Когда велит совесть. Культурные истоки Судебной реформы 1864 года в России
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Когда велит совесть. Культурные истоки Судебной реформы 1864 года в России

Интеллектуальная история

 

 

Татьяна Борисова

Когда велит совесть

Культурные истоки Судебной реформы 1864 года в России

 

 

Новое литературное обозрение

Москва

2025

УДК 340(091)«1864»

ББК 63.3(2)522-36

Б82

Редакторы серии «Интеллектуальная история»

Т. М. Атнашев и М. Б. Велижев

 

Исследование осуществлено в рамках Программы фундаментальных исследований НИУ ВШЭ

 

Рецензенты:

Д. А. Бадалян, кандидат исторических наук

В. С. Парсамов, доктор исторических наук

Д. Ю. Полдников, доктор юридических наук

Д. В. Руднев, доктор филологических наук, кандидат исторических наук

Татьяна Борисова

Когда велит совесть: Культурные истоки Судебной реформы 1864 года в России / Татьяна Юрьевна Борисова. — М.: Новое литературное обозрение, 2025. — (Серия «Интеллектуальная история»).

Судебная реформа 1864 года стала попыткой радикальных преобразований российского общества, причем не только в юридической, но и в нравственной сфере. Начиная с 1830‑х — 1840‑х годов в публичном дискурсе человек, государство и его законы стали связываться сложной сетью различных понятий и чувств, а «долг совести» и «чувство истины» стали восприниматься как доступные всем сословиям средства этической ревизии русской жизни. В центре исследования Татьяны Борисовой — понятие совести, которое вступало зачастую в противоречивые отношения с понятием законности. Почему законность и судопроизводство в Российской империи стали восприниматься значительной частью образованного класса как безнравственные и аморальные? Как совесть получила большую преобразовательную силу, действие которой оказалось непредсказуемым для самих реформаторов? И почему порожденная переменами судебная практика стала ярким явлением русской культуры, но в то же время замедлила формирование правового самосознания и гражданского общества? Татьяна Борисова — историк, доктор права, доцент НИУ ВШЭ в Санкт-Петербурге.

В оформлении обложки использована фотография статуи Юстиции над входом в здание суда округа Скотт в Джорджтауне, Кентукки. Фото: Carol M. Highsmith, 2020. Carol M. Highsmith Archive. Library of Congress.

 

ISBN 978-5-4448-2815-1

 

Введение

Книжечка всеобщей истории, не знаю кем составленная, была у нас едва ли не в двадцать страничек, и на обертке ее было обозначено: «Для воинов и для жителей». Прежде она была надписана: «Для воинов и для граждан» — так надписал ее искусный составитель, — но это было кем-то признано за неудобное, и вместо «для граждан» было поставлено «для жителей».

Н. С. Лесков. Кадетский монастырь.

Государство права и государство совести

В истории России есть прекрасная страница — золотой век русского суда. Этот краткий век начался и закончился в царствование Александра II (1855–1881) вместе с одной из самых радикальных из его реформ — Судебной реформой 1864 года. До сих пор эпоха Великих реформ считается самым либеральным временем в истории Российской империи. Их масштаб был поистине грандиозным: отмена крепостного права, радикальное ослабление цензуры, политика гласности, институты самоуправления — и над всем этим независимый суд. В нем судьи получили автономию от административной власти, были введены открытый для публики состязательный процесс и суд присяжных. У прогрессистски настроенных современников складывалось впечатление, что впервые в российской истории судебная власть проектируется как независимая ветвь самодержавного правления, что представлялось им необходимым и закономерным.

Действительно, реформы Александра II воспринимались современниками как реальная и вполне осуществимая программа мирного переустройства старого имперского порядка в современное «культурное», как тогда говорили, государство. Независимая печать и независимый суд должны были сыграть ведущую роль в этом постепенном переустройстве, привлекая к нему читающую публику. Печать должна была объективно показывать, какие явления общественной жизни требуют внимания, а обновленная система правосудия — обеспечить «скорые и правые» судебные решения.

Предусмотренная законами открытость и гласность прессы и суда должны были стать средствами достижения справедливости и если не согласия, то гражданского мира после тяжелой Крымской войны (1853–1856). Понятие «гласность», почти забытое сегодня со времен Перестройки 1985–1991 годов, было центральным и для программы Великих реформ. В нем выразилась основная идея преобразований: власть и подданные, услышав друг друга [1], должны прийти к некоторым «согласным» действиям, направленным на эффективное управление в условиях модернизации, которой неизбежно сопутствовал рост самосознания образованных подданных.

Многочисленные покушения на императора-освободителя и его убийство в 1881 году показали, что не все подданные хотели согласия на предложенных условиях. Согласие [2] подразумевало взаимное доверие и взаимную ответственность, но в условиях опасности для престола на первый план выступала демонстрация эффективной и неограниченной самодержавной власти. Репрессии против радикалов с начала 1860‑х годов, усиление цензуры и постепенное распространение с 1879 года военного положения на большинство российских губерний вели к усугублению кризиса согласия. Был ли он неизбежен? Какую роль в этом кризисе сыграл новый суд, на который возлагали большие надежды?

Внимательный наблюдатель и активный участник следующего кардинального перелома в истории России — юрист по образованию, философ, один из учредителей Союза освобождения в 1903 году Семен Людвигович Франк — сформулировал оригинальные ответы на эти вопросы. Свое эссе по поводу 40-летия Судебных уставов, написанное накануне революции 1905 года, он назвал «Государство и личность» [3]. В нем Франк изложил тезис, разрабатываемый в советской и современной историографии Судебной реформы: независимый суд, дарованный самодержцем, не мог укрепить государственный режим в его прежней форме. Независимость и гласность суда очевидным образом подразумевали установление пределов самодержавной власти. Неужели этого не понимали сами реформаторы?

Говоря об отсутствии «условий», при которых новый суд дал бы больше плодов, Франк критиковал ограниченный подход тех, кто стремился преобразовать систему. Действительно, новые Судебные уставы 1864 года воспринимались как необходимое подновление правосудия — суд должен был стать «скорым, правым, милостивым и равным для всех». Проектируя его, реформаторы вдохновлялись отсутствующими в российской действительности условиями — реальными и воображаемыми. Реальными они считали свои знания о современной юридической мысли и судебной практике Запада. Воображаемым же был результат, при котором по новым статьям процессуального закона будет возможно открытое для всех судебное состязание, в котором, как писал Франк,

представитель прав государства — обвинитель — и представитель прав личности — обвиняемый и его защитник — спорят, как две равные стороны, перед третьей, незаинтересованной и независимой властью — судом [4].

В этом изложении сути реформы хорошо видны ее самые тонкие места. Государство и личность «спорят, как две равноправные стороны» (первое тонкое место, которое подчеркивается словом «как»), о своих «правах» (второе) перед «незаинтересованным и независимым судом» (третье). Каждое из этих тонких мест Судебной реформы в 1864 году, в 1904‑м, да и сегодня представляет собой отдельную проблему — как теоретическую, так и практическую.

В 1905 году, накануне первой революции в Российской империи именно самодержавие представлялось основной проблемой, препятствующей правильному устройству всех ветвей власти. Однако разнообразные исторические источники убеждают нас в том, что в период 1860‑х годов самодержавие не считалось препятствием для качественного функционирования независимого суда в России. Высказываясь от имени государства и от имени личности, юристы, журналисты, адвокаты, писатели, чиновники и присяжные заседатели своими выступлениями в печати и в суде создавали новые общественные представления о возможном понимании свободы и справедливости в Российской империи. Эти представления, как им казалось, открывали многовариантные направления дальнейшему движению истории России.

Такой оптимизм можно назвать глобальным явлением долгого XIX века — рост знаний и прогресс как будто открывали перед человеком все больше возможностей, тем самым подпитывая его уверенность в своих силах. На фоне расширения сферы знаний вопросы о том, кто судит и как надо судить, стали все больше волновать просвещенную публику. Эти вопросы, в свою очередь, подталкивали к пересмотру отношения к законному порядку. Какие интересы и почему должен в первую очередь защищать закон? Соглашаясь с credo либеральной доктрины, Франк, как и многие представители образованного класса, подчеркивал, что прежде всего суд должен охранять права личности. Для любого государства самой большой трудностью является необходимость на деле признать, что права личности существуют независимо от государства и оно должно подчиниться законам, их охраняющим [5].

В духе классической либеральной доктрины Франк полагал, что уравновесить стремление любого законодателя расширить свою власть над обществом и соблюдение закрепленных в законе «личных прав» подданных возможно. Лучше всего с этим справлялись государства с либеральной идеологией, сильной системой представительства и независимым судом. Однако для Франка правильные взаимоотношения институтов судебной, законодательной и исполнительной власти [6] в правовом государстве были вторичными. Первичным был внутренний принцип функционирования правового порядка. И здесь сорокалетний опыт действия российского независимого суда позволял Франку сделать интересные выводы о необходимости действия «правотворящей силы, которая закладывает самые основы правового строя и в которой именно и находят себе защиту права личности» [7].

Парадоксально, но Франк не называл свободу ключевой целью и принципом государственного устройства, тем самым отвергая классическую либеральную доктрину Милля, ставшего очень популярным в России 1860–1870‑х годов после перевода Чернышевского. Основываясь на синтезе идей немецкого гуманизма Гердера и Гумбольдта и христианской политической философии Хомякова и Соловьева, Франк подчеркивал первостепенное значение «морально-правового сознания общества». Оно действовало как «правотворящая сила», воплощаясь «в форме нерушимого для законодательной власти обычного права» и в форме особого учредительного акта — основного закона, конституции.

Связь между «правотворящей силой» и ценностями свободы человека, по Франку, была очевидна. Вслед за Кантом он считал, что морально-правовое сознание общества определялось вневременным этическим началом — совестью. Совесть требовала в равной степени «любви к ближнему» и «любви к дальнему» и утверждала некоторый баланс интересов общественного блага и свободного развития личности:

Совесть велит нам заботиться о благе общества, об устроении внешней эмпирической жизни наших ближних, об их счастье и довольстве; и наряду с этим она повелевает нам «не угашать духа», развивать заложенные в нас силы, давать широчайший простор тому духовному началу, которое содержится в нашей личности [8].

В России, как писал Франк, «все эти вопросы обсуждались до сих пор лишь отвлеченно» [9].

Интересно, что такую категорическую оценку «отвлеченных» обсуждений совести в России он поместил в свой очерк о Судебной реформе, одной из ключевых новаций которой было как раз придание совести большой юридической силы. Действительно, до этого тема совести как общественно значимой ценности разрабатывалась преимущественно в литературе, то есть вполне «отвлеченно». В 1864 году произошла радикальная попытка соединить в суде моральные понятия о справедливости с требованиями закона, задействовав совесть. Реформированное правосудие должно было скоординировать то, что и сегодня продолжает восприниматься как кардинально разные вещи: суд «по понятиям» (справедливо, по совести) и суд по закону.

То, что юрист по образованию Франк не упоминал о совести как «правотворящей силе» реформированного российского суда, — важное умолчание [10]. Удивительно, но факт: уже в начале XX века оказалось незаслуженно забытым, какую большую силу в 1864 году получила поставленная рядом с законом совесть. Вслед за современниками тех событий историки и юристы фактически фокусируют свое внимание на разных аспектах новизны самостоятельной судебной власти, опирающейся на профессиональную юридическую экспертизу. Однако в тени до сих пор остается очень важный аспект Судебной реформы — не юридическое, а этическое преобразование правосудия. Начертанный на зданиях обновленного суда девиз — «Правда и милость да здравствуют в судах» — посылал сигнал подданным о примате этики в теории и практике реформированного правосудия.

Реформаторы планировали привести в действие новый этический режим «правды и милости» в открытом для публики суде с помощью моральной категории совести. Суть преобразования определялась позднее как сосуществование «государства права и государства совести» [11]. Это высказывание обращает внимание на интересный парадокс в понимании совести, который при поверхностном рассмотрении далеко не очевиден. В чем он заключался?

Судебные уставы 1864 года и специальная юридическая литература определяли совесть как «внутреннее убеждение», которое, по мысли законодателя, в новом суде должно скорректировать и дополнить применение закона. Это внутреннее убеждение касалось нравственной стороны дела. Понимание совести как «внутреннего уверения, твердого признания нравственной доброты или худобы дел наших» с конца XVIII века фиксировалось в академических словарях русского языка как производное от «врожденной способности судить нравственную доброту или худобу наших деяний» [12] (курсив мой. — Т. Б.).

Однако если подставить «внутреннее убеждение» вместо «совести» в приведенную формулу («государство права и государство совести»), то получалось, что усилия героев Судебной реформы были направлены на сосуществование «государства права и государства внутреннего убеждения». Абсурдность этой формулировки показывает, что вопреки декларациям об индивидуальном внутреннем убеждении на деле под совестью понималось скорее коллективное, групповое представление о нравственном и безнравственном.

Действительно, судебный процесс, в котором основными критериями вердикта присяжных объявлялись закон и совесть, подразумевал некоторое общее понимание нравственных норм профессиональными судьями и присяжными заседателями — представителями народа. Этого согласия необходимо было достигнуть, опираясь на коллективные представления, то есть нарративы, разделяемые читающей публикой. Не без преувеличения можно сказать, что уже освоенная ранее роль читающей публики как морального судьи во многом определила то, что стало происходить на реальных судебных процессах.

Глашатаями совести в новом суде должны были стать присяжные заседатели и защитники — присяжные поверенные. В списки присяжных заседателей вносились мужчины от 25 до 70 лет, удовлетворявшие имущественному цензу, за исключением монахов, священнослужителей, военных и чиновников высших классов табели о рангах, учителей народных школ и слуг [13]. Образовательного ценза для присяжных предусмотрено не было. Если присяжные определялись методом случайной выборки из представителей местного общества, то адвокаты должны были не только иметь юридическое образование и опыт государственной службы, но и обладать безупречной нравственной репутацией. За нею следил корпоративный орган управления адвокатурой, действующий при Судебной палате, — Совет присяжных поверенных.

Совесть обвинителей также была «задействована» в новых Судебных уставах. Так, если в результате судебного следствия обвинитель убеждался в невиновности обвиняемого, то закон требовал отказаться от обвинения и сообщить об этом суду «по совести». Как видим, совести была придана большая сила именно для того, чтобы судебное следствие, взвесив все доказательства обвинения и доводы защиты, справедливо решало вопрос о вине, правильном понимании ответственности и необходимой меры наказания или милости. При таком практическом понимании необходимости соизмерения требований закона и совести в новом суде должны были восторжествовать правда и милость.

Эта книга ставит вопросы о том, почему категории морального дискурса «правда» и «милость» были объявлены ключевыми понятиями правосудия и как они соотносились с понятиями «право» и «ответственность». Все они, как будет показано, разрабатывались в широком контексте суда читающей публики над действительностью. Поэтому в русле известной традиции исследования «политизации литературы и литературизации политики» [14] мы будем говорить о культурных истоках Судебной реформы. Связь права и культуры [15], очевидная для Франка, принципиально важна для понимания интереснейшего опыта взаимосвязанной этической и юридической трансформации русской жизни в период Великих реформ. Именно культура разработала широкий репертуар понимания взаимоотношений личности и государства через тонкие переживания тем свободы, вины и ответственности.

Там же. С. 203.

Он видел их в США и Великобритании, что отвечало утвердившимся в XIX веке представлениям о безусловном лидерстве Британской империи в теории и практике конституционализма, которое было следствием не только раннего революционного опыта, но и империалистической экспансии, см.: Colley L. The Gun, the Ship and the Pen: Warfare, Constitutions and the Making of the Modern World. Princeton, 2021.

Германский юрист Георг Еллинек сформулировал этот принцип как необходимость «самоограничения» государства в своем фундаментальном труде 1900 года «Allgemeine Staatslehre», ставшем классическим для доктрины правового государства в Европе и, скорее всего, известном Франку.

Там же. С. 202.

Франк С. Л. Государство и личность. С. 200.

О согласии как ключевой политической категории исторического анализа см.: Kewes P. et al. Early modern parliamentary studies: Overview and new perspectives // History Compass. 2023. V. 21. № 1. Р. 1–16; Mortimer S. Reformation, Resistance, and Reason of State. Oxford, 2021.

Недаром ведущая петербургская газета того времени так и называлась — «Голос».

Там же. С. 198.

Франк С. Л. Государство и личность (По поводу 40-летия судебных уставов Александра II) // Франк С. Л. Полное собрание сочинений. М., 2019. Т. 2. С. 197–204.

Шартье Р. Культурные истоки Французской революции. М., 2001. С. 21.

См. о «культурном повороте» в юридических исследованиях: Честнов И. Л., Тонков Е. Н. (ред). Культуральные исследования права. СПб., 2018.

Возможно, игнорирование российского опыта «правотворящей силы» совести и пристальное внимание к политическим системам Великобритании и США у Франка было связано с политическими амбициями партии кадетов, к которой он принадлежал, и надеждой на скорое законотворчество, которое позволило бы реформировать суд по передовым образцам.

Владимиров Л. Е. Государство права и государство совести (50-летие А. Ф. Кони) //Русское слово. 30 сентября 1915.

Словарь Академии Российской, по азбучному порядку расположенный. Ч. 6. СПб., 1822. С. 325–326.

Учреждение судебных установлений: издание 1864 года. Санкт-Петербург, 1864. Ст. 85, 86.

«Позвольте, господа присяжные заседатели, задать вам один вопрос» (О. Бендер)

Интерпретация С. Л. Франка, подчеркивавшая, что в фокусе обновленного правосудия находились именно личность и ее права, не была чем-то исключительным. То, что «начала личности» являлись основополагающими для архитектуры реформы, стало основным тезисом историографии реформированного суда уже в 1870‑х годах [16]. В целом эта историография заложила героико-ностальгический пафос в исследования Судебной реформы, сосредоточившись на описании правосудия как независимой от администрации судебной власти. Обширная литература состоит из эмпирических исследований отдельных институтов, профессиональных групп и деятелей судебной реформы, принимавших активное участие в ее осуществлении в разных регионах страны [17]. Все они едины в оценке реформы как большого модернизационного шага российского государства с опорой на стремительно развивающиеся профессиональные группы.

Анализ разработки судебного преобразования как противоречивого управленческого процесса дают монографии М. Г. Коротких, М. В. Немытиной, А. Д. Поповой, Р. Уортмана [18]. Они показали, как в процессе реформирования суда самодержавный принцип правления в России сосуществовал с почерпнутой из Западной Европы моделью государства-машины, действующей на основе четких правовых принципов. Поколение юристов-профессионалов, занявшее судейские должности в обновленных судах после Судебной реформы 1864 года, сталкивалось с традиционным противодействием администрации, продолжавшей считать себя проводником государевой воли.

Уортман первым ярко и убедительно показал, как этот конфликт развивался на фоне распространения культуры и образования. Он подчеркнул, что после убийства Александра II самодержавие свернуло диалог с обществом, симпатизировавшим либеральным западноевропейским образцам, и перешло к обороне и репрессиям. «Возвысив себя над законностью, оно ниспровергло то свое право на покорность подданных, на котором в конечном итоге зиждилась его власть», — несколько патетически заканчивает свой труд Уортман [19] (курсив мой. — Т. Б.).

Если, как Франк, в качестве подданных представлять читающую публику с политическими амбициями, то этот вердикт, конечно, верен. Более того, он напрашивается сам собой, если смотреть на историю суда из конечной точки — если не из подвала Ипатьевского дома, где была расстреляна семья последнего императора, то со станции Дно, где Николай подписал отречение от престола. В этой книге мы попытаемся преодолеть финальность истории и посмотреть на реформу как на поддержанный просвещенной российской публикой грандиозный эксперимент с неочевидным финалом по наполнению суда «правотворящей силой». Такая перспектива поможет узнать, какие новые идеи и надежды подарили России «милость и правда» реформированного суда в 1864 году. Эти моральные [20] понятия, приводимые в действие «совестью», которой дали слово в суде, открыли новые режимы высказывания о вине и невиновности, о частном и общем, о свободе и несвободе, о праве и обязанности. За высказываниями последовали кардинально новые по форме и содержанию судебные решения.

Было бы неправильно отрицать, что Судебная реформа, как и все реформы в императорской России вообще, должна была работать на укрепление «права самодержца на покорность подданных», как это сформулировал Уортман. Действительно, это право было отчетливо зафиксировано в Основных законах 1833 года и сохранилось в формулировке 1906 года (ст. 4) до Февральской революции 1917-го:

Императору Всероссийскому принадлежит Верховная Самодержавная власть. Повиноваться власти Его, не только за страх, но и за совесть, Сам Бог повелевает.

Однако веления совести, ее содержание не могли быть прописаны ни в каких указах и регламентах. Совесть, так же как и страх, имела как будто всем понятное содержание — способность судить об этической стороне явлений и, прежде всего, своего собственного поведения [21]. По свидетельству современника, смысл понятия «самодержавная власть» был более ускользающим, поскольку определялся самим императором и лицами, влиявшими на него. Так, А. И. Герцен очень точно подчеркивал, что содержание самодержавной власти в Российской империи — ее суть и цели — было широким и располагало к творчеству:

Императорская власть у нас — только власть, то есть сила, устройство, обзаведение; содержания в ней нет, обязанностей на ней не лежит, она может сделаться татарским ханатом и французским Комитетом общественного спасения [22].

По воле императора гласность и Великие реформы 1860–1870‑х годов на какое-то время сделали «обзаведение» государства максимально открытым для того, чтобы наиболее деятельные подданные участвовали в наполнении его смыслами и целями.

В это время в Российской империи стал видимым всемирный процесс наступления новых, основанных на знании «норм» на старое законодательство. Этот процесс исследовал Мишель Фуко, показав, как старая суверенная власть пыталась сохранить свой вековой контроль, в том числе и над новыми, вырабатываемыми наукой «естественными» нормами человеческого [23]. Действительно, во всем мире долгий XIX век стал временем напряженного сосуществования и взаимопроникновения старых и новых форм власти. Значительное развитие науки и техники привело к тому, что нормы, основанные на доказательствах и знании, стали теснить законы, основанные на силе и традиции.

Так, исследования в области психиатрии к началу XIX века показали, что человек может внезапно помешаться в рассудке и потому не должен нести ответственность за преступление, совершенное в таком состоянии. Следовательно, юридические механизмы определения вины и наказания за преступление должны были теперь включать в себя неюридические экспертные оценки. Притязания разных экспертиз на авторитетное высказывание о норме меняли распределение власти в обществе, как бы похищая ее у прежних держателей монополии на принятие решений — у чиновников [24].

В исследовательской литературе существует мнение, что глобальный процесс трансформации власти в модерном обществе не состоялся в полной мере в Российской империи потому, что эксперты не смогли отстоять свое право на власть, как это произошло на условном Западе [25]. Профессиональные группы юристов и врачей не смогли потеснить власть государства, поскольку слишком плотно были включены в его деятельность и «отвергали Западную буржуазную установку на собственные интересы и на цель самореализации» [26]. Исследователи психиатрии и физической антропологии в Российской империи оспорили этот тезис [27], но указали на некоторые особенности развития экспертного знания, связанные со «стратегическим релятивизмом» [28] дискурсов о норме в условиях имперской ситуации.

Что касается профессиональной юридической экспертизы, то она — гораздо больше, чем медицина [29], — проявила готовность опереться на общественное мнение и популярные морализаторские дискурсы. Пытаясь утвердить значение юридической экспертизы в открытом для публики суде, судебные деятели пытались опереться не только на слабую юридическую науку и на законы, которые государство всегда могло изменить, но и на «общественные» и «народные» представления о норме. И те и другие культивировались в печати и не были однозначными, а, наоборот, осознавались как пластичные и требующие уяснения [30].

В таких условиях реформированное правосудие, тесно связанное с публикой через печать, стало в новых условиях зримой ареной вынесения неочевидных приговоров. При этом, как будет показано в книге, обращение к совести как мерилу нормы было интересной утопической попыткой снятия социально-политических противоречий через «морализацию» спорных властных решений. Суд по совести рассматривался как средство удержать стремительно модернизирующееся общество от радикализации и политических конфликтов путем признания за публикой права на моральное суждение.

С этой точки зрения, то есть если рассматривать снизу, а не сверху новый суд, действующий по закону и по совести, сама формулировка Уортмана «право самодержца на покорность подданных» требует пересмотра. Покорность как безальтернативное подчинение основана на безусловной силе одной стороны и слабости другой. Царствие Александра II началось с пересмотра стратегии силы в пользу нового режима коммуникации с подданными, которые все чаще именовались «гражданами» — как в журналах, так и во внутренних государственных документах.

Гласность, с голосом в основе, предполагала свободу высказывания, разноголосицу разных суждений, выбор между ними. Среди них стали звучать голоса радикалов и полагавшихся им по закону адвокатов. Исследования советского историка адвокатуры Н. А. Троицкого показали, что многие адвокаты занимали вполне самостоятельную политическую позицию и использовали суд и печать для ее выражения [31]. Их политизация, как демонстрирует Уайтхед, опиралась на нарративы популярной беллетристики и журналистики [32].

Большой пласт исторических источников разного происхождения позволяет говорить о том, что в 1860‑х годах реформа осмыслялась и проводилась как вполне свободная реализация права подданных на участие в судебной власти. Рассматривая Судебную реформу 1864 года как сложный социально-политический и культурный процесс, мы можем опереться на недавние исследования, существенно пересматривающие представления о государстве и об обществе в позднеимперской России.

Монографии Е. Правиловой, И. Герасимова и С. Антонова помогают переосмыслить роль государственного начала в определении отношений между частным и общим в поздней Российской империи. Если Правилова разрушает старое клише историографии о недоразвитости института собственности в России, то Антонов дополняет эту картину, освещая роль частного интереса в кредитных отношениях и пределах государственного вмешательства в эту сферу [33]. Герасимов тоже проблематизирует «всесильную роль» государства, исследуя эффективность и адекватность государственных практик самоописания и саморефлексии. Городской плебс империи начала ХX века он изучает через призму постколониальной теории как субалтернов, которые языком насилия и преступлений отвечали на навязанные им схемы подчинения, тем самым опрокидывая их. Памфлетам и листовкам легальных и подпольных общественных деятелей, которых мы привыкли видеть двигателями протеста, Герасимов противопоставляет бессловесный путь безвестных проституток и «мазуриков» — путь нарушения и подрыва порядка.

Хотя литературный типаж глухонемого дворника Герасима из тургеневской повести «Му-му» является центральным в аргументации Герасимова, он концентрируется именно на действиях людей вне дискурса. В этом смысле с его новаторским исследованием можно поспорить по той причине, что отложившиеся в прессе и архивах источники о преступной деятельности плебеев создавались грамотными и даже образованными людьми, то есть проходили фильтр их восприятия. Развлекательное, обличительное или сочувственное изображение преступления и пороков в долгом XIX веке во многом опиралось на устойчивые сценарии публичного обвинения или оправдания в судах. В свою очередь, на них влияли художественные образы и обличительные сценарии представления о законности и правосудии в беллетристике и журналистике. Поэтому взаимовлияние суда и литературы является одной из исследовательских перспектив этой книги.

Вообще направление исследования Герасимова представляется очень интересным, особенно в свете актуальной дискуссии о проблеме дефицита этического суждения в России сегодня. Открытый цинизм героя позднесоветского и нашего времени — трикстера, как показывает М. Липовецкий, опирается на удаль Остапа Бендера, готового преуспеть любым способом и говорить для этого любым языком. Если вспомнить, что Бендер любил сопровождать свои искрометные фразы обращением к «господам присяжным заседателям», то мы получим косвенное подтверждение тому, что суд присяжных стал катализатором новой этической реальности в России. Но были ли манипулятивными per se те картины реальности, которые стали разворачивать перед присяжными обвиняемые, обвинители, адвокаты, свидетели и потерпевшие?

Коротких М. Г. Судебная реформа 1864 года в России (сущность и социально-правовой механизм формирования). Воронеж, 1994; Немытина М. В. Суд в России: вторая половина XIX — начало ХХ в. Саратов, 1999; Попова А. Д. «Правда и милость да царствуют в судах» (из истории реализации Судебной реформы 1964 г.). Рязань, 2005; Уортман Р. Властители и судии. Развитие правового сознания в императорской России / Пер. с англ. М. Д. Долбилова при участии Ф. Л. Севастьянова. М., 2004.)

Уортман Р. Властители и судии. С. 482.

Гессен И. В. Судебная реформа. СПб.,1905; Давыдов Н. В., Полянский Н. Н. Судебная реформа. М., 1915; Джаншиев Г. А. Основы судебной реформы (к 25-летию нового суда). Историко-юридические этюды. М., 1891; Кони А. Ф. Отцы и дети судебной реформы (к пятидесятилетию Судебных уставов). Пг., 1914; Филиппов М. А. Судебная реформа в России: В 2 т. СПб., 1871. Т. 1.

См.: Шахрай С. М., Краковский К. П. «Суд скорый, правый, милостивый и равный для всех». К 150-летию Судебной реформы в России. М., 2014.

См. о модернистском характере принуждения к норме в дискурсе российской психиатрии: Beer D. Renovating Russia: The human sciences and the fate of liberal modernity, 1880–1930. Ithaca, 2008. P. 23.

Энгельштейн Л. «Комбинированная» неразвитость: дисциплина и право в царской и советской России // Новое литературное обозрение. 2001. № 49. С. 31–49.

Engelstein L. The key to happiness. Sex and the Search for Modertnity in Fin-de-Siecle Russia. Ithaca, 1992. P. 4.

См. об этом: Николози Р. Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX в. М., 2019. С. 223–229.

Gerasimov I. et al. New Imperial History and the Challenges of Empire // Empire Speaks Out. Languages of Rationalization and Self-Description in the Russian Empire. Leiden, Boston, 2010. P. 1–32.

См. более подробно об этом в главе 1.

Герцен А. И. Журналисты и террористы // Колокол. Л. 141 от 15 августа 1862 г. С. 1165–1167.

Chevallier Ph. Michel Foucault and the question of right // Re-reading Foucault on Law, Power and Rights / Ed. B. Golder. New York, 2012. P. 171–179.

Pravilova E. Truth, Facts, and Authenticity in Russian Imperial Jurisprudence and Historiography // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2020. V. 21. № 1. P. 7–39.

В этой книге понятия «моральный», «нравственный» и «этический» вслед за историческими источниками изучаемого периода не разграничиваются и используются как синонимы, что соответствует норме современного словоупотребления русского языка. Александрова З. Е. Словарь синонимов русского языка. Практический справочник. М., 2001. С. 212.

Whitehead С. The Poetics of Early Russian Crime Fiction 1860–1917: Deciphering Stories of Detection. Cambridge, 2018.

Правилова Е. Империя в поисках общего блага. Собственность в дореволюционной России. М., 2022; Антонов С. Банкроты и ростовщики Российской империи. Долг, собственность и право во времена Толстого и Достоевского. М., 2022; Gerasimov I. Plebeian Modernity: Social Practices, Illegality, and the Urban Poor in Russia, 1906–1916. Rochester, 2018.

См. о творческом поиске в изображении русского народа: Вдовин А. Загадка народа-сфинкса. Рассказы о крестьянах и их социокультурные функции в Российской империи до отмены крепостного права. М., 2024.

Троицкий Н. А. Корифеи российской адвокатуры. М., 2006.

Исследовательские вопросы и подход

В этой книге рассматривается, как совесть, признанная критерием оценки деяний в суде, стала средством публичного обсуждения проблемы личных прав и ответственности в Российской империи середины XIX века. Очевидно, что это огромная тема, и данная монография делает только первый подход к ней. Опираясь на обширную историографию и анализ новых и уже известных источников, я исследую долгосрочную предысторию инструментализации совести и важные для работы российского правосудия события 1866–1868 годов, когда новые суды были открыты в обеих столицах. Критерием отбора событий стало то внимание, которое им уделила публика, — насколько мы можем судить об этом по историческим источникам тех лет и более позднего времени.

В большей степени книга опирается на источники, предназначенные для публики — ее мнение стало решающим в процессе гласного обсуждения того, как должна действовать совесть. В этом обсуждении переплелись как вполне реальные люди и судебные процессы, так и воображаемые миры беллетристических произведений [34] и социальных теорий. Беллетристика особенно важна тем, что из нее черпались образы и понятия дискурса гласного суда. Журналы, газеты, юридические сочинения, романы, судебная хроника и некоторые архивные материалы о том, что намеренно скрывалось от публики, — вот основные источники этой книги. Также в ней используются свидетельства современников личного происхождения: дневники, мемуары, переписка.

Основное место действия изучаемых событий — Санкт-Петербург. Это связано с тем, что радикализм Судебной реформы нервировал и самих ее разработчиков, поэтому они предполагали опереться на самые подготовленные кадры и «развитую» столичную публику. Новые окружные суды с просторными залами для публики и подобием сцены для состязания обвинителя и защитника были открыты вначале именно в столицах — Петербурге и Москве. В представлении реформаторов, наиболее образованная среда столиц должна была задать правильный тон в грядущем соединении суда государственного и нравственного. Петербург должен был стать основной площадкой этической трансформации как центр развития русского печатного слова, литературы и публицистики, юридических и государственных знаний, искусств и развлечений [35].

Именно в Петербурге, быстро менявшемся под влиянием глобальных капиталистических и прогрессивистских процессов, современность обрушивалась на обывателей во всем своем неприглядном аморальном, преступном обличье. Порочный Петербург сулил небывалые возможности и даже стал в 1860–1870‑х годах основой для нового нарицательного слова «питерщик», которым называли вчерашних крестьян, не всегда законно разбогатевших в столице. Петербург стал центром осмысления преступления и наказания, и здесь же возник вопрос о том, в какой степени проблемы правды, суда, ответственности действительно важны. Не надуманы ли они под влиянием западных образцов литературных или управленческих фантазий?

Действительно, концентрация власти, богатства и безумия в вознесшейся из болот усилием самодержавной воли столице способствовала тому, что разные причуды и воображаемые миры здесь могли представляться реальностью. Чужеродность и надуманность петербургских фантазий о преступлениях и правосудии не раз разоблачали современники. В 1864 году, когда готовились к изданию Судебные уставы, огромный ажиотаж у публики вызвали «Петербургские трущобы» Всеволода Крестовского. Их автор в многочисленных подробностях описывал преступления петербургской жизни, предпосылая своему труду просветительский эпиграф:

Не тот циник, который указывает на язвы, грызущие общество; но тот циник, который, замечая эти язвы, часто даже прикасаясь к ним, остается хладнокровным их зрителем [36].

Критика срывала с Крестовского личину просветительской повестки и осуждала его за банальную погоню за наживой по следам успешных французских образчиков подобного жанра:

Ибо странно предположить, что петербургские мошенники до того начитались французских романов, что и жизнь свою устроили по плану этих произведений [37].

Торжество порока, изображая которое, Крестовский, по мнению критика, видел себя маркизом де Садом, было тоже фальшивым. Ведь настоящий де Сад, замечал критик, был «органически-расстроен» и помещен в дом для умалишенных, а его русский эпигон возомнил себя «литературным де Садом по расчету» [38].

Проблема правды и действительности российских язв, а не расчетливо скопированных западных пороков волновала современников и должна была получить публичное разрешение в европеизированном Петербурге. Если посмотреть на новый суд в контексте нарративов о бессовестном Петербурге, то станет яснее, почему успешно самоорганизовавшейся петербургской адвокатуре Ф. М. Достоевский дал хлесткое определение «нанятая совесть».

Цит. по: Аверкиев Д. В. Литературное шарлатанство // Эпоха. 1865. № 2.

Там же.

Там же.

На их значение уже указали в своих работах И. Паперно, А. Шур, Г. Розеншильд, К. Уайтхэд и др.: Паперно И. Семиотика поведения: Николай Чернышевский — человек эпохи реализма. М., 1996; Rosenshield G. Western Law, Russian Justice: Dostoevsky, The Jury Trial, and The Law. Madison, 2005; Schur A. The Letters and the Law. Legal and Literary Culture in Late Imperial Russia. Evanston, 2022; Whitehead C. The Poetics of Early Russian Crime. Cambridge, 2018.

О противопоставлении Санкт-Петербурга провинции и о культивировании незначительности происходящего в провинции в литературе и публицистике см.: Lounsbery A. Life is Elsewhere: Symbolic Geography in the Russian Provinces, 1800–1917. NY, 2019.

Краткое содержание глав

В первой части книги (главы 1–3) рассмотрены две пересекающиеся истории развития представлений о том, чем должен быть русский суд: настоящие судебные места и воображаемый «суд публики» в печати. В первой и во второй главах речь пойдет об основополагающих проблемах российского правосудия. С помощью совести и новой организации судопроизводства планировалось избавиться от старых зол, которыми традиционно считались плохой судья и неясный закон. История службы выпускника Училища правоведения 1842 года Ивана Сергеевича Аксакова является замечательной возможностью погрузиться в реалии самодержавной законности и дореформенного судопроизводства. Прослужив чуть менее десяти лет, представитель типа «бесстрашного правоведа» неблагонадежный поэт Аксаков уволился со службы. Разнообразные личные и служебные документы и хлесткий приговор старому суду в известной пьесе Аксакова «Присутственный день уголовной палаты» позволяют проанализировать столкновение системы с чувствительным и требовательным человеком нового времени. На примере И. С. Аксакова интересно проследить процесс рождения юриста — «деятеля по совести».

Русская совесть не могла заявить о себе без развития «суда публики», которому посвящена третья глава. Она показывает, какими средствами стремительно развивавшаяся печать убеждала российских читателей в том, что настоящее искусство доступно всем, так же как справедливость и истина. Эта глава начинается с рассказа о попытке литераторов вовлечь читателей в судейское состязание о «приличествующем слоге» для русской оды в середине XVIII века. Далее, в соответствии с общей тенденцией демократизации литературы и чтения, русская печать все больше апеллировала к чувствам читателей. Как писал первый «присяжный критик» в России Виссарион Белинский, в XIX веке искусство перестало быть безделкой для потребления высших классов, мастерство которой могут оценить лишь светские знатоки. Настоящее художественное произведение и настоящий суд над ним не могли более оставаться привилегией высших классов, потому что их гениальность будила «святой восторг» у всех, кто мог созерцать ее [39].

Во второй части книги (четвертая, пятая и шестая главы) особое внимание уделено появлению нового типа публичных деятелей — обличителей. Их зримое присутствие в мире российской литературы и журналистики сыграло важную роль в том, как заработали новые суды. Главы этой части посвящены тому, как стали артикулироваться требования реформ «по совести» и насколько неоднозначные оценки вызвала перспектива введения суда присяжных, объявленная в 1862 году.

В итоге вторая часть этой книги позволяет соотнести движение к суду по совести в сфере судопроизводства и в сфере печати через признание значимым «чувства справедливости». Анализ этого чувства в рамках исследовательского подхода истории эмоций не входит в задачи этой книги. Апелляцию современников к «совести», «справедливости», «долгу», «истине» как к индивидуальным и коллективным переживаниям мы будем рассматривать как нарратив, специфическую форму выражения этических суждений современников, имевшую определенные задачи. В этой связи интересно рассмотреть вопрос, волновавший и современников реформы, но не получивший должного освещения в историографии: как в общественном сознании соотносилось благородное чувство (не)справедливости с ответственностью? Самое страшное преступление 1866 года — открытое покушение на жизнь императора — потребовало от публики исчерпывающих и публичных ответов на этот вопрос.

В третьей части (главы 7–9) речь пойдет о судебных практиках в первые годы Судебной реформы. В седьмой главе мы рассмотрим, как шокирующее преступление Каракозова стало испытанием для нового правосудия, резко обозначив проблему (без)ответственности прессы. Она возникла из‑за того, что Александр II принял решение судить Каракозова и его сообщников по новым Судебным уставам, но за закрытыми дверями Петропавловской крепости. Это означало, что впервые в российской истории обвиняемых в особо тяжком государственном преступлении защищали адвокаты. Законная защита студентов-нигилистов вызвала неоднозначную реакцию в печати — не допущенная в залу суда публика заявила о праве на собственное судебное разбирательство в печати.

Как показал К. Г. Боленко, Верховный уголовный суд над государственными преступниками был важным инструментом утверждения самодержавной власти как основанной на точном исполнении закона [40]. Тем интереснее казус 1866 года, когда, к большому раздражению сотрудников Верховного уголовного суда, специально созданного для процесса Каракозова, кампанию общественного обвинения подсудимых начали «Московские новости». В публичной сфере обозначился конфликт между законной государственной защитой предполагаемых пособников цареубийства и инициативным общественным обвинением. Обе стороны при этом интересным образом апеллировали к обязанностям и ответственности и претендовали на власть судить и выносить приговоры.

Анализ ранее не исследованных архивных и опубликованных материалов по истории процесса ишутинцев обращает внимание на очень интересную деталь. В новых пореформенных условиях те, кто обвинял и защищал подсудимых, инструментализировали требование Судебных уставов судить не только по закону, но и по совести. И подсудимые, и адвокаты просили Верховный уголовный суд и монарха о милостивом отеческом суде для блудных детей-нигилистов. При этом публика со страниц влиятельных изданий объявляла о своем милостивом прощении рядовых нигилистов. Получалось, что в своей милости публика ставила себя рядом с монархом с его особым правом царской милости. Наряду с апелляцией к милости в связи с раскаянием по совести на суде звучали и юридические аргументы, обсуждались правовые основы ответственности подсудимых.

Здесь к закрытому суду в крепости и открытому суду в газете Каткова нужно прибавить еще одну площадку суда — воображаемый суд совести, с которым познакомили русскую публику в 1866 году два экзотических литературных произведения: «Преступление и наказание» Достоевского и «Натурщица» Ахшарумова. Им посвящена седьмая глава. Эти произведения, написанные накануне открытия новых судов, будоражили читателей фантастической силой совести — личной совести Раскольникова у Достоевского — и полномочиями «Верховного трибунала общественной совести» у Ахшарумова. В этой главе показывается, что Ахшарумов и Достоевский прописали возможные в Санкт-Петербурге 1866 года репертуары говорения об убийстве по совести в рамках конфликта старого с новым. В обоих произведениях, близость фантастических сюжетов которых отмечали еще современники, совесть по-разному участвовала в разрешении конфликта отжившего прошлого и прогрессивного будущего. Совесть становилась источником неожиданных и веских аргументов в споре об ответственности за убийство.

Последняя глава посвящена заинтересовавшим публику судебным процессам 1867 и 1868 годов и проблематизации полномочий суда присяжных. Громкие оправдательные приговоры очевидно виновных чиновников под рукоплескания публики ставили вопрос о пределах компетенции «народных судей». Парадоксальным образом этическое не входило в конфликт с юридическим, о чем свидетельствует анализ специальной литературы и ее особого среза — диссертаций студентов юридического факультета Санкт-Петербургского императорского университета. Наконец, заключительная глава показывает, как радикальное применение этики в вопросах правосудия привело к существенной трансформации представлений о вине и ответственности образованного класса в столице Российской империи.

39

Белинский В. Г. Полное собрание сочинений: В 13 т. М., 1953–1959. Т. 2. С. 248.

40

Боленко К. Г. Верховный уголовный суд в системе российского правосудия (конец XVIII — середина XIX века). М., 2013.

Благодарности

Эта книга не появилась бы на свет без истории моей семьи, в которой были свои судебные процессы, косвенно повлиявшие и на меня. В 1947 году моя 19-летняя бабушка по маме Нина Ивановна Панкова была привлечена к суду и оправдана за самовольное возвращение из Омска в Ленинград, где во время Блокады умерла ее семья. Мой дедушка по папе Георгий Михайлович Борисов являлся народным заседателем одной из коллегий Дзержинского народного суда Ленинграда именно в то время, когда там судили Иосифа Бродского. Уже завершив работу над рукописью, я узнала, что мои предки участвовали в земских и судебных учреждениях: мой прапрадед Григорий Васильев Борисов был гласным уездного земства, а брат его жены Андрей Глебович Мудролюбов — помощником секретаря Череповецкого окружного суда. Мои родители Алла и Юра и сестры Аня и Ира остаются самыми важными моими собеседниками, к которым присоединились Анатолий, Клим и Арсений. Их всех я благодарю за жизнеутверждающую любовь.

Мои друзья и коллеги Евгений Акельев, Джейн Бербанк, Таня Воронина, Екатерина Махотина, Елена Марасинова, Екатерина Правилова, Игал Халфин, Ксения Черкаева всегда вдохновляли меня своим примером и поддерживали в работе над книгой. Я особенно благодарна Елене Нигметовне Марасиновой, которая сподвигла меня закончить рукопись. В процессе написания книги мои прекрасные коллеги Дмитрий Бадалян, Елена Бородина, Митя Калугин, Дмитрий Руднев и Кирилл Чунихин читали главы, что было очень полезно. Из нашего общения с Митей Калугиным и Натальей Мовниной родился историко-филологический семинар НИУ ВШЭ СПб, который мы продолжаем. Наша прошедшая через огонь конструктивной критики дружба с Кириллом Ч. и Димой Б. — еще один замечательный плод работы над рукописью. Дружеское плечо Киры Ильиной, Натальи Макеевой, Елены Павловой, Ольги Путиной, Анны Толкачевой, Александры Шишовой и Любови Яковлевой всегда было моей опорой. Моей работе очень помогали рекомендации и доброе отношение сотрудников Российской национальной библиотеки (в особенности Никиты Елисеева, Михаила Шибаева, Дениса Шилова, Игоря Шундалова), Библиотеки Академии наук, Библиотеки юридического факультета СПБГУ (в лице Олега Анисимова), Российского государственного исторического архива, Государственного архива Российской Федерации (особенно В. В. Берсеньева) и Центрального государственного исторического архива С.-Петербурга.

Работа над книгой была долгой, и я хочу поблагодарить институты, в которых мне довелось работать, и коллег, повлиявших на меня. В департаменте истории Высшей школы экономики в Санкт-Петербурге я счастлива работать с единомышленниками, которых очень ценю и благодарю за поддержку. Е. В. Анисимов, А. В. Бекасова, П. А. Васильев, А. М. Введенский, Е. В. Егоров, М. М. Дадыкина, Е. А. Калеменева, А. К. Касаткина, Т. А. Колесникова, И. Э. Кузинер, М. В. Лоскутова, С. В. Любавина, Л. Я. Рахманова, А. В. Резник, А. А. Селин, Н. В. Ссорин-Чайков и остальные коллеги, работать с вами большая честь и радость.

В Вышке мне очень повезло быть научной руководительницей талантливых коллег, которые любезно читали отдельные части книги и делились своими впечатлениями: Мария Старун, Райнер Матос, Александра Недопекина, Михаил Гречко, Екатерина Василик — спасибо вам. Моя благодарность Михаилу Гречко за его ценные комментарии и дружбу безмерна. Благодаря НИУ ВШЭ СПб я встретила Юрия Кагарлицкого, Елену Кочеткову, Сашу Ланге, Екатерину Лямину и Лоренца Эррена, которым признательна за то, как щедро они делились со мной своими знаниями и мыслями, навеянными отдельными главами книги.

Европейский университет в Санкт-Петербурге — моя alma mater, связью с которой я очень дорожу. Тем приятнее, что в процессе работы над книгой я стала ассоциированным сотрудником ЕУ СПб. Мои учителя и коллеги по ЕУ, настоящие и бывшие, — Д. А. Александров, В. Л. Каплун, Б. И. Колоницкий, М. М. Кром, Ю. А. Лайус, В. В. Лапин, А. И. Миллер, А. Пинский, Н. Д. Потапова, П. А. Рогозный, Ю. А. Сафронова, А. Т. Урушадзе, О. Хархордин, — ваши строгие лица были перед моими глазами, когда я работала над книгой. Хочу отдельно поблагодарить Н. Д. Потапову за ее внимательное и благожелательное чтение отдельных глав этой книги и за интеллектуальную щедрость.

Работа над этим долгосрочным проектом на начальных стадиях шла в Wissenschaftskolleg zu Berlin и в Принстоне. Общение с встреченными там коллегами Даниэлем Шонфлюгом, Майклом Гордином, Эрикой Майлам, Юрием Слезкиным, Сергеем Ушакиным, Ильей Виницким, Джонатаном Шинаном, Наташей Уитли, Джереми Аделманом, Йоханной и Мартином фон Коппенфельс, Барбарой Уэлке, Михаилом Долбиловым и Ричардом Уортманом было очень полезно для фокусировки моего исследования. Елена Ивановна Исаевич оказала неоценимую помощь в реализации этого проекта.

Сотрудничество с книжной серией «Интеллектуальная история» издательства «Новое литературное обозрение» было для меня праздником. Содержательное участие Михаила Велижева дало этой монографии очень много. Я особенно признательна Михаилу за то, что научным редактором текста стал К. Г. Боленко, работа с которым оказалась очень важным профессиональным диалогом, существенно обогатившим текст. А. А. Лухнева, В. С. Парсамов, Д. Ю. Полдников и Д. В. Руднев чрезвычайно помогли мне на этапе завершения рукописи, за что я их сердечно благодарю и очень надеюсь продолжить сотрудничество с ними в будущем. Галина Рулева оказала большую помощь в работе с корректурой.

Все возможные неточности, ошибки и заблуждения, естественно, на моей совести.

Часть I
От «судебной части» к «судебной власти»