автордың кітабын онлайн тегін оқу Странник века
Моей матери,
которая напоминает и напоминает о себе
Моим отцу и брату,
которые слышат ее вместе со мной
Чудной старик, не должно ль мне
С тобой остаться?
Чтоб ты сопровождал мой голос
Звучанием своей шарманки?
Вильгельм Мюллер/Франц Шуберт
Европа! Тащась в своих лохмотьях,
Придешь ли ты когда-нибудь?
Настанет ли тот день?
Адольфо Касаис Монтейро
У вегетативных есть корни;
А людям даны ноги.
Дж. Стейнер
ВАНДЕРНБУРГ: движущийся город, расположенный где-то между старинными государствами Саксония и Пруссия. Столица княжества с таким же названием. Широту и долготу определить невозможно из-за его постоянного перемещения <...> Гидрографические данные: несудоходная река Нульте. Направления экономической деятельности: земледелие и текстильная промышленность <...> Несмотря на свидетельства хроникеров и путешественников, точное местоположение города определить не удалось.
I. Свет дня здесь стар
О-зяб-ли?, крикнул кучер прерывающимся от тряски голосом. Спа-си-бо, мне хо-ро-шо!, отозвался Ханс, стуча зубами.
Фонари раскачивались в такт галопу. Колеса сплевывали грязь. Готовые треснуть оси прогибались на каждой выбоине. Кони раздували щеки и выдыхали облака. По линии горизонта катилась тусклая луна.
С некоторых пор где-то вдалеке, к югу от дороги, начал вырисовываться Вандернбург. Но, подумал Ханс, как это обычно бывает в конце утомительного путешествия, город словно перемещался вместе с ними. Над экипажем нависало тяжелое небо. При каждом ударе кнута холод наглел и жестче обжимал контуры предметов. Дале-ко еще?, крикнул Ханс, высовываясь в окно. Ему пришлось повторить вопрос дважды, прежде чем кучер вышел наконец из своей погруженной в грохот сосредоточенности и прокричал в ответ, указывая кнутовищем: Сами изво-о-лите ви-и-деть! Ханс не понял, что кучер имеет в виду: что ехать осталось самую малость или что заранее никогда не угадаешь. Поскольку Ханс остался в карете последним и разговаривать было не с кем, он закрыл глаза.
Открыв их снова, он увидел перед собой каменную стену со сводчатыми воротами. По мере того как стена приближалась, Ханс все сильнее ощущал ее аномальную непроницаемость: она словно предупреждала, что выбраться за ее пределы будет гораздо труднее, чем пробраться внутрь. В слабом свете фонарей проступили силуэты первых домов, чешуйки крыш, заостренные башни и архитектурные украшения, похожие на вереницу позвонков. Казалось, они въехали в недавно покинутый город — слишком гулким эхом отдавался стук копыт и прыгающих по брусчатке колес. Все было так неподвижно, словно кто-то, затаив дыхание, непрерывно за ними следил. Экипаж свернул за угол, галоп стал глуше: дорога здесь была грунтовой. Они ехали по улице Старого Котелка: Ханс разглядел качав-шуюся на ветру железную вывеску. Он подал кучеру знак остановиться.
Кучер спрыгнул с козел и, едва очутившись на земле, сразу как-то сник. Пройдя пару шагов, он посмотрел на свои ноги и смущенно улыбнулся. Погладил по спине коренную, что-то благодарно прошептал ей в ухо, и животное ответило храпом. Ханс помог кучеру развязать веревки, крепившие багаж, поднять влажный брезент и достать из-под него чемодан и большой сундук с двумя ручками по бокам. Что у вас тут? Мертвец?, проворчал кучер, роняя сундук на землю и отряхивая руки. Не мертвец, улыбнулся Ханс, а несколько мертвецов. Кучер хохотнул, но по лицу его пробежала тень тревоги. Вы тоже здесь заночуете?, спросил Ханс. Нет, ответил кучер, я сейчас в Виттенберг, там меня ждет славное местечко для ночевки и одно семейство, которому нужно в Лейпциг. Покосившись на скрипучую вывеску, он добавил: Вы уверены, что не хотите проехать со мной дальше? Нет, спасибо, ответил Ханс, тут хорошо, да пора уже отдохнуть. Воля ваша, сударь, воля ваша, кивнул кучер и пару раз откашлялся. Ханс отдал ему причитающуюся плату, не стал брать нескольких монет сдачи, и они простились. За спиной Ханса щелкнул кнут, по деревянной обшивке кареты пробежала дрожь, зацокали, удаляясь, копыта.
Только теперь, оставшись один на один со своим багажом у дверей постоялого двора, Ханс наконец почувствовал, что спина у него затекла, мышцы свело, а в ушах стоит гул. Его не покидало ощущение тряски, по-прежнему мигали огни, зыбко колыхались камни мостовой. Он протер глаза. Заглянуть в окно постоялого двора не позволяли занавески. Он постучался в дверь, все еще украшенную рождественским венком. На стук никто не вышел. Он потянул холодную, как лед, ручку. Дверь с трудом поддалась. За ней был коридор, освещенный висевшими на крюках масляными лампами. Тело Ханса обволокло благодатным теплом. Где-то в глубине коридора бормотал, потрескивая, огонь. Ханс с трудом втащил в дом чемодан и сундук. Остановившись под одной из ламп, он силился согреться. Но вдруг подскочил от неожиданности: из-за конторки его разглядывал господин Цайт. Я как раз шел вам открывать, сказал хозяин. Он зашевелился так медленно, словно его прижало конторкой к стене. Живот господина Цайта напоминал барабан. А сам он источал запах лежалой ткани. Откуда изволили прибыть?, поинтересовался хозяин. В этот раз — из Берлина, ответил Ханс, впрочем, это не важно. Для меня, сударь, важно, да еще как, перебил его господин Цайт, не догадавшись, что Ханс имел в виду совсем другое, и сколько думаете тут пробыть? Видимо, эту ночь, ответил Ханс, но пока не уверен. Как только определитесь, сказал хозяин, будьте добры, сообщите мне, я должен знать, сколькими комнатами располагаю.
Господин Цайт прихватил с собой канделябр. Он повел постояльца сначала по коридору, потом по какой-то лестнице. Ханс смотрел на тучное тело хозяина, штурмом бравшее каждую ступеньку. Ему было страшновато, что в любой момент оно может рухнуть на него сверху. В доме стоял за-пах горелого масла, серных фитилей, мыла и пота. Они прошли второй этаж и стали подниматься выше. Как ни странно, все комнаты казались пустыми. На третьем этаже хозяин подошел к двери с нацарапанной на ней мелом цифрой семь. Он отдышался и гордо объявил: седьмая у нас самая лучшая. Затем вынул из кармана ободранное кольцо с ключами и после нескольких попыток и сдержанных проклятий сумел открыть дверь.
Держа канделябр перед собой, хозяин вспорол темноту до самого окна. Задвижки отворились, и ставни исполнили аккорд на пыльной древесине. Уличный свет был так слаб, что не столько освещал комнату, сколько смешивался с ее тьмой, словно некое газообразное вещество. По утрам здесь довольно солнечно, пояснил господин Цайт, комната выходит на восток. Ханс сощурился и напряг зрение. Ему удалось разглядеть стол и два стула. Узкую кровать под полотняным покрывалом. Латунную лохань, ржавый ночной горшок, треногу с рукомойником, кувшин. Очаг из кирпича и камней с маленьким карнизом, на который, казалось, ничего нельзя поставить (очаг есть только в третьем и седьмом номере, пояснил господин Цайт), и кое-какую домашнюю утварь по углам: кочергу, совок, почерневшие щипцы, почти истершуюся щетку. В печи лежали опаленные поленья. На другой стене, примерно между столом и лоханью, Ханс заметил небольшую, акварельную, как ему показалось, картинку, но разглядеть ее он не смог. И вот еще что, торжественно закончил свои разъяснения господин Цайт, осветив стол и оглаживая его поверхность ладонью, это дуб. Ханс с удовольствием погладил стол. Внимательно оглядел канделябр с сальными свечами, позеленевшую керосиновую лампу. Я остаюсь, сказал он. И тут же господин Цайт бросился стаскивать с него сюртук с намерением повесить на один из придверных гвоздей, служивших вешалкой.
Жена!, заорал хозяин так, словно вдруг наступил рассвет, жена, иди сюда! Постоялец! На лестнице сразу же зазвучали шаги. В комнату вошла крепко сбитая женщина в хлопчатобумажной робе и фартуке с гигантским карманом на груди. В отличие от мужа, госпожа Цайт двигалась резко и энергично. Она мгновенно сдернула с кровати постельное белье, поменяла его на другое, не такое пожелтевшее, быстро подмела пол и сбегала вниз, чтобы наполнить кувшин водой. Как только она его принесла, Ханс принялся пить и пил долго, почти не переводя дыхания. Поднимешь его багаж?, обратился к жене господин Цайт. Хозяйка вздохнула. Муж воспринял ее вздох как знак согласия, кивком попрощался с Хансом и растворился в темноте.
Лежа на спине, Ханс провел ступнями по грубой простыне. Когда он почти смежил веки, ему показалось, что под полом кто-то скребется. Погружаясь в сон и постепенно теряя интерес ко всему, он подумал: завтра соберусь и поеду в другой город. Если бы он поднял к потолку свечу, то увидел бы между балок густые паутины. Сидевшее в самой гуще паутин насекомое нить за нитью ассистировало его сну.
Он проснулся поздно, с пустотой в желудке. Теплое солнце растеклось по столу и, как сироп, капало на стулья. Ханс ополоснул лицо, открыл чемодан и оделся. Подойдя к висевшей на стене картине, он убедился в том, что это действительно акварель. Рамка показалась ему слишком вычурной. Ханс снял картинку с гвоздя, чтобы получше ее рассмотреть, и обнаружил на обратной стороне маленькое зеркальце. Он снова повесил картинку на место, но развернув зеркалом к себе. Затем вылил в умывальник оставшуюся в кувшине воду, отрезал кусок мыла, нашел кисточку, бритву, ароматную эссенцию. Он брился и насвистывал, не задумываясь над мотивом.
Спускаясь по лестнице, Ханс встретил господина Цайта — держа в руке тетрадь, тот поднимался по ступенькам так, словно каждой из них вел учет. Он попросил Ханса расплатиться за номер до завтрака. Так уж у нас заведено, прокомментировал он. Ханс вернулся к себе, принес нужную сумму, щедрые чаевые и вручил хозяину с ироничной улыбкой. На нижнем этаже он осмотрелся. В конце коридора была видна большая гостиная, котелок на очаге. Перед очагом предавался праздности диван, умевший, как позже выяснил Ханс, утопить всякого, кто на него садился. По другую сторону коридора была еще одна дверь, видимо, в комнаты Цайтов, рядом стояла маленькая рождественская елка в неуместно пышных украшениях. Ханс нашел задний двор, туалеты и колодец. Посетив туалет, он сразу повеселел. Его внимание привлек запах еды. Он прибавил шагу и вскоре увидел госпожу Цайт, шинковавшую на кухне свеклу. Подобно неподвижным стражам, свисали с потолочных балок окорока, свиные и кровяные колбасы, полоски сала. На огне кипел чугунный горшок. Вереницы сковородок, половников, котелков и кастрюль радиусами преломляли утро. Поздновато вы, сударь, что ж, садитесь, приказала госпожа Цайт, не отрывая глаз от ножа. Ханс послушно сел. Обычно мы подаем завтрак в гостиной, продолжала хозяйка, но в такой час ешьте лучше здесь, я не могу оставить очаг без присмотра. Весь разделочный стол был завален овощами, отмокавшим в воде мясом, кудрявыми картофельными очистками. Кран звонко капал на внушительную стопку посуды. Внизу громоздились корзины с дровами, каменным и древесным углем. В глубине, между бидонами и кувшинами, стояли мешки с фасолью, рисом, мукой и манной крупой. Госпожа Цайт вытерла руки о фартук. Одним движением она отсекла кусок хлеба от буханки и намазала его фруктовым повидлом. Поставила перед Хансом чашку, плеснула в нее овечьего молока, а сверху добавила кофе, чуть не перебрав через край. Яичницу подавать?, спросила она.
Вспоминая вчерашнее безлюдье, Ханс дивился уличному оживлению, если не сказать толчее. Впрочем, во всей этой суете чувствовалась определенная сдержанность. Пришлось признать, что город обитаем. Ханс бесцельно бродил по улицам. Несколько раз ему казалось, что он заблудился в этих кривых закоулках и периодически возвращается к одному и тому же месту. Он довольно быстро усвоил, что вандернбургские извозчики не любят тормозить, стараясь не рвать губы лошадям, и оставляют пешеходу не более секунды на спасительный прыжок в сторону. Еще он заметил, что на протяжении всего его пути в окнах шевелились занавески. Ханс попытался вежливо улыбнуться в некоторые из этих окон, но тени за стеклом мгновенно исчезали. Легкий снег хотел выбелить воздух, но был проглочен туманом. Даже голуби, пролетая над головой Ханса, оборачивались на него поглазеть. Одурев от бесконечных поворотов, намяв подошвы на булыжной мостовой, Ханс остановился передохнуть на Рыночной площади.
Эта площадь была той центральной точкой, куда сходились все дороги Вандернбурга, главной точкой города. На одном конце площади возвышалось здание городского магистрата с красной крышей и ощетинившимся фасадом. На другом — Ветряная башня. Разглядывая башню с мостовой, Ханс сразу же обратил внимание на квадратные часы, ронявшие на площадь капли точного времени. Но, подняв глаза к шпилю, он понял, что самым примечательным в башне был дрожащий, скрипучий, неугомонный флюгер.
Торговля шла не только с лотков, на которых жители города покупали продукты, но и с приехавших на площадь крестьянских телег. Кто-то пытался искать здесь поденную работу. По непонятной Хансу причине продавцы предлагали свой товар еле слышно, а сделки заключались чуть ли не шепотом, чуть ли не на ухо. На одном из лотков Ханс купил себе немного фруктов. Побродив еще какое-то время, он забавы ради стал считать, сколько занавесок пошевелилось за время его пути. Когда он снова взглянул на часы Ветряной башни, то понял, что дневной почтовый экипаж уже пропустил. Смирившись с этим фактом, он нарезал еще три-четыре круга и наконец выбрался на улицу Старого Котелка. Ночь прихлопнула город, как каменная плита.
Ханс шел по улицам вечернего Вандернбурга мимо позеленевших арок и редких фонарей, и к нему возвращались вчерашние ощущения. Горожане спешили, если не сказать панически разбегались по домам. Людей потихоньку вытесняли собаки и кошки — они вольготно носились где хотели, устраивали потасовки и подбирали уличные объедки. Входя на постоялый двор, Ханс заметил, что рождественский венок исчез с двери и что вооруженный пикой и фонарем ночной сторож уже сворачивает за угол, затягивая свой ночной псалом:
Все по домам, до завтрашнего дня!
Часы на церкви пробили шесть раз,
Ложитесь спать, не жгите зря огня,
И да хранит Господь всех нас!
Господин Цайт встретил постояльца так удивленно, словно ожидал, что тот исчезнет, не предупредив. В доме опять все вымерло, хотя, проходя мимо кухни, Ханс заметил шесть грязных тарелок, из чего сделал вывод, что есть еще четверо постояльцев. Однако его вывод оказался не совсем верным: пока он шел к лестнице, возле двери Цайтов появилась какая-то тонкая фигурка с рождественской елкой и коробкой свечей в руках. Познакомьтесь, это моя дочь Лиза, скороговоркой произнесла госпожа Цайт, проносясь по коридору. Втиснутый между конторкой и стеной господин Цайт прислушался к наступившей тишине и крикнул: Лиза, поздоровайся с господином! Лиза бросила на Ханса игривый взгляд, слегка пожала плечами и исчезла за дверью, не сказав ни слова.
Всего у Цайтов было семеро детей. Трое уже обзавелись семьями, двое умерли от кори. С родителями оставались жить Лиза, старшая из двоих, и Томас, невыносимый ребенок, не преминувший влететь в гостиную, как только Ханс приступил к макаронам и хлебу с маслом. Ты кто такой?, спросил он Ханса. Ханс, ответил Ханс, на что Томас воскликнул: Тогда я тебя не знаю. В следующий миг он схватил с тарелки Ханса макаронину, крутнулся волчком и исчез в глубине коридора.
Заметив, что Ханс успел подняться на несколько ступенек, хозяин с трудом высвободил из-за конторки брюхо и пошел выяснять, не уедет ли гость завтра. Ханс твердо решил уехать, но назойливость господина Цайта вызывала такое ощущение, будто его выживают, и он назло хозяину ответил, что пока еще не определился. Казалось, такой ответ невероятно обрадовал господина Цайта, он даже проявил неожиданную любезность, спросив, не нуждается ли гость в чем-нибудь еще. Ханс поблагодарил и ответил, что не нуждается. Глядя на неподвижно стоявшего господина Цайта, он из вежливости добавил, что, если не считать Рыночной площади, улицы Вандернбурга выглядят довольно темными, и упомянул газовое освещение Берлина и Лондона. Нам здесь столько света ни к чему, отрезал господин Цайт и подтянул штаны, зрение у нас хорошее, привычки неспешные. Мы выходим из дома днем, а по ночам спим. Рано ложимся, рано встаем. Зачем нам газ?
Растянувшись на спине и зевая от усталости и недоумения, Ханс дал себе торжественную клятву завтра же собраться и уехать.
Ночь лаяла и мяукала.
На вершине Ветряной башни флюгер вспарывал туман и, казалось, пытался сорваться со своего штыря.
Во время новой прогулки по свежей изморози у Ханса возникло абсурдное ощущение, что, пока все спали, город поменял планировку. Разве мог он так ошибаться? Это невозможно было объяснить: таверна, в которой он вчера обедал, оказалась на противоположном углу, кузница, которой следовало вынырнуть из-за поворота справа, напугала его, загрохотав слева, знакомый склон, прежде, без сомнения, нырявший вниз, сегодня вдруг вздыбился, а многократно пройденный накануне переулок, выходивший, как он помнил, на широкую улицу, нынче упирался в глухой забор. Уязвленный в своем самолюбии бывалого путешественника, Ханс сперва договорился о месте в ближайшем экипаже до Дессау, а затем продолжил разбираться в этом лабиринте. Пару раз он угадывал правильное направление и уже торжествовал победу, но тут же падал духом, понимая, что снова заблудился. Единственным неизменно досягаемым местом оставалась Рыночная площадь, и Ханс без конца на нее возвращался, чтобы снова плясать от печки. Здесь он и стоял, коротая время до отхода экипажа, стараясь зафиксировать в памяти основные ориентиры и словно превратившись в солнечные часы, длинной пикой бросавшие тень на булыжную мостовую, когда на площади появился шарманщик.
Седобородый, передвигавшийся натужно, но изящно, словно пританцовывая, пусть даже и на ватных ногах, шарманщик выкатил на площадь шарманку, оставив след на девственном снегу. Его сопровождала черная собака, благодаря природному чувству ритма четко соблюдавшая дистанцию, несмотря на все задержки, пошатывания и синкопы старика. Шарманщик был одет, если это можно назвать одеждой, в бурый плащ и ветхую накидку. Он остановился на краю площади. С церемонным видом, словно репетируя предстоящее действо, расставил свои пожитки. Удобно расположившись, он отвязал потрепанный зонт, который во-зил прикрученным к ручке тележки. Осторожно раскрыл его и закрепил над шарманкой так, чтобы редкий снежок не падал на инструмент. Эта мелочь растрогала Ханса, и он решил дождаться, когда старик заиграет.
Но старик не спешил, а, может, просто наслаждался паузой. В глубине его бороды угадывалась лукавая улыбка, предназначенная собаке, которая смотрела на хозяина, чутко навострив треугольные уши. Шарманка была небольшая: даже установленная на тележку, она едва доставала старику до пояса, и, чтобы вращать ручку, ему приходилось к ней наклоняться. Тележка была выкрашена в зеленый и оранжевый цвет. Деревянные колеса — в красный. Эти колеса, стянутые обручами, благодаря которым им удавалось не развалиться, имели не круглую, а какую-то иную, замысловатую форму, поскольку пережили не меньше ударов судьбы, чем те времена, в которые им довелось странствовать по дорогам. Переднюю панель инструмента украшал по-детски безупречный пейзаж, изображавший реку и деревья.
Когда шарманщик начал играть, что-то неведомое коснулось каких-то неведомых пределов. Ханс не печалился о прожитом, предпочитая думать о будущем путешествии. Но по мере того как он слушал шарманку, ее металлическую повесть, ему все больше казалось, что это не он, а кто-то другой, какая-то прежняя его ипостась, вибрирует в лад музыке. Следуя за мелодией, как читают трепещущую на ветру страницу, он пережил диковинное состояние: он словно со стороны воспринимал собственные чувства, со стороны наблюдал за тем, как в нем нарастает волнение. Слух внимал шарманке, поскольку она звучала, шарманка звучала, поскольку слух ей внимал. Казалось, что старик не столько играет, сколько предается воспоминаниям. Бесплотной рукой, продрогшими пальцами он вращал ручку шарманки, и собачий хвост, площадь, флюгер, солнечный свет, полдень непрерывно вращались, потому что, едва мелодия касалась своего края, ювелирно точная рука шарманщика проделывала даже не паузу, не остановку, а лишь легкую прореху в музыкальной ткани и сразу же снова приходила в движение, и музыка снова звучала, и все снова кружилось, и холод отступал.
Очнувшись, Ханс изумился, почему никто, кроме него, не слушает шарманщика. Пешеходы шли мимо, не глядя: либо привыкли к его присутствию, либо просто спешили по своим делам. Наконец какой-то мальчик все-таки остановился. Шарманщик поприветствовал его улыбкой, и мальчик застенчиво улыбнулся в ответ. Два огромных башмака замерли позади болтавшихся шнурков парнишки, и чей-то голос прозвучал, приближаясь к его уху: Не глазей на этого господина, разве ты не видишь, как он одет, не мешай ему, пошли, пошли. Перед стариком стояла металлическая тарелка, в которую время от времени кто-то бросал медяки. Ханс заметил, что даже те, кто проявлял щедрость, не задерживались ни на минуту, чтобы послушать, просто роняли в тарелку подачку. Однако шарманщик не терял сосредоточенности и размеренности движений.
Сначала Ханс просто наблюдал за стариком. Но вдруг спохватился и понял, что и сам составляет часть картины. Он тихонько подошел ближе, стараясь всем своим видом выразить шарманщику безмерное почтение, наклонился и положил в тарелку вдвое больше монет, чем на ней лежало. Впервые с тех пор, как пришел на площадь, шарманщик поднял голову. Посмотрев на Ханса открытым, спокойным, приветливым взглядом, он продолжал играть, не меняясь в лице. Старик не перестал играть, подумал Ханс, потому что заметил, какое наслаждение доставляет мне его музыка. Однако пес шарманщика, обладавший, по всей видимости, более практичным складом ума, счел уместным соблюсти все правила этикета: он прищурил глаза, словно посмотрел на солнце, растянул в улыбке пасть и высунул длинный розовый язык.
Когда шарманщик сделал перерыв, Ханс решился с ним заговорить. Не сходя с места и потихоньку отсыревая под мелким снежком, они немного поболтали. Обсудили холод, расцветку листвы вандернбургских деревьев, различия между мазуркой и краковяком. Ханса очаровали сдержанные манеры шарманщика, а старику пришелся по душе глубокий голос собеседника. Сверившись с часами на Ветряной башне и прикинув, что у него есть еще час до тех пор, когда пора будет возвращаться на постоялый двор за вещами и идти к экипажу, Ханс предложил шарманщику выпить в соседней таверне. Шарманщик с поклоном согласился, но сказал: В таком случае я должен вас познакомить. Он спросил у Ханса его имя и обратился к собаке: Франц, я хочу представить тебя господину Хансу, господин Ханс, познакомьтесь: мой пес Франц.
Хансу казалось, что шарманщик вел себя так, словно ждал этой встречи с самого утра. По дороге старик остановился поздороваться с какими-то нищими. Из его отрывистых фраз стало ясно, что они хорошо знакомы, шарманщик оставил им половину собранных денег, а затем без долгих прощаний поспешил за Хансом. Вы всегда так делаете?, спросил Ханс, кивая на нищих. Как?, не понял сначала шарманщик, я про деньги, а!, нет, я не могу себе этого позволить, сегодня я оставил им ваши деньги, чтобы вы знали: приглашение я принял не из корысти, а только потому, что вы мне симпатичны.
У дверей таверны «Центральная» старик приказал Францу ждать. Они оставили инструмент на попечении собаки и вошли, Ханс впереди, шарманщик за ним. Заведение ломилось от народа. Жар печей и плит, табачный дым, все сплеталось в раскаленную ткань, в которой вязли голоса, дыхание и запахи. Табачный дым, как зверь, выгибал хребет и пожирал посетителей. Ханс недовольно скривил лицо. С большим трудом, стараясь не толкать шарманщика, он отвоевал им место возле барной стойки. Старик все время рассеянно улыбался. А Ханс чувствовал себя крайне скованно, как гость на чужом пиру. Они заказали пшеничного пива, чокнулись, не отлепляя локтей от боков, и продолжили общаться. Ханс заметил старику, что накануне он его не видел. Тот объяснил, что зимой приходит на Рыночную площадь только по утрам, а не после обеда, когда на улице холодает. Ханса не покидало ощущение, что они обошли какой-то главный разговор и разговаривают так, словно уже сказали все, чего на самом деле не говорили. Они выпили еще по кружке, потом еще. Отличное пиво, похвалил старик, не утирая пену с бороды. Улыбка Ханса за стеклом кружки изогнулась дугой.
Приходил возница, спрашивал о вас, подождал немного и ушел в большой досаде, сообщил господин Цайт. А затем глубокомысленно, словно речь шла о непростом умозаключении, воскликнул: Сегодня уже вторник! Чтобы что-то сказать в ответ, Ханс согласился: Точно, вторник. Господин Цайт, казалось, был очень доволен и спросил Ханса, останется ли он еще на какое-то время. Ханс засомневался, на этот раз искренне, но ответил: Вряд ли, мне нужно в Дессау. Однако поскольку он вернулся в добродушном настроении, то решил добавить: Хотя заранее никогда не знаешь.
Утонувшая в диване и окрашенная отблесками печного огня в оранжевый цвет, госпожа Цайт штопала огромные носки, и Ханс подумал: интересно, это ее носки или мужа? Увидев постояльца, хозяйка встала. Она сообщила, что ужин готов, и попросила его не шуметь, потому что дети легли спать. Почти в ту же секунду ее слова опроверг Томас, вихрем ворвавшись в дверь с пригоршней зажатых в кулаке оловянных солдатиков. Он со всего разбегу врезался в мать, затормозил, подержал на весу дрожащую, бледную, худенькую ногу. И с той же скоростью, с которой влетел, вылетел обратно. Где-то в комнатах Цайтов хлопнула дверь. И тотчас же пронзительный девичий голос выкрикнул имя мальчишки и запричитал, но слов было не разобрать. Нечистая сила!, процедила хозяйка сквозь зубы.
Лежа в кровати с приоткрытым ртом, словно в ожидании капли с потолка, Ханс прислушивался к своим мыслям: завтра, самое позднее послезавтра, соберусь и обязательно уеду. Когда он уже засыпал, ему показалось, что чьи-то легкие шаги приблизились и замерли у его двери. Он даже как будто расслышал чье-то взволнованное дыхание. Но утверждать бы не стал. Скорее всего, это дышал он сам, дышал он сам, дышал все глубже, все глубже, все.
Ханс отправился на Рыночную площадь проведать шарманщика. Он нашел его на том же углу, играющим все в той же позе. Заметив молодого человека, старик подал собаке знак, и Франц побежал навстречу гостю, размахивая хвостом, словно маятником метронома. Ханс и шарманщик пообедали, поев горячего супа, овечьего сыра и хлеба с печеночным паштетом и запив все это несколькими кружками пива.
Рабочий день шарманщика закончился, и они двину-лись по Речной аллее к Высоким воротам, отделявшим Вандернбург от его пригородов. После протестов по поводу оплаченного обеда старик уговорил Ханса перекусить у него в гостях.
Они шли, по очереди дожидаясь друг друга каждый раз, когда шарманщик делал остановку, чтобы отдышаться, когда Ханс из любопытства сворачивал в какой-нибудь закоулок или когда Франц в очередной раз задирал заднюю лапу. За разговорами я так и не спросил, вспомнил Ханс, как вас зовут? Видишь ли, ответил шарманщик, перейдя на «ты», имя у меня некрасивое, и поскольку я никогда его не произношу, то почти уже забыл. Пусть я буду просто «шарманщик», для меня это самое лучшее имя. А тебя как зовут? (Ханс, ответил Ханс), это я знаю, но как твое имя? (Ханс, повторил с улыбкой Ханс), ну что ж, какая разница, верно?, эй, пес!, будь любезен не писать на каждый встречный камень! у нас сегодня гость, веди себя прилично, уже темнеет, а мы еще не добрались до места, вот молодец!, так-то лучше.
Они миновали Высокие ворота. За небольшим участком ухабистой грунтовой дороги им открылись сельские поля, приглаженные и безупречно выбеленные. Ханс впервые видел эту бескрайнюю равнину, буквой «U» обнявшую Вандернбург с юга и востока. Вдали виднелись изгороди, окоченевшие пастбища, озимые поля в ледяном оцепенении. В конце дороги он различил деревянный мост, ленту реки, а за ней сосновую рощу и каменистые холмы. И только сейчас, заметив, что не видит впереди никакого жилья, Ханс спросил себя, куда же его ведут. Угадав мысли гостя и лишь добавляя ему сомнений, шарманщик на секунду отпустил ручку тележки, взял Ханса за локоть и сказал: Мы почти уже пришли.
Ханс прикинул, что от Рыночной площади до этого места примерно километра три. Если бы он взошел на каменистый холм позади сосновой рощи, то смог бы окинуть взглядом всю равнину и весь город. Он увидел бы главную дорогу, подходившую к городу с востока, ту, по которой приехал сюда ночью и по которой несколько дилижансов спешили на север, направляясь в Берлин, и несколько — на юг, в сторону Лейпцига. С противоположной, западной стороны от полей, вокруг текстильной фабрики, пачкавшей небо своей кирпичной трубой, месили воздух ветряки. На огороженных полях похожие на разбросанные точки крестьяне готовили землю к вспашке, медленно перемещаясь с места на место. Молчаливым свидетелем струилась мимо них река Нульте. Анемичная, непригодная для судоходства. Ее течение казалось вялым и покорным. Под эскортом двух шеренг тополей Нульте продиралась сквозь равнину, словно взывая о помощи. Сверху, с холмов, она напоминала взбитый ветром завиток воды. Не река, а скорее воспоминание о реке. Вандернбургская река.
Они перешли Нульте по деревянному мостику. Сосновая роща и каменистые холмы — это все, что было перед ними. Ханс не решался задавать вопросов, отчасти из вежливости, отчасти потому, что, куда б они ни шли, окрестности города были ему в равной мере интересны. Они пересекли сосновую рощу почти по прямой. Ветер гудел в ветвях, шарманщик отвечал ветру свистом, Франц отвечал свисту лаем. Когда они вышли к подножию скал, Ханс подумал, что единственный возможный путь теперь — через камни.
К его удивлению, туда они и пошли.
Шарманщик остановился возле какой-то пещеры и начал разгружать тележку. Франц бросился внутрь и появился с куском селедки в зубах. Сначала Ханс подумал, что это безумие. Потом, оглядевшись, решил, что чудо. Давно никто не удивлял его так, как этот старик, с улыбкой обернувшийся к гостю. Прошу, сказал шарманщик, гостеприимно простирая руку. Ханс с такой же театральной церемонностью отступил на несколько шагов назад, чтобы лучше оценить устройство пещеры. Приглядевшись, можно было заметить, что эта пещера, хоть и непохожая на человеческое жилье, имела удачное расположение. Ее окружали сосны, достаточно густые, чтобы создать некоторую преграду ветру и дождю, но не заслонявшие при этом входа. Рядом текла Нульте, так что воды было в достатке. И в отличие от других склонов того же холма, лишенных растительности и покрытых глиной, вход в пещеру обрамляла густая растительность. Словно подкрепляя выводы Ханса, шарманщик сказал: Из всех гротов и пещер эта — самая уютная. Ханс пригнулся, чтобы войти внутрь, и заметил, что там теплее, чем он ожидал, хотя и очень влажно. При помощи трута старик зажег несколько больших сальных свечей. Пещера осветилась, шарманщик повел гостя по всем закоулкам, словно показывал дворец. Большое преимущество в том, что здесь нет дверей, пояснял он, это позволяет нам с Францем наслаждаться пейзажем даже в постели. Как ты заметил, стены не очень гладкие, но эти выступы оживляют, создают интересную игру света, и какую игру! (старик стремительно повернулся вокруг своей оси, свеча в его руке очертила по стенам бледный круг, попыталась погаснуть, но не погасла), а кроме того, они образуют много, так сказать, закутков, где можно укрыться от посторонних глаз и поспать в полной безопасности. Посторонние глаза я упомянул потому (прошептал, подмигнув Хансу, старик), что Франц любит совать свой нос в чужие дела и всегда хочет знать, чем я занят, порой мне кажется, что хозяин в доме он, а не я. Но я тебе ничего не говорил, пошли дальше! Внутренность пещеры, как видишь, очень проста, хотя, обрати внимание, сколько здесь покоя, какая тишина, только лес шумит. Кстати! Что касается акустики, смею тебя заверить, что эхо в ней впечатляющее, и если играть на шарманке в пещере, то чувствуешь себя так, словно только что осушил целую бутылку.
Ханс слушал его с волнением. Хотя сырость, сумрак и грязь он не любил, но подумал, что было бы замечательно провести здесь день, а может быть, и ночь. Старик развел костер из кустиков дрока, остатков сена и газет. Франц бегал к реке, чтобы напиться, и вернулся весь в ледышках, с вздыбленной шерстью и немного побледневшими пятнами на лапах. Увидев костер, он бросился к нему так прытко, что чуть не опалил себе хвост. Ханс засмеялся. Шарманщик предложил гостю вина из оплетенной бутыли, стоявшей в одном из углов пещеры. Только теперь, в отсветах зажженного костра, Ханс разглядел все пространство до потолка, всю странную обстановку пещеры. Возле входа от стены к стене тянулась веревка с развешанной на ней одеждой. Под веревкой торчал воткнутый в землю зонт. Рядом красовались две пары башмаков, одни — совершенно изношенные, набитые скомканной газетой. Расставленные в ряд по размеру, опирались о стену керамические горшки, тарелки, пустые бутыли с затычками, латунные кружки. В одном углу лежал соломенный тюфяк, заваленный простынями и потрепанными шерстяными пледами. Вокруг тюфяка, словно на неприбранном туалетном столике, валялись миски, ножницы, деревянные шкатулки, куски мыла. Между двумя выступами скалы торчала связка газет. В глубине пещеры громоздились обувные коробки с гвоздями, винтами, многочисленными запасными деталями, приспособлениями и инструментами для ремонта шарманки. Посреди пещеры лежал не имевший ни единого изъяна, восхитительно неуместный здесь ковер, на который ее обычно ставили. Хансу не попалось на глаза ни одной книги.
Тепла хватало только на часть пещеры. В радиусе метра от костра воздух прогрелся и ласкал кожу. Но уже на сантиметр дальше стоял холод и выстуживал все, что в него попадало. Франц, похоже, успел уснуть или сосредоточился на том, чтобы согреться. Ханс потер ладони, подул между ними. Натянул поглубже берет, еще пару раз обмотал вокруг шеи платок, поднял лацканы сюртука. Он поглядел на изношенный, ветхий плащ шарманщика с выщербленными пуговицами. Послушайте, сказал Ханс, вам не холодно в этом плаще? Ну, он, конечно, уже не тот, что был прежде, ответил старик. Но у меня с ним связаны хорошие воспоминания, а это тоже греет, правда?
Костер потихоньку гас.
Еще несколько дней после знакомства с шарманщиком Ханс время от времени порывался уехать. Но, сам не понимая почему, продолжал откладывать отъезд. Помимо манеры игры, Ханса привлекало в шарманщике его отношение к собаке. У Франца, широколобого ховаварта, была внимательная морда и беспокойный, пушистый хвост. Лай он экономил, как деньги. За пределами города старик всегда поручал ему выбирать дорогу, вел с ним беседы, а на сон грядущий насвистывал ему мелодии своей шарманки. Франц, судя по всему, обладал незаурядной музыкальной памятью, потому что, если мелодия обрывалась не вовремя, он тут же начинал протестовать. Иногда хозяин и собака обменивались многозначительными взглядами, как будто вслушиваясь в какие-то недоступные для других звуки.
Не особенно вдаваясь в подробности, Ханс объяснил старику, что путешествует, ездит по свету и останавливается там, где хочет посмотреть что-то новое. И не покидает этого места до тех пор, пока не станет скучно или не захочется уехать и заняться чем-нибудь другим в других краях. Как-то раз он предложил шарманщику отправиться вместе с ним в Дессау. Шарманщик, никогда не задававший Хансу вопросов, на которые тот, скорее всего, не захотел бы отвечать, попросил его остаться еще на неделю и не лишать его своей компании.
Ханс вставал поздно, по крайней мере, позже, чем те немногочисленные постояльцы, которые, судя по объедкам, шагам на лестнице и хлопанью дверей, проживали на постоялом дворе. Завтракал он под присмотром госпожи Цайт, чье яростно-виртуозное владение кухонными ножами будило его рано или поздно каждый день, или ходил перекусить в «Центральную». Потом он некоторое время читал, выпивал чашку кофе, вернее, две и шел на площадь к шарманщику. Слушал музыку, смотрел, как старик вращает рукоятку, и предавался всяческим воспоминаниям. В такт оборотам валика он думал о тех многочисленных местах, в которых побывал, о путешествиях, которые ему еще предстояло совершить, о людях, которых не всегда хотелось вспоминать. Иной раз, когда часы на Ветряной башне давали знать, что шарманщику пора домой, Ханс провожал его до пещеры. Выбравшись из центра города, они шли по Речной аллее до Высоких ворот, по проселочной дороге до моста, через мост над журчащей Нульте и, миновав сосновую рощу, оказывались у подножия скалистых холмов. Бывало, что Ханс приходил в пещеру ближе к вечеру, и шарманщик встречал его бутылью вина и горящим костром. Они коротали время за вином и беседой и слушали реку. После нескольких таких вечеров Ханс перестал бояться сельской дороги и возвращался к себе на постоялый двор пешком. Его провожал Франц и оставлял одного, только когда впереди начинали маячить фонари Высоких ворот. Поднятый с постели, с отпечатками подушки на толстых брылах, ворча, чертыхаясь сквозь зубы и всхрапывая на ходу, двери ему открывал господин Цайт. Ханс шел наверх спать, спрашивая себя по дороге, сколько еще будет терпеть свою скрипучую койку.
Цайты вставали ни свет ни заря, к этому времени Ханс едва успевал поспать несколько часов. Отец семейства собирал всех домочадцев, читал отрывок из Библии, и они вчетвером завтракали на хозяйской половине. Потом каждый шел по своим делам. Господин Цайт устраивался за конторкой и, разложив газету на обширном пюпитре своего живота, проводил в этой позе несколько часов, а затем, почти уже в полдень, шел разбираться с платежами и счетами. По дороге домой он заходил пропустить пару кружек пива и послушать сплетни о соседях — он утверждал, что в этом состояла часть его работы. Что касается госпожи Цайт, то она приступала к бесконечной веренице дел: готовке, перетаскиванию дров, глажке, уборке, завершавшейся после ужина последними стежками штопки у очага. Только после этого она позволяла себе разгладить чело, сменить фартук на легкое одеяние из фланели, которое упорно величала «кимоно», и, покачиваясь, удалиться в нем в спальню, понуро, но все же грациозно.
Лиза водила Томаса в школу. Помимо привычки непрерывно скакать и не делать вовремя уроки, этот ребенок имел еще один порок, приводивший в ярость его сестру: он выпускал газы всякий раз, когда ему того хотелось. И всякий раз, когда он это делал, Лиза выбегала из их общей комнаты и бросалась к матери, требуя воздаяния. Пока разъяренная госпожа Цайт надрывала горло, угрожая сыну всяческими карами, мальчишка снова брался за свое. И так, хохоча и пукая, пукая и хохоча, заканчивал одеваться. На обед он возвращался домой, потом снова шел в школу, а еще два раза в неделю посещал уроки катехизиса. Лиза школу не посещала, хотя была гораздо усерднее брата во всем, чему ее учили. Проводив Томаса, Лиза помогала матери, ходила за покупками на Рыночную площадь и стирала белье в Нульте, что было особенно тяжело зимой, когда приходилось искать промоины во льду. Для своего возраста Лиза была высокой и довольно худой, хотя в последний год начала утрачивать худобу, радуясь этому факту, но и слегка из-за него тревожась. У нее была очень нежная кожа, покрытая легким пушком везде, кроме кистей рук: по контрасту с бархатистыми плечами и шеей ее руки выглядели непривлекательно. Покрасневшие суставы, ободранная кожа на пальцах, опаленные ледяной водой запястья. Как-то утром Ханс объявил, что хотел бы принять горячую ванну. Лиза взялась наполнять лохань, таская снизу черпаки с кипятком. Когда Ханс нечаянно задержал взгляд на ее руках, она смутилась и спрятала их за спину. Чтобы загладить неловкость, Ханс постарался отвлечь ее разговором. Лиза как будто бы благосклонно приняла его маневр и впервые перекинулась с ним парой слов. Ханса удивила непринужденность и сметливость девочки, которую раньше он считал тихоней. Когда ванна была наполнена, он повернулся к ней спиной, чтобы открыть чемодан, и ему показалось, что Лиза медлит у двери. Когда дверь за ней закрылась, он устыдился собственных мыслей.
Обеспокоенный аскетизмом шарманщика, питавшегося только вареной картошкой, вымоченной селедкой, сардинами и вареными яйцами, Ханс стал приносить в пещеру мясо, хороший овечий сыр и приготовленные госпожой Цайт колбаски. Шарманщик принимал все эти яства, но, когда Ханс уходил, скармливал их Францу. Уловка была замечена, и тогда старик объяснил, что безмерно благодарен Хансу за его щедрость, но много лет назад дал себе клятву жить только на заработанное шарманкой, ведь на то он и шарманщик. В конце концов Хансу удалось уговорить его ужинать вместе. Однажды вечером, когда они делили у костра порцию шпигованной телятины и риса с овощами, Ханс спросил, не одиноко ли ему в пещере. Как мне может быть одиноко, ответил шарманщик, не прекращая жевать, если за мной всегда присматривает Франц, верно, мошенник? (Франц подошел лизнуть хозяину руку, а заодно прихватить кусок мяса), кроме того, меня навещают друзья (кто?, спросил Ханс), у тебя еще будет случай с ними познакомиться (старик подлил себе вина), не сегодня, так завтра они непременно придут.
И действительно, спустя пару дней Ханс застал в пещере двух гостей: Рейхардта и Ламберга. Никто не знал, сколько Рейхардту лет, но он явно был вдвое старше Ламберга. Рейхардт зарабатывал поденно: полол, пахал, косил и выполнял любые сезонные работы. Вместе с остальными поденщиками он жил на церковных землях, в двадцати минутах ходьбы от пещеры. Рейхардт был из тех пожилых людей, кто физически неплохо сохранился, но кажется даже старше своих лет, потому что остатки молодости в жилистом теле откровеннее обнажают нанесенный временем ущерб. Его суставы уже плохо ему подчинялись, безволосая кожа растрескалась и выглядела так, словно обгорела на солнце. К тому же во рту у него не хватало половины зубов. Рейхардт обожал сквернословить и получал от брани больше удовольствия, чем от темы разговора. Увидев в тот вечер Ханса, он приветствовал его словами: Значит, ты, черт подери, и есть тот самый тип, что явился незнамо откуда. Чрезвычайно польщен знакомством, ответил Ханс. Твою мать!, загоготал Рейхардт, шарманщик, ядрена вошь!, да этот парень недотрога еще почище, чем ты мне рассказывал!
Ламберг обычно слушал и молчал. В отличие от Рейхардта, частого гостя в пещере, он приходил либо по субботам, либо в воскресенье вечером, если бывал свободен. С двенадцати лет он работал на текстильной фабрике Вандернбурга. Жил в рабочем поселке, в общей комнате, плату за которую хозяева удерживали из его жалованья. Его задеревеневшее тело всегда выглядело так, как будто его свело судорогой. Из-за ядовитых фабричных испарений глаза постоянно воспалялись. Все, на что он смотрел, словно меняло цвет и раскалялось. На разговоры Ламберг был скуп. Голоса никогда не повышал. Возражал очень редко. Обычно ограничивался тем, что, как штыри, втыкал в собеседника свои красные глаза.
Франц по-разному относился к гостям: игриво фамильярничая с Рейхардтом, то и дело облизывая ему руки и заставляя чесать себе живот, он лишь изредка настороженно обнюхивал ноги Ламберга, словно никак не мог привыкнуть к его запаху. Пока вино ходило по кругу, Ханс сидел напротив двух гостей и наблюдал, как по-разному они пьянеют. Рейхардт пил умело: много размахивал стаканом, но редко подносил его к губам. Захмелев, не терял головы, как игрок, дожидающийся, чтобы соперник вконец опьянел. И наоборот, в жадной жажде Ламберга чувствовалось юноше-ское безрассудство. Впрочем, думал Ханс, возможно, Ламберг хочет поскорее забыться и поэтому пьет так, словно глотает не только алкоголь, но и слова, которые никогда не произносит.
Сначала Хансу захотелось остаться с шарманщиком вдвоем, чтобы спокойно поговорить, как это бывало обычно. Однако через пару часов он заметил, что Рейхардт обзывает его уже поласковей, а Ламберг мягче хлопает по спине. Тогда с гордой отстраненности Ханс переключился на оживленную говорливость. Рассказал несколько историй о своих путешествиях: одни были невероятными, но правдивыми, другие — правдоподобными, но выдуманными. Потом рассказал о постоялом дворе, о том, как госпожа Цайт режет рыбу, как Томас портит воздух, а Лиза при этом визжит. Когда он заковылял вразвалку, изображая господина Цайта, Ламберг впервые засмеялся, но тут же смутился и шумно, как лапшу, втянул в себя смех обратно.
Через табачный дым и марево печей к нему приближался муниципальный советник. Ханс был удивлен вдвойне: во-первых, он никогда не видел этого человека, а во-вторых, было уже довольно поздно. Осклабившись с приторной любезностью, советник прижал Ханса к барной стойке. Ханс наклонился к своей кружке и отхлебнул пива. Но советник не уходил: он явился явно не для приветствий.
После нескольких цветистых фраз, украшенных фальшивыми оборотами вроде «милостивый государь, дорогой гость, уважаемый господин», советник зыркнул на Ханса совсем другим взглядом, словно вдруг сфокусировал линзу, и Ханс понял, что сейчас он скажет то, ради чего пришел. Мы бесконечно рады видеть вас в нашем обществе, начал свою речь советник. Город Вандернбург весьма благосклонно относится к туризму, ведь вы приехали к нам как турист, не так ли? (да, можно так считать, ответил Ханс), и это нам, поверьте, очень приятно, у вас еще будет случай убедиться в том, насколько гостеприимны жители нашего города (это я уже заметил, успел ввернуть свою реплику Ханс), очень рад, очень рад, одним словом, знайте, что вы здесь желанный гость. Однако позвольте полюбопытствовать: вы местный, родом из здешних мест? и долго ли собираетесь у нас гостить? (я с визитом, коротко ответил Ханс, и родом я не здешний), ах вот как, понимаю. (Щелкнув пальцами, советник потребовал два пива. Официант бегом бросился выполнять заказ.) Ну что ж, милостивый государь, приятно иметь дело с таким светским человеком, мы рады, что нас посещают образованные люди. Возможно, вы заподозрите меня в нескромности, и в таком случае прошу меня простить, но я всегда стараюсь быть осведомленным, любознательность, знаете ли, друг мой! фундаментальнейшее преимущество! так что вы уж извините, я говорил, что, войдя сюда, обратил внимание на ваш костюм (на мой костюм?, притворно изумился Ханс), да, вот именно!, на ваш костюм, и, рассмотрев его, подумал: без сомнения, гость наш — человек утонченный, и это, уверяю вас, нам приятно. Но в то же время, подумал я, если присмотреться, не выглядит ли он слишком вызывающе? (вызывающе?, переспросил Ханс, успевший за долгое время усвоить, что лучший способ вести себя на дознании — с интересом повторять каждый вопрос), вот именно!, вызывающе!, вижу, мы друг друга понимаем!, поэтому я и решил (и вы можете не сомневаться, что с самыми лучшими намерениями) посоветовать вам, насколько это возможно и, конечно, ни в коей мере не стесняя вашей свободы, не провоцировать болезненной реакции властей (советник снова заулыбался, указывая на классическую немецкую одежду Ханса, возмутившую восстановленную власть), я, конечно, имею в виду, поспешил добавить он, чтобы не позволить Хансу повторить свою последнюю фразу, конкретную одежду, особенно берет (берет?, переспросил Ханс. Советник нахмурил брови). Именно, берет. И подчеркну еще раз: ни в коей мере не стесняя вашей свободы (понимаю, сказал Ханс, вы весьма любезны, и мы с моей свободой бесконечно благодарны вам за совет), вот и хорошо, очень хорошо.
Прежде чем проститься и желая сгладить неприятный эффект от своих замечаний, а может быть, стремясь поближе изучить гостя, советник пригласил его на прием, который в тот же вечер давали городские власти в честь юбилея какой-то местной знаменитости. Будут представители лучших семейств Вандернбурга, сказал советник, ну, вы понимаете, образованные люди, газетчики, предприниматели. И именитые приезжие, добавил он, словно вдруг включив внутри себя праздничное освещение. Ханс подумал, что, наверно, наименее опасно и наиболее занятно будет не игнорировать этот прием. Он принял приглашение, копируя церемонные манеры советника. Оставшись один, он вышел на Рыночную площадь и взглянул на часы на Ветряной башне. По его расчетам, времени хватало как раз на то, чтобы вернуться на постоялый двор, принять ванну и переодеться.
К разочарованию Ханса, за весь вечер он не заметил ничего примечательного. Невероятно скучное мероприятие тянулось с достойной сожаления монотонностью. Внутри здание городского магистрата не отличалось от ему подобных: тот же пафос, тот же гипс. Муниципальный советник сразу же бросился к нему с приветствиями и, выразив всю свою фиглярскую сердечность, взялся представить его председателю муниципального совета Ратцтринкеру. Ваше превосходительство, проворковал он, имею честь представить вам... Обладатель острого носа и прилизанных усиков, председатель Ратцтринкер пожал Хансу руку, не удостоив его даже взглядом, и удалился приветствовать других гостей. При взгляде сверху зал приемов казался танцевальной площадкой, по которой непрерывно сновали сюртуки с косыми фалдами, пелерины карриков с заостренными воротниками, галстуки броских цветов и отливающие глянцем ботинки. Ханс сменил визитку, обтягивающие панталоны, шейный платок и берет на фрачную тройку, хотя и ненавистную, но сидевшую на нем весьма неплохо.
Перебрасываясь словом то с одним, то с другим гостем и ни с кем не вступая в длительный разговор, Ханс в конце концов нашел тихий угол и стал поджидать подходящего момента, чтобы изящно улизнуть. Там он наткнулся на господина с прелюбопытными усами и янтарной трубкой, только что вернувшегося из туалетной комнаты. Когда двое незнакомцев критикуют какое-нибудь тоскливое мероприятие, это означает, что им весело вдвоем, нечто подобное произошло с Хансом и господином Готлибом, который утверждал, что изнывает от скуки, и не давал просохнуть своим усам, похожим на взъерошенную птицу на краю фонтана. За неимением более интересных собеседников Ханс охотно согласился на его компанию и в разговоре проявил себя не самым последним занудой. Господин Готлиб, вдовец, глава состоятельного рода, занимался, как он сообщил, импортом чая и текстильным производством, хотя из-за возраста уже почти отошел от дел. Слова «из-за возраста» он произнес, дрогнув усами, чем вызвал симпатию Ханса. Казалось, и господину Готлибу неформальный тон их общения пришелся по душе. После трех бокалов вина и пары анекдотов он решил, что Ханс хоть и странный, но довольно приятный молодой человек, и в порыве энтузиазма пригласил его выпить у него чаю на следующий же день. Ханс обещал прийти, и на прощание они сдвинули бокалы. Свет люстр поплыл и утонул в вине.
Развернувшись, чтобы уйти, Ханс тут же отдавил ногу муниципальному советнику. У вас все в порядке, маэстро?, осклабился советник, принимая позу цапли и вытирая башмак о собственные брюки.
Дом Готлибов находился всего в нескольких метрах от Рыночной площади, на углу Оленьей улицы. Входом в него служили массивные ворота. Левая, более широкая створка, снабженная бронзовым дверным молотком в виде рычащего льва, вела на сводчатую галерею, к каретным сараям. Правая, с молотком в форме ласточки, вела к лестнице и во внутренний двор. Ханс стукнул в ворота ласточкой. Сначала ему показалось, что никто не спешит открывать. Он снова взялся за крылья ласточки и хотел было постучать во второй раз, но тут раздались сбегавшие по ступенькам торопливые шаги. Они приблизились, постепенно замедляясь, и наконец замерли по ту сторону ворот. Взгляд Ханса уткнулся в верхнюю губу Бертольда.
У Бертольда, камердинера господина Готлиба, на верхней губе был тонкий шрам, деливший ее на две части, отчего все время казалось, что камердинер хочет что-то сказать. Шрам шевельнулся, Бертольд произнес приветствие. Раньше мы держали привратника, пояснил он, одергивая манжеты, но... Камердинер повел Ханса к каменным ступеням, покрытым ковровой дорожкой вишневого цвета, которую удерживали латунные прутья. Лестничная балюстрада с дубовыми перилами вычерчивала ломаную линию. Они вошли на основной этаж, второй, где находились комнаты Готлибов. Если бы Ханс продолжил подниматься, то увидел бы, что выше лестница становилась другой: она сужалась, лишалась ковра, меняла каменные ступени на скрипучие доски и фальшивый мрамор облицовки на известку. На третьем этаже жила прислуга. В мансарде на четвертом — кухарка и ее дочь.
Ханс и Бертольд прошли по ледяному вестибюлю и длинному коридору, в котором дуло, как на мосту. Потолки были так высоки, что их едва можно было разглядеть. В конце коридора замаячили пышные усы господина Готлиба. Проходите, милости просим, сказал хозяин дома, дымя трубкой, спасибо, Бертольд, чувствуйте себя, как дома, сюда, сюда, присядем в гостиной.
Ханс шел через большую гостиную, читая по ней историю со всеми ее извилистыми ходами: предметы обстановки в имперском стиле, слегка провинциальная избыточность классических мотивов, вычурность колонн и капителей, претенциозные параллелизмы, назойливость кубических форм. Почти всю мебель, сделанную, как определил Ханс, из красного дерева, украшали облицовочные панели и накладки с излишне скрупулезной гравировкой, как это принято в странах, которые стремятся подражать Франции. Поверх этих накладок громоздились дополнительные украшения, в основном в стиле Луи XVIII, призванные, хоть и безуспешно, маскировать ход времени, но в более современных предметах обстановки чувствовалась строгость уже иного порядка, результат какой-то метаморфозы (как бывает у насекомых), приведшей постепенно и незаметно для глаз к изогнутым линиям и более светлым сортам дерева (вяз, решил Ханс, или, пожалуй, ясень, а может, черешня), словно все битвы и замирения, в очередной раз пролитая кровь и новые перемирия лишили красное дерево сил, обездвижив его инкрустациями из амаранта и эбенового дерева и окончательно добив розетками, лирами и легкими, не слишком долговечными коронами. Пока господин Готлиб вел его к невысокому столу, Ханс по отдельным деталям бидермейера определил, что владелец дома переживает не лучшие времена. Во всей этой обстановке почти не чувствовалось застенчивого германского уюта, разве что в каком-нибудь серванте или овальном столике, лишенном победных углов, да в скромном ореховом дереве или березе. Этот дом, сделал для себя вывод Ханс, садясь в кресло, искал, но не нашел покоя.
В ожидании чая они беседовали о делах (господин Готлиб говорил, а Ханс слушал), о путешествиях (говорил Ханс, а господин Готлиб слушал), на прочие темы, в равной степени приятные и курьезные. Господин Готлиб был опытным хозяином и умел создать непринужденную обстановку, не оставляя гостя без внимания ни на секунду. Заметив, что Ханс косится на окна, он встал и пригласил его полюбоваться открывающимся из них видом. Под просторными окнами, через весь фасад, до угла Оленьей улицы тянулся балкон. Выглянув налево, можно было увидеть половину Рыночной площади и настороженный контур Ветряной башни. Если бы какой-то зритель смотрел с противоположной стороны, например из башенной бойницы, балкон Готлибов показался бы ему повисшей в воздухе чертой, а фигура Ханса — едва различимой на стене точкой. В этот момент Ханс услышал у себя за спиной позвякивание чашек, распоряжения господина Готлиба и его зычный оклик, призывавший некую Софи.
Юбки Софи Готлиб зашуршали по коридору. Этот щекочущий звук вызвал у Ханса какую-то невнятную тревогу. Через несколько секунд силуэт Софи возник из тени коридора в освещенной гостиной. Доченька, сказал господин Готлиб, хочу представить тебя господину Хансу, он в нашем городе проездом. Уважаемый господин Ханс, представляю вам Софи, мою дочь. Софи поздоровалась, приподняв дугой одну бровь. Ханса охватило острое желание наговорить ей комплиментов или сломя голову сбежать. Не найдя нужных слов, он неуклюже брякнул: Я и не подозревал, что вы так молоды, госпожа Готлиб. Милостивый государь, холодно ответила она, согласитесь, что это достоинство скорее непреднамеренного свойства. Ханс почувствовал себя полным идиотом и снова сел в кресло.
Сбившись с правильного тона, он стал путаться в предложениях. Пришлось брать себя в руки. Полувежливый, полуироничный ответ Софи на другой его неловкий комментарий, один из тех, которыми мужчины пытаются слишком быстро расположить к себе собеседницу, заставил его обратиться к более тонкой стратегии. По счастью, в это время Эльза, горничная Софи, принесла чай. Сев за стол, Ханс, господин Готлиб и его дочь обменялись несколькими обязательными, ничего не значащими фразами. Софи почти не вмешивалась в разговор, но у Ханса создалось впечатление, что именно она задает здесь тон. Помимо проницательности ее замечаний, Ханса весьма впечатлила ее манера говорить: она как будто подавала каждое слово, тщательно, чуть ли не нараспев, интонируя фразу. Ханс слушал, переключаясь с тона на смысл, со смысла на тон, и старался не поддаться головокружению. Несколько раз он делал попытки отпустить какую-нибудь реплику, которая привела бы ее в замешательство, но явно не сумел нарушить безмятежного равнодушия Софи Готлиб, откровенно, в упор наблюдавшей за тем, как он то и дело откидывает со лба свои длинные волосы.
Когда они приступили к чаю, Ханса поджидало новое потрясение: руки Софи. Не внешний вид ее необычно длинных пальцев, а манера прикасаться к предметам, ощупывать их форму, исследовать их осязательно. Дотрагиваясь до любой вещи, будь то чашка, край стола или складка одежды, пальцы Софи словно определяли ценность этой вещи, читали все, к чему прикасались. Следя за быстрым, настороженным движением ее рук, Ханс вдруг почувствовал, что понимает Софи, понимает, что ей необходимо все перепроверять самой, что ее отстраненность есть лишь глубокое недоверие к миру. От этой догадки Хансу стало немного легче, и он перешел к скрытой атаке. Поскольку господин Готлиб не потерял интереса к беседе, Ханс решил, что разумнее всего будет обращаться к Софи через ответы, адресованные ее отцу. Он оставил попытки произвести на нее впечатление, сделал вид, что перестал ее замечать, и направил всю свою изобретательность и импровизаторские способности на господина Готлиба, заставляя его усы подрагивать от удовольствия. Такое смещение акцентов, казалось, принесло свой результат, и Софи подала знак Эльзе, чтобы та раздвинула шторы. Свет одним аккордом сменил тональность, и у Ханса появилось ощущение, что лучи уходящего дня дают ему шанс. Софи задумчиво погладила чашку. Провела указательным пальцем по ручке. Деликатно надавила на блюдце. Взяла со стола веер. Пока Ханс развлекал разговором господина Готлиба, веер Софи раздвинулся, как стопка карт, которую изготовилась тасовать удача.
Веер растягивался, кивал. Ежился, тер косточки друг о друга. Ходил волнами, вдруг замирал. Слегка наклонялся, позволяя увидеть губы Софи, и тут же снова их скрывал. Ханс сразу заметил: хотя Софи молчала, ее веер реагировал на каждую его фразу. Пытаясь связно строить свой диалог с господином Готлибом, он украдкой интерпретировал каждое движение веера. Пока разговор состоял из уклончивых фраз и иносказаний, характерных для первого знакомства, Софи не переставала равнодушно обмахиваться веером. Когда все вступления остались позади, господин Готлиб решил перевести беседу на ту почву, которую Софи мысленно называла «примитивно мужской», имея в виду не слишком тонкое бахвальство былыми заслугами и мнимыми подвигами, с которого обычно начинается дружба двух незнакомых мужчин. Софи надеялась, что если Ханс действительно так находчив, как хочет казаться, то сумеет быстро увести разговор от вполне предсказуемых банальностей. Но ее отец гнул свое, и она видела, что молодой гость не находит способа выправить траекторию беседы, не проявив невежливости. Софи переложила веер в другую руку. Встревоженный Ханс удвоил свои усилия, но лишь еще больше раззадорил господина Готлиба, полагавшего, что обсуждаемая тема интересна им обоим. Софи начала медленно складывать веер, казалось, перестала слушать и теперь смотрела в окно. Ханс понял, что время на исходе, и одним отчаянным маневром перекинул мостик между темой, на которой так настаивал господин Готлиб, к другой, ничего общего с ней не имевшей. Господин Готлиб растерялся, словно утратив почву под ногами. Ханс поборол колебания собеседника, подкрепив аргументами свою неожиданную ассоциацию, вернул хозяину дома душевное равновесие и еще какое-то время перескакивал со старой темы на новую и обратно, как теряющий высоту мяч, но в конце концов окончательно ушел от первой и закрепился во второй, гораздо более интересной для Софи. Веер перестал складываться, и Софи повернулась к столу. Весь последующий диалог сопровождался размеренными взмахами, своей монотонностью создающими приятное ощущение, что путь был выбран верно. Поддавшись эйфории, Ханс со всем возможным почтением предложил Софи оставить позицию наблюдателя и окунуться в их оживленный спор. Софи не пожелала пойти на такую существенную уступку, но кромка ее веера все же слегка опустилась. Локальные победы придали Хансу храбрости, и он пошел на большой риск, позволив себе дерзость, однако резко схлопнувшийся в воздухе веер обозначил категорическое неприятие. Ханс отступил и с завидным цинизмом оборвал свой комментарий, придав ему чуть ли не обратный смысл, при этом ни на йоту не изменившись в лице. Слегка недоверчиво и с явным интересом Софи прижала веер к губам. На этот раз Ханс подождал, терпеливо выслушал господина Готлиба и, выбрав нужный момент, вставил пару тонких замечаний, заставивших Софи торопливо поднять веер, чтобы скрыть румянец одобрения. Теперь веер порхал живее, и Ханс понял, что он на его стороне. Наслаждаясь упоительным безрассудством, он позволил себе пуститься в неудобные рассуждения, способные вылиться в вульгарность (веер замер, замерло дыхание и даже веки Софи), но этого не произошло, и, резко проделав ораторский финт, Ханс иронично лишил веса все, что могло показаться в его речи нахальством. Когда Софи милостивым жестом поднесла длинные пальцы к щеке, чтобы поправить и без того идеально уложенный локон, Ханс перевел дыхание и почувствовал приятную истому в мышцах.
Всего через несколько минут, растянувшихся для Ханса в целую вечность, веер замер, и Софи как ни в чем не бывало вступила в разговор, вторгнувшись в него лаконичными и продуманными замечаниями. Господин Готлиб, со своей стороны, тоже старался втянуть дочь в беседу, и под конец все трое уже весело смеялись. После второй чашки чая, прежде чем встать из-за стола, Софи некоторое время смотрела на Ханса, поглаживая край веера указательным пальцем.
Только когда пришло время, соблюдая все формальности, откланяться, образ Софи наконец растаял перед мысленным взором Ханса, словно его унес вихрь, и звуки этого дома вновь проникли в его уши. Он встрепенулся, испугавшись, что проявил рассеянность и недостаточно внимательно слушал господина Готлиба. Но хозяин дома выглядел весьма довольным и, не став звать Бертольда, сам проводил Ханса до дверей, без конца повторяя, что визит гостя доставил ему истинное удовольствие: Истинное удовольствие, господин Ханс, приятнейший день, не правда ли?, я рад, что вам так понравился чай, мы получаем его прямо из Индии, в этом весь секрет, было очень приятно, друг мой, поверьте, обязательно зайдите попрощаться, если соберетесь уезжать, конечно, всего доброго, большое спасибо, вы крайне любезны, взаимно.
Оказавшись на свежем воздухе, Ханс побрел по улицам наугад, чувствуя себя ужасно, чувствуя себя великолепно.
В гостиной Эльза зажигала свечи, Бертольд возился с очагом. Трубка и усы господина Готлиба дымились, а сам он задумчиво смотрел в окна. Симпатичный малый, вынес он наконец свой приговор. Ой ли, прошептала Софи, крепко стиснув веер.
Эй, Франц, смотри, кто пришел!, воскликнул шарманщик, увидев заглядывающую в пещеру, расплывшуюся в улыбке физиономию Ханса. Франц бросился навстречу гостю и повис на его сюртуке. Мы по тебе скучали, признался шарманщик. Засунув голову под крышку шарманки, старик что-то подкручивал гаечным ключом. Рядом на газете лежали два валика, покрытые шипами, несколько мотков струн и обувная коробка с инструментами. Ханс подошел ближе. Шипы облепляли валик, как букашки, но при внимательном рассмотрении можно было заметить, что установлены они в филигранном порядке. Еще Ханс обнаружил внутри шарманки отдыхавшие от трудов молоточки и вереницу шурупов для крепления струн, сгруппированных по три штуки.
Эти шипы, объяснил шарманщик, поворачиваются вслед за рукояткой и зацепляют молоточки. Молоточки, а их тридцать четыре, ударяют по струнам. Низкие ноты расположены слева от валика, высокие — справа. Каждому шипу соответствует одна нота, каждому набору шипов — одна мелодия. Чтобы записать на валик мелодию, нужно нанести ноты на эти пергаментные ленты. Ленту оборачивают вокруг цилиндра, в отмеченные места втыкают шипы. Здесь и кроется главный секрет, потому что толщина и высота шипов должна быть немного разной для более протяженного и более отрывистого звука, более звонкого и более глухого. Каждый шип — это загадка. Или, лучше сказать, он представляет собой не саму ноту, а возможность ноты. Ну, струны, конечно, изнашиваются, приходится их менять. Это действительно проблема, потому что они очень дорогие. Я покупаю подержанные у господина Рикорди, хозяина музыкального магазина. Прихожу к нему и отдаю все, что собрал в тарелку. Струны полагается натягивать вот этой штукой, видишь?, вчера я играл павану, и какие же у меня выходили си-бемоли — просто жуть!
Сколько на валике мелодий?, спросил Ханс. По-разному бывает, ответил шарманщик, эти валики не очень большие, по восемь пьес на каждом. Я меняю их в зависимости от сезона и смотря для кого играю, летом не нужны медленные мелодии, их никто не хочет слушать, всем подавай подвижные танцы. А сейчас, зимой, настроение у людей, наоборот, созерцательное, и хорошо идет классика, особенно в дождь. Не знаю почему, но это так: когда идет дождь, людям хочется медленной музыки, именно за нее они готовы платить (и того, что они платят, поинтересовался Ханс, вам хватает на жизнь?), как тебе сказать, скрипим потихоньку, я не роскошествую, Франц тоже не слишком привередлив. Иной раз, когда у людей нет денег на оркестр, меня приглашают поиграть на каком-нибудь торжестве. Суббота — хороший день, по субботам отмечается много радостных событий (а по воскресеньям?, спросил Ханс), по воскресеньям бывает по-разному: если люди выходят из церкви раскаявшимися, то да. Тот, кто чувствует себя виноватым, всегда готов больше тратить. Но это не важно, мне нравится играть, нравится приходить на площадь, особенно весной. Надо бы тебе посмотреть на нашу весну!
Когда шарманщик закончил подтягивать струны и закрыл крышку, Ханс не удержался и погладил рукоятку шарманки. Можно?, спросил он. Конечно, улыбнулся старик, только осторожнее: нужно вращать рукоятку так... не знаю... как будто кто-то двигает твоей рукой, нет, не так сильно, расслабь локоть, вот!, а теперь, прежде чем начинать, нужно выбрать пьесу, верно?, видишь эту рукоятку поменьше?, чтобы сменить мелодию, поворачиваем ее немного вперед или на себя, ох!, подожди, дай я, ты что предпочитаешь: полонез или менуэт?, лучше менуэт, в нем проще выдерживать темп, ну, давай, нет, Ханс, в эту сторону нельзя, сломаешь!, нужно поворачивать по часовой стрелке, ровнее, ну как?
Ханс удивился тому, как легко и в то же время непросто играть на шарманке. Иногда рукоятка проворачивалась слишком быстро, иногда запаздывала. Ему не удавалось даже двух раз подряд повернуть ее равномерно, музыка выходила дерганая, с длиннотами и спотыканием — пародия на саму себя. Шарманщик рассмеялся и спросил: Как тебе, Франц, что скажешь? Сделав исключение, пес пару раз тявкнул, плохой знак, подумал Ханс. Мелодия закончилась, и Ханс нечаянно крутанул рукоятку в обратную сторону в тот момент, когда валик еще не остановился. Внутри что-то захрустело. Шарманщик нахмурился, отодвинул руку Ханса и, не говоря ни слова, поднял крышку. Он осмотрел оба конца оси, снял рукоятку, снова ее установил. Лучше не будем больше играть, вздохнул старик. Да, конечно, сказал Ханс, простите мне мою неловкость. Ничего, повеселел шарманщик, в последнее время она стала такой хрупкой, думаю, это из-за перепадов температуры. Теперь таких инструментов не делают, здешние шарманки все духовые, на трубках, а этот инструмент уникальный, превосходный итальянский образец. Итальянский?, удивился Ханс, где же вы ее раздобыли? О, это старая история, ответил старик. Ханс ничего не сказал, просто присел на край скалы, уткнулся локтями в колени, а подбородком — в ладони. Франц улегся у его ног.
Странно, сказал старик, я только сейчас понял, что никому этого не рассказывал. Шарманку сделал мой старинный друг, неаполитанец. Микеле Бачигалупо, мир его праху. Микеле очень гордился этой шарманкой и, когда его приглашали играть на каком-нибудь торжестве, всегда брал ее с собой, поскольку считал, что звук у нее веселей, чем у других его инструментов. Шарманка помогала ему зарабатывать на жизнь, но однажды, когда Микеле играл на празднике тарантеллу, какого-то парня пырнули ножом за то, что он не разрешил своей девушке танцевать с другим. Сразу же образовалась куча-мала, люди ринулись в драку, вместо того чтобы оказать помощь раненому. Несчастная девушка, увидев, что ее жених истекает кровью, закричала и бросилась вниз с плоской крыши дома, где были устроены танцы. Увидев это, парень, ранивший ее жениха, бросился следом. Наверно, драка продолжалась долго, потому что сначала на них никто даже внимания не обратил. И знаешь, что все это время делал Микеле? Продолжал играть! Помертвевший от страха, бедняга доигрывал тарантеллу и начинал ее снова. С того дня народ невзлюбил эту шарманку, семьи погибших сочли ее проклятой. Никто больше не хотел под нее танцевать, и Микеле перестал брать ее с собой. Несколько лет спустя я нанялся работать в его мастерскую. Он научил меня играть на этой шарманке, ценить ее звук, правильно за ней ухаживать, а в один прекрасный день мне ее подарил. Он терзался мыслью, что ее никто не услышит, и счел, что в моих руках она не пропадет. Я перекрасил ее, отполировал и пообещал Микеле, что никогда не буду играть на ней тарантеллу (и все эти годы держали слово?, спросил Ханс), голубчик, что за вопрос?, с тарантеллой не шутят.
Вот так, закончил свой рассказ шарманщик, проводя ладонью по деревянному коробу, это существо попало в мои руки. И знаешь что?, путешествиям моим сразу пришел конец, и хоть я был еще очень молод, но с тех пор уже не покидал Вандернбурга (а эту картину на передней панели, спросил Ханс, рисовали вы?), эту? а!, да, пустяки, это вид из пещеры весной, я нарисовал ее, чтобы приучить шарманку к дыханию нашей реки, такой же миниатюрной и благозвучной, как и сам инструмент (однако ведь и рука чего-то стоит?, улыбнулся Ханс, сами слышали, какой кошачий концерт я устроил), нет-нет!, это не так трудно, важно ощущение, в нем все дело, в ощущении (Ханс к тому моменту уже раздумывал, не брать ли с собой в пещеру записную книжку, поэтому попросил: Объясните, что это значит?), дорогой мой, ты сущий дознаватель! (странствующий дознаватель, уточнил Ханс), одним словом, мысль моя такая: все мелодии имеют свою историю, как правило печальную. Когда я кручу рукоятку, я представляю себя персонажем той истории, о которой повествует мелодия, и стараюсь воспроизвести ее настроение. Но одновременно я как будто немного притворяюсь, понимаешь?, нет, не притворяюсь, лучше скажу так: переживая все эти эмоции, я должен в то же время думать о конце мелодии, ведь я знаю, как именно она закончится, а те, кто ее слушает, возможно, не знают или не помнят. В этом и заключается правильное ощущение. Когда у шарманщика оно есть, этого никто не замечает, но, когда его нет, это заметно всем (иными словами, уточнил Ханс, шарманка для вас — это шкатулка с историями), именно так!, ах, черт, как прекрасно ты все объяснил: играть на шарманке то же самое, что рассказывать истории у костра, как ты сам недавно нам рассказывал. Казалось бы!, записал мелодию на валик и готово!, поэтому многие считают, что можно просто крутить рукоятку, а голову занять чем-то другим. Но мне кажется, что настрой очень важен: крутишь ты ее просто так или с душой, результат не может быть одинаков, ты меня понимаешь?, дерево тоже умеет страдать и испытывать благодарность. В свои молодые годы, а я тоже когда-то был молод, мне довелось слышать многих шарманщиков, и уверяю тебя, что даже из одного и того же инструмента каждый из них извлекал свою особую мелодию. Но так и в любом деле, верно?, чем меньше ты вкладываешь в него любви, тем бесцветней результат. И с историями то же: знакомые, но рассказанные с любовью, они воспринимаются как новые. Вот что я тебе скажу!
Шарманщик опустил голову и стал протирать шарманку тряпкой. А Ханс подумал: Откуда он такой взялся?
Пошел легкий снег. Старик закончил приводить в порядок инструмент. Извини, сказал он, я сейчас вернусь. Выйдя из пещеры, он беззастенчиво спустил штаны. Оголенные тополя на берегу реки пропускали сквозь себя медленный свет, который долго путался в их ветвях, а выбравшись наружу, падал на тощие ягодицы шарманщика. Ханс смотрел на выжигавшую снег мочу, на жалкие экскременты. Обычное дерьмо, дерьмо, и ничего другого, дерьмовое дерьмо.
Сегодня утром, дочка, ты выглядишь просто необыкновенно!, сказал господин Готлиб, ведя Софи под руку по направлению к церкви Святого Николауса. Спасибо, отец, улыбнулась она, стало быть, есть надежда, что к вечеру я буду выглядеть обыкновенно.
Прихожане вереницей тянулись по Стрельчатой улице к портику храма. Церковь Святого Николауса стояла чуть в стороне от Рыночной площади. Ее охранял небольшой сквер с деревянными скамьями. Церковь была самым старым зданием Вандернбурга и в то же время самым необычным. Вблизи, примерно с того места, где сейчас толпились прихожане, в первую очередь бросался в глаза румяный оттенок словно перегретых на солнце камней. Помимо портика, арками углублявшегося в своды более мелких арок, церковь имела множество боковых дверей, по форме напоминавших висячие замки. Стоило отойти на несколько метров и увидеть церковь целиком, сразу становились заметны две ее неодинаковые башни: одна заостренная, похожая на гигантский карандаш, другая более округлая, увенчанная колокольней с гулкими колоколами и такими узкими проемами, что в них едва пробирался воздух. Однако больше всего Ханса поразил фасад, заметно завалившийся вперед и готовый, казалось, рухнуть в любую секунду.
После своего визита к господину Готлибу Ханс старался вести себя с ним подчеркнуто любезно. Его беспокоило, что при встречах его новый знакомый, хоть и проявлял приветливость и даже останавливался перекинуться с Хансом парой слов, в свой дом его больше не приглашал. Он ограничивался расплывчатыми фразами вроде «рад был вас видеть» и «надеюсь, мы еще пересечемся», то есть вел себя достаточно прохладно, чтобы можно было самовольно нанести ему визит без веских на то оснований. Уже несколько дней Ханс украдкой бродил возле Оленьей улицы и в ее окрестностях в надежде встретить Софи. Пару раз ему это удалось, но девушка вела себя странно. Отвечая на его реплики с непроницаемой сдержанностью, она тем не менее смотрела на него так, что он начинал нервничать. Она не пыталась затянуть разговор и не смеялась в ответ на его шутки, но стояла так близко от него, что Ханс, будь он немного уверенней в себе, счел бы это подозрительным. Он твердо решил не отступать и узнал, что Софи каждое воскресенье сопровождает отца в церковь Святого Николауса, обычно к «третьему часу» [1], поэтому тем ранним, не слишком щедрым на солнечный свет утром, проснулся спозаранку, чтобы идти к мессе. Увидев его на кухне ровно в восемь утра, госпожа Цайт, как раз успевшая занести свой кухонный нож, замерла с открытым ртом, изрядно напомнив треску, которую собиралась потрошить.
В церкви Ханс почувствовал себя вдвойне чужим. Во-первых, потому, что много лет не бывал на мессе. Во-вторых, потому, что, едва он вступил в церковный полумрак, его тут же атаковали пристальные взгляды. Девушки с любопытством косились на него со своих скамеек, мужчины постарше хмуро следили за каждым его движением. Снимите головной убор, приказала ему какая-то дама: сам того не заметив, Ханс вошел в церковь Святого Николауса как любопытствующий путешественник, даже не сняв берет. Пахло воском, маслом и ладаном. Ханс прошел в центральный неф. Какие-то лица казались ему теперь знакомыми, хотя он и не мог припомнить откуда. Прочесав взглядом публику, Ханс не нашел Софи, хотя был уверен, что раньше видел ее в толпе. Разглядеть что-то в сумраке нефа было нелегко, мутные витражи пропускали только световую пыль, белые песчинки. Поскольку служба еще не началась, Ханс стал пробираться вперед, к первым рядам. Когда шепот голосов остался позади, он наконец разглядел главный алтарь с пугающим распятием в обрамлении встроенных канделябров, с четырьмя свечами наверху и мрачной резной оградкой. Алтарь венчали два ангела с медальоном в руках, который они волокли с неожиданной натугой, должно быть, потому, что сверху на нем возлежал третий пухлый ангел, словно в приступе головокружения вцепившийся в край своего ложа. Слева от медальона Ханс разглядел обвивающую столбик змею, справа — колючее растение, вплетенное в какую-то ветку. Только с определенной высоты, например с упитанного плечика верхнего ангела, Ханс смог бы обнаружить, насколько близко он оказался к Софи, и даже успел бы воспользоваться подарком судьбы, свободным местом в том же ряду с мужской стороны, прежде чем она заметила бы его присутствие.
Теоретически центральный неф и пересекавшая его полоска света делили прихожан по половому признаку. На практике такое деление лишь разжигало обоюдный интерес и оживляло весь спектр скрытого общения: отыскивая себе место, Ханс то и дело замечал какие-то жесты, подмигивания, платочки, записки, вздохи, гримасы, хмурые взгляды, кивки, полуулыбки, веера, учащенное дрожание ресниц. От этого увлекательного занятия его внезапно отвлек гулкий аккорд величественного, нависавшего над входом органа. Все встали. Детский хор взял пронзительную, протяж-ную ноту. Из сумрака вынырнули смутные тени и пошли по рядам собирать церковное подаяние. К проходу торжественно двинулась процессия, состоявшая из малолетнего служки, косого на один глаз кадилоносца и ковылявшего на полусогнутых дьячка, а замыкал шествие отец Пигхерцог, приходской священник храма Святого Николауса и, в отсутствие архиепископа, глава католической церкви княжества Вандернбург. Ханс поискал глазами свободное место в первых рядах. Благочестивая процессия приблизилась к алтарю, вся четверка преклонила колени перед дарохранительницей. Ханс втиснулся между двумя упитанными господами. Отец Пигхерцог поцеловал алтарь и осенил себя крестом. Ханс кашлянул, один из упитанных господ на него покосился. Кадилоносец окурил алтарь, отец Пигхерцог прочитал «Вступление» и «Господи, помилуй». Ага!, вздрогнул Ханс, вот она! Неподвижная и элегантная, словно позируя для портрета в профиль, Софи рассеянно смотрела куда-то поверх алтаря.
Отец Пигхерцог со страстью прочитал «Gloria in excelsis» [2], ему ответил хор. Софи по-прежнему стояла в позе расчетливой кокетки, делающей вид, что не подозревает об устремленных на нее взглядах. Dominus vobiscum [3], пророкотал отец Пигхерцог, Et cum spiritu tuo [4], в унисон ответили ему прихожане. Ханс не мог определить, увлечена ли Софи богослужением или думает о своем.
Пока господин Готлиб, остановившись у входа, обменивался любезностями с кем-то из знакомых, успевший переодеться в сутану и мантию отец Пигхерцог подошел к Софи. Он зажал пальцы девушки своими ладонями: изящные руки Софи всегда восхищали священника, он находил их просто созданными для молитвы. Помнишь, как ты приходила к исповеди, дочь моя?, заговорил отец Пигхерцог, и вот смотри-ка!, просто чудо, как Господь пропускает сквозь наши души течение времени, смотри-ка!, ты уже совсем взрослая, но почему ты больше не приходишь, дочь моя?, уже столько лет я задаю тебе этот вопрос, почему ты больше не приходишь? Отец мой, ответила Софи, краем глаза глядя на господина Готлиба и прикидывая, насколько затянется его беседа со знакомыми, вы сами знаете, время лишним не бывает, а между тем в моей ситуации столько дел требуют моего пристальнейшего внимания! Именно поэтому, дочь моя, поднял палец священник, именно в твоей ситуации необходимо постоянное общение со словом Божьим. Вы сами сказали, отец мой, ответила Софи, и сказали очень верно, что свойственно вашей благочестивой натуре: время течет через наши души, и души меняются. Ты с детства обладала множеством дарований, сказал отец Пигхерцог, и весьма подвижным умом, хотя есть в тебе, как бы это сказать, склонность разбрасываться, пытаться охватить слишком многое и сразу, а в результате ты забиваешь себе голову таким количеством познаний, что отвлекаешься от самого главного. Вы так превосходно все объясняете, отец мой, сказала Софи, что мне и добавить нечего. Ах, дочь моя, начал терять терпение священник, почему бы тебе не прийти хотя бы помолиться? Видите ли, достопочтенный отец мой, ответила она, если вы позволите мне быть предельно откровенной, а, насколько я понимаю, рядом с Домом Господним надлежит проявлять именно такую откровенность, я бы сказала, что в настоящее время для общения со своей совестью мне не нужна никакая литургия. Отец Пигхерцог втянул в себя воздух и выдохнул его, пытаясь переварить слова Софи. Постигнув наконец их полный смысл, умышленно смягченный намеренно невинным взглядом, кано-ник забормотал: Послушай, дочь моя, такие идеи сбивают тебя с пути истинного, душа твоя в опасности, и я мог бы тебе помочь, то есть, если бы ты захотела, я бы мог. Благодарю вас за заботу, ответила Софи, и молю извинить мне мое суесловие, но иногда мне кажется, что чрезмерная настырность в вере скрывает под собой попытку навязать свою правоту. В то время как всестороннее сомнение, отец мой, слишком уязвимо, чтобы выдержать такой напор. Пресвятая Дева Мария!, перекрестился отец Пигхерцог, я знаю, что ты так не думаешь, ты просто любишь вести себя вызывающе, но в душе об этом сожалеешь. Возможно, отец мой, сказала Софи, жестом давая понять, что намерена присоединиться к господину Готлибу. Послушай, дочь моя, склонился к ней священник, я знаю, тебе что-то не дает покоя, ведь по воскресеньям, когда ты приходишь, пусть даже только по воскресеньям, ты садишься на скамейку и сидишь с отсутствующим видом, и не думай, что я ничего не замечаю, мне очевидно, что твоя смятенная душа ищет покаяния. Не пора ли нам домой?, крикнула Софи, вытягивая шею в сторону господина Готлиба, беседовавшего в это время с кем-то другим. Я предлагаю тебе, продолжал отец Пигхерцог, беря ее за локоть, еще вернуться к этой теме, мы могли бы все обсудить, в любое удобное для тебя время, ты облегчишь свою душу и увидишь все в более ясном свете. Даже не знаю, как вас благодарить, отец мой, сказала Софи, высвобождая локоть. Придешь, дочь моя?, не унимался священник, скажи мне!, ты ведь не откажешься прочитать со мной несколько абзацев из Писания, ты, которая столько читает? Я не заслуживаю вашего великодушия, ответила Софи, и должна вам признаться, коль скоро вы меня к этому призываете, что в последнее время интересуюсь такими священными текстами, которые ваша честь не одобрит. Например?, насторожился отец Пигхерцог. Например, ответила она, «Катехизисом разума» пастора Шлейермахера [5]: при всем моем уважении к вам именно он представляется мне единственным теологом, заметившим, что мы, женщины, помимо того что склонны сбиваться с пути истинного, еще как минимум составляем половину человечества. Как минимум?, оторопел отец Пигхерцог. Софи!, позвал наконец господин Готлиб, Софи, ты идешь? Отец Пигхерцог сделал шаг назад и сказал: Не беспокойся, дочь моя, я знаю, твоя строптивость преходяща. Ступай с Богом. Я буду за тебя молиться.
Господин Готлиб и Софи направились домой через Рыночную площадь. Вдруг Софи остановилась, отпустила руку отца и пошла к обочине, привлеченная томительно-сладким звуком старого инструмента, который не раз уже привлекал ее внимание, когда ей доводилось здесь проходить. Шарманщик исполнял мазурку, приподнимая на третьей доле каждого такта полуседую бровь. Оказавшийся между двух музык, довольный и счастливый, Ханс стоял напротив шарманщика и наблюдал за наблюдавшей Софи. Он не терял ее из виду с тех пор, как она вышла из церкви, но ее диалог с отцом Пигхерцогом затянулся, и он не придумал ни повода, ни подходящего занятия, чтобы топтаться в двух метрах от нее и ждать, когда можно будет поздороваться. Поэтому он сдался и пошел на площадь проведать шарманщика. И надо же!, в тот редкий момент, когда он ее не искал, Софи сама подошла к нему и с улыбкой приветствовала его наклоном головы. Ханс молча кивнул в ответ и под размеренные звуки мазурки принялся безнаказанно разглядывать ее белоснежную шею и сцепленные за спиной пальцы.
Да, да, обрадовался Ханс, она остановилась перед вами, вы должны ее помнить (я помню, что подошла какая-то девушка, сказал шарманщик, и я заметил, что ты проявил к ней большой интерес, но не могу вспомнить ее лица, какая она?), а!, значит, с вами происходит то же самое? (ты о чем?), лицо Софи!, вы тоже не можете себе его представить?, вы удивитесь, это трудно объяснить, но я, вспоминая ее, вижу только кисти рук. Вижу руки и слышу голос. Больше ничего, ни единой черточки. Не могу ее себе представить. И не могу забыть. (Понимаю, плохи твои дела.) Я чувствую себя так странно, когда думаю о ней: иду где-нибудь, и вдруг мне является смутный образ Софи, и приходится останавливаться, понимаете?, и всматриваться, в памяти мелькают отдельные штрихи, фрагменты ее лица, и нужно упорядочить их, чтобы они не ускользнули. Но как только я пытаюсь их объединить и воссоздать ее лицо, они разлетаются, исчезают, и тогда я должен срочно ее увидеть, чтобы наконец-то вспомнить. Что вы на это скажете? (Скажу, улыбнулся шарманщик, что тебе придется задержаться в Вандернбурге.)
Вскоре пришел Рейхардт, вслед за ним Ламберг, оба с завернутыми в газету бутылками. Сейчас, на заходе солнца, день вдруг опрокинулся, резко выплеснув весь свой холод до дна. Рейхардт плюхнулся на землю и проворчал: Старик, ты, что ли, дервиш какой-то, твою мать?, давай же!, разводи огонь! Всем добрый вечер, поздоровался Ламберг, своими воспаленными глазами поддавая жару костру. Немного помолчав, он повернулся к Хансу: Сегодня я видел тебя в церкви. Этого?, в церкви?, изумился Рейхардт, гляди-ка, старикан!, а твой дружок, оказывается, святоша! Ханс ходил туда, чтобы увидеть одну девушку, невозмутимо и кратко пояс-нил шарманщик. Я так и думал, сказал Рейхардт, какое бесстыдство! Да еще ввалился в храм прямо в берете, добавил Ламберг. Ты тоже обратил внимание?, улыбнулся Ханс. Да, кивнул Ламберг, все барышни на него косились. Небось потешались над ним?, спросил Рейхардт. Не знаю, пожал плечами Ламберг, мне показалось, что он им нравится. Выпьем же за его берет!, воскликнул Рейхардт. Выпьем, согласился шарманщик.
Через час холод настолько окреп, что их уже не спасал ни костер, ни растирание конечностей. Каждый раз, когда кто-то начинал говорить, изо рта у него шел пар. Ледяной воздух вползал в пещеру и пробирался во все щели, под одежду, под ногти. Ханс перестал чувствовать пальцы. Ламберг изо всех сил стискивал зубы. Франц колотил хвостом, как ребенок, стряхивающий снег с игрушки. Шарманщик совсем съежился в своих одеялах, но безмятежно улыбался. Дрожавшего всем телом Рейхардта вдруг одолел приступ безумного смеха. Он хохотал отчаянно, хохотал так, как хохочут люди перед тем, как насмерть окоченеть, и, выпуская облачка пара, кричал: Мажордом, печь!, мажордом, затопи же нам эту сраную печь! Запрокинув голову, шарманщик захохотал и ударился затылком о скалу. Заметив его неловкость и тыча в него пальцем, Рейхардт зашелся мучительным кашлем. Ханс корчился от смеха, тыча пальцем в них обоих. А Ламберг, видя, что все трое заливисто хохочут, попробовал сдержаться, но не смог и присоединился к очередному взрыву смеха. Франц, скажи хоть ты что-нибудь!, хоть что-нибудь!, извивался Рейхардт, обнажая побагровевшие от вина десны.
Костер угасал. Бутылки опустели. Слышите?, прошептал шарманщик, слышите? (я слышу только свои кишки, сказал Рейхардт, больше нет ничего пожрать?), ш-ш-ш, там, между ветвями (что там такое?, спросил Ханс), вот сейчас!, разговаривают! (какие-то звуки я точно слышу, сказал Ламберг), это не звуки, это голоса ветра (что за ерунда?, воскликнул Рейхардт), это ветер, это разговаривает ветер. Франц и шарманщик, закрыв глаза, напрягали слух. Рейхардт уперся: Нет здесь ничего, тишина одна, старик. Шарманщик ответил: Тишины не бывает. И продолжал вслушиваться в ночь, приподняв голову. Не знаю, зачем тебе все это, старик, сказал Рейнхардт. Ветер полезен, вздохнул шарманщик.
После недели расчетливо подстроенных встреч и назойливых выражений учтивости Ханс добился своего и стал часто бывать в доме Готлибов. Господин Готлиб принимал его в гостиной, дымя янтарной трубкой возле мраморного камина. Каминную полку украшала вереница унылых статуэток, готовых, казалось, броситься в огонь. Во время этих визитов Ханс получил возможность внимательнее рассмотреть картины на стенах, и среди семейных портретов, пары плохих копий Тициана, какого-то темного трактира и удручающих сцен охоты одна картина привлекла его внимание: по заснеженному лесу, в противоположную от зрителя сторону, шел человек, на пне сидел ворон.
Господин Готлиб обычно смеялся резко и неожиданно, почти всегда в ответ на реплики дочери. Это был восторженный, нервозный смех — смех мужчины, который слушает умную женщину намного моложе себя. И каждый раз, смеясь, он косился на кончики своих усов, словно изумляясь их разлету. Ханс чаще пил чай с хозяином, чем с Софи: она то ходила с Эльзой к портнихе, то разучивала с подругой новую музыкальную партию, то отправлялась к кому-то с ответным визитом. Лишь изредка, когда Ханс умудрялся увлечь господина Готлиба разговорами до самого вечера, он получал возможность увидеться с Софи и немного с ней поговорить. Она вела себя отстраненно, настороженно и, казалось, избегала затяжных диалогов и бесед наедине, хотя по-прежнему смотрела на него так, что у него голова шла кругом. Если же ему не везло и приходилось покидать дом Готлибов до наступления вечера, он шел на Рыночную площадь и провожал шарманщика до пещеры.
Не имея общих интересов с Хансом, господин Готлиб, казалось, все же находил его приятным собеседником. Он явно не был сторонником задушевных разговоров, но, если требовалось, мог такой разговор поддержать. Ханс замечал, что хозяин дома часто неправильно трактует его вопросы, но при этом дает интересные ответы. Так, например, после какого-то тривиального замечания гостя о красивой обстановке дома господину Готлибу показалось, что Ханс намекает на Софи, и он принялся делиться с ним своим беспокойством по поводу дочери. Ханс не стал уточнять смысл своей реплики и навострил уши. Господин Готлиб, у которого был еще женатый сын, проживавший в Дрездене, всю жизнь один опекал Софи: ее мать умерла во время родов. Он растил дочь с тем особым усердием и беспокойством, которое обычно выпадает на долю младших в семье детей. Без всякого сомнения, он гордился дочерью, но одновременно, а может быть, именно поэтому, терзался многочисленными страхами. Сами видите, говорил он, Софи девушка необыкновенная (выражая согласие, Ханс старался не проявить излишнего энтузиазма), но я боюсь, что с таким характером и такими требованиями ей нелегко будет найти хорошего мужа. Возможно, вы зря так беспокоитесь, осмелился возразить Ханс, ваша дочь восхитительная девушка и яркая индивидуальность (и тут же подумал: не надо было говорить «восхитительная»), одним словом, замечательная молодая особа, и я уверен, что она сама... Если моя дочь, перебил его господин Готлиб, и дальше будет такой восхитительной и яркой индивидуальностью, то обзаведется легионом воздыхателей, но не мужем.
Прежде чем Ханс успел ответить, господин Готлиб добавил: Поэтому так важно, чтобы ее свадьба с Руди Вильдерхаусом состоялась как можно скорее.
Ханс отреагировал не сразу, словно до него донеслось только эхо сказанного, а он ждал самих слов, которые подтянутся следом. Потом он почувствовал что-то вроде удара в лоб. Простите, как вы сказали?, пробормотал он, и снова удача подбросила ему спасительное непонимание собеседника: господин Готлиб решил, что Ханса заинтересовала фамилия Вильдерхаус. Именно, именно!, подтвердил господин Готлиб, сам Вильдерхаус, и знаете, что я вам скажу?, на самом деле это очень приятная семья, гораздо более приятная, чем о ней говорят, представьте, весьма утонченные люди (какие могут быть сомнения!, ответил Ханс, не имея ни малейшего представления, о ком идет речь) и, помимо всего прочего, еще и великодушные. Вильдерхаусы сидели здесь, ну, не здесь, конечно, а в столовой, несколько недель назад, и родители жениха сделали официальное предложение, а я, вы только себе представьте!, Вильдерхаусы!, боже! (представляю!, воскликнул Ханс, порывисто закидывая ногу на ногу), одним словом, я, конечно, поломался для приличия, и мы согласовали самую ближайшую возможную дату, в октябре, после летнего сезона. Тем не менее я вам признаюсь...
В этот момент в другом конце коридора, соединявшего прихожую с гостиной, раздались шаги и голоса. Ханс узнал шелест юбок Софи. Господин Готлиб оборвал фразу на середине и заготовил на лице улыбку, которую сохранял до тех пор, пока его дочь не появилась в дверях.
Но почему она так смотрит на меня, если обручена черт знает с кем?, недоумевал Ханс. Ответ пришел ему в голову столь же простой, сколь логичный, но он отверг его как слишком обнадеживающий. В тот день Софи, казалось, была особенно внимательна ко всему, что он говорил, и не переставала испытующе на него поглядывать, как будто чувствовала, чем вызвана гримаса разочарования на его унылом лице. Во время разговора с Софи, проходившего на этот раз в более свойском тоне, Ханс заметил, что в нем зарождается и крепнет пусть безумная, но надежда. Он пообещал себе не анализировать эту надежду, а просто отдаться ей, как порыву ветра. Поэтому, когда Софи стала ему объяснять, что он был бы желанным гостем (желанным гостем, м-м-м, посмаковал ее слова Ханс, желанным гостем?) ее Салона, решил принять приглашение. Салон Софи Готлиб собирался по пятницам во время вечернего чая, основными темами разговоров были литература, философия и политика. Единственное достоинство нашего скромного Салона, продолжала Софи, отсутствие цензуры. Если не считать весьма, скажем так, благочестивых взглядов моего батюшки (Софи с неотразимой улыбкой посмотрела на отца). Единственное наше правило — искренность высказываний, что в таком городе, как этот, господин Ханс, можно считать чудом. Гости приходят и уходят, когда пожелают. Всякий раз бывает по-разному, иногда очень интересно, иногда довольно предсказуемо. Поскольку мы никуда не спешим, встречи порой затягиваются допоздна. Насколько я понимаю, в этом последнем смысле, дорогой господин Ханс, вы будете образцовым гостем (Ханс не смог сдержать радостную дрожь от заговорщицкого тона Софи). Мы пьем чай или что-нибудь еще, на столе бывают аперитивы, легкие закуски, то есть нельзя сказать, что мы голодаем. Иногда звучит музыка, иногда мы устраиваем импровизированные чтения пьес Лессинга, Шекспира, Мольера, в зависимости от настроения. Мы вполне доверяем друг другу, постоянных участников у нас не более восьми-девяти человек, включая отца и меня. Одним словом, обычно вечер проходит приятно, и, если у вас в пятницу нет более интересных дел, впрочем, вы, может быть, собираетесь уехать? Я?, Ханс выпрямился, как пружина, уехать?, отнюдь!
В пятницу Ханс, привыкший в доме Готлибов к глубокой тишине, удивился, найдя гостиную столь оживленной. Как только Бертольд помог ему раздеться и удалился с его пальто по коридору, попутно ощупывая шрам на губе, Ханс услышал что-то вроде отдаленного концерта голосов под аккомпанемент позвякивающих чашек. Основная группа гостей сидела на стульях и в креслах вокруг невысокого стола. Один гость задумчиво стоял у окна, еще двое беседовали друг с другом. Софи сидела справа от мраморного камина, вернее, едва касалась кружевами юбки кончика стула, готовая в любую секунду вскочить. С несуетливым проворством она то подливала кому-то чаю, то перебрасывалась с кем- то парой слов, но при этом постоянно обходила комнату, подобно цеховому мастеру, со всех сторон осматривающему ткацкий станок. Будучи незаметной осью всего собрания, его связующим звеном, она выслушивала, предлагала, вставляла замечания, подыскивала ассоциации, смягчала споры, подталкивала к высказываниям и всегда держала наготове уместный комментарий или провокационный вопрос. Ханс онемел от восторга. Софи предстала перед ним в таком блеске, такая оживленная и уверенная в себе, что он остановился, не дойдя до конца коридора, и наблюдал за ней до тех пор, пока она сама не подошла к нему, не будьте так застенчивы!, чтобы отвести в центр гостиной.
Одному за другим он был представлен всем участникам Салона за исключением отсутствовавшего в тот вечер Руди Вильдерхауса. Сначала — профессору Миттеру, доктору филологии, почетному члену Берлинского общества немецкого языка, Берлинской академии наук, бывшему профессору Берлинского университета. Известный деятель культуры Вандернбурга, профессор принимал участие в нескольких изданиях «Альманаха муз» Геттингена и каждое воскресенье публиковал стихотворение или критическую литературную заметку в местной газете «Знаменательное». Рот господина Миттера искривился в легком оскале, словно он только что раскусил зернышко жгучего перца. На нем был строгий темно-синий костюм, лысую голову украшал давно вышедший из моды белый парик с буклями. Ханс обратил внимание на то, с каким невозмутимым спокойствием профессор наблюдал за царящим вокруг оживлением — оно, видимо, не столько его задевало, сколько казалось результатом каких-то неправильных умозаключений или методологических ошибок. Напротив профессора задумчиво сидел биржевой посредник и поклонник теософии господин Левин и держал в руках чашку непригубленного чая. Во время разговора он имел привычку смотреть собеседнику не в глаза, а куда-то в брови. Любитель загадочных, но не частых высказываний, иными словами, полная противоположность профессору Миттеру, господин Левин держался довольно напряженно, как всякий, кто старается выглядеть респектабельно даже в самой статичной позе. Рядом с ним сидела его супруга, малоприметная госпожа Левин, имевшая обыкновение участвовать в разговоре только тогда, когда в нем участвовал ее муж, либо одобрительно комментируя его слова, либо, крайне редко, взывая к его благоразумию. Затем Ханса представили давно овдовевшей госпоже Питцин, страстной любительнице проповедей отца Пигхерцога и бразильских украшений. Госпожа Питцин, привыкшая развлекать себя во время беседы вышиванием, опустила веки и протянула Хансу руку для поцелуя. Он обратил внимание на боа из желтых перьев, кольцо с брильянтами и ожерелье из тяжелых жемчужин, оставивших на красной коже ее декольте следы, похожие на отпечатки пальцев.
Наконец, Софи остановилась перед гостем, которого Ханс видел у окна. Господин Ханс, сказала Софи, разреши-те представить вас господину Уркио, Альваро де Уркио. Уркихо, поправил ее гость, Уркихо, моя любезная госпожа. Уркикхо, да!, засмеялась Софи, простите мне мою неловкость. Ханс произнес фамилию испанца правильно. В ответ Альваро де Уркихо кивнул и обвел гостиную взглядом, словно говоря «добро пожаловать во все вот это». Ханс заметил его иронию и сразу почувствовал к нему симпатию. По-немецки испанец говорил свободно, хоть и с акцентом, от которого его речь казалась слегка экзальтированной. Наш дорогой господин Ур… м-м… Альваро, продолжала Софи, сколь бы он этим ни тяготился, стал еще одним жителем Вандернбурга. Поверьте, сударыня, улыбнулся Альваро, одна из немногих причин, позволяющих мне не тяготиться этим фактом, — ваша готовность считать меня вандернбуржцем. Любезный друг, ответила Софи, пожав плечиком, оставьте вашу утонченную галантность, теперь вам следует вести себя как всякому вандернбуржцу. Альваро резко хохотнул, но промолчал, уступая победу Софи. Она кивнула и временно с ними рассталась, чтобы поспешить на подмогу госпоже Питцин, со скучающим видом уткнувшейся в свои пяльцы.
Вечер прошел незаметно. С помощью Софи, временами вовлекавшей Ханса в беседу, он получил возможность приглядеться к остальным участникам Салона. Каждый раз, когда его спрашивали, чем он занимается, Ханс отвечал: путешествиями, путешествиями и переводами. И собеседники принимали его кто за толмача, кто за дипломата, кто за отдыхающего. Однако каждый вежливо восклицал: О, понимаю! Разговоры то вспыхивали, то угасали. Пользуясь услугами Эльзы и Бертольда, Софи принимала участие в каждом из них. Господин Готлиб сидел немного в стороне, ворошил усы кончиком трубки, молчал и с лукаво-отрешенным видом наблюдал за происходящим, скептически воспринимая все обсуждаемые темы, но явно наслаждаясь непринужденным поведением дочери. Когда она говорила, он улыбался с тем добродушным видом, с каким улыбаются люди, уверенные, что говорящий им отлично знаком. В свою очередь, Софи украдкой поглядывала на него совсем с другой улыбкой, улыбкой человека, уверенного, что слушателю его побуждения совершенно неведомы. Господин Готлиб явно опекал профессора Миттера и кивал каждому его слову. Ханс вынужден был признать, что, вопреки ожиданиям, профессор оказался изрядно эрудирован. Говорил он утомленным тоном, но аргументацию выстраивал четко и безупречно, ревностно следя за тем, чтобы ни на йоту не сдвинулся его парик. Ханс решил, что профессор Миттер — собеседник почти непобедимый, поскольку одолевает либо своей правотой, либо за счет инертности оппонента
