Не разбавляя
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Не разбавляя

Зоя Криминская

Не разбавляя






18+

Оглавление

Ведьма

Уже неделю, с тех пор, как получила письмо из части, написанное незнакомой рукой, Мария Степановна ждала звонок в дверь, ждала напряженно, непрерывно, ежеминутно, даже во сне. Но когда позвонили, и она открыла дверь, то, вглядываясь в высокого парня с худым землистым лицом, растеряно спросила:

— Вам кого?

И в ту же секунду, еще до ответа, по яростному, горячему толчку сердца поняла, кто это, и кинулась, повисла на шее.

— Здравствуй, мама, — тихо сказал Андрей, осторожно разжал ее руки, вошел в длинный коридор коммуналки, и повел ее за руку в комнату, странно волоча ноги.

И то, как он вел ее по коридору, и взрослое, непривычное выражение его лица, и походка, всё это испугало мать. Она шла за сыном, чувствуя, как рука ее и лицо покрывает испарина испуга: что-то плохое произошло с сыном, что ей предстояло понять и осмыслить.

Они вошли в комнату, разгороженную диваном и комодом, и сын сел у стола, а она осталась стоять и вглядывалась в него, не решаясь целовать и обнимать, и бурно выражать радость, которая, по мере того, как протекали минуты молчания, угасала, уходила и на смену ей приходили тревога и недоумение.

Наконец Мария Степановна опустилась на стул, нарушила затянувшуюся тишину:

— Вернулся, сыночек, вернулся, счастье-то какое, — и она заплакала, заплакала, навзрыд, — а отец-то, отец, не дождался, ушел, болезнь скрутила, инсульт в одночасье.

Она хотела добавить, что инсульт случился с отцом, когда он узнал, что сына отправляют в Чечню, на войну, но вовремя остановилась: побоялась, что сын почувствует себя без вины виноватым в смерти отца.

— Да, я знаю, — Андрей ответил не сразу, через молчание, — ты мне писала.

— А я вот… — Он запнулся, глянул на мать исподлобья, — а я вот вернулся, только, может быть, для тебя лучше было бы, если бы я не вернулся.

— Что ты, что ты такое говоришь, Андрюша, — Мария Степановна чуть не заголосила, но прикрыла рот рукой. — Господь с тобой! Вернулся живой, руки ноги целы, вся жизнь впереди, а я так тебя ждала, что ты такое говоришь, что с тобой…?

— Контузия у меня мама, с головой плохо. Боли сильные и провалы в памяти. — Сын замолчал, ссутулился, уставился в одну точку на полу. — Лучше бы руки или ноги не было, чем это. У меня припадки бывают, эпилепсия, так что ты готовься, сильно не пугайся, просто нужно меня держать в этот момент, а длятся они недолго, не больше пяти минут.

Мария Степановна вспомнила детство, соседа по коммуналке, которого корежило припадками после той, другой войны, вспомнила, как страдали его мать и жена, как мучился он сам.

— Ну что ж, сынок, значит так и будем жить, — вздохнула она. — И с этим живут люди. А потом постепенно всё пройдет, забудется, выздоровеешь ты.

— Никто, мама, сказать не может, сколько это будет длиться, и вынесу ли я это.

Сын поднял глаза на мать, и вдруг погладил ее по руке:

— Мама… Всё же хорошо, что я дома.

— Да что ж я сижу, — всполошилась Мария Степановна, — я сейчас, пельмени варить поставлю. Я тебе пельменей налепила, помнишь, ты до армии их любил?

Сын кивнул. Лицо у него снова стало замкнутое и отсутствующее.

— Я пойду, помоюсь, — сказал он. — Пока ванна свободна.

— А Игорь с Мариной переехали, — вспомнила Мария Степановна о соседях, доставая из шкафа белье и полотенце. — Осталась одна бабка Лида, да Степаныч вот. Втроем живем здесь. Но тебе ведь квартиру должны дать…

Сын на слова о квартире махнул рукой, белье взял, полотенце, а рубашку не взял, вынул из рюкзака другую, новую, видно, купил недавно.

— Мне, мама, старая одежда не пойдет, я ведь вырос

Он ушел в ванную, а Мария Степановна побежала на кухню варить пельмени, накрывать на стол, доставать запотевшую бутылку водки из холодильника.

Сегодня у нее был выходной на работе, и праздник, большой праздник дома. Сын вернулся живой, пусть и покалеченный. Где-то там внутри, невидимо для глаз, испорченный.


Время шло. С момента возвращения Андрея прошла неделя, потом месяц, два, три.

Сын лежал на диване, смотрел в потолок, ел, что ему давала мать, пил, что приносили друзья, и молчал.

Когда Мария Степановна подходила к дивану, садилась рядом, брала сына за руку, заглядывала в глаза, он отворачивался.

Мария Степановна ходила в военкомат хлопотать насчет квартиры, говорила, что сын болеет, и им особенно нужна квартира, припадки у него. Ей обещали помочь, но дело с места не двигалось.

Припадки были редкими, но изнурительными. Сына крутило так, что Мария Степановна, сильная женщина, не могла его удержать, боялась, что завалится у него язык, и он задохнется, или виском об угол стола стукнется. Но всё обходилось.

Случались припадки вечерами, когда Мария Степановна была дома и могла помочь сыну.

Мария Степановна в свои пятьдесят была женщиной решительной, привыкла полагаться на себя, и вот в одночасье собралась в Москву к министру вооруженных сил жаловаться на местные власти. А сына поручила двоюродной сестре. Записалась на прием она легко, но нужно было ждать два дня.

Ждать было невозможно, жить негде, и сын дома один. Тетка его, конечно, покормит, но если случится приступ, то толку с нее никакого, силенки у нее не те. И Мария Степановна решила пробиваться на прием. Проскочила мимо дежурного внизу, и поднялась на второй этаж в кабинет.

Секретарша преградила ей путь:

— Вы куда, вам назначено?

— Назначено, — строго ответила Мария Степановна. Таким тоном ответила, каким она с молодыми шоферами на базе разговаривала.

Секретарша кинулась к столу проверять.

— Вам только на пятницу, — сказала она. — И вообще к нему нельзя, у него совещание.

Тогда Мария Степановна, женщина дородная, обхватила пигалицу секретаршу за бедра, легко приподняла и отставила в сторону, а сама вошла в кабинет. Министр завтракал.

При виде Марии Степановны он кивнул, жестом указал на стул, не спеша дожевал, убрал салфетку и приготовился слушать, с чем она к нему пожаловала. Так прямо и спросил, с чем пожаловали?

И Мария Степановна всё ему рассказала: и какой сын вернулся, и что квартиру не дают, отбояриваются, и что билет у нее на четыре часа, и она опаздывает на поезд, а потому снахальничала, ворвалась в кабинет, как террористка какая-нибудь.

Министр выслушал, покивал головой, нажал какую-то кнопку и появился молоденький лейтенант, встал навытяжку.

— Володя, — обратился к нему министр. — Вот Мария Степановна Кочеткова, мать солдата, на поезд опаздывает, надо ее отвести, довезти, чемоданы донести и, чтобы всё в лучшем виде. — А насчет квартиры вы не беспокойтесь, дадут вам квартиру, — успокоил он ее.

И Мария Степановна вышла с лейтенантом.

Усадили ее в большую черную импортную машину и повезли. А у нее на душе нехорошо стало; вдруг куда-то завезут и бросят? Может быть у них, у министров, так принято обращаться с теми, кто нахально врывается в кабинеты?

Но нет, довез ее лейтенант до Курского вокзала, и поехала она в свой районный городишка, до которого полусуток на поезде, да еще на автобусе три часа трястись. Вернулась домой, а к ней, оказывается, уже из военкома приходили, просили срочно прийти.

Даже смешно Марии Степановне стало, как местные власти после звонка из Москвы забегали. Через месяц Мария Степановна и Андрей переехали.

От Андрея помощи никакой не было при переезде, но товарищи его, одноклассники пришли, вещи погрузили и в новом доме без лифта на шестой этаж затащили.

И вот они в новой квартире, двухкомнатной, санузел раздельный, кругом чисто, кафель, плита четырех-конфорочная и вся в распоряжении Марии Степановны. Но Андрюша как лег на диван, так и лежал. И квартира не помогла.

Муж Марии Степановны был старше ее, слаб здоровьем, в шестьдесят с хвостиком его разбил инсульт, и его смерть она приняла как должное, еще в молодые годы смирившись с тем, что век свой будет доживать вдовой. Поплакала, что преждевременно ушел он от нее, да и смирилась. Но с состоянием сына смириться не могла, сын должен был жить, жениться, обзавестись детьми. Он вернулся на вид такой хороший, целый, а внутренние, душевные болезни она не понимала, и понимать не хотела. Что такое было там, на этой проклятой войне, что сломало, изуродовало ее веселого, общительного Андрея?

— Не только контузия, мама, виновата, — сказал он ей. — Я видел то, чего вообще не должно быть в жизни, и забыть это невозможно.

Мария Степановна водила его в поликлинику, к участковой. Та посылала к невропатологу.

Молодая, сразу после института, врач испуганно слушала Марию Степановну, стеснялась смотреть на Андрея, и выписывала успокоительные. Андрей их пил, спал, припадки эпилепсии случались реже, но он по-прежнему лежал и отрешенно глядел в потолок часами.

Городок, в котором родилась и всю жизнь прожила Мария Степановна был маленький, и все здесь всё друг про друга знали. Знали и про её горести.

— Как будто сглазили его, понимаешь? — сетовала на состояние сына Мария Степановна Маше, своей тезке и подруге. Они всю жизнь проработали вместе на одной автобазе. Мария Степановна диспетчером, и обращались к ней давно по имени отчеству, а тезка работала шофером автобуса и откликалась на Машку.

Вот Машка и предложила измученной подруге попытать счастья у знахарки. Мария Степановна послушалась и пошла. Немолодая знахарка выслушала ее и отказалась лечить Андрея.

— Я всё больше заикание заговариваю, зубную боль, а такую напасть, что с твоим сыном случилась, я лечить не умею. Но дам я тебе адрес одной Московской бабушки-старушки. Наговорами лечит, да так хорошо, что к ней очередь. Берет она дорого, пять тысяч за сеанс. Но помогает. Бери сына и поезжай в Москву.

Да, поистине все дороги ведут в Москву, думала Мария Степановна. И к министру в Москву, и к знахарке в Москву. Поистратившись на первой поездке, она заняла денег у всех, кто мог дать и давал, купила билеты, подняла сына с дивана, и повезла его, горемычного в Москву. Сначала Андрей сопротивлялся, ехать не хотел, ни во что не верил, но жалеючи мать, уступил ей.

Записались они на прием, выстояли очередь.

Зашла Мария Степановна к знахарке вместе с сыном и обмерла от страха: за столом старуха, ведьма ведьмой: глаза горят, седые патлы дыбом, нос крючком, брови на переносице срослись. Остановилась Мария Степановна у порога, ноги ватными стали, ни шагу ступить не может. Голова пошла кругом, мысли помутились, и она упала бы, но тут страшная старуха заговорила:

— Ну, да, ведьма я, ведьма и есть, — сказала знахарка, — но сыну твоему помогу.

Когда ведьма заговорила, то во рту у нее оказались не страшные клыки, а обыкновенные зубы, скорее всего вставные, очень уж ровные и белые для седых волос, впалых морщинистых щек и пронзительных, сверлящих насквозь глаз. И эти прозаические обычные зубы успокоительно подействовали на Марию Степановну. Она глядела старухе в рот, и обморочное состояние уплывало, оставляло Марию Степановну.

— Очухалась? — спросила старуха. — Тогда иди отсюда, оставь нас с сыном твоим вдвоем.

Мария Степановна повернулась, взглянула на Андрея и увидела на его лице выражение любопытства, так свойственное ему в детстве и не виденное ею с тех пор, как он вернулся. Почувствовав легкость во всем теле, и упругость в ногах, она ровным шагом вышла из комнаты и, умиротворенная, села на стул у самой двери ждать сына.

Толпившиеся у двери, ждущие своей очереди, смотрели на нее во все глаза, но молчали, не решаясь расспрашивать, а словоохотливая обычно Мария Степановна тоже молчала, молчала так, как будто ей завязали рот.

Андрей вышел тихий, размягченный, посмотрел на мать и медленно двинулся к выходу. Мария Степановна вздохнула и покорно пошла за сыном.

На улице Андрей спросил:

— Деньги на поездку занимала?

От его слов, от возникшего интереса к обычным житейским делам сердце у Марии Степановны запрыгало, закувыркалось зайцем. Она остановилась и прижала руки к груди, стараясь остановить биение, утихомирить его. А Андрей повернулся к матери, замедлил шаг.

— Да ладно, — сказал он. — Не волнуйся. Выкрутимся. Пойду работать, всё отдадим.

Помогла, думала мать. Спотыкаясь, как слепая, она едва поспевала за сыном. Помогла чертова ведьма, не обманула, пошли ей господь сил и здоровья!

Встреча

Ольга Степановна идет по улице медленно, с трудом, опирается на палку. В широком сером плаще, черных ботинках и черных перчатках, с толстым оттопыренным задом, она напоминает издалека большого паука, только вместо восьми конечностей у нее четыре. Полнота и запущенный артроз тазобедренных суставов не позволяют ей спешить.

Долго добирается она до магазина, здоровается со знакомыми. Ее приветствуют многие, она всех и не помнит. Сорок лет проработала Ольга медсестрой в местном стационаре, много таблеток подала, уколов сделала, уважают ее, здороваются.

Ольга Степановна топчется у прилавка, выбирает себе колбаску. Выбирает по своему вкусу, а покупает целый батон, на всю семью. Семья — это сын, невестка и двое внуков.

На раскоряку, но с чувством выполненного долга, Ольга Степановна движется из магазина домой. Обед готов, его нужно только подогреть и подать внукам через час, когда мальчики вернутся из школы.

Ольга Степановна усиленно глядит себе под ноги, и почти наталкивается на маленькую женщину, которая не очень уверенно, как пьяная, бредет по тротуару. Только оказавшись вплотную к ней, Ольга Степановна узнает в женщине бывшую сватью:

— Таисия, это ты? — удивляется она. — Ой, а я тебя не узнала! Ты всегда такая представительная, с высокой прической, а сейчас стриженная, простенькая.

Конечно, Ольга Степановна не узнала родственницу не только из-за того, что та сменила прическу. За те пять лет, что они не виделись, Таисия сильно сдала, расплылась, поседела, обрюзгла.

Таисия подслеповато щурится на Ольгу.

— Ну не будешь же теперь до самой смерти таскать на голове этот шиньон, — говорит она. — Я плохо вижу, вот тебя только по голосу и узнала, а уж прически сооружать теперь не мое дело. — Голос у нее ясный и звонкий, совсем не изменившийся голос.

Таисия хоть и рада встретиться с родственницей, но недовольна ее словами. Таисии надоело каждому объяснять, почему она не при параде, сменила прическу. Сменила и сменила, кому какое дело?

Ольга Степановна сочувствует, интересуется:

— Что с глазами у тебя?

Ольга Степановна спрашивала, а сама цепко, ревниво оглядывала сватью. Таисия моложе Ольги на три года, и всегда выглядела лучше нее, принарядиться любила, покрасоваться, но теперь нельзя было заметить, что Ольга старше. Сравнялись они. Ольга Степановна отметила это с большим удовлетворением, но вслух говорить не стала.

Они не виделись с Таисией пять лет и вот, пожалуйста, узнали друг друга, только когда уперлись носами. И то Ольга ее узнала, а так прошли бы мимо, как чужие.

Таисия между тем рассказывала про свои глаза: ее прооперировали в Моники, вставили хрусталики, и она была счастлива, потому что хорошо видела, но только недолго. Прошло четыре года, и зрение опять упало, она видит только силуэты, а вот лиц разобрать совсем не может, и очки никакие не помогают.

Таисия говорила, а сама смотрела слепыми глазами на сватью и жалела, что не видит ее. Тоже можно было что-нибудь спросить про ее внешность, заметить изменения, ляпнуть, как будто случайно и, если Ольга не заметит подковырки, проявить тактичность, извиниться. Тогда уж точно поймет, как брякать, что она опростилась.

Ольга Степановна не проявила должного сочувствия к бедам Таисии, да и то, правду сказать, не знаешь, что хуже, ослепнуть или, как она, обезножить. Хрен редьки не слаще. Остается только на детей надеяться.

— Как Володя? — спросила Ольга.

Володя был их общим с Таисией внуком. Младшая дочь Таисии первым браком была замужем за старшим сыном Ольги.

— Ничего, хорошо, — Таисия не видела глаз Ольги и по голосу пыталась определить, как та спрашивает, с обидой или нет. — Хороший мальчик вырос (Володе было уже двадцать пять). Внимательный. Я тут в больнице лежала с печеночной коликой, так он меня навещал, кефир покупал, сметану.

Таисии было приятно это рассказать, утереть Ольге нос. Хоть и общий был их внук Володя, и приходились они обе ему родными бабками, но баба Тая была любимой бабушкой.

— Да, — соглашается Ольга, которая не помнит, когда видела внука в последний раз. — Хороший. Заходил на днях, посмотрела я на него. Красивый стал.

«Я вот могла увидеть, что он красивый стал», думала Ольга, «могла бы, если бы он и вправду зашел, а вот ты и увидеть внука не можешь».

«Пой ласточка, пой», Тая улыбалась, кивала головой: «Все-то я знаю, кумушка. Как раз неделю назад спрашивала Вову, ходит ли он к тебе, и он сказал, нет, ба, давно не хожу. Не ходит он к тебе, и ты сама знаешь, почему».

Помолчали. Потом Тая спросила:

— Ты давно не работаешь?

— Давно… Лет пять точно. Да и то, я ведь сорок лет отбарабанила постовой медсестрой, на одном и том же месте. Хватит уж.

Опять повисла пауза. Разговор иссяк.

— Тебя, может, проводить? — спросила Ольга.

— Да нет, я сама дойду. Я немного всё же вижу, вот и хожу. Только дорогу не перехожу одна, сама знаешь, как теперь гоняют. Им человека сбить, раз плюнуть.

Старухи покивали друг другу и разошлись. Разошлись, но встреча всколыхнула в них старое, давно забытое.

Таисия думала о Володе и Ольге: «Вот пожалела сироте квартиру… Побоялась внуку отписать, не хотела, чтобы сын обиделся. А того нет у тебя в голове, что нелегко мальчику с отчимом жить».

Таисия не осуждала дочь, что та второй раз вышла замуж, после того, как овдовела в 22 года, не осуждала и нового зятя, что он прохладно относится к пасынку. Что ж, не своя кровь, не обижает, и то ладно. А вот сватью Ольгу она осуждала…

«У сына твоего квартира, у его жены тоже двухкомнатная осталась от родителей, вот ты и возьми и отпиши свою внуку-сироте. Так нет, всё сыну решила оставить. Вот Вовка обиделся, и не ходит к ней. Мальчик он хороший, и не ради квартиры к Ольге ходил, нет, конечно. Но подслушал случайно разговор соседки с бабкой, когда та ей советовала отдать квартиру внуку, а бабка сказала, нет, не могу. Услышал, и хотя тогда еще маленький был, ему и шестнадцати не было, а вот обиделся и перестал общаться с ними, с бабкой и дядей, а раньше часто ходил, на всё лето она его на дачу брала. Ольгу, конечно, понять можно, она с сыном живет, одна уже не может…».

Тут Таисия выпрямилась слегка, гордясь тем, что вот она всё еще живет одна, справляется, хоть и слепая, а Ольга с сыном живет, и его обидеть ей не с руки. А всё равно Вовку жалко. Была бы у него сейчас квартира, он, глядишь, и женился бы. А так привести в дом жену, где отчим и мать, и брат. Ясно, что невозможно.

Таисия не хотела додумывать до конца, а если бы додумала, то получалось, откажись она от самостоятельности, которой так гордилась, переберись жить к дочери с зятем, то тогда Вовка мог бы жениться…

Таисия задавила эти мысли и просто шла, узнавала дома по силуэтам, щурилась, радовалась ощущению тепла на щеке от утреннего апрельского солнца.

Мысли Ольги после расставания со сватьей были тягучие, вязкие, больные мысли. Она вспоминала тот страшный день, когда так нелепо погиб ее старший сын, зять Таисии. Выбросился с балкона. И жена его Лида, дочь Таисии, была дома, и она, мать, пришла в гости.

Мишка, он всегда шалый был, грозил ей, что покончит с собой, прыгнет с балкона. У него давно, с четырнадцати лет была эта мысль: прыгнуть. Всё выдумывал, что она его не любит, только младшего любит. И раз он ей не нужен, то выбросится назло ей. Она никогда не верила, что сын может это сделать. Ольга в своей расчетливой практичности и благоразумности не представляла себе, как это можно, из-за того, что тебя кто-то не любит, даже родная мать, прыгнуть с балкона. Да ни в жизнь она этому не поверила бы. А вот пришлось поверить…

И сумма такая была пустяковая, какую он попросил. Он попросил, а она не дала. Сынок на пиво просил. Скудно они жили, Лидка всё до копейки выгребала у мужа, а у нее, у Ольги были денежки, но баловать 24-летнего ей и в голову не приходило.

Она шла и думала, и ей, как всегда, стало легче от мысли, что он только попугать ее хотел, показать, что сейчас кинется вниз. Спектакль устроил, да не рассчитал, сорвался и погиб, глупо погиб, оставил жену и маленького сына.

Давно это было, так давно, что Ольге не верится, что это произошло с ней. Сейчас бы она дала ему эти крохи на пиво, и всё было бы по-другому. Да конечно, дала бы, раскошелилась, и сын жил бы себе и жил.

Ольга Степановна слышит, как вдруг застучало, взъерепенилось сердце, застарелая боль утраты рвет его на части. Она останавливается, достает из кармана валидол, кладет под язык.

Вот встретилась не ко времени, с досадой думает она про сватью, встретилась и разбередила… Сколько ни трави душу сейчас, ничего не изменишь…

Ольга Степановна постояла, постояла и поплелась дальше. До подъезда оставались считанные шаги.

Пастель влаги не любит

Моя бабушка похоронена на новом Батумском кладбище в Эрге.

Старое кладбище ближе к городу, тенистое, заросшее, заставленное памятниками, а в Эрге начали хоронить на самой вершине горы, и там простор, величественная панорама, далеко от города, но красиво.

Каждый раз, как удается попасть в Батуми, мы ездим навестить бабушку в ее заоблачных высотах. Заоблачных, конечно гипербола, хотя при низкой облачности на соседних горах ночуют тучи.

Мы с мужем выбрались ранним утром, долго голосовали, но такси поймать не смогли, и пришлось топать до стоянки на вокзале.

Там уныло стояли штук пятнадцать машин, и мы подошли к первому по очереди.

Это была старая бордовая копейка, вся обшарпанная, как и ее владелец, и при мысли о том, что на ней придется подниматься по крутому серпантину, мне стало не по себе.

Но здесь был неуклонный порядок и демократия: выбрать машину по своему вкусу мы не могли, нужно брать ту, которая первая. Очевидно, что первый тот, кто раньше всех встал и, значит, тот, кому нужнее всего деньги. А кому есть нечего, тот много не запросит.

Сторговались мы быстро, и я сразу предупредила, что нам нужно в один конец: платить в два конца нам дорого, и обратно мы поедем на троллейбусе. С горы идти чуть больше километра, и вниз — не проблема, летишь, как перышко, а вот наверх в жаркое утро задохнешься.

Сначала дорога идет по городу: долго-долго по улице Горького, не знаю, как она сейчас называется. Едешь, едешь, и думаешь, ну всё, сейчас уже Турция, но нет, дорога упирается в шлагбаум пограничной заставы, и сворачивает налево в гору. Море остается по правую руку.

Выбираешься из города, и дорогу обступают высоченные эвкалипты с белыми стволами. Гармоничное, красивейшее дерево эвкалипт: высокое, ствол светлый, на нем продольные коричневые полосы коры стройнят дерево, делают его еще выше, а свисающие ветви с темной, продолговатой, как у ракит, листвой навевают грусть.

Позади эвкалиптов тянутся кукурузные поля, кое-где поселки, а дальше и справа, и слева по горизонту синие горы.

В этом году здесь была суровая для здешних краев, до 5 градусов мороза, снежная зима, и сейчас, в начале мая, на синих горах кое-где белеют извилистые полоски не растаявшего снега.

Золотистые стволы, бурые листья, желтеющие молодыми всходами поля и синие горы. Смотришь и не наглядишься, и не веришь, что это реальность, а не пригрезившаяся сказка.

Дорога между полей закончилась, сейчас слева гора, справа река Чорохи. Мы переехали мостик одного из ее узких притоков и начали подниматься в гору, к кладбищу.

Первый поворот серпантина, и видна дельта Чорохи, большое песчаное пространство, покрытое извилистыми протоками буроватой воды.

Еще петля, дельта опускается ниже, взгляд охватывает бо́льшее пространство — и вот оно море, сверкает на солнце, лазурное до самого горизонта, и только прибрежная часть его, там, где в него впадает река, цвета охры.

Поворот, и море скрывается за высокими деревьями, окружившими дорогу.

Одно дерево склонилось с отвесного склона почти горизонтально к поверхности дороги. На нем брюхом лежит корова и мирно жует верхушку низкой пальмы. Как она туда попала, и главное, как выберется, остается только гадать.

Теперь, с высоты вновь открывается вид на долину Чорохи. Горы сгрудились вокруг нее, вдали белеют вершины, покрытые снегом, и у реки на небольшом холме темные полосы чайных кустов. Горы закрывают полнеба, синие, с лиловым оттенком, величественно прекрасные.

Вот и кладбище, и бабушка похоронена в первом ряду.

Мы прощаемся с таксистом, но не тут-то было.

— Я подожду вас, — говорит он.

— Да мы долго будем, больше часа, а ты, что, нас будешь ждать?

— Не спешите, — говорит он, — я подожду. Я могу долго ждать.

Я представляю длинную очередь из машин, в конец которой он сейчас вернется, и понимаю, что ему до самого вечера теперь не дождаться пассажиров, и мы его единственный сегодняшний заработок.

Поняв, что от таксиста не избавиться, мы с Алешкой достаем краски, кисти, красим ограду, выдергиваем траву.

Таксист сидит в стороне на камне, смотрит на горы, молчит.

Мы достаем бутерброды, жуем.

В Грузии не принято есть, не пригласив человека, как-то с тобой связанного, но у меня только два бутерброда с грузинским сыром, и разрезанный пополам помидор, и предложить мне нечего. Не по скудости средств я взяла так мало, а просто рассчитала, что нам именно столько хватит перекусить до обеда. На Батумском рынке овощи, да и сыр сто́ят теперь копейки.

После еды Алексей докрашивает ограду, а я беру бумагу, коробку с пастелью и сажусь рисовать покрытую снегом гору, разлом между горами, из которого течет Чорохи, разлинованные участки чайных плантаций.

Наш таксист оживает и подходит ко мне, сидит за спиной, смотрит. Он не молодой, на нем бордовый вылинявший свитер, седые, опущенные вниз усы, и вообще, он очень похож на свою машину.

Пока я рисую, он, по здешней кавказской манере, расспрашивает меня о моей жизни: кем работает муж, и сколько у нас детей, и женаты ли дети.

Я рисую и отвечаю.

Здесь так принято, и это не любопытство, хотя и оно тоже, а своего рода вежливость: человек тебе не знаком, но ты оказываешь ему внимание, интересуешься его делами.

Рассказывает и он о своей жизни, у него жена и трое сыновей. Старший еще не женат, но уже работает, что-то приносит, и вот он, на машине, кормит семью. Он не жалуется, но и так ясно, что приходится туго.

Я слушаю, киваю, думаю о своих одноклассниках, большинство из которых просто бедствуют. Как сказала подруга, когда мы были в гостях, на сколько наторгуем сегодня, на столько и едим. Хозяин платит каждый день оговоренную часть выручки. Сегодня вот мы с курицей, а завтра, может быть, будут одни макароны.

Шофер меняет тему разговора, смотрит на рисунок:

— А красиво получается. Хорошо.

Я вывожу белым мелком снег на вершине и неожиданно для себя говорю ему доверительно:

— Знаешь, я много где побывала, а красивее этих мест ничего не видела.

И это чистая правда.

Ни извилистые берега Скандинавии, ни обрывистое побережье Коста-браво в Испании, ни пустынная природа Анталии, ни прекрасные холмистые просторы Словакии не могли сравниться с Кавказом, с надменной красотой величественных гор, с буйством растительности, с сиянием этого дня на Родине моей мамы.

— Вот оно как, — задумчиво сказал шофер.

И после молчания произнес то, что я никак не ожидала услышать от этого немолодого, плохо говорящего по-русски аджарца, озабоченного семьей и бытом:

— А мы, видно не ценим. Прогневили бога, и теперь жить в этих прекрасных местах стало невозможно. Совсем плохо стало жить.

И так скорбно прозвучали его слова, такая в них была затаенная боль, что я, почувствовав, как стал расплываться в моих глазах рисунок, резко отодвинула лист подальше от себя: пастель влаги не любит.

Батуми, 1997 год.

Жар

Мама кладет ладонь на голову Тани. Рука у мамы белая, прохладная, приятно ощущать ее на лбу. Мама сердится:

— Паршивая девчонка. Опять наелась мороженого. Какой жар, хоть скорую вызывай. И знает ведь, что нельзя ей мороженого с ее гландами, а всё равно хватает.

Мама склоняется над Таней, смотрит внимательно. Глаза у мамы пронзительные, карие, почти черные, темные волосы зачесаны наверх высокой волной, на затылке скреплены блестящей заколкой.

Сейчас Таня не видит заколки, но знает, что она на месте, там, среди густых маминых волос.

Таня хочет сказать, что она съела совсем мало мороженого, совсем чуть-чуть, с папой напополам одну мороженку, но губы у нее растрескались, в голове гудит, и она не может отчетливо произносить слова. Из губ раздается неопределенное мычание.

Мама встает, забирает свою руку и уходит, но через минуту возвращается, в руке у нее мокрая марля: компресс на голову. Она кладет Тане на лоб противный холодный компресс вместо своей руки, а Тане хочется, чтобы мама сидела возле нее, держала бы руку на раскаленном лбу, и тогда Тане стало бы легче.

Таня открывает глаза, видит странный серый туман вокруг себя, и мамы рядом нет. Она гремит чайником на кухне. Рядом с Таней папа. Он сидит на краешке Таниной кровати, виновато опустив голову.

— Танечка, как же это мы с тобой… — тихо говорит он. — И что же я, большой дурак, согласился купить тебе это проклятое мороженое.

Он вздыхает, кладет свою руку на Танину. Рука у папы твердая, шершавая, и от ее прикосновения боль не проходит, жар не уменьшается.

— Маму, позови маму, — неразборчиво шепчет она.

Папа наклоняется над Таней, пытается понять, что она говорит, но необходимость в этом отпала, мама уже здесь. Одной рукой она приподнимает Таню, другой кладет ей в рот белую таблетку.

— Не горькая, жуй, — говорит она. — Разжеванная быстрее помогает.

Таня послушно жует аспирин, запивает теплым чаем с малиной, который принесла мама.

Танина голова болтается на шее от жара и слабости, и мама осторожно кладет Таню обратно на подушку.

— Последи за ней, — говорит она мужу. — Я схожу к Марье Степановне, нашему завучу, скажу, что завтра не выйду на работу.

— То-то она обрадуется, — Таня слышит мамин голос уже из передней, слова глухо доносятся до нее. — Опять я не работаю. Сейчас начнет стонать, что некем меня заменить.

Мама накидывает белый ажурный платок на голову. Таня этого не видит, но знает, что мама фасонит, как говорит папа, и ходит даже в сильные холода в красивом пушистом ажурном платке и не хочет носить теплый серый платок, который подарила ей бабушка, папина мама.

Слышно, как стукнула дверь, мама вышла. Папа потушил свет, и ушел в другую комнату. Дверь оставил открытой, и прямоугольник света из спальни попадает на край Таниного одеяла. Этот кусок света успокаивает: Таня не хочет остаться одна в темноте, когда ей так плохо.

Таня знает, что после аспирина она начнет потеть, и потом жар спадет и ей станет легче. Она ждет этого, но голова раскалывается от боли, во рту пересохло, и сильно болят суставы рук и ног. А горло болит так, что невозможно проглотить слюну, как будто нож втыкают в горло, вот как больно. Перед глазами кружатся желтые мушки-пятна. Их много, они то собираются облаком, то разлетаются в разные стороны. Таня тянется, тянется, ей почему-то надо дотянуться до этих мушек, но они начинают кружиться всё быстрее и быстрее, и Таня никак не может поймать ни одну из них.

Среди мушек вдруг появляется лицо мамы, склоняется над ней, недовольное, сердитое. Мама у Тани учительница и, когда Таня болеет, мама не может работать, и ее замещают другие учительницы. А Таня болеет часто, и в школе Таниной мамой, Алевтиной Григорьевной недовольны.

Я болею, и поэтому мама меня не любит, думает Таня. Она так для себя думает, что мама не любит ее за то, что она часто болеет. На самом-то деле Таня знает, что болезни тут не причем. Ей становится очень жалко себя, такую маленькую — всего десять лет — и уже не любимую мамой. Мама любит Наташу, Наташа на нее похожа, а я нет, печалится Таня.

Глаза ее заполняются слезами, но мама, которая как-то незаметно вернулась домой, поправив одеяло, отошла к окну и не видит слез дочери.

Наташа Танина двоюродная сестра, мамина племянница, дочка ее сестры Антонины.

Тетя Тоня и Танина мама обе высокие, темноглазые, темноволосые, решительные. И Наташка, на полгода моложе Тани, очень похожа на свою маму Антонину и тетку Алевтину: такая же высокая, тонкая, темноволосая, темноглазая. А она, Танечка, в другую породу, она похожа на отца, и на бабушку Любу, мамину свекровь, которая подарила маме некрасивую, но очень теплую шаль.

А мама не очень-то жалует свекровь и переживает, что дочка похожа на нее: маленькая, светлоглазая, с серыми неопределенного цвета волосами.

Тане десять лет, а ее принимают за семилетнюю, такой она заморыш.

Таня вспоминает случайную встречу два дня назад, и поток слез усиливается, уже подушка под щекой мокрая. Она идет с мамой и Наташкой по улице. Навстречу им, улыбаясь, идет незнакомая некрасивая женщина. Нос у нее расплылся по всему лицу, даже на щеки залез, глаза маленькие, хитрые, и рот как щель. На лягушку похожа, сразу решила Таня, и отвернулась.

— Алевтина Григорьена, здравствуйте! — запела лягушка. — Сколько лет, сколько зим. Я так рада вас видеть. И какая же дочь у вас красавица, очень и очень похожа на Вас.

И она, улыбаясь, погладила своей лягушечьей лапой Наташу по голове.

— Это не дочь, это племянница, — сухо ответила мама. — А дочка моя вот, справа стоит.

Лягушка повернулась в Танину сторону, пошевелила своими лягушечьими губами.

Только скажи что-нибудь плохое, думала Таня. Я сейчас как разбегусь и толкну тебя головой в живот.

Таня лежит, плачет, у нее жар, губы растрескались до крови, она представляет себе, как разбегается и толкает ненавистную тетку головой. Голова проваливается в живот, всё глубже и глубже. Тане становится душно, она не может вздохнуть, ловит ртом воздух, раскрывает глаза. Нет никакой тетки и ее живота, она лежит в постели, только мушки вьются вокруг нее, желтые, как пятно света на одеяле.

Тане удается вдохнуть, она глотает слюну, и боль в горле вгрызается в нее с новой силой.

Мама, думает Таня, я тебя люблю. Мама, это ничего, что я не в вашу породу, я вырасту и изменюсь. Я покрашу волосы в такой же, как у тебя цвет.

— Дааа, — говорит лягушка, — да, эта точно не в вашу породу.

Наташа тянет Таню за руку, и они отходят от взрослых на несколько шагов.

— Дура она, жаба настоящая, — шепчет Тане Наташка. — Ты тоже красивая. Ну и что, что ты похожа на бабушку. Бабушка добрая, я ее очень люблю, и тебя тоже люблю.

Таня смотрит в Наташкино серьезное лицо, в ее темные, как у Таниной мамы глаза. Конечно, Наташкина любовь это совсем не то, что мамина, но всё же хорошо, что у нее, у Тани, есть такая сестра. Пусть Наташка похожа на свою мать, но той на это трижды наплевать: они с мужем, Наташкиным отчимом, любят пропустить рюмочку, погулять в компании, и Наташка для них обуза. Они часто оставляют ее у бабушки Любы. У бабушки Любы два сына женились на сестрах, Алевтине и Антонине. Только Танины мама и папа живут дружно, а Наташкины разошлись.

Алевтина, Танина мама, жалеет Наташку и всегда говорит Тане:

— Мы с тобой, как с писаной торбой носимся, а Наташе там одни тычки достаются.

И Таня согласна с мамой, пусть мама любит Наташу, но и ее, Таню, пусть тоже любит и не попрекает ее маленьким ростом и светлыми глазами. Разве может человек быть виноват в том, что он родился со светлыми глазами?

Таня хочет перевернуться, ей противно лежать на мокрой подушке, но ей удается только слегка пошевелить ногами. Она смотрит на одеяло и видит, что прямоугольник света на нем погас: значит, папа и мама легли спать, и ей, Тане, придется одной всю ночь бороться с жаром и с болью в горле.

Таня дышит часто, тяжело хрипит, слушает, как тикают часы. Забывается тяжелым сном. Она чувствует, как мама щупает ей лоб, меняет компресс на голове, но ей так плохо, что она не открывает глаз.

Когда Таня приходит в себя, в комнате светло. Перед Таниной кроватью стоит их участковый педиатр, Нина Алексеевна и говорит:

— Танечка, открой, пожалуйста, рот, я хочу посмотреть твое горло.

Таня мотает головой из стороны в сторону, но взрослые настойчивы. Мама приподнимает Таню, а Нина Алексеевна кладет холодную металлическую лопатку Тане на язык, больно смотрит горло.

— Она мороженого вчера наелась, — мама не может простить Тане это мороженое

— Ну, причем тут мороженое? Мороженое тут совершенно не причем.

Нина Алексеевна тоже сердится, только на маму.

— У вашей дочки дифтерит[1], понимаете вы это? Дифтерит! У нас в городе сейчас эпидемия дифтерита. Ее надо немедленно госпитализировать. Еще вчера надо было. Почему вы скорую не вызвали? Ребенок в таком тяжелом состоянии.

Мама смотрит на врача круглыми испуганными глазами, спрашивает с отчаянием в голосе:

— Это опасно?

Нина Алексеевна переводит взгляд на Таню, видит Танин взгляд, устремленный на нее, и останавливается, не произносит вслух то, что готово было сорваться с языка.

— Сейчас я напишу вам записку, пойдете в больницу, в инфекционное отделение, и за вами приедет машина. А я сделаю девочке противодифтерийную сыворотку.

Таня боится уколов, но сейчас ей так плохо, что она не сопротивляется.

Приходит машина скорой помощи и Таню забирают в больницу.

Через два дня тяжелого жара ей становится легче, и ее приходят навестить мама и папа. Им разрешили на две минуты заглянуть в палату, где лежит их дочка.

Таня лежит на кровати, бледная, худая, но радостная.

Хорошо, что я не умерла, думает она. А могла бы. Вон как мама испугалась, когда услышала про дифтерит. Я осталась живая и всегда буду счастливой, и пусть мама любит Наташку больше, чем меня. Меня она тоже любит, теперь я это точно знаю.

И она улыбается вошедшим.

 Действие в рассказе происходит в те времена, когда прививки КДС (от коклюша, дифтерита и столбняка) детям не делали.

 Действие в рассказе происходит в те времена, когда прививки КДС (от коклюша, дифтерита и столбняка) детям не делали.

Мачеха

Ночь. Высоко на небе блестят звезды. Исчез в темноте противоположный берег небольшого протока, близко придвинулись окружающие поляну кусты.

Люба видит костер, человеческие фигуры вокруг огня, полосатые арбузы, освещенные неровным светом пламени.

Юноша берет большой нож, с треском разрезает арбуз. Сок течет ему на брюки, много рук тянется к кровавым кускам, вмиг растаскивают. Люба чувствует вкус арбуза, ощущает, как сладкий липкий сок течет по подбородку.

Юноша достает гитару, поворачивается к костру, через его пламя смотрит на Любу. Лицо его покрыто оранжевыми всполохами неровного пламени.

Сашка, узнает его Люба, и радостное чувство щемит ей сердце. Саша перебирает задумчиво струны, наклоняет голову, почти прижимаясь лицом к грифу.

Я молодая, у меня вся жизнь впереди, думает Люба. Она лежит в траве, слушает Сашкин чуть хрипловатый голос, смотрит на звезды. Ей радостно и чуть-чуть тревожно.

Темный провал. Кадр меняется, и вот уже Люба лежит в палатке, спит, сморенная усталостью.

Наработавшись за день, она долго не может проснуться, понять, что с ней происходит, она летит во сне в какую-то бездонную темную яму, летит, цепляется руками за мокр

...