в сне, боль и другие бедствия могут быть причиной эмоций, но они не есть сами эмоции. Вместе с тем эмо­ция не есть мотив» [Strasser, 1970, с. 301]. С философом и психо­логом солидарны и нейрофармакологи: «...нейрохимические ве­щества позволяют расчленить эмоциональное состояние и моти­вационное состояние. Эти данные не дают основания для иден­тификации нейрофизиологических механизмов, лежащих в осно­ве обоих процессов» [Вальдман, Звартау, Козловская, 1976, с. 39].

Казалось бы, этот вопрос можно считать решенным, однако, согласно Б.И. Додонову [1978], эмоция выступает и в функции оценки, и в функции ценности, когда человек стремится непо­средственно к переживанию. В последнем случае сами эмоции являются мотивом, «притягивающим» субъекта к деятельности. Выше мы говорили о способности эмоций влиять на породившие их потребности и на прогнозирование возможности их удовле­творения. Соответственно весьма велика роль эмоций в транс­формации потребностей человека, в организации их личностной иерархии. Положительные эмоции будут поощрять и поддержи­вать те потребности, которые сопровождались ими. Отрицатель­ные эмоции, возникшие в связи с хронической неудовлетворен­ностью определенных потребностей, нередко приводят к заме­щению этих потребностей мотивами первой (положительно окра­шенной) группы. Так, человек, мучимый неудовлетворенностью присущих ему потребностей (некоторые из этих потребностей он может и не осознавать), обращается к алкоголю — источнику столь легко достигаемого удовольствия.

Но самостоятельная ценность эмоций, их способность моти­вировать поведение в любом случае оказываются иллюзией. Стремление к «переживанию положительных эмоций» не в со­стоянии объяснить, почему данный человек стремится именно к такому, а не иному источнику удовольствия, радости, счастья. Это понял уже Зигмунд Фрейд, призывая искать движущие силы человеческого поведения «по ту сторону принципа удовольст­вия». Когда Б.И. Додонов классифицирует «эмоциональную на­правленность личности» как стремление к переживанию альт­руистических, коммуникативных, глорических и т.п. эмоций, он лишь констатирует ориентацию субъекта на преимущественное удовлетворение тех или иных потребностей.

Такой же иллюзией оказывается и стремление к пережива­нию отрицательных эмоций ради них самих («Я жить хочу! хочу печали» — Лермонтов). Этот крик души поэта вызван ощущени­ем отсутствия у его лирического героя значительных и вдохнов­ляющих жизненных целей. Познание смысла, назначения своего существования есть важнейшая человеческая потребность. «Без твердого представления себе, для чего ему жить, человек не со­гласится жить и скорей истребит себя, чем останется на земле, хотя бы кругом его все были хлебы» (Достоевский). Наличие не только положительных, но и отрицательных переживаний сви­детельствует субъекту о том, что он обладает желаниями, стрем­лениями, целями, то есть что он живет достойной человека жизнью. Нельзя же лирического героя Лермонтова понимать буквально: не всякой жизнью удовлетворится он и не любой пе­чали он страждет. Точно так же за стремлением к опасности, к риску кроется не просто тяга к отрицательным эмоциям, но слож­нейшая система потребностей социального самоутверждения на­ряду с особой потребностью преодоления препятствий, которую принято называть волей.

Тезис о самоценности эмоций, об их способности мотивиро­вать поведение уводит исследователя от необходимости анали­за того, что прячется за эмоциями и что является самым глав­ным в современном человекознании — от анализа сферы по­требностей и мотивов.

Мы рассмотрели ряд наиболее типичных критических заме­чаний в адрес информационной теории эмоций. Встреча с фак­тами, противоречащими теоретической концепции, — чрезвы­чайно важное событие, побуждающее развивать и совершенство­вать теорию или расстаться с ней, если новые факты опровергают теорию в целом. На протяжении пятнадцати лет я и мои сот­рудники буквально охотимся за такими фактами, выискиваем их в научной литературе и в жизни. К сожалению, сколько-ни­будь существенных противоречий нам пока найти не удалось, как не удалось найти и теорий, способных более четко и аргу­ментированно ответить на вопрос о закономерностях, внутрен­ней организации, функциональном значении эмоций.

В настоящее время информационная теория эмоций не имеет конкурентоспособных альтернатив.

Физиология эмоций

Мы не ставим себе целью дать обзор всех изученных в на­стоящее время физиологических сдвигов, сопровождающих эмо­ции человека и высших животных. Такие обзоры нетрудно най­ти в литературе (см., например, Д.Б. Линдсли [I960]). Мы остановимся только на изменении тех физиологических функций, динамика и механизмы которых стали более ясны благодаря информационной теории эмоций.

ВЛИЯНИЕ ЭМОЦИЙ НА СЕРДЦЕ

Закономерности сердечно-сосудистых сдвигов, сопровождаю­щих эмоционально окрашенные реакции человека и животных, могут быть понятны только в том случае, если мы будем рас­сматривать эти сдвиги в качестве вегетативных компонентов целостных поведенческих актов. Регистрация артериального давления при стимуляции различных структур гипоталамуса у кроликов показала, что каждой поведенческой реакции живот­ного соответствует свой характерный тип изменения давления в сонной артерии. Ориентировочно-поисковое поведение сопровож­дается медленным нарастанием давления с большим латентным периодом после начала стимуляции. Короткий латентный пе­риод, за которым следует крутой подъем артериального давле­ния, характерен для агрессивно-оборонительных реакций, а сни­жение давления соответствует состоянию общего угнетения по­допытного животного, поведению пассивно-оборонительного типа [Козловская, Вальдман, 1972].

Наблюдения такого рода послужили основанием рассматри­вать изменения функций сердечно-сосудистой системы при эмо­циях в качестве энергетического обеспечения предстоящей или наличной двигательной активности. Однако свести приспособи­тельное значение эмоций к вегетативно-энергетическому «обслу­живанию» работающих мышц не представляется возможным. Выраженные изменения вегетативных функций наблюдаются и при тех видах двигательной активности, которые не сопровож­даются вовлечением нервного аппарата эмоций. Более того, ве­гетативные сдвиги при эмоциях, как правило, носят избыточный характер, явно превосходят реальные энергетические траты. Предстоящее ответственное соревнование вызывает у спортсме­нов более сильные вегетативные и гормональные сдвиги, чем тренировочные упражнения с физической нагрузкой, превосхо­дящей те усилия, которые спортсмен развивает во время сорев­нований. В состоянии непосредственной готовности к физическому напряжению минутный объем крови возрастает у ватер­полистов на 66%, а у стрелков на 22% по сравнению с фоном. Ситуация соревнований повышает минутный объем соответст­венно до 85 и 74% [Дашкевич, 1970].

Можно зарегистрировать сильнейшие вегетативные сдвиги при эмоциональном напряжении, вообще не связанном с физиче­скими усилиями. У переводчиков-синхронистов частота сердеч­ных сокращений подчас достигает 160 уд./мин, в то время как значительная физическая нагруз­ка (60 подскоков за 30 с) вызы­вает у тех же лиц учащение пуль­са, не превышающее 145 уд./мин [Каримова, 1968]. Чувствитель­ным показателем эмоционально­го напряжения служит амплиту­да зубца Т электрокардиограммы, изменения которой меньше зави­сят от физической нагрузки, чем частота пульса [Фролов, Свири­дов, 1974; Русалова, 1979]. По мнению Панча и Кинга, эти из­менения преимущественно отра­жают симпатическое влияние на сердце, в то время как частота сердцебиений регулируется активностью двух отделов вегетативной нервной системы [Punch, King, 1976].

На рис. 13 представлены изменения величины

, полученной при аппроксимации нисходящего участка зубца Т колоколо­образной кривой (см. Фролов и Свиридов [1974]), до начала тренировки на центрифуге, непосредственно перед эксперимен­том и при ускорении, равном 3 и 5 единиц. Для сравнения на том же рисунке представлены изменения величины интервала R—R также в процентах к исходному фону. В момент предстар­тового состояния показатель
заметно возрастает, а в дальней­шем при перегрузках 3 и 5 единиц меняется мало. Частота пульса монотонно увеличивается на протяжении всего эксперимента. Эти данные свидетельствуют о том, что амплитуда зубца Т мо­жет служить показателем эмоционального напряжения даже в условиях действия перегрузок (разумеется, в определенных пре­делах), когда частота сердцебиений перестает быть индикато­ром одной лишь степени эмоционального напряжения субъекта.

 

Рис. 13. Изменения показателя

и интервала R — R ЭКГ в фоне (Ф), в предстартовом состоянии (ПС) и при действии ускорения 3 и 5 единиц (по М.В. Фролову и Е.П. Свиридову)

Феноменология вегетативных сдвигов при эмоциональных реакциях высших животных и человека менее всего походит на массивное, генерализованное энергетическое обеспечение борь­бы или убегания, как это представлялось исследователям прошлого — начала нашего столетия. Во многих случаях мы обнаруживаем зависимость вегетативных сдвигов от чрезвычай­но тонких интеллектуальных операций, совершающихся в голов­ном мозге. Например, степень эмоционального напряжения у человека, которому предстоит выполнение опасного задания, зависит от субъективной оценки меры опасности путем сопостав­ления известного субъекту общего количества операций такого рода с количеством операций, закончившихся неблагоприятно [Янкелевич, 1965]. Вегетативные сдвиги минимальны при пер­вых в жизни парашютных прыжках и у мастеров парашютного спорта, однако причины этих двух явлений различны. Совершая первый прыжок, человек еще не осознает реальную меру опас­ности и силу возникающих при этом ощущений. Во втором слу­чае опыт мастера гарантирует ему благополучное завершение прыжка. Согласно информационной теории эмоций и в первом, и во втором случае отсутствует дефицит прагматической инфор­мации, причем у новичка он связан с отсутствием прогноза, а у мастера — с достаточностью информации, необходимой для эф­фективных действий.

Даже в обычном горизонтальном полете на самолете-истре­бителе без каких-либо явных признаков физических нагрузок, частота сердечных сокращений пилота, выполняющего ответст­венное задание, возрастает до 90 ударов в минуту, при перехо­де звукового барьера — до 100, а во время дозаправки самолета в воздухе составляет примерно 115 ударов в минуту при норме 65–70 ударов. Объективные симптомы эмоционального напря­жения становятся еще более очевидными при наличии каких-ли­бо осложнений в ходе полета. В момент инцидента с лунным модулем американского космического корабля «Аполлон-10» частота пульса у астронавта Сернана увеличилась вдвое и до­стигла 129 ударов в минуту. Аналогичные изменения были заре­гистрированы в электрокардиограмме и у членов экипажа «Аполлон-13» при неисправностях в системе энергопитания. Чувство ответственности, стремление к достижению социально значимых целей развиты у человека так сильно, что приводят к эмоциональному напряжению даже в тех ситуациях, где благо­получию и жизни оператора непосредственно ничто не угрожает. Во время спуска «Лунохода» с посадочной площадки и в самом начале его вождения по Луне частота пульса у членов наземно­го экипажа достигла 130–135 ударов в минуту, а задержки ды­хания — 15–20 секунд.

Многочисленными исследованиями показано, что ориентиро­вочно-исследовательская реакция, в основе которой лежит тен­денция продолжить контакт с внешним стимулом, уточнить его физические характеристики и значение для субъекта (рефлекс «что такое?» по Павлову), сопровождается урежением сердце­биений. Ориентировочно-оборонительная реакция с характерной для нее готовностью превентивно оборвать контакт с новым стимулом («рефлекс биологической осторожности» по термино­логии Павлова), напротив, учащает ритм сердцебиений [Lacey, Kagan, Lacey, Moss, 1963]. Исследовательский или оборонитель­ный тип реакции с характерными для них вегетативными компонентами зависит не только от степени новизны и других пара­метров стимула, но и от индивидуальных особенностей субъекта. Например, тревожный субъект отвечает на нейтральный сигнал в ряду эмоционально окрашенных как на эмоционально отрица­тельный — учащением сердцебиений вместо их урежения [Hare, 1973].

В первой главе мы привели свои собственные и литературные данные, свидетельствующие о том, что изменения частоты серд­цебиений, вне зависимости от того, идет ли речь об их урежении или учащении, зависят от силы потребности (мотивации) и па­дения (прироста) вероятности удовлетворения этой потребности в данный момент. Изменения деятельности сердца служат наи­более надежным объективным показателем степени эмоциональ­ного напряжения у человека по сравнению со всеми другими вегетативными функциями и при наличии двух условий: 1) если мы имеем дело с достаточно выраженным эмоциональным на­пряжением; 2) если это состояние не сопровождается физиче­ской нагрузкой. Но и в последнем случае вегетативные сдвиги при эмоциях явно превосходят энергетические траты организма, демонстрируя частный пример компенсаторной функции эмоций. Факты показывают, что эмоциональное напряжение возникает в ситуации прагматической неопределенности, когда неясны ха­рактер, объем и продолжительность предстоящих действий. В такой ситуации изменения вегетативных функций организма невозможно точно приурочить к двигательной активности. По-видимому, процесс длительной эволюции продемонстрировал целесообразность превентивно избыточной мобилизации вегета­тивно-энергетических ресурсов в тех случаях, когда прогноз объема предстоящих двигательных усилий затруднен. Эта целе­сообразность и была закреплена естественным отбором.

В какой мере отражаются на деятельности сердца не только степень (величина) эмоционального возбуждения, но и его «знак» — положительная или отрицательная окраска?

Е. Бовард [Bovard, 1961, 1962] полагал, что положительные эмоции связаны с активацией структур переднего и латерально­го гипоталамуса­, сопровождающейся на периферии сдвигами парасимпатического характера. Отрицательные эмоции, напро­тив, связаны с задними и медиальными отделами гипоталамуса и проявляются симпатическими эффектами. Эти две системы находятся в реципрокных отношениях, баланс между ними за­креплен генетически и регулируется ядрами миндалевидного комплекса.

Однако уже Гелльгорн [1948] показал, что возникновение эмоций, как правило, приводит к одновременному возбуждению и симпатического и парасимпатического отделов вегетативной нервной системы, которые часто оказываются синергистами. Одна и та же эмоциональная реакция нередко проявляется та­ким «симпатическим» сдвигом, как учащение сердцебиений, и таким «парасимпатическим», как нарастание электрического сопротивления кожи. Взаимодействие симпатических и парасим­патических эффектов осложняется динамическим сосуществова­нием двух тенденций, одна из которых направлена на вегетатив­но-энергетическое обеспечение данной эмоциональной реакции, а вторая — на сохранение и восстановление гомеостатических констант [Gellhorn, 1960]. Пользуясь языком современной тео­рии регулирования, можно сказать, что сдвиги вегетативных функций при эмоциях представляют комбинированную систему управления, где самоорганизующаяся часть, основанная на принципе отрицательной обратной связи, обеспечивает защитно-­компенсаторную коррекцию фило- и онтогенетически детерми­нированной программы [Хаютин, 1967].

Демонстративным примером сложного взаимодействия сим­патических и парасимпатических эффектов при эмоционально положительном состоянии может служить динамика сексуаль­ного возбуждения у человека. Хотя в картине начальной стадии возбуждения наблюдаются симпатические сдвиги (подъем кро­вяного давления), на этой стадии преобладает активация пара­симпатической системы. После интермиссии симпатические эффекты тахикардии и гипервентиляции приобретают домини­рующий характер. «Симпатический пик» сменяется фазой пара­симпатической гиперкомпенсации. Признаки одновременного нарастания активности двух отделов вегетативной нервной си­стемы встречаются гораздо чаще, чем реципрокные отношения, а моменты относительного преобладания одного из отделов отнюдь не означают полного доминирования. Хотя динамика ве­гетативных сдвигов в определенной мере зависит от двигатель­ной активности, эти сдвиги не могут быть сведены к вегетатив­ному «аккомпанементу» моторики. Высокая степень эмоциональ­ного возбуждения одного из сексуальных партнеров может вызвать сильнейший сдвиг вегетатики (учащение сердцебиений до 170 уд./мин) у второго партнера в отсутствии движений. Таким образом, динамика вегетативных сдвигов при сексуаль­ном возбуждении имеет сложную внутреннюю структуру, непо­средственно не коррелирующую с двигательной активностью субъекта.

И веселье, и грусть сопровождаются у человека активацией симпатического отдела, причем для грусти более характерны сдвиги сердечно-сосудистой системы, а для веселья — изменения дыхания. Симптомы возбуждения симпатического отдела в ви­де учащения пульса, повышения кровяного давления и темпера­туры, уменьшения слюноотделения и электрического сопротив­ления кожи характерны для многих отрицательных эмоций. Вместе с тем в структуре этих реакций обнаруживаются приз­наки активации парасимпатического отдела. Степень участия симпатических и парасимпатических влияний зависит от харак­тера данной отрицательной эмоции. Активно-оборонительные агрессивные реакции обезьян сопровождаются учащением серд­цебиений, пассивно оборонительные — брадикардией [Джелиев, Лагутина, Фуфачева, 1963]. Аналогично влияние эмоций и на сердце человека: агрессивные, равно как и положительные по своей окраске реакции реализуются на фоне учащения пульса, состояния пассивности и депрессии имеют тенденцию к урежению сердцебиений [Theorell, Blunk, Wolf, 1974].

Итак, анализ литературных данных приводит нас к выводу о том, что симпатический и парасимпатический отделы вегета­тивной нервной системы вовлекаются в реализацию как отрица­тельных, так и положительных эмоциональных состояний. Любая эмоциональная реакция характеризуется своим типом взаимо­действия симпатических и парасимпатических влияний. В каж­дом конкретном случае возникновения эмоционального напря­жения складывается именно та комбинация симпатических и парасимпатических влияний, которая оказалась наиболее целе­сообразной и была закреплена естественным отбором. Так на­зываемая «саморегуляция» сердечно-сосудистой системы имеет лишь подсобное значение ограничителя слишком больших откло­нений в процессе эмоциональной мобилизации вегетативно-­энергетических ресурсов организма.

На рис. 14 мы попытались схематически изобразить динами­ку активации симпатического и парасимпатического отделов ве­гетативной нервной системы по мере роста положительного и отрицательного эмоционального напряжения. В основу схемы положена классификация базальных эмоциональных состояний, о которой мы будем говорить в последней главе. Нам было важ­но подчеркнуть, что в процессе реализации эмоций можно встретить и синергизм, и реципрокность симпатических и пара­симпатических влияний на вегетативные функции организма. Мы сознаем, что схема груба и требует дальнейших уточнений.

ИЗМЕНЕНИЯ ЭЛЕКТРОЭНЦЕФАЛОГРАММЫ ПРИ ЭМОЦИОНАЛЬНЫХ РЕАКЦИЯХ ЧЕЛОВЕКА

Степень эмоционального напряжения нередко рассматривают как феномен, идентичный уровню бодрствования. Согласно этим представлениям эмоциональное возбуждение занимает в континууме бодрствования крайнее положение, диаметрально противо­положное глубокому медленноволновому сну и коме. Подобный взгляд на природу эмоционального возбуждения, подкрепленный открытием функций ретикулярной формации мозга, получил свое наиболее законченное воплощение в «активационной теории эмо­ций» Дональда Б. Линдсли [1960]. Однако факты демонстри­руют многочисленные примеры явной диссоциации между сте­пенью эмоционального возбуждения, если о нем судить по сдви­гам вегетативных функций, и уровнем бодрствования, диагностированным по суммарной электрической активности мозга. Ожидание болевых раздражений в опытах Р. Фроста с соавто­рами приводило к сдвигам частоты сердцебиений и электросоп­ротивления кожи без достоверных изменений альфа-ритма электроэнцефалограммы — ЭЭГ [Frost, Burish, Holmes, 1978]. В состоянии страха, при восприятии эмоционально окрашенных слов, во время сдачи экзаменов были зарегистрированы не угне­тение, а усиление альфа-ритма, повышение его амплитуды, воз­растание альфа-индекса.

 

Рис. 14. Схема взаимодействия симпатического (1) и парасимпатического (2) отделов вегетативной нервной системы по мере роста эмоционального напря­жения

Вопрос о соотношении вегетативных и ЭЭГ признаков эмо­ционального возбуждения был подвергнут систематическому ана­лизу в экспериментах М.Н. Русаловой [1979]. На рис. 15 хоро­шо видно, что эмоцио­нальное напряжение, о котором судили по учащению сердцебиений, может сопровождаться у одного и того же субъекта как угнетением, так и экзальтацией альфа-ритма. Чем различаются эти две ситуации? В первом случае субъект ожидал реальное болевое раздражение кожи предплечья. Во втором — ему была дана инструкция мысленно представить бо­левое раздражение в конце падающего отсчета, записанного на магнитофон.

 

Рис. 15. Динамика изменений амплитуды (Б) альфа-ритма (по показанию пера интегратора) и частоты сердечного ритма (А) после инструкции, в период отсчета и после отсчета

Альфа-ритм (11 Гц) выражен в процентах к фону, принятому за 100; I — действительное ожидание боли; II — воображаемое ожидание боли (по М.Н. Русаловой).

Выше мы говорили, что эмоциональная реакция может воз­никнуть как при поступлении информации из внешней среды, так и при извлечении следов ранее полученных впечатлений из памяти. Многочисленные эксперименты, поставленные М.Н. Ру­саловой (Валуевой), равно как и данные, почерпнутые в лите­ратуре, убеждают в том, что депрессия альфа-ритма характерна для ситуаций, в которых внимание субъекта обращено к окру­жающей его внешней среде. Если субъект преимущественно сосредоточен на следах, хранящихся в памяти, даже высокая степень эмоционального возбуждения не ведет к угнетению аль­фа-ритма, а зачастую сопровождается его экзальтацией. Подоб­ный вывод хорошо согласуется с представлением об альфа-ритме как электрофизиологическом корреляте механизма, квантующе­го поток поступающей в мозг афферентации [Walter, 1954]. Нуну и Осселтон показали, что короткие зрительные стимулы не воспринимаются, если они подаются во время определенных фаз альфа-ритма. По мнению авторов, альфа-ритм коррелирует с деятельностью «нервной задвижки», которая периодически прерывает поступление информации в мозг [Nunu, Osselton, 1974].

Может возникнуть вопрос: почему же при сильном потоке афферентации, когда необходимость в работе «задвижки» осо­бенно велика, альфа-ритм исчезает, депрессируется? Здесь не следует отождествлять деятельность механизма квантования с выраженностью его электрофизиологических коррелятов. Хоро­шо регистрируемый альфа-ритм при закрытых глазах, тишине и покое — это «холостой ход» квантующего механизма, который, кстати, существует и у лиц без выраженного альфа-ритма в ЭЭГ. Сказанное справедливо и для динамики тета-ритма, о ко­тором сейчас пойдет речь.

Одним из ЭЭГ, симптомов эмоционального возбуждения слу­жит усиление тета-ритма с частотой колебаний 4–7 Гц. С по­мощью анализаторов частотного спектра ЭЭГ тета-ритм был зарегистрирован у здоровых людей при отрицательных [Суво­рова, 1975] и положительных [Walter, 1953; Валуева, 1967] эмоциях. У детей, занятых деятельностью, окрашенной положи­тельными эмоциями, тета-ритм лучше выражен в правом полу­шарии большого мозга, особенно в лобных его областях [Дени­сова, 1978]. Для понимания функционального значения тета-рит- ма интересны данные Брауна [Brown, 1971], который демонстрировал субъекту альфа-, бета- и тета-полосы его соб­ственной ЭЭГ в виде различной цветовой окраски экрана. Испытуемых спрашивали, какому их субъективному состоянию соответствует тот или иной цвет. Оказалось, что для тета-ритма характерны обдумывание планов, неопределенность мысленно анализируемой ситуации, изменение темы размышлений, реше­ние технических и житейских проблем, «сны наяву». Нарастание процентного содержания тета-ритма в спектре ЭЭГ совпадает со снижением бдительности человека-оператора к внешним сигна­лам [Beatty, Greenberg, Deibler, O’Hanlon, 1974].

Для того чтобы оценить функциональное значение изменений ЭЭГ при эмоциях, остановимся на гипотетическом механизме ритмических колебаний биопотенциалов мозга. Согласно гипо­тезе П. Андерсена и Дж. Экклса, важную роль в формировании этих колебаний играют тормозные нейроны [Andersen, Eccles, 1962]. Это дает основание применить к взаимодействию возбуж­денных и тормозящих их деятельность нервных микроструктур теорему В. Вольтерра [1976] о закономерных изменениях ампли­туды и частоты осцилляций в системе, состоящей из двух типов функционально антагонистических элементов (табл. 3).

Таблица 3. Изменение электроэнцефалограммы, предсказываемое теоремой Вольтерра

Изменения количества элементов

Изменения осцилляций

Физиологические состояния

Возбужденные

Тормозящие

Амплитуда

Частота

 

Без изменений

Уменьшение

Не изменяется

Возрастает

 

Уменьшение

Без изменений

Не изменяется

Замедляется

 

Уменьшение

Уменьшение

Возрастает

Не изменяется

 

Увеличение

Увеличение

Уменьшается

Не изменяется

 

Значительное увеличение

Увеличение

Уменьшается

Возрастает

Депрессия альфа-ритма

Увеличение

Значительное увеличение

Уменьшается

Замедляется

Медленный сон

Значительное уменьшение

Уменьшение

Возрастает

Замедляется

Экзальтация альфа- и тета-ритмов

Уменьшение

Значительное уменьшение

Возрастает

Возрастает

Быстрая, высоко­амплитудная ак­тивность

В какой мере картина, представленная в таблице, совпадает с физиологическими фактами? Наиболее бесспорен, пожалуй, механизм классической депрессии альфа-ритма, которая опре­деляется нарастанием числа возбужденных и тормозящих эле­ментов с преимущественным увеличением первых из них. Весьма неожиданным может показаться тот факт, что картина, харак­терная для медленного сна, также обусловлена увеличением воз­бужденных и тормозящих элементов, только число последних нарастает в большей мере, чем количество первых. Впрочем, данные последних лет не позволяют отвергнуть этот вывод. Усиление активности нейронов коры и ретикулярной формации во время сна побуждает рассматривать сон скорее как результат перестройки взаимодействия нервных элементов, чем как состоя­ние «разлитого торможения» коры и подкорки в старом понима­нии этого термина. Ряд авторов придают важное значение нара­станию активности механизмов возвратного торможения в гене­зе медленного сна.

Высокоамплитудные медленные колебания свидетельствуют об уменьшении количества и возбужденных, и тормозящих эле­ментов с относительным преобладанием последних. Уменьшение количества возбужденных элементов, но с преимущественным уменьшением тормозящих микроструктур имеет место и при быстрой высокоамплитудной активности. Применение теоремы Вольтерра к ритмической биоэлектрической активности мозго­вых структур не только создает предпосылки для математиче­ского моделирования ЭЭГ, но и побуждает по-новому взглянуть на внутренний нейрональный механизм ряда типичных измене­ний электроэнцефалограммы.

Если в генезе альфа-ритма решающее значение имеют корти­ко-таламические отношения, то тета-ритм связан с кортико-лим­бическим взаимодействием. Появление тета-ритма в ЭЭГ чело­века, находящегося в коматозном состоянии, можно рассматри­вать как результат активности филогенетически древних лимби­ческих структур на фоне деактивации менее устойчивых неокортикальных образований [Гриндель, Брагина, Добронра­вова, Доброхотова, 1974].

Итак, альфа-ритм — это «сенсорный» ритм, связанный с по­ступлением информации из внешнего мира. Не случайно он луч­ше всего выражен в зрительных отделах новой коры, поскольку у человека зрение является основным каналом получения инфор­мации об окружающей внешней среде. «Лимбический» по своему происхождению «эмоциональный» тета-ритм, по-видимому, имеет какое-то отношение к деятельности «оценивающих» меха­низмов мозга. С таким предположением хорошо согласуются временные параметры альфа- и тета-ритмов. Согласно данным психофизики восприятия первые 100 мс необходимы для отра­жения в структурах мозга физических характеристик стимула, для формирования его «нервной модели». На протяжении сле­дующих 100 мс мозг производит сопоставление модели с энграм­мами, извлеченными из памяти. Между 200–300 мс выясняется результат сличения и начинается подготовка к реакции, если наличный стимул требует ответного действия [Ломов, Иваниц­кий, 1977]. Продолжительность первого этапа совпадает с вре­менными характеристиками альфа-ритма. Продолжительность процессов сличения и «принятия решения» (150–250 мс) иден­тична частоте тета-ритма (рис. 16).

 

Рис. 16. Схема сопоставления временных характеристик альфа- и тета-ритма ЭЭГ с процессом восприятия внешнего стимула (Ст.)

а — формирование нервной модели; b — сравнение модели с энграммами, извлеченными из памяти; с — начало формирования реакции в зависимости от результатов сравнения.

Мы полагаем, что усиление тета-ритма при эмоциях не сво­дится к простой активации неокортекса со стороны лимбических структур. Характерная для эмоций ситуация прагматической неопределенности требует усиленной мобилизации хранящихся в памяти энграмм, их сопоставления с сигналами, поступающи­ми из внешней среды. Весьма вероятно, что тета-ритм является электрофизиологическим коррелятом механизма, квантующе­го поток извлекаемых из памяти энграмм, подобно тому, как альфа-ритм связан с механизмом, квантующим поток информа­ции из внешней среды. Подобное предположение хорошо объяс­няет, почему тета-ритм так характерен для электрической актив­ности гиппокампа у многих видов животных, о чем специально мы будем говорить в следующей главе.

Сказанное выше не означает, что каждый раз, регистрируя тета-ритм, мы наблюдаем процесс извлечения энграмм: у роже­ницы во время родов, у коматозного больного и т.д. Особенно это относится к случаям патологии. Когда у автомашины по­вреждено рулевое управление и нет двух колес, продолжающий работать двигатель уже не является источником перемещения в пространстве. С другой стороны, поступление внешней информа­ции и актуализация, извлечение имеющейся представляют два фундаментальных процесса функционирования любой нервной сети. Вот почему мы вправе считать, что наличие альфа- и тета-ритмов во многих мозговых образованиях означает не только сходный уровень их возбуждения, но и указывает на сходство протекающих в них рабочих процессов. О последнем свидетельствует функциональное значение пространственной синхронизации по тета-ритму, установленное в лаборатории М.Н. Ливанова [1972].

Информационная теория, вскрывшая сложную внутреннюю структуру эмоциональных состояний, наличие в этой структуре потребностно-мотивационных и информационных компонентов, позволяет более адекватно анализировать изменения ЭЭГ при эмоциях, не отождествляя эти изменения со шкалой колебаний уровня бодрствования. Если первоначально эти колебания объ­ясняли активирующим влиянием одной лишь ретикулярной фор­мации мозгового ствола, то постепенно число активирующих (а равно и деактивирующих) систем стало нарастать. Сложнейшую конструкцию и взаимодействие активирующих систем уже не­возможно сопоставлять с «целостным», далее не расчлененным представлением об эмоции, все еще кочующим по страницам учебников и руководств.

ВЛИЯНИЕ ЭМОЦИЙ НА ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ (на примере процессов восприятия)

Это влияние в главных своих чертах подчиняется известному правилу Джеркеса — Додсона, постулирующему оптимальный уровень напряжения для каждого конкретного вида работы [Yerkes, Dodson, 1908]. Снижение эмоционального тонуса в ре­зультате малой потребности или полноты информированности субъекта (монотонные, стереотипные действия) ведет к дремо­те, утрате бдительности, пропуску значимых сигналов, замед­ленным реакциям. С другой стороны, чрезмерно высокий уро­вень эмоционального напряжения дезорганизует деятельность, осложняет ее тенденцией к преждевременным реакциям, реак­циям на посторонние, незначимые сигналы (ложные тревоги), к примитивным действиям типа слепого поиска методом проб и ошибок. Подробный анализ взаимодействия сенсорных и внесенсорных факторов восприятия, равно как и анализ проблемы от­ражения этих факторов в структуре вызванных электрических потенциалов мозга, читатель может найти в книге А.М. Ива­ницкого [1976]. Закономерности изменения эффективности пер­цептивной деятельности человека по мере роста эмоционально­го напряжения, равно как и характера допускаемых им оши­бок, проиллюстрируем результатами опытов М.В. Фролова, В.Ф. Евтушенко и Е.П. Свиридова.

В эксперименте участвовали пять взрослых лиц мужского пола, предварительно обученных распознаванию зрительных образов на фоне шумов. Объективным показателем степени эмо­ционального напряжения служила нормированная сумма электрокардиографических параметров — средней длительности интервала R— R и амплитуды зубца Т. Избранный показатель отличается надежностью и удобством его регистрации в естест­венных условиях деятельности человека. По мере приближения к воздействию стресс-фактора (парашютный прыжок) нормиро­ванная сумма параметров ЭКГ в подавляющем большинстве случаев изменялась однонаправленно.

Перцептивную деятельность операторов исследовали на не­скольких этапах приближения к моменту парашютного прыж­ка; сразу же после посадки в самолет (см. рис. 18, А,I), при взлете (II), в период набора высоты (III), во время прыжков других парашютистов, прыгавших по очереди до исследуемого лица (IV), непосредственно перед прыжком (V).

Тахистоскопически предъявляемые зрительные образы пред­ставляли собой арабские цифры 0, 2, 3 и так далее до 9. Каждый сим­вол состоял из 20 темных элементов в поле кадра, содержавше­го 7 × 11 ячеек. Для зашумления на символы накладывались случайные помехи: светлые промежутки в контуре символа и дополнительные темные элементы в поле кадра. Уровень шумов изменялся от 10 до 30%. На каждом этапе эксперимента субъ­екту предъявляли серию символов, включавшую 10 кадров, причем количество кадров, содержавших зашумленные цифры и сплошной «чистый» шум, было равным. На рис. 17 представ­лены примеры зрительных образов: А — зашумленная цифра (светлые кружки в контуре обозначают результат действия по­мехи на цифру), В — «чистый» шум. Распределение кадров внутри серии было случайным. Время экспозиции каждого кад­ра — 2 с. Регистрация электрокардиограммы (ЭКГ) и резуль­татов деятельности операторов производилась с помощью борто­вого магнитофона.

Данные обработки полученного материала представлены на рис. 18, А, В. По оси абсцисс (рис. 18, А) отложена усреднен­ная нормированная сумма ЭКГ параметров (М) на различных этапах эксперимента (1—V). В фоне (до посадки в самолет) М = I. По оси ординат — значения эффективности распознавания зрительных образов (V ),

 

где 0 = 1 — в случае правильного распознавания; 0 — в случае неверного распознавания; К = число случаев 0 = 1 в серии; N = число серий на данном этапе опыта. Каждая из четырех кривых на рис. 18, А отображает работу одного из субъектов в эмоционально осложненных условиях и демонстрирует наличие четких максимумов на кривых эффективности. Положение и выраженность максимума при одинаковых условиях эксперимен­та характеризует индивидуальные особенности операторов А, В, С, Д, степень эмоциональной устойчивости каждого из них, индивидуальное взаимоотношение мотиваций, связанных с пер­цептивной деятельностью распознавания зрительных образов и с предстоящим парашютным прыжком.

 

Рис. 17. Образцы зрительных образов, предъявляемых для опознания: А — циф­ра «9», Б — «шум» (по М.В. Фролову, В.Ф. Евтушенко и Е.П. Свиридову).

Объяснения в тексте (по М.В. Фролову, В.Ф. Евтушенко и Е.П. Свиридову).

 

Рис. 18. Эффективность (А) деятельности по распознаванию зрительных обра­зов наблюдателями А, В, С, Д на I—V этапах подготовки к парашютному прыжку и изменение вероятности ошибок (Б) различного типа

На рис. 18, В показана вероятность (Р) ошибок различного типа во время работы оператора В. Можно видеть, что возрастание степени эмоционального напряжения сопровождается уменьшением ошибок типа «пропуск сигнала», когда субъект принимает цифру за шум (

), и возрастанием количества «лож­ных тревог», когда субъект принимает шум за цифру (
). Коли­чество ошибочных идентификаций символа (субъект принимает демонстрируемую ему цифру за другую) сперва уменьшается, а потом начинает нарастать (
).

Использование математического аппарата временных рядов позволяет прогнозировать динамику ошибок первого и второго типа по мере дальнейшего роста эмоционального напряжения (М. В. Фролов и Н.А. Лужбин — рис. 19). В результате этих расчетов были получены кривые прогноза, средние отклонения которых от истинных значений не превышали 10%.

Полученные экспериментальные факты показывают, что да­же в том случае, когда эмоциональное напряжение связано с мотивацией, посторонней для выполняемой человеком работы, это напряжение не оказывает однозначно дезорганизующего влияния. Умеренная степень эмоционального напряжения спо­собна повысить эффективность деятельности, уменьшить коли­чество допускаемых субъектом ошибок. Благотворное влияние эмоций выступает особенно отчетливо в случае, когда эти эмо­ции возникают в связи с самой деятельностью, на базе потреб­ности, мотивирующей изучаемую деятельность субъекта. Спе­циальная серия экспериментов показала, что введение комбини­рованного подкрепления успеха и неуспеха в виде поощрения и наказания способно повысить эффективность распознавания за­шумленных зрительных образов по скорости и безошибочности их идентификации на 15%.

Теоретический и практический интерес представляет законо­мерный характер ошибок, совершаемых оператором по мере роста эмоционального напряжения. Наряду с ухудшением тон­кого различения похожих сигналов и возрастанием количества «ложных тревог» (субъект принимает шум за объективно несу­ществующую цифру) количество ошибок типа пропуска сигна­ла уменьшается.

 

Рис. 19. Прогнозирование вероятности ошибок типа ложных тревог (E1) и пропуска сигнала (Е2) по мере роста эмоционального напряжения (F), о ко­тором судили по изменениям ЭКГ (по М.В. Фролову и Н.А. Лужбину)

Объяснения в тексте.

Подобные сдвиги перцептивной деятельности вряд ли можно объяснить одной флуктуацией уровня бодрство­вания. Мы полагаем, что в основе закономерного изменения перцептивной деятельности лежит переход от тонко специали­зированного условно-рефлекторного поведения к реагированию по типу доминанты Ухтомского, когда множество событий внешней среды становятся значимыми для субъекта. Характер­ный для эмоционально возбужденного мозга переход к широко генерализованному доминантному реагированию необходимо учитывать при оценке ­надежности оператора. Эмоционально воз­бужденный оператор сравнительно долго сохраняет высокий уровень бдительности (способность реакции на значимый сиг­нал), однако он начинает воспринимать как значимые и те сиг­налы, которые объективно таковыми не являются.

С позиций информационной теории эмоций чрезвычайно существенным моментом при изучении влияния эмоций на дея­тельность является вопрос о том, относится ли эмоция к потреб­ности, мотивирующей данную деятельность, или она возникла на базе другой, конкурирующей потребности. Многие авторы, обсуждая проблему «эмоции и деятельность», вообще игнори­руют это различие. Другие предпочитают говорить об эмоцио­нальной напряженности оператора только при наличии побоч­ной мотивации (тревога за жизнь, забота о престиже и т.п.). В случае доминирования потребности выполнить задачу напря­женность, по мнению этих авторов, является уже не эмоциональ­ной, а «операционной» [Наенко, 1976].

Вопрос о зависимости результатов деятельности от генеза эмоционального состояния субъекта специально исследовала М.Н. Русалова [1979]. В опытах у 24 испытуемых определяли абсолютный слуховой порог: испытуемый должен был говорить «слышу» всякий раз, когда он слышал звук. Во второй серии («нейтральный фон») вспышкой света отмечали пропущенные испытуемым звуковые сигналы. В третьей серии экспериментов определение порогов проводили при болевом наказании за про­пущенный сигнал (отрицательная эмоция, зависящая от неуспе­ха изучаемой деятельности). Затем испытуемых разделили на две группы по 12 человек. В группе А перед началом опыта ис­пытуемые как бы случайно слышали беседу двух эксперимента­торов, которые давали высокую оценку качествам испытуемого, не относящимся к данной деятельности (положительный эмо­циональный фон). В группе Б испытуемые слышали негативные замечания в их адрес, также не имеющие отношения к опреде­лению порогов (отрицательные эмоции на базе побочной пот­ребности). В конце экспериментов снова определяли пороги в ситуации «нейтральный фон».

Динамика изменений средней величины слуховых порогов у всех испытуемых представлена на рис. 20. Введение световой вспышки после пропущенного сигнала вызвало понижение по­рогов, а болевое наказание повысило слуховую чувствитель­ность еще больше. Эмоции, не связанные с выполняемой дея­тельностью, оказали сильное и диаметрально противоположное влияние: отрицательное эмоциональное состояние сопровожда­лось повышением порогов, положительное — их значительным снижением. Результаты экспериментов М.Н. Русаловой позво­ляют сделать вывод о зависимости влияния эмоций на деятель­ность от характера потребности, обус­ловившей данное эмоциональное состо­яние. Положительные эмоции относи­тельно неспецифичны: каждый из нас знает по собственному опыту, что хо­рошее настроение оказывает благо­творное влияние на эффективность ра­боты даже в том случае, если оно возникло вследствие причин, к работе не относящихся (приятное известие, хорошая погода и т.п.). Что касает­ся отрицательных эмоций, то их моти­вационный источник весьма важен для характера влияния на деятель­ность. Как показывают эксперименты и непосредственные наблюдения, по­добное влияние может быть прямо про­тивоположным.

Качество потребности, лежащей в основе того или иного эмоционального состояния, приобретает особенно важ­ное значение, когда мы переходим к эмоциям, возникающим на базе слож­ных социально-детерминированных мотиваций.

М. Н. Валуева [1969] и И.Н. Грызлова [1976] регистриро­вали изменения слуховых порогов и частоты сердцебиений в двух сериях экспериментов, причем в одном случае пропуск зву­кового сигнала сопровождался электрокожным раздражением запястья руки наблюдателя, а в другом случае — раздражением его партнера по опыту.

 

Рис. 20. Разности пороговых интенсивностей звука, вы­численные по отношению к фону (в децибелах затуха­ния по аттенюатору)

1 — группа А; 2 — группа Б (по М.Н. Русаловой).

Если судить о степени эмоционального напряжения по изменению частоты сердечных сокращений, то из 20 обследованных лиц 14 (то есть 70%) обнаружили большую степень тревоги в ситуации, когда наказание угрожало им са­мим. У трех испытуемых зарегистрирована равная степень тре­воги за партнера по опыту и за себя, а у трех других частота сердечных сокращений была максимальной, когда наказанию подвергался партнер. Полученные различия невелики, но стати­стически значимы (Р = 0,01).

При исследовании слуховых порогов у 27 других лиц пороги понизились в ситуации, где наказанию подвергался партнер, по сравнению с ситуацией, где болевое раздражение наносили са­мому наблюдателю, у 9 человек, что составляет 30% всех обсле­дованных лиц.

Даже в этих сравнительно элементарных ситуациях высту­пила чрезвычайная сложность зависимости финальных физиоло­гических сдвигов (изменения порогов восприятия звуковых сиг­налов, частоты сердцебиений) от всей совокупности личностных факторов, определяющих реакцию субъекта. Так, сравнение ре­зультатов измерения порогов с анализом обследованных лиц по вопроснику Р.Б. Кэттелла показало, что субъекты, наиболее восприимчивые к ситуации наказания партнера за допущенные ими ошибки: а) хорошо контролируют свое поведение, б) адек­ватно ориентируются в среде, в) заботятся о своей репутации, г) неукоснительно выполняют социальные требования, д) обна­руживают высокую степень тревожности и предрасположенности к социально-детерминированной фрустрации [Грызлова, 1976].

Мы полагаем, что в получивших широкую известность опы­тах С. Милгрэма [Milgrem, 1974] две трети студентов продол­жали усиливать раздражение током партнера, несмотря на имитацию этими партнерами «криков боли», не в силу какой-то особой склонности к жестокости, а вследствие характера инст­рукции (добровольность опытов, важность этих опытов для нау­ки и т.п.). При изменении инструкции и вызванном этим изме­нением сдвиге мотивационных установок результат оказался бы существенно иным.

Зависимость порогов восприятия от характера мотивов обна­руживается и в экспериментах с опознанием нейтральных или эмоционально окрашенных слов. Тахистоскопическое предъяв­ление этих слов показало, что продолжительность экспозиции эмоциональных слов, необходимая для прочтения, может быть и больше и меньше, чем в случае предъявления нейтральных словесных сигналов [Bruner, Postman, 1947]. Пока окончатель­но не ясно: имеем ли мы дело с неосознаваемыми реакциями на эмоционально значимые слова или испытуемые склонны задер­живать ответ при появлении на экране «неприятного» слова [Whittaker, Gilchrist, Fischer, 1952]. О том, что необходимость вербального ответа не безразлична для испытуемого, свидетель­ствуют опыты Беглайтера и Плаца. Поздние компоненты выз­ванных потенциалов на «запретное» слово были выражены сильнее, чем при экспозиции нейтральных слов. Эти сдвиги усиливались, если после экспозиции субъект должен был пов­торять слова, в том числе и эмоционально окрашенные [Веgleiter, Platz, 1969].

В систематических исследованиях Э.А. Костандова [1977] пороги опознания эмоционально значимых слов у лиц, совер­шивших противоправные действия, оказались в 2/3 случаев вы­ше, а в 1/3 случаев ниже, чем пороги опознания эмоционально нейтральных словесных ­стимулов. Мы предполагаем, что ре­шающее значение для смещения порога в ту или иную сторону имел характер мотивации, на базе которой возникало эмоцио­нальное напряжение. Преобладание мотивов самосохранения, боязни разоблачения и наказания включало механизмы «пси­хологической защиты» с характерным для них повышением по­рогов восприятия. Если же у субъекта доминировали мотивы тревоги за других людей, чувства раскаяния и вины, это сопро­вождалось обострением чувствительности и понижением поро­гов. Нередкое сосуществование мотивов первого и второго типа делает вполне возможным колебание порогов в обе стороны у одного и того же субъекта на протяжении одного и того же опыта.

РЕЧЬ И МИМИКА

Возбуждение мозговых структур, ответственных за реализа­цию эмоций, оказывает избирательное, тонко специализирован­ное влияние на мышечный аппарат внутривидовой (у челове­ка — межличностной) коммуникации: на механизмы речевых, голосовых и мимических реакций. В эмоциональной экспрессии ярко проявляются компенсаторная и подкрепляющая функции эмоций на популяционном уровне. Компенсаторная роль эмоцио­нальной экспрессии обнаруживается в том повседневно наблю­даемом факте, что речь человека становится тем более эмоцио­нальной, чем менее эффективно воздействие на партнера логически-понятийного содержания речевого высказывания. Мы не чувствуем необходимости прибегать к эмоционально окрашенной речи, если аудитория разделяет убедительность приводимых на­ми логических доводов. Чем меньше у нас логических аргумен­тов, чем меньше времени для аргументации, и, наконец, чем меньше уверенности, что содержание важного сообщения будет в полной мере оценено аудиторией и вызовет необходимую для нас реакцию, тем эмоциональнее становится наша речь. Иными словами, эмоциональная окраска речи в такой же мере зависит от величины потребности и оценки возможности ее удовлетво­рения, как и любые другие объективные проявления степени эмоционального напряжения. При изучении речи летчиков, ока­завшихся в аварийной ситуации, установлено, что доминирую­щая частота голоса пилота, который своими действиями мог предотвратить аварию, возросла всего на 12%. У пассивных зрителей приближающейся аварии она возросла на 45% [Sulc, 1975].

Эмоциональное напряжение сказывается на целом ряде ха­рактеристик речи, к числу которых относятся: 1) средняя длина отрезка речи, произносимой без пауз; 2) темп артикулирования и его колебания; 3) латентный период речевых реакций; 4) за­держки речи, проявления нерешительности; 5) длительность интервалов между повышениями частоты основного тона; 6) словарное разнообразие; 7) количество жестов; 8) незавер­шенные фразы; 9) ошибки, оговорки и т.д. [Носенко, 1978]. Не менее характерны для эмоций изменения голоса, интона­ционных параметров речи. Изменения голоса представляют наи­более древний в эволюционном отношении механизм выражения эмоций. Об этом свидетельствует экспериментально установ­ленная способность человека правильно распознавать эмоцио­нальную окраску звуковых сигналов, издаваемых обезьянами. Оказалось, что оценки человека хорошо соответствуют той пове­денческой ситуации, в которой был записан звуковой сигнал, будь то ориентировочные сигналы, эмоцио­нально положитель­ные, активно отрицательные (гнев), пассивно отрицательные (жалоба, испуг, тревога) или нейтральные [Гершуни, Богда­нов, Вакарчук, Мальцев, Черниговская, 1976; Гершуни, Богда­нов, Вакарчук, 1977].

В последние годы явно усилился интерес к анализу голоса как объективного показателя эмоционального состояния чело­века, выполняющего ответственную деятельность космонавта, летчика, диспетчера аэропорта [Лукьянов, Фролов, 1969; Таубкин, 1977; Williams, Stevens, 1969, 1972; Older, Jenney, 1975; Kuroda, Fujiwara, Okamura, Utsuki, 1976]. Этот интерес объяс­няется рядом причин. Оценка состояния человека по голосу не требует прикрепления к его телу специальных датчиков, кото­рые не только обременяют субъекта, но психологически превра­щают его в объект наблюдения со всеми нежелательными по­следствиями подобной ситуации. Для регистрации и последую­щего анализа интонаций речи можно использовать запись обычных радиопереговоров (рис. 21). Во-вторых, современная акустическая и вычислительная техника позволяет дополнить аудиторский анализ инструментальной (в идеале — автомати­ческой) оценкой эмоционального состояния человека. Наконец, в-третьих, речевой сигнал в меньшей мере испытывает на себе влияние физической нагрузки, чем вегетативные функции.

 

Рис. 21. Спектры фразы «Я Алмаз», произнесенной А.А. Леоновым на этапе «выход» в полете (а) и во время тренировки (б) (по А.Н. Лукьянову и М.В. Фролову)

На рис. 22 показаны изменения частоты сердцебиений и от­носительного формантного момента голоса космонавта А.А. Лео­нова на различных этапах тренировки и реального полета в кос­мос. Видно, что изменения пульса на двух этапах (подготовка к выходу в открытый космос — 4*3и в момент возвращения в шлюзовую камеру — 7*) оказались во время тренировки сильнее, чем в реальном полете. Неужели эмоциональное напряжение космонавта было более значительным на земле, чем в космосе? Анализ интонационных характеристик речи показал, что это не так. Что же касается учащения сердцебиений, то оно во время тренировки было вызвано чисто физическим напряжением, не­обходимостью передвигаться в тяжелом скафандре, рассчитан­ном на невесомость.

Восприятия эмоциональной окраски речи зависят от лично­стных особенностей человека и от его собственного эмоциональ­ного состояния в данный момент. Эмоции другого лучше распоз­нают лица, принадлежащие по своим характеристикам к типу «ведомых». Опросник Кэттелла диагностировал у этих лиц черты зависимости, тревожности, конформности, повышенной сенситивности. При распознавании эмоциональной окраски голоса обнаружен и феномен «психологической защиты»: больные в со­стоянии депрессии хуже определяют интонационные признаки пониженного настроения, чем эталоны других эмоций [Корне­ва, 1978].

 

Рис. 22. Изменения частоты пульса (А) и акустических характеристик голоса (Б) у космонавта А.А. Леонова на различных этапах полета (1) и во время тренировки (2) в термобарокамере (по А.Н. Лукьянову и М.В. Фролову)

Собственное состояние человека сказывается и на его спо­собности к воспроизведению эмоциональной мимики, хотя мими­ка принадлежит к числу произвольных двигательных реакций. Г. Шварц регистрировал электромиограмму (ЭМГ) лицевых мышц у здоровых субъектов и у больных в состоянии депрессии. Когда эти больные думали о событиях, связанных с печалью и гневом, они воспроизводили мимику, типичную для этих эмоций. Вызвать мимическое выражение счастья они не могли, а мыс­ленное представление ситуации «обычный день» сопровожда­лось мимикой, похожей на печаль [Schwartz, 1975]. Эти и по­добные им опыты показывают, что превращение мимики в про­извольно регулируемое средство социального общения не освободило ее полностью от непроизвольных компонентов. Тщательный электромиографический анализ показал, что мыс­ленное представление эмоционально окрашенной ситуации дает мимику, более соответствующую естественным эмоциям, чем простое «изображение» на лице радости, горя и т.п. эмоций [Schwartz, Fair, Salt, Mandel, Klerman, 1976].

Таким образом, мимика представляет сложный «сплав» про­извольных, тренируемых и непроизвольных эмоциональных ком­понентов. В экспериментах М.Н. Русаловой [1979], поставлен­ных совместно с К. Изар­дом (США) на профессиональных актерах, ЭМГ мимических мышц лица при мысленном представ­лении эмоционально окрашенных событий соответствовали на­туральным эмоциям. При радости наблюдалась наибольшая активность m. depressor anguli oris (улыбка), при страхе — m. venter frontalis (подъем бровей вверх), во время гнева — т. masseter (сжатие челюстей), на фоне печали — m. corrugator supercilii (нахмуривание). Контрольные испытуемые (не актеры) смогли правильно воспроизвести лишь ЭМГ картину радости, в то время как все отрицательные эмоции вызывали усиление активности одних и тех же мимических мышц (нахму­ривание).

Подводя итог краткому обзору данных, касающихся эмоцио­нальной окраски речи и мимики, мы можем сказать следующее. Длительный процесс социализации превратил голос и мимику в средство невербальной коммуникации, которое человек исполь­зует не только для сообщения о своем состоянии, но и для мас­кировки этого состояния от других членов сообщества. Тем не менее достаточно тонкий инструментальный анализ способен обнаружить в эмоциональной экспрессии компоненты, которые неподвластны произвольному регулированию. Это делает голос и мимику очень важным и перспективным объективным показа­телем эмоционального состояния человека, представляющим большой интерес для инженерной психологии, медицины и дру­гих областей практики.

В теоретическом плане мы вновь убеждаемся в том, что речь и мимика не только выражают субъективные переживания человека, но и отражают объективные факторы той ситуации, которая породила данное переживание: наличие потребности и прогнозирование возможности ее удовлетворения. Даже в слу­чае, когда мимика или окраска речи не соответствуют действи­тельному эмоциональному состоянию субъекта, они обусловле­ны какой-то иной потребностью и будут тем убедительнее, чем сильнее эта потребность. Вторым, очень важным условием убе­дительности внешнего выражения эмоций оказывается способ­ность и умение человека трансформировать свою истинную потребность в мотивы поведения изображаемого им лица. Так, источником эмоций сценического персонажа служит художниче­ская потребность актера решить свою «сверхзадачу» — познать и сообщить зрителям нечто важное о мире, в котором мы жи­вем. Но об этом речь пойдет позже.

3* Так у автора.

На рис. 22 показаны изменения частоты сердцебиений и от­носительного формантного момента голоса космонавта А.А. Лео­нова на различных этапах тренировки и реального полета в кос­мос. Видно, что изменения пульса на двух этапах (подготовка к выходу в открытый космос — 4*3и в момент возвращения в шлюзовую камеру — 7*) оказались во время тренировки сильнее, чем в реальном полете. Неужели эмоциональное напряжение космонавта было более значительным на земле, чем в космосе? Анализ интонационных характеристик речи показал, что это не так. Что же касается учащения сердцебиений, то оно во время тренировки было вызвано чисто физическим напряжением, не­обходимостью передвигаться в тяжелом скафандре, рассчитан­ном на невесомость.

* Так у автора.

Нейроанатомия эмоций

Для обнаружения и анализа мозговых структур, непосред­ственно ответственных за возникновение и реализацию эмоцио­нальных реакций, огромное значение имела методика прямой стимуляции мозга электрическим током через заранее вживлен­ные электроды [Hess, 1968]. Успехи стереотоксической нейро­хирургии обусловили допустимость применения этой методики у человека в диагностических и лечебных целях, что открыло воз­можность сопоставления эффектов стимуляции с речевым отче­том пациентов о своем эмоциональном состоянии [С. Сэм-Джэкобсон, Р. Гис, X. Дельгадо, Н.П. Бехтерева, В.М. Смирнов и др.). На рис. 23, заимствованном из работы Н.П. Бехтеревой [1971], показаны зоны, раздражение которых вызывало у паци­ентов эмоциональные реакции с различной выраженностью и по­стоянством.

Наиболее полную сводку данных, полученных с помощью ле­чебно-диагностических стимуляций, привел в своей монографии В.М. Смирнов [1976].

Суммируя результаты собственных наблюдений и сведения, почерпнутые в литературе, В.М. Смирнов отмечает, что при раздражении ядер миндалины пациент сообщает о возникнове­нии состояний страха, гнева, ярости, изредка — удовольствия. Стимуляция перегородки, напротив, как правило, сопровожда­ется переживанием эйфории, наслаждения, полового возбужде­ния, общего подъема настроения. При раздражении переднего и заднего отделов гипоталамуса наблюдаются реакции тревоги и ярости, а при стимуляции структур среднего мозга — широкий спектр эмоций от гнева и напряжения до полового возбуждения с выраженной положительной окраской. В отличие от перечис­ленных мозговых образований стимуляция гиппокампа не сопро­вождается ни страхом, ни яростью, ни удовольствием. Зарегист­рированы только спутанность сознания, временная потеря кон­такта с врачом и эпизодически — страх в виде вторичной эмо­циональной реакции субъекта на расстройство восприятия окру­жающего мира.

При раздражении мезэнцефального отдела ствола и неспеци­фического таламуса возникают состояния повышенной актива­ции или инактивации. Активационные состояния имеют положи­тельную эмоциональную окраску, реже активно-отрицательную (гнев, злоба, но не тоска и печаль). Инактивационные состояния характеризуются успокоением и безразличием. Возникающие при этих двух функциональных состояниях ощущения необычай­ной «легкости тела» или его «тяжести» не удалось непосредственно связать с изменениями мышечного тонуса или вестибу­лярных функций.

 

Рис. 23. Схема мозга человека

Крупными черными квадратами помечены зоны, раздражение которых вызывало эмоцио­нальные реакции большей выраженности и с большим постоянством; маленькими квадра­тами — те зоны, при раздражении которых эмоциональные реакции развивались менее по­стоянно и были менее отчетливыми (по Н.П. Бехтеревой).

Помимо перечисленных выше эмоциональных состояний, па­циенты В.М. Смирнова сообщали о кратковременных реакциях, возникавших в момент электрического раздражения. К ним от­носятся: чувство растерянности, недоумения (мезэнцефальные отделы ствола, субталамус, ретикулярное таламическое ядро); страх, причина которого субъекту неясна или связана с эмоцио­нальной реакцией на соматические сдвиги (лимбикоретикулярная система); удовольствие в виде приятных, не всегда точно квалифицируемых ощущений; немотивированная радость, воз­никающая при стимуляции срединного центра таламуса, бледно­го шара, мезэнцефального отдела ствола.

На протяжении многих лет нейрофизиологи пытались найти тот отдел мозга, который в наибольшей мере ответственен за возникновение эмоциональных состояний: гипоталамус (Гесс, Гельгорн), таламус (Кенон, Бард), гиппокамп (Беритов, Пейпец, Брэйди), ретикулярная формация (Линдсли) и т.д. Эта тенденция получила отражение даже в названиях соответствую­щих теорий: «таламической», «гипоталамо-лимбической», «акти­вационной». Новейшей модификацией подобного подхода к про­блеме локализации эмоций являются представления Мак Лина [McLean, 1970]. По мнению Мак Лина, в гипоталамусе репре­зентированы стереотипные формы поведения, как правило, со­провождающиеся эмоциями (реакции защиты, нападения, по­иска, добывания), а к вышерасположенным отделам мозга при­урочены те или иные мотивации: к миндалине — потребности самосохранения (голод, защита и т.п.), к перегородке — продол­жение рода, секс, к цингулярной и префронтальной коре — зоосоциальные, групповые, стадные мотивации; в неокортексе выс­ших позвоночных аккумулирован их индивидуально приобре­тенный опыт.

Однако результаты экспериментов с прямым электрическим раздражением различных мозговых образований, равно как с их разрушением, не позволяют рассматривать ту или иную струк­туру в качестве локального «центра» эмоций страха, ярости, удо­вольствия и т.п. Даже полная хирургическая изоляция гипота­ламуса у кошек [Ellison, Flynn, 1968] не ведет к выпадению за­щитных и пищевых реакций с характерной для них эмоциональ­ной окраской. Оценивая сложившуюся ситуацию, А.В. Вальд­ман пишет: «По существу попытки топографического представи­тельства в головном мозгу “эмоций”, равно как и других пси­хических функций, являются отголоском локализационализма... Вопрос о “субстрате эмоций” в настоящее время может быть ре­шен определенно только в отношении топографии интегратив­ных центров зон эмоционально-выразительных проявлений» [Вальдман, 1972, с. 14]. С этой точкой зрения солидаризируется и В.М. Смирнов: «...трудно назвать мозговые структуры, ответ­ственные исключительно за эмоции... Поэтому мы вполне соглас­ны с А.В. Вальдманом [1972], что нейрофизиологическое изу­чение эмоций и эмоционального поведения не должно быть на­правлено на поиск структурных элементов эмоций и что его сле­дует базировать на системном принципе» [Смирнов, 1976, с. 166].

Близких взглядов придерживается в своих последних рабо­тах Р. ­Айсааксон: «Не существует одиночных анатомических образований для одиночных поведенческих функций... не суще­ствует единых поведенческих функций, которые могли бы быть приурочены к анатомическим образованиям таким образом, что­бы эти функции оказывались полезными в любых обстоятель­ствах и при всех внешних условиях» [Isaacson, 1978].

Понимая всю обоснованность разочарования в результатах поиска «точечно» локализованных эмоциогенных структур, мы вместе с тем не можем вернуться к расплывчатым представле­ниям об эмоциях как функции «мозга в целом», как следствии «корково-подкорковых отношений». При всей сложности пробле­мы экспериментальная нейрофизиология эмоций не вправе от­казаться от фундаментального принципа «приурочивания дина­мики к структуре», завещанного нам И.П. Павловым.

Сегодня уже невозможно найти исследователя, который пред­ставлял бы себе нервные «центры» эмоций в виде ограниченно­го участка нервной ткани. Каждый, кто пытается рассмотреть организацию церебрального субстрата эмоций, непременно гово­рит о системе, о широко разветвленной констелляции нервных образований, представленных на различных уровнях головного мозга высших животных и человека.

Нейрофизиологии эмоций особенно близко то понимание до­минантного очага как «функционального органа», как системы, которое мы связываем с именем А.А. Ухтомского. «Доминант­ный очаг, — пишет В.С. Русинов [1967, с. 200], — это констелля­ция А.А. Ухтомского, образующаяся как система в ходе теку­щей деятельности организма на всех этажах центральной нерв­ной системы в разных ее местах, но с первичным очагом в од­ном из отделов и с переменным значением функций отдельных компонентов системы». А.А. Ухтомский специально подчеркнул, что фактором, определяющим временную целостность «функ­ционального органа», является достижение определенного при­способительного результата. Он писал: «С именем “органа” мы привыкли связывать представление о морфологически сложив­шемся, статически постоянном образовании. Это совершенно не обязательно. Органом может быть всякое временное сочетание сил, способное осуществить определенное достижение» [Ухтом­ский, 1950, с. 279. Курсив наш. — П.С.]. Идею результата как системообразующего фактора в дальнейшем энергично разра­батывал П.К. Анохин.

Однако системный подход продуктивен только в том случае, если мы более или менее определенно указываем на конкрет­ные элементы, из которых состоит данная система, на функцио­нальное значение каждого из этих элементов и на правила взаи­модействия элементов друг с другом при функционировании си­стемы в целом. Причем под «элементами» мы подразумеваем не гипотетические «блоки» логических схем, а реальные мозговые образования, ту приуроченность динамики к структуре, которую И.П. Павлов считал фундаментальным принципом своей мате­риалистической теории. К сожалению, именно последнее требо­вание оказалось критическим моментом для нейрофизиологиче­ского обоснования целого ряда очень красивых и логически стройных концепций. Иными словами, любая концепция, претен­дующая на объяснение принципов организации поведения, дол­жна быть сопоставима с анатомическим строением мозга, по­скольку и первое и второе формировались в русле единого эво­люционного процесса.

В последние годы появились попытки выделить тот или иной конгломерат анатомически и функционально связанных между собой мозговых образований, к которому можно приурочить не отдельный фрагмент целенаправленного поведения, а достаточ­но универсальную поведенческую функцию. В.Д. Небылицин [1968, 1971] полагал, что нейроанатомической основой частных свойств нервной системы являются анализаторы (зрение, слух, осязание и т.д.). Что касается общих свойств, то их можно раз­делить на активность и эмоциональность. Первая зависит от ин­дивидуальных особенностей функционирования лобно-ретикуляр­ного комплекса мозговых структур, вторая — от лобно-лимбиче­ского комплекса. Р.Ю. Ильюченок выделяет эмоциогенную си­стему, включающую в себя следующие отделы головного мозга: миндалину, зону инсерта, пери- и паравентрикулярные ядра ги­поталамуса и центральное серое вещество. Разрушение любого из этих образований, по данным автора, делает невозможным выработку условного рефлекса у крыс после одного сочетания, что свидетельствует о нарушении эмоционального компонента подкрепления [Ilyutchenok, 1979]. Сходство дефекта, возникаю­щего при повреждении любого звена комплекса мозговых струк­тур, явилось основанием и для выделения «системы переднего мозга», описанной В.А. Черкесом [1978]. В систему входят: ассоциативная кора, неостриатум (хвостатое ядро), гиппокамп и миндалина. «Это комплекс структур, ответственный за орга­низацию тех форм поведения, которые являются наиболее слож­ными у данного вида животных» [Черкес, 1978, с. 147]. К со­жалению, понятие о «наиболее сложной» для данного вида фор­ме поведения слишком расплывчато.

Р. Дуглас [Douglas, 1972] предлагает различать две основ­ные системы мозга: анализаторную (неокортекс, специфические ядра таламуса, гиппокамп, миндалина) и мотивационную (моз­говой ствол, гипоталамус, неспецифические ядра таламуса). Ав­тор подчеркивает значение взаимных влияний этих двух систем на деятельность друг друга. Однако и в этой схеме не уточняет­ся роль каждой из перечисленных структур: ведь сказать, что система «анализирует важнейшие стимулы», явно недостаточно без уяснения принципов этого анализа. Нам кажется весьма спорным и отнесение миндалины к системе анализаторных струк­тур, поскольку миндалина очень тесно связана с функциониро­ванием гипоталамуса.

В своих последних работах А.Р. Лурия [1978] описал три основных функциональных блока мозга: 1) блок регуляции то­нуса и бодрствования (ретикулярная формация и лобные отде­лы коры); 2) блок приема, переработки и хранения информации (первичные, вторичные и третичные зоны коры); 3) блок про­граммирования, регуляции и контроля деятельности (префрон­тальные отделы лобной коры). При анализе схемы функциональ­ной организации мозга, предложенной А.Р. Лурия, возникает целый ряд вопросов. Какую роль в этой организации играют остальные субкортикальные образования, кроме ретикулярной формации? Каким образом функции «блоков» связаны между собой, то есть как процессы приема и переработки информации влияют на программирование деятельности, деятельность — на прием, переработку и хранение информации, первое и второе — на регуляцию тонуса и т.д., и т.п. Впрочем, схема А.Р. Лурия органически вытекает из его общих нейропсихологических пред­ставлений, откуда практически исключены потребности, мотивы и эмоции.

Что касается разделов учебников и руководств, посвященных описанию морфологического субстрата потребностей и эмоций, то они, как правило, состоят из простого перечисления эффектов, наблюдающихся при повреждении или электрической стимуля­ции передних отделов новой коры, гиппокампа, миндалины и ги­поталамуса без указания на принципиальные особенности функ­ций каждого из перечисленных образований, на специфику их «вклада» в организацию поведения. Мы полагаем, что причиной подобного положения вещей является отсутствие такой общей концепции интегративной деятельности мозга, которая могла бы быть приурочена к его анатомическому строению.

Наш собственный подход к проблеме, о которой идет речь, определила информационная теория эмоций, согласно которой потребности, действия и эмоции не только представляют само­стоятельные, не отождествляемые друг с другом феномены выс­шей нервной (психической) деятельности, но с необходимостью должны иметь собственный морфофизиологический субстрат. Подобная точка зрения подтверждается результатами многих экспериментов.

МОРФОФИЗИОЛОГИЧЕСКИЕ ОСНОВЫ ПОТРЕБНОСТЕЙ, МОТИВАЦИЙ И ЭМОЦИЙ. ИХ ОТНОСИТЕЛЬНАЯ САМОСТОЯТЕЛЬНОСТЬ

На схеме фронтального среза мозга крысы в одной из работ Дж. Олдса (рис. 24) структуры, связанные с биологическими по­требностями в пище, воде и сексуальном партнере, выглядят как островки на фоне мозговой ткани, прямое раздражение ко­торой дает эмоционально положительные, эмоционально отри­цательные и смешанные эффекты. Раздражение мозга кошки в зоне от заднего ядра до супраоптического в латеральной части гипоталамуса ниже нитевидного ядра провоцирует нападение на крысу без внешних проявлений ярости («холодная» атака). Нападение с яростью наблюдается при смещении электрода в медиальном направлении. Ярость без нападения — при стимуля­ции свода в точке, лежащей выше нитевидного ядра [Wasman, Flynn 1962; Flynn, 1967].

При одной и той же локализации электродов в латеральном гипоталамусе крыс порог активизации мотивационных структур, о котором судили по влиянию на процессы еды, питья, копуля­ции, оказался значительно ниже порога эмоционального пози­тивного подкрепления — самостимуляции [Huston, 1971, 1972]. Раздражение латерального гипоталамуса длинными пачками стимулов приводило к большему потреблению молока, чем раз­дражение короткими пачками, однако крысы предпочитали по­следний тип раздражения. Следовательно, мотивационные и под­крепляющие (эмоционально положительные) системы разделе­ны в мозге, хотя при самостимуляции наблюдается их одновре­менное возбуждение [Ball, 1969]. Фармакологический анализ также свидетельствует о различных механизмах потребностей и эмоций. Введение дисульфирама, разно снижающее уровень нор­адреналина в мозге крыс, устраняет мотивационные эффекты стимуляции (еда, питье, грызение), повышая частоту самораздражений и снижая порог самостимуляции [Михайлова, Черешаров, 1979]. По данным С.А. Борисенко [1977], фенамин и кокаин облегчают самораздражение гипоталамуса и перегородки, одновременно подавляя пищевые и питьевые реакции живот­ного.

 

Рис. 24. Схема мозга крысы с обозна­чением зон, электрическое раздраже­ние которых вызывает мотивацион­ные и эмоциональные эффекты (по Дж. Олдсу)

До сих пор, говоря об анатомическом субстрате потребностей, мы имели в виду актуализацию натуральных потребностей жи­вотного в пище, воде и т.п. Что касается феномена самораздражения, то механизм, ­побуждающий животное вновь и вновь на­жимать на педаль, связан, по-видимому не с голодом, жаждой и т.д., но со следовым возбуждением структур эмоционально положительного подкрепления, активированных в момент дей­ствия тока. Непродолжитель­ность этого следового возбуж­дения объясняет и сравнитель­ную легкость угашения реак­ций при их неподкреплении, и необходимость «затравочных» стимуляций у животных, обу­ченных нажимать на педаль [Deutsh, Howarth, 1963]. Еще в первых своих работах Дж. Олдс сравнивал феноменоло­гию самораздражения не с го­лодом, а со стремлением к вкусной пище. Крысы могут стимулировать структуры го­лода и жажды, но только при наличии пищи и воды в экспе­риментальной обстановке, когда высокая вероятность удов­летворения натуральных потребностей гарантирует возникнове­ние положительных эмоций в процессе еды и питья [Morgan, 1969; Mendelson, 1970]. Цитава обоснованно предла­гает различать систему «побуждения» типа голода, жажды, бо­ли и систему «желания» как стремления к повторной активиза­ции структур положительных эмоций. Активность системы «желания» не тождественна механизму самого эмоционально положительного возбуждения («удовольствия»), возникающего в момент подкрепления. По мнению Цитавы, в системе «жела­ния» преобладают допаминергические структуры, а в системе «удовольствия» — норадренергические [Cytawa, 1979]. Что ка­сается прерывания стимуляции, то в зависимости от локализа­ции электрода и параметров тока она может быть обусловлена как привыканием к действию тока, так и вовлечением механиз­мов отрицательных эмоций [Звартау, Паткина, 1972; Григорь­ян, 1978].

Мы полагаем, что в пользу относительной самостоятельности механизмов потребностей, мотиваций и эмоций свидетельствуют опыты, поставленные в нашей лаборатории Н.Г. Михайловой и К.Ю. Саркисовой. В своих экспериментах авторы использовали прием градуального нарастания интенсивности стимулирующего тока, давно применяющийся А.В. Вальдманом, М.М. Козлов­ской, Дж. П. Хьюстоном и другими исследователями.

22 белым крысам-самцам были вживлены монополярные стальные электроды с диаметром кончика 70 мкм в латеральную преоптическую область и в латеральный гипоталамус (коорди­наты по атласу Кенига и Клиппель: А — 7,0; L—1,8; Н — 3,5; А — 3,0—3,5; L—1,5; Н — 3,5). Во время стимуляций в камере находилась педаль для самораздражения, а также целевые объ­екты для выявления специфических мотиваций: пищевой (семеч­ки или овес, равномерно рассыпанные на полу), питьевой (поил­ка с водой), грызения (кусок мела или дерева), сексуальной (самка). Раздражение производили как ритмическим током (прямоугольные монофазные импульсы частотой 100 Гц, дли­тельностью 0,1 мс, интенсивностью от 0 до 1,0 мА), так и посто­янным током силой от 0 до 70 мкА. Консуматорные реакции (еда, питье, грызение) регистрировали с помощью записи мио­граммы жевательных мышц. Вычисляли латентные периоды ре­акций и вероятность их проявления, то есть отношение числа сти­муляций, вызвавших эти реакции, к общему числу раздражений. Подкрепляющий (эмоционально положительный) эффект дей­ствия тока оценивали по частоте самораздражений. Перед опы­том крысы имели свободный доступ к пище и воде.

Во всех случаях производили стимуляцию только тех зон, которые при воздействии током достаточной силы способны дать реакцию самораздражения. Оказалось, что при поляризации этих зон градуально нарастающим постоянным током также, как и при стимуляции их ритмическим током возрастающей интен­сивности, поведенческие реакции всегда имеют одну и ту же по­следовательность. Слабое раздражение вызывает генерализован­ную поисковую активность без обращения к находящимся в ка­мере целевым объектам — к пище, воде, особи другого пола и т.д. Только при усилении интенсивности раздражения эти внешние стимулы становятся эффективными: животное начинает есть, иногда пить, грызть и т.п. При дальнейшем усилении рит­мического или постоянного тока возникает реакция самораздра­жения.

Если подвергать стимуляции два различных пункта в гипота­ламусе, то наблюдается аналогичная последовательность собы­тий, то есть два раздражения «поисковой интенсивности» дают консуматорные реакции: чаще всего — еды, реже — питья, гры­зения и т.д., а два раздражения «мотивирующей интенсивности» способны вызвать реакцию самораздражения (рис. 25). Воздей­ствие на один из пунктов, достаточное для того, чтобы вызвать самораздражение, подавляет мотивированное поведение, обус­ловленное стимуляцией второго пункта. Уайт [White, 1973] на­блюдал прекращение натурального пищевого поведения при раз­дражении миндалины, способном вызвать самостимуляцию. В опытах Н.Г. Михайловой и К.Ю. Саркисовой [1977] выявилось методическое преимущество использования постоянного тока по сравнению с ритмическим. Стимуляция двух пунктов ритмическим током ведет к усилению (учащению) реакций самораздражения. Слабая катодная поляризация одного пункта тормозит самораздражение второго очага, а повышение интен­сивности постоянного тока — усиливает самостимуляцию. Отме­тим, что тормозящее влияние оказывает та интенсивность по­стоянного тока, которая при изолированном применении вызы­вает целенаправленное мотивированное поведение.

 

Рис. 25. Последствия одновременной стимуляции двух пунктов гипоталамуса крысы электрическим током «поисковой» (А) и «мотивирующей» (Б) интен­сивности

1 — миограмма жевательных мышц; 2, 3 — стимуляция первого и второго пункта. Отклоне­ние линии 2 на фрагменте в регистрирует самораздражение (по Н.Г. Михайловой и К.Ю. Саркисовой).

Наблюдавшуюся трансформацию эффектов трудно объяснить неспецифической дополнительной активацией «мотивационно-подкреп­ляющих» структур потому, что стимуляция эмоциально негативных (вызывающих избегание) зон ретикулярной форма­ции среднего мозга оказывает тормозящее влияние на реакцию самораздражения (эффект, ранее подробно исследованный Н.Г. Михайловой [1975]), а стимуляция эмоционально ней­тральных зон гипоталамуса вообще не влияет на самораздражение. Только возбуждение эмоционально позитивных структур ре­тикулярной формации, способных самостоятельно обусловить хотя бы слабое самораздражение, суммируется с «поисковым», «мотивирующим» и «подкрепляющим» возбуждением структур гипоталамуса.

Мы думаем, что модельные эксперименты, о которых речь шла выше, воспроизводят последовательность событий, харак­терную для ­организации натурального поведения (рис. 26). Сла­бое раздражение электрическим током активирует систему моз­говых структур, представляющую субстрат потребности. Про­цесс актуализации потребности, еще не трансформировавшейся в мотивацию, внешне проявляется в виде генерализованного по­искового беспокойства. Только усиление возбуждения при на­растании интенсивности постоянного или ритмического тока ведет к активации тех структур, которые хранят энграммы внешних объектов, способных удовлетворить данную потреб­ность. В результате внешние стимулы становятся эффективны­ми, и мотивированное животное начинает есть, пить, грызть и т.п. Однако необходимо дальнейшее усиление тока, чтобы произошла активация структур эмоционально положительного подкрепления и животное перешло к самораздражению мозга в отсутствие естественного удовлетворения какой-либо потреб­ности.

 

Рис. 26. Схема последствий одновременной стимуляции двух пунктов гипота­ламуса

Сплошные стрелки — суммирующиеся эффекты; прерывистые стрелки — тормозящие влия­ния стимуляции ритмическим и постоянным током (тонкая стрелка) и только постоянным (двойная стрелка) током.

Разумеется, мы не представляем себе дело таким образом, будто структуры потребности, мотивации и эмоции линейно рас­полагаются в соседних участках мозговой ткани и электрический ток нарастающей интенсивности последовательно захватывает эти структуры одну за другой. Речь идет о том, что система структур, необходимых и достаточных для актуализации потреб­ности, более проста, содержит в себе меньше элементов, чем си­стема, обеспечивающая целенаправленное мотивирование жи­вотного. А полный комплекс морфофизиологической организации поведения (потребность + мотивация + эмоция) предполагает до­полнительное вовлечение еще и нервного аппарата эмоций.

Для того чтобы понять последствия стимуляции двух пунк­тов гипоталамуса электрическим током различной интенсивно­сти, целесообразно напомнить данные, полученные при исследо­вании механизмов естественного пищевого поведения К.В. Шу­лейкиной, Дж. Олдсом и другими авторами.

Как показала К.В. Шулейкина [1971], голодовое возбужде­ние (актуализация потребности в пище) первично возникает в ретикулярных ядрах моста и продолговатого мозга, охватывает центральное серое вещество среднего мозга, неспецифические ядра таламуса и дорзальный гиппокамп. Для того чтобы актуа­лизированная пищевая потребность трансформировалась в целе­направленный поиск пищи, необходимо вовлечение структур но­вой коры, миндалины и «положительных элементов» (термино­логия К.В. Шулейкиной) медиального гипоталамуса.

Заметим, что структуры гипоталамуса начинают активно функционировать на стадии пищедобывательного поиска, иниции­рованного голодовым возбуждением. В латеральном гипотала­мусе голодных обезьян можно найти нейроны, которые отвеча­ют изменением своей активности на вид и запах пищи, на услов­ные сигналы предстоящей еды [Mora, Rolls, Burton, 1976]. Там же в латеральном гипоталамусе обнаруживаются нейроны, ко­торые активируются и другими потребностями: жаждой или со­стоянием морфийной абстиненции у крыс [Олдс, 1977].

Но вот животное входит в контакт с пищей и начинает акт еды, реализуемый синхронизирующей системой нижнего отдела мозгового ствола, таламусом, орбитальной корой и латеральным гипоталамусом. Из полости рта, а затем из желудка поступают нервные импульсы, сигнализирующие о предстоящем утолении голода. Давно известно, что подобная афферентация прекращает акт еды задолго до истинного «тканевого» насыщения. Этот про­цесс, позднее получивший название «сенсорного насыщения», ярко описан в 1910–1911 гг. И.П. Павловым: «Попадание не­большого количества пищи в желудок временно прекращает или ослабляет действие пищевого центра... Положение дела могло бы быть хуже, если бы раздражимость пищевого центра падала только при полном удовлетворении потребности организма в жидких и твердых питательных веществах, так как постоянным следствием такого условия было бы переедание, чрезмерное пе­реполнение желудка пищей» [Павлов, 1973, с. 108].

В самом начале еды поступление пищи еще продолжает ак­тивировать «положительные» нейроны медиального гипоталаму­са, однако по мере насыщения происходит активация «отрица­тельных» нейронов, которые оказывают тормозящее влияние на нейроны латерального ­гипоталамуса, ранее возбужденные голо­дом. Прием пищи прекращается.

Мы солидарны с К.В. Шулейкиной в мнении о том, что за­ключение о локализации «центра голода» в латеральном гипо­таламусе, а «центра насыщения» — в медиальном слишком упро­щает реальное положение вещей. Мы склонны связывать струк­туры латерального гипоталамуса преимущественно с процесса­ми пищевой мотивации на всех ее этапах от голодового возбуж­дения, обеспечивающего реакции нейронов латерального гипо­таламуса на условные сигналы, вид и запах пищи, до состояния насыщения. Что касается «положительных» и «отрицательных» элементов медиального гипоталамуса, то изменения их активно­сти дают основание отнести эти элементы к нервным механиз­мам эмоций — положительных в период подхода к пище и в на­чале акта еды и отрицательных, которые активируются по мере поступления пищи.

Вернемся теперь к анализу опытов с электрическим раздра­жением гипоталамуса. Слабое раздражение током, по-видимому, имитирует то голодовое возбуждение, которое в естественных условиях поступает в гипоталамус из ретикулярных ядер моста и продолговатого мозга. Это возбуждение должно быть усиле­но нарастающей интенсивностью электрического тока или стиму­ляцией второго «пищевого» (а не всякого, не любого) пункта, чтобы активировать энграммы пищевых объектов и обусловить акт еды. В процессе еды возбуждаются нервные элементы, ге­нерирующие эмоционально положительное состояние, но это воз­буждение опять-таки недостаточно для перехода к искусствен­ному раздражению эмоционально позитивных структур электри­ческим током. Только дальнейшее усиление тока или суммация двух «мотивирующих» возбуждений ведет к замене еды самостимуляцией. Подчеркнем еще раз, что феномен искусственного подкрепления отнюдь не является следствием усиления мотива­ционного возбуждения. Суммируется не возбуждение мотиваци­онных структур, а возбуждение эмоционально позитивных эле­ментов, поскольку переход от еды к самораздражению происхо­дит только при стимуляции тех пунктов, каждый из которых при достаточной силе тока способен вызвать реакцию самостимуляции.

Переход к самораздражению постепенно прекращает пище­вое поведение крысы (соответствующее тормозящее влияние по­казано на рис. 26 тонкой прерывистой линией). Этот эффект лишний раз свидетельствует о том, что непосредственным под­крепляющим фактором инструментальных рефлексов является не удовлетворение какой-либо потребности, а максимизация по­ложительного (или минимизация отрицательного) эмоциональ­ного состояния. Тормозящее влияние стимуляции мотивацион­ных структур на реакцию самораздражения удалось выявить только при действии постоянного тока (на рис. 26 оно обозначе­но двойной прерывистой линией). Это угнетающее ­влияние с нашей точки зрения показывает, что в основе феномена само­раздражения лежит именно активация структур положительных эмоций. В зависимости от степени голодового возбуждения одна и та же афферентация о предстоящем насыщении (или ее ими­тация путем раздражения электрическим током соответствую­щих мозговых структур) может оказаться либо достаточной, либо недостаточной для активации положительных эмоций. В последнем случае усиление мотивации ведет к возбуждению эмоционально отрицательных элементов и угнетает реакцию са­мораздражения.

Выше мы неоднократно подчеркивали положение о том, что любая эмоция реализуется не точечным «центром», а констелля­цией, системой структур, расположенных на различных «этажах» головного мозга. Развивая теоретические концепции Шерринг­тона, Магнуса, Павлова и обобщив собственные фактические данные, Э.А. Асратян [1959] сформулировал представление о множестве ветвей центральной части дуги безусловного рефлек­са, каждая из которых проходит по различным отделам цент­ральной нервной системы, включая кору большого мозга (рис. 27). Следующим шагом в развитии такого рода представ­лений будет, по-видимому, уточнение вопроса о специфическом «вкладе», вносимом тем или иным представительством данной рефлекторной системы в осуществление целостной биологически целесообразной реакции. Здесь возможны два варианта, схема­тически изображенные нами на рис. 28.

 

Рис. 27. Схема «многоэтажного» строе­ния безусловного рефлекса по Э.А. Ас­ратяну

Согласно первой точке зрения (рис. 28, I), каждая из потреб­ностей (голод, жажда, секс и т.п.), равно как и каждая из эмо­ций (страх, ярость, удоволь­ствие), имеют собственные «пред­ставительства» на различных эта­жах центральной нервной систе­мы, в том числе в миндалине, гиппокампе, в новой коре боль­ших полушарий. Согласно второй точке зрения (рис. 28, II), интеграция соматических и вегетативных компонентов, специфиче­ских для данной эмоции, обнаруживается только на определен­ном сравнительно низком уровне (в гипоталамусе?). Что же касается таких мозговых образований, как гиппокамп, минда­лина и тем более новая кора, то в них представлены не отдель­ные потребности и эмоции, но операции, необходимые для гене­за самых различных эмоциональных состояний.

 

Рис. 28. Два возможных варианта функ­циональной организации мозговых механизмов потребностей и эмоций (I и II)

Э1 Э2 — эмоции; П1 Л2 — потребности; О1 О2 Оз — операции.

Суть этих операций определяется двумя факторами, имею­щими ­решающее значение для организации любого поведения: наличием актуальных потребностей и возможностью их удовле­творения благодаря взаимодействию с внешней средой. Значи­мость стимулов, поступающих из внешней среды, зависит от их отношения к потребностям, имеющимся у организма, причем все эти стимулы можно разделить на две основные категории: на стимулы с высокой вероятностью их подкреп­ления ­факторами, непосредственно удовлетворяющими ту или иную ­потребность, и на стимулы с низкой вероятностью подкрепления. Среди акту­альных потребностей, в свою очередь, выделяются наиболее острые доминирующие потребности, требующие первоочередно­го удовлетворения, и субдоминантные потребности, динамически со­существующие с доминантной или конкурирующие с ней.

Экспериментальные данные, полученные в нашей лаборато­рии или почерпнутые из литературы, показали, что именно таким представлениям об организации поведения соответствует взаи­модействие четырех мозговых образований, играющих решаю­щую роль в оценке поступающих из внешней среды сигналов и выборе реакций. Мы имеем в виду передние отделы новой коры, гиппокамп, миндалину и гипоталамус.

ЗНАЧЕНИЕ ПЕРЕДНИХ ОТДЕЛОВ НОВОЙ КОРЫ ДЛЯ ОРИЕНТАЦИИ ПОВЕДЕНИЯ НА СИГНАЛЫ ВЫСОКОВЕРОЯТНЫХ СОБЫТИЙ

Непосредственное участие передних отделов новой коры в процессах мотиваций и эмоций наряду с выявленными особен­ностями анатомических связей дали основание ряду авторов рас­сматривать лобную область как неокортикальное продолжение лимбической системы (Nauta, 1964). У человека и приматов свя­зи неокортекса с гиппокампом идут от лобных полюсов и ниж­нетеменной дольки. Префронтальная кора у крыс — единствен­ная некортикальная область, которая получает иннервацию из вентральной части покрышки и миндалины. Подобно медиоба­зальным ядрам таламуса префронтальная кора непосредствен­но не вовлечена в сенсорные или моторные функции мозга [Divac, Kosmal, 1978]. Только нейроны префронтальной области, в отличие от нейронов любых других отделов коры, активируются при стимуляции пунктов самораздражения у крыс [Rolls, Co­oper, 1973].

В медиобазальных отделах лобной коры, по-видимому, про­исходит интеграция сигналов из внутренней среды организма с двигательной активностью животного. Таким образом, именно лобная кора в значительной мере направляет поиск животным средств удовлетворения своих органических потребностей [Лу­рия, 1962]. Вот почему удаление лобной коры оказывает выра­женное влияние на механизмы мотивации поведения. Так, у лобэктомированных собак нарушается выделение доминирую­щей потребности. Если интактное животное, имея два рычага для получения пищи и воды, несколько раз подряд добывает воду, а потом переходит к добыванию пищи, то лобэктомированные собаки часто переходят к другому рычагу после одиночного подкрепления [Урываев, 1978]. Заметим, что подобный эффект, по-видимому, зависит не только от баланса двух мотиваций, но и от дефекта оценки подкрепления, о чем подробнее мы будем говорить ниже. Повреждение орбитальных отделов фронтальной коры нарушает зоосоциальное поведение крыс [Коев, 1974]. Дву­стороннее удаление лобных долей у обезьян приводит к умень­шению контактов с другими особями, к ослаблению исследова­тельской активности. Интактные обезьяны реже вступают в кон­такт с оперированными животными [Deets, Harlow, Singh, Blom­quist, 1970].

При повреждении лобных долей эмоциональная сфера чело­века нарушается сильнее, чем при поражении любых других корковых областей, включая височную. Два синдрома наиболее типичны для «лобных» больных: синдром аспонтанности с явле­ниями эмоциональной тупости, безразличия и синдром растор­маживания с признаками эйфории, совершенно неадекватной ре­альному состоянию пациента. И в том и в другом случае нару­шаются эмоции, связанные с деятельностью, с социальными от­ношениями, с творчеством. Эмоции, возникающие на базе при­митивных влечений, могут быть даже усилены [Доброхотова, 1968]. Именно в лобных отделах найдены особенности электро­энцефалограммы, характерные для лиц с устойчивым доминиро­ванием положительных или отрицательных эмоций. В ЭЭГ лиц с доминированием радости хорошо выражены альфа-ритм и мед­ленные составляющие; в ЭЭГ лиц с доминированием гнева преобладает бета-активность [Ковалев, Смирнов, Рабинович, 1976].

Согласно представлениям К. Прибрама [1961] и А.Р. Лурия [1962], аналитико-синтетическая деятельность задних отделов новой коры формирует программу действий, в то время как пе­редние отделы сопоставляют эту программу с реальным ходом ее выполнения. Поражение премоторных отделов мозга не ведет к распаду программы действия, но нарушает его двигательный состав, приводя к дефектам кинестетической организации [Лу­рия, 1966]. Достаточно специфична роль лобной коры и в про­цессах восприятия. При экспозиции визуальных стимулов, сход­ных по своей конфигурации, но различных по смыслу, вызван­ный потенциал у человека был одинаков в зрительной коре, раз­личаясь своими поздними компонентами в лобных отделах [Johston, Chesney, 1974]. К. Прибрам полагает, что фронтальная кора, входящая в состав фронто-лимбической системы переднего мозга, связана с функцией привлечения внимания к стимулу и с формированием готовности к действию [Pribram, 1975].

Обсуждая вопрос о роли передних отделов неокортекса, мы не можем абстрагироваться от проблемы функциональной асим­метрии больших полушарий головного мозга человека, тем бо­лее что эта проблема имеет прямое отношение к нейрофизиоло­гии эмоций.

Вряд ли И.П. Павлов, выдвигая свою идею о наличии среди людей представителей «художественного» и «мыслительного» типов, мог предполагать, что в ближайшем будущем эта идея получит подтверждение в морфофизиологическом аспекте. После пионерских исследований Р. Сперри на пациентах с перерезан­ным мозолистым телом, количество работ, посвященных функ­циональной асимметрии мозга, стало нарастать лавинообразно. Сегодня мы знаем, что левое полушарие (у правшей) связано с речью, абстрактно-понятийным мышлением, математическими способностями, в то время как правое оперирует чувственно не­посредственными образами, пространственными представления­ми, связано с музыкальными способностями и комбинаторной одаренностью. При поражении правого полушария нарушается восприятие пространства и времени. Это становится понятным, если учесть, что оперирование абстрактными понятиями не тре­бует временных «меток» (стол был столом во времена Пушкина и останется им еще через сто лет). Конкретные впечатления о том или ином событии, предмете, встреченном нами человеке и т.д. должны быть упорядочены во времени, иначе мы потеряем воз­можность ориентироваться в последовательности событий. По образному выражению авторов этой концепции Т.А. Доброхо­товой и Н.Н. Брагиной [1975], правое полушарие связано с прошлым и настоящим, а левое — обращено к будущему, про­гнозирование которого имеет вероятностный характер, а само будущее может быть в значительной мере изменено активными действиями субъекта.

Функциональная асимметрия мозга оказывает большое влия­ние на процессы восприятия и память. При подаче текста с раз­личным содержанием и интонацией на левое ухо 29 из 36 здо­ровых лиц отдавали предпочтение интонационной окраске. Про­слушивание материала правым ухом привело к тому, что 21 из 36 исследуемых ориентировались в своих оценках на содержа­ние текста [Safer, Lekenthal, 1977]. Если судить по характери­стикам вызванных потенциалов, то в процессе опознания рисун­ка сначала доминирует правое полушарие. Возможность четкого словесного описания рисунка связана с вовлечением левого по­лушария. Латентный период вызванных потенциалов в этом по­лушарии сокращается сильнее, а их амплитуда возрастает боль­ше, чем в правом. После завершения опознания асимметрия ВП исчезает [Зенков, Панов, 1976]. В опытах с произвольным и непроизвольным запоминанием испытуемым предлагали раз­ложить карточки с написанными на них словами по номерам, за­помнить, сколько слов начинается с одной и той же буквы, сколь­ко слов имеют 2, 3 или 4 слога и т.п. (произвольная память). В конце опыта их просили припомнить: а что это были за сло­ва? (непроизвольная память). Оказалось, что у больных с по­ражением левого полушария преимущественно страдает произ­вольное запоминание, а у правосторонних больных — непроиз­вольная память [Лурия, Симерницкая, 1975]. Авторы пришли к выводу о том, что правое полушарие обеспечивает «более низкие непроизвольные и неосознаваемые формы организации любой (в том числе речевой) психической деятельности» [Там же, с. 417]. ­Дей­ствительно, даже речь в случае ее автоматизации ста­новится функцией правого «неречевого» полушария. Не совсем, правда, понятно, почему непроизвольные и неосознаваемые фор­мы психической деятельности определяются как «более низкие»? Ведь роль этих форм, например, в творческой деятельности моз­га может быть исключительно велика.

Множество фактов свидетельствует о преимущественной «эмоцио­нальности» правого полушария. На большую эмоцио­нальность конкретных чувственных образов по сравнению с от­влеченными понятиями указывал еще И.П. Павлов. Особенно­сти функционирования правого полушария согласуются и с его анатомическими кортико-диэнцефальными связями, в то время как левое полушарие больше, чем правое, связано с активирую­щими стволовыми образованиями [Доброхотова, Брагина, 1977]. Неосознаваемое (благодаря его тахистоскопическому предъяв­лению) эмоционально окрашенное слово дает в последействии одностороннюю активацию правого полушария [Костандов, Ар­зуманов, 1980]. Исследование вызванных потенциалов на ней­тральные и эмоциональные неосознаваемые слова привело авто­ров к выводу о преимущественной роли правого полушария в генезе «безотчетных» эмоций, причина которых субъекту не ясна. Замечено, что при эмоциональном напряжении возрастает частота движений глазных яблок влево, свидетельствуя об акти­вации правого полушария [Schwartz, Davidson, Maer, 1975; Tuc­ker, Roth, Arneson, Buckingam, 1977]. Эмоционально окрашен­ная деятельность детей (рисование, конструирование и т.д.) со­провождается усилением тета-ритма ЭЭГ в правом полушарии, особенно в лобных его областях [Денисова, Брендстед, Тарака­нов, 1978].

При демонстрации фотографий лиц с мимикой счастья, горя, гнева или в спокойном состоянии правильное опознание эмоций происходит быстрее, если эти фотографии предъявлять в левом зрительном поле [Suberi, Mс Keever, 1977]. Другие авторы не нашли разницы в опознании эмоций при тахистоскопическом предъявлении фотографий нейтрального, счастливого и грустно­го лица на расстоянии 5° влево или вправо от точки фиксации взгляда [Buchtel, Campari, De Risio, Rota, 1976]. По их данным, правое полушарие превосходит левое, если существует однознач­ный признак классификации объектов. Преимущество левого по­лушария обнаруживается в конфликтных ситуациях, когда надо решить, к какой категории следует отнести классифицируемый объект. Остроумный эксперимент, обнаруживший бˆольшую эмо­циональность правого полушария по сравнению с левым, поста­вили Сакейм и Гур. Фотографии лиц, находившихся в различ­ном эмоциональном состоянии, были составлены из одних левых или одних правых половин. Большая группа наблюдателей оце­нила эмоциональную экспрессию как более интенсивную в слу­чае предъявления левосторонних фотографий. Этот факт пока­зывает, что экспрессия эмоций в большей мере зависит от пра­вого полушария [Sackeim, Gur, 1978].

В заключение мы хотим остановиться на преимущественной связи левого полушария с положительными эмоциями, а право­го — с отрицательными. После унилатеральных электросудорож­ных припадков, проводившихся с лечебными целями, у больных с инактивацией правого полушария наблюдался сдвиг в сторону положительных эмоций, а у больных с инактивацией левого по­лушария — в сторону отрицательных. Этот факт позволил пред­положительно объяснить депрессивное состояние преобладани­ем тонуса субдоминантного полушария, а маниакальное состоя­ние — повышенным тонусом доминантного [Деглин, 1973]. Даль­нейшие наблюдения показали, что при выключении правого по­лушария настроение пациента улучшается только в случаях, когда в ЭЭГ левого полушария доминирует альфа-ритм. Хоро­шая выраженность альфа-ритма в ЭЭГ правого полушария со­провождает и случаи ухудшения настроения после инактивации левого полушария [Деглин, Николаенко, 1975]. Иными слова­ми, выключение одного из полушарий не ведет однозначно к преобладанию положительных или отрицательных эмоций. И все же определенная тенденция здесь существует. Так, при демон­страции фильмов разного содержания в правое и левое поле зре­ния (с помощью контактных линз) было установлено, что пра­вое полушарие преимущественно связано с оценками неприят­ного и ужасного, а левое — с восприятием приятного и смешного [Dimond, Farrington, Johnson, 1976]. По мнению авторов, пра­вое полушарие можно рассматривать как субстрат неосознавае­мых мотивов. Чувство юмора в разной мере нарушается у боль­ных с поражением правой и левой половины мозга [Gardner, Ling, Flamm, Silverman, 1975].

С чем связано это неодинаковое отношение полушарий к по­ложительным и отрицательным эмоциям? Разумеется, было бы наивно представлять себе, что «центры» положительных эмоций находятся в левом полушарии, а «центры» отрицательных эмо­ций — в правом. Дело обстоит сложнее. Одно из самых убеди­тельных объяснений принадлежит Л.Р. Зенкову [1978]. Выключение левого полушария делает ситуацию невербализуемой, не­понятной для субъекта и потому — пугающей, неприятной, эмо­ционально отрицательной. Выключение правого полушария, на­против, упрощает ситуацию, проясняет ее, что ведет к положи­тельным эмоциям. «Эмоциональные эффекты, — пишет Л.Р. Зен­ков [Там же, с. 745], — возникающие при дифференцированных воздействиях на мозговые полушария, являются следствием ин­формационных процессов, а не собственно эмоциогенных меха­низмов». Здесь следует остановиться и уточнить: почему упро­щает окружающий субъекта мир выключение правого полуша­рия? Очевидно не за счет лучшего понимания всей реальной сложности ситуации, а за счет сужения и обеднения сферы по­требностей и мотивов, упрощения тех требований, которые субъ­ект предъявляет к среде. Происходит «магическое превращение мира», если использовать выражение Ж.П. Сартра, но не вслед­ствие изменения самого мира, а за счет изменения воспринимаю­щего этот мир субъекта.

С подобным предположением хорошо согласуются клиниче­ские наблюдения, свидетельствующие о том, что больные с по­ражением левого полушария озабочены своим состоянием, тре­вожатся о нем, в то время как больные с поражением правого полушария беспечны и легкомысленны [Брагина, Доброхотова, 1977]. Эта диссоциация выражена особенно заметно, когда одно­сторонне поражена правая или левая лобная доля мозга. При дефекте медиальных отделов правой лобной доли нарушается эмоциональный компонент осознания своего состояния, нараста­ют положительные эмоции, столь неуместные для больного. Де­фект левой лобной доли ведет к нарушению мышления, однако оценка своего состояния сохранена [Филиппычева, Фаллер, 1978]. Возникает парадоксальная ситуация: сохранность словес­ного логического мышления сочетается с совершенно неадекват­ной оценкой своего состояния. Больные, утратившие «высший» (абстрактно-понятийный, вербальный) аппарат, ведут себя бо­лее разумно и адекватно, чем сохранившие его.

Дело в том, что правое полушарие, в особенности его лобные отделы, больше, чем левое, связано с потребностно-мотивационной сферой, которой принадлежит инициирующая роль в про­цессах целеобразования. Этот процесс состоит из двух основных компонентов: из актуализации потребности и ее «опредмечива­ния», нацеливания на внешний объект, способный эту потреб­ность удовлетворить. В процессе «опредмечивания» ведущую роль играет левое полушарие. Образно говоря, правое полуша­рие больше связано с порождением целей, а левое — с их кон­кретизацией и с уточнением средств достижения этих целей. Че­ловек без левого полушария сохраняет цели, но остается без средств. Отсюда — низкая вероятность достижения целей и как следствие — отрицательные эмоции, растерянность, тревога, де­прессия. Человек без правого полушария обладает набором средств, явно превосходящим его сузившиеся и упрощенные цели. Отсюда — избыток положительных эмоций, эйфория, ощу­щение мнимого благополучия.

Таким образом, анализ эмоциональных последствий пораже­ния правого и левого полушария, во-первых, еще раз убеждает нас в информационной природе этих эмоциональных сдвигов, а во-вторых, указывает на оценку вероятности достижения цели (удовлетворения потребности) как на важнейшую функцию но­вой коры, специально — лобных ее отделов.

А. Я. Мехедова [1968, 1971, 1974] вырабатывала у собак условные пищевые рефлексы, подкрепляя условный сигнал: 1) 5 г мяса в 100% случаев; 2) 50 г мяса в 100%; 3) 5 и 50 г мяса в случайном порядке, но равном соотношении 1:1. Оказа­лось, что в последней серии экспериментов выделяется некото­рое среднее количество слюны, соответствующее объективной ве­роятности подкрепления условного сигнала пищей. Вместе с тем именно последняя ситуация сопровождается нарастанием эмо­ционального напряжения, о котором судили по изменению ча­стоты сердцебиений.

После хирургического удаления префронтальной области лобных отделов коры собаки теряют способность адекватно реа­гировать на вероятность подкрепления условного сигнала пи­щей: при случайной подаче 5 и 50 г мяса выделяется такое же количество слюны, как и при постоянном подкреплении большой (50 г) порцией мяса (рис. 29). Одновременно исчезают и призна­ки эмоционального напряжения при переходе от постоянного подкрепления к подкреплению в случайном порядке.

Результаты опытов А.Я. Мехедовой делают понятным, по­чему у лобэктомированных собак обстановочные сигналы дей­ствуют так же, как пусковые [Андреев, 1969], хотя вероятность подкрепления обстановочного сигнала гораздо меньше по срав­нению с пусковым. По некоторым данным в процессе выделения сигналов с высокой вероятностью подкрепления наряду с перед­ними отделами новой коры участвуют хвостатые ядра. Двусто­роннее разрушение головок хвостатых ядер нарушает правиль­ный выбор миски, куда была положена пища. Полагают, что хвостатые ядра способствуют торможению побочных элементов восприятия и тем самым — выделению главного [Ungher, Appel, Sirianu, 1966]. С другой стороны, значение оценки вероятности подкрепления для генеза эмоционального напряжения хорошо объясняет те затруднения, которые испытывает исследователь, пытающийся получить экспериментальный невроз у лобэкто­мированных собак [Шумилина, 1950] и обезьян (Джалагония, 1972). Лобэктомия делает сложные ситуации менее конфликт­ными для животных, в том числе облегчает выбор между откры­тым пространством, экологически аверсивным для крыс, и реак­цией избегания, подкрепляемой болевым раздражением другой особи. После коагуляции фронтальной области коры у 9 крыс реакция избегания не изменилась у одной. У всех остальных за­регистрировано значительное улучшение реакции: время пребывания крысы в «домике» на педали, включавшей болевое раз­дражение партнера, отчетливо сократилось. Этот эффект не за­висел от индивидуальных особенностей животного до операции: он наблюдался как у крыс, находившихся на педали длительное время, так и у животных с высокой чувствительностью к сигна­лам оборонительного возбуждения другой особи. Повреждение цингулярной и энторинальной коры в контрольной группе из 7 крыс не оказало закономерного влияния на данную форму по­ведения. Поскольку появление пищи в опытах Л.В. Крушинского наиболее вероятно с той стороны ширмы, которая соответ­ствует направлению движения кормушки, лобэктомия сущест­венно нарушает экстраполяционные реакции кошек [Адрианов, Молодкина, Шугалев, Ямщикова, Бутенко, 1978].

 

Рис. 29. Условнорефлекторное слюноотделение (капли) при постоянном подкреплении 5 г мяса, 50 г мяса и случайном под­креплении 5 и 50 г мяса с вероятностью 0,5

Наверху — до операции, внизу — после удаления дорзолатеральных отделов (см. схему) префронтальной области коры больших полушарий головного мозга собаки (по А.Я. Мехедовой)

Функция оценки вероятности тех или иных событий достаточ­но спе­цифична именно для лобных долей: нарушение вероят­ностного прогнозирования обнаруживается лишь в группе боль­ных с поражением лобных, а не височных, теменных или заты­лочных отделов больших полушарий [Бажин, Ванина, Малюко­ва, Меерсон, Морква, Тонконогий, 1970]. Эти данные дают осно­вание предполагать серьезный дефект функций передних отделов мозга у больных шизофренией. При выполнении задачи распо­знавания эмоциональной мимики эти больные считают значимы­ми те признаки, которые не учитываются здоровыми ввиду их несущественности — низкой вероятности подтверждения [Бес­палько, 1976]. «Механизмы вероятностной регуляции, — заклю­чает И.Г. Беспалько, — по самой своей природе, по-видимому, все же ближе к эмоционально-оценочной стороне психики (на этом, в частности, основана выработка условных рефлексов). В то же время они меньше влияют на формально-логический, вербальный уровень, что, по-видимому, обусловливает, как отме­чает Ю.Ф. Поляков, сохранность формальных конструктивных способностей при шизофрении» [Там же, с. 1832].

Подчеркнем, что, судя по опытам А.Я. Мехедовой, «вероят­ностный дефект» выступает у собак при удалении дорзолатеральных, а не медиобазальных областей. Если учесть тесную связь медиобазальных отделов фронтальной коры с «висцераль­ным мозгом», со структурами актуализации потребностей в пище, воде, сексе и т.п., можно предположить, что уже в преде­лах лобного неокортекса обнаруживается неодинаковая при­частность мозговых образований к оценке информационных (дорзолатеральные отделы) и мотивационных (базомедиальные от­делы) «составляющих» эмоционального возбуждения. Резуль­таты опытов А.Я. Мехедовой интересно сопоставить с данными Наута [Nauta, 1964] о том, что дорзальная часть лобной коры обезьян имеет более тесные морфологические связи с гиппокам­пом, а вентральная — с миндалиной. Что касается человека, то в оценке вероятности достижения цели у него, по-видимому, участвуют фронтальные отделы обоих полушарий, причем про­гнозирующая деятельность левого ­по­лушария получает отражение во второй сигнальной системе, осознается, а «правополушар­ный» прогноз протекает на неосознаваемом, интуитивном уровне и впервые обнаруживает себя в виде эмоциональной реакции на результат ­прогнозирования.

Таким образом, ориентация поведения на сигналы высокове­роятных событий осуществляется лобными отделами неокортекса с учетом значимости этих сигналов, их отношения к домини­рующим в данный момент потребностям. При этом происходит устранение, торможение реакций на сигналы с малой вероятно­стью подкрепления. Очевидно, что только благодаря такой стра­тегии поведение оказывается адекватным действительности и ведет к достижению приспособительного эффекта.

Однако в особых случаях, в неясных ситуациях, когда мозг не располагает точными сведениями для организации действий по удовлетворению существующей потребности, требуется иная тактика реагирования, включающая в себя реакции и на сигналы с малой вероятностью их подкрепления. Структурой, необходи­мой для реакций на такого рода сигналы, оказался гиппокамп.

УЧАСТИЕ ГИППОКАМПА В РЕАКЦИЯХ НА СИГНАЛЫ МАЛОВЕРОЯТНЫХ СОБЫТИЙ ПУТЕМ РЕГУЛИРОВАНИЯ ДИАПАЗОНА ИЗВЛЕКАЕМЫХ ИЗ ПАМЯТИ ЭНГРАММ И ПРОЦЕССА СРАВНЕНИЯ С НАЛИЧНЫМИ СТИМУЛАМИ

В опытах на крысах М.Л. Пигарева [1978] изучала феномен условнорефлекторного переключения разнородных рефлексов по Э.А. Асратяну [1938]. Один и тот же пусковой сигнал — звонок утром подкреплялся пищей, а вечером — болевым электрораздра­жением. Оказалось, что у гиппокампэктомированных крыс пере­ключение вырабатывается в течение 3–6 опытных дней, в то время как интактные животные не в состоянии выработать пере­ключение и после 30 опытов. Этот парадоксальный результат трудно объяснить простым дефектом памяти, потому что опери­рованные крысы сохраняют условнорефлекторные связи реакций и с пусковым сигналом, и с более сложным обстановочным раз­дражителем — «переключателем» (временем суток). Исследова­тели много раз отмечали, что разрушение гиппокампа у крыс не снижает их способность к выработке новых условных рефлексов, но затрудняет исключение посторонних сигналов из общего по­тока информации [Rickert, Bennett, Lane, French, 1978], причем гиппокампэктомированные крысы не уступают контрольным, а превосходят их в различении подкрепляемых и неподкрепляемых сигналов [Means, Walker, Isaacson, 1970]. Суть изменения ра­боты мозга в опытах М.Л. Пигаревой состоит в том, что поведе­ние лишенной гиппокампа крысы начинает ориентироваться толь­ко на высоковероятные события: например, только на получение пищи в «пищевой» обстановке. После разрушения гиппокампа поведение перестает осложняться влиянием маловероятных событий, каким явилось бы болевое раздражение в утренней «пи­щевой» ситуации (рис. 30).

 

Рис. 30. Схема последствий гиппокампэктомии

Абсцисса — сигналы; ордината — вероятность их подкрепления.

Подобное предположение нуждалось в прямой эксперимен­тальной проверке. При выработке условных двигательных реф­лексов у крыс с различной вероятностью их подкрепления пищей М.Л. Пигарева установила, что в отличие от контрольных жи­вотных гиппокампэктомированные крысы на протяжении 10 опыт­ных дней не в состоянии выработать условные реакции при слу­чайном подкреплении пищей только 33 или 25% предъявлений условного раздражителя (рис. 31). Указания на особую чувстви­тельность гиппокампэктомированных крыс к ситуациям с низкой вероятностью подкрепления можно найти в литературе [Kimble, Kimble, 1970; larrard, Becker, 1977]. Становится понятно, почему в опытах Стивенса [Stevens, 1973] гиппокампэктомированные крысы дифференцировали рукава лабиринта с подкреплением 70 и 30% общего количества проб быстрее, чем интактные жи­вотные. Понятен и отмеченный многими авторами факт преиму­щественного участия гиппокампа в ранней стадии выработки условных рефлексов, когда мозг еще не накопил необходимой статистики и вероятность подкрепления условного сигнала оста­ется проблематичной [Morrell, Barlow, Brazier, 1960]. По дан­ным Сигал и Олдса [Segal, Olds, 1972], нейроны гиппокампа пер­выми вовлекаются в процесс интеграции возбуждений от услов­ного (звук) и подкрепляющего (пища) раздражителей при вы­работке условного пищевого рефлекса.

 

Рис. 31. Условные двигательные пищевые реакции интактных (1) и гиппокампэктомированных (2) крыс при различной вероятности подкрепления

Ордината — процент правильных реакций в опыте; абсцисса — дни опытов (по М.Л. Пигаревой).

На протяжении длительного времени гиппокампу приписыва­ли чуть ли не ведущую роль в генезе эмоциональных состояний. Предполагалось, что именно в гиппокампе, этом «сердце лимби­ческой системы», интеграция соматических и вегетативных ком­понентов эмоции завершается возникновением субъективного переживания. Однако эти представления не подтверждаются фак­тами. Двустороннее повреждение гиппокампа у животных прак­тически не сказывается на агрессивности, реакции избегания при болевом раздражении другой особи, половом и родительском по­ведении. У больных с двусторонним инсультом в гиппокампе сохраняются яркие отрицательные эмоции [De Jong, Itabashi, Olson, 1969]. Мы полагаем, что результаты опытов М.Л. Пигаревой и И.И. Вайнштейн позволяют ответить на вопрос о роли гиппокампа в генезе эмоционального напряжения.

Ранее было замечено, что выработка переключения оборони­тельного и пищевого условных рефлексов у интактных крыс со­провождается ярко выраженными вегетативными эффектами: мо­чеиспусканием, дефекацией, пиломоторными реакциями, учаще­нием дыхания. У некоторых животных возникало невротическое состояние, изъязвления кожи; переключение разнородных услов­ных рефлексов у таких животных выработать не удалось. У гиппокампэктомированных крыс эти вегетативные симптомы отсут­ствовали.

Для более объективного анализа изменений вегетативных функций в процессе выработки условнорефлекторного переклю­чения на 5 гиппокампэктомированных и 4 интактных крысах была поставлена специальная серия опытов с регистрацией элек­трокардиограммы. В камере, разделенной перегородкой на два идентичных отделения, вырабатывали переключение разнород­ных (пищевого и оборонительного) условных рефлексов на один и тот же звуковой раздражитель. К выработке оборонительного условного рефлекса (двустороннего избегания) приступали по­сле закрепления в течение 10–15 опытов пищевого условного рефлекса (открывание дверцы кормушки). Переключателем слу­жил мелькающий свет, включаемый за 1 мин до первого предъяв­ления звукового сигнала, сопровождавшегося болевым раздра­жением. Мелькающий свет действовал на протяжении всей «оборонительной» части опыта. В первой половине опыта 10 предъявлений звука (с интервалом 1–3 мин) подкрепляли пи­щей, после включения мелькающего света 10 предъявлений зву­кового раздражителя подкрепляли током (0,8–1,0 мА), подавае­мым на проволочный пол, если крыса в течение 5 с не перебегала в соседнее отделение камеры.

Электрокардиограмму, двигательные реакции животного и отметки предъявляемых раздражителей регистрировали на само­пишущем приборе. Для отведения электрокардиограммы за не­сколько дней до начала экспериментов всем крысам были вжив­лены специальные серебряные электроды, которые выводились в разрез, сделанный на бедре, и крепились к мышце. Подпаянная к электроду изолированная покрытием проволочка выводилась под кожей с помощью зонда к голове, где вместе с индифферент­ным электродом укреплялась на поверхности черепа.

В процессе выработки пищевого условного рефлекса общее поведение и условно-рефлекторная деятельность интактных и опе­рированных крыс существенно не отличались. Частота сердечных сокращений у гиппокампэктомированных крыс, в среднем, была несколько ниже, чем у интактных, и составляла соответственно 345 и 385 ударов в минуту.

При введении оборонительного подкрепления у интактных крыс наряду с описанными выше вегетативными реакциями: ин­тенсивной дефекацией во время предъявления звукового раздра­жителя и в межсигнальных интервалах, мочеиспусканием, пилоэрекцией, учащением дыхания значительно возрастала частота сердечных сокращений. На рис. 32 приводятся средние данные, отражающие динамику частоты сердечных сокращений при предъявлении раздражителей и при выполнении двигательных реакций. Видно, что предъявление звукового условного сигнала в первом опыте вызывает у интактных крыс снижение частоты сердечных сокращений, тогда как предъявление мелькающего света, как и осуществление пищевой двигательной реакции, воз­вращает этот показатель к исходному уровню. После болевого раздражения наблюдается сначала резкий подъем, а потом не­которое снижение частоты сердечных сокращений. Более нагляд­но эти данные представлены на рис. 33, где частота сердечных сокращений выражена в процентах по отношению к фону, приня­тому за 100%. Видно, что резкое увеличение этого показателя происходит после электроболевого раздражения (через 2 и 10 с после выключения тока).

У гиппокампэктомированных крыс во время первого опыта по выработке переключения частота сердечных сокращений изменя­лась незначительно (рис. 32). В пищевой ситуации звуковой сиг­нал, так же как у интактных крыс, вызывал снижение частоты сердечных сокращений. Выключение звука возвращало частоту сердечных сокращений к исходному уровню. Частота сердцебие­ний у оперированных крыс снижалась и при включении мелькаю­щего света, а в момент действия тока и на протяжении первых 10 с после его выключения частота сердечных сокращений прак­тически не изменялась. Таким образом, в первый день выработки переключения частота сердечных сокращений у гиппокампэкто­мированных крыс не отличалась от фона.

Во время второго опытного дня предъявление условного зву­кового раздражителя вызывало у интактных крыс не снижение, как в предыдущем опыте, а резкое увеличение частоты сердечных сокращений (см. рис. 32). После выключения звука она столь же резко падала до фонового уровня. Увеличение частоты сердечных сокращений наблюдалось и при предъявлении звука на фоне мелькающего света. Еще большее учащение происходило через 2 и 10 с после выключения болевого раздражения.

У гиппокампэктомированных крыс во время второго опыта частота сердечных сокращений также увеличивалась, особенно при предъявлении звукового раздражителя на фоне мелькающего света, однако резкие спады и подъемы кривой, характерные для интактных крыс, у них отсутствуют (см. рис. 32). Интересно, что в ответ на звуковой сигнал в пищевой ситуации оперированные крысы в отличие от интактных отвечают снижением частоты сер­дечных сокращений, а не резким учащением по сравнению с фоном.

На протяжении всего третьего опыта по выработке переклю­чения как в пищевой, так и в оборонительной ситуации у интакт­ных животных наблюдалась тахикардия, выраженная в большей или меньшей степени в зависимости от действующих раздражи­телей. Ярко проявлялись и другие вегетативные компоненты обо­ронительной реакции, причем адекватная двигательная оборони­тельная реакция у этих крыс, как правило, отсутствовала. Ча­стота сердечных сокращений у гиппокампэктомированных крыс практически не отклонялась от фонового уровня (рис. 33). Во вре­мя третьего опыта у 4 оперированных крыс зарегистрировано уже 100%-ное, а у одной — 90%-ное адекватное выполнение пище­вого и оборонительного условных рефлексов.

 

Рис. 32. Частота сердечных сокращений (уд/мин) у контрольных (а) и гиппокампэктомированных (б) крыс в I, II и III опытах по переключению

1 — в начале опыта, 2 — звонок, 3 — выполнение пищевой реакции, 4 — выключение звон­ка, 5 — мелькающий свет, 6 — звонок на фоне света, 7 — через 2 с после выключения тока, 8 — через 10 с (по И.И. Вайнштейн и М.Л. Пигаревой).

 

Рис. 33. Частота сердечных сокращений в процентах к фону, принятому за 100, в опытах с переключением

Обозначения те же, что на рис. 32 (по И.И. Вайнштейн и М.Л. Пигаревой).

Теперь мы можем ответить на вопрос о том, относится ли гип­покамп к системе мозговых структур, формирующих эмоциональ­ное напряжение. Гиппокамп неправомерно относить к разряду эмоциогенных структур, если рассматривать его как систему «центров» страха, ярости, удовольствия наподобие гипоталамуса.

Гиппокамп явно принадлежит к числу структур, реализующих эмоцио­нальные состояния, поскольку он обеспечивает реакции на сигналы с низкой вероятностью их подкрепления, то есть фор­му поведения, чрезвычайно характерную для эмоционально воз­бужденного мозга. Животное, лишенное гиппокампа, одновре­менно утрачивает и признаки эмоционального напряжения, и способность реагирования на сигналы маловероятных событий.

По-видимому, гиппокамп играет роль не только входного фильтра информации, подлежащей или не подлежащей регистра­ции в долговременной памяти [Виноградова, 1975], но принимает участие и в извлечении следов из памяти на предмет их исполь­зования в текущем поведении [Hirsh, 1974]. Если животное без гиппокампа целиком зависит от наличных стимулов и реагирует по принципу «стимул — реакция» (вспомним гиппокампэктомированных крыс в опытах с условнорефлекторным переключе­нием), то в интактном мозге следы могут быть извлечены из па­мяти независимо от внешних стимулов и обеспечить ожидание этих стимулов по механизму тонических обратных условных свя­зей [Асратян, 1974]. Фактором, активирующим энграммы ранее воспринятых раздражителей, в последнем случае служит воз­буждение мозгового субстрата потребностей — голода, жажды и т.п. Возрастание количества реакций на сигналы маловероят­ных событий зависит от деятельности двух механизмов: от рас­ширения диапазона актуализированных следов и от снижения критериев «принятия решения» при сопоставлении этих следов с наличными стимулами, поступающими из внешней среды.

Электрофизиологическим коррелятом механизма, квантующе­го поток извлекаемых из памяти энграмм, является тета-ритм, столь характерный для электрической активности гиппокампа. Все ситуации, в которых мы наблюдаем усиление тета-ритма, будь то ориентировочный рефлекс, поисковое поведение, органи­зация сложных неавтоматизированных движений, появление признаков эмоционального напряжения и т.п., обладают одной общей для них чертой: перечисленные случаи требуют активной мобилизации ранее выработанных условных связей, извлечения хранящихся в памяти энграмм для сопоставления с поступающи­ми извне сигналами или для «пересмотра», рекомбинации следов в целях построения новых приспособительных действий. Л.А. Преображенская [1978] показала, что повышение частоты и регулярности тета-ритма наблюдается в опытах с переключе­нием у собак, когда: 1) животное недостаточно четко различает оборонительную и пищевую ситуацию; 2) не завершено формиро­вание полноценного инструментального оборонительного реф­лекса.

В результате своих систематических экспериментов Т.Н. Ониани пришел к заключению о том, что тета-ритм в гиппокампе свидетельствует о наличии мотивационного возбуждения, прояв­ляющегося в поиске объектов, способных удовлетворить имею­щуюся потребность. Оба этих симптома (тета-ритм и мотивиро­ванное поведение) можно наблюдать при стимуляции латераль­ного гипоталамуса. Если стимуляция гипоталамуса не вызывает мотивированного поведения (например, при раздражении дорсомедиального ядра), в гиппокампе регистрируется десинхрониза­ция электрической активности. Торможение мотивированного по­ведения (например, при стимуляции вентромедиального ядра) также сопровождается десинхронизацией в гиппокампе [Ониани, Унгиадзе, Абзианидзе, 1970]. Амплитуда и частота гиппокам­пального тета-ритма у крыс, голодавших 22 часа, заметно воз­растают по сравнению с тета-ритмом крыс, подвергнутых 3-часо­вой депривации. Голодные крысы активно исследуют окружаю­щую среду в отличие от малоподвижных сытых животных [Ford, Bremner, Richie, 1970].

Видовые особенности тета-ритма отнюдь не свидетельствуют о том, что у разных видов тета-ритм имеет совершенно различное функ­циональное значение, поскольку видовые характеристики тета-ритма коррелируют с особенностями ориентировочно-иссле­довательского поведения у представителей данного вида [Ben­nett, French, Burnett, 1978]. Несколько лет назад мы писали вме­сте с М.В. Фроловым: «Тета-ритм особенно характерен для си­туации активного поиска путей удовлетворения возникшей потребности» [Симонов, Фролов, 1970, с. 154]. Связь тета-ритма с внешним поисковым поведением, равно как и с пересмотром хранящихся в памяти энграмм (в том числе — в состоянии пара­доксального сна), все больше привлекает внимание исследовате­лей [Арашвский, Ротенберг, 1978].

Связь гиппокампального тета-ритма с процессами фиксации следов в памяти и с процессами извлечения этих следов обнару­жена в экспериментах различного типа. На ранних стадиях вы­работки условного рефлекса (фиксация следов) тета-волны в гиппокампе опережают тета-волны в височной коре. При упроче­нии условной связи тета-волны энторинальной коры опережают волны в гиппокампе, происходит воспроизведение следов [Adey, Dunlop, Hendrix, 1960]. В опытах с опознанием определенных объектов высокая степень когерентности в пределах узкой поло­сы частот около 6 Гц между электрической активностью гиппо­кампа, зрительной и сенсомоторной коры сопровождала только правильные ответы [Эйди, 1969]. При однократном обучении крыс ударом электрического тока степень сохранения условного рефлекса хорошо коррелирует с выраженностью гиппокампаль­ного тета-ритма в период после обучения [Landfield, Mc Gaugh, Tusa, 1972]. Стимуляция перегородки у кроликов и крыс с пара­метрами раздражения, которое усиливает тета-ритм в гиппокам­пе, ускоряла выработку условного рефлекса и способствовала его сохранению [Wetzel, Ott, Matthies, 1977; Кориневская, 1978]. Перечисленные и подобные им факты служат дополнительным свидетельством в пользу гипотезы о связи тета-ритма с механиз­мами извлечения следов из памяти и их сопоставления с налич­ными стимулами.

Процесс выработки условных рефлексов у интактных и гиппокамп­эктомированных животных имеет одно интересное отличие (см. рис. 31). При вероятности подкрепления порядка 100–50% интактное животное сравнительно быстро начинает давать высо­кий процент условных реакций. У гиппокампэктомированных крыс в первые дни сочетаний условные реакции практически от­сутствуют, а затем стремительно, на протяжении одного-двух опытных дней достигают критерия выработки. Создается впечат­ление, что в отсутствие гиппокампа продолжает работать какой-то «счетчик подкреплений» (по-видимому, новая кора), реали­зующий условные реакции только после набора статистики, на­дежно прогнозирующей подкрепление. Что касается мозга с не­поврежденным гиппокампом, то для него достаточно сравнитель­но небольшого количества сочетаний, чтобы «выдвинуть гипоте­зу» о закономерном следовании подкрепления после каждого предъявления условного сигнала. К. Прибрам и Р. Дуглас счи­тают одной из важных функций лимбических структур способ­ность «сохранять предположение», несмотря на отвлечение вни­мания и неподкрепление [Pribram, Douglas, Pribram, 1969].

Все сказанное выше позволяет говорить о важной роли гиппо­кампа в творческой деятельности мозга, в порождении гипотез, тем более, что у человека гиппокамп доминантного полушария вовлекается в анализ словесных сигналов, а гиппокамп правого полушария — в анализ невербальных стимулов. Подобная функ­циональная асимметрия противоречит представлению о гиппо­кампе как о древнем и потому — примитивном образовании, спо­собном только к осуществлению элементарных функций.

С другой стороны, будучи «органом колебаний и сомнений» гиппокамп, несомненно, вовлекается в патогенез невротических заболеваний. Если бы мы имели возможность временно и обра­тимо выключать гиппокамп, мы, наверное, получили бы в свои руки одно из самых эффективных средств профилактики и лече­ния неврозов.

ОРГАНИЗАЦИЯ ИЕРАРХИИ СОСУЩЕСТВУЮЩИХ МОТИВАЦИЙ — ВАЖНАЯ ФУНКЦИЯ МИНДАЛЕВИДНОГО КОМПЛЕКСА

Если разрушение гиппокампа превращает животное в авто­мат, реагирующий только на сигналы высоковероятных событий и игнорирующий все другие альтернативы, то повреждение мин­далины однозначно ориентирует поведение на удовлетворение доминирующей потребности без учета других мотиваций. По дан­ным М.Л. Пигаревой [1978], после двустороннего повреждения миндалевидного комплекса выработка условнорефлекторного пе­реключения у крыс возможна только при сочетании слабого бо­левого раздражения с высокой пищевой возбудимостью или при использовании сильного тока после короткой пищевой деприва­ции (табл. 4). Эти данные хорошо согласуются с результатами наших опытов по выработке условной реакции избегания крика боли у крыс.

Таблица 4. Влияние двустороннего разрушения миндалины на выработку условнорефлек­торного переключения у крыс

Сила тока, мА

Продолжительность пищевой депривации

одни сутки

трое суток

группы крыс

интактные

оперированные

интактные

оперированные

0,4

4(0)

5(0)

8(2)

8(5)

0,6

5(2)

5(0)

8(4)

8(4)

0,8

5(3)

5(0)

5(5)

5(0)

1,0

5(4)

5(0)

5(3)

5(0)

1,2

7(5)

7(4)

6(4)

6(1)

1,4

8(3)

8(5)

6(3)

6(0)

Примечание. Цифры показывают количество крыс в каждой группе. Цифры в скобках обозначают число крыс, выработавших переключение (три опыта подряд со 100%-ным осуществле­нием как пищевого, так и оборонительного условных рефлексов) на протяжении 60 опытных дней.

После двусторонней электрокоагуляции ядер миндалевидного комплекса у 11 крыс с ранее выработанной условной реакцией избегания при болевом раздражении другой особи выяснилось следующее. У 6 крыс в первом же опыте после операции было зарегистрировано сокращение времени пребывания на педали, автоматически включающей болевое раздражение лап другой крысы, то есть улучшение реакции избегания. У 2 крыс время пре­бывания на педали возросло, у 3 — достоверно не изменилось.

Результаты морфологического исследования не позволяют приурочить обнаруженные различия к объему и локализации по­вреждений. Гораздо важнее следующий факт: крысы, улучшив­шие реакцию избегания после двустороннего повреждения мин­далин, и до операции находились на педали сравнительно ко­роткое время — в среднем от 1,40 до 2,66 мин. Крысы, не обнаружившие изменений реакции избегания или ухудшавшие ее показатели, находились до операции на педали в среднем от 2,41 до 4,01 мин. Иными словами, последствия операции зависели от того, какая из двух конкурирующих мотиваций относительно преобладала до операции у данного животного: чувствительность к сигналам оборонительного возбуждения другой крысы или предпочтение «домика» с педалью открытому пространству (рис. 34). Зависимость последствий амигдалэктомии от индиви­дуальных особенностей животного отметил Маеда Хишао. После двустороннего разрушения миндалин порог агрессивной реакции при раздражении вентромедиального ядра гипоталамуса повы­сился у 12 кошек, понизился у 1 и не изменился у 7 [Maeda Hisao, 1976].

 

Рис. 34. Изменения реакции избегания у крыс № 63 и 65 после повреждения миндалин

Ордината — время пребывания в «домике» (мин); абсцисса — последовательные пробы; а — начало сочетаний; б — после операции. Прерывистая линия — среднее время пребыва­ния в «домике».

Сходные факты получили Уайт и Вейнгартен [White, Wein­garten, 1976]. Сытые амигдалэктомированные крысы проявляли большую исследовательскую активность, чем контрольные, в то время как пищевая деятельность обеих групп была одинаковой. Исследовательское поведение голодных амигдалэктомированных крыс уступало аналогичному поведению контрольных, тогда как пищевая активность оперированных животных преобладала над активностью контроля. Таким образом, в опытах Уайта и Вейн­гартена амигдалэктомия усиливала то поведение, которое ини­циировалось доминирующей потребностью.

Многократно было показано, что разрушение миндалины ос­лабляет эмоциональные реакции, оказывая влияние на выработ­ку условных рефлексов только в тех случаях, где эмоциональный компонент особенно существен, например, при выработке оборо­нительной реакции после одного сочетания [Винницкий, Ильюченок, 1973]. Двустороннее разрушение базальных ядер миндали­ны угнетает эмоциональные реакции ярости у крыс, не препят­ствуя выработке условных оборонительных рефлексов [Алликмест, Дитрих, 1965]. Если у обезьяны разрушить миндалину с одной стороны и расщепить мозг перерезкой хиазмы и комиссу­ральных спаек, то животное будет проявлять агрессивность толь­ко в том случае, если провоцирующие стимулы адресуются к неповрежденной стороне мозга [Мосидзе, Акбардия, 1973]. Коа­гуляция дорсомедиальной части миндалины устраняет агрессив­ность у больных эпилепсией [Сараджишвили, Чхенкели, Окуд­жава, 1977].

Однако функции миндалины нельзя свести к простому «мо­дулированию» мотиваций и эмоций в смысле их усиления или угнетения. Большинство исследователей приходят к мнению о том, что миндалина участвует в организации поведения на основе прошлого опыта и с учетом изменившихся условий подкрепления. «Главный дефект, вызываемый повреждением амигдалы, — писал П. Глур, — можно определить как расстройство мотивационного механизма, который в норме позволяет выбрать поведение, при­обретенное в данной ситуации» [Gloor, 1960, с. 1416]. Поскольку нормальные крысы предпочитают знакомую пищу, а амигдалэктомированные — новую, можно сделать вывод, что миндалина связана с выбором пищи на базе ранее приобретенного опыта. Аналогичных взглядов придерживаются Р. Дуглас и К. Прибрам [Douglas, Pribram, 1966], Дж. Ричардсон [Richardson, 1973], П. Карли с соавторами [Karli, Vergnes, Eclancher, Schmitt, Chaurand, 1972].

Вывод о принадлежности миндалины к системе структур, определяющих выбор поведения, можно принять с уточнением, что миндалина участвует в этом выборе путем «взвешивания» конкурирующих эмоций, порожденных конкурирующими потреб­ностями. Миндалина вовлекается в процесс организации поведе­ния на сравнительно поздних этапах этого процесса, когда актуализированные потребности уже сопоставлены с перспекти­вой их удовлетворения и трансформированы в соответствующие эмоциональные состояния.

О конкуренции именно эмоций, а не самих потребностей (мо­тиваций) свидетельствуют следующие факты. Показано, что базолатеральная часть миндалины связана с влиянием прошлого опыта утоления жажды, а не с «тканевой жаждой», не с детек­цией водно-солевого баланса [Rolls, Rolls, 1973]. Повреждение миндалин влияет на реакции, вызванные у животных страхом, а не болью [Ursin, 1965; Reeves, Martin, Ghiselli, 1977]. Вот поче­му повреждение миндалин у собак нарушает классические услов­ные оборонительные рефлексы и не сказывается на инструмен­тальных, где признаки страха исчезают по мере совершенствова­ния защитной условной реакции [Фонберг, 1965]. Причастность миндалины к эмоциональной, а не к чисто информационной оцен­ке внешней ситуации подтверждается тем фактом, что переход к 50 %-ному подкреплению продолжает оказывать влияние на процесс угашения условных рефлексов у амигдалэктомированных крыс, хотя признаки эмоционального напряжения у них исчезают [Henke, Maxwell, 1973; Henke, 1977]. Разрушение медиальной части миндалины у крыс существенно не влияет на потребление воды и пищи, но нарушает пищевые и питьевые условные рефлек­сы, особенно конкуренцию между ними в случае депривации — голода или жажды [Korczynski, Fonberg, 1976]. Все сказанное выше позволяет рассматривать миндалину как часть того мозго­вого субстрата, где реализуется «переключающая» функция эмо­ций, ориентирующих поведение на первоочередное удовлетворе­ние главенствующей потребности. Специализированные структу­ры миндалины, связанные с состояниями голода, жажды, страха, агрессивности и т.д., не дублируют аналогичные функции гипо­таламуса, но обеспечивают иерархическую организацию этих функций в соответствии с наличной ситуацией и прошлым опытом субъекта.

Взгляд на миндалину как на структуру, организующую ба­ланс, динамическое сосуществование мотиваций, позволяет по­нять многие экспериментальные факты. Сохранение условных двигательных рефлексов, подкрепляемых подачей кормушки, на­ряду с исчезновением охоты на живую мышь после двустороннего разрушения миндалин у кошек В.А. Черкес [1967] объяснил различиями между условнорефлекторным и инстинктивным по­ведением. Загродская и Фонберг получили аналогичный резуль­тат при разрушении вентромедиальной части миндалины [Zagrodzka, Fonberg, 1977]. Однако разрушение дорсальной и дор­солатеральной области дает противоположный эффект: пищевая потребность ослабевает (гипофагия), а охотничье поведение со­храняется [Zagrodzka, Fonberg, 1978]. Дело в том, что охотничье поведение мотивируется не только голодом, оно включает в себя игровые и агрессивные компоненты. Вот почему в зависимости от локализации повреждения миндалины мы можем получить диссоциацию пищедобывательных или агрессивно-игровых моти­вов в организации охотничьего поведения хищников.

Амигдалэктомия не просто нарушает зоосоциальное поведе­ние хомяков, «ослабляя» или «дезорганизуя» его, но оказывает влияние, зависящее от ранга оперированного животного: у доми­нирующих особей изменяются агрессивные реакции, а у низко­ранговых — проявления подчинения [Bunnell, Sodetz, Shalloway, 1970]. Помимо амигдалэктомии, выраженное влияние на зоосо­циальное поведение хомяков оказывает удаление орбитальных отделов фронтальной коры. Разрушение гиппокампа и медиаль­ной фронтальной коры таких эффектов не дает [Shipley, Kolb, 1977]. После повреждения миндалин обезьяны не утрачивают способности к эмоциональному реагированию, но у них повыша­ется порог этих реакций. В результате лидирующие животные теряют свой ранг в колонии за счет снижения агрессивности, а подчиненные — за счет ослабления страха перед другими члена­ми группы [Kling, 1972]. И снова мы видим избирательное влия­ние амигдалэктомии на эмоции и мотивы, доминирующие у дан­ной особи.

Итак, важнейшая функция миндалины заключается в органи­зации баланса, иерархии сосуществующих или конкурирующих потребностей. При этом учитывается и актуальность потребно­сти, и прошлый опыт ее удовлетворения, и наличная ситуация, и типологические особенности животного. Анатомические связи миндалины (особенно ядер базолатеральной группы) с орбиталь­ной корой, гипоталамусом и гиппокампом хорошо соответствуют ее функциональному назначению [Мухина, 1973].

ПОВЕДЕНЧЕСКИЕ ФУНКЦИИ ГИПОТАЛАМУСА

Тесная связь функций гипоталамуса и миндалины продемон­стрирована множеством экспериментов. По данным Т.Н. Ониани, эффекты стимуляции миндалины должны быть опосредованы че­рез гипоталамус и другие структуры мезодиэнцефалона [Ониани, Мгалоблишвили, Чиджавадзе, 1978]. Миндалина оказывает ре­гулирующее влияние на функции гипоталамуса, а в случае их выпадения компенсирует образовавшийся дефект. Эта компен­сация происходит с участием структур новой коры. Так, после компенсации афагии у крыс, вызванной повреждением латераль­ного гипоталамуса, корковая распространяющаяся депрессия вновь вызывает афагию, которая сохраняется в течение многих дней после декортикации. Повреждение ядер самой миндалины или полная нервная изоляция миндалевидного комплекса сопро­вождается менее выраженными поведенческими изменениями, чем аналогичные вмешательства на гипоталамусе.

В настоящее время имеется достаточно оснований рассматри­вать гипоталамус как сравнительно высокий уровень интегратив­ной деятельности мозга. Очень трудно найти в гипоталамусе структуры, стимуляция которых вызвала бы вегетативные сдвиги без эмоциональных реакций. По-видимому, в гипоталамусе нет чисто «вегетативных центров», гипоталамус связан с организа­цией целостных поведенческих актов, в том числе — их вегетатив­ных компонентов [Поляков, Талан, Черниговский, 1978]. Нейро­ны гипоталамуса очень быстро вовлекаются в условно-рефлектор­ный ответ: активность нейронов латерального гипоталамуса изменялась через 150–200 мс после открывания заслонки для подачи пищи. Аналогичный ответ нейронов бледного шара на­блюдался только через 300 мс, когда возникал двигательный ком­понент — изменения электромиограммы, связанные с лизанием [Rolls, Roper-Hall, Sanghera, 1977]. Реакция нейронов латераль­ного гипоталамуса на вид и запах пищи зарегистрирована толь­ко у голодных обезьян, введение глюкозы устраняло этот эффект [Burton, Rolls, Mora, 1976]. Пачкообразная активность нейронов вентромедиального ядра гипоталамуса, возникающая у голодных животных, усиливается при поступлении пищи в рот и исчезает по мере наполнения желудка [Судаков, Журавлев, 1979]. Вместе с тем в гипоталамусе имеются и такие нейроны, которые будучи активированы голодом тормозятся сразу же с началом еды [Олдс, 1977]. При экспериментальном морфинизме у крыс нейроны лате­рального гипоталамуса активируются состоянием абстиненции (потребность) и тормозятся морфином (подкрепление). Нейроны медиального гипоталамуса, напротив, активируются подкрепле­нием и тормозятся по мере актуализации потребности. Аналогич­ные данные получены для жажды и питья.

Многие авторы отмечают сравнительно узкую специализацию структур гипоталамуса. По данным Б. Оливьера, передний отдел медиального гипоталамуса у крыс контролирует пассивно-оборонительные реакции [Olivier, 1977]. Повреждение медиального ги­поталамуса усиливает агрессивность крыс, вызванную болевым раздражением лап, и не влияет на территориальную агрессив­ность, которая нарушается только при разрушении латерального гипоталамуса [Adams, 1971]. Однако не меньшее количество фактов свидетельствует о зависимости последствий стимуляции и повреждения гипоталамуса от доминантного состояния живот­ного и от стимулов окружающей среды [Isaacson, 1974].

Эффект стимуляции гипота­ламуса одними и теми же па­раметрами тока при одной и той же локализации кончика электрода зависит от того, производится ли раздражение в пищевой или оборонительной ситуации опыта, у голодного или сытого животного [Белен­ков, Шалковская, 1978]. Сти­муляция в области латерально­го гипоталамуса вызывает ре­акцию атаки на подчиненную крысу и не вызывает агрессив­ности по отношению к высоко­ранговому животному или самке [Koolhaas, 1978]. Под влиянием раздражения гипота­ламуса макаки резусы напада­ют преимущественно на подчиненных самцов [Alexander, Рагаchio, 1973].

 

Рис. 35. Изменения реакции избега­ния у крыс № 122 и 125 после дву­стороннего повреждения латерально­го гипоталамуса

Обозначения те же, что на рис. 34.

Для нас представляют особый интерес те случаи, где повреж­дение гипоталамуса дает эффект, противоположный амигдалэктомии. Так, после разрушений в гипоталамусе животные перестают реагировать на «тканевую жажду» и падение глюкозы в крови, но продолжают отвечать на условные сигналы воды и пищи [Олдс, 1977]. Их прошлый опыт приобретает известную само­стоятельность, будучи изолирован от текущих нужд организма. Напомним, что при повреждениях миндалины нередко наблюда­ется прямо противоположное явление: например, после разруше­ния вентральной части медиального ядра у крыс нарушаются условные рефлексы, хотя потребление воды и пищи не претерпе­вает особых изменений [Korczynski, Fonberg, 1976]. Результат, противоположный последствиям амигдалэктомии, мы наблюдали и в опытах с реакцией избегания у крыс при болевом раздраже­нии другой особи (рис. 35). Если амигдалэктомия нарушает ба­ланс между конкурирующими мотивациями и выявляет домини­рующую из них, то двустороннее повреждение латериального гипоталамуса, напротив, выравнивает силу мотиваций. Для этих крыс характерно «застревание» между педалью, включавшей ток, и открытым пространством камеры.

Итак, на уровне гипоталамуса конфликт между конкурирую­щими мотивациями однозначно решается в пользу одной из них за счет преобладания доминирующей в данный момент потребно­сти. Участие миндалины делает этот процесс более пластичным, поскольку в конфликт вовлекаются эмоции, зависящие не только от силы потребностей, но и от вероятности их удовлетворения с учетом прошлого опыта и наличной ситуации. Благодаря минда­лине возникает возможность сосуществования мотивов, их дина­мической иерархии. Эта возможность имеет огромное приспосо­бительное значение: представим себе голодное животное, кото­рое, стремясь к пище, прекращает наблюдение за сигналами по­тенциальной опасности. Вместе с тем функционирование минда­лины способно осложнить поведение затрудненностью выбора между конкурирующими побуждениями. Подобно гиппокампу миндалину также можно назвать «органом колебаний и сомне­ний», но не в информационном, а в мотивационном смысле. Гип­покамп причастен к колебаниям, связанным с достижимостью целей, миндалина «взвешивает» их ценность.

ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ МОЗГОВЫХ СТРУКТУР, СУДЯ ПО ПРОСТРАНСТВЕННОЙ ОРГАНИЗАЦИИ ИХ БИОЭЛЕКТРИЧЕСКИХ ПРОЦЕССОВ

Спектрально-корреляционный анализ электрической активно­сти различных образований головного мозга значительно попол­нил сведения о функциональной организации ряда форм высшей нервной деятельности животных и человека. Наиболее обстоя­тельно были изучены пространственные отношения процессов, протекающих в различных мозговых структурах при ориентиро­вочной реакции, при выработке и угашении условных рефлексов, в естественном и медикаментозном сне, при некоторых умствен­ных операциях, совершаемых здоровым и больным человеком [Ливанов, 1972]. Значительно меньше известно о пространствен­ной организации биоэлектрических процессов при возникновении состояний голода, жажды, полового влечения и во время поведе­ния, направленного на удовлетворение этих биологических по­требностей.

Хорошей моделью для изучения мотивированного поведения и его электрофизиологических коррелятов является феномен самораздражения. Однако традиционный способ самостимуляции ритмическим током исключает возможность изучения электриче­ской активности раздражаемых структур, хотя возбуждение именно этих структур инициирует все последующие действия жи­вотного. Вот почему использование постоянного тока для само­стимуляции животных впервые открыло принципиально новые возможности электрофизиологического исследования этой фор­мы мотивированного поведения [Павлыгина, Михайлова, Симо­нов, 1975].

Систематическими работами В.С. Русинова [1969] и его со­трудников были показаны преимущества постоянного тока для создания стойких доминантных очагов в центральной нервной системе. Поляризуя гипоталамическую область головного мозга кролика, Р.А. Павлыгина [1956, 1958] получила доминантный очаг, оказывающий выраженное влияние на оборонительные условные рефлексы, электрическую активность различных моз­говых образований и кровяное давление. Приступая к экспери­ментам, мы не нашли в литературе работ, посвященных поляри­зации эмоциональных «центров» и феномену самораздражения постоянным током, равно как и данных о пространственной орга­низации электрической активности определенных образований мозга при мотивированном поведении животных. Совместно с Р.А. Павлыгиной, В.Д. Трушом и Н.Г. Михайловой опыты были поставлены нами на 16 белых крысах-самцах. У 6 из них на 6-канальном магнитофоне производилась регистрация суммарной электрической активности моторной и зрительной областей коры, гиппокампа, обонятельных луковиц, эмоционально-позитивных и негативных зон гипоталамуса (крысы № 13, 14, 15, 197, 221, 222).

Для монополярного раздражения использовали электроды с диаметром кончика 60 мкм, зачищенным от лака на 0,3—0,5 мм. Индифферентный электрод находился в мышцах шеи. Для полу­чения феномена самостимуляции раздражали структуры меди­ального пучка переднего мозга в преоптической области и лате­ральном гипоталамусе. Эмоционально негативные реакции полу­чали при раздражении дорзомедиальной области покрышки. Прежде чем поляризовать позитивные зоны, эти точки тестиро­вались на эффективность в отношении самораздражения ритми­ческим током. С этой целью использовали однофазные, прямо­угольные электрические импульсы частотой 1000 циклов в секун­ду при длительности стимулов 0,1 мс, длительности пачки 0,3–0,5 с интенсивностью 240–560 мкА. Поляризация малыми тока­ми 2–6 мкА, которая обычно используется для создания доми­нантных очагов при экспозиции около одного часа, была непри­емлема в наших экспериментах. Мы использовали токи 20–100 мкА, и животное не находилось на педали дольше 3 мин.

Спустя 10 дней после операции оживления электродов крысу помещали в плексигласовый ящик размером 21 × 25 × 40 см, у одной из стенок которого находилась педаль. Как правило, на протяжении первых 2–3 дней регистрировали количество нажа­тий на педаль, совершаемых крысой в процессе ее ориентировоч­но-исследовательской активности. Затем замыкали цепь, в ре­зультате чего каждое нажатие на педаль начинало сопровож­даться воздействием анода или катода постоянного тока. Поля­ризации подвергали только те пункты, подкрепляющие свойства которых были предварительно установлены стимуляцией ритми­ческим током. Если крыса долго не вставала на педаль, ее сажа­ли на педаль, удерживая в этом положении несколько секунд. Об эффективности поляризации эмоционально-позитивных зон гипоталамуса можно было судить по числу нажатий и продол­жительности пребывания на педали, а также — по динамике угашения реакции самостимуляции после выключения тока. В ряде случаев влияние постоянного тока контролировалось по избега­нию нажатий на педаль после поляризации эмоционально-нега­тивных пунктов «наказания».

Четырехсекундные интервалы записи электрической активно­сти мозговых образований обрабатывали на ЭЦВМ. При этом оценивали автоспектры потенциалов каждого исследуемого обра­зования, а также кросскорреляционные коэффициенты и коге­рентные функции между потенциалами каждой пары изучаемых структур. Все спектральные характеристики оценивали в диапа­зоне от 1 до 20 Гц. Методика определения частотного спектра и вычисления функции когерентности описаны ранее [Труш, Кориневский, 1978]. Морфологический контроль мозга крыс подтвер­дил локализацию отводящих и стимулирующих электродов.

У крыс № 197, 221 и 222, у которых регистрировалась элек­трическая активность двигательной и зрительной областей новой коры, эмоционально-позитивной и негативной зон гипоталамуса, в фоновых потенциалах перечисленных структур согласно автоспектральным оценкам, как правило (примерно 80% наблюде­ний), доминирующими были частоты тета- и альфа-диапазонов. Во время пребывания крысы на педали при действии подкреп­ляющего постоянного тока в 40% записей наблюдалось домини­рование дельта-волн. Приблизительно в 50% случаев, когда наи­более выраженными оставались колебания тета- и альфа-диапа­зонов, частота доминирующего ритма уменьшалась на 1,5–3 Гц по сравнению с фоновыми записями. После ухода крысы с педа­ли во всех без исключения случаях частота доминирующего рит­ма возрастала в 60% — на 0,5–2 Гц.

При анализе оценок когерентных функций гипоталамических и корковых структур прежде всего обращает на себя внимание то, что каждому из изучавшихся в эксперименте этапов поведения соответствует определенный «рисунок» распределения корреля­ционных связей (рис. 36). Это подтверждает мнение М.Н. Лива­нова [1972] о том, что именно в пространственной организации биопотенциалов находят отражение различные функциональные состояния мозга, что было убедительно показано, например, для ориентировочного рефлекса, для различных стадий выработки условного рефлекса и для некоторых тормозных состояний.

В табл. 5, где представлены результаты анализа оценок ко­герентных функций потенциалов мозга крыс № 221 и 222, при­няты следующие обозначения. Цифры показывают процент слу­чаев регистрации значимой когерентности (уровень значимости Р < 0,05) на частотах тета- и альфа-диапазонов при наличии со­ответствующих ритмических составляющих в потенциалах срав­ниваемых образований.

Рассматривая таблицу, можно убедиться, что непосредственно перед нажатием на педаль резко (более чем в три раза) возрастает когерентность электрической активности эмоционально-по­зитивного пункта гипоталамуса с ЭЭГ моторной и зрительной коры и когерентность потенциалов двух корковых участков. В то же время корреляционные отношения между потенциалами этих структур и эмоционально-негативной зоны гипоталамуса сущест­венно не изменяются.

 

Рис. 36. Оценки вероятности наличия значимой когерентности между потенциалами мозговых структур на различных этапах поведения при осуществлении реакции самополяризации

Ордината — процент случаев регистрации значимой когерентности на тета- и альфа-частотах; абсцисса — этапы поведения кры­сы: 1 — фон; 2 — перед нажатием на педаль; 3 — во время пребывания на педали; 4 — пе­ред уходом с педали; 5 — после ухода с пе­дали. Кривыми обозначено поведение коге­рентности для потенциалов различных структур: П — эмоционально-позитивный пункт гипоталамуса; Н — эмоционально-не­гативный пункт; Д и 3 — соответственно двигательная и зрительная области коры (по Р.А. Павлыгиной, В.Д. Трушу, Н.Г. Михайловой и П.В. Симонову).

Напомним, что согласно М.Н. Ливанову [1972, с. 169] «...в синхронности колебаний биопотенциалов каких-либо пунк­тов коры головного мозга мы видим не прямое выражение связей между ними, а лишь условия, делающие возможной их реализа­цию». Возросшая в нашем случае когерентность, по-видимому, свидетельствует о готовности проведения возбуждения по двум каналам: от ранее раздражавшегося эмоционально-позитивного пункта к двигательной коре и к зрительному анализатору, вос­принимающему условный сигнал будущего подкрепления (вид педали, ее местонахождение в камере и т.д.). Более чем в три раза возрастает также когерентность ЭЭГ двигательной и зри­тельной коры, поскольку именно вид педали направляет движе­ние животного, инициированное следовым возбуждением эмо­ционально-позитивной зоны.

В период пребывания крысы на педали когерентность между потенциалами практически всех изучавшихся структур падает: животное получает подкрепление постоянным током и остается совершенно пассивным. Такое падение когерентности наряду с наблюдающимися на этом этапе замедлением ритмики потенциа­лов и усилением дельта-активности делают состояние животного во время самостимуляции постоянным током весьма сходным по электрографическим показателям с такими тормозными состоя­ниями, как естественный, наркотический и электросон. Для си­туации самостимуляции характерным при этом является возра­стание когерентности эмоционально-позитивных и негативных структур, что, возможно, является отражением постепенной за­мены эмоционально-позитивного состояния эмоционально-нега­тивным возбуждением, побуждающим животное прервать стиму­ляцию и уйти с педали.

Непосредственно перед уходом крысы с педали впервые воз­растает когерентность потенциалов негативного пункта и мотор­ной области. Одновременно увеличивается когерентность потен­циалов моторной и зрительной коры, а также — моторной коры и позитивного пункта наряду с нулевой когерентностью электри­ческой активности зрительной коры и гипоталамуса. В этой кар­тине пространственной организации биоэлектрической активно­сти находят отражение некоторые черты формирования новой программы действий. Причем характерным отличием этой новой двигательной задачи — реакции избегания — от задачи, форми­ровавшейся перед нажатием на педаль, являются прежде всего иная конечная цель и возбуждение иного мотивационного центра, инициирующего двигательную активность. Не исключено, что в зарегистрированной на данном этапе совокупности электрогра­фических характеристик отражается и такая особенность состоя­ния мозга, как своеобразная борьба двух тенденций: остаться на педали ради продолжения подкрепления или уйти с нее, по­скольку действие постоянного тока становится все более аверсив­ным. С этим могут быть связаны, в частности, активация не только негативного пункта гипоталамуса (в приблизительно 30% наблюдений — учащение ритмики потенциалов и ни одного слу­чая урежения) и увеличение корреляционной зависимости между электрической активностью негативной и позитивной зон гипо­таламуса, с одной стороны, и ЭЭГ моторной коры — с другой.

Таблица 5. Наличие значимой когерентности между потенциалами гипоталамических и корковых структур мозга на различных этапах поведения при осуществлении и угашении реакций самораздражения, %

Этапы поведения

Отведения

П—Н

П–Д

Н–Д

П—3

Н—3

Д–З

Осуществление выработанной реакции самораздражения

Спокойное состояние

37

25

0

25

25

12

Непосредственно перед на­жатием на педаль

45

76

0

82

37

45

Во время пребывания на педали

62

3

3

6

12

0

Перед уходом с педали

50

75

25

0

0

50

После ухода с педали

50

25

9

36

37

25

Угашение реакции самораздражения

Во время пребывания на педали

75

0

10

50

25

10

После ухода с педали

87

50

0

75

42

25

Примечание. П — эмоционально-позитивный пункт гипоталамуса, Н — эмоционально-негативный пункт, Д, З — соответственно двигательная и зрительная область коры.

После ухода крысы с педали когерентность потенциалов прак­тически всех исследованных структур возвращается к уровню, характерному для ситуации, предшествовавшей началу выработ­ки реакции самораздражения. При этом несколько увеличенная по сравнению с фоном когерентность потенциалов негативного пункта и двигательной области коры возможно связана с нали­чием следов эмоционально-негативного состояния.

Весьма характерная картина наблюдается на первых этапах угашения, когда крыса, надавив на педаль, не получает подкреп­ления постоянным током. Здесь возрастает когерентность потен­циалов позитивного пункта и зрительной коры, свидетельствуя о необходимости продолжения поиска отсутствующего подкрепле­ния. После ухода крысы с педали мозг ее остается в состоянии повышенной готовности к новым действиям: пространственная организация биоэлектрической активности практически идентич­на той, что наблюдалась в ситуации перед началом движения животного к педали. Максимальных величин достигает возрос­шая еще во время пребывания крысы на педали когерентность позитивного и негативного пунктов, отражая «борьбу» между состоянием неудовлетворенности и стремлением к будущему под­креплению.

До сих пор мы анализировали данные, касающиеся электри­ческой активности эмоционально-позитивных и негативных зон гипоталамуса, а также моторной и зрительной областей коры. Каково участие в осуществлении мотивированного поведения структур гиппокампа и обонятельной луковицы, которые у крыс принадлежат к мозговому субстрату поисковых действий, не обя­зательно связанных с анализом обонятельных стимулов? Соот­ветствующий фактический материал был получен при анализе электрической активности, отводимой одновременно от гиппо­кампа, эмоционально-позитивного пункта гипоталамуса, обоня­тельной луковицы и зрительной области коры у крыс № 13, 14 и 15.

Изменения оценок автоспектральных функций потенциалов исследуемых образований были на всех этапах в значительной мере аналогичны тем, что описаны ранее для электрической активности гипоталамических и корковых структур у крыс № 197, 221 и 222. Некоторые отличия отмечены лишь для потен­циалов обонятельной луковицы, в которых практически всегда доминировали дельта-волны. Однако и здесь можно было заме­тить некоторое учащение и замедление доминирующей ритмики параллельно с соответствующими изменениями в потенциалах гиппокампа, гипоталамуса и коры.

Таблица 6. Наличие значимой когерентности между потенциалами гиппокампа, гипотала­муса, обонятельной луковицы и коры на различных этапах поведения при осу­ществлении и угашении реакций самораздражения, %

Этапы поведения

Отведения

Г — П

Г—3

Г—Б

Б—Н

Б—3

П—3

Осуществление выработанной реакции самораздражения

Непосредственно перед нажатием на педаль

80

75

88

42

80

75

Во время пребывания на педали

0

0

0

0

32

20

После ухода с педали

0

20

50

60

80

90

Угашение реакции самораздражения

Непосредственно перед нажатием на педаль

37

40

72

42

80

67

Во время пребывания на педали

0

60

50

75

88

75

После ухода с педали

17

34

66

42

67

82

Примечание. Г — гиппокамп, П — эмоционально-позитивный пункт гипоталамуса, Б — обо­нятельная луковица, 3 — зрительная область коры.

Результаты анализа оценок когерентных функций приведены в табл. 6 на примере данных, полученных в экспериментах с крысой № 13. На крысах № 14 и 15 получены аналогичные резуль­таты. Таблица 6 построена по тому же принципу, что и табл. 1.

Сопоставляя распределение корреляционных отношений меж­ду потенциалами изучаемых структур при осуществлении реак­ции самораздражения и в процессе ее угашения, мы обнаружи­ваем наибольшее различие в период, когда крыса находится на педали. Во время подкрепления когерентность падает между по­тенциалами всех образований. Если же крыса, находясь на педа­ли, не получает подкрепления постоянным током, когерентность возрастает, особенно между потенциалами позитивного пункта и обонятельной луковицы (почти в два раза), гиппокампа и зри­тельной коры (на 20%). При анализе этих данных следует учи­тывать, что наблюдаемая организация электрической активности должна отражать, в частности, такую особенность состояния ЦНС, как поиск неудовлетворенным животным отсутствующего подкрепления. После ухода крысы с педали организуется новая система корреляционных отношений электрической активности изучаемых образований мозга. Характерным при этом является то обстоятельство, что синхронность потенциалов гиппокампа с потенциалами всех исследуемых структур оказывается более вы­сокой, чем это наблюдается у животного, получившего подкреп­ление постоянным током. Гиппокамп, таким образом, в этой си­туации становится одним из центральных образований в системе структур, электрическая активность которых связана значимой корреляционной зависимостью. Изменения процента случаев зна­чимой когерентности на тета- и альфа-частотах у крысы № 13 приводятся на рис. 37.

Результаты опыта удобнее рассмотреть, пользуясь схематиче­ским рис. 38. На этой схеме сплошными линиями обозначен вы­сокий (свыше 50) процент случаев значимой когерентности, а прерывистыми линиями средний (от 20 до 50) процент. Низкий (меньше 20) процент линиями не обозначен. Если принять основ­ной постулат концепции М.Н. Ливанова о том, что «...в форми­рующихся по мере становления условной связи корково-подкор­ковых взаимоотношениях мы видим не пути замыкания рефлекса, но пути тех влияний, которые определяют возможность передачи возбуждения в коре головного мозга» [Ливанов, 1972, с. 88], то динамика функциональных взаимоотношений трех исследован­ных структур окажется весьма интересной.

Мы видим, что на всех этапах поведения наиболее стабильна связь эмоционально-позитивных структур гипоталамуса со зри­тельной корой больших полушарий головного мозга. В этой функ­циональной зависимости мы усматриваем проявление двусторон­ней условной связи между структурами, воспринимающими условный сигнал, и структурами, к которым адресуется подкреп­ляющее воздействие. Важнейшее значение такого рода условных связей в рефлекторных механизмах мотивированного поведения интенсивно изучается Э.А. Асратяном. Достаточно стабильно и взаимодействие между зрительной корой и гиппокампом. Наи­более интересна функциональная зависимость между гипотала­мусом и гиппокампом: высокий процент случаев значимой коге­рентности здесь регистрируется только на одном этапе поведе­ния — непосредственно перед тем, как крыса сядет на педаль, замыкающую ток. На всех остальных этапах этот процент ниже 20.

 

Рис. 37. Вероятность наличия значимой когерентности между потенциалами мозговых структур на различных этапах поведения при осуществлении реак­ции самополяризации

Ордината — процент случаев регистра­ции значимой когерентности в тета- и альфа-частотах; абсцисса — этапы пове­дения крысы: I — перед нажатием на педаль; II — во время пребывания на ­педали; III — после ухода с педали; IV — перед нажатием на педаль в опы­те с угашением; V — во время пребыва­ния на педали в опыте с угашением; VI — после ухода с педали. Кривыми обозначено изменение когерентности для потенциалов различных структур: П — эмоционально-позитивный пункт ги­поталамуса; 3 — зрительная область ко­ры; Г — гиппокамп (по Р.А. Павлыгиной, В.Д. Трушу, Н.Г. Михайловой и П.В. Симонову).

Мы не вырабатывали условного двигательного рефлекса са­мораздражения у гиппокампэктомированных крыс. Что касается естественных пищевых и оборонительных условных рефлексов, то, как мы убедились в этом выше, они вырабатываются после разрушения гиппокампа достаточно хорошо. Опыт с самополяризацией важен для нас пока только в одном отношении: он еще раз демонстрирует наличие поведенчески значимого взаимодей­ствия между мотивационно-эмоцио­нальными структурами гипо­таламуса и гиппокампом. Анатомические связи между этими образованиями прослежены достаточно хорошо: через задний и переднелатеральный гипоталамус идет основной восходящий путь активации гиппокампа [Виноградова, 1975, с. 171].

 

Рис. 38. Схематическое изобра­жение взаимоотношений элек­трической активности мозго­вых структур

Сплошные линии — процент случаев значимой когерентности больше 50%; прерывистые линии — от 50 до 20%; отсутствие линий — мень­ше 20%. Остальные обозначения те же, что на рис. 37.

ПОТРЕБНОСТНО-ИНФОРМАЦИОННАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ ИНТЕГРАТИВНОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ МОЗГА

Всю совокупность экспериментальных данных о роли перед­них отделов неокортекса, гиппокампа, миндалины и гипотала­муса в генезе эмоциональных состояний и соответственно в организации целенаправленного поведения мы попытались в 1977 г. обобщить схемой, воспроизведенной на рис. 39. Разу­меется, эта схема огрубляет и упрощает реальную сложность взаимодействия мозговых структур, игнорирует многие другие функции этих мозговых образований. Вместе с тем мы убеж­дены в продуктивности именно простых схем, потому что только они доступны прямой экспериментальной проверке.

 

Рис. 39. Принципиальная схема участия мозговых структур в генезе эмоцио­нальных состояний и в организации целенаправленного поведения

В головном мозге трудно найти какое-либо иное образова­ние, которое по своему значению могло бы быть поставлено в один ряд с фронтальной корой, гиппокампом, миндалиной и гипоталамусом. Более того, в системе координат «потреб­ности — вероятность их удовлетворения» для еще одной струк­туры просто нет места. Все остальные образования головного мозга играют исполнительную или вспомогательную, «обслужи­вающую» роль, будь то сенсорные системы, механизмы построе­ния движений (пирамидные и экстрапирамидные), системы регуляции уровня бодрствования и вегетативных функций. Что касается некоторых отделов мозга, которые могли бы «пре­тендовать» на участие в организации поведения, то их функции, как правило, носят частный характер. Так, перегородка настолько тесно объединена с гиппокампом, что большинство исследователей предпочитает говорить об единой септо-гиппо­кампальной системе. Центральное серое вещество связано с оценкой аверсивности стимулов. Неспецифический таламус служит местом конвергенции сенсорных и мотивационных импульсов [Casey, Keene, 1973], но его значение не выходит за пределы релейно-передаточных функций. Одним словом, «пятой структуры» нам пока найти не удалось.

Что касается перечисленных выше четырех отделов голов­ного мозга, то анализ индивидуальных особенностей их взаимо­действия, равно как и вариантов их нарушенного функциониро­вания, представляется весьма заманчивым и достойным даль­нейшей экспериментальной разработки. Исследование В.М. Русаловым [1978] поведения человека в вероятностно организованной среде обнаружило три основные группы лиц. Представители первой группы субъективно занижают частоту появления объективно более частого события (стратегия веро­ятностного безразличия). Представители второй группы отра­жают среду адекватно (стратегия вероятностного соответствия), а представители третьей — завышают частоту более частого события (стратегия максимализации). Можно предполагать, что в основе этих типов поведения лежит относительное усиле­ние (или ослабление) активности фронтальных отделов коры и гиппокампа, испытывающих на себе опять-таки индивидуально варьирующее влияние миндалины и гипоталамуса. С развиваемой точки зрения сильный тип нервной системы (по классифи­кации Павлова) характеризуется относительным преоблада­нием системы «гипоталамус — фронтальная кора», в то время как у слабого типа преобладает система «миндалина — гиппо­камп» с присущими ей симптомами неуверенности, нерешитель­ности, склонности к переоценке малосущественных событий. Индивидуальное преобладание системы «гипоталамус — минда­лина» характерно для интравертов; у экстравертов, наоборот, преимущественно развита система «фронтальная кора — гиппо­камп», обращенная к внешней среде.

Не менее правдоподобно нарушение взаимодействия этих систем при неврозах. Так, ненормальное функционирование системы «гипоталамус — миндалина» ведет к невозможности решения мотивационного конфликта в пользу одной из кон­курирующих мотиваций. В результате субъект не находит выхода из сложившейся ситуации. При другой разновидности дисфункции мотивационной системы с чертами относительного преобладания гипоталамуса доминирующая потребность пере­стает коррегироваться сосуществующими с нею мотивациями. Вовлечение в этот процесс передних отделов правого (нерече­вого) полушария наряду с преобладанием социальной потреб­ности «для себя» придаст поведению черты выраженной истероидности. Состояние хронической тревоги, по-видимому, связано с дисфункцией гиппокампа, благодаря чему самый широкий круг внешних стимулов приобретает объективно не присущее им значение сигналов неясной беды, грозящей субъекту опасности. Подавление функций системы «минда­лина — гипоталамус» должно вести к депрессии по типу тоски, утраты желаний и интересов. В генезе навязчивых действий и навязчивых мыслей большую роль может сыграть дефект меха­низмов фронтального неокортекса, что затрудняет торможение реакций на сигналы и на следы этих сигналов, утратившие свой реальный смысл.

Феноменология действия ряда наркотиков и, прежде всего, алкоголя позволяет предполагать функциональное выключение «системы сомнений» (гиппокамп и миндалина). В результате поведение субъекта оказывается ориентировано на удовле­творение сиюминутно актуальных, к тому же упрощенных и огрубленных потребностей. Потеряв способность учитывать кон­курирующие мотивы и сигналы, относящиеся к этим мотивам, субъект пренебрегает тем и другим: море становится ему по колено. Как это ни парадоксально, бесстрашие, безоглядность и тупое упрямство опьяневшего человека есть искаженная модель функционирования воли, утратившей в данном случае свою индивидуальную и социальную ценность.

До сих пор мы анализировали схему взаимодействия четырех структур, так сказать, по вертикали и по горизонтали. Однако ее стоит рассмотреть и по диагонали. В свете концепций «психического мутагенеза» или «теории гипотез» Карла Поппера, роль генератора гипотез естественнее всего приписать системе «гипоталамус — гиппокамп». Сильное потребностное возбуждение, возникнув в гипоталамусе и выйдя на гиппокамп, способно генерировать маловероятные комбинации следов и наличных стимулов. За системой «фронтальная кора — минда­лина» остается функция отбора, причем миндалина причастна к отбору побуждений с учетом прошлого опыта их удовлетворе­ния и реально сложившейся ситуации, а фронтальная кора ответственна за отбор ассоциаций, подтверждаемых действи­тельностью или противоречащих ей.

Функционируя как единый интегративный комплекс, четыре структуры необходимы и достаточны для организации поведе­ния в системе координат «потребности — вероятность их удовле­творения», ибо в живом организме нет ничего важнее его потребностей, а внешний мир существен (значим) для организма в той мере, в какой он способен эти потребности удовлетворить.

Психология эмоций

Значение информационной теории эмоций для психологии не ограничивается ответом на вопрос «что такое эмоция?», анали­зом отражательно-оценочной и регуляторных функций эмоций на индивидуальном и популяционном уровнях. Раскрытие слож­ной внутренней структуры эмоций сейчас же ставит серию задач, решение которых по сути дела затрагивает почти все основные проявления высшей нервной (психической) деятель­ности человека.

Наблюдая бесконечное многообразие и богатство человече­ских эмоций, мы не можем абстрагироваться от необходимости уточнения количества и качества потребностей, на базе которых возникают те или иные эмоциональные реакции. Но ведь, помимо потребности, эмоция зависит от оценки вероятности (возможности) ее удовлетворения, причем эта оценка про­исходит как осознанно, так и на неосознаваемом уровне. Значит, мы не можем пройти мимо проблемы сознания, включая неосознаваемые формы высшей нервной деятельности. Далее, вероятность достижения цели (удовлетворения потребности) в решающей мере зависит от действий субъекта, от их эффектив­ности. Следовательно, нельзя игнорировать вопрос о деятель­ности, в процессе которой возникает сложнейшая динамика трансформации потребностей и возникновения новых потреб­ностей путем превращения средств достижения цели в относи­тельно автономную цель. Наконец, мы неизбежно приходим к проблеме воли, столь тесно связанной с эмоциями, что некото­рые авторы предпочитают говорить об единой аффективно-воле­вой сфере психики и поведения. Так, традиционное деление психических явлений на интеллектуальные, эмоциональные и волевые (разум, чувство, воля) С.А. Рубинштейн [1952] заменил двумя группами интеллектуальных и аффективных явлений, считая волю «верхушечным слоем» аффективных про­цессов (желания, стремления).

«Расщепив» эмоцию на отдельные компоненты, из которых складывается ее генез (потребность, предынформированность, информация, поступившая в данный момент, и т.д.), мы тем самым открыли доступ к этим компонентам и оказались перед необходимостью анализа целого ряда сопряженных с эмоциями явлений. В сущности, сами эмоции, будучи вторичными и про­изводными психическими образованиями, менее важны и интересны, чем порождающие их факторы. Очень часто эмоции являются лишь индикаторами событий, разыгрывающихся на более глубоком, чем эмоции, уровне. В этом смысле информационная теория эмоций оказывается не столько объяснительным принципом, сколько методом исследования высших форм дея­тельности мозга, а регистрация эмоциональных реакций — технологией этого методического подхода. Мы глубоко убеж­дены, что не речь и не действие, а именно эмоции в силу их непроизвольности представляют наиболее надежный и объ­ективный показатель мотивации высшей нервной деятельности человека, «слюнную железу» процессов, разыгрывающихся в его мозгу.

Внутренняя логика исследования, его «самодвижение» пре­вращает главу о психологии эмоций в изложение ключевых проблем общей психологии человека.

КЛАССИФИКАЦИЯ ЭМОЦИЙ

Многообразие потребностей, как правило, сосуществующих и образующих сложные, иерархически организованные системы, делает составление сколько-нибудь «полных», «развернутых» классификаций делом абсолютно бессмысленным и безнадеж­ным. Вот почему большинство авторов пытается определить ограниченное число базальных эмоций, не удовлетворяясь их делением только на положительные и отрицательные.

Поскольку вероятность удовлетворения потребностей в огромной мере зависит от действий субъекта, мы предположили, что именно характер действий может служить классифицирую­щим принципом для выявления фундаментальных эмоций, занимающих центральное положение в сфере эмоциональных состояний человека [Симонов, 1966]. Взаимодействие с объ­ектом удовлетворения потребности в свою очередь бывает либо контактным, которое субъект может прервать или продолжить, но не предотвратить, либо дистанционным. Что касается дистан­ционных действий, то согласно военной науке они существуют в трех основных разновидностях: наступление (преодоление), оборона (защита, сохранение) и отступление (утрата ранее занимаемых позиций). Эмоции, соответствующие перечислен­ным типам взаимодействия, представлены в табл. 7. В случае одновременной актуализации двух и более потребностей они могут порождать сложнейшие эмоцио­нальные аккорды (табл. 8). Подчеркнем, что состояния и ситуации, перечислен­ные в табл. 8, есть не более чем примеры, достаточно при­близительные и условные, а отнюдь не развернутая классифи­кация смешанных эмоций.

Указания на основополагающее значение эмоций, пере­численных в табл. 7, все чаще встречаются в текущей литера­туре. Например, уже упоминавшийся нами голландский фило­соф С. Штрассер пишет: «Мы различаем три основные эмоцио­нальные тенденции: врожденное желание удовольствия и неприязнь ко всему, что может препятствовать удовлетворению этого желания; врожденную потребность в безопасности и отвращение к причинам страха; желание силы и тенденция к преодолению своей беспомощности. В поведении они характери­зуются следующими контрастными парами: любовь и ненависть, приподнятое настроение и страх, триумф и отчаяние» [Strasser, 1970, с. 303]. Эмоции радости, страха и гнева А.Е. Ольшанникова с соавторами считают основными при изучении индиви­дуальных (типологических) особенностей эмоциональной сферы человека [Борисова, Гуревич, Ольшанникова, Равич-Щербо, 1976].

Таблица 7. Классификация эмоций в зависимости от величины потребности, вероятности ее удовлетворения и характера действий

Величина потребности

Оценка вероятности удовлетворения

Контактное взаимодействие с объектом

Дистанционные действия

овладения, обладания объектом

защиты, сохранения объекта

преодоления, борьбы за объект

Нарастает

Превышает имевшийся про­гноз

Наслаждение, удовольствие

Восторг, счас­тье, радость

Бесстрашие, смелость, уверенность

Торжество, воодушевление, бодрость

Небольшая

Высокая

Безразличие

Спокойствие

Расслабление

Невозмутимость

Нарастает

Падает

Неудовольствие, отвращение, страдание

Беспокойство, печаль, горе, отчаяние

Настороженность, тревога, страх, ужас

Нетерпение, не­годование, гнев, ярость, бешен­ство

Таблица 8. Примеры ситуаций и смешанных эмоциональных состояний, возникающих на базе двух сосуществующих потребностей

Вторая потребность

Первая потребность

удовольствие

отвращение

радость

горе

страх

гнев

Удовольствие

Суммация

Отвращение

Пороговые сос­тояния, пресыщение

Суммация

Радость

Сочетаются не­редко

Поверженный негодяй

Суммация

Горе

Религиозное «принять страдание»

Необходимость что-то делать в горе

Встреча перед разлукой

Суммация

Страх

Аттракционы, риск

Вид змеи

Желанная встреча с неизвестным исходом

Новая опасность на фоне уже понесен­ной утраты

Суммация

Гнев

Месть

Презрение

Злорадство, торжество

Возмущение

Разновидность ненависти

Суммация

Помимо характера действий, происхождение базисных эмо­ций можно связать и с тремя основными группами потребностей (см. ниже). Тогда биологическим потребностям самосохранения (в широком смысле) будет соответствовать страх. Гнев возника­ет в сфере внутривидового взаимодействия, вторично распрост­раняясь на неодушевленные предметы. Человек может прийти в ярость, преодолевая преграду из камней или пытаясь починить испорченный мотор, хотя злиться на камни или машину нелепо. Что касается положительных эмоций типа радости, то они впер­вые возникают у ребенка в процессе познания окружающего мира (формирование механизмов ясного видения при конвер­генции зрительных осей) и первичного общения с другими людь­ми. Удовлетворение биологических потребностей (голод, темпе­ратурный дискомфорт) внешних признаков положительных эмо­ций у ребенка не вызывает: младенец просто успокаивается и засыпает. Эмоции удовольствия и отвращения возникают при контактном взаимодействии в связи с удовлетворением любой потребности: мы можем наслаждаться и вкусной пищей, и созер­цанием произведения искусства, хотя, разумеется, это очень раз­ные типы наслаждения. Пока что трудно ответить на вопрос, какому фактору принадлежит решающая роль в происхождении трех фундаментальных эмоций: характеру действий или трем основным классам потребностей. Вполне возможно, что в про­цессе эволюции сыграли свою роль оба фактора: действия и по­буждавшие их потребности, к анализу которых мы сейчас перей­дем.

ПОТРЕБНОСТИ КАК ОСНОВА И ДВИЖУЩАЯ СИЛА ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ПОВЕДЕНИЯ

Отказ от взгляда на мышление человека как на перво­источник и движущую силу его деятельности, признание потреб­ностей в качестве определяющей причины человеческих поступ­ков представляет величайшее завоевание марксистской фило­софской мысли, послужившее началом подлинно научного объяснения целенаправленного поведения людей. По словам Энгельса: «Люди привыкли объяснять свои действия из своего мышления, вместо того, чтобы объяснять их из своих потреб­ностей (которые при этом, конечно, отражаются в голове, осо­знаются), и этим путем с течением времени возникло то идеалистическое мировоззрение, которое овладело умами, в особенности со времени гибели античного мира» [К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., 2-е изд., т. 20, с. 493]. Вопрос о том, как именно и в какой мере люди осознают движущие ими потреб­ности, мы рассмотрим ниже, а сейчас нам важно напомнить, что «никто не может сделать что-нибудь, не делая этого вместе с тем ради какой-либо из своих потребностей и ради органа этой потребности» [К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., 2-е изд., т. 3, с. 245].

Хотя тезис о центральном положении потребностей в струк­туре человеческой личности давно уже стал общепринятым, роль потребностей нередко как бы отступает на второй план при переходе к конкретному анализу поведения. Мы все еще находимся в плену традиционного представления о сознании как верховном регуляторе поведения: человека, руководствую­щегося социально ценными мотивами мы называем «созна­тельным», а нарушение норм общежития, эгоизм, антиобщест­венные поступки относим за счет «несознательности». В свое­образном «культе сознательности» нет ничего удивительного. Над фетишизацией мышления иронизировал Ф. Энгельс в письме Ф. Мерингу. «Истинные движущие силы, которые побуждают его (мыслителя. — П.С.) к деятельности, остаются ему неизвестными. Он имеет дело исключительно с материалом мыслительным; без дальнейших околичностей он считает, что этот материал порожден мышлением, и вообще не занимается исследованием никакого иного, более отдаленного от мышления независимого источника... для него всякое действие кажется основанным в последнем счете на мышлении, потому что совер­шается при посредстве мышления» [К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., 2-е изд., т. 39, с. 83]. «Поведение человека, — пишет Н.П. Дубинин, — определяется мышлением, волей, чувствами, уровнем познания законов природы, общества и степенью раз­вития самопознания» [Дубинин, 1972, с. 57]. Если у Н.П. Дуби­нина потребности оказались «сняты», «ассимилированы» волей, чувствами, познанием и т.д., то В.Н. Кудрявцев допускает наличие детерминантов поведения, сосуществующих с потреб­ностями в едином ряду: «Как проблемные ситуации, так и жиз­ненные планы большей частью тесно связаны с актуальными или потенциальными потребностями человека, в том числе со стремлением обеспечить их беспрепятственное удовлетворение в данный момент или в будущем... С другой стороны, многие планы не связаны с конкретной ситуацией. Они могут быть независимы от непосредственных особенностей внешней среды, а также от актуальных потребностей. Такой план — продукт творческих размышлений, воображения, фантазии и т.д.» [Кудрявцев, 1978, с. 19–20].

Допущение каких-то иных источников мотивации, суще­ствующих рядом с потребностями и независимых от них, воз­никает, по нашему мнению, по двум причинам. Во-первых, мы нередко забываем, что установки, ценности, интересы, цели субъекта являются производными от потребностей, порож­даются ими [Дилигенский, 1977, с. 115]. Во-вторых, мы все еще недооцениваем богатства и разнообразия потребностей, упорно сводя их к ограниченному числу материально-биологических потребностей в пище, одежде, жилище и т.п. Так, Р. Айзенбергер специально рассматривает деятельности, «не связанные с потребностями», например, стремление к варьированию внеш­них раздражителей [Eisenberger, 1972]. Вместе с тем в настоя­щее время убедительно показано, что потребность в информации (в новизне, изменчивости внешней среды) является одной из древнейших и самостоятельных потребностей живых систем. Опыты с так называемой сенсорной депривацией у животных и человека, исследование феноменов информационного голодания и скуки служат убедительным тому подтверждением [Berlyne, 1974]. Б.Ф. Ломов совершенно прав, вводя потребность в информации в само определение живого: «Потребности чело­века в веществе, энергии и информации выступают как объ­ективная необходимость, в конечном счете определяя его поведение» [Ломов, 1977, с. 53].

Тем более странное впечатление производят концепции, где вопрос о роли потребностей вообще отсутствует. «Источником активации человека служат планы, перспективы и программы, которые формируются в процессе сознательной жизни людей; они социальны по своему происхождению и осуществляются при ближайшем участии сначала внешней, а потом и внутренней речи. Всякий сформулированный в речи замысел вызывает целую программу действий, направленных к достижению этой цели» [Лурия, 1978, с. 125]. Обсуждая генез активного про­извольного поведения человека, А.Р. Лурия пишет: «На первых этапах ребенок подчиняется приказу матери; на последующих этапах, когда ребенок сам начинает владеть речью, он начинает использовать собственную речь как средство, детерминирующее его поведение... Ребенок начинает воспроизводить речевые инструкции, которые давали ему взрослые и, давая их самому себе, подчиняется им, начинает выполнять их» [Лурия, 1977, с. 74]. В этом кратком изложении сути «деятельностного под­хода» совершенно непонятно главное: почему ребенок «под­чиняется приказам взрослых»? Зачем ребенок «начинает вос­производить речевые инструкции» (ведь он может их и не воспроизводить)? Во имя чего, давая инструкции самому себе, ребенок «подчиняется им, начинает выполнять их»? Ведь он может не подчиняться и не выполнять. Впрочем, с точки зрения теории, где деятельность предшествует потребности и создает ее, подобные вопросы и не возникают. Создается впечатление, что при изучении деятельности и ее «свернутой» интеризован­ной формы — мышления — иногда забывают проницательное предупреждение Л.С. Выготского: «Мысль — не последняя инстанция. Сама мысль рождается не из другой мысли, а из мотивирующей сферы нашего сознания, которая охватывает наши влечения и потребности, наши интересы и побуждения, наши аффекты и эмоции. За мыслью стоит аффективная и воле­вая тенденция. Только она может дать ответ на последнее “почему” в анализе мышления» [Выготский, 1956, с. 379].

Потребность есть избирательная зависимость живых организмов от факторов внешней среды существенных для само­сохранения и саморазвития, источник активности живых систем, побуждение и цель их поведения в окружающем мире.

С. Л. Рубинштейн писал: «Понятие потребности должно будет в противовес понятию инстинкта занять в марксистско-ленин­ской психологии крупное место, войдя в инвентарь основных ее понятий. На основе понятия потребности все учение о мотивации человеческого поведения получает принципиально иную поста­новку, чем та, которая ему обычно дается на основе учения об инстинктах и влечениях» [Рубинштейн, 1976, с. 40]. Дело в том, что «инстинкт» всегда предполагает нечто врожденное и общее с животными, в то время как потребность может быть сколь угодно сложной и социально детерминированной.

Взгляд на потребность как на исходный пункт организации поведения разделял и основатель материалистической психо­логии И.М. Сеченов. Он писал: «Жизненные потребности родят хотения, и уже эти ведут за собой действия; хотение будет тогда мотивом или целью, а движения — действием или средством достижения цели... Без хотения как мотива или импульса движе­ние было бы вообще бессмысленно» [Сеченов, 1952, с. 516].

Ключевое положение потребностей среди любых проявлений человеческой психики — мышления, воли, чувств — непреложно вытекает из информационной теории эмоций. Вот почему, по нашему убеждению, «проблема потребностей и мотивов стано­вится центральной проблемой психофизиологии, а может быть, и всей психологии наших дней... Успехи общей нейрофизиологии головного мозга все отчетливее показывают, что ни физиология сенсорных систем, ни эффекторное оформление реакций не могут быть поняты без учета мотивирующего компонента... Еще большую остроту и актуальность эта проблема приобретает в сфере психофизиологии и психологии человека. Стало совер­шенно очевидным, что между социально-экономическими факто­рами и личностью имеется слой закономерностей, которые опре­деляют многие моменты воспитания и социального поведения человека» [Симонов, 1970, с. 25]. Естественно, что мы с боль­шим удовлетворением восприняли вывод, к которому пришел Б.Ф. Ломов, анализируя соотношение социального и биологи­ческого как методологическую проблему психологии: «Если проследить тенденции развития современной психологии, то нетрудно увидеть, что ее логическим центром все более и более становятся проблемы мотивации... Потребности относятся к категории интегральных свойств человека, они как бы “про­низывают” всю систему психического, все уровни психики, охватывая и биологические, и психологические, и социальные его характеристики... Монистический принцип в понимании человека должен быть последовательно реализован в изучении всей системы человеческих потребностей — и материальных, и духовных» [Ломов, 1976, с. 93].

Признавая ключевую роль потребностей в поведении чело­века, мы вместе с тем не располагаем сколько-нибудь обосно­ванной и общепринятой их классификацией. С другой стороны, до сих пор продолжается дискуссия относительно того общего, изначального, что реализуется в многообразии частных потреб­ностей. Большинство авторов по-прежнему считают таким общим принципом — выживание, сохранение в самом широком смысле, будь то сохранение особи, потомства, вида, группы, цивилизации, ее культурных накоплений и т.п. Этот принцип приобрел поистине глобальное значение в системе представлений Б.Ф. Скиннера [Skinner, 1971]. Выживание, — утверждает Скиннер, — это единственная ценность, в соответствии с которой в конечном счете будут судить о цивилизации, и любая прак­тика, обосновывающая выживание, обладает этой ценностью уже по своему определению.

«Конечной целью любого поведения, — пишет В.Б. Швыр­ков, — является выживание организма, то есть сохранение целостности и организации метаболических процессов» [Швыр­ков, 1978, с.6. Курсив мой. — П.С.]. Разумеется, нелепо и наивно отрицать важнейшее значение тенденции сохранения вообще: развиваться и прогрессировать может только то, что способно себя сохранить. Но сохранение есть лишь необходимое условие развития, но не суть самодвижения живой природы, породившей и включающей в себя человека, не господствующую тенденцию этого самодвижения.

Даже в отношении живых существ на дочеловеческих этапах эволюции нам трудно согласиться с мнением Б.Ф. Ломова и В.Б. Швыркова о выживании как конечной цели любого поведе­ния. «Теория функциональной системы, — пишут эти авторы, — прямо связана с эволюционным учением. Основной результат, который в конечном счете достигают биологические системы, — это выживание. Поэтому поведение биологических систем ока­зывается целенаправленным, причем любое поведение осущест­вляется для достижения того или иного полезного приспособи­тельного результата, способствующего в конечном счете выживанию» [Ломов, Швырков, 1978, с. 4]. Согласно К.В. Судакову, «высшие мотивации возникают на основе меха­низмов низших биологических мотиваций... именно на основе пищевой потребности и ее удовлетворения у человека по существу строятся все (?!) формы целенаправленной деятель­ности» [Судаков, 1971, с. 272–276]. Насколько же проница­тельнее был Ф.М. Достоевский, утверждавший, что «без твер­дого представления себе, для чего ему жить, человек не согласится жить и скорей истребит себя, чем останется на земле, хотя бы кругом его все были хлебы». Врачи-психоневрологи знают, что именно утрата смысла своего существования («для чего жить?») подчас является причиной самоубийства в состоя­нии депрессии на фоне полного материального благополучия.

Хотя способность к сохранению особи, потомства и вида представляет необходимое условие самого существования живого на нашей планете, оно служит лишь фоном для реали­зации тенденций роста, развития, совершенствования живых систем, тенденций заполнения и освоения окружающего пространства в смысле идей В.И. Вернадского. «В ходе геологиче­ского времени, — писал Вернадский, — наблюдается, по-види­мому, процесс непрерывного расширения границ биосферы, заселение ее живым веществом... Живое вещество является пластичным, изменяется, приспособляется к изменениям среды, но, возможно, имеет и свой процесс эволюции, проявляющийся в изменении с ходом геологического времени, вне зависимости от изменений среды... Человек застал огромное количество видов, в большинстве теперь исчезнувших, крупных и мелких млекопитающих... Млекопитающие дали ему основную пищу, благодаря которой он мог быстро размножаться и захватить большие пространства. Начало ноосферы связано с этой борь­бой человека с млекопитающими за территорию» [Вернадский, 1977, с. 15–46]. После возникновения того, что В.И. Вернад­ский назвал «ноосферой», освоение окружающего пространства приобретает не только физический, но и интеллектуальный характер: так наука осваивает глубины вселенной, физически недостижимые для людей.

Идеям В.И. Вернадского очень близки воззрения А.А. Ухтомского, согласно которым «основной тенденцией в развитии мотивов является экспансия в смысле овладения средой во все расширяющихся пространственно-временных мас­штабах (“хронотопе”), а не редукция как стремление к “защите” от среды, уравновешенности с ней, разрядке внутрен­него напряжения» [Ярошевский, 1975, с. 15]. Мы видим, что в отечественной науке 20-го столетия сформировалось теоретиче­ское направление, существенно отличающееся от идей уравно­вешивания с окружающей средой, редукции влечения и струк­турного оформления этого уравновешивания в виде замкнутого «рефлекторного кольца». Аналогичные теоретические концепции имеются и в зарубежной науке. Среди них мы в первую очередь назовем «двуфазную теорию мотивации» Т. Шнейрлы, согласно которой усиление мотивации (потребности, стремления, влече­ния) может служить такой же «наградой» для живых существ, как и ослабление чрезмерно сильной потребности [Schneirla, 1959]. Информационная теория эмоций позволила показать, что награждающие свойства усиления потребности реализуются через мозговой аппарат положительных эмоций. В области психологии «двуфазной теории мотивации» близка концепция личности как открытой системы, принадлежащая Г. Олпорту [Allport, 1955].

Комплекс наук о человеке, куда входят и физиология, и психология, и социология, сегодня не располагает общепринятой классификацией потребностей. Маслоу [Maslow, 1943] раз­личает семь групп мотиваций: 1) физиологические потребности выживания (голод, жажда, сон, территория, активность, приток стимулов); 2) потребность безопасности и сохранения от повреждений; 3) потребности любви и принадлежности к группе; 4) престижные потребности (в уважении, в доминировании); 5) потребности самореализации личности (успех, само­сознание, самооценка, выявление творческих потенций); 6) познавательные и 7) эстетические потребности.

К. Обуховский [1972] редуцировал эту классификацию до четырех групп: 1) потребности сохранения: физиологические (особь) и сексуальные (вид); 2) познавательная потребность; 3) потребность в эмоциональном контакте, куда относятся все групповые мотивации; 4) потребность познания смысла жизни. Осуществив системный анализ человеческого поведения, Р. Акофф и Ф. Эмери [1974] пришли к выводу о том, что люди стремятся к четырем основным идеалам, то есть к целям, кото­рые недостижимы, но содействуют прогрессу и приносят удовле­творение в процессе продвижения к этим целям. Вот эти цели: 1) изобилие (полнота удовлетворения биологических потреб­ностей); 2) добро (социальная потребность в справедливости); 3) правда (потребность познания); 4) красота (эстетическая потребность). Г.Г. Дилигенский [1976] ограничивается деле­нием потребностей на две группы: на потребности физического и социального существования людей, которые обусловлены двойственной природой человека как автономной личности и члена сообщества. Ш.Н. Чхартишвили [1971] вообще пола­гал, что все человеческие потребности производны от универ­сальной потребности в активности, в упражнении, использо­вании функциональных систем, имеющихся у организма. Напри­мер, потребность в притоке сенсорной информации, в новизне есть потребность в перцепторной активности органов чувств.

Среди потребностей высшего социально-детерминирован­ного ряда разные авторы выделяют весьма разнообразные мотивации. По Э. Фромму [Fromm, 1960], существует пять такого рода потребностей: 1) потребность в связях с людьми; 2) расширение бытия в бесконечность; 3) стремление к устой­чивой социальной организации; 4) потребность отождествления себя с классом, нацией, религией, модой; 5) потребность позна­ния. Л. Гараи (1966) различает три потребности, принципи­ально невыводимые из биологических потребностей в пище, сексе и т.п.: 1) потребность в общении, в связях с другими людьми; 2) стремление к абсолютной истине; 3) потребность в самоцельных действиях типа игры.

Когда просматриваешь все эти классификации одну за дру­гой, поражает не только их пестрота, но и необязательность, произвольность, отсутствие четко выделенных принципов клас­сификации. Стоит ли удивляться, что каждый автор называет свое число потребностей: у Маслоу их 15, у Мак Дауголла — 18, у Меррей и Пьерона — 20.

Экспериментальной моделью для нашего собственного ана­лиза проб­лемы потребностей послужило сценическое искусство, «режиссура как практическая психология» [Ершов, 1972]. Сценическое действие представляет уникальную модель поведе­ния человека в социальной среде, то «увеличительное стекло», о котором говорил В.В. Маяковский. Разрабатывая совместно с П.М. Ершовым4 свою классификацию потребностей, мы исходили из следующих основополагающих критериев.

Во-первых, мы опирались на идею В.И. Вернадского об освоении окружающего мира, которое включает в себя: 1) физи­ческое заселение путем роста и размножения (место в гео­сфере); 2) необходимость занимать определенную позицию среди других живых существ своего и чужих видов (место в биосфере, которое на уровне человека становится местом в социосфере); 3) интеллектуальное освоение мира, путем при­своения уже имеющихся культурных ценностей и познания неизвестного предшествующим поколениям (место в ноосфере). Кажется вполне естественным, что человек в своем онтогенети­ческом развитии повторяет эволюцию, описанную Вернадским. Новорожденный обладает потребностями, обеспечивающими его физический рост и сохранение. Ни социальных, ни идеальных (познавательных) потребностей у него еще нет. Только общение с другими людьми актуализирует врожденную, первичную (в смысле ее самостоятельности) потребность, обусловливаю­щую привязанность и боязнь одиночества, причем эта социаль­ная потребность не является производной ни от потребности в пище, ни от ранней сексуальности [Masson, 1976]. Еще позднее формируется потребность познания окружающего мира.

Во-вторых, наличие положительных и отрицательных эмоций указывало на скрывающиеся под ними две основные группы потребностей, первые из которых обеспечивают сохранение жи­вых систем и результатов их деятельности, а вторые — делают возможным развитие, совершенствование этих систем, усложне­ние их внутренней организации. Эти две группы мотиваций вслед за Г. Олпортом и А. Маслоу можно назвать «потребно­стями нужды» и «потребностями роста».

В-третьих, двойственная природа общественных животных и тем более человека как автономных особей и элементов органи­зации более высокого порядка (семья, стая, вид, группа, сообщество) неизбежно предполагает наличие таких мотивов поведения, которые способствовали бы сохранению и развитию не только особи, но и популяции. Подобные мотивации условно обозначим как потребности «для себя» и «для других».

Исходя из перечисленных принципов, мы можем предложить классификацию потребностей человека, которая, с нашей точки зрения, является наиболее обоснованной и непротиворечивой.

Биологические и продиктованные ими материальные потребности в пище, одежде, жилище, в технике, необходимой для создания материальных благ, в средствах защиты от вред­ных воздействий, в обеспечении своего индивидуального и видо­вого существования.

Социальные потребности в узком и собственном смысле слова (поскольку социально детерминированы все побуждения человека). В данном случае речь идет о потребности принад­лежать к социальной группе (общности) и занимать в этой группе определенное место, пользоваться привязанностью и вниманием окружающих, быть объектом их уважения и любви. Попытки свести все многообразие социальных потребностей человека к «жажде власти» безнадежно устарели. Потребность лидерства — лишь одна из многочисленных разновидностей этой группы мотиваций. Потребность быть «ведомым» нередко пере­крывает желание быть лидером по силе и остроте.

Идеальные (духовные, культурные) потребности познания в самом широком смысле: познания окружающего мира и своего места в нем, познания смысла и назначения своего существова­ния на земле. Так называемая эстетическая потребность, без­условно, относится к данной группе.

Важным объективным показателем принадлежности потреб­ности к одной из трех групп служит параметр «удаления целей» по П.М. Ершову («личные перспективы» по А.С. Макаренко). Удовлетворение материально-биологических потребностей (например, голода) не может быть отложено на сколько-нибудь продолжительное время. Удовлетворение социальных потреб­ностей ограничено сроками человеческой жизни. Достижение идеальных целей может быть отнесено и к отдаленному будущему.

Очень похожее (если не тождественное) деление потреб­ностей мы находим у Гегеля.

«Обозревая все содержание нашего человеческого существо­вания, — ­пишет Гегель в своей “Эстетике”, — мы уже в нашем обыденном сознании находим величайшее многообразие интере­сов и их удовлетворения. Мы находим обширную систему физи­ческих потребностей, на удовлетворение которых работают большая и разветвленная сеть промышленных предприятий, торговля, судоходство и технические искусства. Выше этой системы потребностей мы находим мир права, законов, жизнь в семье, обособление сословий, всю многообъемлющую область государства; затем идет религиозная потребность, которую мы встречаем в каждой душе и которая получает свое удовлетворе­ние в церковной жизни. Наконец, мы находим бесконечно специализированную и сложную деятельность, совершающуюся в науке, совокупность знаний и познаний, охватывающую все существующее» [Гегель, 1968, с. 102–103].

Помимо биологических, социальных и идеальных (познава­тельных) потребностей, Гегель называет еще и «религиозную». С нашей точки зрения, последняя потребность не может быть поставлена в один ряд с первыми тремя. Религия представляет частный случай нормирования удовлетворения всех других по­требностей: биологических (например, регуляция семейно-брач­ных отношений, ритуальное голодание (пост), запрет алкоголя у народов, особенно уязвимых к его действию, как показали но­вейшие биохимические открытия, и т.п.), социальных («Богу — богово, кесарю — кесарево»), познавательных. Норма удовлет­ворения потребности познания регулируется религией особенно жестоко, поскольку вся наука построена на сомнении в справед­ливости и полноте знаний о мире и человеке, имеющихся в дан­ный момент. Отсюда — тысячелетний конфликт между религией, охраняющей исторически преходящие нормы, и наукой (равно как и искусством), эти нормы преодолевающими.

Ф. М. Достоевский — этот, по выражению Стефана Цвейга, «психолог из психологов», не только наметил три основные группы потребностей человека, но исходил из признания их принципиальной множественности, самостоятельности, несводимости к одному-единственному праисточнику.

В «Братьях Карамазовых» Достоевский указывает на три фундаментальные потребности (или три группы потребностей), присущие людям и определяющие их поведение в природной и социальной среде. Он начинает с «хлеба» как собирательного понятия, вобравшего в себя всю совокупность материальных благ, необходимых для поддержания жизни. Достоевский вполне осознает ту роль, которую играют «хлебы», и ярко описывает сколь многим люди бывают вынуждены поступиться во имя удовлетворения своих материальных нужд. Он сознает силу и убедительность той точки зрения, которая устами «пре­мудрости и ­науки» провозглашает, что «преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные». «Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!»

Но отдавая должное власти голода не только над телом, но и над душами людей, Достоевский отрицает вторичность, производность двух других базальных человеческих побуждений от исконной потребности в хлебе. И первое из этих побуждений — потребность познания, «ибо тайна человеческого бытия не в том, чтобы только жить, а в том, для чего жить».

«Потребность всемирного соединения есть третье и последнее мучение людей. Всегда человечество в целом своем стремилось устроиться непременно всемирно». Даже познание, прежде всего — познание смысла и цели жизни, не удовлетворяет чело­века, если он оказывается единоличным носителем добытой истины. Человеку нужна общность идеалов, и он скорее готов усвоить ничем не аргументированные «чудо, тайну и авторитет», чем оставаться в мучительной неудовлетворенности и взвалить на себя «страшное бремя свободы выбора».

«Триаду потребностей» можно встретить в высказываниях многих мыслителей, общественных деятелей, поэтов.

«Мы считаем самоочевидной истину, что все люди созданы равными и наделены творцом прирожденными и неотчуждае­мыми правами, к числу которых относится право на жизнь, на свободу и на стремление к счастью», — писал Томас Джеффер­сон в «Декларации незави­симости». Право на жизнь обеспечи­вается удовлетворением биологических ­потребностей, свобода — есть концентрированное обозначение ­социального идеала, а стремление к счастью предполагает поиск возможно более пол­ной самореализации личности.

Три страсти, простые, но необычайно сильные управляли моей жизнью: жажда любви, поиски знания и нестерпимая жалость к страданиям человечества — в этом признании Бер­трана Рассела также проступают уже знакомые нам мотивы «триады», модифицированные преобладанием тенденций «роста» и «для других».

Дело в том, что потребности всех трех перечисленных выше групп (биологические, социальные и идеальные) в свою очередь образуют две разновидности, одну из которых можно назвать «потребностями нужды», а вторую — «потребностями роста». Эти две разновидности потребностей обусловлены диалектикой сохранения и развития, присущей процессу самодвижения живой природы, включая человека и общество. Удовлетворение потребности нужды означает сохранение, удержание генети­чески заданных констант или ранее достигнутого в онтогенезе. Примером нужды в сфере биологических потребностей может служить голод. В области удовлетворения социальных потреб­ностей нужда есть сохранение занимаемой позиции, а рост — ее улучшение. Овладение уже имеющимися сведениями удовле­творит нужду познания. Потребность роста применительно к познавательной деятельности побуждает искать принципиально новое, отсутствующее в современной науке.

Наличие потребностей нужды и роста, сохранения и раз­вития объясняет тот повседневно наблюдаемый факт, что удовлетворение потребности в одних случаях редуцирует, ослаб­ляет эту потребность, а в других — индуцирует, усиливает ее [Магун, 1978]. Ранее [Симонов, 1970] мы представили систему доказательств в пользу того, что тенденции сохранения и раз­вития привели к формированию в процессе эволюции двух основных разновидностей эмоций — отрицательных и положи­тельных.

Родство положительных эмоций и тенденций развития отметил Ф. Энгельс в письме к П.Л. Лаврову, где он пишет, что благодаря производству «стало возможным, как Вы правильно заметили, чтобы человек вел борьбу не только за существова­ние, но за наслаждение и за увеличение своих наслаждений, готов был для высшего наслаждения отречься от низших...» Борьба за существование, — если мы на момент оставим здесь в силе эту категорию, — превращается, таким образом, в борьбу за наслаждения, в борьбу не за одни только средства существо­вания, но и за средства развития, за общественно-производи­мые средства развития, а к этой ступени категории из животного царства не могут быть применены» [К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., 2-е изд., т. 34, с. 137].

Принципиальное различие между положительными и отрица­тельными эмоциями обнаруживается при удовлетворении даже сравнительно элементарных потребностей, например потреб­ности в пище. Сильный голод, переживаемый субъектом как отрицательная эмоция, побуждает удовлетворить его любыми съедобными веществами, лишь бы избавиться от мучительного для субъекта состояния. Удовольствие, получаемое от пищи, с необходимостью требует ее разнообразия, поиска новых пита­тельных веществ, их новых комбинаций и способов приготовле­ния. Иными словами, даже на уровне пищевой потребности положительные эмоции играют творческо-поисковую роль, содействуют освоению новых сфер окружающей действи­тельности.

В области сексуального поведения значение положительных эмоций еще более возрастает, а значение отрицательных — уменьшается. Сколь бы ни было тягостно сексуальное воз­держание, от него, в отличие от голода, как говорится, «никто не умер». Анализ случаев самоубийства при неразделенной любви показывает, что человека толкает на этот отчаянный шаг не сексуальная депривация, но неудовлетворенность социаль­ных, и особенно идеальных потребностей. Трагедия несчастной любви имеет своим источником высшие человеческие мотива­ции — обманутое доверие, крушение жизненных идеалов, утрату смысла своего существования. Изучение депрессивных состоя­ний психогенного (не органического) происхождения пока­зывает, что ни житейские трудности, ни социальные неудачи не ведут к депрессии. Что бы ни явилось непосредственной при­чиной депрессии — измена любимого человека, утрата служеб­ного положения и т.п., не сама разлука, не само крушение карьеры формируют депрессивное состояние, но несправедли­вость случившегося, надругательство над жизненными идеа­лами, присущими данной личности, их обесценение. Отрицатель­ные эмоции, возникающие на базе неудовлетворенных социальных потребностей, как правило, стеничны и агрессивны. В своих социальных неудачах человек склонен винить других, происки недоброжелателей, сложившиеся обстоятельства. Депрессия ему не грозит.

Наконец, на вершине иерархической пирамиды потребностей мы встречаем мотивации, которые обслуживаются почти исключительно положительными эмоциями. Такова потребность познания и ее разновидность — трудно формулируемая словами потребность в создании и восприятии произведений искусства, так называемая эстетическая потребность. В отличие от голода, жажды, секса, потребности занимать определенное место в группе и т.п., ни научно-теоретическое познание, ни искусство не обладают внутримозговым аппаратом наказания. Их при­влекательность обеспечивается только той радостью, которую несет постижение истины, только тем высоким наслаждением, которое человек испытывает от соприкосновения с прекрасным.

Творчество всегда окрашено положительными эмоциями на этапе возникновения гипотез. Механизм этой закономерности хорошо объясняется информационной теорией эмоций. Ведь новая догадка, предположение, замысел субъективно повышают вероятность достижения цели вплоть до того момента, когда логическая или экспериментальная проверка установят их истинную ценность. «Муки творчества» характерны для стадий поиска и отбора, столь часто завершающегося полнейшим разочарованием.

Большую побуждающую силу потребностей роста по сравне­нию с потребностями нужды давно отметила народная наблю­дательность в известной поговорке о том, что «охота пуще неволи». Как и все другие потребности, нужда и рост индиви­дуально варьируют у разных людей. По-видимому, именно относительное преобладание одной из этих потребностей ведет к тому, что при исследовании так называемого уровня при­тязаний испытуемые делятся на две группы: на тех, кто стремится к успеху, и на тех, кто главным образом избегает неуспеха.

Преимущественная связь потребностей роста с положитель­ными эмоциями, а потребностей нужды с отрицательными не отрицает вторичного распространения этих эмоций на соседние группы мотивов. Как положительные, так и отрицательные эмоции приобретают специфические черты в зависимости от характера потребности. Хроническая отрицательная эмоция, возникающая при угрозе неудовлетворения потребности нужды, квалифицируется как тревога, а при неудовлетворении потреб­ности роста — как фрустрация. Тревога, сочетающаяся с отказом от действий, типична для невроза [Ротенберг, 1975]. В зависимости от неудовлетворенности потребностей нужды и роста формируются две формы депрессии: тревоги и тоски.

Третьим и последним параметром классификации потреб­ностей служит их деление на группы «для себя» и «для других». Примером биологической потребности для других может быть родительский инстинкт, побуждающий спасать потомство ценой собственной жизни. Потребности для других особенно харак­терны для социальных мотиваций. В сущности, совесть есть не что иное, как социально-детерминированная норма удовле­творения потребностей «для других», присущая данному чело­веку. Идеальные (познавательные) потребности такого деления не имеют, поскольку не существует объективных истин «для себя» и «для других». Другое дело, что в процесс использования результатов познания вовлекаются материальные и социальные потребности во всем их многообразии и противоречивости. Пре­обладание идеальных (познавательно творческих) потребностей в структуре данной личности квалифицируется некоторыми исследователями как ее преимущественная ориентация «на дело», отличная от ориентаций на себя и на других [Божо­вич, 1970; Гершуни, 1971]. Впрочем, ориентация «на дело» может быть продиктована потребностью в вооружении (знани­ями, навыками и т.п.), о которой мы скажем ниже.

Для правильного понимания закономерностей человеческого поведения важно помнить, что хотя все перечисленные потреб­ности тесно связаны друг с другом и редко обнаруживаются в изолированном, чистом виде, они принципиально не выводимы друг из друга и не заменяют друг друга. Любая степень удовле­творения одного типа потребностей не избавляет человека от необходимости удовлетворять потребности другого типа: отсюда проистекает, в частности, так называемая бездуховность общества потребления.

Нет такого человека, которому было бы безразлично мнение о нем других людей. В. Леви приводит в одной из своих книг слова Паскаля: «Чем бы человек ни обладал на земле, — писал Паскаль, — прекрасным здоровьем, любыми благами жизни, он все-таки недоволен, если не пользуется почетом у людей... Имея все возможные преимущества, он не чувствует себя удовле­творенным, если не занимает выгодного места в умах... Ничто не может отвлечь его от этой цели... Даже презирающие род людской, третирующие людей как скотов, и те хотят, чтобы люди поклонялись и верили им...» [Леви, 1973, с. 250].

То же самое относится к потребности «для других», неистребимой даже у натур, казалось бы, полностью замкнув­шихся в эгоистическом одиночестве. Так Понтий Пилат из романа М. Булгакова «Мастер и Маргарита» испытывает при­вязанность к своему псу. Так глухой и бесконечно одинокий Герасим заботится о Муму.

Исходную самостоятельность потребностей, отсутствие их взаимозаменяемости важно учитывать при разработке научных основ воспитания и мер борьбы с антиобщественным поведе­нием. По свидетельству В.Н. Кудрявцева [1974], только 3,7% краж, совершенных подростками, были связаны с материальным неблагополучием в семье. Во многих случаях агрессия под­ростков совершенно свободна от корыстных целей и представ­ляет результат деформированной потребности самоутвержде­ния в групповой иерархии. Духовный голод, неудовлетворен­ность потребностей в богатой впечатлениями, разнообразной, осмысленной жизни толкает к водке, стремительно упрощаю­щей сферу потребностей субъекта: любой собутыльник — друг, любая женщина — желанна, любой незнакомый — объект для агрессии. В результате 80% убийств и 90% хулиганств совер­шаются подростками в пьяном виде.

П. Л. Капица вполне обоснованно считает, что рост духовных и умственных качеств населения можно количественно опре­делить по сокращению числа преступлений, нервных заболе­ваний и случаев наркомании, подобно тому как улучшение здорового образа жизни оценивается по долголетию, а рост материального состояния — по валовой продукции на душу населения. Именно первую оценку нужно считать наиболее важ­ной, поскольку она определяет судьбу данной общественной структуры [Капица, 1977].

Конкретный набор потребностей, их иерархия, доминирую­щее положение одних побуждений и вспомогательная роль других составляют «ядро» личности, наиболее существенную ее характеристику. Хотя любому человеку присущи все группы потребностей, хотя люди, принадлежащие к одной и той же эпохе, общественно-экономической формации, классу, нацио­нальности обладают сходной, исторически обусловленной струк­турой потребностей, их индивидуальная композиция уникальна и в наибольшей мере определяет неповторимость личности. Другие ее черты — специфические способности, темперамент, принадлежность к так называемому «мыслительному» или «художественному» типу имеют важное, но второстепенное значение. «Самый лучший человек тот, — говорил Л.Н. Тол­стой, — кто живет преимущественно своими мыслями и чужими чувствами, самый худший сорт человека — который живет чужими мыслями и своими чувствами... Из различных сочетаний этих четырех основ, мотивов деятельности — все различие людей» [цит. по Маркуша, 1979, с. 66]. Если перевести эту классификацию на язык потребностей, то лучшим окажется человек с преобладанием тенденции «для других» в сфере био­логических и социальных потребностей в сочетании с потреб­ностью познания, свободной от побочных влияний. Самый худ­ший — эгоистически ориентирован на себя, а свои суждения под­чиняет не объективной истине, но заимствованным и утилитарно выгодным для него взглядам.

Развитие личности — это прежде всего и главным образом обогащение и «возвышение» (В. И. Ленин) потребностей дан­ного человека, готовность «для высшего наслаждения отречься от низших» в соответствии с ленинским «законом возвышения потребностей» [Ленин. Полн. собр. соч., т. 1, с. 101–102]. Яркой иллюстрацией этого закона может служить признание Алексея Стаханова, которое приводит в своей статье В. Столетов: «Чего я стремился достичь в жизни?» — ставит вопрос зачинатель стахановского движения А. Стаханов и отвечает: а) на первых порах быть сытым; б) далее — получать высокие заработки; в) достичь «человеческого уважения»; г) с развитием классо­вого самосознания возникло желание доказать, что без тебя не может обойтись шахта, целый коллектив; д) в конце концов выработалось понимание необходимости быть лучше и выше самого себя» [Столетов, 1976, с. 3]. В отличие от охранительных критериев «выживания», о которых пишет Б. Скиннер, для марксизма «...высшими культурными и нравственными ценно­стями являются те, которые в наибольшей степени содействуют развитию общества и всестороннему развитию личности» [Федо­сеев, 1973, с. 36].

Из всех потребностей человека познание и творчество наибо­лее гармонично объединяют личное и общественное, диалекти­чески «снимая» дилемму «для себя» и «для других», ибо для них такого разделения не существует. Любая деятельность че­ловека тем свободнее от необходимости «сочетания личного и общественного», чем больше в ней выражено творчески-познавательное начало. Воспитывать «потребность в труде» безотно­сительно к его мотивам нелепо: трудится и стяжатель на своем огороде. Только труд как творчество, как выявление сущностных сил человека приносит радость и удовлетворение до получения конечного результата. А творчество возможно лишь при дости­жении субъектом определенного уровня квалификации.

Только квалифицированная деятельность способна стать деятельностью для других (вспомним, что говорили Толстой и Достоевский о любви деятельной и мечтательной). Опытный врач — эгоист полезнее окружающим, чем пламенный альтруист, отправляющий пациента на тот свет, благодаря своей профес­сиональной беспомощности. Вот почему квалификация в любой области наиболее надежно ведет к гармоничному удовлетворе­нию всего комплекса потребностей, обеспечивая и материальное вознаграждение, и социальный престиж, и любовь окружающих, и наслаждение самим процессом реализации своих способностей и умений.

«Различные потребности внутренне связаны между собой в одну естественную систему...» — подчеркивал К. Маркс [К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч. 2-е изд., т. 23, с. 368]. Тесная связь между потребностями ведет, в частности, к тому, что одни и те же средства могут служить удовлетворению многих потребно­стей. Средства (знания, умения, орудия, материальные ресур­сы), добытые для удовлетворения одной потребности, как прави­ло, оказываются полезными и для удовлетворения других. От­сюда возникает универсальная потребность в вооружении. Яр­ким примером наличия такой потребности и ее относительной са­мостоятельности служит игровое поведение в широком смысле.

Об автономии игровой мотивации свидетельствует, например, тот факт, что игровая борьба молодых животных не содержит элементов конкуренции и свободна от симптомов агрессивного поведения [Lorenz, 1967]. Подобно другим потребностям, она усиливается в условиях депривации: изолированные друг от дру­га каждый второй день золотистые хомяки при встрече удваива­ют продолжительность их игрового поведения [Слоним, 1976]. Целью, а следовательно, и определяющим признаком любой иг­ры является совершенствование играющего, а не достижение внешней по отношению к субъекту цели. Так, благодаря игре дети овладевают навыками, которые им понадобятся лишь в дальнейшем.

Потребность в вооружении достигает высших и наиболее сложных трансформаций у взрослого человека. Накопление зна­ний, умений или, скажем, денег как универсального средства удовлетворения биологических и социальных потребностей мо­жет приобрести самодовлеющее значение, что, например, и про­изошло со Скупым рыцарем в трагедии А.С. Пушкина.

Потребность в вооружении дополняется и коррегируется по­требностью экономии сил. Если одна и та же цель может быть достигнута с помощью различных действий, предпочтение отда­ется тому из них, которое требует наименьшей траты энергети­ческих ресурсов. Трансформации этой потребности чрезвычайно многообразны: от заурядной лени до совершенствования профес­сиональных навыков виртуоза. Не зря шутят, что большинство изобретений продиктовано ленью — желанием облегчить и упро­стить свой труд. Надо лишь помнить, что стремление к экономии сил ни в коем случае нельзя абсолютизировать, ибо это только одна гомеостатическая сторона человеческой деятельности, со­существующая с ненасытностью и экспансией других потребно­стей человека.

Человек отличается «безграничностью своих потребностей и их способностью к расширению» [Маркс. Архив Маркса и Эн­гельса, т. 2(7). М., 1935, с. 235]. Ненасытность потребностей — условие развития, освоения новых сфер действительности, поис­ка новых, неведомых ранее средств и способов удовлетворения. Ненасытность потребностей непреложно требует исторически из­менчивых социальных по своей природе норм удовлетворения. «Размер так называемых необходимых потребностей, равно как и способы их удовлетворения, сами представляют собой продукт истории» [К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., 2-е изд., т. 23, с. 182]. Нор­мируются не только биологические и социальные, но и познава­тельные потребности. Каждая историческая эпоха, обществен­ная формация, класс характеризуются своим сводом норм: обы­чаев, законов, морали, идеологии. Выявление и формулировка норм представляют важнейшую функцию индивидуального и об­щественного сознания.

Совокупность норм данной социальной общности или эпохи образует ее культуру. Культурным мы называем человека, чье поведение строго соответствует этим нормам. Поскольку нормы различны, различны и представления о культуре: например, вполне культурный европеец, плохо знающий нормы поведения, принятые среди японцев, может быть воспринят ими как человек малокультурный.

Непосредственные мотивы поступков, как правило, очевид­ны. Первичные, исходные побуждения выявить трудно — боль­шей частью они глубоко скрыты и от постороннего наблюдате­ля, и от самого субъекта. Например, женщина идет покупать пальто. Совершенно ясно, что у нее есть потребность в этом пальто. Она обрадуется, если купит его, и огорчится, если не найдет того, что бы ей приглянулось (хорошая иллюстрация для «предметности эмоций», о которой тоскует описательная психо­логия). Но «потребность в пальто» — это результирующая цело­го комплекса потребностей: биологических, социально-престиж­ных, эстетических. Какая из них в данном случае сыграла решающую роль, определила время покупки и выбор предмета? На этот вопрос не всегда ответит и сама покупательница.

Можно было бы привести множество примеров, когда чело­век, искренне веря, что действует для других, удовлетворяет свою сугубо эгоистическую потребность. Бывает и наоборот: твердо убежденный в преследовании личных целей, человек в действи­тельности движим потребностью для других.

Вот эта трудность постижения подлинных мотивов поведения и породила убеждение в наличии каких-то сверхрегуляторов, которые управляют потребностями, хотя и не всегда справляют­ся с ними. Необходимость таких регуляторов диктуется и пере­ключающей функцией эмоций. Поскольку эмоции зависят не только от потребности, но и от вероятности ее удовлетворения, возникает угроза хронической переориентации поведения на ме­нее значимые, но легко достижимые цели. Тем более должен су­ществовать регулятор, контролирующий поведение и определя­ющий последовательность и допустимость удовлетворения той или иной потребности.

В качестве таких регуляторов традиционно рассматривают волю и сознание. Ниже мы постараемся показать, что воля не управляет потребностями, а присоединившись к какой-либо из них, содействует ее удовлетворению. Что касается сознания, то оно занято вооружением потребностей средствами и способами их удовлетворения. Таким образом, и воля, и сознание есть ре­зультат трансформации потребностей, этап их дальнейшей раз­работки. Недооценка этого обстоятельства ведет к настойчивым попыткам в случае антиобщественного поведения субъекта апел­лировать к его «сознательности», что пока не удавалось ни од­ному реформатору-утописту, а в повседневной жизни так ослаб­ляет эффективность воспитательной практики. На любом уров­не высшей нервной деятельности человека потребности может противостоять только другая потребность.

ПСИХОФИЗИОЛОГИЯ ВОЛИ

Представление о воле как феномене, противостоящем потреб­ностям и воздействующем на них с наибольшей категоричностью, высказал Ш.Н. Чхартишвили: «Своим названием волевое пове­дение обязано тому обстоятельству, что ему дает начало, а так­же управляет им на всем его протяжении не какая-либо потреб­ность, а сама личность как субъект воли... Эти два явления — потребность и воля занимают, таким образом, совершенно раз­личные места в психологической структуре личности» [Чхарти­швили, 1967, с. 72–81]. Сходных взглядов придерживается Е.Н. Баканов [1977], полагая, что воля есть подчинение субъек­том своих побуждений логике отражаемой им объективной не­обходимости с достижением (в пределе) их совпадения. Логику объективной необходимости отражает, по-видимому, сознание. Значит, суть воли заключается, по Баканову, в подчинении по­буждений субъекта его сознанию. Сознание, потребности (по­буждения) и воля функционируют как самостоятельные и зача­стую конфликтующие между собой силы.

Иных воззрений придерживается И.М. Сеченов. Отвергая не детерминированную врожденными задатками и условиями вос­питания «свободную волю», И.М. Сеченов вместе с тем не от­рицал ни активности человеческого поведения, ни наличия воли как реального и специфического механизма деятельности мозга. Более того, он подчеркивал, что развиваемое им «учение о несвободе воли» имеет важнейшее практическое значение, теоре­тически обосновывает возможность направленного влияния на процесс формирования человеческой личности в желательном для общества направлении. «Внешняя сторона действий, кото­рыми общество ограждает себя от порочных членов, — писал Се­ченов, — остается, следовательно, неизменной, признается ли в человеке свободная воля или нет. Изменяется только смысл их в том отношении, что на место возмездия становится исправле­ние» [Сеченов, 1952, с. 443].

По мнению Сеченова, «...ни обыденная жизнь, ни история на­родов не представляют ни единого случая, где одна холодная безличная воля могла бы совершить какой-нибудь нравственный подвиг. Рядом с ней всегда стоит, определяя ее, какой-нибудь нравственный мотив, в форме ли страстной мысли или чувства... (Воля) одна, сама по себе, действовать не может, а действует лишь во имя разума или чувства...» [Сеченов, 1952, с. 260]. «Во­ля бессильна, пока она не вдохновится страстным хотением», — утверждал К.С. Станиславский [1957, с. 290].

Признание зависимости воли от определяющего ее мотива сейчас же ставит вопрос о том, удовлетворению какой из сосуще­ствующих и подчас конкурирующих между собой потребностей будут содействовать механизмы воли. И.М. Сеченов ответил на этот вопрос следующим образом: «...роль свободной воли цели­ком переходит на побуждение, пересиливающее все прочие» [Там же, с. 436]. Однако подобная формулировка нуждается в дальнейшем уточнении смысла, вкладываемого в понятие о «по­буждении, пересиливающем все прочие». Невозможно считать волей доминирующую в данный момент потребность. Ведь ку­рильщик, решивший бросить курить и тем не менее отправляю­щийся за сигаретами, или игрок, наперекор всем доводам рассуд­ка устремившийся к карточному столу, повинуются потребно­сти, пересилившей все остальные. Тем не менее эти примеры мо­гут служить иллюстрацией крайнего безволия, несмотря на то что оба субъекта полностью сознают и причину своих поступков, и их возможные последствия. Следовательно, воля не просто господствующая потребность, но некоторый специальный меха­низм, дополнительный к одной из конкурирующих мотиваций и содействующий ее трансформации в действие, в поступок.

Мы полагаем, что филогенетической предпосылкой волевого поведения является «рефлекс свободы», описанный И.П. Пав­ловым. В сопротивлении собаки попыткам ограничить ее двига­тельную активность Павлов увидел несравненно большее, неже­ли разновидность защитной реакции. «Рефлекс свободы» — это самостоятельная форма поведения, для которой препятствие служит не менее адекватным стимулом, чем корм для пищедобывательных действий, боль — для оборонительной реакции, а новый и неожиданный раздражитель — для ориентировочной. «Не будь его (рефлекса свободы), — писал Павлов, — всякое ма­лейшее препятствие, которое встречало бы животное на своем пути, совершенно прерывало бы течение его жизни» [Павлов, 1951, с. 343].

Эта идея Павлова получила свое развитие в концепции «стимульно-преградной ситуации», разработанной В.П. Протопопо­вым [1935, 1950]. Он экспериментально показал, что «реакция преодоления», возникающая при наличии преграды и дополни­тельная по отношению к потребности, первично инициировавшей поведение (пищевой, половой и т.д.), играет очень важную роль в формировании приспособительных действий. Столкнувшись с преградой на пути к пище, животное начинает использовать не те варианты действий, которые ранее приводили к пищевому подкреплению, но хранящиеся в памяти способы преодоления сходных препятствий. Именно характер преграды, а не первич­ный мотив определяет состав действий, перебираемых в процес­се организации поведения, способного обеспечить достижение цели.

На уровне человека взаимоотношения между реакцией на препятствие и первичным мотивом становятся исключительно сложными. Активность, вызванная преградой, в определенных случаях может оттеснить первоначальное побуждение на второй план, и тогда мы встретимся с упрямством, с поведением, где преодоление стало самоцелью, а исходный мотив утратил свое значение и даже забыт.

Для человека преграда — это совсем не обязательно внешнее препятствие. Преградой может стать и конкурирующая потреб­ность. Тогда доминирование одного из конкурирующих мотивов будет определяться не только их соотносительной силой, но и возникновением активности, по отношению к которой субдоминантный мотив есть препятствие, «внутренняя помеха». С подоб­ной ситуацией мы практически и встречаемся во всех случаях, когда принято говорить о «волевом подавлении» эмоций, а точ­нее, обусловивших эти эмоции потребностей. Следует помнить, что волевые качества субъекта сами по себе не имеют положи­тельного значения, а, как и другие психологические свойства, ре­шающим образом зависят от социальной ценности первичного побуждения.

Итак, воля есть потребность преодоления препятствий. Как всякая иная потребность, она может явиться источником поло­жительных или отрицательных эмоций, обусловленных самим фактом преодоления (или непреодоления) преграды до того, как будет достигнута конечная цель. Ярким подтверждением относи­тельной самостоятельности этой потребности может служить спорт. Если бы цель спортивных соревнований заключалась единственно в победе над противником, спортсмены должны бы были предпочитать возможно более слабых конкурентов. Одна­ко хорошо известно, что победа над слабым противником не приносит ни радости, ни удовлетворения.

С другой стороны (и это отметил уже Сеченов), сколько-ни­будь полная автономия воли лишает ее адаптивного значения, превращает в бессмысленное упрямство. Вот почему централь­ным вопросом психофизиологии воли остается вопрос о механиз­ме, благодаря которому воля начинает «служить» именно этой, а не какой-либо иной потребности.

Здесь следует напомнить, что конкуренция между потребно­стями протекает на уровне их трансформации в соответствую­щие эмоции. Например, в опасной ситуации борьба между ин­стинктом самосохранения и потребностью соответствовать опре­деленным этическим образцам переживается субъектом как борьба между страхом и чувством долга, чувством стыда при мысли о возможном бегстве с боевой позиции.

Вернемся теперь к нашему примеру с курильщиком. Разуме­ется, инстинкт самосохранения у человека сильнее потребности в никотине. Но вероятность смертельно опасного заболевания, с точки зрения субъекта, во-первых, мала, а, во-вторых, отнесена к какому-то неопределенно отдаленному будущему. Согласно информационной теории эмоций в подобной ситуации потреб­ность самосохранения не порождает отрицательной эмоции страха потерять здоровье или даже умереть. В то же время по­требность в никотине генерирует достаточно сильную отрица­тельную эмоцию абстиненции наряду с воспоминанием о поло­жительной эмоции удовольствия от затяжки табачным дымом. Таким образом, силы эмоций оказываются явно неравными и поведение ориентируется на удовлетворение потенциально более слабой (по сравнению с самосохранением) потребности в та­баке.

Человек, обладающий развитой волей и решивший бросить курить, сопротивляется влечению к никотину не потому (точнее, не только потому), что боится заболеть раком легких, а потому, что воспринимает это влечение как преграду, как несвободу, порождающую вторичную потребность преодоления. Заметим, что вмешательство воли не отменяет универсальную регулирую­щую функцию эмоций, поскольку воля вмешивается в конкурен­цию мотивов опять-таки на уровне эмоций — отрицательных в случае неспособности преодолеть «внутреннюю помеху» и поло­жительных в случае «победы над собой».

В сущности определение воли как «побуждения, пересилива­ющего все прочие» (Сеченов) справедливо с той оговоркой, что имеется в виду потребность, устойчиво доминирующая в струк­туре данной личности. Если удовлетворение этой доминирующей потребности протекает в условиях, когда она порождает и наибо­лее сильную эмоцию, организация поведения не сопровождается вовлечением мозговых механизмов воли. Воля не нужна матери, бросающейся на помощь своему ребенку, как не нужна и чело­веку, целиком захваченному крайне интересным, а потому неот­разимо привлекательным для него делом. Если же субдоминант­ные конкурирующие мотивы генерируют эмоции более сильные, чем эмоции, продиктованные доминирующим мотивом, включа­ется механизм воли, обеспечивая достижение стратегически важных целей.

Выявление устойчиво доминирующей потребности происхо­дит в ситуации выбора, вот почему в наиболее ответственных случаях мы прибегаем к принципу добровольности, вместо того чтобы апеллировать к системе социального поощрения или на­казания. Принцип добровольности отнюдь не противоречит де­терминизму, хотя бы потому, что устойчивое доминирование од­ной из потребностей само по себе является результатом всей предшествующей истории формирования данной личности, спла­вом ее естественных задатков и условий воспитания. Здесь уместно вспомнить глубокую мысль о том, что человек «...свобо­ден не вследствие отрицательной силы избегать того или друго­го, а вследствие положительной силы проявлять свою истинную индивидуальность, ...» [К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч. 2-е изд., т. 2, с. 145]. В момент выбора и происходит выявление «истинной ин­дивидуальности» субъекта, то есть трансформация доминирующего мотива в поступок. Человек свободен в той мере, — утверждал Джон Локк, — в какой его действия соответствуют его желаниям.

Качеством, противоположным воле, является внушаемость, в том числе предрасположенность к гипнозу. Этот вывод под­твержден столь многими исследованиями, что вошел в энцикло­педические определения внушаемости. «Внушаемость — воспри­имчивость к внушению; в более широком смысле — одно из про­явлений слабо развитой воли... Внушение — способ психическо­го воздействия одного человека на другого, осуществляемого в бодрствующем и гипнотическом состояниях... Внушение бывает сопряжено с ослаблением воли того, кто подвергается внуше­нию, и подчинением его воле внушающего» [Большая советская энциклопедия, 2-е изд., 1951, т. 8, с. 306]. Аналогичное определе­ние можно найти и в последнем третьем издании БСЭ «Внуше­ние в широком смысле слова — воздействие на личность, приво­дящее либо к появлению у человека, помимо (а иногда и про­тив) его воли и сознания, определенного состояния (например, бодрости, уверенности), чувства (например, страха), отношения (к объекту, к самому себе, к своему состоянию), либо к совер­шению человеком поступка, непосредственно не следующего из принимаемых им норм и принципов деятельности...» [Большая советская энциклопедия, 1971, т. 5, с. 169]. Слабость типа нерв­ной системы представляет важное условие повышенной внушае­мости личности [Часов, 1959].

По-видимому, наиболее обоснованным в настоящее время является представление о гипнозе как о частном случае имита­ционного поведения. Человек в гипнозе (ведомый) отказыва­ется от самостоятельности и пе­реносит ответственность за ситуа­цию на гипнотизера (лидера), сохраняя ответственность перед ним за выполнение внушения [Hunt, 1979].

По данным В.А. Бакеева [1971, 1974], тревожность положи­тельно коррелирует с внушаемостью у 83,5% исследованных лиц. Отдаваясь гипнозу, субъект переходит из ситуации информаци­онного дефицита к полноте информации о том, что и как ему сле­дует делать, поскольку источником такой информации становит­ся не противоречивая действительность, а «всезнающий» ли­дер — гипнотизер. Естественно, что такой переход сопровожда­ется возникновением весьма положительного эмоционального состояния. Тесная связь нервного аппарата положительных эмо­ций с механизмами тормозных (деактивирующих) влияний на высшие отделы мозга значительно облегчает развитие гипноти­ческого сна в случаях, когда гипнотизер делает соответствующее внушение. Сон — вторичное следствие гипнотического состояния, а не первичный механизм, делающий внушение возможным и эффективным. Наблюдающаяся корреляция между глубиной гипнотического сна и действенностью внушения свидетельствует лишь о наличии общего механизма в основе этих двух симпто­мов, а отнюдь не о причинной зависимости внушаемости от глу­бины сна.

К сожалению, фактические данные о мозговых механизмах воли остаются крайне ограниченными. Для бихевиоризма воля просто не существует, ей нет места в системе «стимул — под­крепление» (поощрение или наказание). Менее решительно на­строенные нейрофизиологи хотя и не отрицают самого факта на­личия воли, но растворяют ее роль в крайне расплывчатых опре­делениях. Например, какой реальный физиологический и психо­логический смысл несет определение X. Дельгадо, по мнению которого «роль воли сводится к тому, чтобы привести в действие уже сложившиеся механизмы двигательных актов» [Дельгадо, 1971, с. 186]. Мы не находим места для воли и даже упоминания о ней ни в одной из физиологических схем интегративной дея­тельности мозга, будь то принцип Т-О-Т-Е К. Прибрама или функциональная система П.К. Анохина. Неудивительно, что тем исследователям, которые отказываются последовать за Б.Ф. Скиннером и просто вычеркнуть волю из системы понятий о деятельности мозга, остается лишь констатировать неспособ­ность современной физиологии сказать что-либо достоверное о связи воли с мозговыми механизмами.

В свете представлений о решающей роли четырех мозговых структур функции «эмоциональной» подсистемы гиппокамп — миндалина соответствуют роли эмоций в организации поведе­ния: его ориентации на удовлетворение актуальной потребности с учетом наличной ситуации (миндалина) и расширением диапа­зона значимых внешних стимулов (гиппокамп). Подсистему фронтальная кора — гипоталамус можно рассматривать как це­ребральный субстрат воли, поскольку эта подсистема способст­вует стабилизации поведения, направляя его на удовлетворение доминирующей потребности, несмотря на неблагоприятный про­гноз и конкурирующие мотивы. Повреждение именно этих двух образований делает поведение выраженно «безвольным», по­скольку нарушается способность выбора между конкурирующи­ми мотивациями, между высоко значимыми и мало значимыми сигналами.

Итак, следуя за Сеченовым и Павловым, мы определяем волю как специфическую потребность преодоления препятствий («реф­лекс свободы»), которая отличается от других потребностей тем, что всегда «приращена» к какой-либо иной потребности, иници­ировавшей поведение и породившей необходимость преодоле­ния. Согласно Сеченову, воля есть «побуждение, пересиливаю­щее все прочие», но это отнюдь не синоним мотива, почему-либо возобладавшего над всеми остальными в настоящий момент, не «этикетка для торжества сильнейшего стимула» (Ф. Харриман). Воля содействует трансформации потребности, устойчиво доми­нирующей в структуре данной личности, во внешне реализуемое поведение, в действие, в поступок. Именно устойчивость домини­рующей потребности нередко побуждает человека поступать не­сообразно с обстоятельствами, вопреки обстоятельствам, что по­рождает у стороннего наблюдателя (да и у самого субъекта) иллюзию «свободной воли», якобы не зависящей от условий внешней среды. На самом деле поведение остается детерминиро­ванным, но не сиюминутной ситуацией, а доминирующей потреб­ностью, сформированной прежде всего и главным образом ус­ловиями воспитания человека на протяжении всей его предшест­вующей жизни. Определенную роль здесь играют, разумеется, и врожденные задатки личности, в том числе — присущая ей выра­женность «рефлекса свободы». В зависимости от индивидуаль­ных особенностей механизмов воли, от волевых качеств лично­сти господствующая потребность трансформируется в поступок или нет. Слабовольный человек может удовлетвориться «сини­цей в руках», продолжая сознавать несравнимо большую цен­ность «журавля». Внешне не реализованная, но продолжающая существовать потребность оказывает влияние на деятельность ряда других мозговых механизмов, в частности, на генерирова­ние «психических мутаций» (см. ниже), на поиск способов раз­решения мотивационного конфликта. Знание средств достиже­ния цели (или интуитивная догадка о них) и способность исполь­зовать эти средства сочетаются далеко не всегда и не у всех. «Талант — это счастливая комбинация многих творческих спо­собностей человека в соединении с творческой волей» [Стани­славский, 1958, с. 30].

Стабилизирующая поведение функция воли имеет свою «ахиллесову пяту», которая становится особенно очевидной в случае необходимости творческого подхода к решению стоящих перед субъектом задач. Один из замечательных парадоксов выс­шей нервной (психической) деятельности человека состоит в том, что «рефлекс свободы» (употребим еще раз этот павловский термин) делает субъекта поразительно не свободным в сфере творчества, навязывая ему упорные попытки продвижения в од­ном и том же ранее намеченном направлении. Вот почему в про­цессе эволюции сформировался специальный механизм, защища­ющий определенные этапы творческой деятельности от вмеша­тельства воли (см. ниже).

В развитии представлений о психофизиологии воли можно выделить три узловых этапа.

Во-первых, это высказанное И.М. Сеченовым положение о том, что рядом с волей «всегда стоит, определяя ее, какой-ни­будь нравственный мотив», что «роль свободной воли целиком переходит на побуждение, пересиливающее все прочие». Эта за­мечательная идея объяснила, почему человек очень часто дейст­вует не в соответствии, а вопреки сложившимся обстоятельст­вам, почему он обнаруживает относительную независимость от сиюминутных внешних влияний.

Второй критический момент связан с открытием И.П. Пав­ловым «рефлекса свободы», для которого наличие преграды служит адекватным стимулом. Благодаря этому открытию стало ясно, что воля представляет не саму доминирующую потреб­ность, но мозговой механизм, дополнительный к мотиву, первич­но инициировавшему поведение и создавшему стимульно-преградную ситуацию. Иными словами, воля оказалась самостоя­тельной «потребностью преодоления», не тождественной тому мотиву, который она «обслуживает» и усиливает, будучи допол­нительным источником активности высших живых существ. От­крытие особого механизма, который Павлов назвал «рефлексом свободы», обогатило науку представлением о филогенетических предпосылках волевого поведения человека. Ведь в отличие от других феноменов высшей нервной деятельности — эмоций и за­чатков мыслительной (экстраполирующей, обобщающей, эле­ментарно рассудочной) способности — воля долгое время не име­ла своих аналогов на дочеловеческих этапах эволюции, что су­щественно затрудняло ее нейрофизиологическое исследование.

При всем значении теоретического вклада И.М. Сеченова и И.П. Павлова в проблему воли этот вклад длительное время не получал должной оценки у психологов по той причине, что под термином «потребность» в психологии продолжали понимать только сравнительно элементарные биологические и материаль­ные нужды человека, а волю традиционно связывали с сознани­ем, с интеллектом, способностью учитывать отдаленные послед­ствия своих поступков. Вот почему требовался третий критиче­ский шаг — признание и экспериментальное доказательство мно­гообразия и сложности человеческих потребностей, включая та­кие их разновидности, как потребность познания, творчества, со­здания произведений искусства и т.п. Именно такой универсаль­ный смысл вкладывали в понятие «потребность» Маркс, Энгельс и Ленин, предлагая объяснять поведение человека не из его мышления, а из его потребностей. Естественнонаучным свиде­тельством разнообразия потребностей (включая саму волю как одну из них) явилась информационная теория эмоций, обнару­жившая наличие потребности в основании любой эмоции чело­века.

Одновременно информационная теория эмоций показала до­полнительность воли по отношению к эмоциям, поскольку зави­симость эмоций не только от величины (силы) потребностей, но и от вероятности (возможности) их удовлетворения создает уг­розу переориентации поведения на легкодостижимые цели. В противовес эмоциям воля стабилизирует поведение, способст­вует удержанию важных, хотя и труднодостижимых целей.

Уточнив внутреннюю природу воли, ее отношение к потреб­ностям, эмоциям и мышлению, информационная теория эмоций позволила наметить пути к изучению мозговых механизмов воли.

ДЕТЕРМИНИЗМ И ЛИЧНАЯ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ

Свыше ста лет материалистическая наука о деятельности мозга зиждется на положении, впервые со всей отчетливостью сформулированном Иваном Михайловичем Сеченовым в 1863 г.: «Выбор между многими возможными концами одного и того же психического рефлекса, следовательно, положительно невозмо­жен, а кажущаяся возможность есть лишь обман самосознания... первая причина всякого человеческого действия лежит вне его» [Сеченов, 1961, с. 92]. Однако этика, краеугольным камнем ко­торой является личная ответственность субъекта за совершае­мые им поступки, с необходимостью требует свободы выбора. В противном случае категории совести, личной вины и ответст­венности теряют смысл. Это обстоятельство в свое время под­черкнул Гегель: «Этика... Первую идею, естественно, составляет представление о самом себе как об абсолютно свободном суще­стве» [Гегель, 1970, с. 120].

Классики марксизма указали на принципиальную возмож­ность преодоления этого противоречия. В.И. Ленин писал: «Идея детерминизма, устанавливая необходимость человеческих поступков, отвергая вздорную побасенку о свободе воли, немало не уничтожает ни разума, ни совести человека, ни оценки его действий...» [Ленин. Полн. собр. соч., т. 1, с. 159]. Настаивая на личной ответственности субъекта, общество требует от него со­блюдения норм и правил, присущих данному обществу. Даже в том случае, если человек совершил проступок в результате пло­хого воспитания, не наказать его (то есть поступить «справед­ливо» по отношению к совершившему проступок) — значит по­ступить несправедливо по отношению к другим членам сообще­ства. Ответственность перед обществом возникает как неизбеж­ное следствие общественной природы человека. «Безнравствен­ное», с точки зрения критиков Сеченова, учение о «несвободе» воли гуманнее и нравственнее разглагольствований о ее «свобо­де». Зависимость человеческих поступков от среды, от условий воспитания побуждает стремиться к улучшению среды и к со­вершенствованию воспитания. Свободной злой воле общество может противопоставить только встречную жестокость.

Философское решение вопроса о соотношении между детер­минизмом и свободой выбора не исключает, но предполагает необходимость исследований, призванных уточнить, каким имен­но образом, с помощью каких психофизиологических механиз­мов в социальном поведении человека реализуются оба фунда­ментальных принципа: детерминизм и личная ответственность. Казалось бы, вопрос решается сравнительно просто: совесть, чувства вины и ответственности есть лишь общественные нормы поведения, «перенесенные» в голову субъекта. Именно так ре­шал данную проблему Л. Фейербах: «...как принадлежащий к этой общине, как член этого племени, этого народа, этой эпохи, я не обладаю в своей совести никаким особенным и уголовным уставом... Я упрекаю себя только в том, в чем упрекает меня другой» [Фейербах, 1955, с. 630]. При всем кажущемся правдо­подобии такого объяснения оно порождает множество вопросов. Ведь этих «других» вокруг меня очень много, и подчас один из «других» упрекает меня именно в том, что с точки зрения второ­го «другого» заслуживает всяческого поощрения. Нормы моей группы, моего непосредственного социального окружения могут существенно отличаться от норм общества в целом, а уж фейербаховский «сын эпохи» вообще способен растеряться перед ли­цом диаметрально противоположных требований бурлящей про­тиворечиями эпохи.

Под утверждением Фейербаха, по-видимому, охотно подпи­шется Б.Ф. Скиннер. В своей широко известной книге «По ту сторону свободы и достоинства» [Skinner, 1971] он доводит до логического конца идею механистического детерминизма. По Скиннеру, личность не ответственна за поступки, поскольку они всецело предопределены внешними обстоятельствами, условия­ми воспитания. Классифицируя что-либо как порок или добро­детель, общество просто определяет, что оно будет наказывать, а что — поощрять. Понятия «свободы воли» и «моральной ответ­ственности» должны быть так же изгнаны из науки о поведении, как в свое время физика рассталась с «теплородом», астроно­мия — с представлением о Земле — центре Вселенной, биоло­гия — с «жизненной силой», а психология — с мифом о бессмерт­ной душе.

Заметим, что критические замечания в адрес Скиннера иногда явно уступают логической стройности скиннеровских аргумен­тов. Что объясняет, к примеру, следующее рассуждение: «Человек не детерминирован фатально в своих мыслях и действиях: как организм он может реагировать на одни и те же воздействия не­однозначно... все люди так или иначе в большей или меньшей мере обладают известной самостоятельностью в выборе цели своей деятельности, в предпочтении одних средств для ее дости­жения другим, в контроле над обстоятельствами своей жизни и т.д. ...сознательная деятельность людей диктуется не только внешними обстоятельствами. Многие причины побуждений и по­ступков человека заложены в нем самом и далеко не исчерпы­ваются наследственностью» [Араб-Оглы, 1972, с. 15]. Позволи­тельно спросить: что же это за такое таинственное «третье», не являющееся ни врожденным, унаследованным, ни приобретен­ным в процессе личного опыта под влиянием окружающей соци­альной среды?

Скиннеровское представление о совести, чувстве вины и мо­рали как об условно-рефлекторном страхе перед возможным на­казанием не выдерживает критики. В протесте против такого примитива обнаруживается поразительное единодушие великих художников прошлого и современных ученых. «Все эти ссылки в работы, а прежде с битьем, — писал Достоевский, — никого не исправляют, а главное почти никакого преступника и не устра­шают, а число преступлений не только не уменьшается, а чем далее, тем более нарастает» [Достоевский, 1958, с. 83]. Д.П. Скотт точными наблюдениями за детьми и эксперимента­ми на животных показал, что наказание само по себе не только не устраняет агрессивность, но поощряет и усиливает ее [Scott, 1973].

Недостаточность формального ознакомления с правилами, нормами и законами общественной жизни для формирования социально ценной личности была очевидна уже для Сократа, по­ставившего себе целью понять, почему так получается, что чело­век знает, что хорошо, а делает то, что плохо. Могущество сове­сти как внутреннего регулятора социально полезного поведения определяется именно ее относительной независимостью от не­медленного общественного вознаграждения или наказания. «Презирать суд людей нетрудно; презирать суд собственный не­возможно» (А. С. Пушкин). «Когда никто не увидит, и никто не узнает, а я все-таки не сделаю, — вот что такое совесть!» (В. Г. Короленко). Субъективное бескорыстие общественно цен­ного поступка, по справедливому замечанию В. Днепрова, пред­ставляет суть моральной диалектики [Днепров, 1968]. «Очень важно, — писал В.А. Сухомлинский, — чтобы положительная общественная оценка достоинств личности выражалась не в пре­миях, наградах и т.п., не сравнением достоинств одного с недо­статками другого. Такая оценка вместо коллективизма воспиты­вает детский карьеризм, опасный тем, что он таит в себе духов­ный заряд на всю жизнь: из маленького карьериста вырастает большой негодяй» [Сухомлинский, 1979, с. 58].

В субъективном ощущении бескорыстия поступка «по сове­сти» намечается снятие мнимого противоречия между реально существующим детерминизмом и кажущейся свободой выбора. «Люди только по той причине считают себя свободными, — писал Спиноза, что свои действия они сознают, а причин, которыми они определяются, не знают...» [Спиноза, 1932, с. 86]. Но почему люди в полной мере не осознают ­причин совершаемых ими дей­ствий? Потому, что эти причины ­сложны, противоречивы, труд­нодоступны объективному анализу? Или потому, что незнание, неполная, лишь частичная осознаваемость мотивов представляет объективную необходимость организации поведения?

Прежде чем попытаться ответить на поставленные вопросы, следует уточнить понятия о сознании и неосознаваемых проявле­ниях деятельности мозга.

Мы полагаем, что ключ к уяснению природы сознания как особой формы деятельности человеческого мозга содержится в его названии: «сознание». Прежде всего это знание о чем-то, ис­тинность которого можно проверить практикой. «Способ, каким существует сознание и каким нечто существует для него, это — “знание” — заметил К. Маркс» [К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ран­них произв., 1956, с. 633]. Сам термин «знание» нуждается в уточнении. Знание не есть след события (объекта), пассивно за­печатленный структурами мозга. Знание является знанием лишь в той мере, в какой оно может служить средством удовлетворе­ния потребностей, средством достижения целей. Скажем, при кратковременной (тахистоскопической) демонстрации зритель­ных образов мой мозг запомнил стимул, который я способен опо­знать среди других стимулов в случае их повторного предъяв­ления. До момента предъявления след этого стимула пассивно хранится в моей памяти, не будучи знанием, поскольку я не мо­гу им воспользоваться в своем целенаправленном поведении для удовлетворения существующих у меня потребностей.

Подчеркнем, что качество знания как средства — это только одна, важная, но не единственная характеристика сознания. Со­знание предполагает именно «co-знание» (сравни с «со-чувствием», «со-страданием», «co-переживанием», «со-трудничеством» и т.п.), то есть такое знание, которое может быть передано, стать достоянием других членов сообщества. Сознание — это мышление вместе с кем-то. Осознать — значит приобрести по­тенциальную возможность научить, передать свое знание друго­му. Согласно современным представлениям для осознания внеш­него стимула необходима связь гностических зон новой коры большого мозга с моторной речевой областью в левом (у прав­шей) полушарии [Sperry, 1966; Костандов, 1978].

Индивидуальному, и в особенности общественному сознанию, принадлежит решающая роль в определении норм удовлетворе­ния потребностей. Эти нормы отражают уровень развития циви­лизации, доступные обществу способы удовлетворения потреб­ностей, степень познания природы человека и окружающего его мира. При этом сознание, как правило, отстает от процесса раз­вития потребностей и средств их удовлетворения — факт, на ко­торый неоднократно указывали основоположники марксизма.

Отсюда хроническое сохранение «пережитков» у людей.

Итак, сознание есть такое отражение мозгом средств и норм достижения целей (удовлетворения потребностей), при котором сведения об этих средствах и нормах могут быть переданы дру­гим членам сообщества. Сознание носит изначально социальный характер, потому что знание, которым я не могу поделиться, не есть осознанный субъектом опыт.

Наряду с сознанием существует огромная сфера обычно не­осознаваемых субъектом форм деятельности его мозга. Здесь и непроизвольное запоминание, и вторично неосознаваемые авто­матизированные действия, и восприятие слабых (подпороговых) внешних раздражителей, и определенные этапы творчества. На последней разновидности неосознаваемого психического следует остановиться особо. «Творческая личность, — утверждает амери­канский психолог Л.С. Кьюби, — это такая, которая некоторым сегодня еще случайным образом сохраняет способность исполь­зовать свои подсознательные функции более свободно, чем дру­гие люди, которые, быть может, потенциально являются в рав­ной мере одаренными» [цит. по Ярошевскому, 1967, с. 79]. «Ин­туиция, вдохновение — основа величайших открытий, в дальней­шем опирающихся и идущих строго логическим путем, — не вы­зываются ни научной, ни логической мыслью, не связаны со сло­вом и с понятием в своем генезисе» — свидетельствует В.И. Вер­надский [1977, с. 111]. По мнению О. Барояна, «научная интуи­ция — это чувство (и прежде всего чувство!) перспективы в раз­витии проблемы. Интуиция начинается там, где обрываются ло­гические пути анализа проблемы, где одни лишь знания бессиль­ны. Психологические корни интуиции — в эмоциональной силе и окраске абстрактного мышления. Это сила, доходящая до стра­сти, по словам Павлова, — “главное в работе ученого”. Именно собственное эмоцио­нальное отношение к проблеме позволяет ученому видеть то, мимо чего проходят другие, быть не в ладах с логикой и здравым смыслом, удивляться тому, чему никто не удивляется, проходить мимо общепризнанных “золотых жил”. И это качество один из главных факторов, определяющих рост науки» [Бароян, 1967, с. 11].

Неосознаваемые проявления деятельности мозга обычно име­нуется «подсознанием». В результате в одном ряду оказывают­ся явления чрезвычайно далекие друг от друга, например, гор­мональные влияния на психику человека и творческие озарения великого художника. Объединение под эгидой одного и того же понятия столь различных процессов создает угрозу «короткого замыкания» между представлениями о природе этих процессов. И тогда возникает иллюзия объективно не существующих причин­но-следственных связей. Сложнейшие проявления человеческой психики, порожденные социальными и идеальными (познаватель­но-творческими) потребностями, насильственно сводятся к одно­му-единственному биологическому источнику, будь то секс или потребность в пище.

Стремление разделить, упорядочить, дифференцировать про­явления неосознаваемого психического ныне воспринимается как настоятельная нужда. Это стремление отчетливо выявилось в творческих поисках К.С. Станиславского.

ОСОЗНАВАЕМОЕ И НЕОСОЗНАВАЕМОЕ В ХУДОЖЕСТВЕННОМ ТВОРЧЕСТВЕ

Пожалуй, не существует другой области человеческой дея­тельности, где основные положения информационной теории эмоций подтверждались бы столь же убедительно и повседневно, как в области искусства.

Отвечая на вопрос «что такое искусство?», Л.Н. Толстой пи­сал: «Вызвать в себе раз испытанное чувство и, вызвав его в се­бе, посредством движений, линий, звуков, образов, выраженных словами, передать это чувство так, чтобы другие испытали то же чувство, — в этом состоит деятельность искусства. Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один чело­век сознательно известными внешними знаками передает дру­гим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их» [Толстой, 1955, с. 357]. Это клас­сическое определение нуждается в существенном уточнении: о каких чувствах идет речь? Совершенно очевидно, что «эмоцио­нальный резонанс» читателя не является самоцелью, в против­ном случае натуралистическое воспроизведение леденящих кровь картин оказалось бы вершиной литературного мастерства. Вер­сия об искусстве как «передаче чувств» была подвергнута кри­тическому анализу Л.С. Выготским, подробно рассмотревшим принципиальное отличие эмоций, вызываемых литературным произведением, от эмоций, испытываемых читателем в его повсе­дневной жизни [Выготский, 1965, с. 316–317]. Как и во всех остальных случаях жизни, эмоции читателя, зрителя, слушате­ля зависят от того, какие его потребности и в какой мере удов­летворяются информацией, содержащейся в художественном произведении [Ершов, Симонов, 1965]. Чувства автора имеют значение лишь в качестве важнейшего фактора его творческой деятельности, о чем подробнее мы будем говорить ниже. Утвер­ждение о том, что «истинные музыканты не чувства выражают в музыке, а музыку превращают в чувство», справедливо для лю­бого художественного творчества. Для читателя важны не эмо­ции автора, а то «сообщение» о мире и человеке, о добре и зле, о правде и справедливости, которое несет (или не несет) в себе литературное произведение, хотя содержание этого «сообщения» полностью непереводимо с языка образов на язык логики даже в поэзии, не говоря уже о живописи или музыке. Л.Н. Толстой писал своему сыну: «У тебя, я думаю, есть то, что называется талантом и что очень обыкновенно и не ценно, то есть способность видеть, замечать и передавать, но до сих пор в твоих рас­сказах не видно еще потребности внутренней, задушевной вы­сказаться...» Мысль Толстого много лет спустя продолжает Уль­ям Голдинг: «Отчасти искусство заключает в себе сообщение, но лишь отчасти. В остальном — это открытие... И все же я... твер­до верю, что искусство, не заключающее в себе сообщения, бес­полезно» [Голдинг, 1973, с. 216].

Чем значительнее сообщение художника, чем в большей ме­ре оно обладает чертами открытия великой правды о мире и че­ловеке, и чем, с другой стороны, острее потребность зрителя (чи­тателя, слушателя) постичь эту правду, тем сильнее эмоциональ­ный отклик аудитории, тем очевиднее желанный эффект сопере­живания. Такое совпадение мы называем народностью искусст­ва. Как всякая иная деятельность, художественное творчество может одновременно служить средством удовлетворения иных сосуществующих потребностей автора — материальных и соци­альных, но в тот момент, когда из комплекса мотиваций устра­няется «бескорыстное» и самоцельное стремление к познанию, искусство перестает быть искусством. Поскольку интуиция всег­да работает на потребность, доминирующую в структуре данной личности, доминирование художнической потребности познания представляет обязательный компонент одаренности и потенци­альной пригодности к профессиональному занятию искусством.

Цель науки — истина. Цель искусства — правда. «Художник только потому и художник, — писал Л.Н. Толстой в “Предисло­вии к сочинениям Ги де Мопассана”, — что он видит предметы не так, как он хочет их видеть, а так, как они есть. Носитель та­ланта — человек — может ошибаться, но талант... откроет, обна­жит предмет и заставит полюбить его, если он достоин любви, и возненавидеть его, если он достоин ненависти». Истина и Прав­да. Из этого фундаментального различия между двумя формами познавательной деятельности человека в качестве вторичных и произвольных проистекают все остальные их специфические черты: оперирование понятиями или чувственно непосредствен­ными образами, значение измерений в науке и принципиальная «неизмеряемость» произведений искусства, удовлетворение по­требности в относительной или абсолютной истине, отражение мира таким, каков он есть, или мира, взятого в его отношении к человеку и т.д.

Содержание произведения искусства невозможно исчерпать критическим анализом, изложить в системе понятий. Режиссер Г. Козинцев писал о «Гамлете» Шекспира: «Нет более бесплод­ного дела, чем сочинение концепций этой пьесы. То, что окажет­ся за пределами каждой из них — самое ценное» [Козинцев, 1965, с. 59]. Великие произведения искусства истолковываются, комментируются, объясняются на протяжении веков и тем не менее остаются неисчерпаемыми, давая пищу для размышлений и переживаний все новым и новым поколениям. В отличие от от­носительных объективных истин науки произведения искусства несут в себе фрагменты абсолютной истины о мире и человеке, и в этом причина их неисчерпаемости. Продолжительность жиз­ни великих произведений, из которых каждое поколение черпа­ет свой ряд впечатлений, лишний раз свидетельствует о том, что искусство отнюдь не средство кодирования эмоций, заложенных автором в свое произведение. Эмоции сегодняшнего зрителя в той мере сходны или различны по сравнению с эмоциями зрите­лей предшествующих эпох, в какой сходны или различны по­требности этих зрителей, удовлетворяемые информацией, содер­жащейся в данном произведении.

Поскольку искусство есть деятельность познания, ключевым моментом этой деятельности оказывается открытие, где роль гипотезы играет феномен, названный К.С. Станиславским сверх­задачей. «Подобно тому, как из зерна вырастает растение, — пи­сал Станиславский, — так точно из отдельной мысли и чувства писателя вырастает его произведение... Условимся... называть эту основную, главную, всеобъемлющую цель, притягивающую к себе все без исключения задачи... сверхзадачей произведения писателя» [Станиславский, 1954, т. 2, с. 332].

Сверхзадача характеризуется следующими чертами:

Будучи тесно связана с мировоззрением художника, с его гражданской позицией, сверхзадача не тождественна им, по­скольку является эстетической категорией, специфическим фе­номеном художественной деятельности.

Определить сверхзадачу словами можно только приблизи­тельно, потому что в целом она непереводима с языка образов на язык понятий. Отсюда проистекает множественность толко­ваний сверхзадачи одного и того же произведения.

Процесс нахождения, открытия сверхзадачи протекает в сфере неосознаваемой психической деятельности, хотя путь к этому открытию, равно как и последующая оценка его эстетиче­ской, философской, общественной значимости характеризуется активным участием сознания. Подобно тому, как гипотеза учено­го становится знанием, объективно отражающим реальную дей­ствительность, только после ее проверки практикой, правдивость и масштабность художественной сверхзадачи проверяется обще­ственной практикой восприятия произведений искусства. В ре­зультате этой проверки одни из них входят в сокровищницу ху­дожественной культуры и служат людям на протяжении столе­тий, а другие отвергаются и предаются забвению.

Станиславский настойчиво предостерегал от попыток прямо­го волевого вмешательства в те стороны творческого процесса, которые не осознаются и принципиально не подлежат какой-ли­бо формализации. «Нельзя выжимать из себя чувства, нельзя ревновать, любить, страдать ради самой ревности, любви, стра­дания. Нельзя насиловать чувства, так как это кончается самым отвратительным актерским наигрыванием... Оно явится само со­бой от чего-то предыдущего, что вызвало ревность, любовь, страдание. Вот об этом предыдущем думайте усердно и созда­вайте его вокруг себя. О результате же не заботьтесь» [Стани­славский, 1954, т. 2, с. 51]. В этом своем утверждении Констан­тин Сергеевич поразительно близок завету Л.Н. Толстого, пи­савшего Н.Н. Страхову: «...все как будто готово для того, чтобы писать — исполнять свою земную обязанность, а недостает толч­ка, веры в себя, в важность дела, недостает энергии заблужде­ния, земной стихийной энергии, которую выдумать нельзя. И нельзя начинать. Если станешь напрягаться, то будешь не есте­ственен, не правдив...»

Отвергая возможность прямого произвольного воздействия на неосознаваемые механизмы творчества, Станиславский на­стаивал на существовании косвенных путей сознательного вли­яния на эти механизмы. Инструментом подобного влияния слу­жит профессиональная психотехника артиста, призванная ре­шать две задачи: готовить почву для деятельности подсознания и не мешать ему. «Предоставим же все подсознательное волшеб­нице природе, а сами обратимся к тому, что нам доступно, — к сознательным подходам к творчеству и к сознательным прие­мам психотехники. Они прежде всего учат нас, что когда в ра­боту вступает подсознание, надо уметь не мешать ему» [Ста­ниславский, 1954, т. 2, с. 24].

«Как у актера возникает и формируется сценический образ, можно сказать только приблизительно, — утверждал Ф.И. Ша­ляпин. — Это будет, вероятно, какая-нибудь половина сложного процесса — то, что лежит по эту сторону забора. Скажу, однако, что сознательная часть работы актера имеет чрезвычайно боль­шое, может быть, даже решающее значение — она возбуждает и питает интуицию, оплодотворяет ее... Какие там осенят актера вдохновения при дальнейшей разработке роли — это дело позд­нейшее. Этого он и знать не может, и думать об этом не дол­жен, — придет это как-то помимо его сознания; никаким усерди­ем, никакой волей он этого предопределить не может. Но вот от чего ему оттолкнуться в его творческом порыве, это он должен знать твердо. Именно знать. То есть, сознательным усилием ума и воли он обязан выработать себе взгляд на то дело, за которое он берется» [Шаляпин, 1957, с. 287–288].

Для нас особенно интересен тот факт, что, говоря о неосозна­ваемых этапах художественного творчества, К.С. Станиславский постоянно пользуется двумя терминами: «подсознание» и «сверхсознание». По мысли Станиславского «...истинное искусство дол­жно учить, как сознательно возбуждать в себе бессознательную творческую природу для сверхсознательного органического твор­чества» [Станиславский, 1954, т. 1, с. 298]. В трудах Константи­на Сергеевича нам не удалось найти прямого определения поня­тий под- и сверхсознания. Тем не менее мы постараемся пока­зать, что введение категории сверхсознания есть не случайная вольность изложения, но закономерная необходимость выделе­ния двух форм неосознаваемого психического, имеющих прин­ципиальное значение и для системы Станиславского, и для совре­менных представлений о высшей нервной деятельности чело­века.

ДВЕ СФЕРЫ НЕОСОЗНАВАЕМОГО ПСИХИЧЕСКОГО: ПОДСОЗНАНИЕ И СВЕРХСОЗНАНИЕ

Уже в наши дни математик Ю.А. Шрейдер писал: «Я пол­ностью согласен с мнением о том, что интуитивную сторону твор­чества разумней отождествлять не с подсознанием, а “сверхсо­знанием”... Речь идет не о чем-то стоящем “ниже” обыденного сознания, но о том, что стоит “выше” простого рассудочного под­хода» [Шрейдер, 1976, с. 115].

Необходимость различения двух разновидностей неосозна­ваемого психического исследована М.Г. Ярошевским [1973] в его работах о «надсознательном», как важнейшей категории на­учного творчества. Различие между подсознательным и надсо­знательным М.Г. Ярошевский поясняет на следующем примере. Я забыл чье-то имя и никак не могу его вспомнить до тех пор, пока случайная ассоциация или повторное предъявление этого имени не приводит к его воспроизведению, то есть осознанию. Зна­чит, забытое имя все же существовало, хранилось в моей памяти, хотя и вне сферы сознания, «под ним». Иное дело, когда ученый ищет решение какой-либо проблемы, и в результате деятельно­сти надсознания у него появляется соответствующая гипотеза. Ка­ким образом исследователь «узнает» эту гипотезу, узнает еще до момента логической или экспериментальной проверки правиль­ности возникшего предположения. Ведь в его памяти нет готово­го эталона для подобного опознания! По-видимому, таким эта­лоном служит своеобразная «антиэнграмма» или «минус-энграм­ма» — пробел в логической цепи ранее известных фактов. Над- (или сверх-) сознание ориентируется на уже существующие в памяти крайние элементы разрыва, заполняя его «психически­ми мутациями» (см. ниже). Так гипотеза о корпускулярно-волно­вой природе света заполнила разрыв между фактами, одни из которых свидетельствовали в пользу корпускулярной теории, а другие — в пользу волновой.

Неосознаваемость явлений первой «подсознательной» группы возникла в процессе эволюции как весьма экономичное приспо­собление, как способ «разгрузить» сознание от мелочной опеки над процессами, подлежащими автоматизации. Но как понять неосознаваемость наиболее сложных и ответственных проявле­ний высшей нервной (психической) деятельности человека?

Мы полагаем, что неосознаваемость определенных этапов творческой деятельности мозга возникла в процессе эволюции как необходимость противостоять консерватизму сознания. Диалектика развития психики такова, что коллективный опыт человечества, сконцентрированный в сознании, должен быть за­щищен от случайного, сомнительного, не апробированного прак­тикой. Природа оберегает фонд знаний подобно тому, как она бережет генетический фонд от превратностей внешних влияний. Это достоинство сознания диалектически оборачивается его не­достатком — препятствием для формирования принципиально новых гипотез. Коротко говоря, полная осознаваемость творчест­ва, возможность его формализации сделала бы творчество... невозможным! Вот почему процесс формирования гипотез защи­щен эволюцией от вмешательства сознания, за которым сохраня­ется важнейшая функция отбора гипотез, адекватно отражаю­щих реальную действительность. «Интуиция — способность по­стижения истины путем прямого ее усмотрения без обоснования с помощью доказательств... Интуиции бывает достаточно для ус­мотрения истины, но ее недо­статочно, чтобы убедить в этой истине других и самого себя. Для этого необходимо доказа­тельство» [Спиркин, 1972, с. 343–344].

Заметим, что основные за­коны природы выражаются в форме запретов: невозможно построить вечный двигатель (термодинамика), передать сигнал со скоростью, превы­шающей скорость света в ва­кууме (теория относительно­сти), одновременно измерить координату и скорость электрона (квантовая механика). Мы убеждены, что неосознаваемость кри­тических моментов творчества, принципиальная бессмыслен­ность составления его «рецептов», его алгоритмов — представ­ляет один из таких фундаментальных запретов. Повторяем, про­граммирование всех без исключения этапов творчества (будь оно теоретически достижимо) сделало бы творчество невозмож­ным. И дело здесь совсем не в ограниченности наших знаний о высших проявлениях деятельности мозга, а в принципиальных ограничениях, наложенных самой природой.

В нейрофизиологическом плане механизмы творчества нельзя понять как процесс непосредственного отражения мозгом связей между объектами окружающего мира. Эта деятельность скорее протекает по принципу «психического мутагенеза» (рис. 40), по принципу отбора новых нервных связей, первично уже возник­ших в мозгу [Симонов, 1966]. Сказанное выше ни в коей мере не означает какого-либо принижения роли сознания в творческой деятельности человека. Сознание не только производит отбор ги­потез, но активно ставит вопрос перед познающим умом, опреде­ляя тем самым направленность психического мутагенеза.

 

Рис. 40. Схема двух типов отражения связи между событиями А и Б

К. А. Тимирязев [1939] одним из первых высказал идею о том, что индивидуальное творчество подобно «творчеству» при­роды — механизму возникновения новых видов в процессе эво­люции живых существ. Эта аналогия привлекательна еще и в том отношении, что оба процесса более понятны и изучены на стадии отбора, чем на стадии формирования вариантов. Теория Дарвина, хорошо объясняя функционирование отбора, мало что дает для понимания усложнения живых существ, поскольку «...естественный отбор, неся как бы охранительную функцию, по своей природе крайне консервативен» [Оно, 1973, с. 11]. «Ком­бинация способности производить непредсказуемые выборы со способностью учиться на опыте (и, в частности, учиться, исполь­зуя результаты предыдущих выборов) настолько близка к спо­собности создавать новую информацию в результате акта сво­бодной воли, насколько это вообще возможно (если судить по объективным критериям)» — заключает Г. Кастлер [1967, с. 31].

Трудности, испытываемые эволюционным учением, распро­страняются и на попытки применить принципы биологического развития к эволюции культуры. В полной мере они проявились и в концепции К. Поппера, на взгляды которого мы ссылались выше. «Из двустадийного процесса эволюции, — пишет В.И. Метлов, — возникновения изменчивости и сортировки вариантов естественным отбором — К. Поппер рассматривает лишь одну стадию, стадию сортировки вариантов. Он не анализирует про­цесс возникновения изменчивости, процесс возникновения того, что сортируется, как момент, стадию эволюционного процесса» [Метлов, 1979, с. 84]. И все же идея сходства органической и культурной эволюции приобретает все новых сторонников. Со­гласно Докинсу [Dawkins, 1977], биологическому гену в эволю­ции культуры соответствует «мим» — устойчивая единица моти­вов, идей, технологии и т.п. Обладая долговечностью, способ­ностью к репродуцированию и точностью копирования, мимы подвергаются мутациям и отбору. Любопытную мысль высказал Д.С. Данин [1976]: подобно тому, как в биологии механизмы иммунитета охраняют индивидуальность организма за счет тка­невой несовместимости, в сфере культуры искусство помогает людям сохранять неповторимость, уникальность своей личности.

Разумеется, «психический мутагенез» не означает чисто слу­чайного комбинирования нервных следов. Ранее приобретенный опыт не только поставляет материал для «мутаций», но в значи­тельной мере предопределяет направление мутирования. Здесь, по-видимому, действуют правила, напоминающие законы попу­ляционной генетики, в частности, необходимость изоляции для накопления мутаций, а также избыточность энграмм, хранящих­ся в памяти. Неслучайно избыточность интеллекта напоминает избыточность биологического иммунитета. Чем большим числом вариантов решения задачи располагает субъект, тем шире диапа­зон возможного выбора. Неосознаваемость («сверхсознатель­ность») начальных этапов творческой деятельности мозга обес­печивает этой деятельности необходимую защиту от преждевре­менного вмешательства сознания, от давления уже познанного, уже известного. Но эта субъективно ощущаемая свобода творче­ского воображения оборачивается несвободой от истины, от объ­ективной действительности, от правды, с которыми сопоставля­ются гипотеза ученого или «сообщение» художника.

При крайней ограниченности наших знаний о нейрофизиоло­гических основах деятельности сверхсознания можно указать лишь на отдельные факты, заслуживающие внимания и дальней­шей разработки.

Большую роль здесь, несомненно, играет правое (у правшей) неречевое полушарие мозга, связанное с оперированием чувст­венно непосредственными образами, с музыкальными и комбина­торными способностями. Некоторые авторы, связывающие функ­ционирование сознания исключительно с левым — речевым, понятийным — полушарием, склонны преуменьшать роль правого полушария в высших проявлениях деятельности мозга. Это об­стоятельство лишний раз ­подчеркивает необходимость введения представлений о сверхсознании вместо ошибочного отнесения процессов творчества к подсознанию как к чему-то явно усту­пающему сознанию, несопоставимому с ним.

Физиологическая реальность «психических мутаций» под­тверждается механизмом доминанты, описанным А.А. Ухтом­ским, способностью доминантного очага возбуждения в мозгу отвечать на внешние стимулы, которые лишь предположительно могут оказаться адекватными для данной (например, оборони­тельной) реакции. Возникновение доминант придает явлениям действительности объективно не присущее им сигнальное значе­ние. Длительно сохраняющийся, устойчивый очаг возбуждения может привести к повышенному содержанию в тканях мозга но­радреналина, который в свою очередь способен повысить чувст­вительность синаптических мембран нервных клеток к ацетилхо­лину. В результате произойдет замыкание временных нервных связей не благодаря сочетанному во времени действию внешних стимулов, а первично, «изнутри». Другой возможный механизм первичного замыкания предположил А.И. Ройтбак [1978]. Мощ­ный очаг возбуждения будет сопровождаться накоплением меж­клеточного калия, под влиянием которого активируется миелини­зация аксонных окончаний и ранее неэффективные синапсы ста­нут эффективными. Таким образом, гипотеза о возможности первичного замыкания временных нервных связей в принципе не противоречит данным современной нейрофизиологии.

Исключительно важны функции гиппокампа — отдела мозга, регулирующего поток информации, извлекаемой из памяти. Структуры гиппокампа обладают высокой чувствительностью к действию химических веществ — галлюциногенов с характерны­ми для них причудливыми сочетаниями зрительных и слуховых образов. Имеются основания предполагать непосредственное участие гиппокампа в генезе «психических мутаций» — непред­сказуемых (но неслучайных!) комбинаций следов хранящихся в памяти впечатлений. В состоянии сна этот механизм участвует в формировании сновидений, а в бодрствующем состоянии — в ме­ханизмах творчества на стадии интуитивных догадок, гипотез и предположений.

Избирательное лишение быстрого сна сказывается у людей на решении творческих задач типа теста Роршиха. С другой сто­роны, доля быстрого сна возрастает в ситуациях, требующих творческого подхода [Greenberg, Pearlman, 1974; Glaubman, Orbach, Aviram, Frieder, Frieman, Pelled, Glaubman, 1978]. По мнению В.С. Ротенберга [1978], быстрый сон — это продолжаю­щийся во сне поиск решения проблем, примирения мотивацион­ных конфликтов на базе образного мышления. Осознание снови­дения есть показатель того, что примирение удалось.

Попробуем определить критерии для различения двух форм неосо­знаваемого психического: под- и сверхсознания.

Эти две сферы человеческой психики возникли как следствие двух основных тенденций самодвижения живой природы — со­хранения и развития. Подсознание связано с потребностями «нужды», сверхсознание — с удовлетворением потребностей «роста». Поскольку то же диалектически противоречивое сосу­ществование потребностей сохранения и развития привело к формированию отрицательных и положительных эмоций, нет ничего удивительного в том, что о деятельности подсознания мы преимущественно узнаем благодаря отрицательным эмоциям, а о деятельности сверхсознания — благодаря положительным.

До момента осознания подсознательное напоминает о себе главным образом с помощью отрицательных эмоций. Каких бы конкретных проявлений подсознательного мы ни коснулись, от самых элементарных до самых сложных, подсознательное либо молчит, либо заявляет о себе языком отрицательных эмоций. Только срыв хорошо автоматизированных действий привлекает к ним «светлое пятно» сознания. Наш мозг услужливо повышает пороги восприятия сигналов, напоминающих о неприятных, тя­гостных для нас событиях (механизм так называемой психологи­ческой защиты). Охранительную функцию подсознания проил­люстрируем примером, заимствованным у И. Кона. Я завидую другому, сознавая, что чувство зависти унизительно и постыдно. И тогда я неосознанно начинаю искать у этого человека пороки и недостатки, которые оправдали бы мою неприязнь. Подсозна­ние помогает мне изжить возникшее противоречие, сохранить статус полного соответствия этическим нормам, принятым в моей социальной среде. Подсознание всегда оборонительно, это инст­румент душевного равновесия и компромисса.

Иное дело сверхсознание. Вдохновение, творческий подъем переживаются как состояние радостной свободы, раскрепощен­ности и всесилия. Даже при совершении смертельно опасных поступков самопожертвования, они воспринимаются субъектом не в качестве натужного долга, не с тоскливым чувством вынуж­денной обреченности, но с ощущением высшей свободы личности, поправшей саму смерть, возвысившейся над ней. Это глубинное родство отрицательных эмоций с подсознанием, а положитель­ных эмоций со сверхсознанием нельзя абсолютизировать: в явле­ниях, относимых к под- и сверхсознанию, могут участвовать оба типа эмоций. Речь идет лишь о тенденции, о преимущественных взаимосвязях.

Подсознание оперирует тем, что ранее осознавалось (автома­тизация навыков) или может быть осознано в определенных ус­ловиях — непроизвольно зафиксированный в памяти материал, причина болезненного состояния, вскрытая самостоятельно или с помощью врача-психотерапевта и т.п. Процессы, содержащие­ся в сфере сверхсознания, осознанию не подлежат, как мы в этом убедились на примере научного и художественного творчества. Подсознание имеет дело с тем, что уже хранится в структурах мозга. Благодаря сверхсознанию возникает нечто новое, ранее не существовавшее.

В процессе деятельности подсознания человек ориентирован «на себя»: автоматизированные и потому переставшие осозна­ваться двигательные навыки, энграммы непроизвольной памяти, конфликтующие с социальными нормами эгоистические побуж­дения — все это принадлежит исключительно данной личности как неповторимо индивидуальному существу. Сверхсознание, на­против, работает «для других», поскольку и познание и творчест­во превращается в бессмыслицу, если единственным обладателем истины оказывается только сам познающий субъект.

Итак, мы определили минимум пять критериев дефиниции под- и сверхсознания, позволяющих различать эти разновидно­сти неосознаваемых проявлений отражательной деятельности мозга: 1) подсознательное может стать осознаваемым, сверхсоз­нательное — нет; 2) подсознание обслуживает тенденции сохра­нения, сверхсознание — развития; 3) подсознание преимущест­венно связано с отрицательными эмоциями, сверхсознание — с положительными; 4) подсознание оперирует тем, что уже хра­нится в памяти. В процессе деятельности сверхсознания возника­ет новая комбинация энграмм; 5) подсознание ориентировано «на себя», сверхсознание работает «для других».

Ограничиваются ли функции сверхсознания как особой раз­новидности деятельности мозга его участием в процессах худо­жественного и научного творчества? Или механизм сверхсозна­ния имеет более универсальное значение для человеческой пси­хики, для поведения человека в окружающей его социальной среде?

«СВЕРХЗАДАЧА» ПОВЕДЕНИЯ ЧЕЛОВЕКА КАК ФУНКЦИЯ ЕГО СВЕРХСОЗНАНИЯ

Подсознание — сознание — сверхсознание... Не напоминает ли эта триада другую, также трехчленную структуру человече­ской личности, постулированную Зигмундом Фрейдом: Оно — Я — Сверх-Я? Мы не склонны преуменьшать заслуги Фрейда ни в открытии важнейшей роли неосознаваемого психического, ни в формулировке внутренней противоречивости, присущей взаимо­действию сознающего “Я” с обеими разновидностями неосозна­ваемого. И все же наши дефиниции под- и сверхсознания бази­руются на совершенно иных объективных закономерностях чело­веческой психики.

Согласно Фрейду, в основе ряда нарушений психической дея­тельности человека лежит конфликт между сферой биологиче­ских влечений (Оно) и требованиями общества, репрезентиро­ванными в психике индивида комплексом Сверх-Я. По отноше­нию к суверенной личности Сверх-Я (и его производные: совесть, чувство вины и т.п.) выступают как репрессивное начало, как орудие подчинения индивида обществу, его запретам, его нор­мам, его велениям. Вот почему для рационального Я давление Сверх-Я оказывается не менее чуждым и опасным, чем темные импульсы Оно. Что же касается творческого начала в психиче­ской деятельности мозга, то оно возникает лишь как средство примирения противоборствующих сил Оно и Сверх-Я, между которыми в поисках компромисса мечется сознающее Я.

Сверхсознание не примирет конфликты, но обнаруживает их и ставит перед лицом сознания, как нечто требующее анализа, подтверждения или опровержения. Если функции подсознания связаны с «вытеснением», то есть переходом от сознания к не­осознаваемому, то сверхсознание — это прорыв результатов дея­тельности интуиции в сферу сознания, апелляция к нему.

В системе потребностно-мотивационных координат подсозна­ние оказывается на стыке биологических и социальных потреб­ностей, а сверхсознание — в «зоне перекрытия» социальных и идеальных потребностей. Сразу же подчеркнем, что в первом случае мы имеем в виду не конфликт социально неприемлемых побуждений с нормами и запретами, налагаемыми обществом, но конфликт с потребностью субъекта следовать этим нормам, соответствовать им. Социально детерминированные нормы испы­тывают давление не только со стороны материально-биологиче­ских потребностей, но и со стороны идеальных потребностей. Результаты познавательной деятельности человеческого ума да­леко не всегда совпадают с тем, что человек находит в окружаю­щей его социальной действительности. О.Г. Дробницкий тонко заметил, что нравственность — это не сами нормы (табу, запре­ты, обычаи), присущие обществу, но отношение личности к этим нормам, к этим запретам и предписаниям. Нравственное возни­кает лишь при сопоставлении сущего с должным, точнее — с иде­альным представлением о должном, как его понимает данная личность [Дробницкий, 1972, с. 109].

Под- и сверхсознание — детище потребностей, производное их сложного и противоречивого взаимодействия. Все учение З. Фрейда построено на конфликте биологического (Оно) и со­циального (Сверх-Я), вот почему предметом его анализа оказа­лась лишь сфера подсознания. Категории сверхсознания нет места в системе представлений Зигмунда Фрейда, как нет в ней и самостоятельной группы идеальных потребностей. Поскольку область сверхсознания все же существует и обнаруживает себя достаточно наглядно, скажем, в сфере художественного творчест­ва, Фрейду не оставалось иного выхода, как вновь обратиться к конфликту между биологическим и социальным, к «сублимирова­нию» подавленных сексуальных влечений и тому подобной мифо­логии ортодоксального фрейдизма.

Не приходится удивляться, что, воссоздавая «жизнь челове­ческого духа», К.С. Станиславский закономерно пришел к пред­ставлениям о «сверхзадаче», «сверх-сверхзадаче» и «сверхсозна­нии». Как великий художник, он просто не мог ограничиться под­сознанием. Произвол толкования человеческих мотивов, поступ­ков и сновидений, столь властно царивший на страницах психоаналитических трактатов, будучи перенесен на сцену, ока­зался бы той неправдой, которая без всяких логических доказа­тельств воспринимается как несовместимая с истинным искусст­вом. Достаточно вспомнить попытки трактовать шекспировского Гамлета в духе эдипова комплекса, чтобы понять, сколь прими­тивным выглядит подобный замысел по сравнению с идейным богатством великого творения.

Социальные потребности, выросшие из «общественного ин­стинкта» животных предков («общественный инстинкт был од­ним из важнейших рычагов развития человека из обезьяны» [Ф. Энгельс. Маркс и Энгельс. Сочинения, 1964, т. 34, с. 138], заняли доминирующее положение в структуре человеческой лич­ности. Но это подчинение нормам социального окружения могло привести (и привело — вспомним о живучести «пережитков») к чрезмерной ригидности исторически преходящих норм, к угрозе возникновения субъективного чувства полнейшей безответствен­ности, продиктованной убеждением, что за мои поступки отвечаю не я, но мои воспитатели, сформировавшая меня «среда».

Между социальным и идеальным подчас возникают противо­речия не менее, но более глубокие и динамичные, чем фрейдов­ский конфликт между биологическим и социальным. Суть кон­фликта между усвоенной социальной нормой и ценностью более высокого порядка гениально воплотил Ф.М. Достоевский в знаменитом диалоге Ивана и Алеши Карамазовых.

Рассказав Алеше о ребенке, затравленном собаками, Иван Карамазов спрашивает, что, по мнению Алеши, следует сделать с убийцей-генералом?

«— Расстрелять! — тихо проговорил Алеша, с бледною пере­косившеюся какою-то улыбкой, подняв взор на брата.

— Браво! — завопил Иван в каком-то восторге, — уж коли ты сказал, значит... Ай да схимник! Так вот какой у тебя бесенок в сердечке сидит, Алешка Карамазов!

— Я сказал нелепость, но...

— То-то и есть, что но ... — кричал Иван. — Знай, послушник, что нелепости слишком нужны на земле. На нелепостях мир сто­ит, и без них, может быть, в нем совсем ничего бы и не произош­ло» [Достоевский, 1958, с. 305].

Нетрудно видеть, что нормы христианской морали, казалось бы, столь глубоко и органично усвоенные Алешей, ставшие его искренним убеждением, диктовали совсем иной ответ в духе все­прощения и непротивления злу. Но неожиданно для самого себя Алеша произнес это «расстрелять», эту «нелепость», на которой тем не менее «стоит мир». Задним числом мы понимаем, что не­приемлемое с точки зрения исторически преходящих христиан­ских норм требование «расстрелять» отражает систему ценностей, утрата которых привела бы к деформации самой сути человека как носителя возникшей на земле цивилизации.

Через много лет после Достоевского к «слезе ребенка» как критерию высших нравственных ценностей обратились писатели-фантасты Аркадий и Борис Стругацкие в своей повести «Дале­кая радуга».

...На маленькую планету, где колония землян проводит науч­ные исследования, надвинулась неотвратимая катастрофа. В распоряжении людей имеется единственный звездолет. Встает вопрос, кого спасать: лучших ученых — цвет земной науки или детей? Разумеется, люди спасают детей. Почему? Да потому, что в противном случае все потеряло бы смысл: и гений ученых, и их никому не нужные великие открытия. «И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходима была для покупки истины, то я ­утверждаю ­заранее, что вся исти­на не стоит такой цены» [Достоевский, 1958, с. 302].

А ведь формальный анализ мог бы привести к иному выводу: выдающиеся ученые не для себя, для «других», для «человечест­ва» полезнее и ценнее, чем дети, из которых неизвестно что еще получится.

Сверхсознание позволяет человеку поступать «неразумно», и в этой неразумности подчас кроется механизм творчества новых моральных норм, только намечающихся, только угадываемых в динамике общественного развития, в кризисе ранее существовав­ших общественных отношений. Для современников рабовладель­ческого общества понять ту истину, что и раб — человек, по-ви­димому, было не менее трудно, чем их потомкам примириться с открытием Коперника или с теорией Дарвина. Такого рода оза­рения нуждаются в защите от консерватизма сознания не менее, чем гипотезы научных открытий.

ДЕТЕРМИНИЗМ И СВОБОДА ВЫБОРА: «СНЯТИЕ» ПРОБЛЕМЫ

Именно механизм сверхсознания на базе объективной детер­минации поступков присущими каждому из нас генетическими задатками и условиями воспитания порождает не требующее доказательств субъективное чувство личной ответственности за свои действия, то есть потребность вновь и вновь спросить себя: а прав ли я, поступая таким образом?

Способность сомневаться в обоснованности своих поступков, способность анализировать их возможные последствия, способ­ность соотносить эти последствия с системой ценностей, которую человечество формировало на протяжении всей своей истории («Совесть есть память общества, усвояемая отдельным ли­цом», — сказал Л. Толстой), представляет внутренний механизм, объективную реальность субъективно ощущаемой свободы выбо­ра. Отказ от такой самооценки, бездумное копирование моделей поведения, заимствованных исключительно в своем ближайшем окружении, есть тоже выбор, пока мы ведем речь о психически здоровом субъекте. О важности воспитания способности всесто­роннего анализа своих поступков хорошо написали супруги Л. и Б. Никитины: «Мы стремимся воспитать ребенка так, чтобы в сложных случаях он научился действовать не из страха или ка­кой-то выгоды, не по принципу “наших бьют!” и не потому, что “хочу, чтобы было по-моему!”, а по справедливости. Чтобы умел оценить каждую ситуацию, решить, кто прав, кто виноват, на чьей стороне выступить» [Никитина, Никитин, 1979, с. 7].

Вместе с тем способность к самоанализу может обернуться и рефлексией, бесконечным перебиранием доводов «за» и «про­тив».

«...Когда Левин думал о том, что он такое и для чего он жи­вет, он не находил ответа и приходил в отчаянье; но когда он переставал спрашивать себя об этом, он как будто знал, и что он такое и для чего он живет, потому что твердо и определенно дей­ствовал и жил; даже в это последнее время он гораздо тверже и определеннее жил, чем прежде.

...Рассуждения приводили его в сомнения и мешали ему ви­деть, что должно и что не должно. Когда же он не думал, а жил, он не переставая чувствовал в душе своей присутствие непогре­шимого судьи, решавшего, который из двух поступков лучше и который хуже: и как только он поступал не так, как надо, он тот­час же чувствовал это» [Толстой, 1955, с. 856].

Разумеется, этот «непогрешимый судья» не был задан Леви­ну от рождения, его сформировала вся предшествующая жизнь героя, начиная с раннего детства. Но человеческий мозг при вы­боре поступка далеко не всегда производит анализ всех альтер­натив, припоминает все доводы в пользу того или иного решения, все примеры аналогичных ситуаций, пережитых самим субъек­том или другими известными ему людьми, как правило, он не в состоянии взвесить все возможные последствия предстоящих действий. Для такого рассудочного анализа очень часто просто не хватает времени. И потребность, устойчиво доминирующая в структуре данной личности, диктует свое решение, которое вос­принимается субъектом как «веление совести», «зов сердца», «внутренний судья».

По-видимому, деятельности сверхсознания и сопутствующим этой деятельности эмоциям принадлежит важная роль в процес­сах трансформации объективных потребностей развития общест­ва в личностные установки субъекта, в мотивы его поведения. Представление о прямом переходе потребностей общества в мо­тивацию индивидуального поведения его членов путем логиче­ского осознания этих потребностей вряд ли соответствует дейст­вительности. Как справедливо подчеркивает венгерский философ Л. Гараи: «...детерминанты, вытекающие из общественного бытия, опосредствованы не индивидуальным сознанием (или са­мосознанием), а независимыми от него фундаментальными для психологии явлениями — потребностями, интересами и т.д.» [Гараи, 1968, с. 24]. Выше мы говорили, что «велением совести», «внутренним судьей» служит социальная норма, глубоко усвоен­ная субъектом и перешедшая в сферу неосознаваемого психиче­ского. Однако такому переходу, по-видимому, подлежат только нормы, сохраняющие свое значение для человечества на протя­жении чрезвычайно длительного времени. Этим высшим ценно­стям должно быть обеспечено надежное хранилище от преврат­ностей и противоречивости сиюминутных ­влияний. Массовое «промывание мозгов» не раз в истории демонстрировало свою эффективность, в короткие сроки склоняя широкие круги населе­ния к следованию за реакционными лозунгами. Искаженное та­ким образом сознание отступало на второй план перед распален­ными инстинктами вседозволенности. Но всегда оставались лю­ди, способные противостоять «освобождению от химеры, называемой совестью» и прислушивающиеся к ее голосу.

Неизменно подчеркивая классовую обусловленность мораль­ных норм, марксизм не приемлет нравственного релятивизма. Классовое (если речь идет о классах, представляющих прогрес­сивные тенденции исторического развития) не противоречит об­щечеловеческому, не совпадает с ним. Характерно, что прогрес­сивные для своего времени силы неизменно выступали с идеала­ми равенства, братства, достоинства и ценности каждой отдельной личности. Напротив, реакционеры всех мастей, пресле­дуя свои классовые интересы, упорно апеллировали либо к под­сознанию (к сфере примитивных инстинктов, тенденций самосох­ранения, страха, беспомощности), либо к эгоистическому рацио­нализму, к расчету, к заключениям типа «а что я могу сделать?», «сила солому ломит» и т.п. Альтернативой «зоологического ин­дивидуализма» в подобных случаях обычно выступали не само­ценность и достоинство личности, а культ «массы», предполагаю­щей ее слепое следование за авторитарным вожаком.

Вот почему понятие «общественного» остается бессодержа­тельным, пока мы не уточним его историческую ценность. «По­ступок считается нравственным, если его мотив соответствует требованиям долга... Долг требует подчинения личной воли об­щественной воле» [Бандзеладзе, Гаприндашвили, 1971, с. 136]. Здесь необходимо уточнить: о долге перед кем идет речь и что из себя представляет «общественная воля»? «Общее благо идет впереди личного» — таков был один из двадцати пяти пунктов нацистской программы, принятой в 1920 г. в Мюнхене. [Нуйкин, 1971, с. 198]. Общее общему рознь.

Должны ли быть осуждены нацистские судьи, исполнявшие законы третьего рейха? — спрашивал Стенли Креймер в фильме «Нюрнбергский процесс». Не с точки зрения победителей (тогда зачем процедура суда?), а в контексте закономерностей сущест­вования и развития человеческой цивилизации. И как мы пом­ним, интуиция художника подсказала Креймеру наиболее убеди­тельное опровержение формально безупречных доводов адвока­та: решающее слово режиссер предоставил не судье, но одному из обвиняемых.

То, что сегодня встречается как желаемое исключение (заме­тим, что ответ обвиняемого в «Нюрнбергском процессе» — это скорее «ход» режиссера, чем реальный поступок бывшего нацис­та), должно стать естественной нормой у людей будущего. «...При человеческих отношениях наказание действительно бу­дет не более как приговором, который провинившийся произно­сит над самим собой... В других людях он, напротив, будет встре­чать естественных спасителей от того наказания, которое он сам наложил на себя...» [Маркс и Энгельс. Соч., 1955, т. 2, с. 197].

Психика человека — продукт человеческой истории, его со­циального бытия. Она дважды детерминирована системой об­щественных отношений, потому что человек вырастает в общест­венной среде и потому что он присваивает опыт предшествующих поколений. Но преемником и носителем этих социальных влия­ний является материальный телесный орган — мозг, который ра­ботает по присущим ему законам, доступным познанию не менее других законов природы. Чем полнее и глубже мы познаем зако­ны нашего собственного поведения, тем эффективнее окажутся средства формирования и совершенствования личности, методы обучения, воспитания и перевоспитания. Подобно другим дости­жениям науки успехи человековедения могут быть использованы и в прогрессивных, и в реакционных целях: для гармонического развития духовно богатой, творчески активной личности или для массового производства живых роботов.

Будем оптимистами и ограничимся только первым вариантом. Не таит ли и он потенциальной угрозы дальнейшему развитию цивилизации? Что если психологи будущего станут с самыми лучшими намерениями формировать идеальных людей в соответ­ствии с исторически ограниченным представлением авторов об этом идеале? А потом выяснится, что идеал-то несовершенен, что в «модели» гармоничного человека предусмотрено далеко не все? И пойдут по миру идеальные люди, не выдерживающие ис­пытания Будущим...

Скажем прямо: такая опасность человечеству не грозит. Не грозит потому, что природой наложен запрет, подобный запрету на изобретение вечного двигателя или на определение скорости электрона одновременно с его положением на орбите. Этот за­прет — наличие сверхсознания, принципиальная невозможность произвольного вмешательства в механизмы творческой деятель­ности мозга. Человека можно лишить жизни или рассудка, но полностью запрограммировать его мышление и его поведение нельзя. И в этом, материалистическом смысле его психика обла­дает свободой развития, которую можно устранить разве что вместе с жизнью.

Итак, сверхсознание есть особый механизм высшей нервной (психической) деятельности, с помощью которого биологическая, а затем социальная эволюция «сняла» противоречие между объективной детерминированностью человеческой психики и не­обходимостью субъективно ощущаемой свободы выбора как обя­зательного условия развития личности, обогащения и возвыше­ния присущих ей потребностей. По своему функциональному назначению этот механизм может быть сопоставлен с ролью му­таций в прогрессивном развитии живой природы от простого к сложному, имея в виду не лучшее приспособление к внешней среде, не повышение устойчивости (способности к самосохране­нию), но такое усложнение внутренней организации, которое позволяет живым существам осваивать новые, ранее недоступ­ные сферы окружающего мира.

Уже на этом уровне возникновение принципиально новых жи­вых существ с возросшими и расширившимися функциональны­ми возможностями являет нам синтез детерминизма и свободы. Процесс биологической эволюции в одно и то же время «не­свободен» по отношению к естественному отбору и относитель­но «свободен», независим от среды, в смысле изменчивости, вариабильности, новизны подлежащего отбору материала.

По справедливому утверждению К.А. Тимирязева, творческая деятельность мозга подобна «творчеству природы». Эта деятель­ность несвободна по отношению к действительности, ибо она должна быть адекватным, объективно верным отражением дей­ствительности, независимо от того, идет ли речь о научных тео­риях или о произведениях искусства. Вместе с тем только извест­ная свобода процесса формирования научных гипотез и худо­жественных замыслов от давления ранее накопленного опыта создает возможность развития и совершенствования человече­ской культуры.

Наконец, на уровне социального поведения человека мы еще раз встречаемся с диалектически противоречивым единством де­терминированности и свободы. Поведение человека, принимае­мые им решения, его поступки в решающей мере детерминирова­ны условиями его индивидуального развития, его воспитания, включающего всю сложную совокупность исторических, эконо­мических, классовых, национальных и т.п. факторов. Социаль­ные требования к субъекту не только многообразны, но и проти­воречивы: семья может требовать одно, ближайшее окружение (неформальная референтная группа) — другое, а интересы общест­ва — третье. В конечном счете продуктивно то поведение, кото­рое соответствует тенденциям социального прогресса, причем эти тенденции далеко не всегда совпадают с ранее сложившимися нормами, усвоенными субъектом. Вот почему его отношение к нормам с самого начала должно быть творческим с той степенью критичности, которая необходима для любого творческого про­цесса.

Таким образом, анализ высших и наиболее сложных прояв­лений психической деятельности человека привел нас не к реше­нию проблемы детерминизма и свободы выбора, а к «снятию» этой проблемы как неправомерно поставленной. Поведение чело­века равно как и его мышление в той мере, в какой они являются творческими, детерминировано вероятностно (до конца не предсказуемо) на стадии генерирования вариантов и более жест­ко — на стадии отбора. Функция отбора принадлежит сознанию, отражающему реальную действительность с учетом личного и, главным образом, исторического опыта человечества. Сознание производит этот отбор, руководствуясь двумя критериями: 1) на­личием актуальных потребностей (в которых репрезентированы и потребности общества); 2) возможностью их удовлетворения с помощью всей суммы средств, доступных данному человеку дан­ной эпохи (социальной группы, класса и т.д.) и в соответствии с нормами, существующими в данной социальной среде. Неполная, лишь частичная осознаваемость потребностей ведет к тому, что сознание преимущественно занято средствами, вооружением и нормами удовлетворения потребностей.

Вот почему прямая апелляция к сознанию представляет ма­лоэффективный метод воздействия на поведение. Впрочем, ска­занное ни в коей мере не означает принижения роли сознания в формировании человеческой личности, если рассматривать созна­ние как путь к сфере потребностей и мотивов через средства их удовлетворения и при содействии эмоций, в процессе удовлетво­рения возникающих. В сущности любое воспитание есть форми­рование системы потребностей воспитуемого: их набора, иерар­хии и норм их удовлетворения. А уж какими будут набор, иерар­хия и нормы — зависит от воспитателей.

4 Более подробно взгляды П.М. Ершова изложены в его книге «Режиссура как искусство толкования», подготовленной к печати.

Более подробно взгляды П.М. Ершова изложены в его книге «Режиссура как искусство толкования», подготовленной к печати.

Экспериментальной моделью для нашего собственного ана­лиза проб­лемы потребностей послужило сценическое искусство, «режиссура как практическая психология» [Ершов, 1972]. Сценическое действие представляет уникальную модель поведе­ния человека в социальной среде, то «увеличительное стекло», о котором говорил В.В. Маяковский. Разрабатывая совместно с П.М. Ершовым4 свою классификацию потребностей, мы исходили из следующих основополагающих критериев.

Заключение

Информационная теория эмоций, изложению и эксперимен­тальному обоснованию которой были посвящены предыдущие главы, принадлежит павловскому направлению в науке о дея­тельности мозга. Основанное Иваном Петровичем Павловым учение о высшей нервной (психической) деятельности не являет­ся ни традиционной физиологией мозга, ни психологией, по­скольку представляет качественно новую область знания, бази­рующуюся на системном подходе к психике и поведению. Суть этого подхода состоит в стремлении охватить обе стороны психи­ки: ее нейрофизиологические механизмы и отражательно-регуля­торные функции, ее соотнесенность с потребностями организма (личности) и окружающим миром. Вот почему информационная теория эмоций оказалась в равной мере продуктивной для изу­чения физиологии мозга и для анализа ряда сложных проблем общей психологии.

Теория обобщила тесно связанные друг с другом отражатель­но-оценочную и регуляторные функции эмоций на индивидуаль­ном и популяционном уровне, вскрыла их органическую взаимо­зависимость и взаимообусловленность.

В области физиологии эмоций было показано, что вегетатив­ные симптомы эмоционального напряжения определяются не объемом текущей или предстоящей двигательной нагрузки, а ве­личиной (силой) потребности и вероятностью (возможностью) ее удовлетворения. Оказалось, что различные вегетативные сдви­ги по-разному зависят от этих двух факторов. Так, например, кожно-гальванический рефлекс больше связан с информационной составляющей эмоций, с размерами прироста или падения веро­ятности удовлетворения потребности по сравнению с ранее су­ществовавшим прогнозом.

Учет сложной и неоднородной внутренней структуры эмоций позволил понять, почему изменения электроэнцефалограммы не­посредственно не следуют за колебанием уровня эмоционального возбуждения, поскольку динамика ЭЭГ преимущественно связа­на с потоком информации, поступающей из внешней среды (альфа-ритм) или с информацией, извлекаемой из памяти (тета- ритм).

При изучении влияния эмоций на деятельность было проде­монстрировано значение качества потребности, на базе которой возникает эмоциональное состояние. Чрезвычайно существенным здесь является вопрос о том, идет ли речь о потребности, ини­циирующей данную деятельность, или эмоцию порождает какой-либо посторонний мотив.

В области нейроанатомии эмоций потребностно-информационный подход, непосредственно вытекающий из информационной теории эмоций, позволил предложить принципиально новую схе­му взаимодействия мозговых структур. Было показано, что для организации поведения в системе координат «потребности и ве­роятность их удовлетворения» необходимо и достаточно четырех образований: 1) выделяющих доминирующую потребность (ги­поталамус) с учетом конкурирующих или сосуществующих суб­доминантных мотиваций (миндалина); 2) обеспечивающих реа­гирование на сигналы с высокой (лобная кора) или низкой (гиппокамп) вероятностью их подкрепления (удовлетворения потребности). Собственные эксперименты и данные литературы подтвердили, что перечисленные выше отделы головного мозга действительно обладают такими функциями.

Иными словами, информационная теория эмоций позволила предложить схему интегративной деятельности мозга, сопостави­мую с его анатомическим строением, то есть перейти от гипоте­тических блок-схем к наложению функциональной динамики на морфологический субстрат.

Имеются основания предполагать, что индивидуальные осо­бенности функционирования перечисленных выше четырех моз­говых структур лежат в основе типов высшей нервной деятель­ности, а в случае патологии — определяют главные разновидно­сти невротических состояний.

Не менее, а в известном смысле даже более продуктивной, информационная теория эмоций оказалась для психологии эмо­ций — «самой бесплодной и скучной из всех глав этой науки» (Выготский, 1970, с. 127).

Развивая фундаментальное положение марксистской фило­софии о потребностях как основе и движущей силе человеческо­го поведения, информационная теория определенно указывала на многообразие и сложность потребностей, отнюдь не сводимых к потребностям физического выживания. Опираясь на ленинское определение самодвижения живой природы как диалектически противоречивое единство тенденций сохранения и развития, на идеи В.И. Вернадского и А.А. Ухтомского, мы совместно с П.М. Ершовым выделили три основные группы потребностей: материально-биологических, социальных и идеальных (познава­тельных). Каждая из этих трех групп, в свою очередь, делится на потребности «нужды» (сохранения) и «роста» (развития), а первые две группы имеют еще варианты «для себя» и «для дру­гих». Дальнейший анализ обнаружил минимум три дополнитель­ные потребности: потребность преодоления (воля), потребность в вооружении средствами и способами удовлетворения потенци­альных, в данный момент еще не актуализированных потребно­стей и потребность экономии сил.

Потребности обладают способностью к безграничному росту и расширению, что порождает объективную необходимость исто­рически обусловленных норм их удовлетворения. Выработка этих норм представляет важнейшую функцию индивидуального и общественного сознания — обобществленного знания, то есть знания о средствах, способах и нормах удовлетворения потреб­ностей, которое может быть передано другим членам сообще­ства.

Вне сферы сознания оказываются две разновидности высшей нервной (психической) деятельности. Во-первых, это вторично автоматизированные действия, энграммы непроизвольной памя­ти, причины конфликтов между биологическими потребностями и социальными нормами их удовлетворения. Данную разновид­ность неосознаваемого психического целесообразно назвать под­сознанием, которое связано с потребностями сохранения, «нуж­ды». Во-вторых, это неосознаваемые этапы творчества (в том числе — творчества новых норм), механизм генерирования «пси­хических мутаций» — гипотез, интуитивных догадок и озарений. Эту вторую разновидность неосознаваемого мы определяем как сверхсознание (термин К.С. Станиславского) или надсознание (термин М.Г. Ярошевского). Сверхсознание связано с потреб­ностями развития, «роста», его деятельность нередко обнаружи­вается при конфликте между социальными и идеальными (по­знавательными) потребностями субъекта.

В сфере высшей нервной деятельности функционирование сверхсознания и сознания сопоставимо с изменчивостью мутаций и последующим отбором в процессе эволюции живой природы. Неосознаваемость первоначальных этапов творчества защищает его от преждевременного вмешательства сознания, от давления ранее накопленного опыта и устоявшихся норм. В этой недоступ­ности истоков творчества сознанию кроются залог и условие дальнейшего развития, принципиальная невозможность полного программирования деятельности человеческого ума. Невозмож­ность формализации творчества представляет такой же «запрет», наложенный законами природы, как закон сохранения энергии, скорость света или принцип дополнительности в физике.

Представления о решающей роли потребностей, о взаимодей­ствии воли, сознания и сверхсознания привели нас не к решению проблемы детерминизма и свободы выбора, а к снятию этой про­блемы как неправомерно поставленной и потому устаревшей. Объективная детерминированность поступков человека его на­следственными задатками и условиями воспитания сочетается с субъективным ощущением свободы выбора и чувством личной ответственности. Это ощущение побуждает субъекта более все­сторонне анализировать сложившуюся ситуацию и возможные последствия своих действий. Механизм сверхсознания защищает потребность, устойчиво доминирующую в структуре данной лич­ности, от превратностей внешних влияний и способствует прео­долению усвоенных субъектом норм, если они вступают в проти­воречие с результатами познания непрерывно развивающейся социальной действительности. Человек относительно «свободен» не на стадии отбора, где он детерминирован наследственностью, воспитанием, опытом и воздействием наличной ситуации, а на стадии генерирования вариантов, подлежащих отбору: если я располагаю только вариантами А и В, я не могу выбрать объек­тивно наилучший вариант С, потому что он мне неизвестен. Чем богаче «психические мутации», комбинирующие имеющийся опыт в новых, не предрешенных одним лишь опытом, сочетани­ях — тем шире диапазон возможного отбора при трансформации его результатов в поступок или в гипотезу, подлежащую даль­нейшей проверке.

Какие выводы для теории и практики психологии следуют из развиваемых нами представлений?

Нужно до конца уяснить себе, что эмоции есть лишь вто­ричный продукт скрывающихся за ними потребностей, лишь ин­дикаторы степени их удовлетворения. Например, страх — естест­венная реакция любого человека в случае, когда вероятность удовлетворения потребности сохранения (себя, других людей, сооружения и т.п.) становится низкой. Страх — это чувство нам знакомое, — заявил Нейл Армстронг — первый человек, ступив­ший на поверхность Луны. Иное дело трусость — страх, возни­кающий на базе доминирующей потребности самосохранения, которая преобладает над другими конкурирующими с ней со­циальными и идеальными мотивациями, — «самый худший из всех человеческих пороков» (М. Булгаков). «Всего обыкновеннее слышать жалобы на страсти, но как справедливо сказал Мабли: чем страсти сильнее, тем они полезнее в обществе; направление их может быть только вредно» [Лобачевский, 1976, с. 41]. Раз­говоры о «плохих и хороших» эмоциях, о «воспитании эмоций», о «развитии и обогащении эмоциональной сферы личности» и т.п. принадлежат вчерашнему дню науки. Воспитание есть формиро­вание такого набора, иерархии и норм удовлетворения потребно­стей, которые были бы оптимальны для развития личности и об­щества в целом.

Апелляция к сознанию и сознательности — наименее про­дуктивный путь формирования сферы мотивов. Реальный путь — это вооружение субъекта теми средствами и способами, исполь­зование которых порождало бы положительные эмоции на базе социально ценных мотиваций. Особое значение здесь имеют по­требности познавательно-творческого типа, способные доставлять радость и удовлетворение в процессе самой деятельности до мо­мента достижения ее конечного материального и социального результата.

Вместо бесконечных теоретических объяснений, почему деятельность «для других» ценнее и лучше эгоистического стрем­ления к целям «для себя», необходимо сосредоточить максимум усилий на повышении квалификации субъекта, в какой бы об­ласти он ни работал. Только квалифицированная деятельность объективно оказывается деятельностью «для других», одновре­менно принося субъекту удовлетворение всего комплекса прису­щих ему потребностей: материальных (вознаграждение), соци­альных (уважение, престиж), идеальных (реализация способно­стей и задатков).

Поскольку и воля, и сверхсознание (интуиция) связаны с потребностью, устойчиво доминирующей в структуре данной лич­ности, они могут быть индикаторами этой потребности при диаг­ностике социальной и профессиональной ориентации субъекта. Различные профессии имеют разный «допуск» к преобладанию тех или иных мотивов. Например, человек может быть очень продуктивен в реализации технологических задач, оставаясь преимущественно ориентированным на материальные потребно­сти «для себя». Педагог и врач профессионально непригодны, если у них отсутствует доминирующая потребность «для других», а будущий ученый и художник никогда не достигнет сколько-ни­будь высоких результатов, если в системе его мотивов не преоб­ладает самоцельная потребность познания. Разумеется, идеалом остается гармонически развитая личность, но, поскольку мир не состоит из идеальных людей, диагностика реально доминирую­щих потребностей бесконечно важнее для профориентации, чем сумма баллов, полученных на вступительных экзаменах в ин­ститут.

Мы перечислили только некоторые и, возможно, не самые важные следствия, вытекающие из информационной теории эмо­ций. Ее развитие — дело будущего. «Нам надо из самоудовлетворенных в своей логике теорий о человеке выйти к самому чело­веку во всей его живой конкретности и реальности... Наше время живет муками рождения этого нового метода. Он оплодотворит нашу жизнь и мысль сто­кратно более, чем его прототип — метод Коперника» [Ухтомский, 1973, с. 255].