автордың кітабын онлайн тегін оқу Сотворение дома
Джудит Фландерс
Сотворение дома
Copyright © Judith Flanders, 2014
© Перевод и издание на русском языке, ЗАО «Издательство Центрполиграф», 2016
© Художественное оформление, ЗАО «Издательство Центрполиграф», 2016
* * *
Для Наоми и Евангелины Антонакос, а также памяти Стефена Антонакоса (1926–2013)
Дом – это место, где не могут не принять, уж если ты пришел.
Я бы назвал это тем, что по какой-то причине не нужно заслуживать.
Роберт Фрост. Смерть слуги
Введение
Размышления о доме
В 1900 году маленькую девочку в незнакомой стране один из жителей спросил, не хочется ли ей остаться в этой «прекрасной стране», вместо того чтобы всей душой стремиться в тот «засушливый и серый» мир, откуда она пришла. Девочка удивилась, услышав эти слова. «Нет места лучше дома» (There is no place like home) – вот как она ответила на вопрос. Конечно, этой девочкой была Дороти в стране Оз, и только одному из персонажей книги могло прийти в голову задать подобный вопрос – Страшиле. Но ведь в его голове наблюдался недостаток мозгов. Как можно задавать вопрос, ответ на который столь очевиден? В конце XIX века создателю книги Лаймену Фрэнку Бауму мысль о том, что дом может и не быть прекрасным или роскошным, и все же это то место, где нам хочется находиться, казалась банальной и очевидной.
Двумя веками раньше, в 1719 году, другой роман, который мы сейчас знаем под названием «Робинзон Крузо», впервые увидел свет. Полное название этой книги Даниэля Дефо состояло не только из имени главного героя. Нет, название соблазняло и манило читателя обещаниями необычных приключений, экзотическим местом действия, постоянной борьбой за выживание и многими другими событиями: «Жизнь, необыкновенные и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка, прожившего 28 лет в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Америки близ устьев реки Ориноко, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб, с изложением его неожиданного освобождения пиратами: описанные им самим».
Книга имела ошеломляющий успех, за первые восемь месяцев ее переиздали тридцать семь раз. В следующем веке роман был переведен, инсценирован и переписан для детей. У него появились продолжения; были созданы даже кукольные представления. Если собрать все вместе, то окажется, что существует около семисот различного рода пересказов этой знаменитой истории практически для всех типов публики.
Роман Дефо – это нечто большее, чем очередная бесшабашная выдумка на тему кораблекрушений и пиратов. Произведение по праву заняло видное место в литературном пантеоне, и не только благодаря прекрасному языку, которым было написано. Это первый роман на английском языке, и один из первых на европейских языках, в котором правдиво описана реальная ситуация. Впервые автор обратился к деталям обыденной жизни, придав им столь захватывающий характер, что описание не уступало картине ужасного морского кораблекрушения и открытию новой, неведомой земли. В самом заглавии романа автор представляет читателю Робинзона не просто в качестве некого матроса. Это – Робинзон Крузо из Йорка – человек, у которого есть дом, место принадлежности. Сразу после сцены жестокого кораблекрушения следует рассказ о том, каким образом в безвыходной для героя ситуации он решает проблемы повседневной жизни. Робинзону приходится подумать над тем, как обеспечить себя одеждой, столовыми приборами, даже бритвой и принадлежностями для письма.
Тщательно описана пещера Робинзона на острове: то, как он готовит пищу, как ест, на чем спит, где хранит припасы. Так автор приближает нас к мысли о том, что человек в любых условиях воссоздает свой дом, стараясь придать ему лучшие качества. Этот дом должен быть достаточно велик для того, чтобы под одной крышей соединять два отдельных пространства для сна и для повседневной деятельности. Затем, для того чтобы «наслаждаться теми же удобствами, что и в покинутом мире», бедный Робинзон мастерит для себя мебель, множество полок, которые помогают содержать в порядке его имущество, определяя для «каждой вещи свое место».
После нескольких лет, прожитых на острове, Робинзон становится свидетелем еще одного кораблекрушения. Среди вещей с погибшего корабля он с волнением ищет не чудом сохранившееся оружие (Робинзон даже не позаботился захватить мушкеты, на которые натолкнулся) или морские приборы, которые помогут покинуть остров. Он разыскивает чайник и котелок для «приготовления шоколада», совок и щипцы для углей, о которых «мечтал особенно сильно». Там же находится последний недостающий штрих для воссоздания утраченного очага – среди обломков корабля Робинзон находит оголодавшую собаку.
Очевидно, что роман повествует не только об «удивительных приключениях», но о человеке, который жил без родного дома на протяжении двадцати восьми лет. Тем не менее в его памяти всегда сохранялось представление о том, каким должен быть «дом». Снова и снова Робинзон Крузо говорит о нем. В первой главе больше десяти раз употребляет слово «дом», поскольку так моряк относится к своей «маленькой палатке». На протяжении всего романа слово «дом» повторяется более шестидесяти раз, подобно ритму бьющегося сердца.
В соответствии с Оксфордским словарем английского языка слово «дом» означает «жилое помещение; чей-либо дом (сооружение) или жилище; постоянное место жительства семьи; ведение домашнего хозяйства; место обыденной жизни и интересов». Дом – это сооружение, постройка, физическое тело. Однако домашний очаг – «место, где кто-либо живет или вырос, в отношении которого присутствует ощущение принадлежности; место, отождествляемое с понятием удобства и защищенности, чувствами, которые с этим связаны». Это способ утверждения своего происхождения и принадлежности.
Считается, что слово «дом» (home) имеет индоевропейский корень kei, означающий «ложиться», «кровать», «кушетка»; другой вариант – «дорогой», «близкий», что объединяет сразу оба понятия – и место, и отношение. А вот слово «дом» в значении «здание» (англ. house) не имеет корней в индоевропейских языках и обозначает строение, служащее кровом для людей. Уже в XIII веке существовало четкое различие этих двух понятий – в одной поэме 1275 года говорится о «земле, доме и очаге».
Для тех, кто говорит на английском, германских и скандинавских, финно-угорских языках Северной Европы – от Венгрии и немецкоговорящих стран до Финляндии и Скандинавии, Нидерландов, затем через Ла-Манш на Британские острова, – эта разница очевидна. Два понятия – два слова: дом как очаг (home) – otthon, koti, kodu, heim, heem, hem, hjem, heim, или же дом как здание (house) – ház, talo, maja, haus, huis, hus. Северо-западный ареал может по праву считаться «домашним», ведь в романских и славянских языках такие смысловые различия не отражаются. Испанское и итальянское casa пришло из латинского языка – небольшой дом, шалаш; французское maison также имеет латинский корень – mansio – стоянка, жилище. Так же как и в латыни, оба слова обозначают здание и имеют персонализирующий характер: например, тот, кто из une grande maison, принадлежит к знатному роду. (В английском такие лексические структуры используются только в мифологии или для указания на знатность рода – дом Атрея, дом Виндзоров.) Когда итальянец собирается домой, он sta andando a casa – идет в свой дом-здание. Француз же rentre chez lui/elle – идет «к себе» или даже чаще rentre à son foyer – возвращается к своему «очагу». Славянские языки объединяют данные понятия: русские и поляки живут в доме и возвращаются домой или до дому, то есть буквально «движутся по направлению к дому». Еще в XIX веке в России дом ассоциировался с семьей и даже с тяглом – системой денежных и натуральных государственных повинностей крестьян и посадских людей. Чисто лингвистически дом отождествлялся с теми, кто в нем жил, а также с мерой повинности, которую необходимо было нести, чтобы содержать семью. «Дом» обозначал не только людей, объединенных родственными и экономическими связями, но и постройки (жилые или подсобные) и кормящую их землю.
«Домашние» и «недомашние» языки могут многое рассказать об обществе в целом и его развитии. Есть общества, в которых поселение, город, деревня или село являются холстом, на котором написана красочная картина – жизнь, а отдельно взятые дома лишь формируют свои, более узкие частные пространства внутри ее. Но существуют и такие социумы, где дом является объектом пристального внимания, а город, деревня или село – только ежедневный маршрут, ведущий к притягательной и важной уединенности домашнего пространства. Зачастую такие различия объясняются особенностями погодных условий – понятное дело, что провести осенний полдень на рыночной площади средиземноморского городка гораздо приятнее, чем оказаться в это же время на улице, скажем, Осло. Но климат – это лишь один из множества факторов, разделяющих «домашние» и «недомашние» страны.
Попросите любого ребенка, живущего в Европе или Северной Америке, нарисовать дом и, скорее всего, увидите на листе бумаги обособленное здание со следующими элементами: треугольная крыша, щедрая порция густого дыма, валящего из трубы, главная входная дверь в центре фронтальной стены и тропинка через весь сад, окруженный забором. Я выросла в совсем не похожем доме, но тем не менее я нарисовала с дюжину домов, подходящих под это описание, когда сама была ребенком. И большинство детей тоже росли не в таких домах. Но как бы то ни было, платонический идеал дома остается таковым на протяжении века, а может быть, и дольше – можно сказать, что это архетип «жилища».
Взрослые обычно показывают более замысловатое представление о том, как должен выглядеть тот дом, в котором мы опознаем архетип жилья. Однако изображение оказывается в той же степени фантазийным, как у детей. По большей части мы теряемся, когда нам нужно представить образ в отрыве от реальности. Инстинктивно каждый чувствует, что «дом» – это конкретная вещь, которая продолжает всегда сохранять основные черты на протяжении времени.
Такое понимание основано на тех сведениях, которые мы получаем из книг, и тех образах, которые используют дизайнеры в качестве базовых основ проектирования жилых пространств. Мы где-то уже видели такие дома. Возможно, подобные образы были воссозданы в фильмах и телепередачах, которые мы смотрели, затем снова воплощены в жизнь, пройдя через фильтр общественного сознания.
Главными компонентами в этом арсенале стало общее представление о доме, которое пришло из голландской живописи XVII века. Картины Вермеера и де Хоха, Метсю, Маса, Терборха или де Витте написаны в интерьерах типичных буржуазных домов Нидерландов того времени.
Трудно найти более «домашние» изображения, чем эти. Картина «Интерьер с женщиной у клавесина» Эммануэля де Витте (1665), по всей видимости, создана для того, чтобы раскрыть красоту типичного голландского дома представителей среднего класса. Путешественники XVII века, оказавшись в Нидерландах, удивлялись элегантности домов людей даже самого «неважного качества» – то есть низших слоев общества. Они восхищались «дорогой и замысловатой» мебелью, фарфором, живописью и другими предметами декора. Однако эти записи не стали широко известными, они остались в тени живописных полотен, всемирно прославивших голландские интерьеры уже в XIX веке. Но как же мало общего эти картины имели с той обстановкой, которую сами голландцы того времени могли бы посчитать типичной для своих домов!
Современные исследователи проанализировали тысячи списков предметов частного пользования и быта того времени, изучили особенности продажи и обмена товаров. Так им удалось восстановить детальную картину того, чем в действительности могли владеть типичные представители среднего и высшего классов голландского общества. Из документов следует: те интерьеры, которые нам так хорошо известны по живописным работам, никогда не существовали. Достаточно просто в качестве примера рассказать об «Интерьере…» де Витте и выяснить, что было на самом деле, а чего не было.
Голландец того времени опознал бы кровать с пологом, стоящую в приемной, зеркало и картину на стене и, пожалуй, довольно объемистую женскую фигуру, вероятно облаченную в многослойную одежду, спасающую от холода. Вот и все. Остальные детали картины, как и сотен других картин этого периода, являются плодом фантазии художника.
Балки под потолком – типичная принадлежность голландской архитектуры, однако они направлены неверно – не параллельно фасаду, как того требуют инженерные законы, а параллельно картинной плоскости, как бы обрамляя пространство для зрителя. Расположение комнат, следующих друг за другом, образуя анфиладу, и окна по обеим сторонам, видимые зрителю справа и обозначенные тенью слева, – архитектурная утопия, граничащая с выдумкой, особенно в стране террасированных домов. Подобные отклонения от действительности объясняются всего лишь стремлением художника создать композиционно уравновешенную картину.
Можно назвать еще некоторые элементы, знакомые нам по голландским картинам, изображающим интерьеры, – по ним мы привыкли судить о стиле убранства помещений. Начнем с хорошо известных живописных полотен, на которых изображены черно-белые мраморные полы, часто встречавшиеся в Нидерландах. В основном такие полы можно было увидеть в общественных местах, в том числе в судебных и административных зданиях. Однако их нельзя считать характерными для частных домов. Только в девяти из 5000 домов, проданных с 1750 по 1811 год (почти все солидных размеров, с роскошной отделкой), был мраморный пол в приемной. Даже в домах богачей, как правило, настилали деревянные полы. Лишь так называемая voorhuis, приемная комната на первом этаже, могла иметь мраморный пол. Его оснащали деревянными подставками, zoldertjes, на которых стояли стулья. На картине де Витте нет таких подставок, хорошо видных на картине Габриеля Метсю «Женщина, читающая письмо»; не найти на картинах де Витте и подстилок из бычьей кожи, столь типичных для интерьеров того периода. А вот на картинах Яна Стена они все же есть. Однако еще более характерные коврики с перекрестным узором, очень распространенные в то время, вы не увидите ни на одном полотне.
Как и де Витте, остальные художники в основном концентрировали внимание и демонстрировали свои навыки на турецких коврах, которые в реальности даже не упоминаются в инвентарных списках той поры. На самом деле восточные ковры тогда считались дорогой редкостью. Со времен итальянского Возрождения их использовали только для того, чтобы выставлять с целью демонстрации благосостояния, расстилая на столе, а не под ногами. Лишь спустя двадцать лет после того, как де Витте случайно расположил такой турецкий коврик на полу своего «Интерьера…», появилось первое упоминание о подобном предмете в описи домашнего скарба, причем не кого-нибудь, а богатейшего человека Амстердама. А в Лейдене ни в одном доме, даже в самом престижном квартале города, не было никаких ковров, даже настольных – первый из них появился через тридцать лет после создания картины де Витте; первый напольный ковер был привезен в Лейден еще десять лет спустя. Ковры для стола также считались редкостью: при инвентаризации их обнаружили только в четверти лучших домов Гааги, в нескольких домах Делфта и в половине домов Лейдена.
Следует признать, что увиденное на картинах – не более чем художественные реквизиты. У Вермеера такой ковер встречается трижды – видимо, его собственный, который без стеснения использован в каждой из картин.
Как правило, и мраморные полы, и медные люстры, нередко встречающиеся в голландской жанровой живописи, можно было найти в общественных зданиях, например в судах или, особенно часто, в церквях, но никак не в частных домах. На протяжении века списки инвентаризации показывают наличие больших медных светильников в Лейдене – всего пять, в Гааге один и ни одного в Амстердаме.
Большинство домов не располагало ни клавесином, как это изображено на картине де Витте, ни верджинелом, ни спинетом – в Делфтском инвентарном списке был зафиксирован лишь один. Как бы ни пытались живописцы убедить нас в том, что вся эта роскошь типична для голландских интерьеров, это не так. Список можно пополнить множеством других объектов, которые принято считать обыденными предметами домашнего обихода.
В то же время на картинах нечасто можно видеть подсвечники или лампы, камины или печи – стандартные осветительные и отопительные устройства. Интересно, что реально существовавшие предметы роскоши и декоративные элементы встречаются в живописных произведениях крайне редко, хотя они в большом количестве присутствуют в инвентарных перечнях того времени. Во многих домах имелся и фарфор (особенно китайский), и фаянс, и всевозможные узорчатые ткани, которыми покрывали столы, стулья, стены или навешивали их над кроватью, но реже на окна.
Остались незамеченными картины, о которых неоднократно упоминают путешественники: «В основном все стараются как-то украшать свои дома шикарными, изящными вещами, особенно гостиную. Мясники и пекари тоже не отстают в своих лавках… да и кузнецы, и сапожники, и прочие не преминут повесить у себя картину-другую…» В период с 1580 по 1800 год в Голландии насчитывалось несколько тысяч художников, которые, по примерным расчетам, создали около 10 миллионов картин. Принимая во внимание, что население страны на 1700 год составляло менее 2 миллионов человек, учитывая масштабы рынка сбыта того времени, можно предположить, что стены домов были сплошь увешаны живописными полотнами. Вероятно, кукольные домики XVII столетия больше отражают действительность, чем картины этого времени (подобных домиков сохранилось всего три, поэтому, насколько они типичны, трудно судить).
Также на картинах не представлено широкое разнообразие мебели. Документы подтверждают, что шкаф был гордостью и предметом любования каждой зажиточной голландской домохозяйки, хранилищем богатства (измерявшегося постельным бельем и льняным полотном), а кроме того, отличной витриной для демонстрации фарфора и серебра.
Комната на картине де Витте, напротив, обставлена вполне скромно – кровать, клавесин, три стула и маленький стол. В действительности, согласно описям, в ней бы разместились как минимум два стола, полдюжины стульев и несколько сундуков. Тут же обычно находились рабочие инструменты для мужской работы, инструменты, которыми пользовались женщины: например, прялка и другие обычные бытовые предметы – оловянная посуда, пивные кружки, горшки и сковородки.
Художники XVII века и их заказчики, разумеется, понимали, что картины не отражают реальность. Вероятно, такие объекты, как мраморные полы и бронзовые светильники, которые украшали только общественные здания, должны были поднять статус частного дома, придать ему более богатый вид независимо от того, каким он был в реальности. Другие бытовые детали – обилие картин и мебели – напротив, оказались исключены из сюжета, это объясняется тем, что композиции требовалось придать наибольшую зрительную ясность. Однако подобное искажение было выявлено только в XIX веке, после повторного открытия жанровой живописи. И сразу все многочисленные символические выдумки, связанные с ней, потеряли смысл. В картинах, изображающих детей, кормящих кошек и собак, уже не видели очаровательных сценок с домашними питомцами. Стало понятно, что на самом деле такие сюжеты предостерегали от небрежности и расточительства. Кроме того, кошки – символ невежества, а если их изображали рядом с девушками или женщинами, то это следовало понимать как образ любви и сладострастия. Плетение кружева, безусловно, достойное занятие для благочестивой домохозяйки, но только слово naaien (шитье) было (и остается) сленгом для обозначения сексуальных отношений. Так кружево символизирует любовные сети для неосмотрительных мужчин.
На картине Вермеера «Концерт» изображен мужчина между двух дам, одна из которых играет на клавесине, а другая поет. На наш, современный, взгляд – достойное светское мероприятие. Однако в руке мужчина держит лютню – символ эротической любви, как, впрочем, и другие музыкальные инструменты. Картины, которые развешивали по стенам, становились отражением тех сцен, которые ежедневно происходили на их фоне. В этом смысле «Сводня» Вермеера, а затем Дирка ван Бабюрена, художника старшего поколения из Утрехта, имеет в виду любовные отношения, основанные на деньгах.
Иногда библейские сюжеты используют для морализации на тему сюжета; кораблекрушения и прочие бедствия носят предупредительный характер; зеркала символизируют тщеславие; карты – мирские искушения. Персонажи, находящиеся в комнате, также вполне могут нести символическую нагрузку. Одним из символов является женщина с метлой, олицетворяющая голландских повстанцев, свергших испанское господство и прогнавших ненавистного притеснителя (нидерландская революция, 1568–1648). Дети должны были символизировать рождение новой республики, но резвящаяся детвора олицетворяет глупость человеческого рода. Шумные таверны Яна Стена, заполненные пьяницами, распутниками, падшими женщинами, с разбросанными черепками битой посуды, имеют более глубокий подтекст, чем всего лишь достоверное изображение разгула в таверне. Прежде всего сюжет рассказывает о суетности человеческого бытия. Натюрморты, изображающие богато накрытые столы, фарфор, олово и серебро, демонстрировали, с одной стороны, достаток своих хозяев (или стремление к нему), с другой стороны, даже если картина была настолько точна, что можно было разглядеть фабричное клеймо на китайском фарфоре, главным посланием художника оставалась идея о бренности всего земного. Еда портится, фарфор бьется, и только Божественная истина – вечна.
Служанки, которые подметают пол, как на картинах де Витте (на заднем плане, в задней комнате), точно такой же плод творческого воображения, как и черно-белые мраморные полы. Менее 20 процентов домов Голландии держали прислугу. Вряд ли в хозяйстве средней руки, как на картине де Витте, могла быть прислуга. Хоть английские путешественники и удивлялись, «как чисто и прибрано у них… и дома, и на улице», эту чистоту надо понимать как весьма относительную. В голландских домах не было проточной воды, не существовало и общественных бань. Возможно, комнаты можно было отнести к разряду чистых, но по отношению к их обитателям это определение вряд ли подходит. В некоторых голландских альманахах сохранились записи о том, что если принимать ежегодную ванну весной, то это убьет в волосах уважаемых читателей всех личинок еще до того, как они разовьются. Когда в Англию в 1655 году пришла эпидемия (как раз в год создания картины де Витте), то за предыдущие двенадцать месяцев она уже успела унести жизнь каждого восьмого жителя Амстердама.
Из этой информации можно сделать вывод, что на картине де Витте изображена не домашняя безмятежность, а эротический бунт. Дневной свет указывает на то, что мужчина, выглядывающий из-за полога кровати, вовсе не муж той женщины, что сидит за клавикордами. Музыкальный инструмент намекает на это, так же как и одежда мужчины, сорванная впопыхах и брошенная на стул, а не повешенная в шкаф. Служанка на заднем плане является нравоучительным контрапунктом – своей метлой она выметает грех из дома, а ведро с чистой водой дожидается своей очереди в символически ярком солнечном свете.
Однако на протяжении последних полутора веков символизм этих живописных работ оставался незамеченным. Напротив, мы воспринимали изображение как кальку, снятую с реальной жизни, нечто подобное фотографическому отображению действительности. Тем не менее все, кто писал эти картины, кто их покупал, кто вывешивал на своих стенах, знали об этом несоответствии. Но они и не ожидали буквального сходства. Никого не заботило, что на картине изображены вещи, которых в хозяйстве на самом деле нет. Никому не казалось странным, что на картине не нашлось места для реально существующих кастрюль и сковородок, кожаных подстилок. А сегодня эти утерянные искусством элементы домашнего хозяйства можно считать примерами того, что я называю «невидимая мебель».
Лекция о живописи нужна в качестве музейной реконструкции жизни того времени. Идею нашего современного дома мы построили на изображениях, которые изначально создавались с другой целью. То, что мы ценим в этих изображениях, раньше не имело никакого значения, и наоборот, все, что в них по-настоящему типично и характерно, остается незаметным для нашего взгляда. У художника не было нужды писать картину ради горшков, сковородок или сундуков – все и так знали, как они выглядят. Зачем, если эти предметы каждодневно присутствуют в обыденной жизни? Этот же вопрос можно задать не только в отношении живописи.
Но вернемся к теме «невидимой мебели» – той, что можно найти в любой стране в любое время. В XVII веке чиновник военно-морского ведомства и автор дневников Сэмюэл Пипс часто заканчивал свои ежедневные очерки словами: «А теперь – в кровать». Эта фраза повторяется в его дневниках минимум раз в неделю на протяжении девяти с половиной лет. В XX веке столь емкая фраза получила известность и стала восприниматься как соль анекдота. Дело дошло до того, что ее использовали в качестве названия для сети магазинов по продаже готовых кроватей. Вот только гораздо меньшую известность приобрело окончание фразы, вписанное 21 ноября 1662 года: «Вечером поужинать – и в кровать: сегодня я сначала приготовил плевательную простыню, мне это кажется весьма удобным». Дальше Пипс не дает никаких объяснений, и большинство изданий тоже обходят этот пассаж стороной или демонстрируют непонимание – один из редакторов даже поставил знак «?». Я лично полагаю, что здесь имеется в виду кусок ткани, приколотый позади плевательницы для защиты дорогих настенных драпировок на тот случай, если сплевывающий промахнется.
«Плевательная простыня» и плевательница, или, как я их называю, «невидимая мебель», были неотъемлемыми предметами быта многих, если не всех, домов. Однако именно этот предмет по непонятной причине нигде не упоминается. Коврики из бычьей кожи, не изображенные на картинах, тоже своего рода «невидимая мебель». Эти предметы не вошли в историю.
Понятие «невидимой мебели» не ограничивается неким историческим периодом. Сегодняшние журнальные фотографии современных домов весьма поверхностно отражают их суть, тот быт, которым мы живем. Игнорируя недостатки и изъяны, пятна, царапины и прочие следы повседневной жизни, такие фотографии являются глянцевым вариантом действительности. А где же зубные щетки? И розетки, ощетинившиеся электрическими проводами? Куда подевались детские пластиковые игрушки или ситечки в ванной, задерживающие волосы? А щетка для унитаза? Если оставить только то, что показано на журнальных фотографиях, то следующие поколения вряд ли смогут представить себе, что большинство людей XXI века имели привычку чистить зубы. Мы ведь тоже не представляли того, что раньше считалось нормой регулярно сплевывать.
Нынче любой любитель, то есть непрофессионал, имеет возможность сделать какие угодно фотографии, которые, в свою очередь, могут повлиять на нашу точку зрения о том, как должны выглядеть вещи. «Невидимая мебель» дожидалась своего часа в XX веке, пока фотоаппараты прочно входили в общее пользование. Теперь, в XXI веке, ту же роль выполняют снимки, сделанные камерой телефона, а затем выложенные в Фейсбуке.
Но в XIX веке изображения предметов быта оказывались если и не редкими, то довольно дорогими. Гравюры, рекламировавшие новейшие мебельные тренды, стоили от 1 до 3 пенсов, тогда как среднестатистический работник получал от 80 до 150 фунтов в год. То есть картинка с изображением стула стоила около 1 процента от средней зарплаты – сравнимо с тем, как если бы человек с нынешним средним заработком в 26 тысяч фунтов платил бы 5 фунтов за фотографию. Профессиональные фотографы нашего времени в этом смысле подобны авторам романов прошлого или произведений голландского искусства золотого века: их целью не является точное воспроизведение повседневности, в которой существуют реальные люди. Телепередачи или фильмы создают для зрителя образы, воспринимающиеся как «реальные», но не являющиеся таковыми. Думаю, что историк, который попытается описать наш быт лет через двести только на основании фильмов и телепередач, не сможет представить, например, сколько времени мы проводим перед телевизором. Ни в одном, даже суперправдивом, детективе вы не увидите безумно уставшего сыщика, упавшего после работы на свой диван и молча провалявшегося на нем перед одноглазым другом весь остаток вечера. Нет, в кино они так не делают – это не соответствует законам жанра. То же можно сказать о фотографиях причудливых домов знаменитостей, где взгляд фотографа не остановится, скажем, на переполненной корзине для бумаг. О нет, что вы! Образы создаются вовсе не для того. Однако все кажется очевидным лишь на примере обсуждения современного материала. Прошлое – это другая реальность, которую из-за недостатка информации не так-то легко восстановить. Возможно, потому, что мы опираемся на подобные источники.
Итак, говоря о прошлом, в поисках незамеченного мы должны обратиться к другим источникам. Но их бывает непросто отыскать. К примеру, изобразительное искусство не слишком многословно в этом отношении. Есть множество профессиональных и любительских рисунков XIX века, изображающих гостиные, мастерские и кабинеты. Ни на одном (подчеркиваю – ни на одном) из них не найти плевательницы, хотя инвентарные списки тех времен подтверждают обыденность этого предмета.
Дневники и письма более подробны и содержательны. Пипс, обладая необычайной наблюдательностью, одним из первых описал плевание как привычку, причем удивительно распространенную. В наши дни известно, что такое пристрастие было связано с жеванием табака, и в большинстве заметок Пипса об этом также можно найти упоминание. Однажды, посетив театр, Пипс записал: «Одна дама сплюнула назад и нечаянно попала в меня. Но, увидев, насколько она хороша собой, я не стал расстраиваться из-за такого недоразумения». Поскольку женщины не жевали табак, значит, это было не что иное, как обыкновенная мокрота. Судя по невозмутимости Пипса, все было так же обыденно, как сплевывание табака. Несколько лет спустя один француз, проживавший в Лейдене, сообщал своим соотечественникам, что никто в Нидерландах «не осмелился бы сплюнуть в помещении… Это доставило бы флегматичным персонам определенный дискомфорт». То есть во Франции необходимость прочистить глотку воспринималась как обычное дело и в помещении, и за его пределами.
В немецких периодических изданиях XVIII века иногда встречаются редкие упоминания о плевательнице как «предмете для облегчения», предмете, делающем элегантную жизнь тогдашнего потребителя комфортнее, подобном резервуарам для охлаждения вина, часам, грелкам для ног и дорожным подушкам, складным письменным столикам или столикам для бритья со встроенным зеркалом.
В XIX веке встречаются упоминания о плевательницах, но все более редкие. Одна американка так описывала действия своего не по годам развитого малыша, подражавшего взрослым: «…он причмокивал и сплевывал в коробочку и… вытворял еще много чего забавного».
В XX столетии, когда уже сформировалось четкое представление о путях распространения заболеваний, эта привычка стала казаться одновременно и малопривлекательной, и откровенно опасной. Тогда же плевательницы приобрели новое значение в литературе и мемуарах, они стали символом прошлой примитивной жизни.
Но между тем история подобной «невидимой мебели» продолжалась. В железнодорожном санитарном кодексе Соединенных Штатов 1920 года не одна страница была посвящена регламентации мест, специально отведенных для плевания. А реклама плевательниц встречалась даже в 1940-х годах, когда, согласно печатным изданиям, еще тремя-четырьмя десятилетиями ранее они, казалось, совершенно ушли из жизни людей.
Хозяйка дома: «Итак, девочки! Наполним бокалы! Я предлагаю тост, который вы все воспримете с удовольствием. За джентльменов!»
Созданная в 1853 году карикатура Джона Лича для журнала «Панч» изображает мир, где женщины и мужчины поменялись ролями. Молодые люди удаляются в гостиную после обеда, оставляя женщин выпить, покурить и поговорить об охоте на фазана. Комната в полном беспорядке: съехавшая набок скатерть, разбросанные стулья. Женщины, вместо того чтобы степенно сидеть за столом, уподобляются мужчинам и составляют стулья парами друг напротив друга; одна из дам кладет ноги на стул. В романах часто встречаются описания подобного, чисто мужского, стиля послеобеденного времяпрепровождения, где особое внимание уделяется беседе, иногда описываются манеры персонажей. Но те отрывки, в которых речь идет о подобном использовании мебели, можно пересчитать по пальцам. Однако, за отсутствием других материалов, мы будем считать эти редкие строки иллюстрацией типично мужского поведения в обществе того времени, причем в разных его слоях. Заметьте, это исключительный случай, когда мы делаем допущение, основываясь на таких слабых доказательствах.
Сегодня, чтобы усесться поудобнее, мы без стеснения устраиваем ноги повыше.
Будучи не слишком осведомленными о прошлом, не имея достаточного количества литературы, находясь под влиянием телевизионных мелодрам и фильмов, мы не слишком задумываемся о собственных привычках.
К тому же следует отметить, что наши представления о мебели и комфорте прошлого ошибочны. В 30-х годах XIX века появились стулья с низкими сиденьями и подлокотниками, специально спроектированные для пышных юбок и не очень длинных женских ног. Тем не менее в 60-х годах того же века мода на кринолины обязывала дам сидеть на самом краешке стула; в 80-х годах турнюры, вечно упиравшиеся в спинку стула, почти лишили женщин возможности присесть; ну а в 90-х, когда корсеты удлинились, сидеть комфортно стало просто немыслимо. Удобство оказалось прерогативой мужчин, что, собственно, и высмеивает Джон Лич в своей карикатуре.
Порою выяснить, как жили люди, оказывается гораздо сложнее, чем узнать, что их окружало. Наше представление о доме и быте часто не соответствует тому, какими они были на самом деле. Есть реальность, есть восприятие современников, верное или нет; есть записи, дошедшие до нас; и есть интерпретация и искажение временем всей этой информации. Каждый из перечисленных факторов непостоянен и неоднозначен.
Например, типичное представление о домашнем устройстве состоит в том, что помещения дома должны разделяться по половому и возрастному признаку, а также по классовой принадлежности обитателей. Начиная с XVIII столетия спальные помещения в наиболее зажиточных домах отводились отдельно для родителей и детей; девочки отделялись от мальчиков; слуги больше не спали в одной комнате и тем более в одной кровати со своими хозяевами – их помещали в комнатах, расположенных на чердаке или цокольном этаже дома.
И все же два судебных дела в Лондоне свидетельствуют о том, что правила существуют для того, чтобы их нарушать. В 1710 году в одном доме существовало настолько строгое разграничение во всем, что касалось слуг и хозяев, что дело доходило до пользования разными лестницами. В том же десятилетии племянница какого-то другого домовладельца делила спальню на чердаке со своей служанкой, а титулованный жилец спал в одной комнате со своим лакеем. Это пример двух домов, одинаковых по социальному и финансовому статусу, практически совпадающего временного периода. В одном хозяева и прислуга тесно сосуществуют в домашнем пространстве, в другом – практически полностью разделены.
Все, о чем мы можем прочесть в литературных произведениях, в руководствах или в архитектурных трактатах, не обязательно существовало в каждом доме. Получается, наши привычные представления уже настолько прижились, будь то образы быта, навеянные голландской живописью, или, напротив, случаи полной амнезии, как с плевательницей, что мы вовсе не готовы с ними расстаться. Они кажутся нам истинами, которые невозможно подвергнуть сомнению.
Книга «Сотворение дома» задумана как та самая карикатура из «Панча» – для того чтобы проявить невидимые узоры бытия. Словом, книга не о стуле как предмете, а о том, как на нем сидели; не о том, что пропагандировали журналы, а о том, как люди воспринимали моду. Не о том, как украшали дома, а о том, как определенный декор отражал привычки людей, которые жили в этих домах. И как эти привычки, в свою очередь, соотносились со взглядами обитателей и взглядами общества в целом.
То, из чего состоит наш дом как среда обитания, полностью отличается от того, что необходимо для возведения дома как здания. Представление о быте и его истории основано на немногочисленных исследованиях. Есть книги по архитектуре, по декору интерьера, по домашнему хозяйству, по социальной и экономической истории. В них обычно дом не рассматривают как нечто особенное. Скорее всего, это происходит из-за окутывающей его невероятно густой паутины культурных наслоений. Проще принять все на веру.
В первой части – «Идеи дома» – мне бы хотелось обозначить некоторые политические, религиозные, экономические и социальные изменения, создававшие условия, при которых «дом» вырос, расцвел и превратился в то, что мы подразумеваем под этим словом в Северо-Западной Европе, а затем и в США.
Во второй части – «Технология дома» – я расскажу, как инновации и технологии повлияли на теперешний образ «дома». Многие перемены произошли в ранние годы современного периода.
В книге «Сотворение дома» я коснусь причин, процесса возникновения и утверждения новых идей, получивших свое развитие в XVIII и XIX веках. Речь пойдет о процессе, который в большинстве своем закончился лишь в первых десятилетиях XX века, когда модернизм – движение, недаром окрещенное «внедомашним», – обозначил идеи радикально иного направления.
Нет ничего проще, чем отнестись предвзято к людям, основываясь на знаниях об окружающей их среде. К примеру, поэт Эдмунд Спенсер в 1596 году написал, что Ирландия – это «дикая безбрежная пустыня». Жители Ирландии, как считал этот попавший в чуждые ему условия жизни англичанин, «даже не думают обзавестись горшком, сковородой, чайником, матрасом или мягкой кроватью – никакими бытовыми удобствами. Поэтому неудивительно, что они не обладают манерами, честностью, что они невежественны и грубы». Таким образом, тех, у кого в конце XVI века не было ни кухонной утвари, ни постельных принадлежностей, ни других бытовых предметов, можно считать неотесанными и грубыми.
В 1865 году, спустя три столетия после того, как Спенсер сделал свои записи, проводилось дознание по поводу мужчины, который умер от голода, не желая отправляться в работный дом. Как сообщила его вдова, муж не смог смириться с мыслью о том, что лишится «удобств нашего маленького дома». Следственная комиссия попросила ее уточнить показания, поскольку не увидела ничего, кроме пустой комнаты с кучей сена в углу. Далее говорится, что «вдова заплакала и сказала, что у них еще имеется лоскутное одеяло и прочие мелочи». Столетия разделяют эти домашние хозяйства, лишенные «горшка, сковороды, чайника, матраса или мягкой кровати», однако нет никакой причины сомневаться в том, что ирландцы XVI века заботились о своих «мелочах» не меньше, чем вдова Викторианской эпохи.
Слово «дом» по-прежнему остается наполненным все тем же смыслом, а его обитатели питают все ту же неослабевающую привязанность к своему жилищу. Может, поэтому оказалось легко свести образ «дома» к детской картинке, простому чертежу, лишенному всяких деталей?
«Дом», как идея сама по себе и как идея реализованная, изменялся и развивался с каждым новым витком современной истории. Идея и ее изменение – вот предмет нашего разговора.
Часть первая
Идеи дома. То, что было вначале
Глава 1
Семья и дом
Допускаю, что для многих слово «дом» сегодня, скорее всего, заключает в себе идею ухода от мира. Однако мало найдется таких, кто решится поспорить, насколько желанным для нас становится дом благодаря использованию продуктов промышленного производства, будь то общедоступные потребительские товары или технологии гигиены, освещения и отопления. Это не совпадение, а зависимость реальности физического существования современного европейского дома от развития промышленной революции в Северо-Западной Европе.
Одним из ключевых пунктов в экономической истории является вопрос о том, почему такой удаленный район, как северо-запад Европы, находившийся на политической, географической и экономической периферии, стал двигателем индустриального мира? Почему все элементы, связанные вместе, превращаются в «современность» – концепцию национальных государств, технологические инновации, ставшие топливом для промышленной революции и возникновения капитализма? Почему именно здесь?
Казалось бы, города-государства в Италии времен Возрождения или величайшие дворы своего времени в космополитической Франции должны были оказаться более очевидными претендентами на такие преобразования. На мировой арене могла бы проявить себя монолитная в административно-хозяйственном смысле Китайская империя. Однако первыми стали Нидерланды, затем Англия – две страны, которые представляли в то время минимальную политическую важность. Однако именно они создают наиболее благоприятную почву для великих изменений.
Ответ на поставленный вопрос всегда оказывался достаточно обобщенным: основа современного мира появилась именно здесь, поскольку именно здесь произошла промышленная революция. Но почему же именно здесь? Далее обычно следует не столько ответ на вопрос, сколько перечисление факторов. Промышленная революция, услышим мы, произошла в данном регионе потому, что все факторы, повлиявшие на событие, сконцентрировались в силу обстоятельств не где-либо и не по отдельности, а все разом в Северо-Западной Европе. Промышленная революция, говорится далее, была обусловлена завершением эпохи феодализма (а в Англии, где феодализм отступил гораздо раньше, с ослаблением манориальной системы), что поспособствовало развитию фермерства в сельскохозяйственных регионах и стало началом становления профессионального среднего класса в городах. При этом неуклонно растущая численность населения привела к переизбытку рабочей силы в сельском хозяйстве. Под давлением обстоятельств работники перекочевывали в районы зарождающейся промышленности и в города. Развитие судоходства и новейшие исследования способствовали открытию новых торговых путей. Таким образом появляется доступ к изделиям и товарам, до того времени неизвестным или считавшимся роскошью. Государственный контроль и в то же время субсидирование колонизации уменьшают значимость цехов на дому – цехов, которые, как и картели, держали высокие цены и подавляли любое предпринимательство. Когда все это произошло, в Амстердаме возникли новые финансовые структуры, а кроме того, были установлены новые философские концепции свободной торговли.
Тем временем другая система – протестантизм (религия Северо-Западной Европы, пропагандирующая усердный труд и, кстати, идею о том, что мировой успех – знак благосклонности Господа) – развивалась, не отставая от торговли и финансов. Система приобретала новые формы, что, по словам Макса Вебера, можно считать «духом капитализма». Добавьте в эту смесь достаточно грамотное население, систему патентов и вознаграждение инноваций, в целом хорошее снабжение природными ресурсами (в 1700 году 80 процентов мировой добычи угля приходилось на Британские острова). Объединяем все эти аспекты и подводим триумфальный итог – они породили промышленную революцию. Если вновь обратиться к роману «Робинзон Крузо», то можно заметить, что все нити, непохожие и разные, переплелись в 1719 году. Роман воспринимали по-разному: как пуританскую автобиографию духовного роста, или как рассказ о колониальной эксплуатации и торговле, или как притчу о современном индивидуализме и о трансформации капитализма. В то же время традиционные экономисты использовали Крузо для иллюстрации теорий конкуренции, распределения ресурсов и разделения труда. Но Крузо, или, точнее, Дефо, их опередил: словосочетание «богатство народов» он успел использовать в своем романе добрых три десятка раз. К тому моменту, когда Смит впервые дал классическое объяснение сути спроса и предложения – стоимость товаров падает, если они находятся в избытке, и растет, когда они в недостатке, – Крузо уже испытал это на себе. До крушения корабля Робинзон был, как повествует роман, торговцем в Бразилии, обеспечивая свою жизнь тем, что возил английские товары туда, где они были редки, а следовательно, дороги.
Одним из условий удачи промышленной революции стала другая революция – потребительская, которая началась на заре XVIII века. За последние тридцать лет историки, занимающиеся вопросами потребления, или в более общем смысле – материальной культуры, модифицировали фразу «спрос и предложение». Они утверждают, что исторически было бы верно поменять эти два понятия местами. Известно, что предложение не влечет за собой спрос, но, наоборот, спрос рождает предложение. Желание получить определенные товары или вещи – вот что создало необходимые условия для начала промышленной революции, благодаря чему зародилась современность. А без спроса на определенные товары, без возможности их получить не возникло бы и других факторов. Но в этом случае революция потеряла бы смысл.
Однако вопрос, почему промышленный переворот произошел именно в Северо-Западной Европе, так и остается открытым. Об истоках потребительской революции – тоже. Положение, при котором доходы некоторых людей превышали их реальные жизненные потребности, было распространено во многих странах того времени, но никакая потребительская революция почему-то не произошла, скажем, в Китае. Простое объяснение факта: социальное подражание, то есть желание быть не только наравне со своими обеспеченными соседями, но и с теми, кто находится на ступень выше на социальной лестнице, – вот что двигало желанием обладать товарами потребления.
В Англии и в Нидерландах, которые первыми пережили потребительскую революцию, классовые различия оказались не столь велики, а иногда вовсе стирались, как, например, в случае с сословием аристократов (в Англии внук обнищавшего аристократа становился рабочим; а во Франции или Индии он продолжал считаться пусть обедневшим, но аристократом). Социальный разрыв, должно быть, мог выглядеть преодолимым для тех, кто находился внизу социальной лестницы. В особенности этому способствовало появление новых рекламных и печатных технологий. Газеты, журналы и листовки распространяли информацию о доступных товарах так быстро, как никогда прежде.
Но все же соревновательный дух и коммерческие взаимоотношения, ориентированные на продажу, с географической точки зрения не фокусировались на какой-то определенной территории вплоть до времен начавшейся потребительской революции. Что же могло спровоцировать спрос, или, можно сказать, такое стремление обладать товарами?
Отчасти потребительскую революцию можно считать конечным продуктом четырех других событий. Это: конец 80-летней войны и голландское восстание против испанцев в 1648 году; американская и французская революции 1776 и 1789–1792 годов; продолжавшаяся более века промышленная революция. События породили более гибкие социальные структуры. Зарождающийся средний класс (так его можно называть именно с этого времени) постепенно набирает все большую силу, потеснив дворянство и аристократию.
Средний класс богател, особенно в Нидерландах, главным образом на том, что начиная со Средних веков заправлял на денежном рынке, а не на рынке земельной собственности. Именно в этой сфере экономики создавались финансовые инструменты, включая коммерческие кредиты и государственные займы – «сущность капиталистической экономики» в начале ее расцвета. Благодаря им начали создаваться первые современные города.
Нидерландская революция и протестантская Реформация внесли свой вклад в изменение шкалы землепользования, чего прежде никогда не случалось. В Утрехте до Реформации более 30 процентов всей собственности принадлежало церкви. Затем эта собственность была превращена в городскую или передана в частное, светское владение. Урбанизация – одновременно и значимый фактор, и побочное явление революции – означала, что общественные убеждения стали основываться не на родословных и репутациях, а на презентации своего собственного «я», что самым тесным образом переплетается с темой владения личным имуществом.
Перечисленные факторы создали такую среду, в которой потребительская революция была не столько возможной, сколько необходимой.
Но вполне возможно, что другой аспект, тесно связанный с потребительской революцией и самим домом, оказался гораздо важнее. Историк Мэри С. Хартман сделала весьма правдоподобное предположение о том, что ключевым элементом, который прежде выпадал из поля зрения исследователей или оставался без должного внимания, явилась уникальная система бракосочетания, изобретенная не где-то, а именно в Северо-Западной Европе. В результате образовалась нуклеарная семья (состоящая из супругов и их детей). Она появилась в этих местах, по существу, к 1500-м годам или несколько раньше.
В большинстве случаев мужчины и женщины вступали в брак довольно поздно (мужчины – ближе к тридцати, а женщины ближе к двадцати пяти годам). Возраст пары стал более равным по сравнению с теми временами, когда только появлялись общества, в которых были приняты брачные отношения. Как мужчинам, так и женщинам приходилось еще до брака работать в течение некоторого периода, обычно для того, чтобы сэкономить средства для создания собственного хозяйства после вступления в брак. (Совсем юных девушек в Северо-Западной Европе выдавали за мужчин, которые намного превосходили их по возрасту, только в среде правящей элиты в династических целях и для наследственной передачи имущества.)
Для многих людей в разные времена основной целью в жизни (или способом выживания) оказался брак. Кроме знатности и богатства, брак обеспечивал надежную передачу наследства или даже его приумножение при переходе от одного поколения к другому. Для более низких социальных классов брак служил гарантией преемственности ремесленных навыков, к тому же формировал мощную рабочую основу для поддержки семьи.
Возможно, покажется полной неожиданностью, что такое вечное слово, как «семья», во все времена понималось по-разному.
В римском мире слово famulus означало раба, familia указывало не на родственные связи, а на отношения подчинения и владения. К Средним векам в Северной Европе понятие «семья» означало всех, кто жил в одном доме, при одном хозяйстве, включая и крепостных, закрепленных за хозяйством. Но глава хозяйства не входил в это число. В те времена «семья» оставалась понятием, обозначавшим подчиненность, а не родство.
В Италии эпохи Возрождения писатель и архитектор Леон Баттиста Алберти выражал надежду, что его дети «всегда будут счастливы в нашей маленькой семье». Но для того, чтобы выразить мысль о любви и привязанности, которые он имел в виду, пришлось использовать уменьшительное famigliola, поскольку famiglia по-прежнему носило значение домохозяйства в целом со всеми его представителями, связанными по крови или нет, а потому не могло нести эмоциональной нагрузки.
На Британских островах слово «семья» служило общим определением для всех, кто жил под одной крышей. Кровные родственники определялись словом «родственники». В «Ромео и Джульетте» священник Лоренцо советует Ромео скрываться в изгнании до той поры, «пока мы сможем выбрать момент / Для… примирения ваших родственников (friends)». Это было то самое значение, в котором Сэмюэл Пипс использовал слово «семья». Но стоит заметить, что к XVII веку значение слова изменилось, включив в состав понятия главу хозяйства. Пипс подытоживает: «Моя семья состоит из меня самого и жены, Уильяма, моего служащего, Джейн, старшей горничной моей жены… Сьюзен, нашей поварихи… и мальчика для обслуги». Таким образом, под словом «семья» подразумевалась не какая-то строго определенная группа лиц, а подверженный расширению или сужению круг, который мог изменяться в связи с обстоятельствами и временем. В XVIII веке автор дневника упоминает слуг в качестве «моей семьи», в то время как они состояли у него на службе. Стоило им оставить службу, как они переходили в категорию «мои бывшие слуги». К XIX веку носители английского языка использовали слово «семья» в любом контексте только по отношению к тем, кого связывало кровное родство, но старое значение формально еще существовало.
К концу 1851 года по переписи на территории Британии в качестве «членов семьи» упоминались «жена, дети, слуги, родственники и те люди, которые постоянно или время от времени бывают в доме». Глава хозяйства, обратите внимание, все еще официально не считается частью семьи.
Многие виды брака, разумеется, предоставляют такие возможности, и огромное количество моделей совместной жизни на всем земном шаре также удовлетворяют этим жизненным потребностям. В Южной Европе взрослые девушки и молодые люди двадцати лет часто объединялись в пары, при этом именно женщина переезжала в дом семьи своего мужа или ostal (поразительно, но это слово обозначает одновременно и «дом», и «семью»). Родительский дом наследовал только один из сыновей, другие дети могли получить либо деньги, либо движимое имущество. В Восточной Европе крепостные жили в сложных семейных хозяйствах. В это же время на юго-востоке – в Хорватии и Сербии – существовала zadruga, или община, в которой земля принадлежала родственникам по отцовской линии в расширенной семье. Предполагалось, что сыновья должны приводить жен в свой дом, где образовывались большие семейные сообщества.
В других областях склонялись к формированию хозяйства, члены которого могли быть родственниками, но не образовывали брачных пар (например, где два брата или кузена делили хозяйство между собой). Существовали расширенные семейные группы (например, пара супругов и кто-то из родственников, но не вторая пара). Мог быть вариант многосемейной группы (две или более пары, представляющие либо разные поколения – пара, их дети и супруги детей, либо одно поколение – братья и сестры, их супруги и дети). Также существуют хозяйства, скрепленные фамильным родством, – родовые семьи (сын и невестка, которые после свадьбы живут в одном доме с родителями); frérèche, или братчина (семьи двух и более женатых братьев). Если обобщить – все эти семейные формы относятся к так называемым расширенным семьям и имели место в различных регионах Европы.
Модель нуклеарной семьи, которая характерна для стран, относящихся к Северо-Западной Европе, не была на этой территории неким исключением. Также подобная модель была обычна для некоторых частей Испании, Португалии и Италии. Разница состоит в том, что в странах Северо-Западной Европы нуклеарная семья редко претерпевала вторжение – только незначительное количество домохозяйств имело в составе иных родственников, живущих при том же доме. Это число составляло до 3 процентов на Род-Айленде, что приблизительно справедливо и для более густонаселенных голландских городов XVII века. Через два с лишним века около 10 процентов английских домохозяйств имели в составе не принадлежащего к семье ненуклеарного родственника, проживающего постоянно в том же доме. В европейских странах с нуклеарным типом семьи такое положение вещей считалось практически невозможным. В то же время более половины всех домохозяйств в одной из областей Италии имели ненуклеарных родственников, проживающих в доме.
Вот вкратце общая картина разнообразия моделей семейной жизни. Слово «семья» исторически обладало множеством различных значений. То же можно сказать о понятии «брак». Хотя изменения бывали очень значительными, но порою они оказывались столь же незаметными, как пресловутая плевательница. Высокопарный священник мистер Коллинз из романа Джейн Остин «Гордость и предубеждение» (1813) составляет список причин, по которым он хотел бы жениться. «Прежде всего, – заявляет Коллинз, – это хороший и простой способ для любого священника (вот как в моем случае) дать добрый пример супружества… Во-вторых, я убежден, что это сделает меня намного счастливее. А в-третьих, что я, возможно, должен был упомянуть с самого начала… это настоятельный совет и рекомендация очень благородной леди, которую я имею честь называть своей покровительницей».
Современный читатель с интересом следит за развитием парадоксальной ситуации. Мы, вместе с героиней романа Лиззи, ожидаем, что мистер Коллинз, «возможно», должен был бы «упомянуть ранее» если не любовь, то хотя бы восхищение и свое чувство к женщине, которую он хочет взять в жены. Однако его положение в обществе и относительное богатство заполняют все мысли священника; затем следует удовольствие, которое ему принесет брак; в конце, совсем комично, его надежды на социальное и карьерное продвижение, если он угодит «покровительнице». Кроме того, читатель начала XIX века находил удовольствие, узнавая более глубокий подтекст, утерянный для нашего современника.
Джейн Остин высмеивает помпезность своего литературного персонажа. Хотя она сама была дочерью священнослужителя, но все же подшучивает над «Книгой общих молитв», которая предлагает «расширенный» список причин для женитьбы, впрочем весьма напоминающий перечень мистера Коллинза: «Во-первых, брак существует для продолжения рода… во-вторых, он служит лекарством от греха и уберегает от прелюбодеяния… В-третьих, он существует для организации сообщества, для взаимопомощи и удобства, предоставляемого человеком человеку и в горе, и в радости». Для Остин, которая написала роман в начале XIX века, тот факт, что церковь поставила партнерство (или брак по договору) на последнее место, отдав первенство детям и спасению от прелюбодеяния, стал поводом для насмешки. И она, и окружающее общество переместили бы это самое «в-третьих» на первое место: действительно, все романы писательницы, если свести их к единой схеме, являются исследованием способов распознавать тех, кто мог бы составить друг другу неплохую партию в жизни. Ее пародия демонстрирует, какие быстрые и глубокие изменения претерпели идеи о супружестве в Северо-Западной Европе за два предыдущих века.
Для большинства населения на протяжении значительных исторических периодов времени выживание, а для более зажиточных – недвижимость составляли цель брака. Заключение брака многим открывало путь к передаче трудовых умений и социальных навыков. Это во многом способствовало созданию основы рабочих ресурсов семьи, что должно было служить укреплению семейного союза. Для тех, кто принадлежал к аристократии и богатым сословиям, брак выступал в качестве социальной структуры, служащей сохранению, возможному приумножению собственности, ее передаче от одного поколения к другому.
К тому времени уже вышли 95 тезисов Мартина Лютера (1517), феодализм в Северо-Западной Европе прошел свою заключительную стадию. Новые формы власти и новые взаимоотношения в обществе выходили на историческую сцену. Изображения Святого семейства получили широкое распространение в предыдущем веке – это может свидетельствовать о нарастающей важности семьи для общества, во всяком случае для заказчиков подобных картин.
Тем временем католическая церковь рассматривает брак как правильное, но второсортное решение для тех, кто не смог достичь идеала безбрачия («Лучше жениться, чем распаляться» – как сказано в Новом Завете). Протестантизм, напротив, делает идею брачного союза основой нравственной идеологии, ибо в Книге Бытие сказано, что «нехорошо человеку быть одному». Со временем союз мужчины и женщины, включая их детей, начали рассматривать как основную ячейку общества. И этот новый взгляд, основанный на новой религии, нашел распространение именно на тех территориях, где преобладала форма позднего брака, при которой два приблизительно равных партнера выбирали друг друга скорее как достигнувшие соглашения взрослые люди, чем как молодые члены двух больших кланов, подчинившиеся их решению.
Современный историк вопроса развития сексуальных отношений предположил, что брак, предшествующий современному, зарождался как «имущественное соглашение, в середине развития касался по большей части задачи поднять на ноги детей и только заканчивался вопросом любви». Таким образом, по мысли автора, брак в XX веке «начинается с вопроса любви, его сердцевиной является идея создания условий для того, чтобы поднять детей… и только в конце зачастую идут имущественные вопросы».
В обществах, где были приняты ранние браки, у молодоженов не было необходимости и возможности самим планировать, как им в дальнейшем устраиваться в жизни. Они переезжали туда, куда им указывали родители, следуя давно существующим обычаям и традициям. Напротив, в странах с преобладанием поздних браков женщины наряду с мужчинами еще задолго до создания союза работали где-то вне дома. До 40 процентов населения было занято в сфере обслуживания; количество женщин, работавших в качестве прислуги какой-то период своей жизни (в рабочем классе обычно начиная с 13–14 лет), порой составляло до 90 процентов и никогда не опускалось ниже 50. Примерно в том же возрасте мальчиков отдавали в подмастерья. Сначала они жили в семье мастера, но позже становились самостоятельными и должны были сами себя обеспечивать. Эти юноши заводили знакомства, открывали для себя что-то новое: у них появлялась возможность увидеть, как живут люди разных сословий, пользоваться различными технологиями и приспособлениями для дома. Они путешествовали по стране, заключали контракты с работодателями, перезаключали их, если нужно, или разрывали, если решали, что так будет лучше. Так юноши учились находить деловой и эмоциональный подход к незнакомым людям. Короче говоря, они несли полную ответственность за свое финансовое и жизненное благополучие.
К свадьбе молодая пара обзаводилась собственным хозяйством, что влекло за собой необходимость покупки новых вещей. Поскольку оба несколько лет трудились, то могли позволить себе приобрести все, что видели у других, или хотя бы часть желаемого. Женщины вступали в брак в качестве одной из зарабатывающих сторон и рассчитывали (накануне промышленной революции) вносить достойную лепту в семейный бюджет. Даже после того, как начала широко распространяться индустриализация, эта жизненная позиция все равно оставалась неизменной для большинства женщин из рабочего класса, который всегда преобладал в обществе.
Зачастую женщины выступали в роли деловых партнеров своих мужей, при этом мужчины брали на себя весь тяжелый физический труд, а женщины занимались коммерческими сделками на фермах, в магазинах или в торговле – задачи, которые в обществе с ранним типом брака брали на себя родственники мужского пола, живущие в родительском доме.
Бывало, мужчины путешествовали по стране, выполняя сезонную работу, в то время как их жены занимались семьей, иногда небольшим участком земли, разводили птицу или вели молочное хозяйство. Либо они выполняли большую работу по хозяйству – обстирывали семью, шили, чесали и пряли шерсть. Другие, особенно в сельской местности, занимались меновой торговлей, меняя шерсть, молочную продукцию, яйца и мед на сахар, скобяной товар и прочие вещи, которые невозможно было произвести самостоятельно.
В XVIII веке Джеймс Босуэлл, мастер дневниковой прозы и прожигатель жизни, полагал, что в прошлом брак начинался «с желания привести в порядок имущество, затем следовало рождение и воспитание детей, а заканчивался любовью». Напротив, продолжает он, современное бракосочетание «начинается с любви, затем также следует рождение и воспитание детей, а заканчивается оно, как правило, приведением в порядок имущественных дел». Единственное, что Босуэлл упустил, – это факт, что любовь и имущество (жилье) были для большей части населения почти во все времена синонимичны или как минимум скреплены причинно-следственной связью.
Речь идет о том, как взаимосвязь любви и имущества воспринимали общество и религия, которые также претерпевали изменения. Любовь, имущество и брак – те понятия, которые соответствовали форме нуклеарной семьи и очень хорошо вписывались в протестантизм, проповедующий иерархический авторитет в семье, но в то же время дающий полную свободу ее внутреннему устройству и тому, как в ней распределяются роли внутри семьи.
Как в случае с промышленной революцией, единственно приемлемое общее объяснение истоков религиозной Реформации – это комбинация нескольких факторов: ненависть к церковной коррупции; падение Священной Римской империи и возникновение новых национальных государств; резкое уменьшение количества населения на территории Европы вследствие «черной смерти» в XIV веке. Чума унесла жизни 35 миллионов человек – половины населения Европы. Не менее важным было появление новых технологий – самым значительным можно считать появление печатного станка. Все факторы обладают неоценимой важностью.
Однако отношения религии и семьи имеют основополагающее значение. Реформация Мартина Лютера охватила именно те географические области, где преобладала форма семейных браков: Северо-Западные районы Европы, от германских территорий через Финляндию и Скандинавию вниз к Нидерландам и через пролив к Британским островам – все те страны, где существуют два отдельных слова для определения дома. Без сомнения, между протестантизмом и идеей дома есть мощное и важное связующее звено.
Историк в области развития экономики Р.Г. Тоуни убедительно показал, что протестантизм развивался не вместе с капитализмом и не вследствие его, а одновременно со становлением идеи дома, которая явилась одним из важных двигателей капитализма – спрос, породивший капиталистическое предложение. С того времени, когда он написал об этом, концепция потребительской революции сумела привлечь внимание, а вместе с тем породившая ее область быта потребовала тщательного изучения. Таким образом, появилась возможность для расширения его теории, которая состоит в том, что не только протестантизм рос вместе и вследствие роста капитализма, но, возможно, он вырастал вместе и вследствие практики позднего брака. В такой ситуации идея созидания дома могла явиться одной из движущих сил капитализма, формируя тот спрос, который стимулирует капиталистическое предложение.
То, как «маленькое государство» (метафора для нуклеарной семьи, впервые употребленная преподобным Вильямом Гужем в 1622 году) возникло и воспринималось, имело разное значение для приверженцев новой и старой религии. Теоретически видение брака католической церковью было однозначным и абсолютно простым: брак служил поводом для устного обмена религиозными клятвами, а не земным письменным контрактом или церемонией. Начиная с XI века девушки старше 12 лет и юноши, достигшие 14 лет, не находящиеся между собой в запрещенных границах родственных кровных связей, имели право провозглашать verba de praesenti – «я беру тебя в жены/мужья» или verba de future – «я возьму тебя в жены/мужья». После этих слов они считались заключившими брак. Нерасторжимый.
В протестантской Европе общественность – земная власть – являлась обязательным участником происходящего: объявление о предстоящем бракосочетании зачитывалось за несколько недель до церковной службы. Все происходило публично для того, чтобы продемонстрировать, что было получено родительское согласие. Без публичной церемонии и участия общественности, объявления о бракосочетании, брак не считался действительным.
Тем не менее ни католики, ни протестанты не относились к женитьбе как к одномоментному действию. Сегодня мы воспринимаем бракосочетание как событие, до которого некто был холостяком, а после него стал женатым или замужним человеком. В прежние времена это был длинный процесс, в ходе которого можно было оставаться немножко или не совсем женатым. Как правило, существовало три стадии, связанные между собой, и пара не могла перейти к следующей стадии, не пройдя все предыдущие. Если описать процесс в общих чертах, то пара, принявшая решение пожениться, заключала формальный договор, либо в присутствии свидетелей, либо приватно, между собой. Затем делали публичное заявление о запланированном бракосочетании и наличии кольца или другого символического атрибута – иногда перед церковью, иногда дома в присутствии нотариуса. Потом следовала сама свадьба, часто (но не обязательно) в присутствии священника, после чего молодожены могли съехаться. Последняя, заключительная стадия иногда следовала сразу после первой, а иногда после второй стадии, в других случаях (особенно у представителей высших сословий, когда невеста была слишком молода) длилась не один год. Однако именно сексуальные действия скрепляли узы брака прочнее любого другого действия.
В различных верах, странах, городах или даже семьях существовали различающиеся требования, относящиеся к минимальному возрасту, в котором для бракосочетания не требовалось родительское согласие, необходимость колец, клятв и способ обмена ими. В Цюрихе и некоторых других швейцарских городах наравне с такими общепринятыми правилами, как объявление брака, родительское согласие и церковная церемония, обмен клятвами также придавал браку законную силу. В Англии до 1753 года все, что было нужно для брака, – это лишь согласие пары; бракосочетание без соблюдения прочих формальностей считалось «действительным, но не легитимным». Те, кто обменялись клятвами без родительского согласия, но не завершили процесс бракосочетания, считались женатыми не полностью, однако не могли вступить в брак с кем-либо другим. Навсегда.
Один историк установил, что в XVII веке только у половины «женатого» населения брак был заключен в соответствии со всеми канонами. В Британии, чтобы решить проблему таких не совсем законных браков, реформами 1753 года была упразднена старая трехступенчатая система бракосочетания. С той поры браки должны были освящаться представителем церкви, требовалась церковная регистрация (в том числе в синагоге, или в молитвенном доме) с обязательным согласием родителей тех, кто был младше 21 года. Без соблюдения любого из этих пунктов брак считался недействительным.
Однако стоит упомянуть, что в Северо-Западной Европе супружество не являлось стандартом для взрослых людей вплоть до XVII века. Зная среднюю продолжительность жизни в то время, можно сказать, что большинство пар, вступивших в брак к концу третьего десятка, разлучались смертью еще за двадцать лет до смерти второго партнера. В одной английской деревне XVII века (но то же самое можно сказать о многих других деревнях) примерно треть женщин были старыми девами или вдовами, в то время как 20 процентов мужчин вовсе не были женаты. Если же учесть наличие детей, то количество супружеских пар возрастает до трети от всего населения (для сравнения: сейчас в Западной Европе этот показатель составляет 50 процентов).
В «домашних» странах мужчины незначительно превосходили женщин по численности. Заметим, что такое соотношение, как правило, совершенно не свойственно культурам с ранними браками. В социумах, где женщины сами зарабатывают, они достигают зрелого возраста в гораздо большем количестве. Там, где женщины ассоциировались в большей степени с ролью производительницы потомства, некой необходимостью на определенный период, которая связана с денежными тратами, они реже доживали до периода зрелости.
Из записей видно, что в некоторых деревнях Юго-Западной Франции было дважды зафиксировано одинаковое количество мальчиков и девочек. Наиболее безобидное тому объяснение – рождению мальчиков придавали большее значение, чем рождению девочек, и поэтому их появление на свет гораздо чаще и регулярнее фиксировалось в официальных документах. Однако есть и гораздо менее приятный, но признанный в качестве официального вариант – ранние браки приводили к детоубийству, формировали отношение к девочкам как к обузе или, в лучшем случае, объекту пренебрежения. Нужно принять во внимание, что в обществе позднего брака из-за приблизительно одинакового количества рождающихся мальчиков и девочек большое количество мужчин не вступало в брак (от 20 до 30 процентов – обычная цифра). В целом женатые пары составляли лишь треть всего населения. (Сегодняшние цифры по Западной Европе приближаются к 50 процентам.)
Следует отметить, что побочным эффектом такого положения дел являлось большое количество внебрачных детей. Высокие показатели были определены для стран «домашней» Европы. Во Флоренции в XVI–XVII веках один из десяти новорожденных был брошен матерью; в Тулузе подобная цифра возросла к концу века до двух из десяти, а иногда, в особо трудные экономические периоды, она поднималась до четырех из десяти. В 70-х годах XVII века в Париже ежегодно более 300 детей оказывались брошенными. Если сравнить эти данные с Амстердамом 1700 года, то окажется, что там было зарегистрировано только 20 незаконнорожденных детей при населении вдвое меньшем, чем во французской столице.
Странами брошенных детей были Франция, Бельгия, Португалия, Испания, Ирландия, Италия, Польша, позже – Чехия (40 процентов всех младенцев в Праге в начале XIX века) и Австрия (50 процентов детей в Вене были брошены, по данным приблизительно того же периода). Количество незаконнорожденных оказывается примерно одинаковым в «домашних» и «недомашних» странах.
В XVI столетии уровень численности незаконнорожденных в «домашних» странах был низок как никогда: например, в одном приходе в Саффолке, где до 1600 года не было ни одного незаконнорожденного, в последующие пятьдесят лет зарегистрирован один на 144 родившихся младенцев. К XVIII столетию, когда урбанизация и индустриализация кардинально изменили социальную действительность, эти показатели в Саффолке изменились – каждый 33-й новорожденный был незаконнорожденным, что все еще оставалось незначительно малым в сравнении с Австрией того же периода, где каждый пятый ребенок рождался вне брака.
Наиболее веская причина отказа от детей – нищета. Прослеживаются явные связи между падением уровня экономики и количеством брошенных младенцев. Казалось бы, такая тенденция должна быть особенно характерна для стран с преобладанием поздних браков, но это не так. По большей части потому, что количество женщин и мужчин в этих странах было примерно одинаково. (В социумах, где численность мужчин значительно превышает численность женщин, гораздо больше случаев сексуального насилия.) Кроме того, немаловажным является относительное равенство женщины и мужчины – и те и другие начинали работать еще в ранней юности. Не родственники принуждали их к этому, а общество обязывало их быть равными[1]. В некоторые периоды кое-где в систему стали входить средства предохранения. Тогда возникла такая форма связи, когда в обычае были ночные визиты между двумя партнерами без обязательств, связанных с полноценными сексуальными отношениями (практика, по всей видимости, неизвестная за пределами «домашних» стран). Наверное, поэтому проблема внебрачных детей в этих странах приобрела иной облик – внезапные или вынужденные браки, дети, воспитываемые «тетушками», и так далее. Но и в Англии и в США, как и в некоторых других «домашних» странах, незаконнорожденные дети подлежали регистрации в местных приходах.
Если обобщить сказанное, поздние браки обеспечивали женщинам Северо-Западной Европы возможность сократить количество времени, которое отводилось на вынашивание и воспитание детей, – свои наиболее продуктивные годы женщины проводили в одиночестве, а затем выходили замуж на несколько лет. Это означало, что они больше не были обременены большую часть жизни уходом за детьми, как это было раньше вплоть до XIX века. Женщины в равноправной паре получают возможность контролировать количество рождаемых детей; стали возможными бездетные браки вследствие того, что женщины избегали беременности путем воздержания или каким-либо другим способом.
На другом полюсе домашнего уклада находились неженатые или незамужние дети (и как известно, 20 процентов населения придерживалось безбрачия), которые ухаживали за своими престарелыми родителями. Самые ранние переписи, сохранившиеся в Англии, указывают на то, что с большинством пожилых пар проживали их не состоящие в браке дети. Легенда, относящаяся к XII веку, взятая Шекспиром за основу для «Короля Лира», подчеркивает катастрофическое положение, в котором могли оказаться престарелые родители, избравшие жизнь под одной крышей с семейными детьми. История явно занимала умы людей XVI века, поскольку тем же сюжетом воспользовались в своем творчестве Эдмунд Спенсер, затем Джон Хиггинс в серии тюдорианских стихов «Зеркало для магистратуры».
Изменения в правилах заключения брака привели к тому, что, когда Джейн Остин создавала своего мистера Коллинза, общественный институт брака уже не рассматривался единственно как средство для воспроизведения потомства.
Теперь речь шла главным образом об обзаведении хозяйством, домом, как это сделал Робинзон Крузо вопреки всем неблагоприятным обстоятельствам своей жизни. Естественно, на острове у Крузо не было жены. Но, как основной персонаж самого популярного английского романа, он вдохнул новую жизнь в жанр художественной литературы, основной темой которой была и до сих пор остается романтическая любовь. Исследователь истории брака Лоуренс Стоун отмечает, что «любовь стала веской причиной для брака… и в то же время настоящим потоком хлынули романы… посвященные этой теме».
Возникший новый жанр сохранил не только обязательный счастливый конец, но и идею о том, что венцом счастливой любви является переезд в новый общий дом, наполненный всевозможными необходимыми вещами. Так происходило потому, что роман как жанр развивался в областях, где дому придавалось особое значение при вступлении в брак. Поздний брак, следующий за годами труда, давал возможность для приобретения в дом вещей на заработанные ранее средства. В 1530 году одна женщина из Херфордшира обосновала свое желание расторгнуть помолвку. Она давала обещание, но при этом замечала: «Но зачем же нам так скоро жениться? Было бы лучше для начала подзаработать и обзавестись кое-чем для хозяйства».
Если мы примем факт возникновения новых домохозяйств, созданных парами, обладающими средствами, которые свободны для удовлетворения спроса, то нет ничего удивительного в том, что ранние проявления дома в качестве частного пространства для проживания нуклеарной семьи заметны прежде всего в центрах раннего развития городов и торговли – в Нидерландах. Голландская Ост-Индская компания (Vereenigde Oost-Indische Compagnie, или VOC) была основана в 1602 году и стала одной из первых крупнейших в мире торговых компаний. (Ближайшая соперница британская Ост-Индская компания была на два года старше, однако долгое время не могла ее обогнать: на протяжении XVIII века объемы торговли не превысили одной пятой части объемов VOC.) Великая сила VOC заключалась в том, что она завезла новые товары на европейский рынок, а также поддерживала процветающие широкие торговые связи в Азии, откуда поступали специи, металлы, текстиль, фарфор и неотъемлемый атрибут торговли и колонизации – рабы[2].
Таким образом, торговля и капитализм набирали обороты в Нидерландах – стране с хроническим недостатком пахотных земель и, следовательно, со слабой землевладельческой аристократией. Поэтому все силы были брошены на инвестирование в новый городской класс профессионалов, которые, предчувствуя зарождение и участвуя в развитии денежной экономики, в конечном счете взяли под контроль и экономику, и политику. Нидерланды уже долгое время занимали позицию крупного центра торговли – еще в XIII веке голландские купцы передвигались по всей Европе со своими ярмарками готовой одежды. Голландские порты, в особенности Амстердам, считались крупнейшими европейскими центрами торговли. К этому времени торговля уже не являлась сезонным занятием для организованных групп купцов и гильдий. Теперь торговля велась круглогодично, с открытым доступом как для отдельных лиц, так и для быстро оформляющихся компаний. Постепенно VOC вытесняет с азиатских рынков Португалию как монополиста: частные компании вытесняют разваливающиеся остатки предприятий, финансируемых государством. Снижается могущество права, предоставляемого рождением. Новый городской класс профессионалов набирает силу. (Даже в Оксфордском словаре английского языка толкование слова «капитализм» дается со ссылкой на рынки Нидерландов в качестве примера.)
Англия не отставала: земельные владения, которые на протяжении столетий были непосредственным индикатором уровня благосостояния, теперь ощущают вызов со стороны других форм капитала. Через десяток лет после того, как Крузо вернулся со своего острова, Дефо заметил: «Революция в торговле привела к изменениям самой сути вещей… мы видим, что аристократы и дворяне продают повсюду свои поместья, а состоятельные люди их покупают: теперь дворяне стали богаче аристократов, а купцы богаче их всех». Финансовые преимущества ныне уже не сосредоточиваются в сельскохозяйственных районах. Купцы не скупали поместья. Они концентрировались в тех местах, которые затем превратились в мировые столицы. В конце XVII века около половины населения Нидерландов проживало в городах, в то время как в Европе – только каждый десятый.
Стоило бы снова вернуться к такому явлению, как Реформация, для которой характерно то, что акцент ставится на индивидуальную ответственность и священность труда. Купцы сколачивают себе состояние не для того, чтобы спокойно удалиться от дел. Они продолжали работать и зарабатывали еще. Работа больше не являлась только средством к существованию, она стала способом самоутверждения. Это привело к радикальным изменениям в экономической жизни и в устройстве семьи.
Голландское представление о браке и о роли мужа и жены в браке сформировалось под влиянием учения Мартина Лютера. Затем оно было дополнено уроженцем Роттердама теологом Эразмом, который писал о супружестве и о распределении обязанностей членов семьи. В XVI и XVII столетиях огромный поток литературы со всевозможными руководствами значительно упростил и схематизировал представления, позволяя тем, кто не разбирался ни в философии, ни в теологии, найти наиболее доступный путь к пониманию устройства домашнего хозяйства. Книги имели невероятный успех, как в стране, так и за ее пределами. Многие были переведены на английский и хорошо приняты заинтересованной аудиторией, особенно в среде пуритан[3].
Затем книги и заключенные в них идеи добрались вместе с поселенцами до колоний, где они пережили новый расцвет. Кальвинизм, главным образом в смягченной форме существовавший в Нидерландах, стал религией повседневности. Он учил тому, что благословение заслуживает не голодание и покаяние, а здравая и наполненная трудом жизнь. Отсюда следовало, что здравомыслие и трудолюбие – преуспевание – и есть показатель благословения Божия. Для преуспевания было необходимо, чтобы производимые товары приобретались, а значит – приобретение большего благословляется Богом. В этой стране развитой торговли, с голландской Ост-Индской компанией, которая распространяла сферы влияния в торговле на всю Азию, приглядывалась к обеим Америкам, все товары были легкодоступны. По торговым путям с одинаковой скоростью распространялись не только предметы потребления, но и голландское представление о них как о благословении, ниспосланном всем праведникам.
В идеальном «маленьком государстве» муж занимал место старшего партнера, был публичным лицом семьи и отвечал за ее финансовое обеспечение; жена, младший партнер, была призвана Богом создавать домашний очаг для мужа, его детей, находя и приобретая то, в чем нуждалась семья. Ценность, придаваемая обеим ролям, находит отражение в появлении нового жанра голландской живописи в 1630-х годах. Изображение женщин, делающих покупки, ненавязчиво сообщает об этом повседневном занятии, считавшемся раньше совершенно недостойным внимания искусства. Теперь же, как и сцены с женщинами за шитьем или за музыкальными инструментами, они воспринимались не столько как отражение действительности, сколько символ, указывающий на женское послушание и добродетель – она тратит деньги своего мужа, чтобы содержать дом в красоте и порядке.
Другие нации, как сообщалось в «Зеркале Республики Соединенных провинций Нидерландов» (1706), хвастались своим статусом на дорогих дворцовых церемониях или во время эффектных военных парадов; Нидерланды, напротив, демонстрировали свою гордость «бережливостью и скромностью хозяйства». Хендрик Соргх в своем «Портрете Якоба Биренса и его семьи» (1663) изобразил мужа и сына кормильцами, добывающими еду, а жену и дочерей – отвечающими за ее приготовление, то есть берущими на себя ответственность за использование этого ресурса; при этом все они связаны единым ритмом, заданным сыном-музыкантом, который воплощает метафору Плутарха о счастливом доме: «мелодичность (согласованность) в браке и хозяйстве» достигается «рассудительностью, согласованностью и принципами».
Такой вид домашнего символизма получил широкое распространение. Даже те изображения, которые современному зрителю кажутся не совсем домашними, – портреты наиболее значимых представителей общества – демонстрируют и подкрепляют ценности среднего класса, которые символизируют предметы интерьера. В 1634 году Антонис Ван Дейк (происходивший из Нидерландов) написал групповой портрет трех старших детей короля Карла I. Вместо того чтобы поместить изображаемых персонажей в архитектурную среду со скульптурами, как это принято было делать при написании портретов королевской семьи, художник расположил детей перед окном на фоне цветущего сада. Кроме того, он подчеркнул более свободный характер портрета, в отличие от обычных в таких случаях парадных изображений, тем, что поместил наследника трона принца Уэльского на одном зрительном уровне с остальными детьми (интересно в этом контексте то, что и Джеймс, и Мария также в свое время правили страной). В реальной жизни королевские дети жили каждый в отдельном королевском поместье. Так что можно сказать, сценка совместной игры королевских потомков такая же постановка, какой является вид цветущего сада на заднем плане.
В данном случае идея семьи подавила склонность к выпячиванию атрибутов королевского величия: более важным оказалось провести мысль о том, что они – дети, часть любящей семьи. Как сообщалось после, король был чрезвычайно fâché – рассержен тем, что принц Уэльский изображен в своем детском платье, а не в более взрослой и мужественной одежде – бриджах, которые он уже вскоре смог бы носить. И все же король был не настолько разгневан, чтобы заставить художника переписать картину.
В Британии XVIII века идеализированное отображение идеи семейственности получило широкое распространение во всех слоях общества. Жанр вышел за рамки высших аристократических кругов и приобрел большую популярность среди представителей преуспевающего среднего класса, которые очень охотно подхватили идею возможности показать себя в домашней обстановке, в окружении разного рода имущества – вроде восточного фарфора и пестрых индийских тканей, что служило вещественным подтверждением их социального статуса. Производительность труда художников в сравнении со средствами репродукции картин была, разумеется, невысокой. Нужно отметить, что окружение персонажей картины чаще всего приукрашивалось или придумывалось художником для того, чтобы представить зрителю несколько улучшенную действительность; даже одежда изображаемых нередко являлась реквизитом самого художника. Не только голландская жанровая живопись (пример портрета королевских детей Ван Дейка), но и сама реальность XVIII века подгонялась под идеальные представления. Вильям Этертон и его жена Люси жили в доме, из окон которого были видны узкие тропинки, ведущие к полуразрушенному дому мясника. Зато на картине Артура Дэвиса 1742–1744 годов супруги изображены в своей гостиной, из окон которой виден прекрасный сад. Растения, будучи продуктом торговли и расширения колониальных пространств, приобретают не меньшую ценность, чем прекрасные шелка и кружева, в которые облачена пара, или фарфоровая ваза, украшающая интерьер.
Подобная сосредоточенность на материальной составляющей дома отражала новые реалии товарного мира. Раньше обручение и клятва, а не сама свадебная церемония были основными элементами трехступенчатой системы вступления в брак. К XIX веку временной интервал между помолвкой и церемонией стал длиннее, в основном для того, чтобы у невест была возможность накопить приданое. В него включались вещи, самые необходимые для того, чтобы обставить дом, без чего свадьба казалась незаконченной. Дом и женитьба приобрели неразрывную связь между собой, а покупка и владение предметами домашнего хозяйства стали синонимом свадьбы. В романе Энтони Троллопа «Можно ли ее простить?» (1864–1865) фермер, ухаживая за своей потенциальной невестой, демонстрирует ей свой дом, стараясь не упустить ни одной «мелочи из Китая, Делфта, ни одного стакана или тарелки», а затем предлагает ей оценить качество одеял, добавляя последние мотивирующие слова: «В моем доме нет ни одной спальни, которая не была бы обставлена мебелью красного дерева!» Ценность мужчины как потенциального мужа тесно переплеталась с ценностью его дома и его мебели, поскольку жена получала их в придачу к нему самому.
К этому времени в состоятельных кругах Британии господствовало четкое правило: мужчина, как образец чести и благородства, не имел права делать женщине предложение до тех пор, пока не обзаведется необходимыми средствами, чтобы предложить ей домашний очаг – то есть собственный дом, который эквивалентен дому ее родителей или превосходит его. Для большинства населения даже среднего класса это правило оставалось не чем иным, как бесплотной фантазией. Однако немногие жили реальностью, остальные больше верили в идею.
Второе фантазийное представление среднего класса по поводу брака, возникшее в тот же период, пропускало успешность мужчины в обществе через призму семейной жизни. Жена успешного мужчины не должна работать, поэтому многие причисляли себя к среднему классу не по уровню дохода и не по количеству нанятых слуг, а по тому, работает ли жена где-либо вне дома.
Это являлось переменой в жизни до тех пор, пока дом не стал основным местом работы практически для всех. Эдмунд Спенсер, который счел Ирландию в XVII веке столь «дикой», описывал ирландские дома как «мерзкие нищенские хижины» не потому, что они плохо подходили для семейной жизни, а потому, что они «совершенно не были приспособлены для производства пользующихся спросом масла, сыра или шерсти, льна и кожи». Он и люди его времени оценивали дома не по тому, насколько в них удобно жить обитателям, а по степени пригодности для выполнения различного рода работ. Домохозяйство приравнивалось к экономической единице. С XVII до XIX века немецкое слово Wirtschaft означало «управление домашним хозяйством» в самом широком смысле; все, что обеспечивало членов этого хозяйства, – das ganze Haus, то есть «весь дом» в качестве «единицы производства, потребления и обобществления».
Женщины, как составная часть das ganze Haus, были не только работницами и участницами этой экономической системы. Они находились в самом центре сети обращения товаров и услуг, что служило достижению продуктивности хозяйства: женщины помогали соседям при жатве, на ферме, в производстве сыра или других продуктов домашнего хозяйства, годных для продажи или обмена; они рубили дрова, одалживали домашнее оборудование. В США подобные товары и услуги ценились достаточно высоко, поэтому существовал точный тариф на виды услуг и время, с выплатами, которые учитывались и вносились в бюджет[4].
Там, где мужчины вели дела находясь дома, отдельные аспекты работы автоматически перекладывались на их жен. Им приходилось кормить, одевать и контролировать работников, следить за подмастерьями, некоторые хозяйки вели дела или конторские книги.
К тому же важность женщины в хозяйстве с точки зрения экономики объясняется тем фактом, что в «домашних» странах скорое заключение нового брака после смерти мужа считалось обычным делом. Этого нельзя сказать о тех районах, где были приняты ранние браки: там вдовам запрещалось повторно выходить замуж (иногда даже запрещалось дальше жить после смерти мужа – они должны были совершить sati (от фр. самосожжение). Почти треть всех овдовевших женщин Англии выходили замуж во второй раз, половина из них – в течение года после смерти мужа. Женщины «домашних» стран имели цену, причем настолько высокую, что были, можно сказать, бесценны.
Потребности семьи подхлестывались промышленной революцией, которая внесла коррективы в работу и, соответственно, жизнь семьи. Еще до полной индустриализации развитие протопромышленной экономики начало видоизменять роли мужчин и женщин в обществе и семье. Мужчины, которые изначально работали как ремесленники, лавочники и всякого рода специалисты, начали перемещаться из своих домов в специально отведенные для работы места: на фабрики, в мастерские, а позже – в офисы. Это происходило везде по-своему и не одновременно: сельскохозяйственные территории гораздо медленнее приспосабливались к переменам. Для тех, кто находился поближе к промышленности, процесс шел гораздо быстрее. Плантационная система американского юга предполагала, что здесь производство намного дольше задержится на стадии внутрихозяйственной формы, чем на промышленном севере. У фермеров не было особого выбора относительно рабочего места. В остальных случаях, когда работали рабы, продукт производился на рабочем месте, вне дома. Старая модель обычно прекращала свое существование достаточно резко: в Нью-Йорке 1800 года только один из двадцати мужчин работал вне дома; к 1820 году это был каждый четвертый мужчина, а к 1840 году их было семь из десяти.
Новая рабочая практика привела к тому, что и женщины стали покидать свои дома, отправляясь работать на фабрики, в цеха или в магазины, которые не превышали размером обычную гостиную в частном доме. Женщины, у которых все еще не было оплачиваемой работы, также оказались затронуты этим процессом. В XVI веке огораживание общинных земель на Британских островах привело к сокращению рабочих мест для женщин, занимавшихся прежде заготовкой кормов для животных и сбором колосьев. Позже, когда их мужья потеряли земли или переехали в новые городские центры, женщины ощутили нехватку работы еще острее – даже в таких сферах, как разведение птицы, молочное хозяйство и выращивание овощей. Все, что осталось, – небольшая делянка или несколько цыплят. Это помогало семье выживать, но не приносило никакого дохода. Одновременно мужчины работали вне дома – либо на земле, либо в новых малых и крупных городах, где им платили за работу наличными, так что участие женщины в бюджете семьи стало незначительным или вовсе незаметным. Работу за наличные начали расценивать как единственную форму работы. Именно ею и занимались мужчины. Работа, которой занимались женщины, по сути осталась прежней, но за нее не платили наличными. Поэтому она вовсе перестала считаться работой. Уборка, приготовление еды, шитье, воспитание детей больше не считались трудом. Теперь эти занятия стали восприниматься как выражение женской сути, как природная функция женщины, бессознательный инстинктивный рефлекс, заложенный природой. Это оказалось последним элементом складывающейся картины. Он перевел отношения, связывающие женщину с обществом, воспитание детей и домашнее хозяйство в новую фазу.
Отношение к детям и их месту в доме всегда отличалось изменчивостью. Когда женщины и мужчины работали дома, дети принимали непосредственное участие в работе по дому, выполняя задания, соответствующие их возрасту. Но когда работа вышла за рамки дома, детский трудовой вклад в домашнее хозяйство стал настолько незначительным, что от него и вовсе пришлось отказаться. Таким образом, дети больше не имели отношения к домашней экономике.
С приходом промышленной революции эта картина получила новое развитие. Дети-работники составили значительное число рабочей силы новых фабрик. В то же время на другом полюсе общества развитие железных дорог сделало возможным обучение детей в школах-интернатах. Теперь сеть железных дорог дала возможность детям как богатых, так и бедных возвращаться домой чаще и быстрее, чем это было раньше. По большей части только дети из средних слоев общества оставались дома в течение всего года.
На протяжении века улучшалась гигиеническая и эпидемическая ситуация, что привело к уменьшению детской смертности. Кроме того, к концу века семьи среднего и высшего классов стали уменьшаться в размере. В связи с сокращением количества детей, которые теперь жили дольше, взрослея, не так быстро покидали родительский дом, большее внимание начали уделять каждому отдельно взятому ребенку, а следовательно, возрастает эмоциональность отношений. В XVIII веке существовавшее на территории Германии понятие das ganze Haus – экономическая и социальная единица, иерархическая структура – начало заменяться иностранным словом Familie (от фр. famille). Слово подчеркивало новую эмоциональную связь и изменившуюся суть дома.
Таким образом, дети и детство становятся центром внимания семьи в «домашних» странах, ее raison-d’être. Люди из «недомашних» стран удивлялись принятому в «домашних» странах обращению с детьми. Один итальянец удивленно сообщал, что английские родители разговаривали со своими малышами, пели им песни, играли и даже танцевали с ними, будто те что-то понимают. Во многих «домашних» обществах рождение детей воспринималось как гражданское событие.
Голландия, страна, наиболее тесно связанная с понятием дома, указывала всем путь. В XVII веке гордые голландские отцы надевали специальные шляпы, чтобы сообщить о появлении ребенка на свет. Помимо того, им полагались некоторые налоговые скидки. Дом новорожденного украшали kraam kloppertje, или талисманом младенца. Это была деревянная дощечка, обтянутая красным шелком, отороченным кружевом; ее привязывали к дверному кольцу, чтобы большое событие не осталось незамеченным. (Даже о мертворожденном младенце полагалось объявлять, только с использованием черного шелка.) Способ такого рода публичной демонстрации личного счастья сохранялся несколько веков. В XIX веке в Британии к дверному молотку стали привязывать перчатки, чтобы сообщить горожанам о появлении ребенка, а еще позже эту функцию передали газетным объявлениям.
Дощечка, перчатки или газета, песни и пляски, развлекающие малыша, – все это свидетельства изменения сути семьи в течение трех веков. Теперь семья оказывается не только экономической единицей, состоящей из объединившихся для выживания людей. Она стала образцом человеческого эмоционального единения.
Модель позднего брака опередила промышленную революцию на века. Но тот факт, что территории, отмеченные ростом капиталистических отношений и индустриализацией, являются теми самыми территориями, где модель позднего брака уже существовала, служит подтверждением того, что именно такая система брака способствовала дальнейшему развитию семьи и дома. Поздний брак формировал поколения людей, которые чувствовали необходимость создавать и оснащать для жизни новые дома; поколения, которые имели необходимые для этого средства, что, в свою очередь, вело к возникновению и расширению спроса. Со временем капитализм и индустриализация создали средства для его удовлетворения.
Вполне логично предположить, что, когда идея прочно утверждается в жизни, она зачастую становится шагом вперед и предполагает, что будет принята церковью и государством – будь то протестантизм или демократическая власть. В этом смысле семья сыграла роль «спроса», а церковь, государство и промышленная революция – «предложения». Казалось бы, «маленькое государство» – семья – взяло образец устройства из иерархической системы церкви и страны. Однако, если присмотреться, становится ясно, что перечисленные структуры оказывают взаимное влияние друг на друга. Семья вбирает в себя элементы устройства церкви и власти. Церковь и власть моделируются на основе семейной структуры.
Когда признаки «домашней» семьи оказались четко определены, то и церковь, и государство в скором времени также прибегли к ее атрибутике. Как известно, король Яков I заявлял о себе как о «муже», владеющем «целым Островом», который выполняет роль его «законной жены». Одновременно в Шотландии и Англии женщина, осужденная за убийство мужа, рассматривалась как совершившая акт предательства в отношении государства в лице своего мужа. Если бы это касалось не «малого государства», а страны в целом, то мужеубийство наверняка приравняли бы к бунту против государственной власти.
Да, в идеальном смысле «малое государство», представленное семьей, явно послужило моделью для создания церковной и государственной иерархии. Но, возможно, в реальности все было намного сложнее, поскольку оказалось связанным взаимным влиянием. Развитие семейных отношений в странах Северо-Западной Европы влияло на развитие протестантизма и новых национальных государств в той же мере, в какой протестантизм и устройство новых национальных государств влияли на структуру семьи в этих регионах. Регионы, где возникли первые прочные демократические (или близкие к демократическим) институты – Северо-Западная Европа и колониальная Америка, – это все территории «домашнего» типа хозяйства. Здесь совместное управление хозяйством в самой простой форме считалось нормой.
Зачастую история признает силу и авторитет лишь великих людей – королей, государственных деятелей и политиков. Когда серьезные изменения затрагивают широкие слои низших сословий, то, скажем, марксисты и другие интерпретаторы социально-исторических процессов не видят в массах самостоятельного деятеля. Они настойчиво утверждают, что массы подвергались влиянию, действовали под натиском волны различных обстоятельств. Соответственно среди обстоятельств они называют те, что связаны с урбанизацией, или протестантизмом, или стимулированием потребительского интереса. Воздействие обстоятельств, по их мнению, в результате приводит к зарождению капитализма и современных национальных государств.
Но если допустить, что обычные люди, многомиллионные массы могли принимать участие в историческом процессе, то следует рассмотреть явление урбанизации, протестантизм и потребление как результат действий, направленных на достижение отдельных частных потребностей. В этом случае появляется возможность взглянуть на современный мир не как на могучий разряд, в котором все факторы сплавились воедино и явились в неком новом качестве, а как простой и естественный ход серии небольших, частных действий, направленных представителями среднего класса на достижение конкретных целей.
Реставрация правления Карла II в 1660 году в тот период положила конец политической революции для населения Англии и Шотландии. Подобные мятежи и восстания на протяжении предыдущих пятидесяти лет сеяли возмущение на территории большей части Европы, но и там похожие движения подошли к своему завершению ближе к 1660–1670-м годам. Демократический импульс на территории Европы оказался очень мощным, но своего пика он достиг в Англии, и совсем нет уверенности в том, что он окончательно угас. Историк Кристофер Хилл полагает, что тот демократический всплеск, который закончился Реставрацией, получил свое отражение, переадресовку и развитие довольно неожиданно, но несомненно триумфально в произведениях художественной литературы.
Начиная с «Робинзона Крузо» и далее роман становится формой искусства, которая пристально следит за тем, чем и как живут обычные мужчины и женщины, которые имеют в этой жизни право на собственные интересы. Героями романов являются не лорды и леди, не некие символы и добродетели, а средний класс, желающий узнавать в книгах себя, находить в них «тождественность».
Возможно, кому-то литературный процесс напомнит процесс развития семьи и идеи домашнего очага, которые также выделились, затем воплотились подобно демократической революции. «Домашняя» революция развивалась достаточно медленно, она не явилась миру сразу в окончательном виде. Зато роман о Робинзоне Крузо вышел в свет одним прекрасным весенним днем 1719 года, и, если так можно сказать, посредством этого романа многие мужчины и женщины получили «свою идентификацию», то есть возможность определить свое место в обществе. Помимо того, сведения об их образе жизни сохранились благодаря роману, пройдя сквозь века. О медленном, неоднозначном, но решительно продвигающемся поступательном движении пойдет речь в моей книге.
Такая система обязательств иногда была скрытой, а иногда явно выраженной. Британская писательница Фрэнсис Троллоп, одалживая что-либо своей соседке в Огайо, автоматически получала обещание «отработать это; пошли за мной, когда я тебе понадоблюсь». Чистый прагматизм. Если работу не нужно было оплачивать деньгами, тем лучше это было для местности, где в обороте были разнообразные денежные единицы. Голландские, русские, французские, мексиканские, британские и различные южноамериканские монеты циркулировали по континенту, а испанские и мексиканские деньги признавались официальной валютой до 1857 года. В XIX веке многие все еще рассчитывались британскими фунтами, шиллингами и пенсами, переводя затем эту сумму в любую доступную валюту.
Важно помнить, что английские пуритане имели голландские корни. Пилигримы, основавшие в 1620 году Провинстаун, происходили из Скруби (Англия). Но в поисках религиозной толерантности в 1607 году они бежали в Нидерланды, где и оставались со своим пастором до тех пор, пока спустя 13 лет передовая группа из 102 отважных душ не отправилась на «Мейфлауэре» в Новый Свет. Пятьдесят из ста либо родились в Нидерландах, либо были привезены туда детьми; большинство из них, вероятно, говорили по-голландски и считали Лейден своим домом. В самом деле, они уже говорили и думали, как голландцы, а женщины отправили своих стариков в опасное путешествие через океан. Британцы активно покоряли Новый Свет, но примечательно, что эти голландские англичане селились вблизи старого поселения Новый Амстердам – современные Нью-Йорк и Нью-Джерси, а не заселяли английский юг.
В Нидерландах использование рабского труда было незаконно, но в то же время являлось главным экономическим компонентом голландской торговли, уступив первенство британской только в XVIII веке.
Как обычно, это нужно рассматривать через призму истории. Я рассуждаю о равенстве полов относительно других стран в этот период времени. Интересное мнение о договорном браке и предполагаемом им относительном равенстве было высказано одним историком. Оно заключалось в том, что охота на ведьм, как в Северо-Западной Европе, так и в колониальной Америке, достигшая апогея в конце XVI – начале XVII века, была выражением мужского неприятия этого равенства. Обвиняемыми чаще всего были женщины, занимающие нетрадиционное положение в обществе, имеющие свое дело или земли. Охота на ведьм не была, как принято считать, «уничтожением… демонстрирующим силу патриархата», а являлась противостоянием сил первоначально сталкивавшихся мужской и женской сфер. Разумеется, охота на ведьм существовала гораздо дольше и была более жестокой и хорошо организованной в «домашней» Европе и Америке, чем в «недомашней» части Европы.
Глава 2
Личное пространство и дом
Летом 1978 года вертолет с группой геологов на борту кружил над тайгой в области монгольской границы в поисках места для посадки. Там, в 250 километрах от ближайшей деревни, казалось бы, в совершенно необитаемой местности, пилот заметил огород. Ученые решили, что с этим стоит разобраться, и приземлились. Преодолев 5 километров по узкой извилистой тропе, они наткнулись на ангары, возвышавшиеся на сваях, доверху набитые мешками с картошкой и березовой корой. Продолжив поиски, ученые обнаружили двор, «весь закиданный всяким таежным хламом – корой, палками и досками». В центре двора стояло нечто, похожее на хижину: почерневшую от непогоды, с единственным окном, размером с «карман на рюкзаке», обветшавшую – в общем, нечто, «скорее напоминающее нору» или «низкую, закоптелую, деревянную собачью конуру». Единственная комната в этой хижине была не больше семи шагов в длину и пяти в ширину. А единственный предмет мебели в комнате – стол из бревен. Земляной пол был покрыт для теплоизоляции втоптанной картофельной кожурой и дробленой ореховой скорлупой, но в комнате все равно было «холодно, как в погребе». Помещение обогревалось маленьким очагом и освещалось единственной свечой.
Эта «конура» принадлежала семье Лыковых, состоявшей из пяти человек. Лыковы относились к староверам – российскому ортодоксальному религиозному течению XVII века. После революции 1917 года вследствие гонений многим староверам пришлось переселиться за границу (их сообщества существуют сейчас даже в Боливии или, например, в штатах Орегон и Аляска). И тем не менее самое большое их поселение находится в Сибири. В 30-х годах XX века во времена сталинского террора был убит брат Лыкова, а ему с женой и двумя маленькими детьми пришлось прятаться в тайге. Позднее у них родились еще двое детей, и к 1978 году, когда геологи наткнулись на их жилище, выжившие члены этой семьи (сам Лыков умер от голода в один из очень трудных годов) существовали в изоляции уже почти полвека.
Впятером в одном помещении, без санузла, в «убогой, заплесневелой, невероятно грязной комнате», освещаемой и обогреваемой огнем: геологи упустили в своем описании одну деталь – все эти невообразимо суровые условия в точности повторяли типичные жилищные условия их собственных предков. И наших тоже. Мир, в котором жизнь каждого была на виду, где не только не мечтали об уединении, но и вовсе не знали о том, что это такое. На протяжении большей части человеческой истории дом не был пространством частной жизни. В нем не было даже отгороженных помещений, которые могли бы предназначаться отдельным обитателям, или таких комнат, которые использовались бы для приватных целей.
У англосаксов не существовало слова для обозначения дома, но слово heorp (домашний очаг) использовалось как полноценное замещение, обозначавшее все здание в целом. (Слово heorp само по себе исконно, оно имеет англосакский корень, означающий «земля».) Юридически значение понятия «домашний очаг» порою применялось для того, чтобы обозначить его хозяев: astriers – жильцы с юридическим правом наследования – слово astre произошло от норманнского âtre, или очаг. Таким образом, право наследования относилось даже не столько к людям или к дому, сколько к очагу, камину. В домах дворян и зажиточных людей Средневековья самым главным помещением считался зал – место, где проходили все общественные, семейные, официальные и деловые мероприятия. Центром этого зала всегда был открытый очаг – физическое и моральное ядро, фокусная точка комнаты. (Не случайно латинское слово focus означает «очаг».)
Зажиточное крестьянство того времени жило в длинных домах, совмещенных с коровниками. Длина дома составляла от 10 до 20 метров, а ширина – до 6 метров[5].
Более бедные люди имели небольшие дома без отведенных для скота помещений. Оба типа жилья предполагали наличие открытого очага в главной комнате и, возможно, примыкающую к ней вторую комнату. В коровниках, кроме выгородки для скота, располагались дополнительные комнаты для сна или кладовые.
Интересно, что большинство населения того времени видело в старых домашних постройках определенный анахронизм. Те, кто находился на вершине социальной лестницы, хотели иметь новые дома (только в XX веке старые постройки стали считаться символом высокого статуса). Поскольку они могли себе это позволить, то зачастую разрушали старый дом до основания и возводили новый, отвечающий требованиям современности. Тем не менее большая часть людей проживала в старых домах – новая мода коснулась лишь незначительного процента населения. Например, большинство лондонцев первой половины XIX века жило в постройках XVII–XVIII веков, равно как и миллионы британцев XXI века живут в домах, возведенных еще в XIX веке и начале XX века, или миллионы ньюйоркцев живут в многоквартирных зданиях, построенных приблизительно ко времени начала Второй мировой войны.
Мало кто имел новые, модные дома, но еще меньше людей жили в домах, спроектированных архитекторами. Важно различать здания, спроектированные архитекторами, и дома, возведенные строителями или самими жильцами. Не более 5 процентов жилого фонда мира было создано при участии архитектора. (Некоторые исследования показывают, что таких домов было меньше 1 процента.) Те, кто воспользовался услугами архитектора, в основном являлись богатыми и обладающими привилегиями людьми, желающими посредством своего дома продемонстрировать силу и высокое положение или укрепить статус-кво. Однако такие постройки были редкостью среди возводимых и заселяемых в то время домов.
В начале XIX века британские аристократы (те, кто могли позволить себе нанять архитектора) были представлены 350 семьями при населении в 18 миллионов человек. Лишь на протяжении нескольких десятилетий XX века архитектурное проектирование начало обслуживать массы, в частности рабочий класс. С конца XVII века на Британских островах и с XIX века в США, Германии и Нидерландах большинство жилых зданий возводились спекулятивными строительными фирмами, чья деятельность основывалась на рыночном подходе. Это означало, что дома строились для людей, о вкусах которых застройщикам не было ничего известно. В результате выходил банальный, консервативный продукт – копия уже существующих домов, точное подобие тех, что уже доказали свою популярность.
Следовало бы упомянуть о ретроспективной проблеме определения размеров домов. Нужно проявлять большую осторожность, когда мы говорим о постройках прежних времен, опираясь единственно на оценку того, что сохранилось. Большинство населения разных стран ютилось в домах, по размеру напоминавших скорее «конуру», которая так шокировала геологов в Сибири. То, что сейчас принято считать старыми домами рабочих, изначально было или домами состоятельных фермеров, или даже домами помещиков. Преуспевающие йомены-фермеры выстраивали себе дома нового стиля и большего размера, а старые здания передавали своим работникам. Таким образом, в наше время мы зачастую ошибочно предполагаем, что такие дома и были обычны для бедных работников.
В Англии проблема усугубляется еще так называемой великой перестройкой – волной повсеместного строительства, которое началось на юго-востоке страны в середине XVI века. Перестройка стимулировалась, кроме всего прочего, относительно стабильной политической ситуацией, крепкой экономикой и новыми технологиями; важно отметить быстрое развитие кирпичных мануфактур. Большое значение имело перемещение камина от центра к стене дома.
В конце XVI – начале XVII века многие характерные здания Англии были либо полностью перестроены, либо частично изменены. Одновременно появляется множество совершенно новых построек. Перестройка началась с домов, принадлежавших высшему сословию, но в начале XVIII века даже те, кто располагали меньшими средствами, смогли присоединиться к этому процессу.
Вторая великая перестройка началась в XVIII веке в США. Построенные ранее, неуклюже сконструированные, каркасные дома в колониях строились как временные жилые объекты – с наступлением лучших времен их сносили и заменяли. По этой причине не сохранился ни один американский дом, построенный в период с 1620 по 1667 год. В инвентаризации 1652 года встречается запись о «маленьком доме и садике» в Плимуте. Слово «маленький» не типично для описей тех времен, так что, возможно, речь шла как раз о каком-то доме, сохранившемся с 1620-х годов, который уже в 1652 году казался непривычно миниатюрным. Только пять домов, построенных в более поздний период (1668–1695), не были разрушены; при этом два из них подверглись значительной реставрации в 30-х годах XX века. Это понадобилось для того, чтобы придать им вид, который соответствует представлениям XX века о том, каким был типичный американский колониальный дом. За исключением этих пяти домов, все сохранившиеся постройки XVII века датируются последними четырьмя годами столетия. То же самое происходило и в XVIII веке. Стоит обратить особое внимание на то, что представление о сотнях домов того времени строится на пяти сохранившихся примерах, только три из которых можно считать оригинальными.
Необходимо помнить об этих анахронизмах стиля и размера. Наша привычка воспринимать дома такими, какими они были построены во времена индустриализации, затмила все то, что было до нее. Мы вспоминаем об огромных залах средневековой знати, совершенно упуская из виду, что они существовали в мизерном количестве – менее 1 процента от разнообразных помещений того времени. То же касается сохранившихся громадных тюдорианских зданий или богатых губернаторских особняков колониальной Америки, вытеснявших из памяти исчезнувшее жилье, в котором обитали все остальные. Таким образом, представление о жизни на протяжении веков в беспорядке и скученности выветрилось из общественного сознания. Теперь, не зная, как именно люди жили, трудно понять, почему они поступали так, а не иначе. Только зная, в каких обстоятельствах они существовали, мы можем оценить, насколько изменение этих обстоятельств отразилось на изменении идей и ожиданий.
В целом в Англии XVI века рабочие, у которых хватало денег на дом, или те, что проживали на территории своих работодателей, имели однокомнатный дом. Как правило, в доме была пристройка, которая служила кладовой и местом для сна. У более богатых дома состояли из двух или четырех комнат. Двухкомнатные дома имели общую комнату и еще одно помещение. Дома большего размера состояли из общей комнаты, кухни и еще нескольких помещений. Главной функцией спальни было хранение: чаще всего в ней ставили от двух до пяти сундуков, здесь же мог находиться гнет для того, чтобы вместить больше вещей. Зачастую в этих помещениях стояли ткацкие станки, бочки, инструменты, маслобойки и другое оборудование. В больших домах такие помещения использовали также и для сна, так что в них помещались еще две-три кровати.
Колониальная Америка отличалась застройкой несколько иной по размеру и характеру. Первые дома в Плимуте были построены по типу мазанки – однокомнатные хижины с малым количеством окон или вовсе без них, с соломенной крышей. Три года спустя после прибытия «Мейфлауэра»[6] было выстроено около двадцати домов, «четыре или пять» из которых получили оценку как «очень достойные и привлекательные». Эти «достойные» дома были в основном однокомнатными одноэтажными постройками, холл в них составлял примерно 4,5 × 6 метров; кое-где был верхний полуторный немеблированный этаж. Полуторный этаж представлял собой открытое пространство без потолка. Его заменяла крыша со стропилами; стены не штукатурили. Встречались дома со второй комнатой. Заднюю комнату обычно отгораживали от главного жилого помещения дощатой стеной; той же цели служила труба, обогревавшая, таким образом, оба помещения. В получившейся комнате ставили кровать.
Подобные двухкомнатные дома следовали английскому принципу «парадная-и-спальня»: передняя дверь открывала вход в общую комнату, а в спальню можно было попасть лишь через дверь центральной комнаты. Лестница холла иногда вела на чердак, также называемый чуланом, – его использовали и для сна, и для складирования. Многие из таких домов включали пристройку, предназначенную для сна и хранения, или для грязной работы, связанной с приготовлением пищи, или для всего сразу. Служебные помещения обычно выносили за пределы дома на задний двор. Позже эти пристройки стали покрывать покатой крышей: стиль получил название «солонка».
Так выглядели дома состоятельных людей. Наиболее характерным можно считать тип застройки Неемии и Сабмит Тинкхам, эмигрировавших в колонии в середине XVII века и обосновавшихся в дне пути от Бостона. Расчистив землю, они жили в «полуподземном убежище» в течение года. На второй год поселенец нашел время и средства, чтобы выстроить четырехкомнатный каркасный дом и амбар.
Вообще, землянка не считалась чем-то необычным: если жилищные условия Неемии улучшались достаточно быстро, то многие из его соседей так и продолжали довольствоваться жизнью в землянках на протяжении нескольких лет. Один голландский эмигрант в Новых Нидерландах описывал людей, живших в подвалах глубиной 2 метра, обшитых досками; крыша этих подвалов представляла собой балки, покрытые корой или хворостом, а полы и потолки внутри обшивали деревом.
На протяжении XIX века в приграничных регионах люди зачастую жили в землянках, вырытых на склонах холмов или оврагов. Единственным знаком, по которому можно было определить, что здесь живут люди, была торчащая снаружи труба. Такие жилища были дешевы (в 1872 году священник из Небраски построил землянку размером 4,3 квадратного метра всего за 2 доллара 78 центов). Внутреннее убранство землянки максимально приближалось к обычному, домашнему – «беленые» стены (покрытые смесью воды и глины), драпировки, развешанные так, чтобы разделять помещение на «комнаты».
Как похожие укрытия первых колонистов, эти землянки должны были служить лишь временным убежищем до тех пор, пока не появятся время и деньги на улучшение жилищных условий. Домами из дерна, которые возводились в прериях от Южной Миннесоты до Техаса, пользовались дольше. К 1890 году их насчитывалось более миллиона, причем большая часть подобных домов была выстроена в штатах Канзас и Небраска. Сделанные из пластов дерна, эти дома состояли из одной комнаты с единственным окном, с земляным или, если позволяли средства, дощатым полом и беленными глиной стенами. Нужно отметить, что такие дома не были импровизацией, а являлись традиционной строительной практикой многих русских и восточноевропейских эмигрантов.
В срединных и южных колониях дело обстояло несколько иначе, но жилищные условия были достаточно скромными вне зависимости от уровня дохода. Колонисты прибыли в Мэриленд в 1634 году, а в 1650-м один офицер описал местные дома как «вигвамы, сооруженные исключительно из циновок, тростника и коры деревьев, прикрепленных к жердям». (На этой территории сохранился только один дом, построенный до XVIII века.) К 1679 году построили тридцать «очень бедных и маленьких, скорее напоминающих самые убогие английские фермы» домов. Однако сам Томас Корнуоллис, главнокомандующий войсками колоний и автор описания, отстроил себе деревянный каркасный дом «высотой в полтора этажа, с чердаком и кирпичной трубой, который служит для того, чтобы вдохновить остальных следовать моему примеру». Вскоре преобладающим видом застройки стали дома, построенные по принципу «парадной-и-спальни», как это принято на севере, часто с двумя верхними комнатами.
Первые типичные южные плантаторские особняки, с классическими пропорциями, греческими белеными фасадами появились только в середине XIX века[7]. До этого времени, как и на севере, здесь были распространены все те же небольшие временные постройки. Одна плантация в штате Виргиния была основана в 1619 году, и на протяжении еще нескольких десятилетий она была представлена 10 временными домами, выстроенными последовательно на одной площадке. Дом 1630-х годов состоял из единственной комнаты и подвала размером 4,8 × 6 метров. Ближе к концу XVII века, когда зажиточные фермеры начали обзаводиться землями, их дома типа «парадная-и-спальня» все так же оставались неоштукатуренными изнутри, над крышами виднелись чаще деревянные, чем кирпичные трубы, а в стенах проделывали немногочисленные, обычно неостекленные окна. В этот период строительство жилья для рабов было очень ограниченным, как на западе, так и на юге. Рабы и домашние слуги работали вместе и жили в домах своих собственников до последней четверти XVII века, когда и тех и других стали размещать в специально отведенных для прислуги помещениях.
Великая перестройка пришла в колонии позже, чем это случилось в Англии, однако она вызвала полную неразбериху. Несмотря на это, можно составить впечатление о том, что не отвечающее элементарным требованиям жилье для рабочих в США ничем не отличалось от английского. Это были крошечные, двухкомнатные, примитивно построенные дома, либо дома побольше, разделенные на комнаты, либо коммунальное жилье. Средняя плотность заселения в Филадельфии в конце XVIII века составляла семь человек на комнату, и даже спустя сорок лет, когда положение дел несколько улучшилось, на 30 домов приходилось 253 человека, не считая неофициально проживающих.
В то же время среди богачей Новой Англии были распространены дома, которые можно рассматривать как более близкие к нашим типичным представлениям о домах того периода. Обычный образец – деревянное двухэтажное здание с центральным входом, часто с одноэтажной L-образной пристройкой позади. Самая простая форма дома без пристройки – I-образный дом (такие дома оказались особенно популярны в штатах Индиана, Иллинойс и Айова).
На юге чаще встречались полутораэтажные дома, с меньшей площадью надстройки под общей крышей. Вместо одной передней двери, которая открывалась сразу в жилое помещение, появилось две – передняя и задняя. Передняя дверь не вела сразу в жилое помещение, она открывала вход в главный зал – холл. Комната, находящаяся сбоку от холла, со временем оказалась разделена на две части, формируя, таким образом, столовую и еще одно, более личное семейное пространство.
В XVIII веке в больших домах на юге страны проявилась тенденция выносить кухню за пределы главного здания. Это делали отчасти для того, чтобы в доме было прохладней, а также чтобы подчеркнуть расовое разделение. И на юге, и на севере люди стремились к тому, чтобы сделать фронтальные помещения более репрезентативными и публичными, а те, что расположены в глубине дома, – приватными, доступными для узкого круга родственников и друзей.
На заднем дворе просторных южных домов строили жилье для рабов. Размер и стиль таких построек варьировались в зависимости от региона. Сохранилось очень мало домов рабов XVIII века, а те, что дошли до нашего времени, как это уже происходило накануне великой перестройки, претерпели серьезные изменения уже в XIX веке.
Большинство домов представляли собой бревенчатые постройки с утрамбованным земляным полом, единственным окном и, иногда, с погребом, покрытым досками[8]. В Чесапике в самом начале XIX века бревенчатые дома совсем не обязательно говорили о том, что у владельца не хватает средств, или о его низком социальном статусе. Многие мелкие землевладельцы жили в бревенчатых домах. Но поскольку разбогатевшие плантаторы перестраивали свои дома в новом и современном стиле, то постепенно постройки из бревен стали считаться признаком бедности или, того хуже, рабства.
В доме раба все же могла быть не одна комната. В таком случае помещения отделялись друг от друга досками, а в предназначенное для сна необустроенное помещение наверху – чердак – можно было попасть по лестнице. В таком случае чердак представлял собой дополнительное спальное помещение. Наиболее распространены были дома с двумя комнатами, разделенными камином и дымоходом, – такое расположение получило образное название «переметная сума». Каждая комната имела отдельную переднюю дверь и заселялась одной семьей. В двухкомнатном доме, как правило, был второй этаж; иногда две комнаты на первом этаже отводили под кухню и гостиную, а наверху оборудовали две спальни. Однако гораздо чаще кухня находилась в соседней пристройке, и тогда семья занимала все четыре комнаты. Количество живущих в доме изменялось от плантации к плантации, иногда достигая 10 человек на комнату.
Такие дома для рабов располагались на расстоянии от большого дома или среди служебных построек – кухни, маслобойни, коптильни, прачечной, конюшни. Если эти жилища не попадали в поле зрения, то рабы получали больше свободы в выборе планировки и метода строительства. По этой причине иногда встречаются постройки с явными следами африканской культуры, например, в Чесапике, где прослеживается древний обычай Центральной и Западной Африки выметать мусор со двора вокруг дома для того, чтобы обеспечить дому процветание. Этот обычай не был знаком англо-американскому домашнему устройству XVIII века.
В колониях почти все, от рабов и наемных слуг до богачей, жили в двухкомнатных домах. В северных колониях на один дом приходилось примерно шесть или семь человек, включая хозяев, слуг и прочих жильцов. Не стоит рассматривать эти жилищные условия как проблему Нового Света. Так жили в те времена повсюду. Нужно принять тот факт, что многие небольшие постройки смогли избежать разрушения. Парижский архитектор XVII века, служивший при дворе Генриха IV, человек на пике карьеры, проживал с женой, семью детьми и неизвестным количеством прислуги в двух комнатах.
Известно, что в начале XVIII века в Британии на три— семь комнат приходилось четыре – семь человек. Однако это число основано на инвентарных списках, не включающих массу рабочей бедноты – у них попросту нечего было описывать. Особенно заметно удручающее состояние жилищных условий среди деревенской бедноты. Упадок хозяйств особенно остро почувствовали сельские бедняки, когда произошло огораживание общинных земель – те дома и бараки, которые прежде сдавали внаем рабочим, теперь подверглись уничтожению для того, чтобы увеличить территории пахотных земель.
Добавим, что с 1795 года новые законы о бедных обязали местные приходы оказывать поддержку нуждающимся. Тем не менее пустующие дома продолжали уничтожать, чтобы предотвратить их заселение обнищавшими бродягами. Таким образом, если уточнить данные переписи населения, то в одной – трех комнатах проживали в среднем четыре – семь человек.
Такой вид совместного проживания перекочевал в США, где в начале XIX века на одно хозяйство свободного американца приходилось в среднем шесть человек (рабы не учитывались, а значит, на юге на один дом приходилось большее количество человек, однако сколько именно – неизвестно). В Европе, напротив, к концу XVIII века показатели стали опускаться. В 1801 году хозяйства заметно уменьшились, насчитывая в среднем пять человек. (Для сравнения: по данным за 2012 год, количество людей на одно домохозяйство составило 2,4 человека.) Зачастую в одном доме проживало несколько семей, и так жили многие. Однако такое соседство носило распространенный характер: было принято, что посетитель таверны или гостиницы должен был при необходимости разделить свою комнату или даже кровать с незнакомцем. В среднем дома прошлого не просто состояли из меньшего количества комнат, чем дома XX века, – важное различие заключалось в том, что комнаты использовали иначе, чем принято сейчас. В Средние века знатные семьи жили открытым домом, господа обычно проводили время в зале в окружении своих слуг, жильцов и иждивенцев. Постепенно, начиная с XIV по XVI век, в зависимости от региона семья и особо важные гости стали удаляться из шумного холла в отдельную комнату для трапезы и развлечений. Так личная жизнь начала вплетаться в канву домашнего быта. Должны были пройти века, пока эта идея смогла получить полное развитие. Многочисленные записи говорят о том, что некоторые действия, воспринимаемые в те времена как публичные, сейчас принято относить к интимной сфере жизни человека. В XVI и XVII веках книги, посвященные правилам этикета, предшественники книг XIX столетия по вопросам домоводства, приобрели особую популярность среди элиты. Они были написаны мужчинами и для мужчин (или мальчиков) в качестве руководства по нормам благородной жизни. В этих книгах описывали манеры безупречного аристократа, чья благоприобретенная утонченность и грация – плюс сам факт знатного происхождения – делали его лидером в обществе. Историки часто опираются на описание этих правил, рассказывая нам о том, что этикет не позволял делать, и раскрывая реальное положение вещей.
Хотя подобные руководства прежде всего предназначались для постижения моральных принципов поведения, но они также касались и физических аспектов: джентльмен не должен чесаться на публике, или трогать нос и уши за столом, или быстро есть, или ковырять ножом в зубах, или сплевывать. Тот факт, что эти запреты повторяются в книгах снова и снова, наталкивает на мысль, что джентльмены все это себе позволяли. В то же время изменение правил поведения в книгах с течением времени демонстрирует, как изменились взгляды, а соответственно, и нормы поведения. В книгах, датируемых XVI веком, открыто описываются физиологические потребности человека – мочеиспускание, дефекация, испускание газов. Эразм в «Вежливости у детей» (1530), например, рассказывает маленьким джентльменам о том, как следует поступать, когда (заметьте, не «если», а «когда») случайно наталкиваешься на своего друга, справляющего нужду. В начале XVIII века во многих книгах все еще встречались упоминания физиологических потребностей, но уже не рассматривалась возможность встречи джентльменов в столь интересной ситуации – она приобрела интимный характер. А к концу века подобные вещи стали считать настолько личными, что больше не упоминали в новых изданиях тех же самых книг. Физическое разделение – физическая интимность – это то, чему никогда раньше не придавали значения. Теперь не иметь пространства для подобных действий, которые стали считаться интимными, или не хотеть иметь подобного пространства казалось по крайней мере странным.
Идея конфиденциальности частной жизни оформилась не сразу, она появилась не во всех слоях общества одновременно как для «домашних», так и для «недомашних» стран. Сначала в XVII веке во Франции возникло понимание личного пространства и уединения в туалетной комнате. Французские короли справляли свои нужды публично, как и все прочие дела, вплоть до 1684 года, когда Людовик XIV скрыл свой стульчак за занавеской. Но это было лишь частичное и неполное обозначение границ личного пространства. Спустя несколько десятков лет один из сыновей мадам де Монтеспан предложил перенести ватерклозет в отдельное здание. Ответ короля был краток: «Никчемная идея… бесполезная». Даже королевская занавеска была воспринята как нечто невообразимое в стране, где простые люди жили вшестером в одной-двух комнатах.
В относительно новых жилищах урбанизированного среднего класса Нидерландов иногда выделялось пространство в одной из комнат, где стоял шкаф со скамьей, в которой было отверстие, с устроенной под ним выгребной ямой. Гораздо чаще голландцы использовали переносные стульчаки, которые располагали в любом месте дома или рядом с кроватью, как это было заведено и в Англии.
Остальные пространства дома, которые мы сейчас расцениваем как личные, исторически имели общественное назначение. В 1665 году, когда Пипс нанес визит жене сэра Вильяма Баттена, своего начальника по министерству военно-морских сил, он «обнаружил множество женщин в ее спальне… миледи Пен толкнула меня на кровать, потом упала сама, и остальные, одна за другой, прямо на меня… нам было очень весело». Во время службы в министерстве Пипс занимал более низкую должность по сравнению с Баттеном, а потому эти дамы могли себе позволить дурачиться с ним. Однако заметим, что спальня казалась ему абсолютно нормальным местом для приема, а кровать – для сидения.
Самые богатые люди из купеческого сословия Нидерландов выставляли свои кровати, увешанные дорогими тканями, в приемных залах, как это можно видеть на картине Яна ван Эйка «Портрет четы Арнольфини». Освоение торговых путей и последствия этого процесса сделали ткани доступными и привели к тому, что люди стали демонстрировать свои кровати. Это дало состоятельным гражданам возможность выставить напоказ достаток своего дома. Прежде такое могли позволить себе только элита и члены королевской семьи.
И это не было следствием жизни в небольшом пространстве – таково было состояние ума. Королевская власть долго добивалась того, чтобы аристократия присутствовала на утренних приемах, то есть буквально у кровати. С точки зрения современности некоторые моменты быта того времени могли бы показаться чересчур публичными. К примеру, маркиза де Ментенон (1635–1719), жена короля Людовика XIV, раздевалась и спала в той же комнате, где король проводил заседания со своими министрами. Подобное нередко случалось в аристократических кругах: в 1710 году герцог де Люин и его жена принимали гостей, нанесших официальный визит с целью поздравить новобрачных, лежа в постели.
Кровати в знатных домах были частью репрезентативной внутренней архитектуры. Хэм-Хаус, расположенный в одном из предместий Лондона, можно считать одним из самых продуманных архитектурных и декоративных ансамблей Англии. В 1650 году в зале, где собирались после обеда гости, стояла большая кровать и мебельный гарнитур, состоявший из двух кресел и десятка складных стульев, под стать вышитому балдахину. Кровать служила украшением интерьера в той же степени, что и стулья, на которых сидели гости.
В аристократических домах Франции и Италии вплоть до середины XVIII века существовали парадные спальни, то есть приемные залы с альковом для кровати. Специальные перила отделяли это пространство от остальной части комнаты. Территория по ту сторону ограды – между кроватью и стеной – называлась ruelle или corsello, буквально «проулок», и предназначалась для приема гостей.
Прошли века, на протяжении которых произошли некоторые подвижки в сторону утверждения индивидуальности. В Италии эпохи Возрождения в новых городских дворцах все еще можно было увидеть кровать в главном зале для приемов, однако к XV веку зачастую такой кровати отводилась декоративная роль. Кровать для сна находилась в другом, более изолированном помещении. И тем не менее именно здесь спальни использовались домохозяйками не только для сна, но для приема гостей и принятия пищи.
Лишь в XVIII веке в «домашних» странах эти идеи начали изменяться, а кровать переместилась в более уединенные помещения, предназначенные для сна. Как только это произошло, сам вид кровати изменился. Громоздкая кровать, установленная в зале для приема гостей, имела спинку в изголовье, но у нее не было спинки в ногах. Таким образом, тот, кто на ней возлежал, был хорошо виден всем присутствующим в комнате.
Кровати-шкафы или откидные кровати, иногда встречавшиеся у менее зажиточных людей на севере Альп, были хорошо изолированы от сквозняков, поскольку имели только одну открытую (но занавешенную) сторону; остальные три были защищены стеной. Свободно стоящие кровати теперь дополнялись изножьем и размещались вдоль стены, чтобы создать дополнительную защиту от сквозняков наряду с занавесями. Кроме того, такое расположение создавало большее ощущение интимности. (Томас Джефферсон видел подобную новую модель кровати, когда, будучи министром, находился во Франции с 1785 по 1789 год; он был настолько очарован ею, что заказал девять таких кроватей для того, чтобы увезти их с собой в Виргинию.)
В «недомашних» странах кровати в приемных залах существовали достаточно долго. Акварель 1813 года демонстрирует спальню герцогини де Монтебелло, где она принимает императрицу Марию-Луизу и врача Наполеона Бонапарта. Врач предстает перед нами в шляпе и с тростью, что позволяет с уверенностью сказать – он действительно наносит официальный визит герцогине, а не зашел для того, чтобы осмотреть пациентку.
В буржуазных кругах можно было наблюдать ту же картину. Австрийский (по всей вероятности) интерьер 1850 года изображает кровать с занавесями, которые служили для того, чтобы отделить ту часть комнаты, где она находится. Остальное помещение обставлено как будуар: письменный стол, этажерка, кушетка, кабинет, четыре кресла, диван и мольберт с живописным полотном – все, что нужно хозяйке для приема гостей.
В Британии от такого устройства комнат отказались за век до того: к этому времени спальни уже приобрели исключительно интимный характер, их стали делить на мужские и женские. По обе стороны Ла-Манша установилось взаимное недопонимание. Один француз сообщал своим соотечественникам, что в Англии «дамская спальня – святилище, в которое запрещен вход посторонним. Войти в нее – все равно что проявить грубейшую бестактность, исключение составляют лишь самые близкие».
В то же время Хорас Уолпол рассказывал, как во время посещения Франции его сестрой та попросила «не помню уже какую посудину [возможно, ночной горшок], и лакей сам ее принес». Французский слуга, продолжал возмущенный Уолпол, «заявился к ней в спальню собственной персоной» вместо того, чтобы передать необходимые вещи слугам дамы, как это сделали бы в Англии, с целью подчеркнуть неприкосновенность личного пространства.
Ощущение нерушимости границ частного пространства, подобное тому, что дано в описании Уолпола, стало присуще высшему классу в целом, к которому относились сам Уолпол и его сестра, дети Роберта Уолпола, часто упоминаемого в качестве первого премьер-министра Британии.
Французские архитекторы XVIII века проектировали дома для знати таким образом, чтобы передать ощущение статуса и высоты положения владельца: планировка и декор служили визитной карточкой собственников дома для их гостей. В этот же период английские и шотландские клиенты Роберта Адамса и его брата Джона также стремились показать миру свою значимость, однако подход архитекторов к решению задачи отличался от приемов французских коллег. В своих рабочих заметках братья не затрагивают тему статуса и общества в целом. Они сконцентрировали внимание на том, чтобы создать более удобное пространство. Архитекторы исходили из того, что хозяева будут делать в каждой из комнат, обсуждая удовольствия и привычки повседневной жизни. Клиентами Адамсов являлась высшая знать.
Однако руководство, созданное норвиджским каменщиком, оказалось адресовано в первую очередь среднему классу провинции, активно строившему собственные дома. В нем учитывался иной взгляд и иные возможности застройщиков, а возможно, иная концепция строительства: «Каждый человек стремится достигнуть излюбленной цели, будь то учеба, бизнес или удовольствие», и поэтому «внутренние элементы [дома должны быть] выполнены так, чтобы они подходили жильцу по характеру, склонности и удобству».
Главным концептуальным изменением стал вовсе не переход от однокомнатного жилья к двух- или даже двадцатикомнатному. Изменился сам образ жизни: дневные занятия стали разделяться по смыслу – принятие пищи и сон, готовка и стирка, или по половому признаку – мальчики и девочки, или по статусу – господа и слуги, или по поколениям – родители и дети. Для каждой из этих категорий теперь отводилось отдельное помещение. В наше время данная идея кажется настолько привычной, что просто трудно представить себе, что когда-то все было иначе.
Первые шаги к реализации такого архитектурного подхода в некоторых странах были предприняты лишь в XV веке. В Италии эпохи Возрождения стали появляться палаццо, построенные по периметру внутреннего двора. В них комнаты были сгруппированы по назначению: столовая и приемный зал с одной стороны; частные приемные покои, галерея и библиотека – с другой; в прилегающих флигелях – личные семейные покои и комнаты для слуг. Похожие образцы устройства домов знатных фамилий периодически встречаются в постройках первой половины XVI века.
Замок Шамбор на Луаре был спроектирован итальянским архитектором. Он состоит из четырех несообщающихся апартаментов по четыре комнаты в каждых – одна большая приемная комната, две поменьше для более личных дел и уборная. (Такая планировка была распространена во Франции до XIX века.)
Но даже в самых больших домах архитектура не позволяла создать те условия для частной жизни, к которым мы привыкли сейчас. Комнаты располагались по принципу анфилады – ряда последовательно примыкающих друг к другу помещений, двери которых были расположены так, что образовывалась линия удаляющихся в перспективе комнат, такая длинная, что ей не было видно конца. Эта перспектива стала визуальным воплощением значимости хозяев дома, их богатства и могущества.
Однако на практике при анфиладном расположении комнат уединение в богатом доме было возможно настолько же, насколько оно возможно в однокомнатном доме рабочего. Чтобы попасть в последнюю комнату анфилады, требовалось пройти сквозь все комнаты, независимо от того, кто в них находится и чем занимается. Однажды итальянский драматург Пьер Якопо раздраженно спросил: «В чем же, черт побери, смысл этой нескончаемой вереницы комнат», где можно в любой момент наткнуться на кого-нибудь «несущегося сквозь них», пусть даже «с крайне срочным поручением».
Для анфилады, как правило, был характерен следующий порядок расположения комнат: передняя, гостиная, спальня, кабинет, уборная. Таким образом, степень уединенности зависела от положения комнаты в этой цепи. Количество гостей в комнатах уменьшалось по мере их продвижения вдоль анфилады. Это демонстрировало более привилегированное положение тех, кому было разрешено проходить сквозь всю анфиладу. Последнюю комнату обычно занимал хозяин дома. Даже если апартаменты из трех-четырех комнат проектировались для семей или отдельных персон, как в замке Шамбор, то вход в них все равно был доступен только через анфиладу, что нарушало личное пространство обитателей.
Тот факт, что стремление к уединению возникало повсеместно, неоспорим – это была жажда получить то, чего так не хватало. В XVII веке голландцы разделяли свои террасированные дома на отдельные помещения в зависимости от их назначения. По такому же признаку они разделяли здания. Поднимаясь наверх, гости должны были снимать обувь. Таким образом обозначалось, где находятся приватные помещения дома. Законодательство обязывало жильцов мыть тротуары перед домом. Так возникала зримая граница между общественным (грязным) и частным (чистым) пространством.
Современный метод зонирования домашнего пространства в домах любого размера возник в Англии. Еще с эпохи Тюдоров строители и дизайнеры совершенствовали конфигурацию дома, чтобы получить требуемый результат. Лестничный пролет с самого начала стал ключевой архитектурной единицей. В некоторых домах лестницы строили для того, чтобы можно было подняться с первого этажа на любой из верхних, не проходя при этом через все промежуточные этажи. В других домах лестницей соединяли две комнаты – например, спальню хозяина и комнату его слуги. Иногда лестница вела прямо к выходу. Например, из апартаментов Эдварда Стаффорда, герцога Букингемского, в Торнбери-Касл неподалеку от Бристоля, выстроенном в 1507–1521 годах, лестница вела прямо в сад, куда невозможно было попасть иным путем. Наиболее удачным и выдержавшим испытание временем примером того, как можно сформировать приватность помещения, стало применение двух лестниц для разграничения зон, предназначенных для разного типа жильцов дома. Таким образом, черная лестница вскоре перестала считаться редкостью в больших домах. Однако лестницы относились к несущим элементам конструкции, потому их изменение было невозможно без глобальной реконструкции дома.
Основной способ разграничения пространства развивался и расцветал, как ни парадоксально, в самом первом образце общежития – средневековом монастыре. Монастырские здания представляли собой галереи арок, расположенных по периметру внутреннего двора, с персональными входами в комнаты. Архитекторы раннего тюдоровского периода экспериментировали с этой идеей. Они приспособили для построения внутреннего пространства дома то, что в церквях строили снаружи.
Первый коридор был спроектирован архитектором Джоном Торпом в 1597 году для дома в Челси. Чтобы разъяснить это новшество современникам, архитектору потребовалось достаточно многословное описание: «Длинный вход, тянущийся через весь дом»[9].
Абсолютная новизна идеи и связанная с ней необходимость тотальной реконструкции домов привели к довольно медленному темпу адаптации.
Однако спустя всего каких-то 25 лет английский дипломат упразднил европейские анфилады за то, что они «накладывали невыносимую зависимость на все комнаты, кроме последней». Причем перспективный ряд комнат нарушал личное пространство (которое имело теперь для дипломата особую важность) так, что «посторонний [мог увидеть] всю нашу мебель сразу». В его представлении дом не должен быть набором расположенных в иерархическом порядке общественных комнат. Он должен состоять из отдельных приватных комнат, подходящих для членов семьи.
В 1650 году Коулсхилл-Хаус в Беркшире был спроектирован непрофессиональным архитектором сэром Роджером Прэттом. В доме были предусмотрены коридоры. По его словам, такая планировка была задумана для того, чтобы обособить членов семьи от прислуги. Не на последнем месте отметим желание отделить каждого из членов семьи друг от друга.
К XIX веку даже такие люди, как конструктор и писатель-социалист Уильям Моррис, страстно желавший вернуться в Средние века, нисколько не сомневались в посттюдоровском облике дома. Моррис и его друг архитектор Филипп Уэбб спланировали первый дом Морриса, Красный дом, в соответствии с тем, как они представляли себе средневековое жилье. Средневековый дух проявился в основном в декоре, в то время как сам проект подобного дома мог быть взят из любого учебника по викторианскому разделению домашнего пространства. Здесь не было главного зала для всего и для всех. Вместо смежных комнат предусматривались комнаты с отдельным входом. А когда, много позже, Моррис купил загородный дом Келмскотт-Манор, то он отмечал «специфичность» проживания в доме, где отсутствуют коридоры. Идея уединенности наконец становится основой принципа строительства и представления об идеале жилья.
По крайней мере, так было в Британии и Нидерландах. Конечно, в XIX веке многие европейские дома все еще строились по анфиладному принципу, например парижские квартиры. (В Англии, где подобную архитектурную форму более не признавали, в 1840 году авторы статей в прессе ужасались количеству дверей в каждой комнате и тому, что из столовой можно сразу попасть в спальню.) Но, несмотря на привычку к анфиладам, французы все же использовали некоторые способы для того, чтобы придать помещениям большую уединенность. Для этого небольшое количество просторных комнат заменили множеством маленьких таким образом, чтобы создать отдельное пространство для каждого члена семьи. Другие элементы частной жизни также учитывались. Французские архитекторы, проектировавшие дома для представителей высших слоев общества, советовали своим клиентам проекты с двумя сообщающимися спальнями для мужа и жены, а кроме того – личную гостиную и гардеробную комнату. Или, уступали они, если размер дома не позволял, две кровати в одной спальне: даже такой маленький акт физического обособления был лучше, чем ничего.
Однако строительство с применением коридорного принципа было принято не во всех «домашних» странах. Например, городские квартиры в Австрии продолжали строить скорее по принципу смежных комнат, а не коридоров. В 1880 году типичная квартира состояла из кухни, гостиных и спален, расположенных по принципу анфилады. В Вене очень маленькие квартиры, или Kleinstwohnungen, включали в себя небольшую кухонную пристройку, гостиную и, иногда, спальню. Все комнаты сообщались между собой. Такова была стандартная планировка домов для среднего и, зачастую, рабочего класса.
Grosswohnungen, апартаменты большего размера для состоятельных людей, также следовали старой формуле – большая часть пространства отводилась под общественные помещения, а для семейных комнат оставалась задняя, меньшая часть квартиры. Одна венская газета 1860-х годов сетовала на то, что «домашний очаг для англичан означает комфорт, никогда не виданный нами». (При этом слова «домашний очаг» печатали по-английски в немецком тексте. Подобные случаи употребления понятия в английском написании можно найти также во французских текстах этого периода: в дневниковых записях Эдмона де Гонкура есть фраза: «‘les quatre murs de son home agréables’» или «четыре стены любимого домашнего пространства».)
Даже в конце века споры о стиле устройства домашнего пространства в различных странах сосредоточивались, главным образом, на способе сообщения комнат и на том, как способ расположения комнат отражает то, для кого и для чего строится жилье. Некий немец, проживавший в Лондоне, считал, что «самым поразительным» различием между немецкими и английскими домами являлся недостаток соединительных дверей в домах англичан. Англичане, по его мысли, проектировали свои дома для семейной жизни, а немцы – для приема гостей.
Для США анфилады тоже, можно сказать, национальная традиция. Ее относят к строительному стилю среднего класса, а не знати. Shotgun houses – дома с анфиладой – как и французские апартаменты, состоят из двух-трех комнат, расположенных в длину. При этом двери находятся друг напротив друга так, что весь дом просматривается насквозь. Народная этимология объясняет слово shotgun – дробовик – предположением, что стоя у входа можно было выстрелить в заднюю стену дома. Сам стиль берет начало в Западной Африке, где подобный тип жилых построек был обусловлен природными условиями.
Кроме того, из Африки была заимствована терраса, традиционно протягивающаяся вдоль всего дома. На террасе были расположены входы в каждую из комнат, что напоминало принцип расположения входов, который использовали в средневековых монастырях. Американские анфиладные дома снабжались массивным крыльцом, в то время как в английской модели предполагался только маленький вестибюль – пространство, отделяющее улицу от дома. В некоторых домах рабов такие террасы появились уже в 1770-х годах, гораздо раньше, чем в прочих домах Новой Англии. Этот архитектурный замысел, по всей видимости, распространился на север благодаря строительству домов для рабов в Чесапике.
По мере того как планировка домов совершенствовалась в связи с внедрением в общественное сознание идеи о личном пространстве, начали происходить и другие, не менее важные изменения. Поскольку они не требовали глобального структурного вмешательства, как, например, коридоры и подобные архитектурные решения, направленные на расширение территории личного пространства, то гораздо большее количество людей попадало в зону их влияния.
Речь идет о вопросе, как и кем будут использоваться комнаты. Когда в одно-, двух- или даже трехкомнатных домах проживало большое количество людей, комнаты в силу обстоятельств становились многофункциональными. В XVI веке люди, имевшие в своем распоряжении больше чем одну комнату, задумывались об организации общественного пространства из одной или нескольких комнат. Для этой цели обычно выделяли зал, общую комнату, или voorhuis по-голландски (дословно – первое помещение, расположенное сразу после входа в дом).
Однако это вовсе не означает, что остальные комнаты рассматривались в качестве помещений для конкретных членов семьи. В каждой из комнат несколько человек могли заниматься разными видами деятельности, поэтому обстановка соответствовала роду занятий. До середины XVII века в Лейдене в трех из четырех комнат стояли кровати или как минимум находились постельные принадлежности. Такая многофункциональность помещений объяснялась отсутствием разделения функций: общая kamer, просто комната или задняя комната, комната с гобеленами; слово slaapkamer, спальня, использовали гораздо реже. В основном разделение по функции касалось тех помещений, где производилась самая грязная работа, связанная с беспорядком (задние помещения дома), а более «чистые» виды деятельности обычно осуществлялись в главной комнате. Во многих голландских хозяйствах процесс обработки пищи проходил следующим образом: приготовление пищи – в главной комнате, но подготовительный процесс чистки и разделки – в задней.
Хотя в конце XVII века дома зажиточных английских йоменов состояли из трех или четырех комнат, названия которых стали более определенными, но функции комнат все еще не конкретизировались. В тех комнатах, что стали называть гостиными, по-прежнему стояли кровати, а для всех бытовых дел существовала главная комната. В небольших домах преуспевших ремесленников комната, прежде называвшаяся «холл», получила новое наименование «дом» или «общая комната», а бывшая «жилая комната» стала называться «гостиная». В целом уже начало прослеживаться некоторое различие между общественным и частным, гостевым и семейным пространствами дома.
На северо-западе Англии в передней комнате принимали гостей, задняя комната служила для различного рода домашних работ; в Шотландии двухкомнатные дома состояли из but – кухни и ben – гостиной. Кухня предназначалась для всех бытовых видов деятельности: еды, сна, приготовления пищи, стирки. Гостиной отводилась репрезентативная роль, в ней находились кровать и самые дорогие вещи, такие как, например, льняное полотно и припасы. На акварели 1780 года изображена шотландская кухня – приготовление еды на огне под старомодным вытяжным колпаком, над которым выставлено множество предметов кухонной утвари. На заднем плане видна кровать, здесь же женщины занимаются своими повседневными делами: читают, расчесывают волосы, рядом стоит корзина с шитьем. Также можно заметить признаки того, что осталось от деревенского уклада: куриный насест вверху, рядом с которым, судя по всему, коптятся окорока. Это вовсе не бедное хозяйство: роскошь гордо представлена посудой, расставленной во впечатляюще большом буфете.
Ко времени создания гравюры мультифункциональные помещения уже стали редкостью среди британской знати. Отдельная комната в задней части дома предназначалась для приготовления еды или чистки рыбы и разделки мяса, а также для мытья овощей. Процесс же приготовления еды проходил в главной комнате.
В XVIII веке в Германии и немецкоязычных государствах стал входить в обыденную жизнь обычай функционального разделения помещений. Камин, который находился в зале, называвшемся Küche, стали теперь использовать исключительно для приготовления пищи. А Stube, приемную комнату, отапливаемую печью, отводили для приема гостей.
В зависимости от предназначения комнаты обставляли определенным образом. В начале XVIII века в Лейдене общее количество комнат, где стояли кровати, уменьшилось с 75 процентов до 50.
В это же время во многих домах Британии было принято расставлять вещи в комнатах по определенному принципу. Даже в небольших домах стали заметны изменения, сделанные для разграничения функций помещений. Там, где было совсем мало места для того, чтобы каждая комната могла выполнять одну конкретную функцию, все же следили за разделением общественного и личного пространства. К примеру, в доме рабочего в гостиной в начале XVIII века все еще стояли кровати и сундуки для хранения, но там же находились и некоторые репрезентативные элементы – диванные подушки и картины, что помогало обозначить общественное предназначение комнаты. В то же время кухня в этом доме, прежде предназначавшаяся лишь для приготовления еды и хранения продуктов, потому скудно меблированная, теперь была оснащена двумя столами, семью стульями и скамьей, а также шкафом и полкой. Кроме того, в ней находились столовая утварь и кухонные принадлежности, ранее зачастую хранившиеся в общей комнате или в гостиной: оловянная посуда, разделочные доски и даже фаянсовая посуда и часы. На верхнем этаже в доме этого рабочего было две комнаты, которые по-прежнему служили одновременно для сна и для хранения вещей. В комнате над гостиной стояла кровать, хранилось льняное постельное и столовое белье, а также склад прочих вещей – два сундука, чемодан, шкаф; во второй комнате находились другая кровать и оборудование для производства сыра.
В большинстве сельских районов страны подобный стиль внутреннего устройства сохранялся на удивление долго. Модель ведения хозяйства по протоиндустриальному образцу во многих аграрных областях Германии существовала вплоть до XX века. Подобный уклад соседствовал с традиционным устройством семьи как единого экономического подразделения. В этой модели хозяйства женщины и дети участвовали в финансовом содержании дома, а семья в целом жила тем укладом, который устарел два века назад или даже раньше для «домашних» стран с развитыми промышленными регионами. Старые традиции по-прежнему сохранялись в Швеции: до конца XIX века, даже если в доме было много места, дети спали со слугами просто потому, что так было принято.
Генераторами преобразований становятся городские центры. Стандартизация домов с террасами в британских городах XVIII века привела к перемещению служебных помещений (кухня, кладовая и, в больших домах, прачечная) в подвал или, в крайнем случае, на первый этаж. Комнаты членов семьи располагали на первом и втором этажах. Чисто теоретически (хотя кое-где такое встречалось и на практике) слуги должны были спать в подвале или на чердаке, а дети, разделяясь по полу и возрасту, – на чердаке рядом со слугами либо на верхних этажах над комнатами родителей.
Всегда важно помнить о том, что существует разрыв между реальным опытом жизни и архитектурными планами, журналистикой или справочниками по ведению домохозяйства, которые синтезировали идею того, что является желаемым или модным. Сегодня принято считать, что для зажиточных домов представителей среднего класса викторианской Англии являлось правилом, что пары спали раздельно. В Британии мужчины спали в гардеробной, а женщины занимали главную спальню. Как бы то ни было, инвентарные списки и каталоги недвижимости показывают, что только в 30 процентах домов было достаточно места для отдельной мужской комнаты, и только 20 процентов из них были оснащены кроватью. Это значит, что менее чем в 6 процентах самых больших домов было предусмотрено отдельное помещение, где мужчины могли бы спать отдельно от своих жен.
Также ошибочно и мнение о том, что в XVIII и XIX веках детские комнаты являлись неотъемлемой частью домов среднего класса. На самом деле только самые богатые люди могли себе позволить выделить отдельную комнату для детей.
Можно сказать, что возрастающее стремление к выделению специализированных пространств привело к тому, что концепция монофункциональности каждой комнаты быстро распространилась за пределы круга городской модной элиты и нашла последователей среди преуспевающих помещиков. В 1825 году вышел журнал со статьей, которая описывала изменения, произошедшие в доме фермера из Дербишира на протяжении жизни трех поколений. Журналистка рассказала о том, как после свадьбы ее бабушка переехала в дом с пятью комнатами на первом этаже и немеблированным чердачным помещением «с деревянными балками и соломенной крышей», где размещалась прислуга и хранились вещи. Она выстроила «красивую гостиную… с красивой спальней», в обеих комнатах стояли кровати. Бабушка и ее муж спали в гостиной, а спальня предназначалась для гостей. Когда их сын унаследовал дом, то его жена переделала устаревшую гостиную (точнее, комнату, которая раньше была гостиной), убрав буфет, дубовую скамью и стол, за которым обычно ели члены семьи и прислуга. Она переставила кровать в соседнюю комнату, оштукатурив этаж и устроив кладовку специально для хранения новых статусных предметов в задней части дома: чайного сервиза, серебряного кувшина и фаянсовой посуды. Следующее поколение, в свою очередь, переставило ее оловянные блюда в общую комнату, украшенную гравюрами, переделав соседнюю с ней спальню в гостиную: положили ковер, оклеили стены, дубовую мебель заменили мебелью красного дерева.
Не все располагали средствами, чтобы приобрести подобные предметы или даже выделить в доме место для таких изменений. Но даже среди тех, кто мог себе позволить изменения, многие довольно долго продолжали жить в старомодных домах с многофункциональными комнатами. Семья архитектора сэра Джона Соуна (по крайней мере, если судить по изображению на акварели 1798 года) завтракала в комнате, где стоял письменный стол. Библиотека архитектора в 1830 году служила и приемной, и столовой, и гостиной.
Другое живописное полотно 1790 года изображает лавочника (его уровень заработка был гораздо ниже, чем у архитектора), который жил со своей семьей в комнатах над магазином. Семья представлена за едой в комнате, которую, по всей вероятности, использовали как столовую – в ней есть буфет с ящиком для ножей и столовых приборов, складной стол, который расставляли во время еды. Картина явно была написана для того, чтобы продемонстрировать достаток, причем модная организация пространства комнаты не является выдумкой художника. Действительно, картины могут не полностью соответствовать реальности, но эти два примера, по крайней мере, показывают, что в жизни появлялись и использовались гораздо более широкие возможности, чем те, которые предлагали руководства по ведению домашнего хозяйства.
В среде ремесленников главная комната продолжала оставаться местом для работы. Это могло быть шитье, ткачество, какая-то другая сдельная работа, сортировка белья, те ремесла, которые в скором времени перешли на промышленную основу в специально выделенных рабочих мастерских. В начале XVIII века одна вдова из Бирмингема держала лавку на первом этаже своего дома, торгуя напильниками. Там же стояли кузнечный мех и наковальня.
В США дело обстояло практически так же – в конце XVIII века у 90 процентов населения кровати и орудия труда находились в главной комнате дома. В 1822 году семья кузнеца, состоявшая из пяти человек, переехала в Барр, штат Массачусетс, в дом, который был построен за два десятка лет до того. В передней части дома располагалась кухня, в задней части – спальня, которую использовали также для еды, а между ними – маленькая гостиная, служившая членам семьи местом для работы. Как бы то ни было, в 1840 году они все же сделали из этой комнаты настоящую гостиную: задняя дверь спальни была заделана, добавлено второе окно, и комната стала лучшей в доме.
Гостиная XIX века имела важное значение скорее в качестве символа, чем физического пространства. Ее обособление означало окончательное смещение в сторону специализированного помещения – гостиная превратилась в комнату для приема гостей и только. Но даже тогда в гостиных принимали лишь наиболее важных посетителей, а всех остальных провожали в общую комнату. Некоторые семьи использовали гостиные только для очень значимых мероприятий – свадеб или похорон. Другие устраивали в ней рождественский обед, то есть использовали комнату всего раз в год. В 1920 году в доме одного шведского бондаря лучшую комнату отвели для праздников или для случаев серьезных недомоганий. «Нужно было сильно заболеть, чтобы тебя положили в эту комнату», – вспоминал его сын. Гостиную стали воспринимать как символ высокого социального положения, потому люди в «домашних» странах предпочитали иметь одну приличного размера комнату, а не делить ее на две крошечные, несмотря на то что собирались ею пользоваться только раз или два в году.
Урбанизация и тяга к индивидуализации, шедшие рука об руку, не были пустым подражанием моде городских богачей. Стремление к физическому выделению границ дома и личного пространства проживающей в нем семьи из общей массы окружающих прежде всего происходило в местах с наибольшей плотностью населения. Например, во всех описях города Лейдена вплоть до 1650 года встречается только два упоминания оконных штор. Спустя 10 лет шторами обзавелась добрая половина богатых жителей Лейдена, Гааги и Делфта – наиболее густонаселенных голландских городов того времени. Никаких особых причин для появления штор не найдено, потому нам стоило бы сложить все те малые импульсы, которые привели к их использованию.
Вряд ли шторы понадобились для регулирования освещения в доме, потому что закрывали только нижнюю часть окна. Более того, повсюду их вешали лишь на окнах комнат первого этажа, выходивших на улицу, – на той стороне, которая являлась «лицом» дома. Наиболее вероятно предположить использование штор в качестве репрезентативного предмета домашнего быта, который выставляли на обозрение внешнему миру.
Однако стоит подумать и над тем, что они способствовали обособлению пространства в связи с нарождающимся пониманием частной жизни семьи. В действительности в сочетании обеих возможностей доминирует стремление к приватности, поскольку на окнах верхнего этажа, куда трудно было заглянуть, занавески не вешали, хотя это могло бы послужить большей репрезентативности.
Кроме того, чаще вешали по одной, а не по две шторы на окно. В этом не было и намека на какую-либо классическую симметрию, пользовавшуюся небывалой популярностью в интерьерном декоре данного периода[10]. Вряд ли стоимость ткани сыграла главную роль: для домов высшей знати, скажем в загородных дворцах Маурицхёйс и Рейсвейк, претерпевших интерьерные преобразования в 1697 году, также характерны одиночные шторы.
В Англии, подобно Нидерландам, шторы сначала оказались исключительно столичной привилегией: с середины XVII до середины XVIII века 81 процент населения Лондона имел хотя бы один набор штор, в то время как 87 процентов провинциальных современников не имели штор вовсе. Мотивирующим фактором, разумеется, становилось желание обособиться в плотно населенном городском пространстве, а не желание регулировать освещение в доме.
Вывод можно подкрепить также обычаями малонаселенных колоний, где шторы приживались довольно медленно. В период с 1645 по 1681 год в описи одного из округов Массачусетса шторы не упоминаются вовсе. Теофилус Итон, губернатор Нью-Хэвена, был невероятно богат – он умер в 1658 году, оставив после себя состояние стоимостью 1565 фунтов, однако во всем доме шторы были только в спальне его супруги. Спустя целый век у другого богатого землевладельца, на этот раз из Делавэра, в описи вовсе не оказалось штор.
Люди, жившие вне города или не принадлежавшие к аристократии, в основном использовали оконные ставни для защиты домашнего пространства от лишних глаз и сквозняков. В XVIII веке ставни чаще всего были распространены в домах представителей среднего класса. Ставни выдвигались из паза в панели, которая находилась под окном, закрывая треть окна; их использовали в ночное время.
Когда к концу XVIII столетия цены на ткани упали, большая часть среднего класса смогла позволить себе завести в доме шторы. Цены стали настолько доступными, что люди покупали больше чем один набор штор на окно: роликовые или венецианские жалюзи для того, чтобы регулировать освещение; кружевные, тюлевые или муслиновые занавески для дневного уединения, а также более плотные шторы, часто украшенные фестонами, декоративными лентами, с пышным ламбрекеном сверху или с драпировкой.
К 20-м годам XIX века шторы стали неотъемлемой частью интерьера домов среднего класса. Причиной тому были не только высокие декоративные качества. Дело в том, что личное пространство стали ценить невероятно высоко. Поэтому в домах заводили все то, что могло защитить обитателей от назойливых глаз в дневное время, а особенно в вечерний и ночной период, когда использовали внутреннее освещение. Столовая одной состоятельной вдовы из Йорка была украшена декоративными шторами, а также зеленым шелковым экраном, который был закреплен в нижней части окна.
Такое соединение формы и функции можно было часто встретить в Дании. На картине Вильгельма Бендза «Курильщики» (1827) студенты для создания атмосферы интимности в помещении используют и жалюзи, и пару тонких занавесок, закрывающих окно на две трети его высоты. Очень контрастно на фоне этих предметов обихода выглядит пышная гирлянда из ткани, имеющая только декоративную функцию.
В середине XIX века жить, не имея на окнах штор, для британцев было так же странно, как отсутствие в доме коридора. Теперь шторы служили не только для защиты обитателей дома от назойливых взглядов, но отгораживали от всего внешнего, даже от света. В XVII веке слово «свет» служило для философов-просветителей наступающего века разума символом эпохи Просвещения. В известном словаре доктора Джонсона сказано, что слово sash – оконный переплет – употребляемое в английском языке для обозначения панельных окон, произошло от scavoir – знание. Составитель словаря предположил, что слово отражает функцию предмета «видеть и быть увиденным». (Но это не так: слово sash изначально имело форму shashes, или shassis, или shashis и было образовано от французского chassis – рамка.)
В XVIII веке свет стал более доступным – стекло подешевело, его стали производить в достаточно крупном формате. Одновременно развивались технологии искусственного освещения. Улучшенная система отопления позволяла увеличить размер окон – и, благодаря процессу развития, появилось мнение, что излишнее освещение с улицы нарушает домашний уют. Вместо того чтобы радоваться «по-настоящему яркому солнечному свету», которого раньше так не хватало (за что его и ценили), люди начали его считать надоедливым «слепящим потоком света». Абсолютная доступность солнечного света привела к тому, что теперь особую ценность в «домашних» странах приобрел полумрак.
Свою эстетическую ценность полумрак получил за способность создавать особое настроение или атмосферу таинственности. Англо-германское пристрастие к готическим романам («Замок Отранто», 1764, Хораса Уолпола или schauerroman – «ужас» Фридриха Шиллера, «Разбойники», 1817) ввело моду на мрачные средневековые замки и встречи при луне. Романтическое направление, основанное на таинственном, встречавшемся скорее в живописи и в книгах, чем в действительности, нашло своих почитателей.
Архитекторы, возрождавшие готику, такие как Виолле ле Дюк во Франции и Пьюджин в Британии, пытались передать подобные ощущения в своих работах. Они стилизовали церковную символику так, чтобы ее можно было применить к обычным зданиям. При этом архитекторы создавали такие интерьеры, которые, как утверждал Пьюджин, являлись отражением жизни духа, представленным в камне. По словам одного современного американского ландшафтного дизайнера и автора книг по архитектуре, такое решение пришлось по душе тем, «кто любит тень, дух старины и покой».
Соответственно теоретики архитектуры и создатели конкретных проектов стали отказываться от прямого, нерассеянного дневного освещения в интерьере. «Вряд ли кому-то удастся найти прелесть в больших остекленных площадях», – пишется в одном справочнике организации интерьера. Более того, считалось, что свет требует «обработки» путем фильтрации, смягчения и приглушения, «согласования с внутренней жизнью дома».
Германия с готовностью переняла темные интерьеры. Здесь они получили настолько широкое распространение, что их саркастически называли braune Soße – коричневый соус. В подобном интерьере шторы служили не только для защиты от прямого света – они служили показателем этики дома. Наличие штор говорило о том, что обитатели образованы в достаточной мере, чтобы заниматься «преобразованием» света.
Из книги «Как обставить дом и сделать его домашним очагом» становится понятно, что шторы являются «знаком благополучного состояния дома», для того чтобы прохожие понимали: в этом доме живут порядочные люди. Подобное убеждение бытовало вплоть до XX века. Немецкие колонисты в Африке считали, что привезли с собой не только стиль быта, но и его ценности. Одна женщина описывала, какое удовольствие она получила, когда повесила на окна своего африканского дома чистые белые муслиновые занавески, которые «сразу придали ему характер немецкого дома». «Чистые, белые, муслиновые» – для нее от этих слов веяло Германией, они выражали суть немецкого понимания достойного дома.
Когда проявилось стремление к затемнению помещения, то одних штор оказалось недостаточно. В домах появляется витражное стекло – Якоб фон Фальке, автор «Искусства в доме» (1871), отверг прозрачное стекло, считая его «банальностью». Окна и лампы начали затемнять, используя витражное стекло. Церковное стекло – текстурированное, непрозрачное, цветное, чаще всего зеленое – приобрело популярность. Также в моду вошло толстое зеленое бутылочное стекло – Butzensheiben, сквозь которое можно было разглядеть лишь неясные силуэты.
В 1980 году одна мебельная компания опубликовала две гравюры одной и той же комнаты с целью проиллюстрировать современный стиль. На одном изображении были окна с большими прозрачными стеклами, на другом – окна, состоящие из маленьких панелей, остекленных бутылочным стеклом. Под репродукциями стояла подпись: «Какой необорудованной и холодной может казаться комната без цветного стекла, приглушающего свет». В США Луис Комфорт Тиффани и Джон ла Фардж стали ведущими художниками, дизайнерами и изготовителями цветного стекла, осмыслившими новую технологию и преобразовавшими ее в искусство.
За двести лет до этого люди отдавали предпочтение большим окнам, сквозь которые можно было наблюдать за происходящим снаружи. «Что может быть приятнее и лучше… чем смотреть из окна гостиной или спальни на сад?» – с восторгом писал автор книг по садоводству и сельскому хозяйству. Теперь многие уже не разделяли эту точку зрения. Якоб фон Фальке заявил от их имени: «Нет никакой необходимости в хорошем виде за окном», поскольку «все внимание должно быть направлено внутрь». Ему вторит историк искусств Корнелиус Гурлитт: «тусклый, приглушенный» свет внутри хорош еще тем, что создает впечатление, «будто все происходящее снаружи – далеко»[11].
Такое суждение было широко распространено. Британец Оскар Уайльд заявлял, что смотреть в окна, будь то изнутри или снаружи, «в высшей степени» дурная привычка. Цветному стеклу отдавали предпочтение именно за его способность разграничивать внутреннее и внешнее пространство. Уильям Моррис добавлял, что малые стекольные панели предпочтительнее больших, так как «помогают чувствовать себя уютно при любых обстоятельствах».
Вопрос о разграничении внутреннего и внешнего пространства ярко обозначился именно у британцев, которые обостренно чувствовали, что дом может быть очагом лишь при обособлении от внешнего мира. По этой причине европейское устройство дома им казалось настоящим кошмаром[12]. В Париже новые здания достигали восьми этажей в высоту, на первом этаже в них располагались магазины, рестораны, кафе, а возле входа стоял консьерж или швейцар. Граница между улицей и домом, с точки зрения жителей «домашних» стран, постоянно нарушалась: магазины на первом этаже были коммерческими предприятиями в жилом доме; консьерж не был ни членом семьи, ни нанятым ею работником, ни жильцом дома; рестораны выставляли прилавки с морепродуктами прямо на улицу, а в кафе были уличные места. С 1833 года на grands boulevards – главных улицах – стали появляться скамейки, сделавшие домашние посиделки уличным мероприятием.
Однако в «домашних» странах нашли альтернативу многоквартирным домам. В Британии и США квартиры оказались предпочтительны и даже желательны для людей с деньгами, у которых есть женщина или семья, – но не для одинокого мужчины. Занимая первый этаж здания, можно, скажем, присматривать за всеми проживающими. А вот Шерлок Холмс и Ватсон очень неплохо чувствовали себя в качестве квартирантов.
Почти половина американцев XIX и начала XX века в какой-то период своей жизни снимали квартиру или жили в пансионе. В конце XVIII и начале XIX века пары зачастую решали не заводить собственное хозяйство – «не ударяться в домоводство», как тогда говорили – немедленно после женитьбы. Все же, в отличие от стран раннего брака, они не предполагали жить вместе с родителями. Поэтому на некоторый период молодоженам приходилось переезжать в пансион.
В результате подобных процессов в сознание среднего класса окончательно внедрилась потребность в создании личного пространства с помощью архитектурных решений. Дома среднего и городского высшего класса своими фасадами были гордо обращены к улице, но то, что оказывалось за ними, оставалось надежно спрятанным от посторонних глаз. Большая часть домов рабочих, напротив, долгое время была скрыта во дворах, расположенных за главными улицами. Подобные съемные дома и квартиры не имели ничего общего с домами среднего класса. Это стало особенно заметно, когда урбанизация и промышленная революция привели к перенаселению городов; в 1851 году в 222 домах Лидса проживало 2500 человек, то есть на каждые две кровати приходилось пять человек.
В таких условиях большая часть жизни проходила на виду у всех. Уборная и водопровод располагались во внутреннем дворе, что не способствовало свежести воздуха. Но жильцов все же тянуло во дворы домов, поскольку не так уж приятно оставаться в крошечных, перенаселенных, сырых, плохо вентилируемых комнатах.
В XIX веке расселение трущоб привело к принятию стандартов среднего класса. Шел процесс переселения рабочих в загородные постройки или в дома, построенные «спина к спине» – back-to-backs – первая конструкция жилья, созданная специально для рабочего класса. Жилье типа «спина-к-спине» для самого сердца промышленной Англии означало, что дом располагает одной нижней комнатой и одной (или двумя) комнатами наверху. Каждый дом вплотную примыкал к соседнему, в точности такому же дому. С точки зрения среднего класса, такая конструкция обеспечивала своих жильцов территорией частной жизни. Это должно было свидетельствовать об очевидном улучшении условий, несмотря на то что водопровод и уборная все еще размещались снаружи.
Жизнь каждого обитателя по-прежнему проходила по большей части на глазах у остальных, снаружи. Раньше все происходило во дворах, укрытых от лишних глаз за центральными улицами. Теперь туалет и водопровод оказались вынесенными прямо на улицу, что, как это ни парадоксально, сделало живущих в домах «спина-к-спине» более открытыми для посторонних глаз.
Тем временем личное пространство для среднего и высшего классов приняло новый облик, получивший популярность в XIX веке. В начале XVIII века Роберт Уолпол переделал свой семейный дом Хоутон-Холл, разделив его на две зоны. Главные парадные комнаты олицетворяли собой «этаж вкуса, дороговизны, великолепия и парадности» – они предназначались для приемов. На первом этаже царили «суета, грязь и заботы» семейной жизни.
Архитектурное деление Уолпола на семейную и деловую жизнь, разумеется, было доступно не многим. Но, когда большая часть мужской работы была переведена из дома в специальные помещения, разграничение этих двух сфер жизни перестало казаться надуманным – оно стало архитектурным откликом на биологические и физиологические различия между мужчинами и женщинами. Исходя из различий между полами, женщины и мужчины должны обитать в «разных сферах»: мужчины – в публичном мире, женщины – в семейном, домашнем кругу. Именно эта идея должна была занять лидирующее положение в представлениях о доме следующего столетия и далее.
Нужно упомянуть об отклонении от этой нормы в Шотландии, которое привело к возникновению многоквартирных домов для среднего класса Англии еще до наступления XX века. Не важно, где они располагались, насколько тесны и неудобны были и сколько человек в них проживало, эти дома стали основным видом жилья. Тем не менее лондонцы, 40 процентов которых вынуждены были делить жилье с другими семьями, неуклонно отказывались жить в таких условиях, пока это было возможно.
«Мейфлауэр» – корабль, на котором в 1620 году в Америку прибыли первые переселенцы. (Примеч. ред.)
Коровник предназначался для размещения скота. В XIX веке любовь ко всему архаичному и этимологическая путаница между староанглийским словом, обозначавшим «коровник», и старонорвежским словом, обозначавшим «фермерский дом», привели к тому, что фермерские дома стали называть коровниками.
Для британских читателей: американский погреб – это не привычное нам помещение под землей. Это небольшое углубление менее метра в ширину и глубину, приспособленное для хранения корнеплодов в прохладе летом и предотвращающее их замерзание зимой.
Слово «плантация» изначально употреблялось для обозначения нового поселения в Ирландии после вторжения Англии в XVI веке, когда там осели англичане; для обозначения сельскохозяйственной земли, обрабатываемой рабами, это слово стало использоваться с 1706 года.
Хотя наличие штор и их количество фиксировались в инвентарных списках, в них редко указывалось количество окон, поэтому сложно сказать, когда парные шторы превратились из редкости в повседневную реальность.
Слово «коридор» пришло из итальянского и обозначало аркатурную галерею между двумя зданиями. В английском языке изначально использовалось менее точное с архитектурной точки зрения слово «пассаж», которое в XVIII веке уступило итальянскому слову – значение соединительного пути между интерьерами.
Книга Гурлитта Im Bürgerhaus вышла в 1888 году, почти за 50 лет до того, как его сын Хильдебранд принял участие в краже предметов искусства в нацистской Германии. Нельзя путать сэра Корнелиуса с его тезкой – сыном Хильдебранда, который скрывал награбленные предметы искусства до тех пор, пока их не обнаружили в 2013 году.
Глава 3
Дом и мир
В колониях Новой Англии мужчины и женщины, находясь в церкви, сидели по разные стороны друг от друга, а дети – позади них. Внутри каждой из трех групп места распределялись в соответствии с возрастом, социальным положением и достатком. Только с приходом XIX века семьи получили возможность сидеть в церкви вместе – событие, которое иллюстрирует изменение отношения к семье в целом. Семью больше не считали лишь одним из объединений людей среди многих других социальных, конкурирующих друг с другом групп. Семья получила приоритет, она вышла на первое место в обществе.
По всей видимости, семья оказалась некоей отделенной от всего остального группой, поскольку в публичной сфере мужчины рассматривались в свете своих собственных заслуг. Политически обособленность семьи была сформулирована в 1763 году, когда Вильям Питт отклонил законопроект парламента, дававший налоговым органам право на обыск дома для выявления контрабанды. Нет точной записи речи, ее нельзя процитировать, но спустя 30 лет сообщалось, что «он был настроен решительно против этого законопроекта… Он сказал, что дом любого человека – его крепость». Если Питт и правда употребил именно эти слова, то можно считать их осознанной ссылкой на автора работ по праву, писателя XVII века сэра Эдварда Кока. Именно он первым сказал, что «дом человека – его крепость» и частная жизнь должна быть защищена от общественного вторжения. Но к середине XIX века одних слов уже было недостаточно. Речь Питта носила весьма эмоциональный характер: «Самый бедный человек должен иметь возможность укрыться в своем доме от любого вмешательства со стороны королевской власти. Дом может оказаться ветхим, его крыша может покоситься, в него могут ворваться буря и дождь – но только не король Англии». Частное пространство дома и семьи было объявлено высшей ценностью, которая оставила далеко позади все общественное.
По другую сторону Ла-Манша идея дома в качестве убежища, в особенности для женщин, говоря кратко, стала восприниматься как устаревшая в среде ведущих деятелей революции. Заметим, это произошло в скором времени после знаменитой речи Питта. В конце 1780-х, а также в 1790-х годах и в первые дни французской революции некоторые революционные клубы, включая якобинцев, приглашали женщин в качестве слушателей на свои дебаты. В конце концов, женщины также являлись согражданами. Но это продолжалось недолго. В 1793 году, в разгар революционного террора, якобинец Фабр д’Эглантин яростно протестовал против тех самых женщин, которые благодаря революционным событиям вышли на общественную арену. Такие женщины, по его мысли, не были «матерями или дочерями для своих семей, сестрами, занимавшимися своими младшими братьями»; вместо этого они стали «авантюристками, странствующими воинами, эмансипированными женщинами и амазонками». Принимавшие их клубы обвинялись в ниспровержении естественного порядка вещей: место женщины в доме и семье.
Католические богословы, писавшие на тему происхождения греха, в основном трактуют вопрос как один из аспектов плотского влечения, отношений между взрослыми людьми. Мартин Лютер, а затем и Джон Кельвин, напротив, подробно рассмотрели вопрос. Они выдвинули идею «унаследованной греховности» и создали концепцию о том, что это не просто испорченность взрослых. Это то, что взрослые по наследству передают каждому ребенку.
Крещение стало первым шагом к искоренению греха, но для начала следовало получить воспитание, находясь под нравственным контролем; соблюдать дисциплину и строгие правила: как говорится, пожалеешь розгу – испортишь ребенка. В кальвинизме образованию отводилась одна из главных ролей в искоренении первородного греха, а вот мыслители века Просвещения выдвинули этот фактор как основополагающий.
Джон Локк в «Мыслях о воспитании» (1693) уже начал движение по этому пути: «Можно, мне думается, сказать, что девять десятых тех людей, с которыми мы встречаемся, таковы, как есть – добрые или злые, полезные или бесполезные, – благодаря своему воспитанию. В нем и заключается великая разница, существующая между людьми».
Ребенок считался tabula rasa, рожденным чистым и непорочным, но эта непорочность слишком легко терялась при контакте с безнравственным миром. Поэтому воспитание состояло не столько в том, чтобы дать ребенку знания, сколько в том, чтобы оградить его от ненужных и опасных знаний. Эта мысль стала лейтмотивом работы Жан-Жака Руссо «Эмиль, или Мысли о воспитании» (1762), в которой основы воспитания детей закладывались на базе обучения и привития правильных привычек. Книга обещала женщинам, которые растят мальчиков в соответствии с приведенными в ней образовательными и воспитательными правилами, возможность вырастить из них честных и внимательных мужчин. Для этого необходимо держать мальчиков в стороне от внешнего мира до тех пор, пока они смогут противостоять его воздействию.
Автор «Эмиля» искренне не советовал воспитывать детей по книгам – «Я ненавижу книги!». Он делал исключение лишь для «чудеснейших трудов по естественным наукам» и романа «Робинзон Крузо». Такое средство, как необитаемый остров, было доступно не многим, но идея защищенного личного пространства в книге Руссо была представлена как лучший из методов, предназначенный для воспитания детей. В XIX веке изоляция Робинзона Крузо воспринималась просветителями как пример важного условия воспитания: Кольридж считал, что вымышленный литературный персонаж показывает, каким мог бы стать современный человек, если бы не был испорчен обществом.
В результате невероятное распространение приобрела идея о том, что место женщины не рядом с мужчиной в качестве партнера, а рядом с детьми в качестве матери. Это стало ее основной ролью – воспитывать детей подобно Крузо, создавая условия изолированного от влияния внешнего мира острова в собственном доме. Находясь в безопасности изолированного домашнего пространства, мальчики приобретали навыки, которые впоследствии помогли бы им вступить во внешний мир, а девочки готовились к воспитанию собственных Крузо, когда придет их черед – «растить их, как детей, заботиться о них, как о взрослых… сделать их жизнь сладкой и приятной; таковы обязанности женщины на все времена».
Многие идеи Руссо о воспитании детей носили революционный характер – зубрежку он заменил познанием окружающего мира через игру, а его видение роли женщин и девочек опережало взгляды церкви и общества. В 1797 году Томас Гисборн, священник англиканской церкви, отошел от позиции радикального философа, подчеркнув вспомогательную роль женщины: ее обязанность состояла в том, чтобы «денно и нощно» думать, как улучшить «удобства мужа, родителей, братьев и сестер… родственников и друзей в повседневной домашней жизни».
Руссо поставил женщину в центре процесса, связанного с воспитанием детей, а церковь эту роль подтвердила. Женщина – привратница острова Крузо, хранительница домашнего очага. Одновременно дом – это место, где их собственная чувствительная натура находится под надежной защитой. Здесь мужчина, наконец, мог найти утешение и покой, на время укрыться от суеты коммерческой жизни или греховности мужского общества с той, чьей заботой теперь стало «делать его жизнь сладкой и приятной».
Свирепый антагонизм подобных идей и жизни неудивителен в стремительно изменяющемся мире, что, в свою очередь, выражалось в их зыбкости. Исключение женщин из общественной жизни стало казаться естественным и правильным. Веками слова «экономика» и «хозяйство» были взаимозаменяемы. Хозяйство являлось автономной единицей, созданной для того, чтобы прокормить семью, одеть ее и защитить, вырастить детей и научить их, как в свою очередь накормить, одеть и защитить своих детей.
Ради этой цели работала целая группа людей. Задачи были разделены – в селе мужчины работали на земле, женщины выращивали цыплят; в лавках и тавернах мужчины занимались закупками, а женщины обслуживали клиентов; ремесленники выполняли сложную и тяжелую работу, а их жены выполняли более мелкие или простые задачи.
Как мы видели на примере процесса огораживания земель, зарождения промышленности и появления первых признаков промышленной революции, у мужчин появились наличные, в то время как доходы женщин стали резко сокращаться. Теперь мужчины воспринимались как кормильцы семьи.
Как только произошла финансовая перемена, индустриализация еще раз внесла свои коррективы в статус мужчины: в рабочем классе мужчина имел наличные, в высшем классе он был собственником имущества, а средний класс составляли профессионалы или управляющие торговлей и бизнесом. Теперь купцы и промышленники стали новой кастой, бросившей вызов землевладельцам и профессиональным цехам.
Однако даже статус главы семьи, которым обладал каждый мужчина, был не слишком надежен. К началу XIX века на новые фабрики нанимали больше женщин, чем мужчин; с развитием сферы бытового обслуживания ряды финансово независимых женщин постоянно пополнялись, что грозило сломать, казалось бы, нерушимые устои.
Роль детей также претерпела изменения. Крестьянские дети были обузой для своих родителей, пока им не исполнялось 15–18 лет. Прибыль от работы, которую они могли выполнять, оказывалась меньше, чем расходы на еду, жилье, одежду и то образование, на которое они могли рассчитывать. В развивающемся раннеиндустриальном обществе, там где была возможна сдельная работа, дети начинали приносить доход в семью значительно раньше. На фабриках чаще всего работали именно дети, так как их маленькие руки и покладистый характер имели особую ценность.
Составляющие рабочей силы претерпели изменения в связи с промышленной революцией, а вслед за тем произошли изменения в домах. В среднем слое профессиональная занятость мужчин расширялась, позволяя им зарабатывать достаточно для того, чтобы жены и дети имели возможность оставить наемную работу вне дома или традиционные виды деятельности, например разведение птицы и производство молока.
Одновременно работа мужчин мигрировала из дома в наемные помещения, счетные дома или какие-либо другие специальные места, куда за хозяевами последовали их ученики и подмастерья. Немногочисленные деревенские работники оставались жить у своих нанимателей, остальные же получали оплату наличными деньгами и находили собственное жилье. Мало-помалу в каждом доме оставалась только нуклеарная семья или, чаще всего, семья с несколькими слугами. Дома становились тем местом, где жили люди, связанные кровным родством.
Всякая нестабильность, перемены и поиски новой установки для объяснения нового порядка вещей были вполне естественны. Мужчины, согласно теории предназначения полов, были созданы Богом, чтобы выполнять одни функции, женщины – другие, и каждый приносил пользу в «своей области». Такое представление имело широкое распространение, подкреплялось проповедями, образовательной и художественной литературой, публикациями в журналах.
Все же вполне можно верить определенным постулатам, а жить по совершенно иным правилам. В повседневной жизни разделение функций полов существовало в том объеме, который был продиктован географическим положением, обстоятельствами, классовой принадлежностью, доходом, статусом и личным желанием.
Собственно, «разделение сфер» оставалось всего лишь идеей, причем идеей для достаточно богатых людей. Поверить в то, что в физической жизни существуют реальные и конкретные границы «домашнего» и «недомашнего», между общественным и частным, напоминает веру в то, что границы между государствами прочерчены по земле линией, которая существует со времен Сотворения мира.
В реальной жизни обе сферы оказались взаимопроникающими. Множество женщин работало в общественной сфере: в торговле, на постоялых дворах или в лавках. Рабочая жизнь других, как и некоторых мужчин, проходила в обстановке частного дома, например в качестве прислуги. Прислугу, в свою очередь, обучала, контролировала и оплачивала нанимательница – та самая женщина, для которой дом был призван служить убежищем от труда любого рода.
Существуют общества, в которых женщины ведут замкнутую жизнь, но в «домашних» странах XIX века те женщины, которым предписывалось пребывание только в частной сфере, на самом деле проводили большую часть дня в публичных местах – в поездах и автобусах, в магазинах и театрах, местах общественного питания.
Некоторые места представляли собой совокупность общественного и частного. Мужские клубы номинально являлись общественными местами, но задумывались они как напоминание о частном пространстве дома представителей высшего класса.
Магазины и отели, а также железнодорожные вагоны первого класса были меблированы, как гостиная частного дома. Они предоставляли женщинам уединение, так чтобы те могли находиться в обществе, одновременно не занимая мужского пространства. В 1854 году один журналист рекомендовал своим нью-йоркским читательницам при «легкой усталости» отправляться в вестибюль отеля на Пятой авеню: «Здесь вы сможете почувствовать себя как дома».
Бывало, что происходил обратный процесс: общественная сфера приобретала вид частного пространства (к слову, и частное пространство адаптировало некоторые элементы общественного). В частности, гостиная, обставленная гарнитуром изысканно подобранной мебели, комната, наполненная бесполезными стульями и столами, предназначенными для демонстрации, своим видом очень сильно повлияла на оформление вестибюлей гостиниц.
Несмотря на все теории, в реальности дом никогда не был и не мог быть некоммерческим частным пространством. В домах XIX века проживало гораздо большее количество людей, чем в домах XXI века: больше детей, больше слуг, жильцов и квартирантов. Изо дня в день бесконечный поток людей со своими делами и заботами проходил через эти личные, казалось бы, предназначенные для частного пользования комнаты: мальчики, присланные мясником, пекари, молочники и зеленщики; продавцы приспособлений для дома и предметов быта; ремонтные мастера; скупщики старой одежды, ветоши и прочих вещей, того, что сейчас называется вторсырьем. Даже бродячие артисты, дававшие представление на улицах! Вопреки теории о доме как об убежище от коммерции, реальность была такова, что дом являлся рабочим пространством, ежедневно заполняемым наемными рабочими и служащими.
Возможно, что именно из-за неприятия действительности дома преуспевающих граждан все чаще планировали таким образом, чтобы в них существовало пространство, которым могла пользоваться только семья, – признак того, что личное пространство регулярно нарушалось посторонними.
Реконструированный Робертом Уолполом Хоутон-Холл – пример того, что можно сделать, если позволяют пространство и средства. Небольшие архитектурные поправки позволили большей части проживавших в доме обрести и семейные, и общественные помещения.
В США начали огораживать дворы. Любое пространство, прежде служившее для скапливания отбросов, теперь превращалось в сад силами самих жильцов дома – частное внешнее пространство, а не общественная территория. В британском и американском доме с холлом и гостиной нужно было сначала пройти через двор, затем через центральную дверь, ведущую прямо в главную комнату, где беспорядочно смешивались жильцы дома и его гости; оттуда можно было попасть во внутреннее пространство I-хауса. Затем, через двери, выходящие на веранду или крыльцо, посетители попадали во внутреннее помещение. Внутри I-хауса находилось центральное фойе (также ошибочно называемое холлом), которое являлось вторым фильтром, распределяющим пришедших в соответствующие помещения дома по категориям: гости, семья или слуги и лавочники.
Комнаты второго этажа, прежде относившиеся к чердаку или хорам, не обставляли мебелью – там находились кровати, убранные из комнат общего пользования. Частным семейным пространством служила главная комната внизу, а ее дополнением теперь стали еще более приватные комнаты на верхнем этаже.
Таким было устройство домов представителей зажиточных слоев индустриально развитых районов. Однако большая часть населения не имела возможности применить подобное переустройство к своим домам. Строительная практика использовала прежние принципы, что вело к весьма незначительным изменениям в быту многих людей. Для тех, кто жил в менее урбанизированных регионах, доиндустриальный ритм жизни тянулся достаточно долго: в Британии до XVIII века, в Германии и Скандинавии еще дольше.
Это оказало сильное воздействие на способ ведения домашнего хозяйства и его структурную организацию. В наши дни трудно представить себе, какими маленькими были дома в прежние времена, так же как и осознать то количество труда и времени, которое требовалось для поддержания такого маленького пространства в «рабочем» состоянии.
Известно, что только на приготовление пищи затрачивалось примерно 3–4 часа в день. Остальное время распределялось так: час уходил на то, чтобы принести воду, час на кормление детей и поддержание огня, час на огород, 2–3 часа на дойку коров и коз, кормление цыплят и прочей живности, час на уборку, час на прядение и час на занятия чтением и письмом с детьми или занятие вязанием и шитьем. Итог: 16 часов в день. Добавим к этому еще 8 еженедельных часов стирки. Получаем: времени не оставалось ни на что – только упасть на кровать и уснуть, чтобы, встав на следующий день, снова окунуться в рутину домашних дел.
В сельской местности США такой образ жизни оставался типичным на протяжении всего XIX века, а кое-где и в XX веке, хотя климатические условия и изолированность вследствие низкой плотности населения делали эту ежедневную работу еще более обременительной, чем где-либо. Женщины, выполнявшие задачи в этой сфере, те, кто жил в таких тяжелых условиях, не имели возможности создавать комфорт, что бы ни писали об этом авторы романов технологически развитых Лондона и Нью-Йорка. То была борьба за выживание.
В недавно заселенных районах возникало огромное количество требующих решения задач. Сначала нужно было расчистить землю, а уж потом она могла обеспечить существование. Одновременно мужчинам приходилось охотиться, чтобы прокормить свою семью. Женщины делали масло и сыр, выращивали кур-несушек, просеивали золу для мыловарения, добывали кленовый сироп, пряли и ткали. Произведенные продукты обменивали на необходимые вещи, которые не могли сделать сами: инструменты, скобяной товар, иглы.
Хотя в хозяйстве задачи разделялись между мужчинами и женщинами на «женскую работу» и «мужскую работу», однако в действительности все оказывалось гораздо сложнее. Работу зачастую выполняли всем домом, чтобы поддержать хозяйство в порядке. Примеры общего труда можно найти почти в любой сфере ведения домашнего хозяйства. Довольно наглядно это можно проиллюстрировать на процессе приготовления еды.
Большинство семей готовили над открытым огнем, и поэтому, как и многие предыдущие поколения, они ели в основном тушеную пищу. Чтобы обеспечить семью мясом, мужчины ставили капканы и стреляли дичь, разделывали тушу. Женщины и девочки ощипывали птицу и чистили рыбу, носили воду с ручья или из колодца (вырытого мужчинами), готовили выращенные ими овощи, а также зерно, которое растили, убирали, молотили и мололи мужчины. Затем котел с едой подвешивался над очагом, сооруженным мужчинами. Дрова для очага также кололи, доставляли и укладывали в поленницу мужчины[13]. Пищу накладывали в деревянную посуду и ели деревянными ложками, которые мужчины и мальчики вырезали холодными зимними вечерами.
Затем женщины и девочки начисто протирали посуду собственноручно сотканными лоскутами, если дети были не слишком малы и могли помогать. Иногда ткань покупали где-нибудь по соседству. Горшки очищали щетками, сделанными из прутьев, собранных детьми, а затем вениками из прутьев выметали пол. Мужчины пасли коров, а женщины или дети их доили, чтобы сделать масло. Мужчины выращивали зерно, женщины пекли хлеб. Мужчины выращивали и подготавливали к использованию лен, женщины из него пряли. Женщины и дети носили воду для готовки и ежедневной уборки, но в день стирки, когда требовалось до 400 литров воды, это делали мужчины. Женщины варили мыло, натягивали конский волос или траву для развешивания белья. Мужчины и мальчики вытачивали вешалки.
Главное отличие плотно заселенных урбанизированных районов США и Европы состояло в том, что многие из подобных задач попросту отпадали. Индивидуальный труд заменялся элементарной покупкой необходимых вещей, однако партнерство и разделение труда в домашнем хозяйстве неизменно сохранялось.
В 1820-х годах в Нью-Йорке Джон Пинтард зарабатывал более 1000 долларов в год, что позволяло причислить его к кругу элиты. Тем не менее его жена и дочери занимались готовкой и стиркой. Они выполняли плотницкие работы в доме, белили стены в доме и снаружи, чистили двор и подстригали живую изгородь.
Полвека спустя Истер Бёрр, жена священника и ректора колледжа в Нью-Джерси, имела раба, который занимался готовкой, но периодически нанимала других работников для помощи. Ее работой в доме считалось воспитание детей, их обучение, повседневный уход, уборка, стирка, прядение, пошив платьев и того, что необходимо в домашнем хозяйстве, покупки, прием гостей, развлечения, надзор за студентами мужа, снимавшими у него жилье, и визиты – занятие, которое ей не нравилось и считалось работой не менее трудоемкой, чем стирка. Ведение и оплата счетов для множества небольших лавок зачастую совмещались с ведением счетов по доходам всей семьи, отражая равноценный вклад мужа, жены и детей в ведение дома.
Смешанные роли продолжали существовать, но слова, определяющие это явление, менялись с течением времени, а следовательно, на протяжении веков изменялось восприятие людей. В Англии XVI века мнение мужчины передавалось на рассмотрение его жены как «товарища по работе». К середине XVII века само понятие подобного «товарищества» исчезло, но женщин стали считать «мудрыми советчицами», на основании их «безукоризненного примера, их праведных молитв и прилежания».
К XVIII веку в Германии новое понятие Hauswirt (хозяйка, ведущая дом) заменило старое Hausvater (хозяин), обозначив тем самым главу дома Hausmutter (мать семейства), которая позднее превратилась в Ehegenossin (партнера по браку), то есть перестала быть частью экономической системы, а стала персональным помощником руководителя. Экономика и домашнее хозяйство больше не являлись синонимами. В XIX веке работу по дому уже рассматривали как прямую обязанность женщины, и она не имела никакого отношения к денежной экономике. Если женщина зарабатывала деньги, то это считалось «дополнительным» семейным доходом, а не вкладом в семейный бюджет и в содержание семьи. При этом в середине XIX века 42 процента американских женщин являлись наемными служащими, так же как и четверть британских женщин. Спустя тридцать лет 50 процентов женщин Нидерландов работали вне дома.
Героиня фильма «Сердце матери» Д.У. Гриффита (1913) Лилиан Гиш – «хорошая жена», чья задача, как можно понять из субтитров, сделать «путь борющегося молодого мужа… гладким». Он ходит на свою работу, а жена занимается дома стиркой. Субтитры повествуют, что он «борется», ища свой путь в этом мире, в то время как она «помогает». В конце рабочего дня его изнеможение свидетельствует о тяжком мужском труде. Жена Гиша, напротив, укладывает прическу и делает вид, что вовсе не устала: ее дела не считаются работой, и поэтому усталости не должно быть видно. Она просто выполняла то, что должна делать любая порядочная жена, – руководства по домоводству советовали скрывать свой труд и, соответственно, усталость от мужей. Это было время, когда сами женщины, а не только их мужья, верили, что женский труд не является работой. Истер Бёрр, о которой уже говорилось раньше, удивилась, ощутив усталость в конце дня: как будто бы, удивлялась она, после тяжелого труда. Ее «как будто бы» свидетельствует о том, что все ее домашние дела не претендуют на звание труда.
Подобный взгляд был очень распространен. Одна домохозяйка из Салема (Массачусетс), чьи дни были заняты ткачеством, уходом за домашним скотом, устройством постояльцев в доме, работой в поле, дублением кожи и перевозкой дров, сокрушалась, что она «совсем ничего не делает, чтобы заработать себе на жизнь», расстраиваясь оттого, что «находится на содержании» у своего мужа-моряка.
Женский труд больше не воспринимался как работа. Многие книги по домоводству, романы и журналы сходились во мнении, что главная обязанность женщины – или, как теперь говорят, миссия, заложенная в ее природе и предначертанная Богом, – заключается в двух вещах: ухаживать за супругом и растить детей. Тяжелый труд, связанный с домашним хозяйством, ушел на второй план. Когда работа женщины вовсе перестала признаваться работой, их самих начали считать не продуктивной единицей общества, а репродуктивной.
С этого момента получает распространение стереотип, что женщина – это существо, тратящее заработанные мужем деньги. Новые нравственные устои диктовали, что у женщины есть право заниматься своими делами, которые она называла работой. Однако принципиально это было всего лишь времяпрепровождение, а не полезный труд. Женскую работу воспринимали как бесполезную, никому не нужную мишуру.
В XVI веке слово «работа» относилось к шитью, вязанию, вышивке и предполагало не только оплачиваемый труд. За такую работу могли не платить, но она признавалась ценной в экономическом отношении. Однако к XIX веку значение подобного труда уже не считалось очевидным. «Это умиротворенное времяпрепровождение, называемое женщинами работой» – так писал английский романист Эдвард Бульвер-Литтон.
В 1758 году в New York Mercury был опубликован юмористический очерк, в котором женщина, «непримиримый противник безделья», «сделала в два раза больше экранов для камина, чем было самих каминов в доме, цветастые стеганые одеяла для каждой кровати, бесполезные картинки, имитирующие гобелен… и шторы, вышитые золотой нитью, которые она временами вешала на окна». Спустя столетие это насмешливое отношение получило государственное подтверждение.
В 1871 году в предисловии к британской переписи работа по дому была обозначена как «благородная и важная». Однако в основной части женский труд вне дома классифицировался как «продуктивный», что косвенно указывало на «непродуктивность» любого другого вида деятельности. В переписи 1881 года это косвенное указание стало прямым, поскольку женщины попали в категорию «неработающих». Деятельность, не приносящая прямого денежного дохода, – не работа. У большинства домохозяек не было времени, чтобы лишний раз присесть, а еще меньше его оставалось на то, чтобы оказаться «незанятыми». Коренное изменение в сути работы по дому произошло в XIX веке. Изменения коснулись того, из чего состоит домашняя работа, как люди к ней относятся и как работа выполняется.
Из всего списка дел, которые в XVIII веке занимали около шестнадцати часов в день, с точки зрения нашего времени уборка занимает чистых 10 процентов времени хозяйки. Подмести золу у очага, вымести и посыпать песком пол, почистить горшки и сковороды, хлебные доски, протереть ложки и кружки – вот на что уходило это время. После этого хозяйка может приступить к другим делам.
В XIX веке, с изменением отношения, переменами в уровне медицинских знаний и, особенно, с изменениями в области технологии, в основную ежедневную работу каждой домохозяйки превратился труд по уборке дома.
Книги для домохозяек приобрели популярность в середине XIX века. Их активное внедрение на рынок, предназначенный для среднего класса, и масштабы изданий феноменальны. В Германии поваренная книга Генриетты Давидис, дочери священника, переиздавалась 63 раза – каждые 10 лет после ее первого издания в 1844 году. Фрау Давидис иногда называли «немецкой миссис Битон», чье «Руководство по ведению домашнего хозяйства» было продано в количестве 2 миллионов экземпляров за 10 лет после первой публикации.
Эти книги предназначались для женщин городского среднего класса, которые вели собственный дом, но не обладали большими деньгами. Возможно, что вследствие урбанизации и развития новых технологий они далеко оторвались от своих матерей, используя доступные продукты, которые теми не признавались, сталкиваясь с технологиями, которые не были известны предыдущим поколениям. Возможно, они перемещались по миру, попадая в чуждые их матерям ситуации. Эти книги обобщили опыт предыдущих 50 лет разделения сфер и преподнесли его в виде готовой истины: если миссия женщины заключается в том, чтобы находиться в доме, то состояние этого дома является показателем ее достижений или провала в качестве домохозяйки.
Поскольку определяющим качеством женщины провозглашали ее способность вырастить следующее поколение, а дом воспринимали как тигель, формирующий образ этого поколения, то успешность женщины в ведении домашнего хозяйства выходит на первый план. В этом и заключена ее ценность.
Теперь проблема заключается не столько в том, чисто ли отмыто и отполировано все в доме. Речь идет не о гигиене, а о моральном духе. Поэтому физический труд становится критерием оценки, а стремление заменить готовыми продуктами то, что требует приложения усилий, не одобряется. Американские книги по домоводству предупреждали, что, хотя «некоторые» и думают, будто купленный в магазине хлеб так же дешев, как испеченный в домашних условиях, на самом деле он обойдется «вполовину дороже». Неосведомленность «некоторых» и приблизительно равная стоимость конечного продукта создают ощущение адекватности цены.
Немецкие книги по домоводству в этом отношении ни чем не отличались от всех прочих книг с советами по ведению хозяйства. Крахмал, рачительно извлеченный из картофельных очистков, сообщалось хозяйке, качественнее магазинного (хотя крахмал домашнего изготовления ничем не лучше, а промышленный – дешевле).
Соответственно использование клеенки вместо матерчатой скатерти осуждалось: «Ничто с такой легкостью не приводит к неряшеству и неопрятности за едой, как все эти удобные скатерти из клеенки, которые так легко протереть тряпкой». Именно удобство приводило к грязи и неаккуратности – поскольку ведение домашнего хозяйства оценивалось по количеству вложенного в него физического труда и усилий.
Купленный за деньги домашний труд столь же сомнителен, как покупка товаров, – словно денежные отношения в этой некоммерческой среде загрязняют ее. Немки восхищались голландскими домами, их необыкновенной чистотой, однако не спешили хвалить голландских домохозяек. Голландки заслуживали меньшего восхищения, чем их немецкие оппонентки, потому что нанимали слуг.
В 1860-х годах одна немка плохо отзывалась о своей соседке, поскольку та отсылала носки своих домочадцев в штопку, а не делала это сама. Молодая женщина действовала вполне рационально – у нее были маленькие дети, за которыми следовало приглядывать, прислуги она не держала, времени на штопку не оставалось, а та женщина, которой она отдавала штопать носки, нуждалась в деньгах. Но все доводы были отвергнуты, и молодую женщину предупредили, что она «свернула с правильного пути… ни одну семью до добра не доведет, если здоровая женщина платит деньги за то, что может делать сама». Ей следовало «никогда не помышлять об этом». Сконфуженная хозяйка покорно приняла выговор, и тогда тон смягчился: если бы молодая соседка отдала носки опытной хозяйке, то та помогла бы их заштопать. Но только в первый и последний раз.
Наем работников для выполнения работы по дому считался неправильным, зато попросить об одолжении было в порядке вещей. Американские пособия также сосредоточивали внимание на вопросе о платном и свободном труде в домашнем хозяйстве. Но если в Германии платить деньги за домашнюю работу казалось не совсем достойным, то в США это был труд, который постепенно перешел на коммерческую основу. «Ремонтируйте свой дом собственными руками, – советовало американское пособие по домоводству. – Но если проблему невозможно решить своими силами, наймите кого-нибудь для выполнения работ».
В домашнем хозяйстве среднего класса Британии участие слуг было несколько активнее, но на их долю выпадало решение каждодневных задач, напрямую не связанных с гигиеной. Обычным делом было побелить порог у передней двери. Перед нанесением побелки порог следовало отмыть. Побелка оказывалась недолговечной и стиралась сразу же, как только по порогу начинали ходить. Если целью была чистота, то достаточно было просто вымыть порог. Такая комбинация безупречности и недолговечности служила показателем того, что хозяева признают ценность домашнего труда.
Требования, предъявляемые к домашнему труду, отчасти являлись реакцией на появление новых технологий XIX века. В одночасье дом, в котором что-то производили, превратился в место, где потребляли. Многие из базовых продуктов питания (хлеб, джем, масло, сыр, мясо, пиво и т. д.) и предметов одежды прежде производились дома, при участии если не всех, то большинства членов семьи. Теперь подобные продукты скорее покупали, чем изготавливали в домашнем хозяйстве. Уже в конце века большинство хозяйств при случае покупало по крайней мере часть из этих товаров. Это заявлялось как «трудосбережение».
Что и чей труд сберегался – не имело большого значения. Мы уже видели, как много элементов домашней работы оказывались совместным вкладом мужчины и женщины в домашнее хозяйство. Вернемся к примеру, который связан с приготовлением тушеной еды. Мы увидим, что в XVIII веке в Британии (а кое-где и в XVII веке), в некоторых регионах урбанизированной Европы, а в XIX веке в пограничных областях Америки многим семьям оказалось дешевле покупать зерно, чем выращивать собственное. Выращивание пшеницы или кукурузы, молотьба и транспортировка на мельницу для помола – это мужской вклад в приготовление пищи.
Теперь вкладом становится закупка продуктов, хотя эта задача нередко перекладывалась на жену. Однако использование покупной муки не сокращало объем работы, приходившейся на долю женщины, – скорее увеличивало.
Лора Инглз-Уайлдер так описала 1870–1880-е годы своего приграничного детства: ее мать для того, чтобы испечь хлеб, сначала нагревала металлическое блюдо на открытом огне, затем «смешивала кукурузную муку, соль и воду, а из теста делала маленькие лепешки», складывала их на блюдо, накрывала и ставила на огонь. Те, у кого очаг находился внутри дома, кто мог себе позволить приобрести соду (двуокись соды была доступна уже с начала XIX века, а разрыхлитель теста – с середины того же столетия), использовали подобный метод приготовления хлеба. Разница заключалась только в том, что тесто должно было перед выпечкой постоять некоторое время у огня и подойти.
С появлением магазинной муки хлеб, выпекаемый без специальных ингредиентов, стал считаться едой рабов и бедняков. Поэтому каждая семья старалась печь дрожжевой хлеб, если для этого была возможность. Приготовление дрожжевого хлеба требовало намного больше времени, сил и планирования: муку следовало купить в большом количестве и хранить. Для начала нужно было сходить в лавку; живые дрожжи сохраняются только несколько дней, требуя при этом постоянного возобновления; тесто поднимается в течение ночи – все это требовало предварительного планирования. Вот с этого момента тушеная еда и хлеб перестали быть продуктом труда двоих, работающих совместно. Еда стала продуктом, планируемым и производимым только одним человеком.
Чугунные печи или, как их еще называют, плиты – это новая технология в домашнем хозяйстве, которая также прибавила женщинам работы. Печи потребляли почти на 90 процентов меньше топлива, чем открытые очаги, практически полностью исключив надобность в том, чтобы мужчина рубил, носил и складывал дрова. А когда уголь заменил дерево, став основным видом топлива, его понадобилось покупать и носить 10-литровыми ведрами, чтобы поддерживать огонь. И это тоже вошло в рутинные обязанности женщины.
Функция мужчины заключалась только в одном – платить за уголь. При приготовлении пищи на открытом огне было сложно использовать более одного горшка, этим объяснялась распространенность тушеной пищи, в которой мясо, овощи и зерно готовились одновременно. Новые печи давали возможность использовать сразу несколько горшков, потому пища претерпела значительные изменения, приблизившись к понятию кулинарии, еды из нескольких блюд. И подготовка продуктов, и процесс приготовления еды вошли в число женских задач. А заодно мытье горшков и посуды после еды.
Вдобавок кухонный очаг требовал удаления золы только перед новой закладкой дров и разведением огня. Кухонная плита нуждалась в ежедневной очистке от золы. Кроме того, появилась необходимость дважды в неделю проводить следующие мероприятия: очищать дымоход, соскребать жир со стенок, шлифовать металлические части, а чугунные поверхности покрывать графитом. Просеивание угля, укладка дров, разведение огня, удаление золы, доставка угля и покраска чугуна занимали, по примерным оценкам, до шести с половиной часов труда.
Кухня – это пример всего лишь одной из областей домашнего хозяйства, в которой не осталось места для мужского труда. Наряду с этим мужчины меньше занимались обработкой кожи дома, поскольку наступило время массового промышленного производства обуви. Массовое производство предметов быта, от ложек и тарелок до вязальных крючков, освободило мужчин от вытачивания и резьбы по дереву для пополнения предметов домашнего обихода. Коммерческие скотобойни, а позднее замораживание мяса и транспортировка его по железной дороге сделали домашнюю разделку и хранение неактуальными. По мере появления всех этих товаров в свободной продаже мужчины высвобождались от сотен часов домашнего труда, но это не означало, что они взяли заботы по закупке на себя. Процесс закупки оказался в числе задач, возлагаемых на женщину.
Перечень необходимых работ по дому оставался по-прежнему широким, но поскольку они не требовали тяжелого физического труда, то автоматически перешли в ведение женщин. Мужчины вычищали выгребные ямы, используя отходы в качестве удобрения на полях; городские отходы продавали фермерам. Но чистка туалетов стала делом женщин.
Во многих случаях технология не просто изменила задачи мужчин в ведении домашнего хозяйства, а полностью их ликвидировала. В то же время женские обязанности видоизменились, но никуда не делись. Производство свечей было ужасным трудом – «в семь раз хуже, чем стирка», как сказала Гарриет Бичер-Стоу. Когда масляные лампы стали дешевыми и эффективными, в производстве свечей больше не было потребности. Однако масляные лампы сами по себе требовали больших затрат времени и сил для того, чтобы поддерживать их в рабочем порядке.
Объем остальных видов женской работы увеличился. Мир, в котором царили торговля и промышленное производство, предлагал огромное количество дешевого текстиля и хлопка, муслин занял первое место в производстве одежды, заменив привычную шерсть. Хотя женщинам зачастую больше не приходилось заниматься прядением, не нужно было ткать, но в магазине покупали ткани, а не готовую одежду. Хозяйкам не оставалось ничего другого, как приступить к пошиву одежды.
Хлопок был не очень дорог, но и не слишком долговечен, поэтому возникала нужда в большем количестве одежды. Значит, объем женской работы в этой сфере возрос. Появление «трудосберегающих» швейных машинок только ухудшило ситуацию. Скорость шитья с их помощью увеличилась, это заставило многих отказаться от услуг белошвеек и портних и взяться за дело самим, частично изготовляя одежду дома.
Новая мода в мужской одежде предлагала рубашки без съемных воротничков и манжет, так что стирать теперь приходилось больше – весь предмет целиком. Наконец, шерсть, которую трудно было стирать, чаще всего чистили щеткой, а хлопок требовал более частой стирки, что прибавляло хозяйке хлопот. Заметим, что стирка всегда считалась одной из самых трудоемких работ в домашнем хозяйстве. Даже такое благословенное удобство, как проточная вода и печи с котлами, в которых ее нагревали, давшие возможность чаще принимать ванну, снова увеличили нагрузку, выпавшую на долю хозяйки, – больше чистки, больше стирки полотенец.
Количество времени, затрачиваемое на домашнюю работу, возросло – от угольных печей больше копоти и сажи, чем от дровяных, а на улучшенных оконных стеклах благодаря новым осветительным технологиям грязь намного заметнее. Окна, которые раньше были маленькими, составленными из небольших стекольных панелей, а то и вовсе неостекленными, теперь стали больше в несколько раз и нуждались в постоянном уходе. Кроме того, «остекленные окна должны иметь шторы» – так что ткань предстояло купить, раскроить, сшить шторы, а затем регулярно стирать. Одновременно кирпичные или земляные полы заменяются деревянными, в моду вновь входят ковры. И вот уже есть два слоя, которые также нуждаются в чистке. Новый мир предметов потребления увеличил количество бытовых предметов в доме – функциональных и декоративных. Но все это объединяло одно качество – их нужно чистить.
В 1940 году технически оснащенная домохозяйка из среднего класса проводила гораздо больше времени за домашней работой, чем ее мать в начале века, поскольку раньше почти в каждом доме была прислуга. Но технология упростила труд, поэтому большее количество работы взяла на себя сама домохозяйка, а не наемная прислуга. Наконец, новые технологии и научные достижения тесно переплетались со старыми представлениями о роли женщины, что привело к тогдашнему пониманию жизненного стандарта.
Его смысл далек от понимания семьи как экономической единицы. В книге по домоводству 1932 года сообщалось, что смысл домашнего хозяйства заключается «в системе ценностей, направленной на приобретение и использование предметов быта, платные услуги и создание условий, в которых мы предпочитаем жить».
Технический прогресс и изменение стандартов не только увеличили количество ежедневных домашних хлопот, но и вывели часть забот за пределы дома.
Однако все это не считалось настоящей работой. Общественный транспорт, а затем и личные автомобили исключили потребность в доставке на дом многих товаров и услуг. Хозяйке приходилось самой добираться до деловых контор, магазинов, ремонтных мастерских, приемной врача.
В США в конце XIX века товары все еще доставляли на дом, но об этом уже вряд ли можно говорить как о нескончаемой череде частных торговцев. Получает распространение торговля по каталогам, которые ежедневно оказываются в почтовом ящике. Технологии для женщин шли рука об руку с обособлением и самостоятельностью.
Многие из тех факторов, что привели к появлению самостоятельных городских домохозяек в 1950-х годах, вовсе не имели отношения к домохозяйству. В начале XIX века Наполеон предложил денежную награду за изобретение способа хранения армейского провианта во время длительных кампаний. Было выяснено, что запаянную оловянную посуду можно нагревать и, как узнали немного позже, убить бактерии, которые вызывают гниение. Первоначально оловянные емкости с едой достигали по весу трех килограммов; их можно было вскрыть только при помощи молотка и стамески. Вряд ли это то, о чем мечтали домохозяйки.
В США выпуск консервированных продуктов был впервые налажен для того, чтобы обеспечить провизией солдат во время Гражданской войны. Однако с окончанием войны этот вид продукции был довольно быстро адаптирован для нужд домашнего хозяйства. В 1870-х годах в Чикаго возникло предприятие по производству мясных консервов, а в 1892 году даже такой экзотический продукт, как гавайский ананас, стал доступен каждому в виде консервированного продукта. В 1890 году был изобретен ротационный консервный нож. С этого времени консервы прочно вошли в список домашних припасов и продуктов. Это привело к тому, что для домохозяек отпала необходимость чуть ли не ежедневно посещать магазин. Торговцы также приходили на дом всего один-два раза в неделю.
В то же время хотя технология морозильных шкафов была известна давным-давно, но только благодаря техническому прогрессу конца века они оказались в области досягаемости для большинства домохозяйств среднего класса. Это изменило подход к закупке, усилив тенденцию к приобретению консервированных продуктов. Приблизительно к концу Первой мировой войны появляются модели электрических холодильников. На этом заканчивается эра консервов, уступая возможности закупать и сохранять мясо, фрукты и овощи в больших количествах. Это вновь способствует усилению обособленности женщины от внешнего мира.
В 80–90-х годах XIX века в хозяйстве появились стиральные машины активаторного типа. Еженедельная стирка для семьи из четырех человек занимала у наемной прачки два дня, за что она получала 16 шиллингов. Машина стоила 8 фунтов – стоимость услуг прачки за десять недель. Машина сокращала время стирки вполовину, давая возможность домохозяйке справиться с процессом самостоятельно.
Неудивительно, что в Британии в 1892 году насчитывалось около тысячи коммерсантов, занимавшихся продажей стиральных машин, а еще больше – в США. Когда электричество стало доступно почти всем, рынок начал расширяться, а цены – падать. В 1926 году было продано около миллиона стиральных машин по 150 долларов каждая. Менее чем через десять лет цена упала до 60 долларов, а в Британии до 25 фунтов, причем годовые продажи возросли вполовину.
Механизация работы по дому и в результате отказ от наемной рабочей силы в домашнем хозяйстве внесли свой вклад в длинную череду событий. В результате оказалось, что технология призвана повысить приватность домашнего пространства.
Электрификация только продолжила дело, начатое механизацией еще в XVII веке. В 1663 году Пипс установил звонок у двери своей спальни, чтобы вызывать слуг. Расстояние, на котором можно было услышать звонок, было невелико, однако больше, чем позволяли возможности человеческого голоса. Однажды, безуспешно пытаясь разбудить звонком спавших слуг, Пипс твердо постановил завести в доме «колокольчик большего размера…». Тем не менее так начиналось отделение слуг от хозяев – их отселение в отдельное помещение. Когда в Британии в 1770-х годах, а в Германии в 1830-х колокольчики стали соединять между собой проволокой, расстояние между слугами и хозяевами увеличилось еще больше.
В Германии и Скандинавии использовали в основном эмалированные печи, нагревающие комнаты гораздо лучше, чем камины. Кроме того, топливо в них закладывалось снаружи, со стороны коридора: семья могла оставаться в теплой комнате и заниматься своими делами, не испытывая неудобства от входящих и выходящих слуг.
Британцы, не желая отказываться от каминов даже ради большей приватности, держали ведра с углем под рукой, что позволяло насладиться несколькими часами уединения до той поры, пока в ведре оставался уголь. Кроме того, в столовых существовали кухонные лифты, которые доставляли еду без участия слуг, увеличивая дистанцию между семьей и прислугой. Те, кто не мог себе этого позволить, использовали с той же целью посуду, сохраняющую пищу теплой (термосы и кастрюли для подогревания пищи на столе)[14].
Центральное отопление и осветительные технологии очень поспособствовали обособлению личного пространства. Дороговизна и трудоемкость поддержания огня в камине приводили к тому, что семья и слуги постоянно собирались в одной комнате, где горел очаг. Газовое освещение и масляные лампы также требовали неких групповых действий, собирая семью вокруг единого стола, который использовался для шитья, чтения и письма.
Центральное отопление, когда пришло его время, обогревало весь дом или хотя бы этаж, потому больше не возникало надобности заниматься разными, порой несовместимыми занятиями в одной комнате. Электричество дало возможность расположить лампы в различных местах одной комнаты или в разных комнатах – жильцы получили возможность удобно расположиться в любой части дома. Каждый из них имел достаточное освещение и отопление в собственной комнате при небольших дополнительных затратах.
Даже взятые по отдельности, элементы технологического прогресса действовали по одной модели. Когда первые телефоны появились в частных домах, для них выбрали общие комнаты. Затем телефоны начали устанавливать в более приватных помещениях – сначала в гостиной или на кухне, а затем в спальне.
Радио, вокруг которого собирались семьи в новых, лишенных каминов домах с центральным отоплением, превратилось в транзисторный радиоприемник, который переносили из комнаты в комнату, а затем в плеер и iPod или в приложение на телефоне – словом, в личную собственность каждого.
Затем телевизор занял центральную позицию в гостиной (ту, где прежде стояло радио), но со временем он переместился в спальню или на кухню. Как известно, в конце концов, так же как и iPad или планшет, он стал частью сугубо личной жизни каждого из членов семьи (хотя возможно, что сегодняшняя тенденция обсуждения телевизионных программ в Твиттере как-то сближает нас с моделью поведения прежних лет, когда просмотр телепередач был актуальным видом проведения совместного досуга).
Технологии XXI века создали условия для того, чтобы каждый в семье имел возможность занять и развлечь себя в своем личном пространстве внутри дома. Но важнейшей из технологий XX века стала та, что окончательно обособила дом от соседей. Это – автомобиль.
В 1920 году жители Среднего Запада уже ощутили на себе эту перемену. В 1923 году две семьи из трех в городе Манси, штат Индиана, имели автомобиль. Однако многие испытывали ностальгию по тем летним вечерам и воскресным дням, которые проходили в компании добрых соседей на веранде дома, когда можно было посидеть на крылечке, поглядывая на то, что происходит на улице. Ко времени Второй мировой войны крыльцо-веранда играло роль крытого подъезда, а в новых домах оно находилось с задней стороны дома, скрытое от шума и выхлопных газов. Лошади и экипажи тоже создавали шум и оставляли неприятный запах, зато не очень высокая скорость передвижения и способ размещения пассажиров создавали условия для общения. С распространением машин у веранды не осталось шансов, и дома стали разворачиваться в другую сторону.
Подобная ситуация сложилась в Британии в конце XIX века: выходящие на улицу маленькие балкончики периода Регентства стали немодными и были заменены на ограды, которые создавали дистанцию между домом и прохожими. Это превратилось в стандарт. Высокий первый этаж приподнимал внутреннюю жизнь дома над тем, что происходило снаружи, и скрывал ее от взглядов прохожих. Если перед домом находился сад, то живая изгородь создавала дополнительный рубеж между прохожими и обитателями дома. Изначально кустарники высаживали на границе пастбища и сельскохозяйственных земель, чтобы животные не отбивались от стада. Теперь насаждения из бирючины использовали для защиты от чужих глаз. (Палисадники можно встретить и сегодня в некоторых районах Британии, но их больше не используют в качестве продолжения дома или общественного здания – это в наше время, скорее всего, сочли бы за странность.)
По мере того как увеличивалась степень обособления дома и самой домохозяйки, домашнее хозяйство становилось объектом повышенного интереса со стороны внешнего мира. Пособия по ведению домашнего хозяйства, относящиеся к XIX веку, являлись прямыми и непосредственными потомками предыдущих изданий, которые пользовались широкой популярностью на протяжении полувека. Однако все они были написаны любителями.
В начале XX века некоторые аспекты работы по дому стали рассматривать как профессиональную деятельность. На фабриках появилась новая руководящая должность – эксперт по продуктивности, которого нанимали для консультирования по вопросам планирования и оптимизации производства, повышения производительности труда и, в конечном счете, прибыли.
Кристин Фредерик, жена одного из экспертов, с огромным успехом перенесла опыт своего мужа на то, что она называла «моя фабрика» – на свой собственный дом. В книге «Новое домоводство: исследование эффективности ведения домашнего хозяйства» (1912–1913) она посвящает домохозяйку в тонкости потребительской экономики, объясняя ей, как с выгодой покупать продукты массового потребления, как применять новую технологию для того, чтобы добиться успеха в домашнем хозяйстве. Для Фредерик и ее многочисленных читательниц результат, который в условиях производства измерялся прибылью, в домашнем хозяйстве находил выражение в комфорте и профессиональном продвижении членов семьи.
Если уж дело дошло до того, что работа по дому описывается как профессия, то разве можно по-прежнему относиться к домохозяйке лишь как к части внутренней жизни дома? Миссис Битон в 1860 году сравнила домохозяйку с командующим армией или с «руководителем предприятия» – и то и другое скорее мужская функция. Однако даже если кто-то останавливал свое внимание на этом факте, то относился к нему скорее как к фигуре речи. Заметим, что миссис Битон, а позднее Кристин Фредерик – авторы, которые необычайно открыто говорят о коммерческих и публичных сторонах женской работы. Гораздо чаще можно столкнуться с мнением экспертов, которые стараются не упоминать факт научного и технического руководства домом, пытаясь излагать материал на «женском» языке.
Фредерик В. Тейлор, один из основателей метода научного управления и повышения эффективности производства, написал введение к книге Мэри Паттисон «Принципы механизации в домашнем хозяйстве» (1915). И название, и подзаголовок – «Попытка найти решение проблемы труда и капитала в домашнем хозяйстве – реорганизация домашней работы, на основе принципов научного управления, а также выявить важность соотношения общественной, личной и практической составляющей» – сразу заявляют, что речь пойдет о бизнесе. Косвенным образом автор дает понять, что полностью осознает, насколько описываемая ею частная сфера отношений тесно переплетена с общественной. Однако и Паттисон, и Тейлор пытались замаскировать эту связь.
Тейлор уверяет читательниц, что не стоит абсолютизировать его деловую модель применительно к домашнему хозяйству и жертвовать «эстетической» составляющей. В подкрепление своих слов и в утешение читательницам он сообщает, что сама Паттисон «всегда прекрасно и изысканно одета». Фотография, помещенная на первых страницах книги, вторила его словам – действительно, со вкусом одетая женщина, а рядом помещен заголовок «Попытка». Автор книги не только постаралась скрыть то, что она работает, но даже скромность заголовка должна была приглушить значимость ее достижений.
В то время как двойственная природа женского труда постоянно оспаривалась – то ли это работа, то ли то, что является неотъемлемым свойством женского пола? – набор лексических единиц, описывающих дом, ясно давал понять, что в этой сфере существует взаимопроникновение частного и общественного.
Голландское слово gezellig почти всегда переводится как «уют», что очень близко к голландскому эквиваленту эмоционально и физически. В книге по этикету 1938 года очерчены обязанности, которые ведут к созданию ощущения gezelligheid, причем все без исключения имеют отношение к женскому труду: хозяйка должна быть уверена, что мебель в комнате удобна, элегантна, чиста и опрятна; она должна обеспечить наличие освежающих напитков; следить, чтобы в комнате всегда стояли свежие цветы, составленные в красивые букеты. Но применительно к повседневному быту это то, что как было, так до сих пор и остается одним из основных требований не только к личному, но и к общественному пространству, предназначенному для общения, подобного общению в частном пространстве. Еда вне дома могла быть gezellig, особенно если речь шла о ресторане, кафе, баре или вечеринке. Так краткое пояснение одного из «домашних» слов в действительности может служить примером того, как велико присутствие в общественном того, что принято считать исключительно частным, и наоборот.
В XIX веке в газетах и журналах то и дело мелькали заголовки со словами «семья», «дом», «хозяйство», подчеркивая, что эти статьи предназначены для домашнего чтения. Хотя сами по себе они являются коммерческим продуктом, но их нужно воспринимать как часть личного мира человека. Вот примеры широкого круга изданий: The Family Herald, The Christian Family Advocate, The Illustrated Family Budget of News, The Family Guardian, The Home News, The Christian Tomes and Home Journal, The Bristol Household News и другие.
В Британском библиотечном каталоге указано 64 газеты, выходившие в 1800–1900 годах со статьями, заголовки которых включают слово «семья». Но в период с 1900 по 2000 год таких газет оказалось всего 15. Вряд ли это означает, что понимание семьи перестало занимать исследователей и публику. Просто применение слова сместилось в другие области. Потеряв связь с коммерцией, оно перекочевало в дом. В XX веке слова «семья» и «дом» постоянно вплетаются в понятия, связанные с коммерческой индустрией вне дома. Предполагалось, что это может способствовать сближению ощущения личного и делового пространства: семейные рестораны, семейные каникулы, парки отдыха «для всей семьи», отели, являющиеся «домом вне дома», еда «домашнего приготовления» в супермаркетах и многое другое.
В XX веке коммерческая эксплуатация идеи дома практически заставила осознать невысказанную реальность: возможно, в целом «нет места, такого как дом», зато по частям все его составляющие можно купить.
Типичное хозяйство Новой Англии расходовало в среднем до 40 кордов дров в год, что составляет более 90 кубометров древесины. Примерно треть жизни мужчины уходила на труд, связанный с обогревом дома.
Реклама электрокастрюли 1904 года горделиво возвещала о том, что ее можно использовать и в поезде, и в отеле. Никто не рассчитывал, что мужчины будут готовить вне дома. Но предполагалось, что женщины, вместо того чтобы просто присоединиться к мужчинам в вагоне-ресторане или в ресторане отеля, могли бы носить кастрюльку домашней еды с собой. Вряд ли этот предмет получил широкое распространение, хотя рекламодатели и убеждали в его острой необходимости.
Глава 4
Мебель, делающая дом
В 1785 году поэт Уильям Купер написал оду домашней жизни, первая часть которой называется «Диван». «Зимний вечер», вторая часть оды, начинается с повествования о почтальоне, совершающем свой обход, после чего действие из уличной темноты быстро перемещается в уютную домашнюю обстановку:
Когда зажжется очаг и ставни закроются плотно,
Опустятся шторы и развернется диван,
Когда бурлящий, шипящий котел
Выбросит облако пара и чаша с напитком бодрящим,
Но не пьянящим каждого ждет,
Мирный вечер домашний начаться готов.
В конце XVIII века камин даже самого скромного дома, представленный здесь в качестве символа, без сомнения, становится достойным описания в поэме. То же можно сказать и об остальных предметах, украшающих быт и встречающихся во многих домах, – шторах, фарфоре и чае[15]. И диван, который, на первый взгляд, вряд ли смог бы сейчас претендовать на место в поэме.
Первоначально те архитекторы, что создавали дома для знати, рассматривали мебель как единое целое с общим архитектурным замыслом, тщательно подбирая место для каждого предмета обстановки. Не привычки и нужды обитателей, а эстетический подход играл главную роль: столы размещали в простенках между окон, комоды – рядом с дверными проемами, стулья расставляли вдоль стен – все ради того, чтобы соответствовать структурным пропорциям. В постренессансный период для высшей знати декоративная мебель стала вещественным воплощением статуса собственника или его дома, объектом, предназначенным более для демонстрации, чем для ежедневного пользования.
Но стоит отметить, что богатые также были заинтересованы, чтобы в доме было достаточно чисто утилитарной, многофункциональной мебели, подходящей для многофункциональных комнат.
Слово furniture (мебель) попало в английский из французского, куда было заимствовано из древневерхненемецкого языка, где имело значение «запасать» и «обеспечивать». Подобным образом можно проследить «мобильную» историю мебели в Европе. Французское meubles, португальское mobiliario, итальянское mobile, испанское meubles, немецкое Möbel, голландское meubilair, норвежское и датское møbler, шведское möbler, польское meble, русское «мебель» – все эти слова имеют общий корень с английским mobile. В соответствии с этимологией слова это та мебель, что предназначалась скорее для повседневного пользования, чем для презентации. Для большинства людей, за исключением самых богатых, это была практически вся мебель, которая находилась в доме. Исторически мебель – это то, что постоянно передвигалось.
Отчасти мебель оказалась мобильной потому, что ее было очень мало – при необходимости нужно было передвигать все предметы мебели для того, чтобы выполнять множество разнообразных задач. Вплоть до XVII века обстановка в домах людей скромного достатка была настолько скудной, что ее можно описать в нескольких предложениях. В Англии в главной комнате небогатого дома, как правило, стоял стол, скамьи, стул и шкаф. Те, у кого было побольше денег или земли, могли позволить себе еще стул и стол, возможно, какой-нибудь декоративный элемент, например гобелен, или диванную подушку, или покрывало для скамьи.
Камин имел собственное оснащение: решетку, полку, на которую ставили утварь; емкости для угля или балки для каминов с крючками, на которых устанавливали вертелы для мяса; крючки, на которые подвешивали горшки для тушения. В менее богатых домах камин мог не иметь даже решетки и крючков для горшка.
В богатых домах обзаводились оборудованием для консервирования, топления молока или выпечки. Кухни, где все это хранилось, оснащались горшками и сковородками, чайниками и тарелками, разделочными досками, которые в большинстве домов хранили в холле. В таких домах кухня была тем местом, где хранилось оборудование для консервирования, переработки молока, пивоварения и выпечки хлеба. Таким образом, кухня предназначалась для хранения и подготовки продуктов к дальнейшей переработке, потому в ней отсутствовала мебель – не на что было присесть, стола тоже не было.
Ниже по шкале благосостояния, в хозяйстве рабочего, все убранство состояло из столешницы без ножек (их при необходимости заменяли ведра или бочки), шкафа, двух стульев, скамейки, кадки, двух ведер, четырех оловянных тарелок, «графина и кружки», трех котелков и горшка, кровати, двух одеял, трех пар простыней, чемодана, двух коробок, бочонка, сундука, сушилки для посуды и «прочего хлама и ерунды, всяких вещей, не заслуживающих упоминания».
Этого рабочего вряд ли можно считать обделенным: три комплекта простыней свидетельствуют о том, что он неплохо жил; кровать для человека его положения была совсем уж необычным предметом обихода. До XV века большинство европейцев спали на мешках, набитых соломой или сухой травой, которые ночью укладывали на доски, скамьи, сундуки, порою на пол в главной (или единственной) комнате.
В колониальных Мэриленде и Виргинии почти 80 процентов из числа не самых зажиточных представителей среднего класса в то время не имели кроватей. Если говорить о рабах, то многие спали в бараках, в подвалах или на чердаках, в кухне или на конюшне либо вообще где придется – на лестничных площадках, в коридорах. Иногда у них были постельные принадлежности (но чаще обходилось без них). Однако кроватей практически не было. Даже в XVIII веке, когда начали строить специальные отдельные жилые помещения для рабов, сохранялся низкий уровень оснащения домов бытовыми предметами – несколько табуретов, столы, стулья или лавки. Только редкие счастливчики могли похвастаться, что имеют каркасную кровать с набитым сеном матрасом и одеяло. Тот, кто спал на кровати или имел право сидеть на ней в дневное время, занимал приблизительно такое же место, как тот, у кого был стул. Отсюда происхождение названия должности the chair-man, то есть председатель – глава домохозяйства, причем такого, в котором водились деньги.
В Нидерландах XVII века каркас кровати стоил около 25 гульденов – пятинедельный доход рабочего. Кровать с пологом на четырех столбиках стоила 100 гульденов и более, в зависимости от наличия декора. В XVIII веке в некоторых районах Италии рабочий должен был откладывать деньги в течение шести лет, чтобы накопить на кровать и постельные принадлежности.
В целом более половины семейного бюджета вкладывалось в приобретение кроватей, постельных принадлежностей и одежды. По этой причине кровати отводилось центральное место в главной комнате, где гости могли ее видеть. Самые большие кровати богатейших людей носили демонстрационный характер. Представители каждого поколения спали в них по одному разу или вовсе никогда не спали. Зачастую довольствовались тем, что кровать служит символом высокого статуса и баснословной роскоши, которая проявлялась в ее отделке: резные деревянные ножки, балдахин с трех сторон кровати, сделанный из искусно вышитой ткани, увенчанный еще более дорогими оборками, украшенный тесьмой или бахромой.
Вплоть до XVII века в Англии и Нидерландах штора нередко ассоциировалась с тканью, которой завешивали дверной проем или очаг, чтобы защититься от сквозняка. Но гораздо чаще шторы представлялись как полог. В Англии практически повсеместно вешали пологи над кроватями с четырьмя стойками. В Нидерландах полог вешали только с открытой стороны кровати-шкафа. Но вдруг настало время перемен.
В XVII веке увеличился запас тканей, как домашней выработки, так и ввезенных с Востока, а их стоимость снизилась, что создало возможности для совершенствования внутреннего убранства домов. В Нидерландах идею подхватили с энтузиазмом, что свидетельствовало о неугасающей любви к демонстрации. Ткани являлись наиболее дорогим элементом декора, и, развешивая их по окнам, обитатели дома публично декларировали свой достаток.
В 1653 году немецкий художник Вольфганг Геймбах, обучавшийся в Нидерландах и работавший при королевском дворе в Копенгагене, впервые изобразил шторы, которые обрамляют окно с двух сторон. Как мы знаем, достоверность таких картин вовсе не гарантирована, но будем надеяться на то, что этот художник передает реальность, изображая даже тонкую палочку, с помощью которой можно задернуть шторы, не повреждая ткань. Подобный практичный штрих дает основание предположить, что комната действительно могла быть декорирована так, как изображено на картине. Также известно, что несколько аристократических семей поддерживали новые тенденции того времени. В Хэм-Хаус в Ричмонде под Лондоном на окнах висели такие же симметричные шторы именно в это время, и есть свидетельства 1679 года о подобных шторах в Дублинском замке.
В следующем веке шторы приобрели статус демонстрационного объекта, олицетворяющего расточительность за гранью разумного предела. Франция, славящаяся традиционно пышным декором домов знати, и здесь заняла лидирующую позицию. В 1775 году окна апартаментов мадам Помпадур были оснащены «шторами из итальянской тафты, которая была расписана изящными букетами и гирляндами… затянутыми шнуром из шелка и золота с грушевидными кистями, украшенными орнаментами с изображениями семян шпината, цветов жасмина и блестками».
Люди, не обладавшие огромным богатством, не относившиеся к аристократии, но имевшие состояние, могли позволить себе собственное решение: на окна вешали в несколько слоев ткань разных видов. Ткани использовали для создания уютной и интимной атмосферы: сначала вешали глухие шторы, затем, чтобы скрыть роликовый механизм, крепили подзоры (сосборенный кусок ткани), потом драпировки для того, чтобы замаскировать карниз для занавесок; ближе к стеклу вешали легкие ткани, а тяжелыми шторами обрамляли окно с каждой стороны.
Прошло много времени, прежде чем парные шторы вошли в употребление в зажиточном слое среднего класса. Еще больше времени понадобилось для того, чтобы к ним прибавили дополнительные занавески с более плотными сосборенными драпировками (свег). Акварель датского таможенного инспектора Фридриха Люткена изображает его кабинет в Эльсиноре (1765) с одиночными шторами на каждом из трех окон. Пятнадцать лет спустя появился другой рисунок, где можно рассмотреть парные шторы на окнах.
Многие предметы для обустройства жилого пространства проходили одинаковый путь развития: из функциональных вещей они превращались в ценные предметы, выставляемые для показа. В «Ромео и Джульетте», написанной в 1590-х годах, слугам Капулетти было приказано «расчистить зал» для танцев, сдвинув всю мебель после трапезы: «Прочь эти складные стулья, отодвиньте этот буфет…» (передвижной буфет использовался для демонстрации посуды), «перевернуть столы» (снять столешницы, установленные на козлах) и поставить к стенам[16].
Только в конце XVII века начали пользоваться тяжелыми неразборными столами, выделив отдельное помещение для трапезы. Но так было лишь в очень богатых домах, а в общий обиход подобный предмет еще не вошел. Такие столы приживались достаточно долго даже в зажиточных хозяйствах, где хватало средств, но не всегда было достаточно пространства. Среди менее обеспеченных домохозяйств этот предмет неизвестен. Стационарная мебель, предназначенная лишь для одной функции, была непригодна для однокомнатного или даже двух-трехкомнатного жилья. В ходу оказались небольшие, легкие столы, постоянно перемещаемые в пространстве комнаты с места на место в зависимости от цели. За таким столом члены семьи ели, устанавливая его возле камина, затем вновь отодвигали его к стене для того, чтобы иметь возможность сидеть у огня между трапезами или устроиться перед камином для ночного сна.
Стол постоянно двигали – разумеется, в том случае, если он имелся в хозяйстве. За ним сидели – конечно, в том случае, если было на чем сидеть. Во многих хозяйствах стульев попросту не было. В Средние века только в королевских резиденциях и в домах богатейших людей можно было найти стулья – и больше нигде. Стулья предназначались для того, чтобы продемонстрировать статус и силу.
Если человек сидел на стуле или двух стульях – значит, он относится к привилегированному сословию. Во времена правления Людовика XIV самые знатные персоны занимали стулья с подлокотниками, следующие за ними по социальной лестнице сидели на стульях без подлокотников, затем – на стульях со спинками, стульях без спинок и, наконец, на складных стульях. Но и на этом не заканчивались степени градации в придворном обществе: в Версале далеко не все были настолько титулованы, чтобы сидеть. Им полагалось стоять в присутствии персон более высокого ранга.
За пределами этого круга, в повседневной жизни, стулья встречались очень редко. Такие стулья относились к обычным бытовым предметам, как в Западной Европе, так и в колониях. В Плимуте, Массачусетс, в 1633 году, в очень богатом хозяйстве, стоимостью в 100 фунтов, среди мебели было всего два стула. До 1670 года в половине домов Коннектикута не было столов. В 80 процентах домов того же штата стулья были, но при этом на каждый дом приходилось менее трех – вдвое меньше количества жильцов. В середине XVIII века в трети домов Делавэра все еще не было столов и стульев. Взрослые члены семьи за обедом сидели на скамьях или сундуках, держа еду на коленях. Детям стулья вообще не полагались, чаще всего они ели стоя. На картине Яна Стена «Крестьянская семья во время еды» (1665) только мужчина сидит за складным столиком. Если для взрослых сидячих мест хватало, то детям позволяли сидеть на сундуках и есть с колен, а если в доме было необычно много мебели, то они могли, сидя на сундуке, поставить свои миски на стоящую рядом табуретку.
Замечу, что на протяжении всего XVII века сундуки, короба или ящики оказались наиболее часто используемыми предметами. Прежде всего они осуществляли функцию хранения. Кроме того, на них сидели, использовали в качестве плоской поверхности, на которую можно было поставить миску, а также для сна. В качестве многофункциональных предметов мебели сундуки использовали чаще всего. Но, как это часто бывает, выполняя такое множество задач, они не могли соответствовать полностью ни одной, взятой по отдельности. Даже в качестве места для хранения – своей основной функции – сундуки имели недостатки. Если аккуратно уложить сундук, то сложенные послойно вещи могут находиться в сохранности внутри единого пространства. Но чтобы достать какую-либо вещь, нужно сначала вынуть все, что лежит сверху. Также при таком способе хранения нет возможности хранить раздельно несходные предметы. Но, как оказалось, не существовало самой идеи подобного вида хранения! Очевидно, люди не задумывались о практичности разделения. В Болонье в 1630 году была зарегистрирована никого не удивившая кража куска льна и сыра из одного сундука.
В большинстве домов продолжали пользоваться системой хранения и укладки, которую знали на протяжении веков, однако революция в этой сфере жизни была уже не за горами. И снова во главе оказались Нидерланды.
В совершенно примитивной конструкции сундука наметились некоторые изменения. Любое из них на каждой из стадий на первый взгляд кажется совсем незначительным. В конце XIV – начале XV века глубокий сундук поставили на невысокие ножки – теперь не нужно было нырять в него с головой, пытаясь достать что-то со дна. Даже малое изменение высоты сундука привело к тому, что на нем перестали сидеть. Ясно, что первые образцы сундуков на ножках появились в богатых домах, где хозяева могли позволить себе и сундуки, и табуретки или скамьи.
То, что могло бы стать недостатком – сундук утвердился в единой функции, – стало фактом, который стимулировал его дальнейшую модификацию. Когда сундуки практически перестали использовать для того, чтобы на них сидеть, пришло время вносить изменения в дизайн. Крышка сундука открывалась кверху, что вносило определенные ограничения относительно веса, или доступ к содержимому становился затрудненным. В XVI веке петли с верхней части сундука переместились на переднюю панель. В таких сундуках длина ножек могла быть любой, а чем выше они были, тем проще оказывалось увидеть все, что находится внутри. Боковая дверца тоже облегчала задачу увидеть все слои сразу. Теперь не нужно было доставать все вещи сверху, чтобы добраться до той, что под ними. Полки, которые раньше крепили к стене, стали устанавливать в сундук, чтобы разделять слои вещей. С тех пор сундук перестал быть сундуком – он превратился в шкаф.
Подобно кроватям, столам и стульям, шкафы поначалу относились к предметам роскоши для богатых людей. Сундук стоил ремесленнику двухнедельного дохода, а шкаф тем более – если его украшала резьба, то вдвое дороже, а если он был сделан из более качественной древесины, то в шесть раз. Тем не менее в конце XVII века цены упали, и хозяйство состоятельных людей из среднего класса формировалось вокруг двух шкафов. Один обычно предназначался для посуды и других предметов, связанных с едой, а в другом хранили изделия из льняного полотна – постельные принадлежности, личные вещи, такие как рубашки, воротнички и шляпы, куртки, золотые и серебряные предметы, Библии и молитвенники (особенно если у них были декоративные металлические застежки или оправа).
Сами шкафы и их содержимое символизировали статус хозяев, поэтому их чаще всего размещали в voorhuis – передней комнате. В одной поэме повествуется о голландской невесте, которая владела шкафом: «Все драгоценные прелести мира… были разложены в этом шкафу», однако они принадлежали не только ей одной, но «сокровищем должны любоваться и гости». Изделия из фарфора, фаянса, олова и серебра расставляли поверху шкафа.
Заметим, что этот стиль не прижился в Англии. В 1720 году Даниэль Дефо был не в восторге от привычек королевы Мэри, англичанки по рождению, которая жила в Нидерландах с 15 до 27 лет, после чего была коронована и вернулась в Англию. У нее был обычай, который она привезла из Нидерландов, как отмечал Дефо, «запихивать фарфор на шкафы», что, на его взгляд, казалось «крайне неуместным».
Еще один новый элемент мебели, комод, появился в том же столетии. Выдвижные ящики использовали уже на протяжении двух веков для хранения церковных бумаг. Иногда можно было обнаружить выдвижной ящичек под столешницей, а в немецком Stollenschränke, сундуке на ножках, иногда один-два ящика располагались внизу под основной зоной хранения. Однако такие модели были мало известны за пределами церковного мира. В 1692 году в Версале дебютировал первый полноценный «светский» комод, в котором главными составляющими явились именно выдвижные ящики. Название этого предмета обстановки происходит от французского commode – удобство[17].
Такой предмет мебели оказался необычайно полезным для хозяйства, потому быстро вошел в общее употребление – и географически, и в плане доступности цены. В 1730 году комоды из древесины грецкого ореха со встроенным застекленным ящиком для демонстрации, который был устроен сверху, вошли в моду в аристократических кругах Брауншвейга. К концу века более половины работающего населения Парижа обзавелось хотя бы одним простейшим комодом. Теперь, как говорится в одной голландской поэме, «у всего есть свое место, и все должно быть на своем месте».
Другое нововведение, также французского происхождения, внесло еще большие изменения в мебельный дизайн. В XVII веке появилась обитая мебель. Она быстро приобрела популярность в кругах высшего общества внутри страны и за ее пределами. Известно, что к концу XVII века в лондонском Уайтхолле находилось по крайней мере два обитых кресла.
Обивку стали применять для сидений стульев, а спинки набивали конским волосом. Первоначальный метод обтяжки и набивки, когда материал прибивали прямо к дереву, был заменен более изысканным, при котором ткань натягивали на раму. Чтобы зафиксировать набивку, нужно было простегать поверхность. Этот способ позволил увеличить площадь поверхности обивки. Теперь она могла достигать больших размеров. Использование подрамника также давало возможность при необходимости менять ткань. Так стулья вошли в ряд модных предметов обстановки.
На протяжении веков стулья, столы, скамьи и прочую мебель было принято расставлять в ряд вдоль стены, если ею не пользовались. Когда возникала необходимость, предметы меблировки ставили на нужное место, а затем снова расставляли вдоль стен – таким образом, большую часть времени центр комнаты оставался пустым.
XVIII век показал, что декоративная составляющая в мебели может быть настолько же ценной, как ее утилитарное назначение. Прежний способ расстановки предметов начал казаться старомодным. Менее формальный подход к этому вопросу при дворе Людовика XV проторил новый путь: стулья начали использовать не для того, чтобы внушать почтение или впечатлять, а для того, чтобы социализировать пространство. Стулья и столы расставляли в комнате группой, вне зависимости от того, будут ими пользоваться или нет.
Это стало походить на современный способ группировки мебели. Под влиянием подобных изменений стулья проектировали иначе – не только для утилитарных целей или для показа, как в домах богачей. Их делали шире, сиденья оказались ближе к земле, и, самое важное, у них появилась обивка. Видимо, комфорт теперь стал немаловажным критерием. Вполне естественно, картины того времени показывают людей, свободно откинувшихся на спинку стула или непринужденно облокотившихся на ручку кресла. Обитая мебель влекла изменения в правилах пользования; изменение способа использования вызвало изменения конструкции предмета; новая конструкция, в свою очередь, оказывала влияние на изменение модели поведения. Так мебель способствовала развитию коммуникативной функции и вышла за рамки репрезентативности.
Первым абсолютно новым предметом мебели стал диван, спроектированный одновременно и для комфорта, и для социализации. С его появлением процесс сидения превратился из иерархической демонстрации власти в приятное времяпрепровождение. В 1743 году Хорас Уолпол, которого в городе считали экстраординарно модным человеком, случайно упомянул в одном из писем «диван». Его адресат был вынужден признать, что даже не может себе представить, как выглядит эта вещь. Но его неосведомленность длилась недолго.
Во второй половине XVIII века количество посадочных мест в домах резко возросло. Распространение обитой мебели сыграло в этом не последнюю роль. В конце XVIII – начале XIX века удивительная для нас ситуация нехватки стульев сменилась их быстрым и многочисленным появлением во всех домах, причем стулья использовали для всевозможных целей.
Один парикмахер в Баттерси имел в собственности элегантные зеленые с позолотой занавески, зеркало, несколько столов, один тканевый и два кожаных ковра, один «кушеточный стул» и один «огромный стул»; а сидели в этом фешенебельном доме в основном на табуретах.
В 1774 году у одного гамбургского купца был гарнитур из шести буковых, одинаково обтянутых стульев. В 1810 году реклама предлагала купить гарнитур из дивана и 18 стульев, а в 1877 году в лондонском доме карикатуриста Линли Сэмборна было 66 стульев, 10 из которых находились в его спальне.
Для богачей того времени не было редкостью обзаводиться избыточным количеством стульев, которые редко «покупали вместе», то есть они не обязательно были одинаковыми. Стулья подбирали по стилю, редко обращая внимание на их утилитарные свойства. Но раньше так могли поступать только самые богатые люди. То, что когда-то было прерогативой королевского двора или богатейших домов, постепенно входило в обычай среди представителей среднего класса.
Вплоть до первой трети XIX века, а кое-где и дольше, в домах большинства людей, которые были по рангу ниже французского короля, мебель, вне зависимости от степени соответствия моде, по-прежнему расставляли вдоль стен. Только движение романтизма в Англии, с его стремлением ко всему живописному и потому асимметричному, заставило отойти от стереотипа. Сначала в гостиных, а затем и во всех остальных комнатах британских домов среднего достатка быстро вошло в привычку расставлять мебель на постоянное место либо там, где это диктует необходимость – около камина, окна, смежной двери, либо там, где все собирались за беседой, – в центре комнаты.
Однако вне среды преуспевающего среднего класса Британии столь радикальный отказ от устоявшихся веками привычек был принят далеко не сразу. Иностранец, посетивший Англию того периода, с пренебрежением отмечал, что при такой расстановке предметов комнаты становятся похожи на магазин мебели.
Если для нас подобная группировка мебели свидетельствует о комфорте и гостеприимстве, то представления того времени указывают на другую точку зрения. Во Франции и Германии молчание или отсутствие ответа называли une conversation à l’Angloise [sic] – беседой на английский манер. Фактически в этом заключалась самая большая проблема английской общественной жизни, что и повлияло на перемещение мебели туда, где собирались наиболее «разговорчивые».
Один автор записал в своем дневнике: «На первый взгляд, зарубежное общество выказывает довольно большое сходство с английскими вкусами, поскольку… гости не рассаживаются беспорядочно по всей комнате. Но иностранцы не чувствуют никаких ограничений… и без колебания могут покинуть свое место и пересечь всю комнату, если хотят пообщаться с кем-то в другом ее конце». Англичане же, полагал он, используют для этого группировку мебели. Так они пытаются «исправить» национальный недостаток – нехватку общительности.
Спустя десятилетия после того, как новый, более свободный стиль в расположении мебели вошел в обыденную жизнь, стиль прежних времен все еще оставался предметом сожалений для приверженцев старых традиций. В 1861 году какая-то женщина сетовала об ушедших временах, вспоминая, что в доме ее мужа царил «исключительно правильный и консервативный порядок… так что вас не покидало ощущение того, что стоит сдвинуть стул с привычного места… как он сам по себе величаво отправится… обратно к стене».
По мере того как мебель постепенно смещалась с периферии комнаты к ее центру, все большую популярность приобретали мелкие и легкие предметы обстановки, которые оформляли отдельные участки каждой комнаты, выступая в качестве помощи для создания нового, неформального стиля повседневной жизни. В обиход вошли маленькие столики, которые ставили рядом со стулом для того, чтобы организовать место для отложенной на время книги. Рядом с диваном столик служил для размещения чайной чашки и блюдечка. Поблизости от двери в комнату столик был нужен для того, чтобы захватить с собой стоящую на нем свечу, когда приходит время подниматься в спальню. Столики для шитья всегда придвигали к наиболее яркому источнику света. Спальни оснащались туалетными столиками (но стоит заметить, что для Германии и большей части Британии их время пришло лишь в XIX веке; до той поры эту функцию выполнял стул). Появились хрупкие письменные столики для дам – они отличались гораздо меньшим размером, чем письменные столы, служившие рабочим местом для мужчин.
Большинство с удовольствием приняло новые виды мебели, поскольку такая мебель оказалась удобна для жизни. И все же для меньшинства подобные предметы, отнюдь не из-за практических соображений, оставались просто слишком непривычными, какими-то уж очень «французскими». Отторжение шло откуда-то изнутри – высшие круги английского общества в конце XVIII века не испытывали симпатии ко всем этим «мелким предметам» именно из-за их легкости и мобильности.
Двумя десятилетиями позже, на другом конце политического и экономического спектра, радикальный журналист и член парламента Уильям Коббет почувствовал себя оскорбленным, когда обнаружил гостиную в простом фермерском доме. Притом эта гостиная была оснащена столом из красного дерева, диваном и даже «эффектными стульями», не говоря о ковре, колокольчике для слуг, графинах, стаканах, обеденном сервизе и каких-то «поворотных книжных полках». Трудно сказать, что расстроило Коббета больше – обилие предметов, их новизна или качество.
Вполне вероятно, что следы доброго старого стиля все еще сохранялись, но бросались в глаза современникам. Британские пабы, которые обычно располагали в передней комнате частного дома, выглядели именно в соответствии со старым стилем, с той лишь разницей, что в XIX веке в них появилась еще барная стойка. Сегодняшние пабы, с приставленными к стене скамейками и столами, пустым центром, похоже, последние представители способа расстановки мебели, который господствовал вплоть до XVIII века.
В среде высшего класса происхождение являлось тем фактором, который определял характер собственности. Подразумевалось применение редких или очень дорогих материалов или, предпочтительно, и то и другое одновременно. В XVIII веке перечень предметов из дома английского джентльмена непременно должен был включать «приличный стол, чистую скатерть, подрубленные полотенца, высокие треноги (для очага), крепкие козлы, головни, дрова, щипцы и подобное, мелкие предметы домашнего обихода, скамьи, домашнюю одежду, кресла, деревянные рамы и складные стулья, стеганые одеяла, валики и подушки».
Несмотря на зияющую пропасть между аристократом и крестьянином, зажиточные крестьяне обзаводились теми же хозяйственными предметами: столом, по крайней мере одним табуретом, одним или двумя комодами, горшками и кастрюлями, приспособлениями для стряпни, общими блюдами для еды, ложками, сосудами для питья, полотенцами и постельными принадлежностями. Вся разница в конечном счете заключалась в качестве товаров. Подобное положение вещей сохранялось на протяжении веков.
В XVII веке дама из аристократического общества писала своему мужу о приобретении некоторого количества предметов домашнего обихода. Упоминая «глиняные вещи» (гончарные изделия) или «деревянные предметы», она всего лишь группирует их по типу материала. Однако когда она пишет о фарфоре, то все предметы перечисляются по отдельности: «удачные чайные блюда и к ним тарелки», «сахарница» и «кофейник».
Сходство с такой англичанкой можно легко уловить в комической притче 1772 года, написанной французским философом Дени Дидро. Он осмеивает погоню зажиточных господ за новизной. В сатирическом эссе «Сожаления о моем старом халате» рассказчик сообщает о трагикомическом хитросплетении обстоятельств, которые приводят его к новому видению собственного быта.
Однажды, надев новый потрясающий алый домашний халат, он вдруг обнаружил, что старый заслуженный письменный стол в таком соседстве выглядит довольно потертым. Затем гравюры, что висели над новым столом, стали казаться пожелтевшими от времени. Так и продолжалось до тех пор, пока место плетеного кресла не заняло кожаное марокканское кресло, струганые сосновые книжные полки сменили шкафы с инкрустированными дверцами, обычный половик уступил место модному ковру мануфактуры Саверни. Заканчивается повествование горькими сетованиями на «губительное пристрастие к роскоши» и резкой критикой, которая обрушивается на «повышенную тягу ко всему модному, что… ведет к расточению наследства, нажитого отцами». Каждый новый предмет роскоши рождает страсть к приобретению следующего.
Страсть к приобретательству тем не менее не была чем-то случайным. Ее кульминацией явилась цепь социальных потрясений.
В XVII веке англичане и голландцы выиграли несколько войн за мировые рынки, стараясь занять на них доминирующее положение. Величайшим открытием века стало, по сути, то, что возможности торговли настолько же безграничны, насколько безграничны человеческие желания. Неудовлетворенные желания продолжали искать пути для осуществления, в то время как осуществившиеся желания давали толчок для возникновения новых потребностей. Понятно, что каждое звено этой цепи влекло за собой следующее.
Развитие мировой торговли привело, в частности, к более широкому распространению товаров, которые раньше относили к роскоши. Они становились дешевле, чаще появлялись на рынке, увеличилась их доступность для широкой массы потребителей. Это, в свою очередь, способствовало дальнейшему снижению цен. Подобные товары не входили в разряд жизненно необходимых вещей, но они делали быт заметно удобнее или привлекательнее. Одновременно с возникновением широкой доступности товаров аристократическая роскошь становится не столь притягательной. Она преображается в несколько иное burgerlijk (гражданское) представление о домашнем пространстве.
Наиболее ранним объектом из перечня предметов потребления подобного типа стали постельные принадлежности. Обычно кровать являлась основной статусной вещью дома, указывающей на то, что ее владелец достаточно зажиточен, чтобы обладать подобным предметом.
В результате значительная доля состояния семьи вкладывалась в постельные принадлежности. В XVII веке до трети всего дохода голландской семьи уходило на приобретение постельных принадлежностей; в XVIII веке – до 40 процентов заработка каждого работающего в семье. Чаще всего до четверти всех расходов на ведение домашнего хозяйства тратили на приобретение постельных принадлежностей, составлявших приданое.
Вначале внимание сосредоточивали на покупке достаточного количества кроватей для всех членов семьи или большего количества матрасов.
Матрас по-прежнему оставался мешком, который набивали чем-либо мягким. Повышенный комфорт достигался тем, что несколько матрасов складывали один поверх другого. На некоторых гравюрах можно хорошо рассмотреть стопку из пяти матрасов.
Затем наступала очередь других постельных принадлежностей: валиков, подушек, простыней, одеял, покрывал различного типа, легких и стеганых – по выбору. А потом постепенно обзаводились более качественными изделиями: соломенная набивка матрасов заменялась конопляной или перовой и, наконец, шерстяной. Перо постепенно заменяли пухом, гусиным пухом, пухом гаги. Начиная с XVIII века в обиход вошла набивка из отходов хлопчатобумажного производства – пакли. Войлочные одеяла заменяли более тонко выделанными шерстяными. В Голландии льняное белье и тонкое полотно вытеснило грубый холст.
Все ткани, которые производила голландская промышленность, в особенности полотно для белья, высоко ценились. Несмотря на то что фасоны не отличались разнообразием, количество одежды понемногу расширялось даже в семьях со средним достатком.
Одна из домохозяек XVII века из Дордрехта (Нидерланды) владела 300 рубашками, а также капорами, носовыми и шейными платками и другим бельем. Все это было приобретено не только ее семьей, но перешло по наследству от матери и бабушки. В семье хранилось почти 500 скатертей и салфеток, которые были отложены в приданое детям, когда придет их черед жениться или выходить замуж.
Эта женщина не была исключением: каждый более или менее состоятельный торговец в Амстердаме держал в доме до 60 простыней и более 300 салфеток. Льняное полотно является наиболее ярким примером. Амстердамские купцы насыщали свои дома теми предметами, которые производились на местных мануфактурах, а вот у их английских коллег в этой области существовал довольно заметный пробел.
Очень состоятельные купцы жили в домах, где бывало по крайней мере до пятидесяти живописных полотен, до дюжины шкафов, по пятьдесят стульев, до десяти и более столов. Зеркала висели во всех домах, где в хозяйстве имели минимальные свободные деньги. Кроме того, обзаводились часами, картами, оловянной посудой, серебряной утварью, вазами, кувшинами, предметами чайной сервировки, изразцами, подсвечниками, табакерками и книгами. Все эти предметы выставляли на каминных и других полках и столах или хранили в шкафах со стеклянными дверцами.
Амстердам, как столица великой торговой нации, служил своеобразной витриной тех модных новинок, которые доставляли с Востока: эбеновое дерево, шелка, чинц (лощеная хлопчатобумажная ткань с рисунком из цветов и птиц, используемая для изготовления штор и обивки), хлопок или изготовленные в Японии в традиционной для Голландии форме кувшины для вина. Для тех, кто не имел больших денег, на местных фабриках копировали импортные образцы. Такие вещи зачастую соединяли в себе восточные формы и голландские мотивы росписи – характерным примером можно считать кувшины из делфтского фарфора.
Даже в домах со значительно более низким уровнем дохода владельцы стелили на полы половики, вешали шторы и зеркала, одну или две гравюры, а бывало, живописное полотно. По свидетельству очевидца, посетившего Амстердам в 1640 году, «усилия прилагаются к тому, чтобы украшать свои дома мебелью и рисунками… весьма дорогими и любопытными», «кухонными шкафами, застекленными шкафами и тому подобным, картинами и фарфором, дорогими красивыми клетками с птицами и тому подобным». Все вместе они давали «ощущение домашнего довольства и уюта».
Стремление приобретать оказалось присуще не только населению городов – среди сельских жителей также довольно быстро распространялись новейшие товары. Часы с маятниковым механизмом были изобретены в 1657 году. Спустя два десятилетия ни у кого из более или менее зажиточных крестьян еще не было такой новинки. Но прошло еще двадцать лет, и практически девять из десяти хозяйств уже обзавелись подобными часами.
В Англии модернизированные товары наиболее часто встречались в домах богачей и знати. В XVII веке голландцы улучшали качество товаров, относящихся к разряду постельных принадлежностей. К 1727 году в новых домах Бафа (одного из наиболее стильных и модных городов) изменения происходили в разных сферах, но также в направлении улучшения качества: стали делать полы из дуба, заменяя материалы, ранее казавшиеся вполне подходящими. Доски пола теперь в большинстве случаев покрывали коврами; стены обшивали панелями; мрамор заменял каменные каминные доски. Одновременно стулья с кожаной обивкой заменяли стулья с тростниковыми сиденьями. Дубовые сундуки уступали место комодам из ореха и красного дерева. Зеркала украсили пространство над каминными полками, а латунные каминные приборы – очаг. «Полотно для столовых и спальных принадлежностей становилось все лучше и лучше так, что стало подходить даже для людей самого высшего ранга».
Домохозяйства средней руки также расширяли список домашней утвари. Ближе к концу XVII века более половины из них обзавелись столами, котелками для приготовления пищи и оловянной посудой. Приблизительно у половины было столовое полотно, одно из четырех хозяйств владело глиняной посудой, в каждом третьем имелась перина, в каждом пятом – зеркало, комод или застекленный шкаф, были книги.
Англичане, подобно голландцам, начали интересоваться не только количеством, но и качеством вещей, постепенно заменяя свои деревянные подносы на оловянные, деревянные ложки на серебряные, а железные подсвечники на бронзовые. До тех пор ни в одном из домов среднего достатка чашек не было и в помине, а столовыми ножами и вилками владел едва ли 1 процент хозяйств.
Через пятьдесят лет картина изменилась: более трех четвертей хозяйств имели не только столы, кухонную утварь и оловянную посуду, но и обитую тканью мебель. У половины были перины, комоды, гончарные изделия и зеркала. Более половины имели столовое полотно; в одном из пяти домов были книги, часы или картины. Количество хозяйств, имеющих чашки, выросло практически с нуля до одного из шести. В зажиточных районах Лондона практически у каждого было то, что за полвека до того считалось большой редкостью, – глиняная посуда, книги, часы, картины, зеркала, столовое полотно, шторы, даже чашки. Потребительская революция пересекла пролив, а затем и Атлантику.
И вот, по мере того как ширилась эта революция, те, у кого были средства, но не было желания вкладывать деньги в потребление и следовать современной моде, оказались в числе людей, которых начинают воспринимать как не выполняющих свой долг перед обществом. Ситуацию можно сравнить с тем, как прежде воспринимали землевладельцев, не принимавших участия, скажем, в деятельности магистрата или нерегулярно посещавших церковь, не несущих те обязанности, которые присущи их классу и рождению. В 1715 году появилось шокирующее сообщение о том, что богатый плантатор из Виргинии «совершенно ничего не имеет ни в доме, ни вокруг него… У него есть хорошие кровати… но нет портьер; а вместо тростниковых стульев в его доме срубленные из дерева табуретки»[18].
Для преуспевающих людей мебель стала способом выразить свою знатность. Стул или кресло теперь придавали статус не только тому, кто на них сидит, но распространяли свою ауру на всю его семью и хозяйство. Даже те, кто обладал очень скромным доходом, должны были включаться в процесс.
В 1744 году у ополченцев, которые служили на границе, были латунные табакерки, импортные стаканы для напитков и глиняная посуда. Кроме того, они носили металлические пряжки на башмаках и наколенниках. К 1760-м годам в Виргинии богатая знать перешла на одежду из импортных шелков. Слуг, в свою очередь, одевали в импортный хлопок, который прежде сами почли бы за счастье носить.
На севере глиняная посуда оказалась доступной рабочей бедноте, так что совсем небогатые люди могли позволить себе комплект посуды в таком количестве, чтобы у каждого был свой набор принадлежностей. Такие покупки совершались не только для удобства, но отчасти для статуса – ведь все это не было предметами первой необходимости. Однако постоянно возникали какие-то новые потребности. В 1758 году торговца из Нью-Йорка о деталях заказа спрашивает его британский поставщик: требуются ли «круглые или удлиненные повседневные блюда для мяса, суповые тарелки, глубокие блюда для салатов и пудинга»?
Замечу, что более насыщенный товарами быт колониальной элиты Виргинии не слишком похож на быт остальных 80 процентов населения, продолжавших существовать в маленьких домах, в лучшем случае двухкомнатных.
В целом в Северной Америке заметно некоторое запаздывание по сравнению с Европой. Еще в 1750-х годах в части среднеатлантических штатов только 65 процентов домохозяйств имело столы. Спустя сто лет многие семьи на западе продолжали жить укладом, который почти полностью повторял тот, что европейцы имели двумя веками раньше.
Когда семья Лауры Ингаллс Уайлдер переехала из Висконсина в местность, которая потом получила название Кентукки, то переселенцы не позаботились о том, чтобы захватить с собой кровати, столы или стулья, поскольку стульями им служили обычные куски бревен, стол был срублен из двух деревянных горбылей, закрепленных одним концом между бревнами стены, а другой конец был подперт чурбаками.
Естественно, многими новшества не одобрялись. Философы, педагоги-теоретики и прочие моралисты предупреждали об опасности деформации морального состояния общества подобным новым и невидимым врагом – страстью к вещам.
В 1714 году основатель журнала консервативного направления «Спектейтор» (Британия), дающего обзоры общественной жизни, опубликовал пародию, в которой высмеивалось вожделение к новым товарам. Все было представлено в форме пьесы, по ходу которой бриджи мужа обменивались на чашу для пунша и заварочный чайник. Это произведение воспринималось как способ сказать о том, как жизненная необходимость опрометчиво подменяется бесполезной роскошью. Примечательно, что те, кто подхлестывал дискуссии подобного рода в Британии, подходили к вопросу весьма тенденциозно. Они рассматривали с отрицательной точки зрения запросы тех, кто находился выше и ниже по социальной лестнице, но одновременно относились к собственным вожделениям как справедливым и обоснованным.
В колониях дебаты о потребительских товарах приняли политическую окраску. Американская революция и связанный с ней бойкот некоторых поставок, в особенности текстиля, развернули вопрос другой плоскостью. То, что прежде отвергалось как проявление легкомыслия, теперь приобрело статус символа. Настало время, когда потребление стало одной из движущих сил революции. Женщины, как проводники семейной финансовой политики и творцы домашнего быта, получали не только экономическую силу, но и моральную поддержку.
Необходимо заметить, что, говоря об американской революции как революции потребления, мы допускаем очень широкое толкование вопроса. Вспышкой, которая вызвала пламя, стало введение метрополией пошлины на ряд товаров потребления. Среди них оказались стекло и чай.
Одним из наиболее действенных инструментов в арсенале восставших стал отказ от покупки импортных товаров. С точки зрения одного из историков, перечень таких товаров напоминал скорее каталог из модного магазина. В список товаров, подвергшихся бойкоту, вошли «кареты, легкие экипажи, коляски… шляпы… мебель, перчатки… туфли… золотое, серебряное и нитяное кружево… золотые и серебряные пуговицы… тарелки… бриллианты, костяной фарфор и гончарные изделия… настенные и иные часы, серебряная посуда и ювелирные украшения, одежда из сукна по цене около 10 шиллингов за ярд, муфты, меха и палантины, всевозможные виды дамских шляпок… китайский фарфор, шелковый и хлопчатобумажный бархат, газовая ткань, оловянная посуда… батист, батист неокрашенный, шелка всех видов, солодовые спиртные напитки и сыр».
Импортировать избегали, но сами по себе товары не потеряли своей ценности в глазах потребителя. Приобретение импортных товаров, в особенности произведенных в Британии или ввозимых ею, расценивалось как поддержка угнетателя. Зато покупка тех же самых товаров, но только произведенных североамериканскими мануфактурами, отражала патриотические настроения покупателей. При таких условиях приобретение нового стола, или модных штор, или оловянной посуды местного производства стало выражением веры в дело освобождения.
К XVIII веку подобный патриотизм в сочетании с новым широким рынком, который открывал все возможности для покупки хорошо сделанных, хорошо сконструированных предметов быта в различных диапазонах цен и стилей, делал возможность обладания товаром одним из демократических прав.
Получив новые возможности, каждое поколение оставляло после себя больше товаров, причем их качество было лучше, чем прежде. Подобное возрастание значимости товаров привело к изменениям во взглядах на их ценность и, таким образом, на способ хранения.
Голландцы долгое время выставляли свой фарфор и серебро на шкафах. В Британии в буфетах имелось специально отведенное пространство для демонстрации чайных сервизов и другой статусной посуды. Однако в колониях по-прежнему продолжали использовать для хранения сундуки. При таком способе хранения новые потребительские товары могли быть представлены для обозрения только во время их использования.
К середине XVIII века распространение дизайна, разработка нового стиля, в частности, гончарных изделий, эдакой демократической роскоши, которая была доступна гораздо более широким слоям населения, а не только богачам, дали импульс возникновению моды на буфеты. Благодаря новой системе хранения посуду можно было демонстрировать даже в процессе хранения, не доставая с полок. Эти буфеты, в свою очередь, стали хорошей витриной для модного товара, стимулируя дальнейшее продвижение в заданном направлении, примерно так, как описывал в своей притче Дидро.
Заметим, что был ряд объектов, которые заняли высокое положение в иерархии ценностей не только потому, что входили в категорию вожделенной роскоши. Большое значение имели те изменения, что произошли во внешнем мире.
Сахар стал первым из продуктов массового потребления, чья стоимость резко упала, как только были налажены поставки из колоний. В конце XVII века в Англии потреблялось около двух фунтов сахара в год на человека; к 1770-м годам его потребление возросло уже до двух фунтов за две недели (рост, который кажется почти невозможным. Однако не стоит забывать о том, что сегодняшнее потребление, как считается, составляет 37,5 килограмма, или 82 фунта).
Чай и кофе первоначально входили в разряд импортируемой роскоши. Только в XVIII веке с установлением европейского управления плантациями падение цен на чай (в особенности) превратило его из экзотического напитка, который можно было попробовать где-нибудь в общественном месте, в напиток, который каждый мог приготовить у себя дома. Вскоре в оригинальный восточный напиток стали добавлять молоко и сахар, и он постепенно занял свое нынешнее положение во всех слоях общества.
Для тех, кто не мог позволить себе горячего обеда, горячий и ароматный напиток с сахаром стал просто незаменим. Ценили три качества – напиток оказался дешевым, горячим и сладким – общедоступным согревающим и укрепляющим средством.
Беднякам чай был необходим лишь в качестве собственно напитка. Для богачей предметы для приготовления и сервировки чая становились статусными – специальные чайники, спиртовые горелки, коробки для хранения чая, заварочные чайники, кувшины для горячей воды, чайные ситечки, сахарницы, щипцы для сахара, кувшины для молока, миски для спитой заварки (служили для удаления осадка из чайных чашек), чайные ложки, чашки с блюдцами и тому подобное.
В Британии сервизы китайского происхождения вскоре вышли из употребления, настолько различались требования к процессу чаепития в двух странах. Китайские чашечки без ручек создавались для двойного сливания чая, в результате чего он остывал, и лишь потом его выпивали. Это совсем не соответствовало британскому стилю – пить чай горячим насколько возможно. Потребность в ручке, добавлении молока приводила к использованию чашек большего размера, потому более удобных. То, что к чаю подавали сахар, вынуждало к использованию чайной ложечки и блюдца, необходимого чтобы ее положить.
Появились новые товары, увеличилось количество людей, которые обладали покупательной способностью. Очень важно, что на первое место выходит статус, который придавал факт обладания и демонстрации подобных вещей их владельцу. Многим из тех, кто прежде полагался лишь на знатность происхождения, пришлось иначе взглянуть на способы утверждения своего положения в обществе.
Джозеф Кэбелл по рождению и браку был связан со многими знатными фамилиями Виргинии. Но к 1780-м годам для того, чтобы утвердить права, полученные по праву рождения, одного факта высокого происхождения было уже недостаточно. Друг Кэбелла дает ему совет: «…у тебя должен быть свой дом… А до той поры ты не будешь обладать никаким реальным весом и влиянием в обществе». Но всякий дом ничто, если не оснащен мебелью. Однако и меблировка сама по себе недостаточна. Интерьеры и объекты, выставленные для общественного обозрения, обладали определенной социальной ценностью. Обстановка должна отвечать определенным требованиям для предъявления лицам, относящимся к соответствующему общественному кругу.
В самом начале XIX века иностранец подметил, что в Британии происходят похожие изменения, причем не только в высших слоях общества: «…обычай требует изобилия роскоши… в том же количестве в доме лавочника, что и в доме герцога; красиво обустроенный дом с элегантной мебелью, посудой… изобилием столовых принадлежностей… К истинному хлебосольству это вряд ли имеет отношение; скорее происходит демонстрация имущества, находящегося во владении с целью блеснуть…»
Сущностью дома стала его демонстрация публике. Под такую публичную демонстрацию частного пространства подводилась моральная основа. Эммануил Кант считал, что «никто, находясь в полном одиночестве, не станет украшать или очищать свой дом; никто не станет этого делать даже для своей… жены и детей, но только для незнакомых людей, для того чтобы показать им себя в выгодном свете». Без публичного присутствия частная сфера развиваться не может. Нельзя сказать, что прежде людей не интересовало то, как выглядят предметы домашнего обихода. Новостью стало то, что теперь во множестве появляются собственники предметов, чья ценность заключена не столько в утилитарном, сколько во внешнем – эстетическом – плане.
С конца XVI века заметно проявилась любовь к имуществу и желание быть отождествляемым с ним. Для этого инициалы владельца вырезали на ящиках и комодах, даты на притолоках и каминных полках, пластины с именем прикрепляли на домах и амбарах. Даже в самых маленьких и ничем не примечательных домиках, состоящих из одной комнаты с неоштукатуренными стенами и земляным полом, имущество как-либо украшали: буфеты и комоды делали резными или расписывали красками радостных тонов – считалось, что этого достаточно для того, чтобы создать ощущение красоты.
Так зарождался новый городской, коммерческий мир товаров, в котором все покупалось, а не наследовалось. Покупали для того, чтобы самоутвердиться или повысить общественный статус. Оказалось, что живопись, мебель, фарфор и украшения теперь стали не столько статусными символами принадлежности к аристократии, сколько результатом развития рыночной торговли и массового производства.
Одновременно с процессом урбанизации и анонимности передвижения населения внешняя сторона выходит на первое место, чего не было в те времена, когда каждая семья имела свою историю в данном конкретном месте. Потому вопрос ставился так: что могут подумать обо мне те люди, которые, возможно, вовсе меня не знают, если они окажутся в моем доме? Какое мнение составят относительно незнакомые люди, побывав у меня? Теперь вопрос моды и стиля, который до той поры считался уделом самых богатых, стал очень важен для представителей среднего сословия. Ожидалось, что дома будут отражать качества своих владельцев, заявлять о них как о людях со вкусом и пониманием, как тогда говорили, «способных тонко чувствовать».
Излишнее увлечение внешней стороной быта далеко не у всех вызывало одобрение. Адам Смит в 1759 году высказывал тревогу по поводу бесполезности многих новых товаров: «Сколько людей разорилось, выкладывая деньги за легкомысленные и бесполезные безделушки?.. Все карманы у них набиты разными маленькими пустяками. Но изобретаются новые карманы, чтобы можно было носить все это при себе в еще большем количестве. Так они и разгуливают, нагруженные всевозможными побрякушками… некоторые, возможно, когда-нибудь смогут принести небольшую пользу, но и без них во все времена можно было с легкостью обойтись…»
В свою очередь Даниэль Дефо возражал отнюдь не против элементов украшения. Его обеспокоенность была вызвана их количеством. Мыслитель рассматривал все эти товары в качестве иноземных завоевателей, потихоньку просачивающихся в страну с целью обобрать ее с незатейливой простотой добрых старых времен: индийские цветастые ткани «вползают в наши дома, кабинеты и спальни. Все эти шторы, подушки, кресла, да и сами кровати», вытесняя отовсюду английские шерсть и шелк.
Во времена Дефо в 1708 году шелк уже стал типично английским продуктом, и о его французском происхождении было окончательно забыто. Гугеноты, спасающиеся от религиозных преследований, которым их подвергали на территории Франции, настолько плотно обосновались на рынке Спитлфилдз в Лондоне, где занимались торговлей шелковыми тканями, что к началу XVIII века шелк уже считался настолько же английским продуктом, как и шерсть. Исторически гугеноты не занимались ткачеством; они по прибытии в Англию взяли в свои руки торговлю. Во Франции протестантов не нанимали на работу на больших мануфактурах, которыми владели монополисты.
Для другой части населения это был способ продвижения через торговлю и производство новых товаров, что соответствовало национальным интересам. Как сообщалось в балтиморском издании Niles’ Weekly Register в 1821 году, «мы никогда не возражали против развития и всего, что связано с планами в области расширения занятости населения, которая опирается на семейные предприятия; наши сердца теплеют при мысли об этом; при всей добродетельности, моральной, религиозной и политической, мы очень в нем заинтересованы».
Круг замкнулся: покупать товары стало патриотично, поскольку это содействовало развитию промышленности. Промышленное производство стало в один ряд с прочими национальными добродетелями. Таким образом, производство товаров на продажу стало желательным, а приобретение считалось достойным. Обладание товарами ставило владельца в ряды самых уважаемых граждан. Однако не патриотизм, не производство, не статус и совсем не моду нужно считать той силой, что способствовала продвижению товаров.
В конечном счете под всеми этими преимуществами скрывался иной, менее вещественный, но сыгравший решающую роль фактор – комфорт. Роскошь или дорогостоящие предметы по-прежнему высоко ценились в среде богачей. С развитием нового товарного рынка вкус и комфорт стали бесконечно тиражируемыми понятиями, героями дня.
В 1740-х годах дома, выставленные на продажу, описывали как «большие» или «красивые». И вот уже спустя десятилетие комфорт перевесил как величину, так и эстетическую ценность, заняв позицию главного преимущества при продаже. Теперь на первое место в описании вышли «всякого рода удобства» или «все ожидаемые удобства».
«Комфорт» – весьма многозначное понятие, а потому появилось много различных способов приобретения этого нового вида товара. Некоторая доля комфорта приобреталась напрямую при покупке нового дома или обитой мебели.
В других случаях комфорт достигался через технологии: комнаты лучше отапливались и освещались (см. главу 6).
В США, где, в особенности в XIX веке, стоимость труда оставалась высокой в сравнении с Европой, комфорт частично достигался посредством изобилия трудосберегающих бытовых приборов для кухни. Картофелечистки и мялки, приспособления для очистки изюма и вишен от косточек, для нарезки яблок, мясорубки, кофемолки и взбивалки для яиц – все это появилось на рынке для того, чтобы облегчить ведение домашнего хозяйства, и явилось еще одним видом комфорта, который давали технологии.
Все же параллельно с комфортом и простотой, развитием технологий, применением обивок, повышением стандартов жизни, которые стали более демократичными и доступными, существовала иная форма демонстрации статуса в определенных слоях общества, выраженная в отказе от комфорта. Британии XIX века технология дала отопление, ставшее более доступным для всех. Новые модернизированные печи Румфорда эффективнее сжигали топливо, вырабатывая больше тепла за меньшую цену. В этой ситуации именно представители высшего класса, владельцы большого числа каминов и целого штата слуг, занятых чисткой и присмотром за ними, не пожелали отказаться от старого и менее эффективного открытого очага. Средний класс старался равняться на них, отказывая себе в комфорте, который несли новые технологии, и смиренно зяб в своих гостиных с каминами.
Та же история повторилась с технологиями освещения. Для богачей, чьи слуги следили за свечным освещением и масляными лампами, газ оказался изобретением интересным, но вовсе не обязательным. Они отдавали себе отчет в эффективности газового освещения, но считали его более пахучим и грязным. Таким образом, дома, в которых отказывались от новых технологий освещения, становились в один ряд с самыми статусными домами того времени. К примеру, в романе Barchester Towers героиня оценивает пользование газом в резиденции епископа как начинание безнадежно вульгарное.
Кроме того, в больших богатых домах могли позволить себе отвести комнату или даже несколько для редкого использования только по определенным случаям. Для гостиных среднего класса этот подход также существовал. Однако удобство страдало из-за меньшего пространства, доступного для повседневного пользования. Соответственно в тех домах, где существовала лишь маленькая приемная или общая комната для членов семьи, гостиную тем не менее проектировали как место для публичных и торжественных случаев.
Гостиная считалась местом, которое изначально не могло быть использовано иначе, как в самых редких случаях, несмотря на все неудобства, связанные с потерей этой комнаты для повседневной жизни. А что касается специальной мебели для гостиной, то она создавалась отнюдь не для комфорта, но для того, чтобы вызывать восхищение. Для этого зачастую образцом служили великие архитектурные формы, принятые при французском дворе, но только в уменьшенном размере и приспособленные к местным особенностям.
Так это выглядело, по крайней мере, теоретически. Хотя своим происхождением всякого рода демонстрационные комнаты обязаны французскому двору, но дальнейшее развитие тенденция получила в коммерческих заведениях. Зачастую гостиницы обзаводились подобными комнатами ради украшения внутреннего пространства. А когда во второй половине XIX века начали набирать популярность всемирные ярмарки и выставки, то представленное ими разнообразие образцов оборудования комнат дало возможность «тем, у кого не так много денег, составить общее представление, в каком окружении живут представители классов, являющихся законодателями моды».
Сначала разнообразие демонстрационных моделей нашло отображение в гравюрах. Затем, с появлением более дешевой фотографии, модные журналы оказались основными источниками распространения представлений об идеальном доме и его воплощении. В США в 1918 году был основан журнал «Идеальный дом», затем его стали издавать в Англии.
В 1876 году британский журнал The World запустил серию под названием «Знаменитости дома». В ней публиковали биографии знаменитых людей – Дизраэли, Роуленда Хилла (создатель концепции единого почтового тарифа в 1 пенни), философа Томаса Карлайла, известного романиста Уилки Коллинза и Теннисона, одного из величайших поэтов страны. Так, в первый раз в ХХ веке, у широкой публики появилась возможность заглянуть в «самые восхитительные дома», описания и изображения которых помещали на страницы журналов.
Частные притязания, исторический стиль в сочетании с коммерческими предпосылками, представления о моде, распространяемые через средства массовой информации, – все это послужило формированию рекламного образа того, какой должна быть гостиная. Образ восприняли и переняли миллионы тех, кто прежде едва ли стремился к обладанию объектами такого типа. Тем не менее в сознании укоренялась абсолютная уверенность в социальной значимости и достоинствах представленного: драпировок, фортепиано, украшенной каминной полки; шелков, дамаска, вышитых или бархатных тканей и, что более важно, гарнитуров или наборов мебели, подходящей друг к другу по стилю.
Одним из наиболее важных правил оформления гостиных можно считать подбор однотипных предметов обстановки в таком количестве, чтобы их можно было расставлять симметрично. Шесть стало наиболее популярным количеством для стульев, хотя дюжина была предпочтительнее, когда позволяло пространство. Вдобавок требовалось еще два кресла, подходящих к стульям. Столы, диваны, зеркала – все должно было отвечать задаче демонстрации объектов, рассматриванию, а не пользованию ими. Той же цели служил фарфор, который выставляли в так называемом буфете, в разных вариантах произношения этого слова. В поселениях вдоль северо-восточного побережья Северной Америки слово hutch означало демонстрационный буфет; там это слово и сейчас еще в ходу, несмотря на то что толковые словари трактуют его как устаревшее.
Предметы, служившие для оформления гостиных, для богачей продавались по просто баснословным ценам. Для остальной публики цены были более умеренными – в 1897 году гарнитур из трех предметов от Sears, Roebuck можно было купить за $18.50. Вне зависимости от цены, все без исключения предметы создавались не для пользования. Стулья зачастую проектировались выше, чем необходимо для удобства потребителя, их обивали тканями, которые невозможно было чистить; столы делали узкими для того, чтобы ставить вдоль стен. Все эти вещи служили символами, и это казалось невероятно важным.
Для тех, кто располагал намного меньшим доходом, обладание объектами и их демонстрация были связаны не с веяниями моды или понятиями о статусе. Они служили символическим выражением уровня жизни, который казался недостижимым. Тем не менее через демонстрацию отдельных предметов могло возникать ощущение единения. Так, через предметы, транслировалась идея об уровне надежд и притязаний семьи.
Лаура Ингаллс Уайлдер, из числа пионеров-переселенцев, в 1870-х годах переезжая из бревенчатой хижины в дом из дерна, почти 2500 километров бережно везла фарфоровую пастушку в свой новый дом. И это для того, чтобы торжественно водрузить статуэтку на специально изготовленную полку, к которой детям было запрещено даже прикасаться. После переезда статуэтку распаковали лишь тогда, когда первоначальный земляной пол был заменен деревянным. И вот наступил момент, когда хозяйка смогла, наконец, вздохнуть спокойно: «Со скатертью в красную клетку на столе мы снова заживем как цивилизованные люди».
Обеденная скатерть – даже для семьи, в которой столы состояли из столешницы, уложенной на обрубки бревен, – являлась знаком принадлежности к цивилизации, новой фазы выделения трапезы в отдельное действие. В прежние времена процесс принятия пищи редко выделялся из общественного действия в нечто более индивидуальное.
Ближе к концу XVII века богатые люди ели из оловянной посуды, а наиболее родовитые – из серебряной и даже золотой. Однако большинство из них не имело индивидуальных столовых приборов. Все ели с общего блюда, в которое еду перекладывали прямо из варочного котла. Постепенно появилось все большее количество хозяйств, в которых обзаводились индивидуальными деревянными досками или оловянными тарелками. На них перекладывали свою порцию с общего блюда, помогая себе ножом и пальцами.
Со временем гончарные изделия и керамика начали вытеснять дерево и олово: три четверти семей в Лондоне и половина семей в британских деревнях к началу XVIII века имели в своем хозяйстве гончарные изделия. Но началом быстрого внедрения гончарных изделий в хозяйство можно считать середину века – тогда это количество увеличилось пятикратно.
С этого времени различные виды фарфора и столовой посуды распространились повсеместно. К последней трети XVIII века многие представители среднего класса в Германии уже являлись владельцами оловянной посуды, керамики и фарфора. Один гамбургский купец был обладателем подобных предметов, а также пятнадцати ножей, двадцати серебряных ложек и одной вилки. Даже смиренный кузнец и его семья имели в хозяйстве несколько чашек, кофейников, кувшинов, мисок, мелких тарелок и суповых тарелок, а также пятнадцать обычных ложек и три разливные.
Такое сочетание большого количество ножей и ложек и всего одной вилки – весьма красноречивый знак. Ложками пользовались еще во времена Римской империи, а в последующий период они разошлись по всей Европе и обосновались в ней навсегда.
Столовые ножи появились в Европе во времена нашествия варваров в начале Средних веков. Оба предмета (ложка и нож) рассматривались как предназначенные для личного пользования. Они могли принадлежать только каждому обедающему в отдельности. В этом заключалось отличие от иной домашней утвари, которая находилась в общем пользовании.
Если в дом приходили посетители, то они приносили ложку и нож с собой. Подобная модель поведения до сих пор находит отражение в различных языках. В итальянском языке слово, обозначающее столовые приборы, – posate, происходит от глагола posare, то есть располагать, поскольку предполагалось, что обедающие выложат свои ножи на стол, когда будут готовы к еде. В немецком языке от Besteck, то есть ножны, в которых обедающие приносили свои ножи к столу (в более позднее время в ножны помещали также ложку и вилку).
В эпоху Ренессанса ножи, которыми пользовались как столовыми приборами, имели затупленные концы. Так как подобные закругленные концы больше не годились для того, чтобы, втыкая, подцеплять ими еду с общего блюда и переносить ее на личную тарелку, то для этого действия понадобилось особое орудие.
У римлян существовала вилка, но ее использовали исключительно в процессе приготовления пищи, а не за столом. Потом вилка совершенно исчезла из обихода. Она вернулась в Европу только в X–XI веках как предмет, который ввозили из Византийской империи.
Однако вилка оставалась заморской диковинкой; большая часть населения вилками не пользовалась вплоть до XIII и XIV веков, когда она снова появляется в Италии как предмет повседневного пользования.
Вряд ли можно считать совпадением то, что паста становится ежедневной едой в точности в то же время, когда вилки в этом регионе из импортируемой диковинки приобретают значение предмета постоянного пользования. Они на самом деле прекрасно подошли для того, чтобы собирать вместе и захватывать разрозненные нити лапши, в то время как ложки и ножи для этой работы никак не подходили.
В 1547 году Екатерина Медичи, должно быть, прихватила с собой из Италии несколько вилок на собственную свадьбу с Генрихом II, королем Франции. Четвертью века позднее ее сын, Генрих III, пытался ввести вилки в употребление, но напрасно.
В Англии Тюдоров десертные вилочки использовали для того, чтобы брать конфеты с блюда – и не более того! Позже Яков I пользовался вилкой, но приобрел мало последователей.
В массах вилка не приживалась. Только постоянно используемые для ежедневной еды ложки и ножи переехали вместе со своими владельцами в Новый Свет.
В колонии Плимут со времени ее основания и до середины XVII века ложки были наиболее распространенными и обычными приборами для еды; даже ножи встречались реже, а вот вилки, как отмечает историк, не существовали вовсе.
В Нидерландах, сердце нового товарного рынка, в XVII веке вилки не были совсем уж неизвестным предметом – они имели своих поклонников в среде богачей. Один торговец похвалялся тем, что к свадьбе дочери было «приготовлено сорок два комплекта для гостей – нож, вилка и ложка, а кроме того, стеклянный стакан, тарелка и салфетка». Примечательно, что он не упоминает о фарфоре, оловянной посуде, серебре или посуде для питья – перечисляет только столовые приборы.
Все же вилки по-прежнему оставались чем-то вроде игрушки для богачей. Даже в Лондоне, очень крупном городском центре, в 1725 году только около 14 процентов домохозяйств имели в своем распоряжении какие-нибудь столовые ножи и вилки. В сельской местности эти предметы можно было найти всего в 2 процентах хозяйств.
Спустя полвека меньше чем два дома из десяти в некоторых округах Нью-Йорка имели в своем распоряжении вилку; одновременно только половина описей домохозяйств Массачусетса упоминает единственный нож или вилку.
Жители Грайфсвальда – большого ганзейского порта Германии – начали пользоваться вилками и ножами приблизительно в то же время. Однако, как портовый город, Грайфсвальд, возможно, в большей мере был открыт новым веяниям моды.
Очевидно, что следствием изменения формы ножа в эпоху Ренессанса стало появление вилки. В свою очередь, распространение столовых приборов в Европе привело к изменению формы посуды, активному использованию гончарных изделий в быту.
Деревянные доски имели только незначительное углубление в центре и выступающий ободок по краю – прекрасная форма, позволяющая черпаку ложки собирать еду со дна и обтирать его об край перед тем, как поднести ко рту. Фарфоровые и керамические тарелки имели плоское дно и, чаще всего, приподнятый край. Те, кто ел из таких тарелок, вынуждены были ловить куски пищи по всей поверхности. Решение нашли во внедрении приспособления, с помощью которого удобно удерживать пищу на месте, когда ее режут, или поднимать с тарелки уже нарезанные куски. Так началась история столовой вилки.
Во многих странах появление вилки и закругленный кончик ножа практически совпали во времени, так что вилка приняла на себя нанизывающую функцию, оттеснив нож.
В США нож с закругленным концом использовали еще задолго до вилки, обычно в паре с ложкой. Потому, предположительно, американцы едят вилкой, поворачивая ее вниз спинкой. Когда вилка пришла на смену ложке, зачерпывающее движение, характерное для ложки, сохранилось. Это проявилось в модели еды, состоящей из трех действий: подцепить и разрезать, совершить перенос и зачерпывать. В Европе возможна единственная модель движения вилки – пронизывающе-режущее.
Не все смогли принять подобное новшество – британский флот упорно продолжал игнорировать новомодные вилки вплоть до 1897 года.
Для многих в те времена вилка являлась никогда не виданным предметом; порой о ней даже не слышали.
Распространение этого товара в США чаще всего было связано с городами и наиболее процветающими сельскими областями. В середине XVIII века для паромщика и его жены, проживавших в штате Мэриленд (США), процесс еды в точности совпадал с тем, как на протяжении веков ели предки, – с единого деревянного блюда, помогая себе руками: «Они не пользовались ни ножом, ни вилкой, ни ложкой, ни тарелкой, ни салфеткой».
Притом большинство жило если не при минимальном имущественном уровне, то все же весьма далеком от городского, в отличие от того, как их быт описывают некоторые авторы, принадлежащие к среднему классу.
К 1870-м годам столовые принадлежности в семье Лауры Ингаллс Уайлдер стали личными: у каждого члена семьи была собственная жестяная тарелка, стальной нож и вилка; взрослые также располагали индивидуальными жестяными чашками. Такая чашка была даже у самого младшего из детей, хотя две старшие девочки делили одну кружку на двоих.
Именно взрослые члены семьи располагали наиболее дефицитными ресурсами, и это считалось нормой. Взрослые автоматически обладали преимуществом не только в вопросах владения имуществом, но и в степени уважения со стороны остальных членов семейной группы.
Взрослые члены семьи имели личные предметы утвари, в то время как дети пользовались предметами совместно. Взрослых обслуживали в первую очередь, а когда еда бывала в дефиците, то именно им выдавали большую порцию. Кроме того, взрослые сидели, в то время как дети стояли. Весь мир был создан взрослыми и для взрослых. От детей требовалось, чтобы они вписались в заведенный порядок как можно быстрее – и никаких отступлений от этого правила.
На протяжении большей части истории к детям относились как к маленьким и несовершенным взрослым. Это означало, что их воспринимали как подчиненных, хотя если взглянуть на это с другой стороны, то во взаимодействии детей и взрослых не было ограничений, которые появились между этими группами в ХХ веке.
Например, игра в то время редко зависела от возраста. Вплоть до XVII века дети играли в те же игры, что и взрослые. Они играли в шары, азартные игры, кегли и кости наравне со взрослыми, а те могли играть в прятки и жмурки. Позже некоторые из этих игр перешли в разряд сугубо детских развлечений.
В то время производители не изготавливали товаров, предназначенных специально для детей. Они просто изменяли размер изделия, выпуская уменьшенные в размере свистки и трещотки, луки со стрелами или ракетки с воланами.
На фаянсовой плитке конца XVII и начала XVIII века изображены дети, которые прыгают и катают обруч. Там же есть изображение детей, играющих в кегли, и фигурки с миниатюрными клюшками для гольфа.
В двенадцатую ночь (6 января, в последний день рождественских Святок) тот, кто находил в пироге боб, избирался королем вечера. Картина кисти Яна Стина изображает совсем маленького ребенка в бумажной короне, держащего стакан с вином для традиционного тоста. Если бы взрослый человек нашел боб, картина оказалась бы в точности такой же. Граница между предметами, предназначенными для взрослых и детей, взрослыми и детскими играми была очень размыта.
Babies, то есть малыши – это слово, которым до XVIII века обозначали кукол. Они представляли собой не потертых и замусоленных детских любимцев, настолько привычных для нас, а дорогие предметы для взрослых, созданные с целью демонстрации новых фасонов. Одному капризному ребенку в гостях (случай относится к 1699 году) дали хозяйскую куклу – «сделанного из воска младенца в пеленках». Эта история закончилась плачевно: маленькая девочка уронила куклу. Поскольку кукла была сделана из воска, она не являлась игрушкой в современном понимании и «разбилась на кусочки… ее жизнь оказалась очень короткой».
Минимальность возрастных ограничений в играх нашла отражение в самом слове «игрушка» – toy. С XVI века этим словом начали обозначать какую-либо безделушку или недорогой, украшенный орнаментом предмет.
У Шекспира слово toy используется для того, чтобы выразить отношение к чему-то не имеющему особой ценности, но обладающему большой привлекательностью или какими-то качествами, способными привлечь внимание: «Зачем все это пустозвонство, игрушка и пустяк…» Так могли назвать забавную историю: «Я никогда не верил всем этим античным басням, волшебным выдумкам (toys)»; даже рассказать о женском чепце: «Шелка любые, любые нитки и любые пустяки (toys) для украшения головки вашей».
К XVIII веку это слово чаще использовали для того, чтобы обозначить небольшой декоративный предмет, сделанный из металла: пряжки для туфель или бутоньерки – все называлось словом toy. (Но одновременно с тем существовало и отдельное обозначение для конкретных предметов, например, button-hook – крючок для застегивания башмаков или перчаток.) До конца XVIII века те предметы, которые служили для развлечения детей, нуждались в приставке: playing-toys.
Примером подтекста со значением чего-то малого и незначительного может служить применение слова toy в сленге Уинчестер-колледж – одной из старейших привилегированных частных школ. Небольшие кабинеты для обучения (у мальчиков) были известны как toys, время для выполнения домашних заданий toy-time – игрушечные офисы для выполнения игрушечной работы.
По свидетельству одного современного историка, сегодня у представителей секты аманитов принято давать теленка или ягненка в собственность детям вместо игрушек для того, чтобы ребенок мог учиться заботиться о животном, или уголок сада для посадки растений. Автор считает, что это очень напоминает то, как пуритане понимали слово «игра».
Ближе к 1750-м годам появляются немногочисленные сообщения, имеющие отношение к наличию игрушек в колониях. Однако изображения игрушек практически отсутствуют на портретах того времени, игрушек того времени вообще сохранилось совсем мало. Только в XVIII веке игрушки заняли большее место в жизни детей. Популярная теория философа Джона Лока о том, что дети учатся в процессе игры, побудила заботливых матерей покупать игрушки своим чадам. Элиза Пинкни из Южной Каролины была приверженцем этой теории, и потому она купила своему трехмесячному сыну алфавитные кубики, чтобы «он мог играть в обучение». В то время одежда для малышей и детей доподросткового возраста была одинаковой независимо от пола. Игрушки также в этом отношении не различались: трещотки, обручи, Ноев ковчег, головоломки, игрушки на веревочке. К тому времени, когда дети переходили к ношению одежды, соответствующей полу (см. ниже), те же изменения происходили с их игрушками.
Игрушки для подвижных игр (обручи, лошадки, мячи, воздушные змеи) считались подходящими для мальчиков, а девочкам предназначались куклы и миниатюрные копии предметов домашней утвари. У мальчиков был широкий диапазон игрушек, относящихся к разнообразным вариациям на военную тему (оловянные солдатики, ружья, мечи, горны, барабаны и тому подобное), игрушки, имитирующие средства передвижения, например повозки.
В Новом Свете существовало разделение в понимании того, что можно считать подходящим в сфере игр. В южных и срединных штатах можно было увидеть детей, запускающих воздушных змеев, играющих в кегли, с обручами и волчками; также были распространены такие игры на воздухе, как бег наперегонки, салочки, жмурки и другие. В то же время в пуританской Новой Англии ко многим играм относились как к пустой трате времени и бесполезному, а потому нечестивому занятию.
Игрушки для девочек должны были способствовать проявлению стремления кого-то опекать и заботиться – для этой цели служили куклы и, соответственно, кукольные дома. Но игрушки для девочек зачастую были хрупкими. Чаще всего они не предназначались для активной игры. Практически всегда куклы стояли на полке, где их можно было только рассматривать. Только к концу века начали создавать кукол, которые выглядели так же, как их маленькие хозяйки – девочки, а не их матери.
Однако если у ребенка вовсе не было игрушек, то в это число в основном входили девочки – в исследовании, относящемся к 1830–1870-м годам, говорится, что у двух третей мальчиков были игрушки, в то время как у 80 процентов девочек их не было совсем. В XIX веке цены на игрушки снизились, так что они стали более доступны, но большинство кукол по-прежнему оставались самодельными. Для их изготовления использовали лоскутки.
Что касается книг, то их адресовали каждому полу в отдельности. Книги для мальчиков рассказывали о приключениях. Для девочек предназначались истории о том, как небрежные девочки ломают свои игрушки и бывают за это наказаны; а вот хорошие девочки играют аккуратно и потом становятся хорошими матерями. Тогда, как с некоторой долей уныния заметил Руссо, «придет время, и она превратится в подобие собственной куклы».
В конце XVIII века в Британии появились в продаже настольные игры. Их целью было продвижение образовательного элемента, поскольку некоторые родители жаловались на нехватку структурированности в играх. Первые пазлы (головоломки, мозаичные наборные картинки) были изобретены школьным учителем для того, чтобы обучать детей географии и истории с помощью составления карт или исторических панорам из отдельных фрагментов.
Но Мария Эджуорт, чьи сочинения на тему обучения детей были столь же популярны на рубеже XIX века, как труды Лока за столетие до того, рекомендовала те игры, что улучшают зрительно-моторную координацию или дают детям возможность подвигаться: воздушные змеи, волчки, обручи и мячи. Все это, по ее словам, столь же на пользу образованию, как бумага и карандаши. Игрушечные города или кукольные дома призваны помочь развитию «здравого разума», «дара изобретательства» и содействовали «общей привычке… к спокойному упорству».
На самом деле у детей того времени было больше свободы, чем мы можем себе представить сегодня. Они были менее стеснены представлениями взрослых об образовательной составляющей их игр.
В сельской местности дети лазали по деревьям, искали птичьи гнезда, бегали наперегонки, играли в прятки, запускали воздушных змеев или просто бродили по окрестностям. Приблизительно к середине XX века дети в городах также получили больше возможностей для передвижения. Многие играли в парках и на кладбищах, открытых участках или просто на улицах без всякого надзора со стороны взрослых. Игры вне стен дома поощрялись: крошечные домики, в которых проживало большинство населения, работа родителей на дому оставляли мало пространства для игр. Работающие станки, приспособления и, конечно, открытый огонь часто создавали внутри дома большую опасность, чем снаружи.
Подразумевалось, что в доме дети должны подстраивать свою жизнь под жизнь взрослых, а не наоборот. Редко в хозяйстве встречались вещи, сконструированные специально для детей. Если в доме были один или два стула, то вряд ли среди них мог оказаться стульчик, сделанный для малыша. На нидерландских изображениях XVI века встречаются миниатюрные стульчики или, чаще, деревянные табуретки с отверстием в центре, предназначенные для малышей, которые только научились стоять или начали ходить. Эти табуреты являлись наиболее распространенными предметами детской мебели, возможно, в силу их несомненной полезности. Они предохраняли детей от ползания по земляному полу, где они пачкали себя и одежду, а что более важно, они не давали малышам случайно подобраться слишком близко к открытому огню, когда старшие члены семьи были заняты работой и не могли за ними наблюдать.
В те времена, когда детей воспринимали всего лишь как миниатюрных взрослых, к их одежде на протяжении всего детства относились всего лишь как к уменьшенной копии одежды для взрослых, то есть как неспециализированным предметам для различающихся периодов жизни.
В Нидерландах XVII века младших детей обоих полов одевали в детские чепчики, корсеты и юбки – такую одежду они носили до семи лет. После этого и далее мальчикам полагалась уменьшенная копия мужской одежды, а девочкам – женской. В колониях одежда для малышей несколько отличалась: это были юбки, передники и специальные детские шапочки, которые получили название biggin (капюшон). Единственное отличие заключалось в форме воротника.
Длинные юбки указывали на подчиненное положение. Даже мальчиков одевали в этот символ принадлежности к женскому полу. В маленьком семейном сообществе это означало более низкое по сравнению с мужчинами положение. Одновременно юбки были достаточно длинными для того, чтобы не позволять детям ползать, поскольку это поставило бы их по физическим характеристикам в один ряд с животными.
С пяти-шестилетнего возраста вместо того, чтобы сразу переодеть мальчиков в мужскую одежду, их сначала проводили через период более низкого положения, одевая в одежду, напоминающую длинный сюртук – обычную принадлежность мужского гардероба XVI–XVII веков. Это указывало на принадлежность к возрасту, когда мальчики получали статус мужчины, но старомодного, а потому не уравненного в правах со старшими мужчинами семьи.
До XVIII века основными предметами домашнего обихода, имевшими отношение к детям, были те, что навязывали физические ограничения: пеленки, колыбели, ходунки. Когда детей пеленали, для них не нужны были специальные спальные принадлежности, их можно было положить в любом удобном месте.
Колыбели стали более обычным предметом обихода с XVII века, а вот пеленки понемногу начали выходить из употребления. Колыбели чаще всего плели из лозы, которая была совсем недорогим, легким материалом. Такая вещь оказалась удобна для размещения в многофункциональной комнате. Вдобавок при возникновении инфекционных заболеваний ее можно было сжечь без сожалений.
Однако в общем смысле специальные приспособления того времени для самых младших членов семьи редки или неизвестны. Только во второй половине XVII века был придуман высокий детский стульчик для кормления, но даже тогда это приспособление оставалось всего лишь стулом с более длинными, по сравнению с другими, ножками. В XVIII веке добавили ограничивающую планку. Детей ползункового возраста ранее рассматривали как ничем не отличающихся от других членов семьи, поэтому ожидалось, что с самого раннего возраста малыши должны учиться заботиться о себе сами.
В XVIII веке в возрасте от трех до пяти лет мальчики из зажиточных семей носили не бриджи, как их отцы, а длинные брюки – одежду мужчин, принадлежащих к рабочему классу. Теперь знаком более низкого положения в семье стало скорее не возрастное или половое различие, а классовое: мальчики по-прежнему стояли на более низкой ступеньке иерархии, чем отцы и матери; а те, в свою очередь, занимали более высокое социальное положение, чем представители рабочего сословия. (Однако замечу, что в качестве наказания за плохое поведение использовалось переодевание мальчиков в юбку или другие женские предметы одежды.)
Когда мальчикам исполнялось семь или восемь, они начинали носить такую же одежду, как их отцы, но с некоторыми отступлениями – никаких пудреных париков и галстуков – это также было знаком неполного статуса.
У девочек число переходных стадий оказывалось намного меньше. После того как они прощались с детской одеждой, которую носили прежде, миниатюрные копии одежды матерей становились для них обычной одеждой.
У высших сословий Англии было принято еще более раннее переодевание детей женского пола в одежду взрослых женщин: многие двух-трехлетние дочери знатных семейств носили корсажи из китового уса.
XIX век – век специализированных товаров, связан с развитием производства мебели для детей. К концу века у стула для кормления появилась передняя ограничительная планка, в сущности оформившая специальное пространство для малыша, его собственное место, предназначенное для еды.
В США мебель для детей всегда пользовалась большей популярностью, чем в Британии. В Британии детские комнаты в домах представителей высших классов считались скорее закрытым частным пространством, чем публичной зоной дома. Исходя из этих соображений, их оборудовали вышедшей из употребления мебелью, собранной из всех остальных комнат.
В зажиточных домах США детские были более интегрированы с комнатами для взрослых. Это допускало обустройство комнаты с применением предметов, специально подобранных для детских. (Хотя не всегда бывает просто об этом судить: низкие стулья, которые обычно воспринимаются как детские, порой использовались взрослыми в качестве табуретов; низкие столики и маленькие комоды иногда оказывались предметами для детской, а иногда просто образцами, изготовленными краснодеревщиками для продвижения своих товаров.)
Одновременно с распространением специальной детской мебели у малышей появляется бо́льшая специализация в одежде. Вдобавок к фланелевым и хлопчатобумажным юбкам прошлого получили распространение нагрудники, нижние рубашки и подгузники. На этой стадии не отмечается никакой половой дифференциации. Часто, если не всегда, и на следующей стадии ее также нет, хотя детская одежда уже включает в себя короткие юбки (точнее, мелкие – petty – пиджаки, маленькие платьица). В отличие от длинных детских халатов, которые полностью прикрывали ноги малышей, подол юбки поднимается до уровня лодыжки – это облегчало для ребенка ползание, затем самостоятельное хождение.
Между тремя и десятью годами как мальчики, так и девочки носили совершенно новый предмет одежды – юбку половинной длины и панталоны. Первоначально такая одежда предназначалась только для мальчиков, но к середине века девочки тоже начали носить этот фасон.
На современный взгляд панталоны кажутся очень женственными, поскольку их шили из белой ткани и отделывали кружевами. Но для современников, к нашему удивлению, они были очень похожи на брюки, типичную одежду мужчин. Многие считали, что «это неуважение по отношению к Господу», когда девочки – маленькие женщины – одеты как мальчики – маленькие мужчины.
В таком положении вещей прослеживается определенный и далеко не случайный смысл. Одинаковая одежда для мальчиков и девочек этой возрастной группы говорит о том, что понятие пола для данной возрастной группы было нейтрализовано. Эти маленькие существа больше не считались появившимися на свет взрослыми, и даже не мальчиками и девочками. Они превратились в отдельную группу – дети – во-первых и прежде всего.
В то время как представление о совершенной женственности сконцентрировалось на репродуктивной функции женщины, детям отводили роль чудесной невинности, внесексуальности, ангельского благословения в доме. Какое-либо выделение различий по полу могло уменьшить свойственное им очарование «невинности и счастливого неведения». Ползание более не воспринимали как проявление животной природы ребенка – всего лишь очаровательная грань детства. Детство теперь не воспринимали как начальную стадию в развитии этих маленьких и несовершенных взрослых, которым следовало учиться управлять собой. Дети стали выражением благодати, а потому нуждались в ограждении от грубости внешнего мира.
Вспомним, к примеру, «Эмиля» Руссо – именно он стал предтечей идеи о том, что детей стоит держать подальше от пагубного влияния внешнего мира. Но Руссо никогда не приближался к мысли о том, что детские потребности должны быть поставлены выше взрослых. И все же именно этот процесс начинается в конце XIX века.
Детство оказывается в центре того, что происходит в пространстве, воспринимаемом как дом. А дом – это, в некотором смысле, остров Робинзона Крузо. Так же как у Робинзона Крузо, потребности детей требовали удовлетворения, и рынок обеспечивал их подобно разбитому кораблю из истории Робинзона. Рынок поставлял коврики для ползания и одеяла, стульчики для кормления и детские коляски – сотни коммерческих товаров, которые помогали в осуществлении функций, о которых никто прежде даже не задумывался, а потому в них не нуждался. Все это вело к тому, что родители получили возможность создавать окружение для детей и, словно на острове, возможно дольше предохранять их от влияния окружающего мира.
После Купера о чае часто писали «напиток веселящий, но не пьянящий», и авторство этой фразы приписывается ему даже несмотря на то, что он заимствовал ее у Джорджа Беркли, который применил выражение для описания менее «уютного» целебного напитка, приготовляемого из сосновой смолы.
Следы «подвижной» истории столов все еще встречаются в английских идиомах: метафорическое переворачивание столов и такие метафоры, как «положить на стол», «расчистить стол», «накрыть на стол».
В Соединенном Королевстве слово «комод» иногда употребляется в значении другого удобства – ночного горшка и его контейнера, шкафчика для горшка; в некоторых регионах США «комод» иногда обозначает уборную.
Необходимо подчеркнуть, что так жила элита колониальной Виргинии, где свыше 80 процентов населения страны по-прежнему владела двухкомнатными домами. В общем, в конце 1750-х годов Северная Америка в части североатлантических штатов плелась позади Европы: только 65 процентов семей могли похвастать наличием стола в доме. И еще около столетия многие переселенцы жили в том стиле, в котором европейцы существовали почти два века назад.
Глава 5
Мифы о доме
В 1960-х годах строители, перестраивавшие дом в северной части Лондона, в кладке за очагом нашли корзинку с парой туфель, подсвечником, бутылью, а также скелетами двух цыплят, которые были замурованы в стену живьем, и еще двух, сперва придушенных, – исполнение обета приношения жертвы домашним божествам XVI века.
Дома, если верить мифам, сказкам и легендам, обладали душой, а возможно, даже разумом. Они, при необходимости, могли предупреждать своих обитателей об опасности: пламя огня ярко вспыхивало в очаге, когда мимо проходил колдун, и дом затаивал свое дыхание, остерегаясь зла. Возможно, мы не присоединяемся к этому на сознательном уровне, но многие из нас продолжают исполнять те маленькие ритуалы, которые основаны на подобных верованиях. Невесту переносят на руках через порог, поскольку порог символизирует разделительную границу между «домом» и «недомом». Часы останавливают и зеркала завешивают в случае смерти одного из членов семьи. До самого последнего времени было принято закрывать в доме ставни – глаза дома – в день похорон.
В 1870 году один американский священник образно сказал о мимолетности человеческой жизни. Для этого он использовал метафорические образы, связанные с домашней обстановкой. «Разве вам, хотя бы иногда, не доводилось оглядеться вокруг и сказать себе… что занавески на окнах печально поблекли… Ковры когда-нибудь придется заменить… Это те самые вещи, которые каким-то странным, смутным образом приходят на ум умирающему человеку в последние дни его жизни». Для самого священника и его прихожан сила эмоционального отношения к предметам, которые окружали человека в доме, была очень велика. В то время казалось совершенно естественным, что воспоминание о них окажется среди последних мыслей умирающего.
Даже самые обычные предметы повседневного обихода могли создавать отголосок, связанный с их владельцем или событиями его жизни. Актер Станли Люпино, детство которого прошло в Южном Лондоне в такой же бедности, как у его старшего современника Чарли Чаплина, вспоминал о том, как со смертью матери в 1899 году «в дом слетелись оценщики для того, чтобы растащить по частям наш бедный маленький домашний мирок, который она собирала такими трудами и хранила так долго… Трагическое чувство утраты полностью охватило меня на следующий день после похорон, когда… мне пришлось смотреть на то, как буквально по дощечкам выносили из дома нашу мебель».
Та же символическая связь между предметами обстановки дома и душами обитателей нашла литературное отражение в романе «Великий Гэтсби». Цветные огни, окружавшие дом Гэтсби, являлись символом его присутствия, но когда-то они погасли. Отказ, полученный от Дэйзи, погибшая любовь, а затем смерть героя сопровождаются погружением дома в темноту.
Мебель Люпино, огни Гэтсби – или телевизоры, диваны и кухонные миски – все это негласные подношения духам, живущим в доме.
К XIX веку централизация домашней жизни настолько прочно укоренилась, стала такой всеобъемлющей, что никто уже не мог представить себе, как жить иначе. В частности, вот что сказал немец, побывавший в Лондоне: «Англичанин видит в своем доме воплощение всей своей жизни».
Англичане не были flâneurs (прожигателями жизни), подобно парижанам, которые искали жизненных удовольствий на улицах города, за столиками открытых кафе, вынесенных прямо на тротуары, с видом на вечно спешащую и движущуюся толпу. Поэтому в Англии даже те бедняки, что не могли себе позволить жениться, следовательно, не имели собственного дома (ведь в те времена дом без женщины оставался помещением, а не домашним очагом), даже они находили подобие своего очага, посещая кофейни и питаясь в маленьких ресторанчиках, где весь уклад подлаживался под постоянных посетителей. Таким образом, проводя каждый вечер в своем клубе, посетители получали возможность воспринимать его как коммерческий вариант домашнего очага.
Приведем пример из пьесы Ибсена, где он в сатирической форме изобразил объединение понятий дома и женитьбы в кругу среднего класса. В пьесе «Призраки» (1881) некий пастор предполагает, что Освальд Алвинг, художник, «никогда не получит возможности жить тем, что называется хорошо налаженный дом», потому что и он сам, и его друзья являются художниками, которые не могут позволить себе жениться.
Как сказал архитектор Эрнест Ньютон в 1891 году, «священность внутренней жизни дома… это самостоятельная религия, ясная и легкая для понимания. Она не нуждается в оформленных постулатах, служить ей просто, правила самые мягкие, а наградой являются мир и удовлетворение».
«Мир и удовлетворение» – как раз то, что многие считают кратким определением домашнего быта, семейной жизни. Это нечто вроде воплощения идеи потустороннего небесного порядка, места, где нас лелеют и защищают, где мы находим эмоциональную поддержку, где можно оставаться самим собой. Здесь то самое место, где мы находим не только душевный, но и физический комфорт. «Комфорт» – слово, на котором остановил особое внимание в 1859 году французский философ Эрнест Ренан: «Я вынужден использовать это варварское слово для того, чтобы выразить идею совершенно не французского происхождения».
Слово «комфорт» казалось Ренану варварским! Интересно, что бы сказал Ренан о еще более удобном слове cosy, то есть уютный, или голландском gezellig, или немецком gemütlich, или датском и норвежском hygge? В основе всех приведенных слов лежит понятие о комфорте, который можно найти лишь в стенах дома в противоположность реальному или метафорическому холоду внешнего мира.
Словарь понятий, отражающих внутренний мир домашнего пространства в английском языке, к концу XVIII и началу XIX века значительно расширился. В употребление входят новые слова: homelike (домашний, уютный), homemaker (хозяйка дома, мать семейства), homey (домашний, уютный, дружеский).
Спустя сто лет в Чикаго в 1970-х годах провели опрос и попросили 82 семьи описать дома, в которых они живут, и те дома, в которых они хотели бы жить. Слова, наиболее часто встречающиеся в ответах, оказались относящимися не к архитектуре или визуальному восприятию. Они носили эмоциональный характер: удобный, уютный, дающий возможность отдохнуть.
В немецком языке также есть ряд слов для выражения идеи комфорта, связанного с домом: heimelig (кажущийся родным) и häuslich (домашний) являются наиболее очевидными из них. А вот behaglich (уютный) – это уже связано не только с физическим, но и с эмоциональным комфортом, имеет значение нахождения внутри пространства (hag означает нечто огороженное). В то же время другое понятие удобного и уютного пространства связано со словом wohnlich (уютный – о жилье), которое происходит от «жить, проживать, обитать». Понятие Gemüt (нрав, характер, душа) первоначально существовало в качестве философской категории, как романтическое представление о разуме и душе, но к середине XIX века gemütlich (уютный, приятный) начали применять для описания дома, и слово стало более демократичным по способу употребления. Выйдя за пределы чисто литературного языка, оно использовалось для выражения наслаждения домашней жизнью, которое стало доступным для всех. Подобное проникновение быта в мир искусства и поэзии и обратный процесс происходили не только в Германии.
«Казусы и происшествия из современной жизни», по словам Уильяма Водсворта, стали излюбленным предметом творчества поэтов и писателей Британии XIX века. Если прежде искусство останавливало свое внимание лишь на необычных эмоциях исключительных людей, то теперь оно изменяется, приучаясь к отражению идиллии домашнего мира.
Голландские gezellig и gemak являются синонимами слова «комфорт», но большинство голландцев непреклонны в том, что слова не имеют перевода, поскольку в них отражено чисто национальное понимание эмоционального подтекста. Один ученый свел все определения слова gezellig, составив список синонимов. Слово означает: простой, уютный, неофициальный, с настроением, хлебосольный, культурный, любезный, благопристойный, порядочный, великодушный и хранящий традиции.
Сначала в Северной Европе произошел рост популярности слов, связанных с понятием физического комфорта. Ближе к концу XIX века уже существовала длительная традиция выражения не только физического, но и эмоционального комфорта, который делал жилище уютным в связи с архитектурой постройки.
Романтические представления и эмоциональная связь индивидуума с окружающей средой заставили по-новому взглянуть на окружение. Раньше жилище считалось хорошим, если давало защиту от дождя, было достаточно просторным, прочным. Плохим считалось то, что не обеспечивало защиту от непогоды, оказывалось слишком мало или плохо построено.
Теперь дома оказывались хороши, если относились к разряду фешенебельных, то есть построенных по последней моде. Наступило время, когда небольшой дом мог считаться стоящим, если он вызывал не только у проживающих, но и у стороннего наблюдателя ощущение эмоционального комфорта. При описании дома слово эстетического направления – красиво – постепенно отходило на задний план, уступая позиции словам, которые указывают на моральную сторону – достойный и правильный.
Дома перестают быть отражением только тех, кто в них живет: правильная архитектура постройки должна была пропитывать своих жителей правильными мыслями. Так, например, в 1776 году одна американка, которая бойкотировала ткани, ввозимые из Британии, и одевала семью в домотканую одежду, сумела выразить личный патриотизм через выбор дома.
«Человек, у которого есть дом, представляющий комфорт в соответствии с личным вкусом, ощущает любовь к нему, благодарность за обладание им и соответствующую решимость к его поддержанию и защите… такой человек, без сомнения, является хорошим гражданином», – писал издатель строительного журнала из Филадельфии в 1860-х годах.
К тому времени американская журналистика уже имела полувековой опыт описания домов знаменитостей, проводя подстрочно идею связи успешности звезд с обстановкой, в которой они живут. Это была демократическая интерпретация романтической идеи о том, что дом является физическим выражением души своего хозяина.
Однако стиль, который стал крайним выражением американизма, сначала вызывает некоторое изумление. В начале XIX века английский стиль, открытый археологами и известный как греческое Возрождение, являющийся синтезом элементов построек дорического и ионического стиля, довольно часто использовался при строительстве общественных зданий. Примером могут служить музеи (Британский музей и Национальная галерея), театры (Ковент-Гарден) и некоторые правительственные здания.
Только изредка этот стиль использовали для строительства частных резиденций, поскольку среди архитекторов бытовала идея о том, что фасады таких домов слишком малы, чтобы нести подобную стилистическую нагрузку. В США греческий Ренессанс был принят сразу, как только его стали использовать в Британии: для общественных зданий, таких как Капитолий в Вашингтоне (1803), а после войны 1812 года его начали использовать очень широко. В этом стиле был заново отстроен Белый дом после пожара, устроенного англичанами в период кратковременного захвата города.
В мирное время произошла полная ассимиляция стиля греческого Возрождения, и его больше не воспринимали как типично британский. Граждане североамериканской республики видели себя прямыми наследниками греческой демократии, а потому портики, колоннады, белые фасады зданий греческого Возрождения воспринимались как воплощение американского патриотизма.
Дома, выстроенные в этом стиле, олицетворяли понятие американской успешности. Хотя символика и стилистическая привязка к местам зарождения демократии оказались весьма желанными, но причины столь быстрого и легкого распространения стиля греческого Возрождения в Штатах весьма прагматичны. Классические мотивы – портики, колонны, фронтон – было очень несложно добавить к уже существующим зданиям. Соответственно это оказалось достаточно недорогим способом для того, чтобы старое здание обрело более современный вид. Романист Джеймс Фенимор Купер мягко посмеивался над этой тенденцией, над тем, что остроконечные крыши старых домов переделывали во имя греческой простоты. Мода подменяла практичность, хотя снег скапливался на плоских греческих крышах, которые совсем не годились для американского климата.
Заимствование архитектурного стиля с целью выражения патриотической идеи стало чисто американским феноменом. Так как индустриализация привнесла в жизнь неуверенность и перемены, многие страны сумели выработать собственный стиль, включив в него серию символических возвратов. Обычно заимствования осуществлялись из периода, имидж которого хотелось повторить, поскольку в нем было то, в чем ощущался недостаток в современности.
В Британии возникает тенденция ретроспективного взгляда на стиль Тюдоров как исторический и способствующий восстановлению баланса. Стиль начал развиваться в нестабильном политическом мире уходящего в прошлое XVIII века и зарождающегося XIX. Под влиянием событий французской революции многие британские землевладельцы, боясь распространения беспорядков, прибегают к внезапной и поспешной застройке, предназначенной для рабочих.
Так, Ротшильды с 1833 года выстраивают в Тринг-Парке, Ментморе, Уинге и Уингрейве (графство Бакингхемшир) несколько деревень для рабочих. Все дома в деревнях выполнены с применением белой штукатурки, черных балок, с высокими елизаветинскими дымоходами – так называемый ротшильдовский тюдор. Свойственная стилю Тюдоров деталировка стала условным обозначением аграрного прошлого страны, когда сквайр был олицетворением патриархальной благожелательности, а индустриализация еще не наступила – времен «доброй старой Англии».
(О том, что Тюдоры были из Уэльса, как-то умалчивалось. Возможно, уэльский вариант рассматривался как более «английский», чем предыдущие правящих монархов французского происхождения или голландского и немецкого, что следовали за ними.)
Подтекст стиля был совершенно очевиден для современников. Им является олицетворение мифологизированного прошлого, в котором все были довольны и счастливы. В конце века этот стиль начинают широко использовать крупные промышленники.
Порт Санлайт, неподалеку от Ливерпуля, был построен в 1888 году в стиле Тюдоров для рабочих фабрики «Санлайт»; близ Бирмингема коттеджи в стиле Тюдоров были выстроены для рабочих Кадбери (Борнвилл) в 1893 году.
Этот же стиль стали часто применять для частной застройки. Многие нувориши заказывали загородные дома в стиле Тюдоров для того, чтобы создавалось впечатление, будто они сами жили всегда, а их дома всегда существовали в этих местах.
Часть помещиков сносила свои старые дома, чтобы на их месте построить, как это ни парадоксально, строения, выглядевшие гораздо старше снесенных. В графстве Кент одним удачливым чулочным фабрикантом было возведено новое поместье в стиле Тюдоров на месте, где прежде стоял дом георгианской постройки. Поместье, соответственно, было окружено черно-балочными домами для рабочих его фабрики.
Несмотря на чрезвычайно широкое распространение стиля, которое стало причиной мгновенного узнавания его составляющих, стиль Тюдоров XIX века и современный очень сильно отличаются от того, как стиль выглядел в период рождения.
Черные балки и белая штукатурка, которые вот уже полтора века считаются неотъемлемой частью тюдорианских зданий, на самом деле явились изобретением XIX века. В XVI веке балки практически повсеместно старательно прятали под слоем штукатурки, которую затем окрашивали, в общем-то никогда не оставляя белой. В тех редких случаях, когда балки оставляли обнаженными, их никогда не красили. Под действием непогоды дерево со временем высветлялось до серебристо-белого цвета, становясь всего на несколько тонов темнее окружавшей его белой штукатурки.
В XIX веке, когда черно-белая модель стала знаком того, что назвали стилем Тюдоров, балки уцелевших построек XVI века, соответственно, покрасили в темный цвет, для того чтобы, как подразумевалось, привести их к подлинному стилю. Это можно увидеть на примере тех, очень немногих, построек XVI века, которые сохранились в Лондоне.
Считается, что стиль Тюдоров – это исторический эталон, избранный представителями высшего общества для сельской застройки. Но наряду с ним существовали другие исторические стили, которые также сыграли выдающуюся роль в изменении внешнего оформления жилья.
Коттеджный стиль – широкое и общее название для явления, которое основано на романтическом любовании колоритностью вида. Романтизм приписывал домашнему быту пасторальную простоту, нашедшую свое выражение в уходе от мира, промышленного, коммерческого, городского. В архитектуре эта идея проявилась в новых домах для среднего класса – коттеджах.
Эти строения совсем не походили на крошечные однокомнатные лачуги с земляными полами, которые предназначались для рабочего класса. Дома приобрели нарядность, стилизованную простоту загородного жилища, с привнесенными в него современными удобствами, расширенным пространством, отвечающим требованиям, выдвигаемым семьей среднего класса в XIX веке.
Фасады таких домов отличались подчеркнутой неправильностью и асимметричностью формы, что сразу выделяло из построек классического стиля с его любовью к порядку и равновесию. Как в случае со стилем Тюдоров, который стал узнаваем в основном благодаря черно-белым фасадам, так и идея коттеджа выражалась через определенный набор стилистических украшений, а не через общую конструкцию здания. Новый коттеджный стиль зачастую допускал, чтобы постройка была наполовину деревянной, с обнаженными деревянными балками и внутренними помещениями, обшитыми панелями, с современными оконными рамами, которые были разделены на малые сегменты «под старину». В личных пространствах дома – спальнях и кабинетах – высокие потолки уступили место более низким для того, чтобы усилить чувство обособленности. Слова, указывающие на небольшие размеры, часто употребляются для описания коттеджа: простой, удобный, уютный.
Стиль времен королевы Анны, который появляется в больших и малых городах одновременно со стилем Тюдоров, и по сей день настолько привычен и распространен, что едва ли распознается как какой-то отдельный британский стиль.
На первый взгляд он не имеет ничего общего с коттеджным стилем, но импульс у них один. Он отсылает к возврату и ассимиляции различных романтических живописных и асимметричных деталей с необычными и причудливыми элементами – нависающими карнизами, верандами, декоративной плиткой, окнами необычной формы – фонарями и эркерами в особенности. Неровная поверхность кладки из красного кирпича призвана служить для того, чтобы создавалось впечатление индивидуальности.
В США стиль королевы Анны и коттеджный стиль слились, воплотившись в общем историческом стиле, сугубо американском, который известен как колониальный. В 1876 году в Филадельфии на Всемирной выставке были представлены предметы, которые принадлежали (по крайней мере, так считалось) первым английским переселенцам. Вместо экспонирования в музейных условиях, организаторы решили выстроить и воссоздать обстановку одной из комнат, демонстрационную версию пуританского дома.
На иллюстрации в журнале видна часть этой комнаты с очагом, кипящим котелком и сидящей неподалеку за прялкой женщиной.
Но для посетителей выставки воссоздали не ту крошечную, переполненную, единственную в доме комнату ушедшего XVII века, в которой умещались кровати, станки, кухонная утварь и припасы, а мебель была хороша тем, что полностью отсутствовала. В таком выставочном варианте «пуританской» комнаты пуританин XVII века вряд ли мог узнать свое жилище.
Однако такой колониальный стиль прежде всего поражал самих колонистов, на деле они никогда не знали подобных выкрашенных в белый цвет, обшитых гонтом домов с аккуратными дворами, которые с XIX века обрели собственное название. До этого момента население маленьких захудалых домиков весьма редко задумывалось о том, стоит ли красить свое жилище. Вместо того деревянным фасадам позволялось постепенно темнеть под натиском непогоды, принимая скучный и грязноватый цвет. За пределами города дворы не принято было огораживать заборами, скорее живыми изгородями. Там, где заборы были, их не только не красили, а еще и устраивали рядом свалки мусора и кучи отходов.
В начале XIX века Нью-Йорк прославился первыми окрашенными кирпичными фасадами. Только их красили не в белый, а в радостный красный и желтый или светло-серый цвет, временами выделяя белым швы кладки. Многие отмечали, что эффект был такой, словно находишься в городе, который состоит из кукольных домиков.
В последующие десятилетия дома по берегам Гудзона, где располагались зажиточные районы, окрашивали преимущественно в белый цвет. Но лишь в 1840-х годах свинцовые белила стали достаточно дешевыми и доступными. До этого времени окрашенные в белый цвет дома считались чем-то вроде причуды аристократов.
Приблизительно в то же время в Северной Филадельфии впервые стали обносить заборами сады. Только с 1870-х годов из Новой Англии начал широко распространяться тот стиль, который сейчас называют традиционным колониальным стилем: двухэтажные, обшитые доской дома с крашеными ставнями, парадным крыльцом, с дверью по центру и скатной крышей – все это за аккуратным забором из штакетника. И название этому было – Америка.
Таким образом, викторианская Англия стала родоначальницей стиля Тюдоров, а США – родина колониального стиля.
В это время в Нидерландах появляется Ould Hollandsch – стиль, подразумевающий сходство с интерьерами, которые были характерны для периода золотого века голландского искусства. Этот стиль продвигали с помощью «достоверных» показов обстановки в специально устроенных залах на многочисленных выставках, буйно расцветших в последние десятилетия века, что весьма напоминало стратегию филадельфийской Всемирной выставки.
Одна выставка, открывшаяся в Амстердаме, была прорекламирована как «красочный показ жизни в Амстердаме в ранние и позднейшие времена». Другая демонстрировала то, что называлось Kamer van Jan Steen – комната, убранство которой повторяло интерьеры картин Яна Стена. Хотя заметим, что комната на экспозиции была декорирована в традициях сельскохозяйственной Фрисландии (север Нидерландов), в то время как Стен работал на урбанизированном юге, в Лейдене.
Но устроители выставки с легкостью трансплантировали в интерьер крестьянской комнаты предметы, свойственные городскому быту, например делфтскую плитку, медные кастрюли и разного рода товары XVII века. Это было сделано потому, что подобные предметы оказались знакомы зрителям XIX века из живописных сюжетов. Нужен был символ, а не историческая реальность. Так же как прочтение стиля Тюдоров в XIX веке подменило собой недостаточно красивую реальность этого стиля в XVI веке, так и Ould Hollandsch XIX века сформировал неправильное прочтение стиля в ХХ веке. Такой взгляд на стиль существует по сей день, но имеет мало общего с реальностью периода золотого века голландского искусства.
В противоположность этому процессу, как на территории Германии, так и большей части Скандинавии, в начале XIX века получают предпочтение стилистическая простота и легкость в убранстве, использование дерева светлых тонов, нейтральной цветовой палитры и драпировок с элегантным рисунком. Ретроспективно этот стиль был назван бидермейер, хотя в то время этим термином не пользовались.
Так же как это бывало со многими терминами, принятыми в искусстве, первоначально он носил оскорбительный оттенок, поскольку происходил от имени вымышленного газетного персонажа Готтлиба Бидермейера. Собрано имя было из двух названий поэм Джозефа ван Шеффела Biedermanns Abendgemütlichkeit и Bummelmaiers Klage («Уютный вечер Бидермана» и «Сетования Бидермана»). Подразумевалось, что персонаж послужит делу осуждения буржуазного вкуса. 1871 год стал временем объединения Германии. Одновременно с этим процессом возникает стиль, известный как старогерманский. Для экстерьера старогерманского стиля характерны ступенчатые фронтоны и орнаменты в виде завитков, а внутри – массивная мебель, смутный свет витражных окон и Lüsterwiebchen – подвесных ламп в форме русалок, смоделированных по образцам XVI века, а зачастую с репродукций Дюрера, на которых изображены эти ранние лампы. Их интегрировали в интерьер приблизительно так же, как ковры, которыми покрывали столы в Нидерландах. Другими популярными элементами, возвращающими к истории Германии, стали доспехи (компании Нюренберга производили их из папье-маше специально для домашнего интерьера), Lutherstuhl (деревянное кресло), и наиболее заметный из всех – Kachelofen (кафельная печь). Иногда это печь со встроенным сиденьем, приятно удвоенным Schmollwinkel, укромным уголком, который щедро украшали (как делфтской плиткой в Голландии) различными декоративными предметами – они должны были создавать ощущение «старины» и «самобытности»: керамикой, изделиями из кожи, вышивкой или домоткаными изделиями, напоминающими те, что изготовляли крестьяне.
Трудно сказать, вопреки или благодаря подобному возвращению к рустикальности Altdeutsch (старонемецкий стиль) стал стилем зажиточной городской буржуазии. Первоначально старый альпийский или баварский стиль получил спрос на туристическом рынке как внутри, так и за пределами Германии. Его потребителями были те, кто жаждал не столько изысканности, сколько духа утерянного идеального дома. Символом такого дома мог стать образ бревенчатых хижин, отображающих время простой и более примитивной жизни в США, коттеджей, которые выражали ту же идею в Британии.
История с коттеджами повторилась в том смысле, что старый альпийский стиль быстро поднялся по социальной шкале от образа примитивного жилища сельского жителя до художественно продуманной загородной резиденции богача. Для тех, кто не мог перенять стиль целиком, оставалась возможность заимствовать его элементы, будь то Brettstuhl (деревянный стул со скошенными ножками) или текстура грубо обработанных сосновых стен. (Эти элементы начали использовать для оформления общественных мест, например таких, как пивные залы – bierkeller в староальпийском стиле в Германии; здесь подобные приемы оформления интерьера играли приблизительно ту же роль, что тюдоровские балки в пабах Британии.)
К концу века новые дома представителей среднего класса в Мюнхене синтезировали мотивы старого альпийского стиля, соединив их с современным комфортом и технологиями. За всем этим как-то затерялась первоначальная патриотическая мотивация. Подобно колониальному стилю в США, являющемуся отображением представления о домашнем очаге, городской Altdeutsch отождествлялся с теплом и уютом дома – gemütlich, а также gemütlich. Его предназначением стало создание комфорта не только в эмоциональном, но, что наиболее важно, в физическом смысле.
Подобного рода приближение к наследию и преемственности, идет ли разговор о балках, характерных для стиля Тюдоров, лампах Дюрера или окрашенных белым обшивных досках домов – все это подмена исторической реальности. Но такой подход широко распространился и уже имеет свою достаточно долгую историю.
В пригородах северной части Лондона в 1910-х годах те дополнения, которые могли быть внесены в планировку внутреннего пространства новых домов за отдельную плату, включали: резные деревянные экраны в деревенском стиле, деревянные каминные полки, кафельные полы и свинцовые оконные переплеты. Это было то, что могло придать новой пригородной постройке настроение старого загородного дома.
А в 2013 году одна из компаний по производству облицовочных пиломатериалов пообещала воссоздать для коммерческих объектов «неотличимую по внешнему виду от оригинальной облицовку в новоанглийском духе, с применением обшивки кейп-код». Иллюстрацией служила фотография здания бухгалтерии в Нидерландах. Теперь ни Тюдор, ни колониальный стиль больше не являются историей или некоей географической единицей, они становятся естественным воплощением идеального дома.
Использование стилей дало возможность выразить достоинство семьи не через размах или фешенебельность жилища, а при помощи патриотического выбора символов, уходящих своими корнями в прошлое. Даже небольшие дома, сельские коттеджи, бревенчатые хижины получили возможность выразить общее настроение, несмотря на то что инновации в сферах меблировки и технологии вызывали некоторые затруднения.
В 1852 году в книге, посвященной сельской архитектуре в США, осуждались владельцы фермерских домов, которые заменяли старые, разорительные и потребляющие много топлива камины на печи. Печи потребляли меньше топлива и давали больше тепла, но создавали совершенно «не то» впечатление: «Фермерский дом должен выглядеть гостеприимно и являться гостеприимным… а наиболее широкое и радостное ощущение гостеприимности жилья… порождается видом открытого очага с горящим в нем огнем».
В другой книге содержится предостережение против вытеснения «прочнейших и милых сердцу скамей» стульями с обитыми сиденьями. Старый стиль считался «более почтенным». Веселый огонь камелька был для знатоков, а не для самих жителей домов важнее, чем тепло в доме; мебель, которая копировала первые грубоструганые образцы, предпочтительнее той, на которой было удобно сидеть.
Ту же картину можно было наблюдать во всех родственных странах. Brettstuhl уже не мог претендовать на звание более удобного, чем «прочнейшие и милые сердцу скамьи». Они несли символическое обозначение комфорта. Как только промышленная революция перевернула все с ног на голову, прошлое в понимании «лучшие времена» всегда воспринималось как утерянный, но желанный идеал. Не случайно художники голландского золотого века вновь вошли в моду в тот период, когда их произведения стали прочитывать как возврат в некое доиндустриальное счастливое и невозвратное прошлое.
В это время можно отметить состояние постоянного напряжения между технологией и прогрессом, с одной стороны, и идеей лучших времен, оставшихся в прошлом, с другой стороны.
Всемирная выставка 1851 года в Лондоне, казалось, была посвящена всецело прогрессу, технологии и будущему. Однако ее успех породил множество других выставок, которые предпочли посвятить экспозиции мнимой простоте прошлого.
В США, которым пришлось пережить подрывающие устои ужасы Гражданской войны, усилилась тяга к упрощенному образу прошлого. Это нашло выражение в создании копий жилых помещений, зачастую общих, таких как «новоанглийская кухня» колониальных времен, или еще более специфических, например, точной копии интерьера дома, в котором в 1706 году родился Бенджамин Франклин. Волонтеры, переодетые в старинную одежду, позировали в интерьере среди мебели, ставшей символом прошлых времен, – колыбель, напольные часы, прялка. Кухня в колониальном стиле, которую выставляли на Всемирной выставке 1876 года в Филадельфии, также включала прялки, колыбели и старомодный сервиз, кроме того разрозненную мебель – например, письменный стол, который, как утверждают, Джон Олден забрал с собой с «Мейфлауэра».
Нужда в осязаемой связи с прошлым не исчезла. Резной стул, по слухам купленный на борту «Мейфлауэра» губернатором Кавером, был выставлен в качестве экспоната в плимутском музее Пилигрим-Холл, но анализ дерева показал, что стул наверняка был сделан уже в Америке.
Устаревшая техника – прядильные колеса, а также, как на картине Джона Фредерика Пето «Светильники прежних дней», полка с фонарями, подсвечниками и лампами – часто встречающееся условное обозначение «былых счастливых дней».
На протяжении всей истории с ходом времени происходили изменения в уже построенных зданиях. Появление новых комнат или даже целого крыла, те изменения, что происходили в их функции и убранстве, расценивались как совершенно естественный процесс. Но в XIX веке здания впервые начали проходить проверку с точки зрения аутентичности. Более поздние пристройки и наслоения убирали и снимали для того, чтобы привести строения к их первоначальному виду.
Индустриализация воспринималась как фактор, ведущий к построению чего-то нового, однако многие цеплялись за образы старого мира. Георгианское крыло, пристроенное к зданию периода короля Якова, более не рассматривалось как органичное продолжение – только как нечто чуждое. Нашлись даже такие, что предлагали дать возможность всем старинным зданиям ветшать и превращаться в руины под воздействием времени. Они заявили, что любой ремонт – это вмешательство в историю здания.
В 1870-х годах страсть к удалению более поздних архитектурных наслоений с целью возврата зданий к санированному, точному прошлому зашла настолько далеко, что лидер группы оппозиции под названием «Общество защиты старинных зданий» Уильям Моррис назвал подобные действия подделкой путем чрезмерной реставрации (кстати, эта группа в своем кругу получила забавное прозвище «антискоблильщики»). Моррис считал, что нет необходимости подвергать здания массовой реставрации для того, чтобы, как считалось, привести их в исходное состояние. По его мнению, подобные действия зачастую приводили к «опрометчивому лишению здания наиболее выразительных и существенных черт» во имя простого ремонта.
В то же время Моррис был страстным сторонником идеи сохранения строений в их первоначальном виде, буквально умоляя о принятии запрета на любые будущие изменения «наших старинных зданий», для того чтобы оставить их в качестве «памятников искусства прошлого, созданных в прошлой манере»: «Так и только так мы можем сохранить наши старинные здания и передать их для поучения и почитания тем, кто идет за нами». Таким образом, не одобряя удаление более поздних исторических наслоений, он одновременно попадал в западню ностальгии. Приращения XVIII века для него, человека XIX века, были историей, но приращения XIX века вызывали отвращение.
В то время как Моррис призывал к консервации памятников, Артур Хазелиус (1833–1901), собиратель фольклора и преобразователь языка, перешел к действиям во имя сохранения повседневной материальной культуры Швеции. К этому времени он уже основал Музей северных стран, собрав этнографическую коллекцию предметов крестьянского быта, детских игрушек, одежды и предметов ежедневного пользования. К концу 1880-х годов его амбиции увеличились, и в 1891 году «Скансен», этнографический комплекс и первый в мире музей под открытым небом, открылся в Стокгольме, на острове Юргорден. Коллекция состояла не из простого собрания стульев, кувшинов и платьев. Для «Скансена» Хазелиус собирал коллекцию из целых зданий. В конечном счете 150 ферм и коттеджей со всей Швеции (один дом из Норвегии вместе со всем его содержимым) – такой стала экспозиция музея ушедшего или уходящего быта и культуры Швеции.
Дома и их внутренний уклад в век индустриализации нуждались в сохранении. К ним следовало относиться как к наследию различных стилей, старым постройкам, которые обладают собственной ценностью. «Домашние» страны охватывает движение, которое на начальной стадии осуществляет консервацию домов, но меньше концентрируется на быте.
Такие группы больше интересовали те дома, в которых когда-то жили великие люди. В 1850 году штаб-квартира Джорджа Вашингтона на Гудзоне, Хасбрук-Хаус, Ньюберг, Нью-Йорк, открылась для публики. За этим последовали другие дома, принадлежавшие президентам и великим деятелям, те дома, которые были связаны с событиями революции или Гражданской войны. Они должны были служить более наглядной передаче уроков исторического процесса.
В 1929 году Генри Форд поставил этот процесс на индустриальную основу. Им были приобретены 83 исторических здания, которые перевезли с прежних мест в Гринфилд-Виллидж, позднее преобразованный в Музей Генри Форда. Так было создано место, где посетителю открывалась история жизни каждого из великих людей Америки. Здесь был дом, в котором Ной Вебстер написал свой словарь, а рядом с ним удобно расположилась мастерская Томаса Эдисона, стоявшая недалеко от здания суда, где Абрахам Линкольн служил адвокатом, и так далее.
Но возвышение Хазелиусом повседневного быта, а не гимн великим людям через здания, в которых они жили, позволило широким слоям населения почувствовать, как грубо индустриализация выдавливает прошлое. В частности, в Германии представители городского среднего класса изучали и коллекционировали объекты рустикального прошлого для того, чтобы смягчить свой ужас перед урбанистическим настоящим.
Появляются новые историко-краеведческие музеи, использующие новую научную дисциплину «история искусств» применительно к своим экспонатам, их классификации и установлению подлинности предметов повседневного быта. Museum für deutsche Volkstrachten und Erzeugnisse des Hausgewerbes (Немецкий музей национального костюма и ремесла), который открылся в 1889 году, поставил целью отображение всего, что связано с домом и его обитателями, – мебель и бытовое оборудование, кухонные принадлежности и одежда, а наряду с ними и предметы искусства, ремесла и торговли.
Ту же тенденцию поддерживает Национальный фонд Великобритании, первоначально образованный для сохранения ландшафтов. Первое здание фондом было закуплено в 1896 году: им оказался не старинный замок, представляющий исторический интерес, а скромный фермерский дом XIV века, построенный в стиле hall-and-parlour house (то есть холл-игостиная).
Борьба развернулась не вокруг вопроса о том, стоит ли экспонировать малые дома – существовало и по сию пору существует всеобщее одобрение по этому вопросу. Она началась и продолжается по поводу того, как их надо экспонировать.
Подход музеев к отбору экспонатов для показа часто брал верх над исторической реальностью. Часто экспонаты расценивали как слишком грубые для красивых витрин, выставляющих предметы наследия. Один историко-краеведческий музей выставил то, что было обозначено как копия крестьянского дома из Северной Фрисландии, однако сделал приписку, что точная копия не может быть представлена для показа, поскольку «такой дом вряд ли подходит для экспонирования». Подобным же образом некоторые организаторы выставок XIX и даже XX века в США не могли принять крошечный размер и множественность функций комнат в домах колониальной эры. Воображаемые пространства, такие как «родильные комнаты», куда женщины удалялись для родов, были созданы из воздуха – реальность жизни в однокомнатном доме не могла позволить выделить отдельное пространство, которым будут пользоваться не чаще чем раз в восемнадцать месяцев. Понятие преемственности должно было стать краеугольным камнем в основании ностальгического отношения к своему очагу, красивой и надежной упаковкой эмоций.
Но это стало проблемой не только XIX века. Сегодняшняя зачастую фанатичная погоня за аутентичностью может привести, как в случае с Уильямом Моррисом, к отсутствию аутентичности. Показ жилого пространства, относящегося к одному периоду, должен быть строго ограничен регионом или датой. Нельзя позволять себе сбор экспонатов для реального дома из различных десятилетий, если не веков. Необходимо учитывать влияние торговых путей XVI века, которые разносили по всему миру предметы, не имеющие отношения к местности, где находился дом.
Однако даже там, где дома или их содержимое полностью аутентичны, показ необязательно аутентичен. Во многих музеях внутреннюю отделку интерьера и мебель собирали из разных источников и территорий для того, чтобы проиллюстрировать рассказ об истории, этнографии или украшении дома.
Национальный фонд Великобритании заботится о том, чтобы дома обставляли, используя их собственные запасы, а не мебель из подобного дома. Располагать эти предметы так, чтобы они были доступны для лучшего обзора, так, чтобы они не препятствовали движению, не нарушали пожарную безопасность, оказывается предпочтительнее, чем их оригинальное расположение в доме. К началу XX века такая взлелеянная искусственность интерьеров, созданных специалистами-декораторами (несколько самых знаменитых из них – американцы), популяризировала то, что получило известность как стиль английского загородного дома. Это выразилось в применении отделки внутреннего пространства под богатые дома представителей высшего класса XVIII века, но ее подгоняли под житейские требования представителей среднего класса XX века. Успех данного стиля к концу XX века стал настолько широк, что стиль начали воспринимать как историческую реальность, а дома и отображение этого периода отрицались как не соответствующие исторической действительности.
Даже самые аккуратные и ответственные современные исследователи не могут окончательно решить проблему аутентичности. В 1990 году Museum für angewandte Kunst Wien (Венский музей прикладного искусства) представил знаменитую франкфуртскую кухню Маргарет Шютте-Лихоцки, воссозданную с помощью автора. Хотя выставочный образец был сразу заявлен как копия, однако не совсем понятно – чего? Франкфуртские кухни 1920-х годов только теоретически считались продуктом массового производства. Чаще их делали вручную, потому каждая кухня отличалась от других. На протяжении десятилетий собственники приспосабливали и что-то добавляли к конструкции, подгоняя ее под свои нужды. Если бы музей выбрал вариант показа настоящей франкфуртской кухни, взятой прямо из квартиры, со всеми изменениями, внесенными временем и владельцами, то и это не было бы абсолютной реальностью.
Наименее натуральные (но, нужно отметить, наиболее популярные) места показа исторического наследия – это города и деревни, «законсервированные» в ХХ веке в Америке.
Колониальный Вильямсбург – копия столицы Виргинии, как она могла бы выглядеть в 1770-х годах, – был представлен Джоном Рокфеллером в 1926 году. Plimoth Plantation (Плимутская плантация) – в старой транскрипции слова – в Массачусетсе была открыта в 1947 году для воссоздания первого поселения в Плимуте. (Как мы уже видели, ни один из первых домов Плимута не сохранился.)
Колониальный Вильямсбург располагал несколькими сохранившимися зданиями. Среди них есть здание почты 1776 года, с которого до сих пор убирают более поздние приращения – этот процесс подразумевает в дальнейшем проведение множества реконструкций. Что касается примеров выдающихся зданий – Капитолия, Дворца губернатора и оригинальных построек колледжа Уильяма и Мэри, относящихся к 1720-м годам, – их стиль вряд ли можно считать характерным для повседневных архитектурных решений того периода.
Отметим, что общее впечатление от восстановленного Вильямсбурга XVIII века оказывается намного более величественным, чем мог бы произвести реальный город. В реконструкции делается некоторая попытка показать роль рабского труда в истории города, но рассказ представлен в довольно элегантной форме – создатели реконструкции избегают подчеркивать царившую нищету. Показ пропитан скорее яркими, чем мрачными тонами, пронизан оптимизмом. Нам представлено классическое, чистое поселение, с прекрасными постройками для представителей высшего класса, словно это правило распространялось на остальные 99 процентов жителей.
Слово «ностальгия» вошло в оборот в XVII веке. Его применяли для обозначения физического недуга, от которого страдали швейцарские солдаты, служившие за границей. В качестве лекарства им прописывали опиум, пиявки и посещение Альп. Только подоспевший в начале XIX века романтизм помог осознать, что на самом деле недуг носит не физический, а духовный характер: ностальгия стала показателем чувствительности человека, душевной связи с романтизированным прошлым.
Несмотря на то что индустриальный мир набирал обороты, мир прошлого оставался все таким же спокойным и тихим местом, миром сплоченного общества, социального единства, прелестных сельских забав, что резко контрастировало с новым, переломным, урбанистическим стилем жизни. Ностальгия стала не стремлением к оставленным местам, а стремлением к утраченным временам, возможно, воспоминанием о собственном детстве, когда все вокруг казалось гораздо более простым. Если взять эту идею в более широком смысле – к воображаемому детству общества, воображаемым прошедшим временам.
Такое представление о прошлом зачастую сосредоточивалось вокруг идеи семьи и дома, как реального, так и воображаемого. В 1950 году среди 10 000 американских семей был проведен опрос о том, какой они надеются увидеть послевоенную жизнь. Большинство описало ностальгическую картину традиционного уклада жизни, которая выражалась в стремлении поселиться в доме стиля кейп-код.
Понятие кейп-код сегодня более имеет отношение к убранству, чем к стилю. Стилистической сердцевиной можно считать симметричную конструкцию дома в один или полтора этажа, скатную крышу и центральный дымоход.
В то же время большая часть опрошенных осознавала, что реальный дом кейп-код вряд ли им подойдет: планировка не годится для жизни семьи, дом слишком мал, практически не соответствует требованиям современных технологий. Как выяснилось, на самом деле участники опроса хотели эмоционального резонанса, связанного с этим стилем.
XIX век выдвинул стиль Тюдоров или голландский стиль, связанный с изобразительным искусством XVI века или стилем Дюрера. Это было связано с тем, что появилась потребность в развитии эмоциональной атмосферы дома, ее приоритет перед физической составляющей. Потребитель XX века синтезировал собственное представление о прошедших временах – комбинацию исторических мотивов и взятых из газет и журналов описаний домов знаменитостей прошлого и настоящего.
Так случилось, что различные источники сошлись воедино на территории США, создав, вероятно, самый известный символ мифического жилища, который настолько прочно закрепился в национальном сознании, что теперь изъять его оттуда совершенно невозможно. К тому же непатриотично. Речь идет о бревенчатом доме.
В 1857 году, на праздничных торжествах по поводу 250-летия основания Джеймстауна, первого постоянного английского поселения в Америке, было объявлено, что город заложен на том самом месте, где «было выстроено первое бревенчатое здание». В действительности основатели Джеймстауна в 1607 году вели строительство теми методами, которые они привезли из Англии. Самые ранние постоянные дома переселенцев были сделаны из толстых досок – то есть досок, напиленных из строевого леса. А первое упоминание термина «бревенчатый дом» можно найти лишь с 1750-х.
Бревенчатые дома (срубы) не являются типично английским продуктом. Технология завезена шведскими поселенцами, для которых этот стиль строений был типичным. С 1655 года шведы (а возможно, среди них были и переселенцы с территории нынешней Финляндии) заселяли территории Делавэра и прибрежные районы Мэриленда. Именно из этого региона современные исследователи черпают сведения о первых бревенчатых постройках.
В судебной записи 1662 года упоминается loged hows (бревенчатый дом), который был выстроен на этом месте четырьмя годами раньше. В 1679 году голландец, который на некоторое время останавливался в бревенчатом доме, находившемся на том месте, где расположен нынешний НьюДжерси, сообщает, что дом построен «соответственно шведскому обычаю… являя собой не что иное, как цельные стволы деревьев, расщепленные посередине… и сложенные в форме квадрата один на другой». Вскоре после этого появились другие упоминания бревенчатых домов, но относятся они всегда к территориям, занятым шведскими поселенцами.
Одной из таких территорий была та, что позже назвали Пенсильванией. Но к тому времени, когда в 1682 году туда прибыл Уильям Пенн, в этом районе уже существовало множество бревенчатых домов. Англичане, прибывшие в эти места вслед за Пенном, перенимали эту технику строительства, считая постройки индейскими. Шотландские и ирландские иммигранты XVIII и XIX веков также видели подобные постройки, когда продвигались дальше на юг и запад. (Сейчас голландскую архитектуру в Пенсильвании очень часто связывают только с каменными домами наиболее состоятельных граждан, а иной тип дома – малые постройки – оказывается незаметным для глаз простого наблюдателя.)
Также Пенсильвания приняла иммигрантов из Моравии, Шварцвальда, немецких и швейцарских альпийских регионов и Богемии, мест, знакомых с бревенчатыми домами. В начале XVIII века прибыла новая волна немецких иммигрантов, осевших в долинах Гудзон и Мохоук. Вторая волна иммиграции привила немецкие элементы на более раннюю шведскую основу. Третья волна строителей бревенчатых домов, выходцев из Норвегии, заселивших пространства Среднего Запада, в частности Миннесоту, принесла с собой большое количество мелких изменений и модификаций, влившихся в единое русло укрепления базовой формулы.
И все же, несмотря на массовость застройки, бревенчатые дома расценивались как временные, а не постоянные строения. Их возводили пионеры переселения с использованием малых или ограниченных средств, из того, что было у них под рукой. Лес поступал с вырубок, которые поселенцы делали для того, чтобы расчистить земли под сельскохозяйственные культуры. Строили совсем без гвоздей или с минимальным их использованием, поскольку в колониях это был редкий товар. Ожидалось, что, как только будет получен доход от первого собранного урожая, хижину разберут и заменят постоянным домом, построенным из досок. Даже великий мифологизатор Запада, Джеймс Фенимор Купер, считал, что поселение можно считать постоянным, лишь когда на смену бревенчатым хижинам приходят каменные дома.
В 1840-х годах, в период развития ностальгических стилей в строительстве жилых домов, миф о бревенчатых домах оформился окончательно. Когда Уильям Генри Гаррисон выставил свою кандидатуру на пост президента, его оппоненты начали осмеивать его скромный быт, издеваясь над тем, что он живет в бревенчатой хижине. Осторожный Гаррисон терпеливо выдержал эти насмешки, поскольку понимал, что подобный факт говорит о том, что он – человек из народа. Сторонники кандидата устроили марш с плакатами, на которых были изображены символы жизни первопроходцев – бревенчатые хижины, плуги и каноэ. Во время парадов они использовали платформы, построенные в форме бревенчатых хижин. Даниэль Вебстер, специалист по конституционному праву и политик со стажем, выразил свое одобрение в адрес Гаррисона такими словами: «Пусть я сам и не был рожден в бревенчатой хижине, но там родились мои старшие братья и сестры – в хижине… которую перед самым началом Войны за независимость мой отец поставил на дальних границах Нью-Гемпшира… В этой смиренной хижине среди снежных заносов Новой Англии отец не жалел трудов, самоотверженно добывая средства для того, чтобы дать детям лучшее образование и поднять их на более высокий уровень, чем его собственный». В этом высказывании есть все: граница, новоанглийская самодостаточность, Война за независимость, социальная мобильность и, разумеется, бревенчатая хижина.
(Гаррисон, по сути, не большее дитя нужды, чем Вебстер: что бы ни утверждали оппоненты, но родился он в особняке в Виргинии, а душевную привязанность питал к бревенчатому дому, купленному в Огайо, который и в самом деле в свое время начинался с однокомнатной хижины, хотя Гаррисон расширил его до шестнадцати комнат.)
В том же году символ получил свое литературное оформление и оказался навечно закреплен как существовавший всегда, местный и патриотический. Герой романа Купера «Рассказы Кожаного Чулка» (больше известен под названием «Последний из могикан») Натти Бампо хотя и был воспитан индейцами племени делаваров, но жил «в грубой хижине, сложенной из бревен». С этих пор бревенчатая хижина навсегда утверждается как символ американского духа, неотъемлемая часть истории этой страны, самобытная и понятная всем.
Двадцать лет спустя, одновременно с избранием на пост президента Авраама Линкольна, которому действительно приходилось жить в подобной хижине, символ стал совершенно неуязвим для реальности. После убийства Линкольна в 1865 году образ бревенчатой хижины воспринимается как знак утерянного рая тех лет, что предшествовали Гражданской войне в Америке.
Пока урбанизация и индустриализация прокладывали себе путь по Восточному побережью, эта тенденция усиливалась. Те дикие места, о которых писал Купер, может быть, уже исчезли, но романтика, связанная с образом бревенчатой хижины, не только выжила, но и расцвела.
К примеру, бревенчатый дом, в котором родился Линкольн, сейчас установлен в мемориальном зале Национального исторического музея. Стоит ли говорить о том, что это не тот самый дом? Настоящая хижина была разрушена задолго до того, как Линкольн прославился. В те времена крепкие бревна разобранных старых хижин отправляли на постройку соседних домов. Хижина Линкольна также была разобрана. Новый дом мог быть выстроен с использованием или без использования старых бревен на месте старой постройки.
Мемориальный экспонат оказался третьей постройкой, которая в 1890-х годах кочевала по ярмаркам и выставкам в качестве «того самого дома», в котором родился Линкольн (и все же некоторые бревна этой, уже сомнительной, постройки были утеряны), прежде чем его установили в Мемориальном зале, посвященном месту рождения Линкольна. Со времен тех ярмарок и выставок символический образ бревенчатой хижины пропитал образ нового пригородного дома XX века.
В 1916 году производство хижин Линкольна, встроенных бревенчатых блоков для детей, начало свое продвижение на рынке (проекты принадлежат сыну архитектора-модерниста Фрэнка Ллойда Райта). Веком позже образ все так же находит спрос. Кленовый сироп Log Cabin, названный так в 1880 году в честь памятного места, продавался в жестяных банках с изображением бревенчатой хижины по крайней мере до 1960-х годов. (Нынешняя форма выпуска в пластиковом флаконе продолжает эту тенденцию, оставив в дизайне некоторое напоминание о бревнах.)
Бревенчатая хижина, совместно с другими патриотичными стилями архитектуры, отображала не столько комфортное пространство для тела, сколько состояние, комфортное для ума и души, способ обозначения принадлежности. Таким образом, многие из символов создавали для того, чтобы иметь почву для разговора о пользовании наследием. Не важно, что спусковым механизмом для этих эмоций служили искусственно созданные объекты – это характерно для большинства случаев. Обитателю английского коттеджа XVI века было бы совсем непросто угадать знакомые черты в английском загородном доме XIX века, с его внутренней обивкой, тепло- и водоснабжением. Также ни один пуританин не признал бы свой дом в бревенчатых хижинах и в том скарбе, который им приписали наследники.
Можно сказать, что основными символами Америки являются прядильное колесо и лоскутное одеяло, но и они имеют практически полностью мифологизированное происхождение.
В 1858 году в поэме Лонгфелло The Courtship of Miles Standish («Сватовство Майлза Стендиша») предстает образ девушки-пуританки Присциллы Маллинз, сидящей «у своей прялки… чешущей шерсть, похожую на снежный сугроб/который ложится ей на колени, а белые руки кормят ею ненасытное колесо». На самом деле прялкой владела только одна из шести семей; прядильные колеса занимали лишь 15 процентов оборота товаров в 1650 году. В лучшем случае прялка была ничем не выдающимся предметом в ряду прочего домашнего скарба. Многие из тех прялок, что до сих пор героически воспроизводятся в литературе и искусстве, ничего не спряли за время своего существования. Да и в то время прядильное колесо было просто непродуктивно: с помощью одного колеса можно было спрясть пряжи ровно столько, сколько нужно, чтобы обеспечить семью чулками на год.
Мэри Купер, которая жила на ферме Лонг-Айленд в 1760-х годах, выращивала фрукты и овощи, консервировала и солила, продавая излишки соседям, готовила солонину, держала пчел, ставила домашнее вино, делала свечи, варила мыло, шила одежду и даже чесала лен, но она не пряла.
Уже в те ранние времена большая часть тканей была покупной. Только бойкот британских товаров после революции и гражданской войны 1812 года окружил прядение и ткачество патриотическим ореолом. В этот период ткани домашнего производства воспринимали как знак самодостаточности новой нации. Но к 1820-м годам жители севера снова перешли на ткани, производимые мануфактурами внутри страны или за ее пределами.
Однако на юге и в приграничных районах домашнее ткачество задержалось несколько дольше, это связано с тем, что на юге его жизнеспособность подкреплялась рабским трудом, а на западе низкий экономический уровень развития делал ткачество довольно важной частью хозяйства. Это давало, по словам Фредерика Лоу Олмстеда (один из создателей Центрального парка), одежду «половине белого населения Миссисипи» в 1850-х годах.
Если принять во внимание количество тех, кто вынужденно пользовался домоткаными изделиями, то становится совершенно очевидно, насколько редким явлением могли быть домотканые лоскутные одеяла в домашнем хозяйстве Америки вплоть до XIX века.
Лоскутные изделия создают из тех остатков, которые могут накапливаться лишь при условии изобилия различных тканей. Такой запас должен быть достаточным и постоянно пополняться для того, чтобы лоскутов хватило на довольно большое новое изделие. Но, похоже, это не тот случай.
Мы уже знаем, что на одном прядильном колесе можно было производить столько пряжи, что ее хватало на то, чтобы связать в достаточном количестве чулки на всю семью. Однако насколько больше пришлось бы работать за прялкой для того, чтобы одеть всю семью? При этом должны были еще оставаться лоскуты, которые следовало «порвать на куски для того, чтобы изготовить новую вещь». В Британии стеганые лоскутные одеяла в достаточно заметном количестве отмечены только в XVIII веке, когда появился доступ к более дешевым тканям из Индии.
На протяжении XIX века одежда для всех, за исключением горожан и наемных рабочих, составлявших меньшинство, оставалась шитой из прямых (не кроеных) кусков материи. Так поступали для того, чтобы иметь возможность использовать весь кусок дорогостоящей ткани без остатка. А в тех случаях, когда использовался модный крой, у большинства было по одному или, в крайнем случае, два костюма – для повседневной носки и на выход. Понадобились бы десятилетия для того, чтобы насобирать достаточное количество лоскутков на одно-единственное одеяло.
Пэчворк – это не продукт повседневной жизни первопроходцев, но порождение индустриального мира. С распространением недорогих фабричных тканей появился бизнес по продаже специально нарезанных и упакованных наборов готовых лоскутов, которые продавались как заготовка для стеганых лоскутных одеял. Основа для одеяла могла состоять из фрагментов или одного цельного, выношенного и перелицованного изделия или комбинации купленных и нарезанных из старой одежды лоскутов.
Одна женщина из Мэриленда в первой половине XIX века сделала одеяло из своей старой занавески. Так что некоторые одеяла можно рассматривать как компромисс между большим куском материи с единым рисунком и украшением из множества лоскутков, для чего в ход пускали домашние лоскутки и купленные специально, чаще всего от подкладочных тканей. До тех пор, пока не наступило изобилие, шитье лоскутных одеял оставалось времяпрепровождением для богатых.
Совместная работа quilting-bees – пчел-лоскутниц также если не миф, то приукрашенная реальность. Большой объем работы для каждого лоскутного одеяла – нарезание квадратов, их сметывание, сшивание, подготовка ватина – осуществлялся прямо в доме, часто несколькими членами семьи, работающими независимо друг от друга над различными элементами изделия.
Только простегивание, конечная стадия, требовало совместных усилий. Рама для простегивания имела громадные размеры и занимала большую часть комнаты: ее обычно хранили во флигеле. Она находилась в пользовании сразу нескольких семей или всей общины. Цель «пчел» сводилась к тому, чтобы выполнить работу как можно быстрее, так как раму могли убрать из комнаты и возобновить ежедневные дела. На нескольких рисунках того времени можно рассмотреть раму, поднятую к потолку на веревках. Это, конечно, был неплохой способ для того, чтобы жизнь в семье могла продолжаться своим чередом на протяжении тех нескольких дней, что требовались для окончания работы над лоскутным одеялом. Но это было всего лишь временное место для хранения рамы.
Нужно заметить, что во всем процессе присутствовал элемент праздника и предусматривалось угощение. Разумеется, для тех, кто жил в малонаселенных районах, любое дружеское общение вносило праздничное настроение – но общение не было мотивирующим фактором. А более поздние рассказы о том, что подобные посиделки включали танцы, чаще всего просто выдумка. Если рама занимала практически все пространство комнаты, а семья жила в одной или двух комнатах – где же, в самом деле, было танцевать? Такие рассказы стоит отнести к национальным мифам.
У британцев также существуют похожие мифы, в особенности среди давно осевших в определенной местности сельских жителей, тех, что живут в одной деревне с незапамятных времен, знают всех соседей и передают по наследству как дружбу, так и вражду на протяжении веков. Но на самом деле таких деревень было не так уж много.
Вот яркий пример: одна деревня в Ноттингемшире XVII века видела смену почти 60 процентов населения на протяжении всего лишь двенадцати лет. Нельзя сказать, что для представителей высших классов была характерна большая статичность. Огромные дома меняли своих хозяев с изумляющей частотой: в одной из деревень Нортгемптоншира сохранились записи о трех семьях, в чьих руках на протяжении десятилетия успел побывать деревенский особняк. Сквайры приходили и уходили, также приходили и уходили их слуги. Слуги вряд ли напоминали ту семейную ценность, о которой любят рассуждать в романах и телевизионных фильмах, посвященных отдельным периодам истории. В нашем примере, взятом из истории той же деревни, только одна служанка из двадцати шести нанятых продержалась на своем месте в течение десяти лет. Но она жила не при доме, а в соседней деревне, работая сразу на несколько различных хозяйств. Половина нанимателей мирилась с тем, что их слуги ежегодно менялись.
Но самым большим мифом, к тому же самым распространенным, имеющим хождение и по сей день, является то, что существовал золотой век семьи, безупречное блаженство домашнего быта. Его повторяют как рефрен, относя к временам зари индустриальной революции и урбанизации, поворачивая к нам различными гранями, видоизменяя и придавая ему все новые формы. Это всего лишь ответ на новые трудности, с которыми люди постоянно сталкиваются в современной повседневной действительности. Сегодняшняя версия мифа связана с утверждениями об упадке института семьи по сравнению с тем, что было в прошлом. Суждение выдают за реальный факт, несмотря на то что в основе лежит не более чем ощущение.
Идея заключается в том, что когда-то был период, в котором расширенные семьи являлись примером гармоничного сосуществования разных поколений внутри одного семейного образования. Но достоверно известно, что уже на протяжении половины тысячелетия и даже дольше в Северо-Западной Европе для семьи характерна нуклеарная форма.
Соответственно находятся публицисты, которые любят рассуждать на тему разводов и их последствий, высказывая сожаления о беспрецедентном процессе развала современной семьи с еще непонятными (но всегда вредными) последствиями этого процесса.
Развод в наши дни затрагивает одну пару из трех, причем эта проблема не всегда касается детей. До начала XVIII века в среднем до 40 процентов детей в Британии теряли по крайней мере одного из родителей, что намного выше современных показателей, связанных с разводами, а также намного превышает цифры, связанные с семьями на грани развода (в настоящее время приблизительно 30 процентов вступивших в брак заканчивают его разводом, при этом не все имеют детей).
В XVIII веке в Нидерландах совершенно обыденным явлением считалось, что дети воспитывались не членами родительской семьи, а бабушками и дедушками, тетями и дядями или более дальними родственниками. Однако многие источники даже не потрудились задуматься над причинами этого явления.
Известно, что с развитием урбанизации, возникновением эпидемий и другими ужасами индустриального мира XIX века количество детей, потерявших одного из родителей, продолжало увеличиваться. Хотя продолжительность жизни во многих сельских районах оказывалась значительно выше, но даже здесь типичной семьей на протяжении века оказывается неполная семья: на американском юге до двух третей всех детей теряли одного из родителей еще до достижения двадцати одного года.
В 1860 году газета Morning Chronicle высказывала обеспокоенность по поводу того, что Рождество, традиционно «важнейший момент возвращения к семейной любви», подвергается опасности со стороны свирепствующей меркантильности и растущей мобильности современного населения. Однако стоит заметить, что население обладало мобильностью на протяжении долгого времени, а вот Рождество начали отмечать как семейный праздник лишь с середины XIX века. Более того, пока не были установлены оплачиваемые отпуска в государственном порядке в самом конце XIX века, только очень богатые люди могли позволить себе специальную поездку домой ради того, чтобы принять участие в ежегодном семейном сборе.
Многие события, которые сегодня воспринимаются как традиционно семейные – свадьбы, крещение, похороны, – прежде относили к внутренним событиям общины. В них принимали участие не только члены семьи, а потому эти события проводили вне стен дома.
Даже воскресное посещение церкви не выдерживает проверки реальными фактами. В Лондоне в середине XIX века все церковные объединения располагали количеством мест, которое было рассчитано менее чем на половину общего числа горожан. Однако даже эти церковные скамьи каждое воскресенье заполнялись лишь наполовину. В одно из воскресений 1851 года была составлена перепись не тех, кто утверждает, что регулярно посещает церковь, а тех, кто действительно туда ходит. Выяснилось, что из 18 миллионов жителей в Англии и Уэльсе только 6 миллионов посетили церковь в то воскресенье, когда проходила перепись. У остальных, видимо, нашлись занятия поважнее.
Сегодняшний символ семейного единения – это не воскресный поход в церковь, а сбор нуклеарной семьи за обеденным столом. Очевидность распада семьи можно подтвердить тем фактом, что миллионы членов подобных семей едят отдельно от других, зачастую перед телевизором.
По результатам опроса, проведенного New York Times, 80 процентов опрошенных семей с детьми ответили, что прошлым вечером все вместе собирались за ужином, а почти половина собиралась вместе всей семьей за обеденным столом один раз за предыдущую неделю. Тем не менее более пристальное изучение результатов снизило эту цифру до 30 процентов.
Сила мифа нашла проявление не только в желании участников опроса приукрасить действительность и представить свою семью как единое целое через следование традиции совместной трапезы, но и в позиции самих исследователей.
В исследовании безоговорочно выявилась победа эмоционального восприятия над действительностью, подвергнутой проверке: даже собрав дополнительные данные, исследователям не удалось избежать признания того факта, что совместные семейные трапезы становятся все большей редкостью. Заметим, в том же исследовании все же признается, что «не существует точных данных за предыдущие десятилетия, на основании которых можно было бы провести сравнение».
Если бы исследователи использовали скорее исторический, чем психологический подход, то, вероятно, приняли бы во внимание, что портрет семьи, собирающейся за обеденным столом, – это новшество эпохи модернизма и изобилия. Исторически не так уж много членов семьи могло одновременно усесться за обеденным столом – ведь у большинства семей вовсе не было столов или достаточного количества стульев.
Только об одном можно сказать с полной уверенностью, описывая домашнее пространство и семью: то, что нами принимается как истина, для всего исторического пространства, разумеется, истиной не является. В действительности представление о семье, домашнем пространстве и их умиротворяющей неизменности является всего лишь первым звеном в длинной цепи утешительных мифов о семейной жизни.
Часть вторая
Технология дома
Глава 6
Очаг и домашнее пространство
Тепло и свет – вот две неотъемлемые составляющие технологии дома. На протяжении большей части исторического пути и то и другое сливалось в едином понятии – огонь. Он являлся сущностью домашнего пространства, центром постройки.
В романской группе языков, где отсутствует слово home для обозначения внутреннего и эмоционального пространства дома, часто используются определения, ведущие свое происхождение от слова «очаг» – focus, как замена для понятия home: il focolare domestico, le foyer familial, el hogar. (Причем этот focus – «центр» в английском – подразумевает «центр внимания», что снова отсылает к центральному положению очага в доме.)
Очаг был настолько фундаментален, что на законных правах представлял все домовладение. Во многих странах существовали налоги на очаги – начиная от времен Византийской империи до Франции XIV века, Англии периода Реставрации и в Ирландии вплоть до XIX века. Налоги взимались не со здания, не с количества проживающих в нем, но с количества труб и очагов, которыми располагал дом.
Церковные приходы тоже использовали слово «очаг» как замену для понятия «домовладение», тем самым допуская легализацию разделения некоторых семейных пар по разным местам жительства – a mensa et thoro, from table and hearth (стола и очага). В некоторых районах Италии основным объектом налогообложения было понятие camino, то же, что для английского fireplace, то есть камин, очаг. Порою очаг мог символизировать даже гражданство: как в Британии, так и в Ирландии человек квалифицировался как домохозяин, а потому избиратель, в силу владения собственным очагом, настолько большим, чтобы на нем можно было вскипятить котел с водой.
Центральное положение очага нашло отражение в народных пословицах и поговорках – «В доме должны быть жена и огонь», или Eigner Herd ist Goldes Wert («Собственный очаг дорогого стоит»). Подобные поговорки можно найти не только в немецком, но и в голландском и некоторых скандинавских языках. Еще долгое время после того, как очаг стали воспринимать просто в качестве источника тепла в доме, он тем не менее продолжал символизировать единение семьи вокруг живого огня.
В XIX веке член парламента и журналист Уильям Коббет прочувствовал это с такой силой, что выразил озабоченность тем, чтобы слуги всегда могли иметь свой собственный огонь. Он также говорил, что совместное использование семьей огня подобно «прямому двоеженству»: семья оказывалась замужем за своим очагом.
Исторически очаг как буквально, так и образно берет на себя центральную роль в доме.
На протяжении периода Средних веков и далее холл был главной, а порой также и единственной комнатой дома, в которой располагался очаг с открытым огнем. Трубы и дымоходы отсутствовали, и дым поднимался к стропилам комнаты без потолка или выходил наружу через прикрытые заслонками дыры или прорези. Избавляться от дыма помогал также сквозняк, идущий от окон и дверей, расположенных соответствующим образом.
Дым очень часто не принимают во внимание. Тем не менее выясняется, что он имел большое значение. Мясо и сыр, фрукты и зерно – все запасы хранились под крышей: под воздействием проходящего дыма продукты лучше сохранялись. Если крыша была покрыта соломой, то она все время окуривалась дымом, и потому в ней не могли заводиться насекомые. Ниже, вокруг огня, денно и нощно кипела жизнь: холл был местом приготовления еды, ее потребления, здесь спали, работали и проводили досуг.
Никому не известно время изобретения первой трубы, но ее появление привело к смещению огня от центра к краю комнаты. Первые очаги, встроенные в стены помещения, найдены в Венеции 1227 года. Некоторые исследователи считают, что они появились намного раньше, в IX веке, когда была сделана запись о том, что в монастыре Святого Галла в Швейцарии в стенах устроено нечто вроде очагов. К XIII веку, по достоверным сведениям, трубы появились в некоторых самых больших домах во Франции: эти дома строили в полных два этажа, что автоматически исключало использование открытого огня, дым от которого должен был уходить сквозь крышу. С этого времени начинается быстрое распространение печных труб. В Англии в том же веке Генрих III имел камины, выстроенные в его личном кабинете. Но тогда это не было обычаем и казалось личной прихотью короля, а не повседневным явлением в жизни всего населения страны. На протяжении XIV и XV веков общий центральный холл и общий центральный очаг для всей постройки оставался единственной известной формой устройства помещения.
В конце XV и начале XVI века, после окончания династических войн Роз, по вступлении на престол Генриха VII, на фоне политической стабильности правления Тюдоров происходят некоторые изменения в архитектуре: меняется функция больших холлов в английских домах. У господ более не стало нужды размещать в холле свою охрану. Количество людей, находящихся в распоряжении и под началом господина, больше не являлось главной единицей измерения его материального благосостояния и статуса. Эта функция переходит к предметам роскоши, которые выставляют в холле.
В середине XVI века не только функция, но и планировка холлов была модифицирована. Очаг перемещается из центра к стене комнаты. Хотя огонь еще не был упрятан в толщу стены, но дымоход уже существовал. Над очагом нависал огромный колпак, улавливавший дым и направлявший его кверху.
На протяжении следующих пятидесяти лет в домах знати и даже меньших по размеру домах людей более низкого социального ранга очаги начали встраивать в кладку стены при сооружении новых зданий, прокладывая ходы для вентиляции. Этот процесс для Англии стал характерен благодаря применению кирпича в качестве основного строительного материала. Именно здесь появляется конструкция кирпичной трубы, которая со временем стала стандартом. В свою очередь, это привело к началу периода великой перестройки, которая нашла выражение в изменении плана строительства.
Однако большинство населения не было вовлечено в этот процесс, проживая по-прежнему в одно- или двухкомнатных домах с центральным очагом. При таком устройстве внутреннего пространства дома, когда дым выходил в отверстия у стропил, допускалась лишь одноэтажная конструкция. Постепенно наиболее зажиточные хозяева стали добавлять к дому комнату, которую называли chamber, или solar, или, что более обычно, parlour, в значении «гостиная». Поскольку в такой комнате отсутствовало отопление, то можно было надстраивать над ней другую комнату или хоры для того, чтобы расширить хозяйственную территорию. Холл тем не менее оставался центром, так как только в нем существовал очаг.
В то же время дома богатых и зажиточных граждан, более не стесняемые рамками физических ограничений, выражавшихся в центральном расположении очага, получили полноценный второй этаж. Окна, освобожденные от вентиляционной функции, сделали шире и расположили по-другому, остеклив в большинстве случаев.
На процветающем юге в домах состоятельных людей увеличилось число комнат с обычных трех до шести или семи. Хотя термин «великая перестройка» был создан ХХ веком, но его смысл в том, что люди начали живо интересоваться окружением. Ближе к концу XVI века старики рассказывали о «большом количестве печных труб, что появились за последнее время» и о том, что в дни их молодости «можно было насчитать одну или две от силы». Примечательно то, что для этого рассказчика трубы были определяющей чертой дома. Новое расположение трубы по центру или не по центру было продиктовано прагматизмом – это давало возможность как в холле, так и в гостиной иметь свой очаг с единым дымоходом, – но расположение дымохода очень быстро обрело символическое значение, стало знаком процветания и комфортного быта.
В XVII веке некоторые менее состоятельные люди тоже получили возможность присоединиться к подобной перестройке. Они также приобретали предметы, необходимые для освещения, отопления и устройства быта. В американских колониях даже первые хижины, состоявшие из одной комнаты, зачастую имели печи с дымоходом. Их строители, выросшие в период великой перестройки, воспринимали центральный дымоход как интегрирующую часть любого дома, хотя им приходилось складывать дымоход преимущественно из бревен, обмазанных глиной, а не из кирпича.
Однако для тех, кто расчищал границы, методы обогрева дома вплоть до XVIII века оставались шагом назад в прошлое, в те времена, когда в доме не было не только камина, но даже простейшего очага, а лишь кладка из камней, устроенная для того, чтобы разжечь в ней огонь. При этом дым, как и много веков назад, выходил через отверстие в крыше. (А очаги в нишах или в переборках стен, прикрытые колпаком, выжившие по географической окраине Британских островов, в Шотландии и Ирландии, просуществовали вплоть до XX века.)
Большинство «домашних» стран выработали собственные технологии обогрева, которые отвечали конкретным климатическим условиям, наличию топлива, местным технологиям и трудовым навыкам. К XVI веку многие страны Северной Европы заменили открытый огонь более высокотехнологичными и удобными закрытыми печами, которые складывали из камня, кирпича или, в более позднее время, из кафеля.
Два подхода к отоплению – печь и камин – не равно распределились между странами Европы: на Британских островах, в Нидерландах, Италии, Франции, Португалии и Норвегии отдали предпочтение каминам; Скандинавские страны, большинство стран Центральной и Восточной Европы, Швейцария и Германия строили печи, в то время как Испания пользовалась жаровнями.
Печи обычно монтировали в стене, которая соединяла две смежные комнаты, окружая скамьями или другой мебелью для сна. В XVII веке чугун стал новым материалом, который начали применять в этой области. Теперь печи получают широкое распространение.
Новая технология отнюдь не подразумевала, что дым необходимо сразу удалить из дома. Напротив, как в средневековых холлах, дым приносил пользу, им научились управлять и по-прежнему активно использовать. Во многих домах немецкой планировки, в Kuche или холле, сохраняли открытый, без дымохода, огонь. Его дым поднимался в комнату, которая находилась выше – Rauchkammer – или коптильню, где хранились запасы продуктов. В Stube, или центральной комнате, которой пользовались в качестве статусного помещения, дыма не было. Комнату обогревали плитой, в которую топливо закладывали со стороны смежной с ней Kuche.
Хотя печи оказались более эффективными, чем камины, но дома оставались еще очень холодными. Деревянные стены дополняли сплетенными прутьями, обмазанными глиной или смешанной с глиной соломой для лучшей теплоизоляции. Однако, несмотря на эти меры, Stube с его печью все же зачастую устраивали рядом со стойлами для лошадей, которые давали необходимое добавочное тепло.
Голландские городские новостройки этого периода были несколько теплее. Та комната, что выходила на улицу – voorhuis, не имела очага, хотя во внутренних комнатах он мог существовать (все зависело от зажиточности семьи). Очаги выходили в комнату, имели нависающие колпаки, которые опирались на колонны и оставляли очаг открытым с трех сторон. Колпак, подобно каминной полке в более позднее время, стал символом статуса. В самых богатых домах он мог иметь два метра в ширину и два метра в высоту. Поскольку окружающее пространство бывало впечатляюще широким, то случалось, что даже в таком большом очаге не всегда могли развести огонь, достаточный для обогрева большой площади.
В безлесных Нидерландах приходилось использовать для отопления торф, который плохо горит и требует дополнительной вентиляции для того, чтобы обитатели дома остались в живых. В XVII веке голландцы использовали металлические горшки для огня, которые устанавливали внутри очага, укладывая в них брикеты торфа, предварительно напиленные на тонкие круглые столбики.
Даже при условии применения особых мер дома богатые и бедные, самые современные и самые традиционные все же оставались холодными. По этой причине каждое домохозяйство оснащалось некоторым количеством предметов, помогающих свести к минимуму влияние уличного холода.
Грелки для ног – представляли собой металлический ящик с отверстиями, внутри которого горел торф, – были довольно широко распространены, так же как и zoldertjes – деревянные платформы, устанавливаемые под лестницами для того, чтобы устроить буферную зону между сидящим и холодом, идущим от пола (слово zolder означает чердачное помещение, игравшее роль изоляции между крышей и комнатой внизу. Суффикс je в конце придает слову zoldertje значение «маленький чердак», то есть небольшое изолирующее пространство).
В безлесных районах Британских островов также топили торфом или топливом, которое давали животные, – высушенным навозом – или, при необходимости, сухими ветками утесника.
На территории городов основным топливом вплоть до XVII и даже XVIII веков оставались дрова, после чего улучшения в транспортировке позволили использовать для отопления пиленый уголь. Когда в 1793 году был отменен налог на уголь, многие переключились на этот вид топлива. Но, по современным стандартам, дома все равно оставались холодными, поскольку большинство комнат были полностью неотапливаемыми.
Однако нет свидетельства о том, что даже в домах богатых людей тепло считали необходимостью, а не роскошью.
В Кембриджшире XVII века большие, до шести комнат, постройки, недавно перестроенные и имеющие домовладельцев с доходом до 200 фунтов, в половине случаев располагали единственным очагом на весь дом.
К концу века в Норидже, процветающем городе того периода, в домах до шести комнат в среднем насчитывалось только по два очага, а в начале XVIII века половина гостиных – лучших статусных комнат дома – вовсе не оснащалась очагами.
В резиденциях знати было немногим теплее. Как сообщают, в начале XVIII века вино на обеденном столе короля в Версале замерзало. Зачастую более бедные домохозяйства со своими небольшими комнатами и немногочисленными окнами меньшего размера оказывались теплее. В доме из двадцати комнат строили в среднем до четырех очагов, в то время как на двухкомнатное жилье приходился один.
К XIX веку многие состоятельные люди в странах, где пользовались печами, жили в домах с чрезвычайно эффективной системой отопления. В основном это относилось к Германии и США. Обитатели таких домов часто комментировали быт в тех странах, которые сохраняли эмоциональную привязанность к каминам (особенно в Британии), поскольку камины потребляли топлива намного больше, а тепла отдавали заметно меньше.
Герман Мутезиус, архитектор, сын строительного подрядчика по строительству малых зданий, родом из Тюрингии, с 1896 по 1904 год служивший дипломатическим атташе в Лондоне, высказал впечатления от устройства внутреннего пространства английского дома. Он упоминает плохое качество мер защиты английского жилища от воздействия среды: тонкие стены, недостаточная изоляция потолков, отсутствие двойного остекления и веранды у входа в дом, плохая подгонка оконных рам и дверей. Все это он отнес на счет мягкого климата.
Затем он переходит к обсуждению каминов. Мутезиус признает, что в сыром климате вентиляционный эффект работы камина, его способность обеспечить сильную вытяжку, весьма полезен. Однако он считает несколько эксцентричной флегматичную привычку англичан к возникающим при этом сквознякам. «Многие из достоинств камина, которыми, как считается, он обладает (и не только эстетические, которые, нужно признать, часто оказываются воображаемыми), настолько убеждают англичанина в превосходстве над всеми другими формами отопления», что житель Альбиона пренебрегает эффективностью и более низкой стоимостью печного отопления.
К 1870-м годам централизованное отопление с помощью горячей воды уже нашло широкое применение в теплицах и ряде общественных зданий, не приспособленных для очагов, к примеру, в церковных залах и гражданских учреждениях. Однако дешевизна и доступность угля означали, что другие формы отопления редко или вовсе не применялись для домашних целей. Для Британии открытый огонь оставался неприкосновенным. В годы Первой мировой войны в популярной патриотической песне были слова, призывающие «хранить огонь очага», а в начале Второй мировой войны горящий уголь отапливал дома трех четвертей населения.
Суровость североамериканского климата заставила американцев отойти от английских традиций отопления. Поскольку население пополнялось жителями всех европейских стран, в том числе Северной Европы, оказались доступны знания о других технологиях.
Чугунные печи с 1840-х годов являются основным приспособлением для обогрева. Вначале это была печь Франклина, которая имела металлические боковые поверхности и открытую фронтальную часть, позже – закрытые печи европейского типа. На любительской акварели 1815 года есть изображение столовой в доме врача на Род-Айленде. Хорошо видна печь Франклина, а рядом с ней мужчина в верхней одежде. Трудно судить, вошел ли он только что с улицы (пара ботинок стоит рядом с ним), или в комнате настолько холодно, несмотря на печь, что он не снимает верхней одежды.
Центральное отопление в США применяют с 1890-х годов, но вплоть до 1920-х годов этот вид отопления оставался принадлежностью богатых домов или, по крайней мере, домов новой постройки для среднего класса. Установка центрального отопления требовала проведения больших строительных работ. Подвальный этаж углубляли таким образом, чтобы вместить котел парового отопления, а также трубы и вентиляционные отводы, которые прокладывали за стенами и под полом.
Расположение труб переориентировало всю компоновку и конструкцию домов. С устройством центрального отопления изменяется не только температура внутри дома. Изменения происходят в поведении и привычках жильцов, так как с появлением возможности постоянного использования добавочных комнат начинается расцвет идеи неприкосновенности частной жизни. Таким образом, переход на центральное отопление изменил больше, чем просто температуру в помещении.
Пока пользовались печами и каминами, каждая комната отапливалась собственным очагом или, в большинстве случаев, печью, которая согревала одновременно две комнаты. Стоимость топлива и количество труда по обслуживанию печи или камина заставляли собираться в отапливаемом помещении практически всех обитателей дома. Комнату могли обогревать именно тогда, когда ею пользовались. Если комнатой не пользовались, то не было смысла ее отапливать.
Использование центрального отопления давало разницу в расходе топлива. Расход оказывался минимальным при отоплении большего пространства; причем затраты труда не увеличивались по сравнению с обслуживанием каждого очага в отдельности. Так что не было причины лишать отопления большую часть комнат, и можно было не принимать во внимание, есть ли там в данный момент люди. Исчезают причины экономического и трудосберегающего характера, которые заставляли большое количество народу собираться в одной комнате. С этого момента семейная жизнь начала растекаться по отдельным пространствам дома.
В чем США сохранили преемственность традиций Британии, так это в эмоциональном отклике на присутствие в доме очага и соединении образа открытого огня с идеей домашнего пространства и семейной жизни в целом.
Один американец в 1860 году обрисовал невесте свое «видение будущего, наполненного счастьем». В его представлении это будут годы, «когда мы будем сидеть вместе в нашем доме зимними вечерами у ярко горящего камина».
В Британии эмоциональное прочтение материального архитектурного элемента было настолько очевидно, что его дружно отмечали буквально все иностранцы. В конце века Мутезиус писал, что «все идеи домашнего покоя и удобства, семейного счастья, внутренней личной жизни, духовного здоровья концентрируются вокруг очага». К этому времени подобное притяжение стало намного сильнее.
Ранее, в середине века, создатели архитектуры стиля готического Возрождения черпали вдохновение из церковной и общественной застройки. Их мало интересовали проблемы размещения очага в доме и связанная с этим тема уюта. Тем не менее они выбрали вариант проекта домашнего пространства скорее в его символической, а не прагматической ипостаси.
Дома, спроектированные Огастесом Пьюджином (1812–1852), имеют узнаваемый, вынесенный на наружные стены, фасад камина, что характерно для средневековых образцов. Такой стиль строительства в реальной жизни был крайне неэффективен, поскольку приводил к большому расходу топлива и потерям тепла, оказавшимся большими, чем в камине традиционной конструкции. Но этот стиль широко продемонстрировал присутствие очага в архитектуре и тот символ, который он несет, – это, очевидно, казалось более важным, чем простое тепло.
Позже архитекторы, относившиеся к направлению движения «Искусство и ремесла», сосредоточили свое внимание на очаге как месте, которое порождает ощущение дома. В их творчестве он занимал не меньшее место, чем другие значимые единицы проекта. Они возрождают inglenook, или «уютные уголки», – особенность, которая перекочевала из тех дней, когда камины стали отодвигать из центра холла к его стенам. Затем были убраны лавки из-под огромного нависающего колпака, который очерчивал территорию тепла, – ее прежде использовали, размещая места для сидения. Когда очаги передвинули в очередной раз, то стали прятать их в стены, а нависающие колпаки заменять каминными полками, и «уютные уголки» исчезли.
В конце XIX века углубленное пространство для сидения вновь было воссоздано вокруг огня, искусственно образуя «уютный уголок» и централизуя жизнь дома в каминной зоне. Архитекторы «Искусства и ремесел», например Эдвин Лаченс, по-прежнему проектировали трубы дымоходов с внешней стороны здания, делая их намного выше, чем это было необходимо для вытяжки дыма. Такой прием понадобился для того, чтобы издалека были видны эти символы домашнего бытия.
Остальные архитектурные элементы соответственно рассматривались в контексте усиления символического понимания домашнего пространства. Многие архитекторы «Искусства и ремесел» не обошли вниманием крыши, края которых приспустили ниже, снабдив нависающими карнизами. Это делалось для того, чтобы создать чувство большей безопасности и отгороженности – дом как заслон от внешнего мира. Однако, создавая из камня эмоциональную составляющую дома, архитекторы не столь сильно интересовались проблемами быта. Дома Чарльза Войси были известны плохой системой обогрева и водопровода, кухнями, которые отличались малым удобством и привлекательностью и зачастую на десятилетия отставали от современного оснащения. Эмоциональное воздействие выходило на первый план, поэтому без должного внимания оставалась функциональная сторона планировки и физический комфорт таких домов – внешние очертания здания главенствовали над реальными потребностями его внутренней жизни.
По той же причине архитекторы с большой благосклонностью смотрели на возвращение к оконным рамам, состоящим из небольших стеклянных фрагментов, вставленных в свинцовые переплеты, словно не было трех веков совершенствования технологии остекления.
Необходимость окон в доме была осознана лишь в недавнем прошлом. На всем остальном обозримом участке истории они только вызывали проблемы. Через окна могли проникать в дом воры или считавшийся опасным ночной воздух. Ведьмы также могли воспользоваться этим путем: двери, окна и трубы являлись уязвимыми точками дома. В те времена было принято закапывать под дверями и очагами специальные бутылки, помогающие в борьбе с магией и волшебством, а над окнами для защиты вешали конские подковы. (В Лондоне был найден дом 1790 года с окном, украшенным подобным образом.)
С практической точки зрения слишком большое количество окон также было невыгодно, поскольку вызывало неконтролируемое движение дыма от центрального очага. В северном климате приходилось искать баланс между преимуществами добавочного освещения и соответствующей потерей тепла, а в южном – проникновением жаркого воздуха. Англосаксонские слова, существующие для обозначения окон – eye-hole, wind-door, eye-door (смотровое отверстие, дверь для ветра, смотровая дверь), – в основном вели свое происхождение от слова «глаз». Это указывало, в частности, на малый размер отверстий, на то, что их использовали для вентиляции, для небольшого обзора, подобно тому, как сейчас используют дверной глазок.
Наличие слова wind (ветер) указывает на то, что это были открытые отверстия, не имеющие ставень. Даже в Средние века окно оставалось преимущественно отверстием для вентиляции, а не для того, чтобы открыть доступ свету. Окно могло быть представлено любым отверстием, за исключением двери. Это были дыры в толще стен, глинобитных или дерновых. На протяжении нескольких последующих веков большинство жилых помещений строили по неписаным правилам – требовалось наличие по крайней мере одного отверстия в каждой стене, будь то дымоход, дверь или окно.
В Англии первое известие об остеклении окон датируется 675 годом, когда французское стекло и французские стекольщики, которые знали, как с этим обращаться, были приглашены в страну для установки церковных окон в Джарроу, Нортумберленд. (Монастырь стал также первой церковью на Британских островах, которая была построена из камня.)
Однако это единичный случай. Начало использования стекла для церковных зданий становится более регулярным с XII века. В середине XIII века к этому процессу присоединяются светские здания, после чего известно о применении стекла в частных резиденциях самых богатых людей.
В зависимости от того, в каком месте дома располагались окна, их закрывали либо ставнями, либо деревянными решетками, порой использовали вощеную или промасленную бумагу и полотно. Ткань делали светонепроницаемой, вымачивая ее в скипидаре.
Когда появились застекленные оконные переплеты, то их изготавливали из кованого железа. Такие рамы применяли только в самых больших зданиях, поскольку они были малодоступны. Деревянные рамы использовали для менее богатых домов. Некоторые рамы создавали со специальными вентиляционными ромбами или маленькими свинцовыми щитками, которые открывали для того, чтобы позволить воздуху или дыму выйти наружу.
На Британских островах церковь оказалась форпостом инновационных технологий остекления: кафедральный собор Пресвятой Девы Марии в Линкольне в XIII веке был первым в использовании деревянных остекленных рам со ставнями, укрепленными на петлях – прежде на их месте прибивали гвоздями доски.
Несколько иначе были устроены окна в домах аристократии на рубеже XIV века: верхние части окон имели остекление – рамы были закреплены, и их нельзя было открывать. Нижнюю часть окон не стеклили и закрывали с помощью ставней. Таким образом, остекленная часть предназначалась для освещения, а нижняя со ставнями для вентиляции. Такой образец компоновки был стандартным для Бельгии и Нидерландов в XV веке, а потом распространился по всей Северо-Западной Европе с некоторыми дополнениями: остекленная верхняя часть окна, порой незастекленная средняя часть окна со ставнями и нижняя часть, забранная деревянными решетками или деревянными ставнями (или и тем и другим).
Первоначально стекло было очень хрупким материалом. Оконное стекло могло разбиться даже от сильного ветра или проливного дождя. Когда состоятельные владельцы переезжали в другую резиденцию, эти хрупкие и ценные оконные стекла извлекали из рам и, осторожно завернув, отправляли на хранение. Порой их паковали как багаж и перевозили вместе с другими ценными предметами, такими как гобелены, драгоценности и посуда.
В связи с ценностью стекла вплоть до начала XVI века оконные стекла и сами рамы, в которые стекла вставляли, рассматривали как отдельные предметы. Рамы приравнивались к внутреннему убранству помещения, а вот оконные стекла, которые были заключены в эти рамы, принадлежали лично владельцу дома. Стекло можно было продать или завещать, как любую личную собственность. Затем в течение века его стоимость резко упала.
Во времена правления Елизаветы и Якова строители больших дворцов могли позволить себе широкое использование стекла как строительного материала. Оно выступало в прежде неизвестном качестве, далеко превышая обычную потребность в освещении. Стекло стали демонстрировать как объект значительных затрат.
Хардвик-Холл (1590–1597) в этом смысле является примером некоторой крайности, которая казалась таким излишеством, что об этом даже сочинили песенку: Hardwick Hall, More glass than wall – «Хардвик-Холл, где стеклянный даже пол» (букв. – больше стекла, чем стен).
Большая площадь стеклянных окон порождала новые проблемы – от нестерпимо яркого света внутри помещения до затруднений с расстановкой мебели вследствие нехватки стен. Хардвик был выстроен графиней Шрусбери, одной из самых знатных аристократок и богатейших женщин своего времени.
Но и богатые торговцы поспешили присоединиться к моде XVII века на украшение внешних стен. К концу века быстрое признание того, что прежде было редкостью, создало новый узаконенный стандарт: «без стекла», по правилам двора, «дом нельзя считать совершенным». С этого времени стекло становится единой и неотъемлемой составляющей окна: единой, но по-прежнему весьма дорогостоящей составляющей, скорее роскошью, чем необходимостью даже для самых обеспеченных людей. Многие из тех, кто не обладал большими средствами, просто не видели каких-то особых причин для того, чтобы заводить эту новинку в своем доме. В Оксфордшире XVI века менее 4 процентов описей имущества бедняков и людей среднего достатка содержит упоминание о застекленных окнах. Даже среди довольно зажиточных хозяйств на десяток приходилось одно застекленное окно. К началу XVII века в центральной части Англии зажиточные фермерские дома только в холле имели застекленные окна или всего по одному на комнату. Так продолжалось до конца XVII века, когда количество застекленных окон выросло до трех на комнату.
В американских колониях как остекленные, так и окна без стекол оставались редкостью. Это очень напоминает картину, существовавшую в Европе в предыдущие века. В диком и необжитом мире Америки окна могли оказаться уязвимым местом дома. Здесь жилища постоянно подвергались нападениям со стороны местного населения, и эти нападения нужно было выдержать.
В эмоциональном плане дом должен был давать ощущение безопасности от дикости окружающего мира.
Во вторую очередь свое влияние оказал климат страны. На многих территориях он оказался намного более жестким по сравнению с британским или европейским. Поэтому на севере дома имели мало окон, да и те закрывали ставнями, а не стеклили. Это было необходимой мерой, чтобы сохранить тепло лютыми зимами. На юге ставни давали тень, спасая от солнечного жара.
Но для всех, даже на самом базовом уровне, технология изготовления окон могла быть только заимствованной. В середине XVII века для предполагаемых колонистов существовал лишь один вариант изготовления – «применять бумагу и льняное масло для своих окон».
Дом на плантации Flowerdew Hundred, расположенной в Виргинии, впервые был упомянут в 1619 году, хотя, несомненно, он существовал и раньше, имел один из самых ранних каменных фундаментов в английской Америке. В одном из домов, построенных на этом участке, было по крайней мере несколько остекленных окон. По археологическим данным можно судить, что использовали английские свинцовые рамы с клеймом 1693 года (хотя нет свидетельства о том, как скоро со времени производства рамы были доставлены в колонию).
Еще один примечательный факт: в колониальной Америке оконное стекло, как это было в Англии в прежние времена, при продаже дома по-прежнему вносили в список отдельным пунктом. И стекло, и оконная рама еще не стали частью здания; они вместе со ставнями все еще оставались таким же предметом меблировки, как всякая иная мебель, скажем основание кровати.
Многим окна казались чем-то ненужным и не вызывали желания обзаводиться ими. В 1637 году один домовладелец так инструктировал своего застройщика: «Что касается окон, пусть они будут не слишком большими независимо от комнаты и пусть их будет настолько мало по количеству, насколько это возможно».
Но уже к 1750-м годам окна начали считать модным дополнением, особой роскошью. Священник из Новой Англии выстроил дом с тринадцатью окнами, но потом довольно уныло сообщил о том, что «весьма острые» комментарии были сделаны общиной о «гордыне, свойственной священникам, которые смотрят на мир через оконные рамы». Он поспешно оправдывается: «Я и сам скорблю о том, что окна так велики, ведь я часто упоминал, что хотел бы, чтобы они были поменьше».
На протяжении XIX века половина домов в США либо вовсе не имела ни одного остекленного окна, либо было всего одно окно, да и то по размеру стекла малого формата. Вместо стекла многие продолжали пользоваться ставнями из планок. В XIX веке о таких ставнях отзывались как об универсальных, поскольку они имели несколько преимуществ – обеспечивали вентиляцию, задерживали уличную пыль и насекомых, создавали тень в регионах с жарким климатом.
В 1853 году архитектор и ландшафтный дизайнер Фредерик Лоу Олмстед, один из проектировщиков Центрального парка, описал с законным удивлением искушенного городского жителя севера дом, которым владел плантатор-южанин. Землевладелец был более чем платежеспособен, имел около тридцати рабов, и все же, как пишет изумленный Олмстед, его жилище оказалось всего лишь «маленькой квадратной бревенчатой хижиной», в которой «не было ни окон, ни рам со стеклами».
Сам Олмстед и его ровесники, выросшие в городах, пользовались благами «оконной революции», которая на протяжении предыдущих двух веков изменила большинство жилых зданий Северо-Западной Европы. Версаль и французский двор явились инициаторами этого процесса на его начальной стадии, затем страны Британии переняли все технологии, которые можно было применить в обычных домах.
Версаль, наполовину перестроенный при Людовике XIV и уже известный во всей Европе своей грандиозностью, ввел модное новшество, которое в Англии стали называть «французские окна». Это были парные оконные переплеты, высотой от уровня пола и почти до самого потолка.
Ко времени шведского архитектора-новатора Никодемуса Тессина, который посетил двор в 1673 году, серия грандиозных анфилад дворцовых залов была закончена. Но Тессина, главным образом, интересовали окна – как они открываются и закрываются, как устроены рамы, их размеры и украшения. Только после детального изучения устройства рам и окон Тессин продолжает описание дворцовых интерьеров и внутреннего устройства в общих словах.
К 1690-м годам некоторые аристократы скопировали эти новшества при строительстве своих парижских особняков, но для того, чтобы включить подобные окна в конструкцию старых зданий, требовался большой объем строительных работ по переделке стен, а это оказалось очень сложным делом. Французские окна на протяжении еще многих лет оставались роскошью, доступной лишь самым богатым.
Зато англичане и голландцы XVII века уже уверенно использовали оконные технологии. Створчатые окна превратились в стиль, который быстро распространился в Британии. Их конструкция состояла из двух одинаковых рам, называемых оконным переплетом. Рамы устанавливали одну над другой; в переплете было два или более оконных стекла. Вместо конструкции открывающихся наружу подвешенных на петлях рам, при таком способе один переплет скользил над вторым вверх или вниз. Простые подъемные окна поддерживались в открытом состоянии с помощью деревянных брусков, распорок или штырей. Окна такого типа были в ходу во Франции в конце XVI века. Их обычно устраивали в коридорах или служебных помещениях, где не требовалась открывающаяся форточка.
Революционной характеристикой английских подъемных окон можно считать то, что они открывались вертикальным скольжением, а сам подъемный механизм был встроен в раму. Гири уравновешивали рамы в процессе поднятия или опускания, позволяя оставлять раму открытой на любом уровне. Верхнюю раму можно было устанавливать в открытом положении, не доходя всего лишь нескольких дюймов до верха, обычно на уровне трех четвертей от высоты ставней. Так осуществлялась вентиляция в комнате в ночное время при закрытых ставнях. Ставни закрывали для того, чтобы обеспечить безопасность дома.
Помимо того, новые деревянные рамы лучше защищали от непогоды, чем металлические рамы. (Даже в королевских дворцах подъемные окна в первую очередь устраивали в спальнях и кабинетах, то есть в тех комнатах, где сквозняки были особенно нежелательны.)
Первое подъемное окно, которое может быть датировано с точностью, было установлено в королевских апартаментах Уайтхолла в 1662 году. Но в отличие от французских окон Версаля новый стиль – подъемные окна – недолго оставался роскошью богачей. Экономия пространства, светопроницаемость и вентиляционные качества были оценены по достоинству и заставили сделать выбор в их пользу. В отличие от французских окон подъемные окна могли вписаться в проемы старых окон, и, таким образом, они позволяли заменять устаревшие окна без перестройки здания.
К 1670-м годам несколько знатных землевладельцев Англии установили в своих домах подъемные окна, а преуспевающие граждане быстро подхватили новшество, как это было, например, в Голландии. Подобно Англии, в Нидерландах окна сначала устроили в королевских дворцах (неутомимый Никодемус Тессин увидел их в Хет-Лоо, дворце Вильяма III, в 1686 году).
Отметим, что уникальные социальные и географические условия Нидерландов создали особо благоприятное положение для принятия новой технологии. Голландцы были пионерами городского образа жизни, а их города зачастую оказывались построенными на отвоеванных у моря территориях. Нехватка земли породила террасную застройку, узкую и глубокую, без внешних боковых стен – национальный стиль, который делал акцент на больших окнах, устроенных с передней и тыльной стороны здания.
К концу XVIII века стиль широко распространился, став стандартным для многих урбанизированных территорий «домашних» стран, а подъемные окна оказались узнаваемой частью городского пейзажа.
В начале 1701 года один бостонский купец поставил подъемные окна в своем новом доме, хотя ему пришлось ввозить для них как стекла, так и рамы, ведь в Северной Америке того времени не было производителей или даже столяров, которые бы имели представление, как делать и ставить подъемные окна.
Новая технология позволила увеличить количество светлых помещений. Следующим на повестку дня стал вопрос о том, как увеличить количество освещенных помещений в темное время суток. По всей Европе с ростом городов, увеличением высоты зданий улицы становились темнее, чем прежде. Плотность населения росла, а вместе с тем и риск, связанный с совершенно незнакомыми людьми, заполнившими городские улицы.
Вопрос, как освещать улицы в темное время суток, вызвал озабоченность граждан. В некоторых городах делали попытки перестраивать средневековые улицы. Для этого либо расширяли отдельные дороги, либо выбирали более грандиозный подход, задумывая замену извилистых средневековых улочек сетью прямых городских улиц, которые могли позволить лунному свету достигнуть проезжей части дороги. Но усовершенствование искусственного освещения оказалось намного более простым и дешевым решением задачи.
И вот вновь пионерами процесса становятся Нидерланды, Бельгия и Люксембург, которые одними из первых испытали на себе трудности, связанные с повышенной плотностью городского населения. Потому многие проблемы городской жизни начали решать именно здесь.
В городах Голландии вводили ночные дозоры или уличные патрули, которые действовали с 10 часов вечера до 4 часов утра. В их задачу входила проверка, закрыты ли как следует на ночь ставни и двери домов, оказание помощи заблудившимся или подвыпившим горожанам. У патруля также были полномочия арестовывать любого, кто оказывался на улице после наступления темноты, не имея при себе фонаря, как это полагалось по закону. Франция, Англия и Пруссия также ввели подобные правила. Одно из них требовало под угрозой ареста иметь при себе светильник для перемещения по городу в ночную пору.
Очень скоро голландцы продвинулись дальше. С 1595 года гражданские законы требовали, чтобы фасад каждого двенадцатого дома был снабжен кронштейном для фонаря. Веком позже в Амстердаме впервые применили усовершенствованные уличные масляные лампы, ставшие в буквальном смысле маяками для остальных городов. В последнем десятилетии XVII века Амстердам располагал намного более ярким освещением, чем Париж, будущий «город огней». На улицах Амстердама горело 2400 ламп: французская столица, начавшая издавать законы об уличном освещении лишь в 1667 году, имела население почти вдвое больше, чем Амстердам, но на его улицах горело только 2736 ламп.
В то время как в Амстердаме уличные лампы закрепляли на домах, парижские уличные лампы подвешивали на веревках, протянутых между домами. В результате пространство возле самих домов оказывалось освещенным хуже, чем проезжая часть. К 1750 году парижские улицы были оснащены более 8000 фонарей.
В 1680 году в Пруссии также пробовали ввести уличное освещение, приняв за основу другую систему освещения: лампы крепили к шестам, установленным специально для этой цели, – их можно считать предшественниками фонарных столбов.
Лондон оставался далеко позади многих городских центров. Только в конце XVIII века его гражданские власти потребовали вывесить одну лампу на каждом доме, никак не регулируя тип освещения, не побуждая ни к каким новациям в технологии освещения, что очень отличало его от Амстердама. В 1736 году надзор за уличным освещением был передан в руки местных приходов, и одновременно с изысканием средств из налогов были установлены минимальные стандарты освещения. Новые регламенты установили закон, по которому освещение считалось гражданским товаром, предназначенным для жителей Лондона, таким же как и все остальные.
В Париже освещение улиц попало под контроль полиции, которая установила стандарты, которым должны были соответствовать все уличные фонари. Здесь к вопросу освещения подошли с позиций предотвращения преступности и, соответственно, вложили в освещение большие суммы – до 15 процентов бюджета службы безопасности. Если человек на улице Лондона разбивал лампу фонаря, то это считалось гражданским правонарушением и преступлением, совершенным против частной собственности. В Париже подобный поступок расценивался как преступление, совершенное против государства.
Однако в обоих случаях освещение, предоставленное как местным, так и центральным управлением, очень нуждалось в участии частного предпринимательства. На протяжении XVIII века все большие города, а также и малые, которые вовсе не имели системы освещения, продолжали пользоваться услугами факельщиков – людей, которые несли горящие смоляные факелы. К их услугам прибегали на тех участках, где не было уличных фонарей, или когда окрестности лишь смутно освещались лампами, рассчитанными на одну свечу.
Источник финансирования уличного освещения формировал отношение горожан к факельщикам. Их услуги не оплачивались ни из городского, ни из правительственного бюджета – это был их личный заработок. В Париже освещение находилось под контролем полиции, поэтому факельщиков считали осведомителями, которые за деньги информируют полицию о ночных передвижениях горожан. В Лондоне, где заботу об освещении взяли на себя гражданские власти, считалось, что факельщики находятся на службе криминала и готовы за взятку завести неосторожного горожанина в глухие места, где его легче ограбить.
Речь идет лишь о самых больших городах с достаточным количеством населения, в которых было возможно уличное освещение. В меньших городах, в сельской местности на протяжении всего XVIII и в XIX веке население полагалось лишь на самый древний и испытанный ночной светильник – лунный свет. Потому ночи полнолуния считали временем, как нельзя лучше подходящим для общения.
В романе «Чувство и чувствительность» (1811) Джейн Остин описывает сцену, когда помещик приносит извинения за то, что на импровизированный вечер собралось малое количество гостей: «Этим утром он побывал в нескольких семьях в надежде присоединить их к числу своих гостей; но было полнолуние, и у всех уже полно приглашений».
А вот пример более прозаической ситуации: священник часовни Крестителя в Ланкашире говорит о том, что он с удовольствием проведет регулярные молитвенные собрания, если «они выпадут на ночи полнолуния».
Газ – вот что смогло все перевернуть и радикально изменить. Газовое освещение улиц было впервые продемонстрировано в Лондоне в 1807 году, а затем быстро распространилось по городам западного мира: Балтимор – 1816 год, Париж – 1819 год, Берлин – 1826 год.
К XVIII веку Лондон, коммерческий центр Европы, уже располагал законом об освещении и мощении улиц, что делало возможным быстро перенять и внедрить новую технологию. Это сделало его лидером в принятии закона об освещении как гражданской обязанности.
Было проведено пробное освещение на одной из лондонских улиц в 1807 году, для чего вдоль Пэлл Мэлл на трехмесячный испытательный период было установлено 13 столбов с лампами. Шестнадцатью годами позже уже 53 города Британии располагали газовым освещением, а к 1868 году – 1134.
Для контраста приведем цифры, относящиеся к Парижу, – там газовое освещение в домах начали применять лишь в конце 1820-х годов. На два десятилетия позже трубы протянули к другим французским городам.
К 1860-м годам 3 миллиона жителей Лондона потребляли газа столько же, сколько 50 миллионов немцев.
В США процесс шел еще медленнее. В большинстве районов страны уличное освещение стало появляться лишь к середине 1860-х годов.
На первых порах на газовое освещение смотрели как на нечто революционное, а не как на технологию, призванную сделать темные улицы более безопасными. «То новое, – писал в рецензии на книгу о газовом освещении анонимный автор в 1829 году, – что дал свет всех проповедей о морали и порядке в Лондоне, сравнимо по воздействию с этим новым видом освещения… В его свете всякий не только боится быть безнравственным… но и стыдится этого».
К концу века ночная прогулка по городской улице уже казалась не более опасной, чем перемещение по собственной гостиной. «Человечество и его званые ужины, – писал Роберт Льюис Стивенсон, – более не зависят от плотного морского тумана; закат более не заставляет улицы пустеть; а день растягивается по прихоти человека. У горожан теперь есть собственные звезды; послушные их воле домашние светила».
Для того чтобы получить послушные домашние светила, потребовался процесс эволюции, а не революция. На протяжении прошедших тысячелетий существовали и свечи, и масляные лампы, и лучины.
Свечи можно отнести к древней технологии, которая существовала только в двух основных формах – восковые и сальные. Сальные свечи имели бессчетное количество недостатков. Сделанные из животного сала, они имели в два раза меньшую температуру плавления, чем восковые. При расплавлении сальные свечи образовывали большое количество очень горячего жира, потому требовали длинного фитиля, чтобы он не тонул в избытках жира. Но больший фитиль давал более сильное пламя, что при недостатке кислорода в центральной части пламени приводило к обильному выделению несгоревшего углерода вместе с густым дымом. (В домах Северной Европы часто устраивали специальные ниши, облицованные кафелем, для того чтобы было легче убирать выделявшуюся при горении сажу.)
Причиной выбора в пользу сала, в общих чертах, явилась его доступность для тех районов Северной Европы, где было развито овцеводство и разведение крупного рогатого скота, соответственно, его дешевизна.
Относительно меньшее количество домашнего скота в колониальной Америке означало некоторый дефицит этого продукта; в приграничных районах его недостаток восполняли за счет медвежьего и оленьего жира. Подобно тому как в Европе использовали для изготовления факелов наружного освещения просмоленную древесину сосны или для внутреннего освещения дома наколотую лучину, так колонисты использовали в тех же целях просмоленную древесину различных пород дерева или парафин, который получали из деревьев восковицы. (Восковица – свечное дерево, которое растет только у побережья, при сгорании дает очень приятный запах.) Большинство смолистых пород сильно дымит при сгорании и выделяет смолу, поэтому восковицу использовали, если не было других вариантов.
Даже свечи из пчелиного воска, у которых был более приятный запах и меньше копоти, имели свои недостатки. До конца XVIII века все фитили изготовляли из скрученного хлопка. При горении свечи обуглившийся кусочек фитиля нужно было обдувать или постоянно удалять – без этого свеча начинала чадить. Сальные свечи теряли 80 процентов яркости за полчаса горения, затем гасли окончательно.
Восковые свечи, имеющие более высокую температуру плавления и более тонкий фитиль, не нуждались в таком частом обдувании или снятии нагара, однако это приходилось делать регулярно. Сегодня для нас подуть на свечу означает затушить ее, по той простой причине, что не так легко сдуть нагар или срезать его, не погасив по ошибке пламя.
До изобретения в начале XIX века спичек, зажигающихся от трения, можно было провести часы в темноте. Джеймс Босуэлл, мемуарист, упоминает о подобном опыте, который получил однажды поздней ночью 1762 года. Он случайно погасил свою свечу, и «поскольку мой очаг… долго зиял чернотой и оставался холодным, то я оказался в весьма нелегком положении». Босуэлл кое-как спустился по лестнице, ведущей в кухню дома, чтобы посмотреть, остались ли в печи тлеющие угли, «но, увы, в ней было так же мало огня, как в ледяных просторах Гренландии». Коробочку с трутом ему не удалось найти в такой кромешной темноте. Смирившись, «я побрел обратно в свою комнату и так и просидел там в бездействии до той поры, пока не услыхал на улице ночного сторожа… Тогда я попросил его, чтобы он постучал в мою дверь… Сторож выполнил просьбу, и я открыл ему дверь и после этого вновь получил возможность зажечь свечу без опасности для собственной жизни».
Первое технологическое усовершенствование свечей приходится на конец XVIII века, когда начали использовать спермацет. Жир из спермы китов давал более чистое, чем у животного сала, пламя. Началось коммерческое производство этого вида свечей.
К середине XIX века стеарин, извлекаемый из жира, но менее пахучий, стал доступен. Также появились свечи из пальмового и кокосового масла. Температура плавления у этих свечей была более высокая, чем у сальных. Высокая температура плавления в сочетании с фитилями нового типа, изготовленными из плотно скрученного волокна, давала возможность фитилю полностью сгорать по мере расходования свечи. Так отпала всякая необходимость дуть на нее.
С появлением новых технологий свечи все же остались роскошью. На протяжении всего XIX века в большинстве сельскохозяйственных и даже во многих городских районах задачи требующие яркого освещения, такие как шитье или чтение, решались с помощью огня.
Огонь в любом случае был необходим для отопления и приготовления пищи. При относительно малом количестве окон или окнах, которые закрывали ставнями вместо стекол, как в Северной Америке, огонь давал необходимое количество света как в дневное, так и в ночное время суток.
Свечи использовали преимущественно в том случае, если приходилось перемещаться из комнаты в комнату. Не случайно они получили более широкое распространение с того самого времени, как появились створчатые окна в домах среднего класса, уменьшившие сквозняки и тягу. Даже на самой вершине социальной лестницы отмечается увеличение количества потребления свечей в связи с использованием оконных рам. Аристократический Хэм-Хаус 1654 года имел подсвечники лишь в кухонных помещениях; двадцатью годами позже их было настолько много расставлено по всему дому, что о количестве подсвечников сообщается словом «многочисленные».
Процесс развивался вопреки тому факту, что в Британии источники искусственного освещения причислялись законом к предметам роскоши как в XVII, так и на протяжении XVIII века. С них взимали налог: пошлина с угля впервые появилась в 1667 году. В 1793 году многие домашние пошлины увеличились, но некоторые оставались неизменными до 1889 года. С 1709 по 1831 год как восковые, так и сальные свечи стали облагать пошлиной, а купить их можно было только у имеющих патент торговцев. На восковые свечи существовали более высокие расценки, хотя деревенским жителям разрешалось изготовлять сальные свечи и в некоторых особо оговоренных случаях снабжать ими своих соседей.
Лишь лучина, источник света для бедняков, навсегда была освобождена от пошлины. Ее без всяких лишних расходов мог изготовить любой из тех отходов древесины, которые обычно лежат под ногами. Ближе к концу XVIII века одиннадцать часов освещения лучиной стоили полпенни, в то время как за те же полпенни можно было купить всего лишь два часа свечного освещения. Таким образом, для большинства лучина оставалась единственной формой искусственного освещения.
В самом начале XIX века Уильям Коббет сообщал, что его бабушка никогда не пользовалась иной формой искусственного освещения, «никогда, мне кажется, не зажгла свечу в доме за всю свою жизнь». Осенью она, как и многие другие, собирала тростник, вымачивала, затем обдирала его, высушивала сердцевину и окунала ее в сало или жир. Для дневных потребностей, говорит Коббет, хватало тростинок «сколько захватит рука»; для работы или чтения их крепили в зажимы разной высоты.
Коббет вторил впечатлениям многих современников, которые на протяжении всей жизни считали свечи признаком расточительства, даже греховности и чуть ли не распутства. Церкви стали первыми помещениями, где свечи начали использовать повседневно. А вот в светской жизни они воспринимались не только как знак благосостояния, но и как признак дурной репутации.
Возможно, без всякого особого умысла гравюры Хогарта отразили распространяющееся недоверие. На гравюре The Rake’s Progress («Похождения повесы», 1732–1735) жилище отца повесы, осторожного и расчетливого человека, изображено с камином и единственным подсвечником на одну свечу (это штырь, на который насаживали свечу вместо гнезда, – указание на то, что это старая вещь). Есть другой подсвечник для одной свечи на стене, но и он пуст.
После смерти бережливого отца повеса начинает проматывать состояние, которое удалось скопить родителю. Сын показан проводящим время в таверне, которая освещена четырьмя свечами, а зеркала, которые расположены за свечами, ярко отражают их свет. Потом повеса оказывается в притоне, который освещен тремя свечами и фонарем. Распутство, плодящее распутство, – такова иносказательная мораль.
В 1630 году салемский священник составил список «вещей первой необходимости» для переселенцев, которым предстояло выживать первый год в Северной Америке. Он включил в список еду, специи, оружие, доспехи, одежду и инструменты, но никаких приспособлений для искусственного освещения. И это не потому, что переселенцы собирались делать свечи сами: отсутствие подсвечников в перечне товаров в Новой Англии подтверждает, что свечи просто не входили в разряд предметов ежедневного потребления.
Даже в начале XVIII века только в одном из четырех поместий Пенсильвании, оцененных в сумму не менее 400 фунтов, можно было найти хоть какие-то подсвечники, а среди по-настоящему богатых этим предметом владело не более 40 процентов.
Так продолжалось до последней трети века: только тогда свечи наконец становятся рядовой принадлежностью повседневного быта. К этому времени три четверти вошедших в опись поместий в тринадцати колониях имели подсвечники. Но и в это время их географическое распределение оставалось неравномерным. Практически половина домохозяйств Южной Каролины и Виргинии имела подсвечники. Для более урбанизированных Нью-Йорка и Бостона эта цифра колебалась между 80 и 90 процентами.
К тому времени некоторые из богатейших граждан впали в полное «распутство», как того опасались моралисты. В 1770 году почивший с миром губернатор Виргинии лорд Ботетот оставил после себя 114 «приспособлений для освещения», 952 «светильника» и 31 штуку щипцов для снятия нагара.
Но даже среди тех, кому позволяли средства, не все следовали этой тенденции.
Лэндон Картер также являлся жителем Виргинии того времени, плантатором с 50 000 акров земли и 500 рабами. И все же во всем его хозяйстве редко расходовалось более двух свечей в день.
Его племянник, человек скорее городских правил, пользовался искусственным освещением в большей степени, но тоже очень сдержанным образом. В его семье обед проходил засветло; все массовые общественные мероприятия – вечера, танцы, визиты соседей – проходили до того, как «свет дневной угаснет». Часы после наступления сумерек и до отхода ко сну являлись временем для отдыха, когда какой-то свет требовался, но в небольших количествах: чтение, беседа или музыка.
По случаю праздников в этом утонченном доме использовали намного меньше освещения, чем может нам представляться сейчас. Один вечер для семерых взрослых и неустановленного количества детей был описан как «роскошный» в том числе и потому, что для освещения комнаты использовали целых семь свечей.
Реакция восхищения на столь скромное освещение была совершенно обычной. Комментарий, оставленный одной зажиточной дамой из Чарлстона, Южная Каролина, косвенным образом дает возможность оценить то, насколько низким оказывался обычный уровень освещения. Один блестящий ужин, от которого дама осталась в полном восторге, «был настолько хорошо освещен, что мы могли видеть каждого».
Однако свечи и огонь являлись не единственной технологией, применяемой для освещения. С давних времен масляные лампы были в ежедневном пользовании во многих домах по всей Европе. Наиболее часто ими пользовались на юге, где производилось оливковое масло, в то время как сальные свечи преобладали в северных животноводческих областях.
На картине Джудит Лейстер «Предложение» (1631) голландка шьет при свете лампы, которая состоит из фитиля, плавающего в плоском блюде. Такая лампа мало чем отличалась от той, что использовали римляне тысячелетие назад. Единственным видимым различием между древним светильником и его подобием XVII века можно считать штатив, к которому крепили лампу. Он позволял перемещать источник света выше и ниже соответственно положению рук, выполняющих работу.
Веком позже в Пенсильвании появились betty lamps (возможно, название происходит от немецкого besser – лучший), которые мало чем отличались. Их каплеобразные контейнеры всего лишь заменили прародительский штатив крючком или цепью для удобства подвешивания.
Первое важное технологическое усовершенствование масляных светильников относится к концу XVIII века. Аргандова лампа, запатентованная в 1780 году, имела более совершенный фитиль, и пламя становилось ярче. Увеличению яркости также способствовала стеклянная труба, которая обеспечивала тягу. Витая конструкция фитиля облегчала его использование. Масло из резервуара подавалось к фитилю под действием силы тяжести. Бесперебойная подача горючего вещества вела к более стабильному освещению. (На картине The Elegant Reader («Изысканный читатель» G.F. Kersting, 1814) можно отчетливо рассмотреть конструкцию лампы Арганда, высокий резервуар которой отбрасывает тень влево.)
Успех новой лампы дал толчок новым идеям производителей в направлении усовершенствования конструкции, упрощения правил пользования и, разумеется, увеличения яркости. Эта работа продолжалась на протяжении всего XIX века. Фитиль был перемещен, масляный резервуар занял иное положение, добавлена помпа.
С начала 1830-х годов стали доступны различные виды масла для ламп. Рапс был популярен во Франции (в Британии рапсовое масло облагалось высокими налогами, потому не пользовалось большим спросом). В то же время в США чаще пользовались скипидаром, который дистиллировали из живицы и смешивали со спиртом – дешевый, но опасный вариант.
С 1860-х годов керосин, впервые дистиллированный в 1846 году, начали производить в промышленных масштабах. Он был как более дешевым, так и менее пахучим, чем животные или растительные жиры. К тому же он отличался меньшей вязкостью, что позволило производителям удешевить изделие. (Керосин обладает более низкой температурой вспышки, что означает легкость возникновения взрыва. Это и происходило достаточно часто. Однако считалось, что достоинства керосина все же перевешивают его опасность.)
Несмотря на постоянные небольшие усовершенствования и то, что масляные лампы были лучше всего остального, хлопот с ними оказалось немногим меньше, чем с сальными свечами. Резервуары требовалось постоянно заправлять, а фитили зачищать перед употреблением. Стеклянную трубу, несмотря на ее хрупкость, необходимо мыть после каждого использования, или она становилась настолько черной от сажи, что не пропускала свет. Труба часто разбивалась при неосторожном обращении. Существовал риск, что она треснет от жара, если не нагревать ее медленно и осторожно.
В Салеме, Массачусетс, в 1835 году одна бережливая домохозяйка занимала пару подсвечников (заметим, что при этом в ее хозяйстве не было ни одного собственного) каждый раз, когда собирала у себя гостей. Это было необходимо на случай, если лампа сломается: лампа могла неделями работать прекрасно, жаловалась домохозяйка, как вдруг без всякого предупреждения «гасла, чадила и масло начинало протекать». Резервуары постоянно подтекали, так что многие женщины делали специальные коврики под лампу из остатков и лоскутков или, позже, из клеенки. Эти коврики подкладывали под каждую лампу для того, чтобы сберечь мебель.
Оглядываясь назад, можно сказать, что технология освещения появилась и начала развиваться по определенной траектории: сперва масло, потом свечи, затем газ и, наконец, электричество.
Реальность же оказывалась более многогранной. Ни в одном хозяйстве не использовались только свечи, или только газ, или только масло. В одной семье могли пользоваться лампой Арганда для тех, кто сидел за шитьем или подобной работой у стола в центре комнаты; светом от огня в камине для чтения, рисования или игры на пианино; пожилому человеку могла понадобиться для чтения свеча. Свечи, если позволял доход, также использовали, чтобы освещать спальни поздно вечером. Лучина использовалась теми, у кого не было денег на свечи или лампу.
Разные комнаты по-разному освещались: газ годился для центрального холла, поскольку его трудно было загасить сквознякам; также он идеально подходил для детских, где кронштейны крепились высоко на стене, подальше от маленьких пальчиков; элегантные свечи оставляли для гостиных, в которых собиралось общество; рабочие столы для шитья нуждались в масляных лампах.
Оказывалось, что новые технологии XIX века долго не могли вытеснить старые технологии из ежедневного обихода. Когда Тигра в полночь разбудил Винни-Пуха, тот «выбрался из постели и зажег свечу», само собой.
К тому времени газ уже около столетия был доступен каждому. В 1928 году, когда А.А. Милн писал свою книгу, люди уже около тридцати лет пользовались электричеством, но свеча осталась либо его собственным предпочтением, либо тем способом освещения детских, который, по его мнению, был более всего близок среднему классу, для которого он писал.
Изучив диапазон возможностей, технологий и цен, можно заключить, что ни один тип освещения не стал господствующим. Газ, получивший высокую оценку благодаря простоте употребления и доступной цене, не был универсален, поскольку имел множество недостатков, относящихся, в том числе, к технологии его применения. Он имеет запах, окисляет металлы и разрушает ткани. Газ был неочищенным и оставлял вокруг липкий осадок. К 1885 году им пользовалось только 20 процентов населения Британии.
Газ получил более широкое распространение одновременно с популяризацией сетчатых газовых ламп Вельсбаха, изобретенных в 1884 году. Эти газовые лампы представляли собой маленькие трубки, заполненные солями металлов. Трубки разогревали с помощью газовой горелки, и они давали свечение в десять раз ярче, чем у лампы Арганда, потребляя всего треть энергии.
Также появились пилотные огни, что означало отказ от спичек для зажигания ламп, и это оказалось особенно удобно для спален. Безопаснее, чище, ярче: как только сетчатые газовые лампы стали производить в промышленных масштабах, их достоинства привели к расширению рынка этого товара и распространению газового освещения.
Данные указывают на рост потребления газа: перед Второй мировой войной практически половина домохозяйств рабочего класса Британии в основном использовала газ, несмотря на то что электричество распространялось не меньшими темпами.
Электричество, подобно газу, первоначально предполагалось использовать главным образом для уличного освещения. В 1878 году проспект Оперы в Париже на протяжении километра был освещен дуговыми лампами.
В Лондоне было установлено временное оборудование на набережной Темзы.
Жители Шеффилда наблюдали за футбольным матчем, который проходил при освещении дуговыми лампами.
Годалминг, в Суррее, имел план электрического освещения уже в 1881 году.
Но поскольку дуговые лампы были очень яркими и сфокусированными, большие участки оставались в темноте изза малого рассеивания света.
Хилэр Беллок был краток:
Дуговая система, как известно давно,
Рядом все видно, а дальше – черно.
Интенсивность освещения с помощью дуговых ламп делала прибор бесполезным внутри дома, где такой свет казался вызывающе ярким. Только с изобретением нити накаливания началось «приручение» электрической лампочки. Это способствовало победе электричества: к 1881 году в Шотландии был полностью электрифицирован огромный дом.
Но вначале электрические лампы были очень дороги, а это мешало их внедрению в повседневную хозяйственную жизнь. После того как в 1893 году срок патента на электрическую лампочку истек, цены упали. Теперь зажиточные граждане смогли задуматься над применением новой технологии. Но электрификация в Британии оставалась не повсеместной – в некоторых сельских районах полного электроснабжения не было до 1960-х годов.
В связи с многогранностью домашнего быта технологические достижения получили множество совершенно неожиданных откликов, не связанных с нововведениями напрямую. Совершенствование осветительных технологий вполне могло стимулировать, например, тенденцию отодвигать мебель от стен и расставлять ее по всему пространству комнаты. Больше не существовало опасности спотыкаться в темноте о расставленные повсюду предметы – ведь можно включать освещение одним щелчком выключателя у двери. Согласитесь, совсем не то что войти в комнату, освещенную светом камина или единственной свечой.
Однако континентальная Европа что-то не спешила переходить как на новый стиль в расстановке мебели, так и на газовое освещение. Впрочем, об Америке можно сказать то же самое.
Со времени, когда Британия перешла на свободное расположение мебели по всей комнате, прошли десятилетия, а одно из наиболее успешных американских руководств по домашнему хозяйству полностью отвергло новую моду на организацию пространства внутри комнаты. В статье говорилось, что «это выглядит так, словно различные предметы меблировки отплясывают джигу, как участники скандальной попойки, которых уличили в непристойном поведении». (Ясно, что такое видение темы в США порождалось замедленным внедрением газового освещения. Возможно, при свете газовых ламп «подвыпившая» мебель могла получить шанс выглядеть трезвее?)
Как это часто бывает, конструктивное решение каждой новой технологии вытекает из решений, примененных к более старой форме. Для электрических светильников был адаптирован метод включения и выключения газовых ламп. Потому первоначально выключатель ставили на каждую лампу или каждый рожок люстры.
Так продолжалось до той поры, когда стало ясно, что выключатели могут быть отделены от источника света и размещены на стене каждой из комнат. (Но прошло довольно много времени, прежде чем настенные выключатели начали располагать у двери комнаты: не расхаживать по комнате в полной темноте было вполне разумным решением.)
Осветительные приборы, неподвижно установленные на стенах, можно считать громадным концептуальным скачком. Тем не менее первое время освещение не являлось самостоятельной единицей. Оно относилось лишь к общей «начинке» дома, подобно тому, как когда-то происходило с оконными переплетами. Тот же путь развития прошли газ и электричество.
Сегодня нам уже не приходится думать о продаже дома без рам и остекления или при переезде забирать с собой проводку. Дома освещаются через остекленные окна, с помощью газа или электричества. Освещение и дом в наше время составляют единое целое.
Из этих примеров видно, как происходившие на протяжении долгого времени изменения, стимулируемые технологическими нововведениями, воздействовали на повседневную жизнь миллионов людей. Заметим, что многие из них прежде никогда не жили в домах, затронутых инновациями. Желание жить в соответствии с определенным стилем никогда полностью не соотносилось с понятием технологии. Вряд ли этот факт мог способствовать развитию домохозяйства.
Вскоре после Второй мировой войны на территории оккупированной Германии Управлением военного правительства США была организована выставка под названием Amerika zu Haus («Америка дома»). Центром внимания стала модель шестикомнатного дома в натуральную величину, укомплектованная современными американскими приборами для ведения домашнего хозяйства.
Экскурсоводы восхваляли «чудеса домашнего хозяйства», такие как тостеры, стиральные машины, электрические плиты и пылесосы. Выставку посетило более 43 000 человек за двухнедельный период работы. Никому из заинтересованных зрителей, в особенности тем 15 000, которые являлись гражданами Восточного Берлина, не могло прийти в голову, что у них в собственности окажется подобный дом или подобные потребительские товары длительного пользования.
Выставочный образец вдвое превышал по размеру обычные для Западной Германии дома, а представленные товары соответственно оказывались негабаритными для европейского рынка. Они были дороги и малодоступны, сделаны для напряжения сети США, которое отличалось от европейского. Тем не менее те тысячи желающих, что хлынули на выставку, могли сравнить современный стандарт со своим собственным жилищем, увидеть разницу, взвесить. Ведь если отдельные элементы домохозяйства, представленные на выставке, были недостижимы, то сами идеи устройства дома вполне доступны.
Глава 7
Незримый дом
Если спрос является движущей силой снабжения, то он же является двигателем изобретательства. В XVII веке в Нидерландах облагаемой высокой пошлиной роскошью были слуги: менее 20 процентов домохозяйств могли себе позволить нанимать прислугу. Для всех, кроме самых богатых и знатных, любая работа по дому производилась руками членов семьи.
Для сопоставления: в XVIII и особенно XIX веках представители среднего класса в Северо-Западной Европе пользовались широким и сравнительно недорогим спектром услуг. В это же время в США в слабонаселенных районах держалась высокая цена на рабочую силу.
Страны, в которых многое было основано на платной рабочей силе (Британия, где в конце XIX века каждая четвертая женщина в домашнем хозяйстве использовала труд наемной прислуги), насчитывали немало домовладельцев, не видевших особой нужды в технике. Если можно заплатить (относительно) жалкие гроши, чтобы принесли воды для купания, то зачем платить (пропорционально) целое состояние и проводить систему горячего водоснабжения?
Богатые клиенты архитекторов движения «Искусство и ремесла», таких как Эдвин Лаченс или Чарльз Войси, имевшие дома со штатом слуг, совершенно не обращали внимания на состояние служебных помещений, на то, что за современным и прогрессивным решением фасадов скрываются старомодные и неудобные службы, расположенные в задних помещениях дома.
Голландские домохозяйки XVII века сами работали в своем хозяйстве – отсюда и революционный подход к ведению хозяйства. В XVIII и XIX веках американские домохозяйки, самостоятельно ведущие дом, стали двигателем подобных же революционных изменений в домохозяйстве.
На протяжении большей части истории человечества центральное место в пространстве дома отводилось для приготовления пищи. В те времена, когда очаг располагался посередине жилища, над огнем на цепи, прикрепленной к шесту, подвешивали котелок. Его можно было опускать или поднимать в зависимости от того, что готовили, сообразуясь с количеством топлива для огня.
Когда очаги передвинули к стенам, то начали использовать специальный подъемник из дерева или железа, который был закреплен в дымоходе. Горшок с едой можно было, как и прежде, опускать и поднимать и, дополнительно, поворачивать его в сторону комнаты. Это означало отмену необходимости для того, кто готовил, склоняться над огнем, чтобы перемешивать пищу.
Сама еда также изменилась в связи с изменениями в способах приготовления. Долгое время единственным способом оставалось соединение твердой и жидкой составляющей в горшке при варке или тушении продуктов. Редко находилась возможность разместить над огнем более одного горшка. Потому более замысловатые блюда готовили, закладывая различные продукты в сетках в единую посуду и доставая их оттуда по мере готовности.
Это оставалось основным общепринятым методом приготовления еды до той поры, пока не появились печи, печные плиты или специальные кухонные плиты. Так, с приходом индустриального века наконец появилась возможность сделать этот процесс более простым, используя несколько кастрюль и сковород одновременно.
Большинство из тех, кто проживал в довольно густонаселенных районах, в домашних условиях сами выпечку не делали. Для этого существовали пекарни и булочные, торговавшие хлебом.
Те, кто жил в районах богатых глиной, имели возможность строить для себя отдельные глиняные печи. Некоторые из печей датируются XVII веком (среди них есть такие, которыми пользовались вплоть до 1930-х годов; они были широко распространены в таких странах, как Уэльс и США).
Если дом находился слишком далеко от пекарни, хлеб приходилось выпекать прямо на огне. Тесто помещали на огонь, прикрыв горшком, который разогревался в процессе выпечки.
Хлебные печи, кирпичные отсеки которых нагревались горящим торфом или дровами, существовали только в самых больших и богатых хозяйствах. Некоторые выстраивали как отдельную печку, другие, более поздние, встраивали в стенки каминов. Там хлеб выпекался непрямым жаром: после сгорания топлива золу выметали, а тесто ставили внутрь разогретого пространства, выпекая остаточным теплом, которое отдавали кирпичи по мере остывания. Относительно низкая температура в таких печах влияла на время выпечки изделия: два с половиной часа для хлеба, два часа для сдобного теста или пирога. (Современная печь дает возможность тратить на выпечку от 30 до 45 минут.)
Так же как выпечка, жарение когда-то считалось роскошью, доступной лишь высшим сословиям. Немногие могли позволить себе большой кусок мяса, мало кто располагал свободным топливом, и не все имели возможность тратить на это дополнительные усилия.
Обычно мясо насаживали на шампур, а затем поворачивали перед открытым огнем. В XVII веке слуг или детей усаживали рядом с огнем для того, чтобы они постоянно поворачивали мясо в течение пяти часов, которые требовались для приготовления блюда подобным способом.
Вместе с использованием угля в качестве топлива начал изменяться метод: шампур стали располагать над решетчатыми поддонами или на стойке перед огнем, а противень снизу. Противень служил для сбора жира, которым можно было поливать жаркое в процессе приготовления.
К XVIII веку исчезновение колпаков над дымоходом и их замена каминной полкой привели к появлению встроенного домкрата, который крепили к каминной доске. К нему подвешивали жаркое; приспособление было снабжено часовым механизмом. Теперь отпала необходимость часами присматривать за приготовлением блюда. Вот так жареные продукты стали доступны для большинства семей.
Тем не менее, если не считать некоторых нововведений, методы приготовления пищи в основном едва ли сильно отличались от средневековых приемов. Настоящие перемены наступили только тогда, когда уголь занял главенствующее положение, став для дома основным топливом.
В Англии начинается процесс перемещения всего, что связано с приготовлением пищи, из центральной комнаты в специально предназначенное пространство – кухню. Отдельные закрытые печи, созданные именно для приготовления пищи, стали появляться уже в XVIII веке. Однако лишь на рубеже XVIII и XIX веков идея начала приживаться в домохозяйствах представителей среднего класса.
Использование угля давало возможность для создания плиты, а в Европе печи, в которой была запроектирована возможность размещения кастрюли прямо над источником жара, а не значительно выше или перед ним. Треножник крепили к решетке, и теперь жарение на огне и в масле расширило ассортимент, вдобавок к вареным и тушеным блюдам.
В XIX веке началось промышленное изготовление кухонных плит и впервые было применено приготовление пищи на полностью закрытом огне. Кухонные плиты – китченеры – имели духовки, регулируемые системой дымоходов и заслонок. Таким образом, впервые появилась возможность контролировать температуру.
Использование закрытых плит ограничилось домами богачей и представителей среднего класса. Кэтрин Бичер, описавшая Новую Англию 1848 года, считала, что побывала в «оседлых районах». Она была известна как автор популярных книг по ведению домашнего хозяйства. К тому времени в США и Британии уже вышло много книг с упоминанием новых кастрюль и сковородок, подходящих для использования на кухонных плитах. Однако она была совершенно права, когда давала большинство рецептов, предполагающих приготовление блюд над открытым огнем.
И в самом деле хозяйки продолжали готовить, используя этот старый способ. Коммерческие столовые и пекарни, независимо от величины поселения, использовались лишь для приобретения того, что нельзя было приготовить в кастрюле или горшке над небольшим очагом.
У Бичер сложилось впечатление, что плиты не находят широкого распространения. Однако именно она сделала первые шаги к идее создания кухни, которая могла и должна была проектироваться в соответствии с потребностями потребителя.
Проектировщики домов для богатых не утруждали себя деталями устройства кухни. Это было помещение для прислуги, поэтому оно не имело особого значения. Чаще всего на планах кухни так и оставались в виде незаполненного квадрата.
В то же время комнаты для менее обеспеченных людей носили настолько многофункциональный характер, что даже малая специализация оказывалась невозможной. Тем не менее к XIX веку домохозяйки из среднего класса имели или хотели иметь отдельную комнату, выделенную для приготовления пищи.
Бичер, как домохозяйка, прекрасно понимала необходимость удобного обустройства этой комнаты. Поэтому она сгруппировала оснащение не по внешнему виду, а по частоте его использования поваром или экономкой. Ее идеальная кухня была снабжена полками у рабочего места с таким расчетом, чтобы можно было ничего не переносить с места на место: «Половина времени и сил расходуется на ходьбу взад и вперед для того, чтобы что-то взять, а потом вернуть на прежнее место».
В ее проекте сушилка для посуды располагалась непосредственно рядом с раковиной, здесь же размещались приспособления для кухонных полотенец и моющих средств. Рядом была «доска для теста», или столешница, под ней устанавливали емкости для ингредиентов частого использования, а остальные полки располагались выше над головой. Так же прагматично Бичер отнеслась к другим элементам устройства кухни, давая советы о лучшем расположении плиты для повышения эффективности использования тепла; о том, как навешивать двери для того, чтобы избежать кухонных запахов в жилой зоне, и так далее. В сущности, Бичер создала один из первых прототипов встроенной кухни XX века.
И по сей день для обустройства кухонного пространства используют все те же принципы, но в то время идея приживалась медленно. В конце 1880-х годов в кухне Лоры Инглз-Уайлдер была серия полок вдоль одной из стен, с выдвижным ящиком для хлеба, местом для молочных фляг, коробок для пекарской муки, муки грубого помола и маисовой муки, что дополняло и усовершенствовало предложения госпожи Бичер. К удивлению самой владелицы, «вы могли стоять… и смешивать то и другое, не делая при этом ни единого шага». Это казалось настолько поразительным, что можно предположить, она в первый раз увидела нечто подобное.
В 1910 году одна компания в Индиане продавала Hoosier Kitchen – кухонные шкафы, которые представляли собой одновременно буфет, стол и кладовку для припасов. Таким образом получалось единое рабочее пространство. Внешне подход напоминал тот, что предлагала госпожа Бичер, но сама цель была понята неверно.
Цель, которую ставила Бичер, состояла в том, чтобы собрать воедино в одном месте все предметы первой необходимости для работы, которая обычно производится в едином временном интервале.
Однако владелица Хусиер-кухни была обречена многократно перемещаться по узкому пространству кухни взад и вперед, причем места для второго работающего человека уже не оставалось. В то же время остальные части комнаты оказывались недогружены. Вопреки несовершенству конструкции Хусиер-кухни, вклад производящей компании Hoosier Company кажется несомненным: впервые коммерческая организация увидела, что деньги можно зарабатывать не только на продаже мебели и потребительских товаров длительного пользования, но продавая сам способ организации пространства комнаты.
С этого времени новая наука эффективности производства шагнула за пределы промышленного пространства и вошла в рабочую зону домохозяйства, в пространство нашего быта. Это открытие обеспечило новый взгляд на ведение домашнего хозяйства авторов пособий, специалистов по эффективности ведения хозяйства, архитекторов и населения в целом.
Практически наверняка Европа ничего не знала о госпоже Бичер. Зато работы американских исследователей в области эффективности производства Фредерика Тейлора и, в особенности, Кристин Фредерик были переведены, и к ним отнеслись с большим интересом.
Недостаток жилого фонда в военные годы, последующий рост числа браков в связи с возвращением солдат с фронта, проблема наплыва эмигрантов – все это привело Германию в 1919 году на грань жилищного кризиса. Веймарская республика провозгласила строительство жилых домов первостепенной задачей, и она нашла отражение в конституции 1919 года. Местным муниципалитетам предоставлялось право строить жилье, соответствующее тем средствам, которые были в каждом из регионов.
Поэтому с 1920 года многие города Германии перешли на строительство по плану стандартизированного многоквартирного жилья, спроектированного с учетом местных потребностей. Впервые были учтены требования закона о здравоохранении – установленный минимум пространства, освещения и вентиляции. В новых многоквартирных домах, намеченных к массовому производству, явно прослеживается стремление к «рациональной» организации, созданию отдельных пространств, спроектированных для определенных видов дневной деятельности. Кухня-столовая (Wohnküche), многофункциональное жилое пространство, оказалась превращена в три отдельные комнаты – гостиную, столовую и кухню.
Многие архитекторы и планировщики городского жилья черпали вдохновение в идеях левого толка. В то же время на другом политическом полюсе члены консервативных женских групп высказывали обеспокоенность тем, как «портятся» немецкие домохозяйки. По их мнению, это подтверждалось падением уровня рождаемости, в чем винили жизненные условия. Многие из женщин, которые входили в эти группы, принимали участие в обсуждении планов гражданского строительства с должностными лицами, отвечавшими за общественную застройку, проектировщиками города и архитекторами. Это делалось для того, чтобы найти способы «рационализировать» домашний труд, как советовали американские эксперты вроде Тейлора.
В 1920-х годах Национальный совет по производительности провел серию исследований в области изучения трудовых движений и затрат времени при повседневных занятиях, таких как протирание пыли или мытье полов. Результаты измерений направили в планирующие органы.
В результате кухни внезапно стали главной темой разработок многих дизайнеров. Egri-Kuche, или «удобная кухня», была представлена в 1923 году. В это же время Баухауз включил в экспозицию то, что можно считать следующим шагом в создании кухонного пространства. Здесь кухня представляла собой L-образное пространство, оснащенное непрерывной стойкой одинаковой высоты со шкафчиками для хранения на высоте уровня глаз, устроенными сверху. Общий замысел проекта сводился к соединению в едином пространстве комнаты всех хозяйственных функций – чистки, приготовления пищи и хранения.
Наибольшее влияние на развитие кухонного дизайна оказал проект, созданный в 1926 году Маргарет Шютте-Лихоцки (1897–2000), первой женщиной, которая изучала архитектуру в Венской Kunstgewerbeschule, или Школе искусства и ремесел (для того, чтобы ее приняли учиться, потребовалось рекомендательное письмо самого Густава Климта).
Шютте-Лихоцки изучила книгу Кристин Фредерик, и это натолкнуло ее на мысль о применении научного подхода к повседневной жизни и проектированию. Она стала одним из десятков архитекторов, которые старались соединить теорию с практикой в годы быстрого развития социального строительства. Проектировщица работала во Франкфурте в мастерской градостроителя Эрнста Майя, где ставили целью создание стандартизированного, здорового общественного жилья.
Отправным пунктом для Шютте-Лихоцки явилось то, что устройство традиционной кухни в конечном счете приводит к непроизводительному расходу сил и времени, вдобавок многие из кухонь старого типа вредны в эксплуатации.
Итак, франкфуртская кухня Шютте-Лихоцки была задумана как длинное и узкое помещение (менее 2 метров в ширину и всего 3 метра в длину) с функциональным разграничением и организацией пространства: емкости для хранения устроены рядом с рабочей поверхностью, которая расположена рядом с плитой, неподалеку от обеденного стола и поблизости от стойки у раковины. Это позволяет домохозяйке, не отрываясь от процесса, переходить от одного этапа цикла действий к другому: от подготовки продуктов к их приготовлению, от приготовления к еде, от еды к мытью посуды и, в конечном счете, уборке и расстановке утвари и посуды по местам. Такая конструкция кухонного пространства позволила избежать «ужасных пустых пробежек» по Фредерик – выражение, которое вскоре стало хрестоматийным в литературе по дизайну.
Шютте-Лихоцки оценила «пробег» домохозяйки в ходе приготовления каждого блюда – он составил около 19 метров, а это дает 20 километров в год. Франкфуртская кухня сократила длину «пробега» до 8 метров, или 8 километров в год. Одноуровневые соединенные рабочие поверхности было легче чистить, пространство использовалось с максимальной пользой благодаря встроенным приспособлениям, включая откидную гладильную доску и откидную стойку для тарелок. Сухие продукты хранились в легких выдвижных ящиках, которые можно было полностью вынуть. Задняя стенка была открытой, образуя нечто вроде лотка, из которого можно легко пересыпать нужное количество крупы непосредственно в миску, без необходимости чем-нибудь ее черпать. Это стало кухонным дизайном от женщины, которая имеет представление о ведении хозяйства, и для женщин, ведущих хозяйство. Все же франкфуртская кухня не всеми была принята с восторгом. Монофункциональная комната – это звучит эргономично. Но женщины жаловались, что чувствуют в такой кухне свою обособленность от остальной семьи. Многим не нравилось отделение обеденной зоны, что было очень непривычно и усиливало чувство изолированности от других домочадцев. Также кухни планировались под электрическое освещение, хотя многие из тех, кто жил в домах с новыми кухнями, не могли позволить себе подобную роскошь. Поскольку кухни были длинными и узкими, с малым внутренним освещением, то в конечном счете большую часть дня домохозяйки проводили в сумерках.
В США, несмотря на появление прогрессивных работ Бичер, а затем Фредерик, кухня развивалась скорее в плане ее технического оснащения, чем эргономики (то есть сбережения сил и времени за счет рациональной организации пространства). Вплоть до XX века в ходу было немногое из того, что сегодня считается базовым оборудованием кухни. В 1881 году даже наиболее современные руководства не упоминали сушилки для посуды; мыло, которое формировали брусками, по-прежнему приходилось натирать для того, чтобы вымыть посуду; моющие средства и мочалка для чистки кастрюль еще не были изобретены в то время. Лишь сорока годами позже общее количество времени, которое домохозяйки США тратили на домашнюю работу, уменьшилось на одну пятую часть. В первой четверти XX века, после 1905 года на рынке появились первые электрические утюги. Начиная с этого времени в распоряжение американок поступают приборы для современного ведения домашнего хозяйства: пылесос, газовая плита, регулируемая с помощью термореле, электрическая швейная машина, стиральная машина, холодильник и даже посудомоечная машина.
Одновременно доступность консервированных, сушеных и готовых продуктов способствовала значительному снижению затрат времени на приготовление пищи.
Новые технологии в области моющих и чистящих средств, использование газа и электричества соответственно уменьшили расход времени на чистку и уборку.
К 1926 году три из четырех домов для представителей рабочего класса в городе Огайо имели электричество, 60 процентов имели в доме уборную и ванну, более девяти из десяти домохозяйств пользовались подведенным газом и водопроводом. Горячее и холодное водоснабжение уже перестало быть редкостью даже среди бедных.
Как видите, самые малые технологические сдвиги смогли привести к невероятной разнице в образе жизни. В тот период совсем небольшие изменения в области технологий уборки и очистки изменили отношение к пониманию того, что считать сором.
В «домашних» странах полы на протяжении веков делали из дерева, камня или кирпича. В XVII веке голландцы обычно слегка присыпали песком поверхность кирпичного пола, а вот в стороне от крупных городов Британии этот обычай просуществовал вплоть до XIX века.
В США песком посыпали полы в общих комнатах дома еще и в XIX веке. Песок впитывал жир от пищи, которую готовили на открытом огне, воск и масло от горящих ламп и свечей. Загрязнившийся песок легко заменяли новым слоем (в мясных лавках с той же целью пол посыпали опилками; иногда этот обычай можно встретить и в наши дни).
В большинстве случаев для того, чтобы выметать грязный песок, использовали веники из прутьев, а свежий песок рассеивали через сито или рассыпали рукой. По праздникам в парадной комнате с помощью волосяной метелки выводили узоры. Метлой из прутьев невозможно было собрать тонкую пыль, поэтому ее оставляли на полу – и это вовсе не считалось сором.
В конце XVIII века появились метлы промышленного производства, изготовленные из соломы. Они быстро захватили первенство над метлами, связанными вручную из прутьев: к 1833 году в США продавалось полмиллиона соломенных метел в год, а к концу века они стали настолько обычны, что даже в домах, расположенных в прериях, были покупные метлы.
Отличное качество выметания привело к изменениям природы того, что подметали: теперь тонкая пыль, которая была доступна метлам из соломы, но которую не собирали метлы из прутьев, не оставалась без внимания – ее начали считать сором.
Стоило бы вспомнить, что дома в США когда-то были наполнены насекомыми, летающими и ползающими. Они попадали в еду, посуду и ночные горшки.
Для того чтобы «присматривать… за мухами», когда на стол подавали еду, в южных штатах было принято приставлять к столу раба или ребенка. Однако это мало помогало делу. В 1870-х годах появились доступные и относительно недорогие сетки, и подобную ситуацию с насекомыми начали расценивать как неудобную и к тому же негигиеничную.
Понятие «сор» получило значение «нечто, находящееся в неправильном месте». Наиболее яркое описание отходов и мусора принадлежит не самим жителям, а приезжим. Они отмечали, что сор, который видели во время путешествия, находился в самых неожиданных местах или состоял из чего-то незнакомого. Если такой же сор в доме состоял из знакомых составляющих или находился в обычном для него месте – это не вызывало никаких комментариев.
Наш мусор – это то, в каком состоянии находятся вещи, в их понимании – это та грязь, которая имеет отношение к антисанитарии. Весьма необычным явлением было замечать или говорить о собственном мусоре. Это усложняет понимание быта предыдущих эпох: если не делать поправку на особые условия, то мы обычно склонны применять нормы сегодняшнего дня к прошлому.
В 1666 году двор короля Карла II нашел себе пристанище в Оксфорде, в надежде избежать чумы, которая распространялась в государстве. После отъезда знати в каждой из комнат была найдена целая куча экскрементов, то же творилось на лестничных площадках между этажами. Даже современники, ужаснувшись, стали в изобилии вносить предложения о том, как в будущем избежать подобных ситуаций. Большинство решений касалось серьезных изменений в архитектуре, наличия лестниц и лестничных клеток: если бы не было лестничных площадок, с неумолимой логикой рассуждали авторы, то не было бы возможности на них испражняться. Тот факт, что нельзя справлять естественные надобности в публичных местах, в те времена казался очевидным далеко не всем, а возможно, вовсе никому.
Без сомнения, ситуация в Оксфорде была спровоцирована обстоятельствами – большой двор и маленький городок на целые месяцы. Значит, необычность происшествия состояла лишь в уровне загрязнения. В то самое время, когда голландские живописцы золотого века искусства писали горничных, старательно моющих и без того блестящие полы, местные власти прописывали в законе уровень компенсации. Ее следовало выплачивать пешеходам, чье платье оказывалось испорченным нечистотами, которые сливали на улицу прямо из окон. Нам снова приходит на ум, что идея об обществе, в котором отходы не принято сливать через окна, попросту отсутствовала.
Между прочим, речь идет о тех самых улицах, которые вызывали восхищение англичан как «удивительно аккуратные и чистые». Все просто – там, где англичане ожидали увидеть отходы, их не было. В XVIII веке жители Южной Англии отзывались о домах шотландцев как о грязных, поскольку в каждой комнате находились ночные горшки, тогда как в Британии их применение ограничивалось спальнями и столовыми (где они были встроены в буфеты для того, чтобы не прерывать послеобеденную выпивку мужчин).
Отнюдь не меньше приезжих горожан шокировали условия жизни в сельских районах, где животных размещали бок о бок с людьми. В Швеции с 1770-х годов бытовала поговорка, с иронией комментирующая эту городскую брезгливость: «Тот, кто не переносит запах свиного навоза, перенесет жизнь без свинины».
И не только свиного навоза, нужно заметить. Дочь шведского каменотеса в 1910 году вспоминала свое деревенское детство, когда ночные горшки стояли под кроватями, а «маленькие кучки» возвышались на улице: по большей части они состояли из отходов, но дети использовали их для собственных надобностей, да и взрослые мужчины также использовали, чтобы помочиться.
В Скане, на юге Швеции, фермы были выстроены вокруг внутреннего двора, в который на ночь загоняли скот, таким образом, что приходилось идти по навозу, прежде чем попасть в дом. Еще севернее, в Dalana, женщины регулярно встречались в конюшнях и коровниках для того, чтобы прясть, поскольку дополнительное тепло было важнее, чем запах навоза.
Вплоть до XX века гигиена или чистоплотность зачастую не означали отделение отходов жизнедеятельности от каждодневного быта. Этому уделяли особое внимание, лишь если требовалось показать себя, презентовать свой образ. Для людей того времени было важно, чтобы одежда, они сами, их дом производили впечатление, но чистота во внимание не принималась.
До XVII века одежда для всех, кроме представителей высшего общества, была преимущественно темного цвета, ее шили из шерсти или кожи. Носили такую одежду десятилетиями, а потом завещали детям, а те передавали внукам.
Расширение производства льняного полотна в XVII веке означало появление в гардеробе белых элементов – рубашек, воротников, манжет, нижних юбок, чепцов, носовых платков, шейных платков – для ежедневного пользования в гардеробе наиболее зажиточных граждан. Теперь оказалось важно не только владеть, но поддерживать эти белые предметы туалета в первоначальном состоянии (белый – то есть визуально чистый), поскольку это воспринималось как знак статуса.
Более того, зримая гигиена была не только показателем ранга или состоятельности. Это становилось еще одним из путей расхождения сфер частной и публичной жизни. Ларошфуко, которому довелось в конце XVIII века посетить Британию, сделал наблюдение, что публичные пространства в домах, которые он посещал, «постоянно мыли», а то, что находилось «за кулисами», в частности кухни, оставалось «неописуемо» грязным.
По мере того как разворачивалась промышленная революция, скученность населения в городах стала приводить к недостатку основного компонента гигиены – воды. У многих уже не было под боком ни источника, ни реки, ни колодца, которые прежде могли в достатке снабжать водой небольшое количество населения. Вместо этого приходилось полагаться на дождевую воду или воду, отведенную трубами. Так что вода вплоть до XX века очень различалась как по доступности, так и по качеству.
Без достаточных запасов воды оказались жители Нидерландов: географически большая часть страны расположена ниже уровня моря. Как пионеры городского обустройства, голландцы не имели предшественников, у которых можно было бы учиться.
В целом жители голландских городов, так же как сельские жители, полагались на дождевую воду и общественные колодцы. Однако эти источники не могли полностью обеспечить уровень потребления.
Во Франции в новых домах знати и очень богатых людей были трубы, по которым подводили воду. Современные парижские особняки порой оснащали цистернами для сбора дождевой воды. На гравюре 1732 года хорошо видна ванна, соединенная с двумя небольшими емкостями для воды (холодной и горячей; бак с горячей водой нагревался от очага, расположенного рядом).
В архитектурной среде велись серьезные споры о помещениях для водонагревателя, сушилки, ванной, комнате для прислуги и так далее. Если бы хоть в считаных домах все это было в наличии, то стало бы поразительным фактом! Но пока все так и оставалось на уровне идеи.
В Дерби, Англия, с 1692 года существовал водопровод, предназначавшийся для населения, но его длина была ограничена. На картине 1720 года, написанной голландским художником, живущим в Англии, изображена семья и прислуга за обедом. Можно рассмотреть трубы для воды, проложенные у дымохода камина и несущие воду в этот спартанского вида дом. Трудно судить наверняка о реалистичности изображения. Возможно, это было неким художественным усовершенствованием жизни: водопровод в то время настолько необычное явление, что его просто не с чем сравнивать.
Поскольку деревянные трубы тогда были одновременно и дороги и неэффективны, то особого импульса к широкому распространению они не получили. Самым большим был диаметр 20 сантиметров. Для того чтобы снабжать одну помпу или кран, нужны были десятки таких труб. Кроме того, возникала необходимость в их смене каждые два-три года, так как дерево быстро сгнивало.
Только с появлением в конце XVIII века чугунных труб подведение воды по трубам стало более целесообразным. Чугунные трубы можно было делать шире, соответственно, требовалось меньшее количество. Служили они намного дольше деревянных. Все вместе делало чугунные трубы менее дорогими в использовании.
Тем не менее, как и в случае с отоплением, постоянная подача воды рассматривалась не как необходимость, а как роскошь. Снабжение водой не отличалось регулярностью вплоть до XX века.
В зажиточных хозяйствах устанавливали баки, которые наполнялись водой каждый раз, когда компания, подающая воду, включала работу магистрали, но этого часто оказывалось недостаточно. Многим приходилось пополнять запас воды для домашних нужд, по старинке покупая у водовозов, которые разъезжали по улицам со своими бочками. Другим вариантом было нанять человека, который выстаивал очередь возле уличной колонки (в Шотландии у таких людей появилось особое название caddies).
До самого конца XIX века не существовало регулярного стандартизированного снабжения водой, подаваемой по трубам. Уже в нашем веке реформаторам удалось убедить британское правительство в том, что гигиена является товаром гражданского потребления: снижение риска эпидемических заболеваний даст заметную выгоду в экономическом плане. Они доказывали, что потребление воды и стоки должны регулироваться законами и не облагаться налогами.
Центральные индустриальные районы с быстро растущим населением оказались в числе первых, кто обратил на эту проблему пристальное внимание.
Половина домохозяйств Манчестера в середине века, как было выяснено, употребляла воду, загрязненную отходами. Местными властями были введены новые законы, которые позволяли взимать местный налог для содержания резервуаров и труб. За двадцать пять лет 80 процентов домохозяйств получили воду, подаваемую по трубам. Новое фильтрационное оборудование сделало воду гораздо чище, чем когда-либо прежде.
Однако пока не было понимания, что вода является всеобщим достоянием. Она, как и многое другое, оказалась товаром, который покупали и продавали частные фирмы. И как это часто бывает в подобных случаях, те, кто мог себе позволить оптовые закупки, платили намного меньше, чем те, кто едва сводил концы с концами. В середине века 36 галлонов подаваемой по трубам воды стоили менее четверти пенни; то же количество стоило в четыре раза больше, если воду с реки приносили водоносы, и в восемь раз больше, если это была колодезная вода.
В США, где в то время преобладали сельские территории, не было катастрофических эпидемий, которые опустошили большую часть Европы в XIX веке. В связи с этим гражданская система водопровода здесь развивалась гораздо медленнее. Но в тех районах, где бывали эпидемии, все же случались улучшения в поставке и качестве воды, и происходили они значительно быстрее.
В 1790-х годах Филадельфия оказалась перед лицом желтой лихорадки. С достаточной уверенностью можно сказать, что именно после разразившейся эпидемии город стал пионером в развитии водоснабжения на континенте. Спустя сотню лет во многих городах уже существовали муниципальные запасы воды, хотя это не обязательно означало, что вода поставлялась по трубам. Чаще всего воду для города запасали в баках и доставляли по домам в фургонах. В стране более трех четвертей всех домохозяйств не имели водопровода, а те, что имели, находились только в городах. (Большинство сельских домов не имели водопровода до конца Второй мировой войны.)
Заметим, что в городах зачастую отсутствовала муниципальная сточная система. Сбор и вывоз отходов стал сферой частного предпринимательства. На территории городов домовладельцы платили подрядной организации за очистку выгребных ям.
В сельской местности эти мероприятия проводились время от времени или вовсе не проводились.
На юге жилища рабов редко имели какие-либо удобства, то же можно сказать о большинстве маленьких ферм. Многие просто выбрасывали накопившийся мусор из окон и дверей, как это описывала дочь шведского каменотеса.
В целом не совсем ясно, какое количество людей имело возможность пользоваться туалетами, подключенными к канализации, – домохозяйства, которые были подключены, расценивались как более привилегированные, но, возможно, мы просто не располагаем полными данными. Но не позднее 1890 года в Манси, штат Индиана, городе с 11 000 населения, около двадцати домов располагало ванной комнатой, в которой наличествовала собственно ванна и туалет.
Учитывая столь ограниченную доступность, неудивительно, что само понятие мытья обычно включало умывание лица и рук, причем мыло не являлось необходимой частью этой процедуры: протирание жестким полотенцем считалось достаточной мерой для удаления грязи.
В сельских районах домовладельцы из числа счастливчиков располагали протекающим поблизости ручьем или имели колодец. Те, у кого воды под боком не было, сталкивались с необходимостью проходить дальние расстояния. Даже малые расстояния с тяжелым грузом воды казались достаточно длинными. В 1886 году в Северной Каролине дом находился всего в 55 метрах от ключа. Однако требовалось десять раз в день повторять этот путь для того, чтобы обеспечить хозяйство достаточным количеством воды. Таким образом, 55 метров для обитателей дома превращались в четыре километра в неделю, причем половину расстояния приходилось нести тяжелые ведра с водой.
Важность вопроса обеспеченности водой можно проиллюстрировать примером: многие беднейшие домохозяйства XIX века практически не имели мебели и техники, но в сравнении со следующим, ХХ веком они изобиловали разного рода специализированными приспособлениями для транспортировки воды. Ведра и бадьи использовались повсеместно, так же как емкости меньшего размера – кувшины, кастрюли и другие менее специализированные принадлежности.
В некоторых районах существовали местные приспособления. В Аберистуите (Уэльс) в XVIII веке женщины переносили большие кувшины на голове и одновременно вязали по пути туда и обратно. В XIX веке в Суррее женщины ходили по воду с обручем, который давал возможность распределять тяжесть висящих ведер более равномерно. На севере делали кадушки в форме бочонка, но более широкими у основания и сужающимися кверху, с одной поперечной перекладиной-ручкой. В Оркни (Шотландия) бадьи с водой надевали на шест, который несли на плечах одновременно две женщины.
Не примите за приверженность к незначительным деталям, но размер домохозяйства зависел не только от того, что было доступно, – главное, это то, сколько в нем было женской рабочей силы. Практически всегда женщины, иногда дети, были теми, кому приходилось тратить большое количество времени и сил, перетаскивая воду на себе.
Зачастую требовалось несколько часов на то, чтобы выстоять очередь к городской общественной колонке, если вести речь об английских городах XIX века. Ожидание было трудным, а то и невозможным для женщин, которые работали по двенадцать – четырнадцать часов в сутки. Количество воды, которое потреблялось на душу населения, не имело ничего общего с доступным количеством; все упиралось в количество работников и того времени, которое семья могла потратить.
Где возможно, домохозяйства оснащались бочками для сбора дождевой воды. Но сток с крыши небольшого дома в среднем составлял чуть больше 10 литров на человека при расчете, что домохозяйство состоит из пятерых человек. В Париже конца XVIII века расход воды на любые цели составлял 5 литров в день на человека; в Глазго в 1850 году эта цифра составляла 3,73 литра в день. (Сегодняшний минимум, рекомендуемый для поддержания здоровья, составляет 54,6 литра на человека в день; обычная норма в Англии и Уэльсе составляет от 133 до 154 литров в день на человека.) Поскольку в домах для рабочего класса редко существовали какие-либо водостоки, то всю воду, кроме питьевой, после использования приходилось снова выносить из дома, чтобы избавиться от нее.
Начало XX века не ознаменовалось особыми переменами – только новые дома состоятельных людей в городских и пригородных районах США имели водопровод, даже ванные комнаты, однако в старых домах не проводили подобной модернизации.
В Манси, штат Индиана, около четверти домов не имели водопровода, а треть не была подключена к канализации.
В Британии дела обстояли несколько иначе. В самом начале XX века половина домов в Шотландии не имела водопровода, а расстояние до постоянного источника воды составляло от 20 метров до 1,5 километра.
Половина жилых помещений для рабочего класса в Лондоне в 1934 году не имела никаких запасов воды; жильцам приходилось пользоваться уличными колонками.
В то же время в сельской местности треть населения в конце Второй мировой войны не имела доступа к водопроводу.
В Ирландии положение было еще хуже: более 90 процентов сельских домов Ольстера не имели водопровода до начала 1950-х годов.
Так же как и с освещением, освоение технологии шло отнюдь не прямым путем – сначала появлялось одно, потом другое, затем что-то следующее; нет, обычно одновременно появлялось сразу несколько технологий. Различные системы водоснабжения сосуществовали в одном периоде времени.
Богачи имели возможность выбирать самые передовые, а те, у кого было меньше денег, либо вовсе не имели доступа к технологиям, либо получали только частичный доступ через точное проектирование, благодаря счастливому случаю (скажем, сантехника, предусмотренная владельцем дома при его строительстве). То, что сегодня расценивается как минимальные требования, в то время большинством не считалось жизненно необходимым.
В Манси, в первые два десятилетия XX века, двадцать одна из двадцати шести семей владела автомобилем, но по-прежнему обходилась без ванной.
Вода, поступающая по трубам, сама по себе была огромным удобством. Но помимо того водопровод изменил форму пользования домами, создав условия, которых не было никогда раньше. Причем речь идет не только о вопросах гигиены.
Появление кухонных плит ускорило уже надвигавшиеся изменения, сдвинув зону приготовления еды из ранее многофункциональных гостиных на кухни.
Новые технологии для ванных комнат, напротив, побуждали к совершенно новому стилю пользования этим помещением.
В Британии до появления водопровода мытье оставалось процессом, который мог происходить в любом помещении дома. Для этого могли использовать единственную на весь дом раковину, которая зачастую помещалась в кладовке или на кухне, или жестяную ванну, которую можно было ставить туда, где удобно.
В Новой Англии мытье происходило под навесом с тыльной стороны дома, или в отдельно стоящей кухонной постройке (на юге), или на улице у колонки, или у колодца (на западе).
В XIX веке в домах среднего класса все связанное с мытьем было перенесено из публичной части дома в частную, обычно в спальни. Каждый член семьи имел собственный кувшин и таз для мытья; близнецы или пары могли пользоваться этими принадлежностями сообща. Предметы, предназначенные для умывания, находились в спальнях. Подобные меры касались скорее физической конфиденциальности, чем гигиены.
Люди, которые жили в технически оснащенных домах, получили возможность развивать процесс дальше. То, что раньше было довольно хлопотным делом, связанным с вовлечением обширных зон домашнего пространства, теперь собиралось в едином месте дома.
То же самое когда-то происходило с предтечами франкфуртской кухни. Теперь этот процесс шел в мире санитарии и гигиены. Производители старательно привлекали внимание покупателей к «необходимому набору»: раковина, ванна и «туалетная кабина», все выполнено в белом цвете, спроектировано так, чтобы не только помещалось в одной комнате, но даже монтировалось на одной стене с помощью стандартного крепежа, который выпускала компания American Standard Company.
Вода, канализация, газ, электричество – вот технологии, которые обладали способностью непосредственной связи с современной жизнью, развивавшейся вокруг. Технологии требовали стандартизации, заставляя застройщиков использовать трубы установленного размера. В конце концов, строительным фирмам приходилось следовать правилам техники безопасности при оснащении дома проводкой строго в соответствии с нормативами. Стандарт стал необходимостью, поскольку через него дом был связан с окружающим миром более чем когда-либо прежде.
Вначале трубы для воды и стока пробили брешь в представлении человека XIX века, будто дом отделен от всего окружающего мира. Большинство смотрело на коммуникации не только как на способ удалять из жилища грязь. Для таких людей это была тревожащая инновация, открывающая путь потенциальному проникновению общественной грязи в частное пространство дома.
В 1877 году книга, посвященная санитарному благоустройству, предупреждала: «Для смерти существует тысяча ворот! Не существует более широких и легких, чем те, которые заключают в себе ядовитые газы или дурной воздух из сточных труб». Конечно, речь шла не только о сточных трубах – любой элемент, физически связывающий дом с внешней средой, мог таить в себе опасность. Многие домохозяева на ночь перекрывали в доме газовую трубу так же, как привыкли запирать дверь и закрывать окна ставнями: они прерывали контакт – поднимали домашний «подъемный мост».
Потребовалось время, чтобы привыкнуть к сливу отходов, к воде – тому, что вода появляется из крана и исчезает в стоке, к тому, что освещение зажигается по единственному щелчку выключателя. Далеко не сразу удобство смогло перевесить страхи. В этом смысле очень помогло распространение знаний о микробиологических процессах, а также нормативная деятельность по стандартизации сантехники, электропроводки, газового освещения и системы отопления. Вопреки уверенности Питта, британского премьер-министра предыдущего столетия, правительство обязали «войти в дом последнего бедняка», чтобы обеспечить безопасность проводки.
Как ни странно, к ХХ веку те же самые технологии и соответствующие законодательные акты, которые совсем недавно рассматривали как вторжение в частную жизнь, стали всячески приветствовать. Теперь в них увидели составляющие, необходимые для сохранения неприкосновенности частной жизни. В реальности эти технологии еще не сделали домашнюю жизнь более конфиденциальной, однако дали возможность взглянуть на быт под новым углом зрения.
Ощущение интимности домашнего пространства, его обособленности от мира возродилось с новой силой, одновременно оно подхлестывало желание приобретать для дома все то, что делает его пристанищем, уютным уголком. Возник спрос на предметы, которые могли предложить промышленность и торговля: постельное белье, шторы или кухонную утварь. А такое имущество, как мебель для гостиной, стало служить подтверждением статуса семьи, которая может себе позволить подобное приобретение.
Но были и такие товары, которые вошли в разряд неосязаемой собственности. К этой категории можно отнести средства гигиены, питания, поддержания здоровья, перевозки, а также опрятность и пространство. В конце XIX века и на пороге XX они превратились в существенную часть домашнего хозяйства, формируя представление о статусе хозяйства, статусе владельцев, как с житейской, так и с моральной точки зрения, что в целом составляет понятие респектабельности.
Демонстрация всегда шла в паре с неосязаемым эквивалентом. Одной из сторон правильного ведения домашнего хозяйства, по мнению различных руководств и общества в целом, была демонстрация того, что семья живет в соответствии с доходом.
Являются ли убранство и мебель адекватными доходу и классу своих владельцев? Слишком эффектно, слишком дорого или слишком умеренно, слишком скромно? И в том и в другом подходе кроются серьезные ошибки.
Демонстрация, превышающая уровень дохода, расценивалась как явный признак расточительства жены и неведения или отсутствия контроля за ее действиями со стороны мужа.
Если обстановка оказывалась откровенно ниже дохода, то это рассматривалось как свидетельство недостаточного умения ориентироваться в общественной жизни.
Бережливость – это не экономия чьих бы то ни было доходов. Бережливостью можно считать точную и правильную оценку того, сколько можно потратить, чтобы показать хорошую обеспеченность семьи.
Если в бюджете появлялись дополнительные средства (муж расширил бизнес, получил новых клиентов или больший кредит), то жена и дети должны были соответствовать повышению статуса.
Подобные принципы распространялись не только на тех, кто стоял на самой нижней ступеньке социальной лестницы. В колониальной Америке дома были свидетельством выживания колонии, а следовательно, ее успеха.
Все же Джона Редклифа, который некоторое время был президентом колонии Джеймстауна, описывали как sillie за то, что он выстроил «дворец, ненужный в лесу», «вещь бесполезную». Silly в XVII веке еще сохраняло старинное значение – наивный, непрактичный, но сегодня оно имеет еще одно значение – глупый.
Ясно, что общественное осуждение вызвала бесполезность, ненужность затрат. Не то чтобы кому-либо запрещалось покупать что-либо за собственные деньги или чем-то пользоваться, просто покупка должна была соответствовать статусу человека.
Сотню лет спустя такое же отношение к излишеству оказалось понятно немецкому ребенку, пораженному тем, что бабушка намазала его сухарики для завтрака маслом: «Нам говорили, что если мы будем так делать, то нас посадят в тюрьму».
Изобразительное искусство, по крайней мере того времени, связывает понятие бережливости с семейным счастьем. В Нидерландах banketjestukken, то есть изображение «маленьких пиров», приобрело очень большую популярность в 1620-х и 1630-х годах. Оно прославило в натюрмортах приятные стороны достатка, близкого к избытку. Предметом изображения были сельди, разрезанные фрукты или хлеб и сыр на глиняном блюде – все вместе означало хозяйственное преуспевание семьи, домашнее блаженство, чистые салфетки и начищенную до блеска оловянную посуду.
В Британии XVIII века живописцы создали иной тип почитания экономности. Рынок товаров уже расцветал. Жанровые художники писали картины, которые обессмертили домовладельцев, представляя господ в интерьере лучших, публичных комнат их новых домов, в блеске нарядов из шелка и бархата, перед новыми фарфоровыми чайными сервизами.
Но известно, что эти картины зачастую не отражали реального положения вещей. В жизни комнаты были заполнены и даже переполнены различными предметами. А мы видим на полотне воображаемую комнату, с практически пуританской обстановкой, в которой высвечивается единственный изысканный предмет, говорящий о роскоши. В этом и заключалась суть идеи о сдержанности в расходах.
Оценка экономии в ситуации, когда большое количество товаров оказалось доступным и сравнительно недорогим, получила нравственную окраску, которая выразилась в выборе товара. В журналах можно было найти оценку многих потребительских товаров, доступных для читателей. Однако вместо того, чтобы представить их в качестве основы для определенного статуса или с точки зрения удовольствия, им придали моральные характеристики. Приобретаемые вещи презентовали как «важных посредников в обучении жизни». Подразумевалось, что простая жизнь в окружении правильных вещей, созданной ими ауре, может поднять семейный быт на более высокую ступень, представить его в новом свете.
Моральный, образовательный и финансовый уровень семьи мог быть повышен (или понижен) посредством того, какие покупки делает жена. В Нидерландах XVII века картины, изображающие жен, которые выкладывают в магазинах заработанные мужем деньги, ставили целью показать реальную ценность денег. В новом понимании покупаемый объект, в свою очередь, оказывался связанным с тем, как семья понимает заработок и его разумную трату.
Совершенный дом был наполнен предметами, которые не должны быть ни слишком дорогими, ни слишком дешевыми, ни слишком современными, ни слишком старомодными. Неправильный отбор мог обернуться для обычной семьи тем, что она теряла уровень респектабельности. В свою очередь, это могло помешать карьере мужа, создать мнение о детях как нежелательных партнерах для брака.
Разница между респектабельностью и нереспектабельностью в среде представителей рабочего класса, по словам одного шотландского писателя, «имеет отношение к экономически правильному ведению хозяйства, что является по большей части обязанностью жены, и может быть измерена тем, обедает ли семья на голых досках стола или они покрыты скатертью, фарфоровая или оловянная посуда, как приготовлена пища, чистая ли одежда и есть ли долги». Так список незаметно переходит от тех товаров, которые можно купить, к тем, которые являются незримыми, – питание, гигиена и бережливость.
На протяжении большей части XIX века теория распространения болезней через вредные испарения – болезни гнездятся в разлагающихся веществах, а потом распространяются вместе с движением воздуха в форме тумана или миазмов – была общепринятой.
В середине века из каждой тысячи человек в зловонных индустриальных районах в раннем возрасте умирало десять человек; в сельских районах с чистым и свежим воздухом эта цифра составляла восемь человек. Связь между грязным воздухом и заболеваемостью была одинаково очевидна как для ученых, так и для остальных граждан.
В сельскохозяйственном Суррее средняя продолжительность жизни для мужчин составляла сорок пять лет, в Лондоне – тридцать семь, а в промышленном, плотно населенном Ливерпуле – всего двадцать шесть. (После того как человек проходил черту риска детской смертности и достигал возраста двадцати одного года, можно было ожидать большей продолжительности жизни. Однако и здесь разница между данными для жителей города и деревни весьма значительна.)
Микробная теория и, соответственно, мнение, что заболевания, в особенности холера и тиф, зарождаются и распространяются с водой, получили постепенное признание и распространение лишь во второй половине века.
Утверждение Джона Сноу, что вспышкой холеры население обязано одной-единственной водокачке на одной из улиц в Сохо, которая снабжала всех зараженной водой, не нашло широкого понимания в 1854 году. Но все же оно оказалось достаточно убедительным для того, чтобы гражданские власти прихода отключили ту самую водокачку.
Однако теория миазмов не сдавала своих позиций. К счастью, в борьбе по искоренению миазмов гражданские власти принимали те же меры, которые в самом главном пункте соответствовали тому, о чем говорила теория микробного происхождения эпидемий, – речь идет о совершенствовании водоснабжения.
В мексикано-американской войне 1846–1848 годов на каждого погибшего в бою приходилось шестеро погибших от заболеваний; ко времени Гражданской войны 1860 года эта цифра снизилась до трех умерших от болезней на двух погибших в бою.
Попытка искоренить миазмы перевела задачу поддержания чистоты из области демонстрации статуса в категорию сохранения здоровья. В глазах общественного мнения центральная роль в новой кампании отводилась женщине-домохозяйке. Теперь ведение домашнего хозяйства означало не только необходимость содержать семью в чистоте и обеспечивать достаточное количество питьевой воды. Домохозяйкам всегда приходилось отвечать за распределение еды, следить за тем, чтобы нуждающиеся в дефицитных ресурсах получали больше.
Однако и этого уже казалось недостаточно. К рациону питания начали предъявлять требование сбалансированности. Замораживание, транспортировка, новые методы консервирования и переработки расширили доступ ко многим видам пищевых продуктов, которые прежде были практически недоступны из-за сезонности или географической удаленности. Борьба с болезнями, которые связаны с дефицитом питательных веществ – рахитом, пеллагрой и цингой, и обычными недомоганиями вошла в круг задач, решаемых домохозяйкой. Теперь она, а не провидение назначалась ответственной за «здоровье, которое мы укрепляем дома», как выразил эту идею в 1880 году президент Британской медицинской ассоциации.
Для рабочего класса, с его откровенной бедностью, полноценное питание было невообразимой роскошью. Большинство продолжало питаться по давно устаревшим традициям с очень большими различиями в зимнем и летнем рационе. Зимой оказывались доступны лишь некоторые корнеплоды, капуста, яблоки, зерновой и рисовый пудинг или хлеб и немногие консервированные овощи: в Америке, в большинстве случаев, тушеные помидоры; в Северной Европе – маринованная капуста или огурцы; в Британии и того меньше – только репчатый лук.
Те, кто занимался охотой или имел деньги, могли прибавить к этому рациону мясо.
В «голодный период», время, когда уже закончились запасенные на зиму корнеплоды, а весенняя зелень еще не подоспела, разница в питании становилась еще значительнее.
В такое время многие сталкивались с «весенним недомоганием». В этом случае на помощь приходили тонизирующие средства, способные побороть все – нарывы, цингу, золотуху и экзему, поскольку они «очищали» кровь и печень. В целом потребителю обещали, что средства помогут при «замедленности» и «общей слабости».
Невероятной популярностью в то время пользовались пилюли Морисона, которые покупали по собственному решению, руководствуясь рекламой: «Пилюли Морисона вам помогут при всех излечимых болезнях».
Но на самом деле все тонизирующие средства – это всего лишь попытка сгладить болезненные последствия обедненного питания, в особенности отсутствия свежих овощей и фруктов.
Вплоть до XX века происходило создание мифа о домохозяйке, которая в течение сезона только и занималась розливом соков, консервированием цельных фруктов или овощей. Многим из тех, кто обладал малым доходом, пришлось отказаться от заготовки варенья и маринадов из-за высокой стоимости и малой доступности сахара и банок, цены на горючее и из-за количества затрачиваемого времени.
Овощи и фрукты по большей части заготавливали в сушеном виде или просто запасали и хранили в темном и прохладном месте. (К слову, в книгах XIX века можно найти множество рекомендаций по всем типам консервирования; то же можно сказать о сегодняшних кулинарных книгах – только мало кто этим делом занимается.)
Первая мировая война и ее «сады победы» по обеим сторонам фронта содействовали развитию домашнего консервирования, которое возводилось в ранг «благородной патриотической обязанности» (We Can: Can Vegetables and the Kaiser Too – Мы можем: закатываем овощи – закатаем и кайзера).
В это же время была изобретена скороварка, значительно снизились цены на сахар и стекло. Не только зажиточным, но и обычным гражданам консервирование стало вполне по карману. Уход женщин с рынка труда помог им высвободить дополнительное время. Но даже теперь консервированием действительно занимались только в семьях скромного достатка и в сельскохозяйственных районах: в городах в среде рабочего класса для этого не оставалось свободного времени, не было доступа к фруктам и овощам, мало места для хранения готового продукта.
В любом случае в консервировании не было особой необходимости. Развитие транзитной сети, более широкий ассортимент переработанных и консервированных продуктов в конце XIX века привели к улучшению питания без привлечения ресурсов домашнего консервирования.
Общее здоровье социума также улучшилось, поскольку канализационная система и появление двигателей внутреннего сгорания позволили очистить города от навоза животных.
Сами процессы и изменения находились вне воли отдельных людей, а вот общее оздоровление социума переходит в разряд товара, который можно продать домохозяйкам, вновь возвращая в их руки ответственность за благополучие всей семьи.
Когда электричество и газ заменили огонь, города стали чище, чем когда-либо прежде. Они стали настолько чистыми, что мыловаренные производства начали терпеть убытки: их товар покупали реже, им меньше пользовались, поскольку кругом стало меньше грязи, которая воспринималась невооруженным глазом.
В США несколько производителей объединились вместе для того, чтобы продвигать «дело чистоты», по-видимому спонсировав образовательную программу, которая имела целью оказать рекламную поддержку их производству. За счет этих фирм оплачивались брошюры о пользе мытья рук, в школах раздавали бесплатные упаковки «Обучение чистоплотности», выпускали Cleanliness Journal – «Журнал о чистоте», который бесплатно распространяли среди учителей и гражданских руководителей.
В то же время их реклама обещала финансовый успех только тем, кто способен освоить новый уровень чистоты.
Запах изо рта, или (новый термин) «запах тела», или желтые зубы – все это, предупреждали брошюры, замедлит продвижение по службе, уменьшит жалованье, а то и вовсе лишит работы.
Мишенью для рекламы были не сами мужчины и их карьерный рост, а жены, которые оставались дома. В их задачу входило каждый день, отправляя мужа на работу, заботиться о том, чтобы он отвечал новым стандартам, которые пропагандировали компании.
Новые стандарты чистоты быстро входили в жизнь как общественная норма. К 1920-м годам многие дневные программы на радио спонсировали компании, которые занимались производством мыла, и заводы по производству моющих средств, что являлось вполне логичным ходом.
Появились «мыльные оперы» для покупательниц мыла, для тех, кто укреплял его позиции внутри домашнего хозяйства. «Чистоплотность-мыло» – эти два понятия слились воедино в представлении любой домохозяйки.
К 1940-м годам для среднего класса понимание гигиены, как личной, так и домашней, изменилось до неузнаваемости. Дезодорант, мыло и зубная паста стали абсолютным минимумом – больше никаких быстрых протираний простым полотенцем.
Так дело обстояло на личном уровне. Но и в доме все комнаты требовалось убирать раз в неделю, кухни и ванные следовало драить ежедневно, а стирке следовало отводить по крайней мере два дня в неделю.
Для тех, кто еще не достиг уровня среднего класса, чистота стала средством для того, чтобы приподняться выше. В США это помогало также ассимиляции, слиянию с классом, расой или национальностью.
Букер Т. Вашингтон (1856–1915), просветитель и правозащитник афроамериканского происхождения, проповедовал то, что он сам назвал «Евангелием зубной щетки». Хотя, возможно, он не полностью отдавал себе отчет в том, что таким способом хотел дать афроамериканцам возможность подчеркнуть, что они являются именно американцами.
Кристин Фредерик интуитивно двигалась тем же путем. В «Новом домоводстве» она прославляет «уроки по науке ведения хозяйства, типовые кухни и недвижимость… ночные школы и миссионерские занятия», поскольку все это учит тому, «как превратить старый мир невежества в сияющий новый мир знания». Она автоматически допускает, что все бедняки – это «старый мир», то есть иммигранты, которых, естественно, нужно учить. Автор оставляет за коренными американцами право на преуспевание, современность, на отсутствие необходимости в поучениях. Быть чистым – значит быть американцем.
Для Германии также в течение долгого времени общепринятая мудрость гласила, что немецкие дома чище, чем дома в любой другой стране. После объединения в 1871 году превосходство немецкого домашнего хозяйства стало одной из частей нового понимания статуса нации.
Идею о принадлежности внедряли в сознание нации путем принижения достоинств домохозяйств других стран или культур. Не зря в ходу были выражения вроде: «польский подход» или «похоже, что здесь жили готтентоты».
Домоводство для девочек долгое время являлось частью официальной программы обучения в школе. Кроме того, многие из них работали в доме у родственников или друзей, чтобы усовершенствовать свои навыки.
С 1913 года был введен обязательный дополнительный год обучения для девочек. За этот год они изучали «те добродетели, которые украшают любую домохозяйку: чистоплотность и аккуратность, бережливость и трудолюбие, простоту и хороший вкус».
В период Первой мировой войны каждая кухня ощутила на себе контроль государства – пайки, распределение продуктов, правительственное управление как ценами, так и ассортиментом. Хлеб, выдаваемый на пайки, называли K-bread (по первым буквам слов Krieg – «война» и kartoffel – основной ингредиент). Домоводство становится актом «служения стране, защиты страны и формой исполнения гражданского долга».
Связь между хорошим ведением хозяйства и званием хорошего гражданина на протяжении века постоянно усиливалась. Плохие домохозяева подозревались в безнравственности, преступности, даже политической неблагонадежности.
При национал-социалистах Почетный крест немецкой матери вручался немецким женщинам, родившим определенное количество детей (Советы также чествовали матерей-героинь подобным образом) и достигшим высокого уровня ведения домашнего хозяйства.
В те же годы проводили кампании по «формированию домашнего потребления».
Но ужасно то, что в Бремене во времена Третьего рейха было организовано поселение для «асоциальных» семей – Hashude Educational Settlement. Этот «лагерь перевоспитания» насильственно содержал «асоциальные» семьи за колючей проволокой, чтобы легче было прививать женщинам знания о разумном «ведении хозяйства, в частности, о том, в какой чистоте они должны содержать свои дома». Ежедневно проводилась проверка всего, что было связано с ведением хозяйства. Семьи не освобождали до тех пор, пока муж не устраивался на постоянную работу, а жена добивалась содержания дома в состоянии, которое контролеры находили удовлетворительным. Вот те две составляющие, которые необходимы, чтобы домохозяйство можно было определить как «респектабельное».
Похоже на сумасшествие, но все же отражает процесс естественного развития (с неестественным способом выражения), который разворачивается на протяжении первой половины столетия. Он заключался в повышении ценности того, что имеет отношение к сфере незримых товаров – гигиена, рацион питания и качество ведения домашнего хозяйства. Все более и более благоденствие всех обитателей дома рассматривалось как нечто, чем можно управлять через усердный труд и применение научных знаний.
К середине XIX века расположение дома само по себе стало фактором, который следовало принимать в расчет. Сгорающий уголь времен промышленной революции заметно ухудшил качество воздуха в городах. Обычной рекомендацией того времени для всех, кто хотел улучшить свое здоровье, было отправиться на побережье или в горы, то есть, более общими словами, куда-нибудь в сельскую местность. Все это должно было непременно возместить ущерб, нанесенный здоровью загрязненным воздухом, грязной водой и прочими неудобствами городской жизни.
Если некоторое время, проведенное в деревне, так помогало восстановлению здоровья, то жить там постоянно было бы еще лучше. Подоспевшие к этому времени новые транспортные технологии – поезда и омнибусы, улучшенные дороги помогли сделать жизнь на удалении от места работы стилем. Он оказался вполне возможным и приемлемым для части представителей среднего класса.
По мере того как тяга к отделению усиливалась, новая концепция дома, находящегося за пределами густой застройки, также значительно окрепла. За первую половину века идея жизни в загородной идиллии для многих стала эталонной применительно к дому и стилю жизни.
Первые предместья возникли не как результат расширения городов, не как новостройки на его окраинах – они отстраивались как самостоятельные зеленые микрорайоны.
В США они представлены анклавами застройки представителей среднего класса начиная с 1850-х годов.
«Домашние» страны также имеют похожую застройку, но преимущественно в городских предместьях.
Такой стиль жизни, естественно, был доступен только тем, кто располагал собственным транспортом, то есть очень небольшой части населения.
В течение следующих десятилетий быстрый рост населения в США, начавшийся после Гражданской войны, дал новый импульс строительству. Впервые выбором застройки для большей части населения стал не выбор между городом и деревней. Теперь дом в пригороде рассматривался как компромиссный вариант, обещавший жизнь на чистом воздухе, низкую ренту и меньшую скученность.
Наряду с этим магазины и офисы располагались в зоне сравнительно быстрого доступа благодаря постоянно расширяющимся услугам всех форм массовых перевозок. К ранее труднодоступным районам прокладывали новые дороги.
Железные дороги сделали поездки возможными для тех, кто не смог бы позволить себе личное транспортное средство.
Привлекательность жизни в пригороде больше не оценивали единственно с точки зрения пользы для здоровья или стоимости. Теперь такой образ жизни получил эмоциональную окраску, весьма далекую от реальной действительности, связанной с жизнью в пригородном коттедже. Источник этого явления следует искать в изменившемся отношении к земле.
В совсем недавнем прошлом США глушь и отдаленные земли считались тем, чего следовало скорее опасаться, чем пытаться обживать.
К XIX веку по мере того, как в глубь страны прокладывали новые дороги, идея земли и пространства подверглась переосмыслению.
Художники и писатели, такие как Фредерик Черч и Джеймс Фенимор Купер, пользовались огромным общественным успехом, воспевая чудо неиспорченного естественного мира, подобно тому как представители романтизма воспевали его в Британии несколькими десятилетиями раньше.
В 1864 году Йосемитская долина была передана под правительственный контроль, чтобы ее сохранили для «общей пользы, отдыха и развлечения». Тогда настала пора подумать о том, что, возможно, все дикие уголки когда-то окажутся под управлением. В них больше не будет бесчинствовать пугающая вседозволенность, а воцарится порядок, очерченный рамками закона.
В связи с меньшими пространствами и более обжитой глушью в Британии достаточно быстро происходил тот же процесс – сельская местность становилась территорией элиты. Первоначально ею владели джентри; затем, интеллектуально, если не физически, профессионалы из среднего класса, почитатели поэтов «озерной школы»[19], которые благоговели перед этими необжитыми пространствами, видя в них нечто вроде Аркадии.
На протяжении века железные дороги и широкое развитие туризма открыли для массового рынка такие районы, как Шотландское высокогорье и Лейк-Дистрикт, превратив их в центры отдыха для населения.
В обеих странах окультуривание этих территорий явилось объединенной задачей правительства и частного предпринимательства. В США зачастую железнодорожные компании действовали совместно с армией, открывая новые территории и управляя ими.
Так, в 1916 году была организована Служба национальных парков США.
В Британии Национальный фонд объектов истории или природы, представляющих особую ценность, является частной организацией. Он был основан в 1895 году, и первоначально в сферу его интересов входила охрана вновь открытых пространств.
В начале XX века все уже понимали, что доступность жизни в сельской местности является большим благом – это укрепляло детей города, помогая им становиться здоровыми и ответственными гражданами. Различные скаутские организации – Woodcraft League в США (1902), Boy Scouts (с 1908) и Girl Guides (1910) – явились лишь небольшой частью этого процесса.
Несмотря на видимую разницу в протяженности пространства и уровне освоения сельской местности, идеалы загородной жизни в Британии и США развивались в тесной связи и параллельно друг с другом.
На этом фоне возникает и быстро развивается движение «Город-сад». Его родоначальником стал Эбенизер Говард, который еще молодым человеком бросил службу в качестве секретаря в лондонском Сити и отправился в США. Он попытался, но неудачно, обосноваться на ферме в Небраске в 1870-х годах, после чего переехал в Чикаго. Это был как раз тот период, когда в городе закладывали парки – Чикаго должен был превратиться в город-сад.
К 1889 году Говард возвращается в Лондон и планирует создание сообщества под названием Unionville, затем переименованного в Rurisville и только потом Garden City – «Город-сад».
В 1903 году, когда компании «Город-сад» удалось получить деньги для покупки земли в Хертвордшире, наконец началась работа над первым британским городом-садом в Лечворте. Даже само строительство подобного пригорода не могло сравниться по вкладу в дело популяризации идеи с книгой Говарда To-morrow: A Peaceful Path to Real Reform – «Завтрашний день: настоящее реформаторство мирным путем» (или «Города-сады будущего»), где он описывает свое видение города-сада.
Идеальное сообщество, как писал Говард, возможно там, где предусмотрено пространство для промышленности, для торговли и для домашнего хозяйства; где сообщество целенаправленно ограничивается в численности и всегда сохраняет окружающие его широкие зеленые зоны и нетронутые земли.
В некоторых элементах мечта Говарда вторила принципам, которые несколько раньше уже нашли применение в создании деревень для рабочих. Эти поселения были выстроены горсткой благожелательно и патриархально настроенных предпринимателей, которые также склонялись к мысли о выгодах соединения свежего воздуха и труда.
Солтейр был построен в Йоркшире в 1851 году владельцем завода по переработке шерсти Титусом Солтом.
В конце века появился Порт-Санлайт под Ливерпулем и Борнвилл под Бирмингемом – их основателями явились соответственно Кедбери и братья Левер.
Но, оказывается, в этом деле были предшественники. В XVIII веке мануфактура Сохо под Бирмингемом, принадлежавшая Мэтью Боултону, обеспечивала рабочих жильем; то же можно сказать о керамической фабрике Etruria Works Джошуа Веджвуда в Стаффордшире.
Отличие состояло в масштабе и в том, что на новом этапе анклавы для рабочего класса были зеркально замещены поселениями для среднего класса.
Однако поселки рабочих были рассчитаны только на работников данного предпринимателя, и этим они очень отличались от того, что мы сейчас подразумеваем под пригородом.
На ранних этапах строительство пригородов в Британии носило плановый, а не стихийный характер. По мысли Говарда, они предназначались для домовладельцев разного ранга и уровня дохода.
Например, план для Бедфорд-Парка в Западном Лондоне, спроектированный в 1870-х годах архитекторами Норманом Шоу и Е. Годвином. Но, как бывает в таких случаях, идеализм отступил под натиском частных инвестиций. В конечном счете территория оказалась полностью заселена населением из среды профессионалов среднего класса.
Даже собственное детище Говарда, Лечворт, город-сад, продемонстрировал грубое превосходство финансов над идеалистическими истоками – высокая стоимость инфраструктуры привела к тому, что дома были раскуплены только представителями среднего класса.
Подобные строительные проекты, реализованные в США под Бостоном, Питтсбургом, Вашингтоном, Кливлендом и по всей стране вплоть до Лос-Анджелеса, заселялись группами, которые отличались одинаковым составом и уровнем дохода.
Многие пригороды имели собственный профиль – тип рабочего, средний оклад, место работы, пути сообщения, класс, расу. Существовали пригороды для служащих, пригороды для профессионалов, пригороды для богачей. Основной чертой новых районов застройки стала однородность.
Помимо прочего, у Говарда и его основных проектировщиков Раймонда Унвина и Барри Паркера было желание не только создать условия для смешанной общины, но и объединить жилые помещения с помещениями для торговли и легкой промышленности.
Но это редко становилось реальностью. Стандартный пригород XIX века чаще всего планировался – в Британии это происходило по воле землевладельца. Он определял, будет ли это исключительно жилой район или индустриальный и коммерческий.
На деле все связанное с работой, включая магазины, твердо удерживали за границами пригорода. В договоры об аренде вносили специальные пункты, запрещавшие заниматься профессиональной деятельностью на дому.
Уильям Моррис, приведенный в отчаяние монотонными рядами вилл, писал: «Виллы и ничего, кроме вилл, с единственной аптекой и сухая (безалкогольная) закусочная». Так понимание разделения сфер нашло свое физическое воплощение: ничто общественное не должно вторгаться в личное пространство.
Все же дом, как сфера частной жизни, в реальности оставался и местом для работы. Потому пригородные сообщества, на первый взгляд изолированные и направленные на внутреннюю жизнь, являющиеся моделью автономного существования, были построены на перекрестках связей с большим миром.
Пригород старались представить как независимое сообщество, место неприкосновенности частной жизни и добровольной изоляции его обитателей от внешнего мира.
Но без государственного участия пригороды просто не смогли бы существовать. С самых первых дней возникновения пригородов государство делало инвестиции в ирригацию, строительство каналов, прокладку канализации, дорог, в общественный транспорт, газо- и электроснабжение, закладывая фундамент развития инфраструктуры, без чего пригороды не имели шансов на выживание.
А в ХХ веке вовлечение правительства в жизнь пригородов еще более расширилось. В конце Первой мировой войны правительство Британии принимало долевое участие в строительстве около 60 процентов всего жилого фонда страны. Двадцатью годами позже из 4 миллионов возводимых домов правительство участвовало в строительстве практически 1,5 миллиона и финансировало сверх того еще сотни тысяч. В Германии движущей силой строительства жилого фонда стала Веймарская республика. В Америке пригороды вырастали только благодаря интенсивной и широкой правительственной поддержке.
Столь же широкие вложения в инфраструктуру делало правительство Британии – в строительство дорог, канализацию, газ, освещение, транспорт.
Добавим, что на протяжении XX века правительственная финансовая поддержка пригородов постоянно возрастала: в 1930-х годах введение возможности получения кредита по низким ставкам (для устранения повреждений) под уже заложенное имущество спасло тысячи сообществ. В послевоенные годы вернувшиеся с фронта солдаты получили право на государственные займы по низким ставкам для приобретения жилья.
Крупные правительственные инвестиции шли в область производства и изысканий – развитие алюминиевой промышленности, сборных конструкций домов.
В послевоенные годы правительство вкладывало средства в частные домостроительные компании – около 50 миллиардов долларов; на протяжении нескольких десятилетий правительство оплачивало архитектурные разработки и моделирование, открыв затем застройщикам бесплатный доступ к проектам.
Таким образом, участие государства оказало сильное влияние на общий вид современных пригородов. В XIX веке предпочтительным стилем для пригородной застройки являлся модифицированный готический, который считали олицетворением романтического отношения к природе, выраженного средствами архитектуры.
Готическая застройка тем не менее оказалась не столь удобна для использования и массового воспроизведения. Как только пригороды утеряли однородность заселения представителями исключительно высших слоев среднего класса, этот стиль оказался мало востребованным как по финансовым, так и по эстетическим причинам.
В начале XX века в США наибольшая доля финансирования шла на строительство экономичных сборных домов. Делалось все возможное для развития сопутствующих служб – сборки водопровода, сантехники, производства пиломатериалов – 80 процентов работ оказывалось выполненным еще до прибытия подрядной организации на стройплощадку.
Благодаря этому дом возводили всего за две недели на фундаменте из бетонных плит с небольшим подвалом или вовсе без него.
Большинство строительных фирм относилось к разряду мелких подрядчиков, которые строили менее 100 домов в год. Однако Уильям Левитт, «король пригородов», оказался редким исключением в этой области. Его компания построила 17 000 домов на Лонг-Айленде для вернувшихся с войны ветеранов в конце 1940-х годов, еще 22 000 домов в Пенсильвании и Нью-Джерси за следующие десятилетия, множество домов в Иллинойсе и Мэриленде.
При столь крупном участии на рынке можно рассматривать характерный для домов Левитта стандарт в качестве архитектурного решения. Многие двинулись по его пути, визуальный образ стиля такой застройки стал практически синонимом понятия «пригород».
Левитаун, расположенный на Лонг-Айленде, свел к минимуму вариативность выбора, предлагая два основных стиля – очень упрощенный кейп-код и дом-ранчо (или, иначе, бунгало).
Одноэтажные, обычно деревянные, оштукатуренные, гонтовые или обшитые досками, с широкой скатной крышей, часто нависающей над крыльцом или верандой, дома в стиле ранчо противопоставлялись викторианским двух- или трехэтажным постройкам, которые теперь рассматривали как слишком официальные и даже чопорные.
Все дело в том, что Левитт и сотрудничавшие с ним застройщики полностью переключились на заводское изготовление и массовое производство. Но при всем том дом-ранчо воспринимался как нечто «естественное» или «неформальное», типично пригородное, что-то из сферы «сельского существования». Именно такой образ помог принять стиль как антипромышленный и антизатратный в сравнении с другими видами домов. И это несмотря на то, что одноэтажной постройке требовалось больше земли, чем традиционному двухэтажному дому. Это в конечном счете делало одноэтажную постройку более дорогой.
В Британии эквивалентный пригородный стиль первоначально был представлен отдельными или, в крайнем случае, двухквартирными домами, имевшими одну общую стену, за которой жили соседи.
Бедфорд-Парк и другие пригороды ранней застройки для высших классов создавались в стиле королевы Анны, но многие пригороды отличались большей простотой, комфортом и мотивами в стиле Тюдоров.
Сейчас нам кажется, что этот стиль существовал практически всегда. Он расценивается как всецело исторический стиль, не принадлежавший никакому конкретному месту.
Расцвет стиля Тюдоров вполне счастливо сочетается, к примеру, с применением открытых индийских веранд или выложенными плиткой подъездными дорожками в стиле «Искусства и ремесел», как того требует современность, а не представления о стиле XVI века. В понятии стиля вместо неутонченных «старых» ценностей отразилось его современное понимание. Это оказался ностальгический взгляд на сообщество, преемственность и окружающий мир (всегда благожелательный), но уже ушедший.
Поскольку пригороды планировались как связующее звено между городом и селом, постольку стиль Тюдор оказался призванным осуществить связь современных жителей пригорода с полумифическими предками.
Тюдор, готика, дом-ранчо – все это стало архитектурным манифестом отречения, начертанным с помощью кирпича и штукатурки, – отречения от той жизни, которой обитатели этих домов больше не хотели жить.
Новая застройка выразила нежелание быть ни современной, ни деревенской; нежелание жить в перенаселенном городском центре, отрицательный взгляд на смешанный состав общины. Жители пригородов искали возврата к ощущениям мифического прошлого, когда все было проще и понятнее.
Сплав этих взглядов и требований с архитектурным стилем позволял жителям тюдорианских пригородов воображать себя частью эксклюзивного, в высшей степени домашнего образа жизни.
Еще одно всеобщее стремление вскоре изменило практику жизни в пригородах.
С 1920-х годов «побег в пригород» стал вполне узнаваемой формулой.
К 1970 году многие американцы выбирали жизнь скорее в пригородах, чем в деревенской или городской среде.
К 2000 году в пригородах проживало больше американцев, чем в деревнях и городах, вместе взятых.
Положение, что пригород – это какое-то особое сообщество, которое возможно выбирать соответственно своему вкусу, больше не оправдывало себя. Пригороды становятся местом жительства для традиционных пар с двумя – четырьмя детьми. И для холостяков. И для вдовцов. И для разведенных. Пригороды теперь существуют повсюду и для всех. В результате сами пригороды очень изменились. Пусть сам процесс прошел незамеченным, но во многом он был связан с мифологическим представлением о ведении домохозяйства.
Постепенно женщины вновь начали пополнять ряды рабочей силы в количестве, которого не наблюдалось с XIX века. В связи с этим недостаток сервисных и торговых предприятий поблизости от дома оказался неудобным и зачастую недопустимым положением.
Так медленно, но верно пригородам пришлось изменяться: из районов проживания они превращались в центры занятости для большого числа населения. Пригороды становятся местами, где есть работа, поскольку они оснащаются магазинами, услугами, офисами и местами для проведения досуга. Как только сдвигается баланс в экономической сфере, начинают видоизменяться идеи о том, для чего существуют пригороды и как они должны выглядеть.
Если это больше не изолированные, охраняемые жилищные сообщества, то что же? От большинства разработчиков из англоязычного мира поступает ответ: это новый тип незримого товара, связанного с понятием «наследие», с тем, что их население стремится казаться старым сообществом. Пригороды становятся инструментом транслирования мифа о безоблачном семейном счастье ушедших дней. Акцент порою делают только на внешнем виде домов.
Видение образа вырабатывалось в представлении населения, захваченного мифом в подкупающей ностальгической упаковке.
В пригородном Санта-Фе многие дома отделаны цементом и деревом с таким расчетом, чтобы больше походить на дома из самана, который туземное население делало из местной глины.
Другие пригороды с самого начала проектировали как единый комплекс, уже имеющий историю, структурированный и спланированный, как город-сад Эбенизера Говарда.
С одобрения широких слоев доброжелательно настроенного населения идея наследия становится не только визитной карточкой пригорода, но и его сущностью.
Селебрейшн, пригород во Флориде, был профинансирован и спланирован компанией Диснея в 1990-х годах как сплав стилей и мифов малого города. Темы проектов отразили возможности викторианского, классического стилей, стиля модерн и постмодернизма.
В британском Паундбери, выстроенном под патронажем принца Уэльского и являющемся предместьем Дорсета, строения стилизованы под старинную (период неясен) деревню. В соответствии с реалиями времени многие из домиков в Паундбери на самом деле спроектированы под банки, строительные организации, офисы и тому подобное. Все признаки современности – водопровод, газ, электричество, телефон, телевидение – скрыты от глаз, словно это какая-то ужасная тайна.
При этом здания с центральным отоплением оснащаются бутафорскими трубами, из которых никогда не пойдет дым. Нет ничего удивительного в том, что индустрия наследия, рост числа домов-музеев и популяризация мифологических или патриотических стилей будут и дальше только расширяться.
В ХХ веке многие сделавшие состояние на технологиях современности становятся основной силой в продвижении коммерческого варианта идеализированного прошлого: Генри Форд построил Гринфилд-Виллидж, Джон Д. Рокфеллер способствовал созданию Колониал-Уильямсберга.
Тема наследия является выражением ужаса перед надвигающимся будущим. Она находит свое воплощение в принятии упрощенного понимания прошлого, отрицании неопределенности будущего через отказ от многообразия, развития и изменения. Если история – это постоянный отсев минувших вариантов, то наследие – это отсутствие всякого выбора.
Революции XVIII и XIX веков сделали привлекательными старонемецкий и колониальный стили – насколько может быть привлекательной безопасность.
На рубеже XIX и XX веков революционность модернизма, сопряженная с любовью к геометрическим плоскостям, а затем его собственный уход в прошлое когда-нибудь многих заставят задуматься над тем, а не сделать ли его своей новой мечтой о пригороде?
О з е р н а я ш к о л а – условное наименование группы английских поэтов-романтиков конца XVIII – первой половины ХIХ века. Ее важнейшие представители были выходцами из Озерного края. (Примеч. ред.)
Заключение
Не дома
В 1925 году в Париже проходила Международная выставка декоративного искусства и художественной промышленности. Она открыла целую череду экспозиций, которые были вдохновлены большим успехом Великой выставки промышленных работ всех народов в Лондоне в 1851 году в пору пышного расцвета Викторианской эпохи.
Ар-деко по праву считался ведущим стилем начала века, но выставка 1925 года запомнилась тем, что явилась колыбелью нового архитектурного стиля.
На примере павильона «Эспри Нуво» (Нового стиля), построенного из бетона по чертежам Ле Корбюзье, широкой публике представили идею, готовую взорвать мир. В этом проекте отец-провидец модернизма в трех измерениях предъявил ошеломленному миру теории созданного двумя годами раньше манифеста Towards a New Architecture – «На пути к новой архитектуре».
Стильные, с иголочки жилые помещения на деле показали, как надо понимать провозглашенные Ле Корбюзье «пять пунктов» модернистской архитектуры: приподнять строение над уровнем земли; снабдить постройку анфиладой окон, которые позволят получить полный обзор ландшафта; выстроить террасу на плоской крыше здания, через которую природа входит в дом; убрать несущие стены, что даст архитектору свободу планирования; свободный фасад, освобожденный от нагрузки.
Невозможно переоценить то громадное влияние, которое эти пять пунктов оказали на развитие современной архитектуры. История модернизма набирала теоретический вес, подводила экономический и философский фундамент.
Однако стоит задуматься над тем, что не только великие умы XX века, такие как Ле Корбюзье или Малевич, явились двигателями этого процесса. Пожалуй, обычные домохозяйки XIX века сыграли в нем не последнюю роль.
Разумеется, к Кэтрин Бичер не стоит подходить с мерками простой домохозяйки. Она была не только сестрой более знаменитой Гарриет Бичер-Стоу и дочерью широко известного проповедника того времени. Катарина Бичер руководила школами, в 1852 году основала американскую Женскую образовательную ассоциацию, в задачу которой входила подготовка учителей для пограничных школ. Также она является автором нескольких книг, посвященных правильному ведению хозяйства, чем завоевала себе славу «американской миссис Битон» (разговорное название популярнейшей поваренной книги).
В своих книгах Бичер подчеркивала необходимость скорейшей рационализации всего домашнего пространства, а не только кухонного. «Место для каждой вещи и каждая вещь на своем месте» – таков был ее девиз.
Для того чтобы облегчить жизнь, Катарина Бичер сформулировала спецификации того, что мы сегодня называем встроенным шкафом. В те времена подобный шкаф оказался новшеством, которое еще не имело собственного названия. Бичер совместила великое множество идей, которые затем, не называя ее имени, использовали многие исследователи трудосберегающих технологий.
Многие из ее находок расчистили дорогу идеям открытой планировки внутреннего пространства дома XX века. Она передвинула кладовую для хранения метел в кухню, бельевой шкаф перекочевал в спальни или придвинулся ближе к ним, аптечка нашла место в ванной комнате. Сейчас это кажется настолько очевидным, что трудно представить – ведь сначала кто-то должен был додуматься до этого!
В истории еще не было случая, чтобы голландский бельевой шкаф сдвинулся со своего места в приемной, где он был выставлен для всеобщего обозрения.
В 1912 году Кристин Фредерик объединила девиз Бичер «Каждая вещь на своем месте» и спроектированный ею встроенный шкаф для того, чтобы создать собственные встроенные модульные шкафы с полками, местами для хранения и размещения. После этого эргономическое расположение как мебели, так и комнат получило дальнейшее естественное развитие.
В отличие от Маргарет Шютте-Лихоцки, эти женщины не получили такой известности, как первопроходцы модернизма.
Высокий стиль в модернизме всегда имел дело скорее с формой, чем с функцией, с общим впечатлением, чем с задачами повседневной жизни.
Модернизм всегда больше исходил из задач искусства архитектуры, чем понимания простого жилья. В нем нет духа дома, несмотря на то что наиболее успешные архитекторы уделяли повышенное внимание конструированию и декорированию богатых частных домов, следуя методам архитекторов более раннего периода: архитектура эстетизма, венские мастерские, «Искусство и ремесла» через ар-деко и международный стиль XX века продолжили свое существование.
Наиболее радикальные модернисты работали отнюдь не над офисными или публичными зданиями, а преимущественно над частными домами и квартирами.
Несмотря на то что боевой клич модернистов «Форма следует за функцией», в реальности не многие представители движения в должной мере интересовались функцией для того, чтобы и вправду раскрыть, как в жизни форма может ей следовать.
Эти архитекторы посвящали свою профессиональную деятельность проектированию жилых помещений и домов, но очень редко давали себе труд озаботиться тем, о чем мы говорили на протяжении всей книги – о вещах и явлениях, что превращают помещение в дом. Они просто не считали, что это является их работой.
Было бы несправедливо обвинять их в выборе иного пути, который давал иллюзию того, что может привести к «форме, которая следует за функцией», к тому, что это станет частью архитектурного видения.
В манифесте Ле Корбюзье «На пути к новой архитектуре» этот швейцарец (который стал гражданином страны, лишенной отдельного языкового понятия «очаг», – Франции) по большей части описывает то, как дом должен выглядеть.
Однако он мало говорит о том, как этим пользоваться: ничего о сохранении в доме тепла; о том, каким образом организовать подачу пищи на стол по всей цепочке от магазина до кухни, чистки, готовки и потребления.
Как люди чувствуют себя в этих пространствах – еще одна сфера, в которой модернизм не нашел общего языка с домохозяйством.
Другой архитектор, Адольф Лоз, старший современник Ле Корбюзье, возможно без всякого умысла, отбросил всю обычную атмосферу домохозяйства, его домашнюю обстановку, как «влияние», которым архитектор «не должен воздействовать на зрителя». Это влияние домашнего уюта не должно было воздействовать не только на жителей дома, но и на «зрителя», «стороннего наблюдателя».
Остальные архитекторы придавали этому еще меньшее значение. Философ Теодор Адорно выразил идею просто: «Дом – это прошлое».
Так оказались вычеркнуты века стремления, физической и эмоциональной потребности в доме. Антитезой «дому» стал модернизм.
Отправную точку явления следует искать в XIX веке.
В 1863 году в очерке «Набросок современной жизни» поэт и критик Чарльз Бодлер описал законченного flâneur, или праздного гуляку, созерцателя, который «движется среди приливов и отливов движения, в самом центре беспредельности и бесконечности. Быть вне дома и чувствовать себя везде как дома; видеть мир, быть в центре мира и все же оставаться укрытым от мира» – это его идеал. Для самого Бодлера, как и для многих читателей его впечатляющего очерка, flâneur анонимен и одинок, обособлен от семьи и дома.
Не может быть сомнения в том, что модернизм своими корнями уходит в страны, лишенные словесного эквивалента английскому home (домашний очаг), в те края, где жизнь улицы является главенствующей.
В это самое время в странах «домашнего очага» дом, как бы мал или неудобен и густо населен он ни был, всегда остается желанным.
В Европе, лишенной понятия «очаг», жизнь и без того приятно протекала в публичной сфере – кафе, маленьких ресторанчиках или больших ресторанах.
Но в этом разделении нет абсолюта. В первой половине XX века немецкий философ Вальтер Бенджамин отверг уют домашней жизни как надоевший физически и психологически, передав это отвращение метафорой – пелены, которые связывают и поглощают, паутина, становящаяся ловушкой. Ему казалось, что у человека есть два пути: можно провести жизнь сидя на диване и оставив след вмятины от задницы на подушках. Или можно проводить свою жизнь на городских улицах, оставив след в истории.
Адольф Бене, архитектор и критик, авангардист времен Веймарской республики, считал причиной того, что Бенджамин назвал в XIX веке «домашней зависимостью», не физический, а ментальный фактор. Архитекторы, говорил он, должны строить из стекла, которое «имеет сверхчеловеческие, суперчеловеческие качества».
Опасения домохозяек по поводу того, что это может оказаться неудобным, архитектор принимал с воодушевлением и высказывался так: «Разумеется, так оно и будет. И это не самое малое преимущество. Впервые европеец оторвется от своего уюта. Не без основательной причины прилагательное gemütlich усиливается, превращаясь в saugemütlich (свински уютный). Прочь от уюта! Только там, где заканчивается уют, начинается человечность».
XIX век заслонил свой дом физическими воплощениями уюта для того, чтобы защитить его от жестокости и грубости быстро развивающегося индустриального мира.
Модернизм захотел смести баррикады уютного быта. Он выступил антитезой буржуазному комфорту, отобразил стремление к социальному равенству и веру в прогресс, в человека, стремящегося к просвещенному будущему.
В знаменитом высказывании Ле Корбюзье, что дом – это «машина для жизни», несложно узнать идею XIX века о типовом технологичном домашнем хозяйстве.
По мере того как системы снабжения прочно и глубоко внедрялись в структуру жилого пространства (трубы, проводка), сливаясь со строением в единое целое, архитекторы-модернисты и дизайнеры включались в процесс стандартизации и массового производства товаров, предназначенных для того, чтобы заполнить дом.
Уильям Моррис, всю свою жизнь придерживавшийся социалистических убеждений, мечтал о доступности лучших конструктивных решений для всех. Однако его эстетика, рассчитанная на ручное производство, не вписанная в промышленный поток, оставляла возможность доступа лишь для очень состоятельных людей.
В ХХ веке те, кто разделял его политические взгляды, смогли увидеть необходимость идти в ногу с промышленностью и технологией для того, чтобы открыть для всех возможность пользоваться лучшими дизайнерскими проектами. Архитектор Баухауса, Вальтер Гропиус, был резок: «Насущные потребности большинства людей, по существу, одинаковы. Дом и его внутреннее содержимое являются важными для всех, и их форма может быть задана скорее целью, чем художественным воображением».
Для Гропиуса и его коллег, в отличие от Морриса, серийная продукция могла считаться «лучшим вариантом, чем образцы ручного производства».
Вспомним здесь о том, что компоновка франкфуртской кухни Шютте-Лихоцки навязывала ее собственные политические и экономические взгляды на то, как должна проходить повседневная жизнь обывателя.
Подобным образом оценку того, что должно считаться «лучшим», производили не те, кто будет пользоваться конечным продуктом, а дизайнеры, архитекторы и проектировщики.
Тем временем развитие промышленных технологий вызвало поток инноваций, которые облегчали содержание дома: линолеум для пола, который требовал всего лишь быстрой протирки вместо трудоемкого натирания; прочное, позже жаростойкое стекло – стекло марки «Дюран» (боросиликатное) в Германии в 1863 году, пирекс в США в 1915 году; антипригарные кастрюли и сковородки, появившиеся после Второй мировой войны.
Но все эти вещи у пионеров модернизма не вызывали ни малейшего интереса. Столовая посуда, текстиль и мебель – предметы быта, которые они проектировали, создавались без учета того, насколько легко ими пользоваться и поддерживать в порядке. Вещь должна была просто хорошо выглядеть. Можно взглянуть на творчество этих дизайнеров как на некое возвратное движение, которое перекликалось с великими теоретиками архитектуры эпохи барокко.
Если основной целью Ле Корбюзье при создании проектов домов было создание яркого визуального ряда, то и Луи ле Во преследовал ту же цель, когда закладывал свои дворцовые апартаменты в Версале.
Внутренние помещения, создаваемые обоими архитекторами, были предназначены, перефразируя Гиббона, скорее для показного эффекта, чем для пользы.
Модернизм в исполнении Ле Корбюзье был модернизмом для глаза. Технологии, которые являются фундаментом для всего внешнего, которые управляют повседневной жизнью людей, его совсем не интересовали.
Если дом выглядел гладким и обтекаемым, то есть современным, то цель достигнута.
Если электрические розетки устроены так, что жильцы не могут подключить к этому продукту эпохи лампу, – это тоже модерн; если отсутствует плинтус – это проявление стиля стримлайн, пусть при этом швабры и пылесосы оставляют следы на стенах.
Подобно архитекторам барокко, модернисты используют мебель в качестве составной части общего замысла проекта дома, а не в качестве предметов для коммуникации или удобства жильцов.
Если у кресла новая форма – это хорошо, несмотря на то что оно кажется слишком низким и узким; если стол выглядит хорошо, то не обязательно задумываться над тем, что он слишком тяжел и его трудно передвинуть в нужное место.
Удобство, польза, функциональность – все это не входило в сферу интересов архитекторов, хотя никогда прежде не говорилось о пользе и совершенно новом стиле жизни так часто, как в эпоху модернизма.
Можно допустить, что пример Ле Корбюзье является крайним проявлением тенденции, но невозможно переоценить его огромного влияния.
Схема открытой планировки павильона «Эспри Нуво» встретила всеобщее одобрение. Павильон повсеместно копировали, но по причинам, имеющим малое отношение к искусству, политическим или философским убеждениям.
То, что архитекторы, работающие в сфере гражданского строительства, принадлежали к школе модернизма, играло незначительную роль.
Более важно было то, что после войны ощущался крайний недостаток жилого фонда, разрушенного двумя мировыми войнами. На первый план вышла главная задача – построить большое количество жилья для рабочего класса в густо населенных городах, стремление к достижению максимума условий для сохранения здоровья и комфорта при минимальных затратах пространства.
В это же время стоимость земли и строительства резко повысилась (в Европе после Первой мировой, а в США после Второй мировой войны), потому дома стали меньше.
Три комнаты – гостиная, столовая и кухня – занимали гораздо больше пространства, чем одна, совмещающая эти функции. Чтобы компенсировать недостаток пространства, занимающие много места радиаторы отопления были упрятаны в углубления стен (а это в точности соответствует наставлениям Кэтрин Бичер и Кристин Фредерик о высвобождении места с помощью устройства встроенных в стены шкафов и мест для хранения).
На протяжении века развивались и улучшались технологии отопления, производства стекла, стало возможным применение широких дверей-патио и больших окон, которые помогают создать иллюзию пространства, поскольку визуально объединяют внешнее и внутреннее пространство дома. Коммерческая необходимость и возможности технологии нашли отражение в глянце модернистской теории домов открытой планировки, которая с 1950-х до 1970-х годов возвращала семьи к образцам коммунального образа жизни, характерного для домашнего уклада Средневековья. Во всяком случае, создается такое впечатление.
За полтысячи лет существования домашнего очага он прошел долгий путь стократного приумножения имущества от семьи к семье, владеющей домом.
«Мы стали городскими кочевниками! Вместе с собственной мобильностью мы должны позаботиться и о мобильности нашего имущества», – провозгласил писатель Алекс Роде-Либенау в советской зоне оккупации Берлина.
Открытая планировка – это нечто противоположное тому, каким видела устройство домохозяйства Кэтрин Бичер. Теперь уже не «место для каждой вещи и каждая вещь на своем месте», а – никаких специальных мест ни для чего. Даже те, кто стал на сторону модернизма, колебались между преданностью идее и внутренним притяжением традиционных эмоций, связанных с понятием домашней жизни. Немецкий архитектор Александр Клейн дал один из первых примеров дома открытой планировки. Спланированное им жилье имело единую жилую, кухонную и столовую зону, которая отделялась от зоны для купания, одевания и сна. В традиционном доме, писал он в работе «Функциональный дом для свободного течения жизни» (1928), члены семьи постоянно сталкиваются друг с другом на ежедневных маршрутах движения внутри дома.
Структура открытой планировки облегчает эту проблему с помощью профилирования домашнего пространства, в котором каждый из членов семьи мог бы заниматься своими ежедневными делами отдельно от остальных.
Несмотря на кажущуюся новизну, взгляд архитектора удивительно напоминает процессы XIX века, когда разделение стало доминирующей идеей построения домохозяйства.
Конечно, такое стремление дать всем членам семьи возможность обособления могло найти понимание даже при неприятии самого стиля.
Романист Генри Джеймс, которого вряд ли можно отнести к сторонникам модернизма, скорбел о том, к чему Александр Клейн всей душой стремился.
Писатель не заметил попыток Клейна устроить пространство таким образом, чтобы дать возможность уединения для каждого из членов семьи.
Вместо того он ужасается стилистическому решению, которое привело к стиранию границы между внешним и внутренним, публичным и частным пространством жилья. У Джеймса есть такое описание открытой планировки: «Размытая неопределенность разделения отдельных пространств дома, границы между вестибюлем и комнатой, между двумя комнатами, между тем, где вы находитесь и где вас нет, между пространством общего пользования и уединения».
То, что он оплакивал, получило формулировку «видимый, открытый, проницаемый».
У Клейна смешение мотивировок, неуверенность в том, что более желательно – открытость или уединение, указывали на кардинальность изменений, которые нес с собой модернизм, сделавший попытку всего за пару десятилетий перевернуть то, к чему вело естественное развитие дома на протяжении пяти веков.
Неудивительно, что владельцы домов отобрали для себя некоторые элементы дизайна нового столетия и отвергли остальные, с упорством развешивая шторы, раскладывая подушки и драпировки, декорируя центральное отопление под стиль Тюдоров, высаживая живые изгороди вокруг дома.
Ведь так нелегко отказаться от того, что столетиями составляло само понимание «дома».
Вальтер Бенджамин всячески продвигал идею ценности стекла в архитектуре, поскольку это «враг секретов… враг обладания». Но секреты или, по крайней мере, конфиденциальность, имущество являются одним из многих способов создания собственного пространства, чувства комфорта, ностальгии и принадлежности, ощущения обладания – всего того, из чего сотворен дом.
Маленькая Дороти, в одночасье перенесенная в чудесную страну Оз, быстро поняла разницу между понятием «дом» и «недом». Даже если твой собственный Канзас оказался не таким ярким, более засушливым и не столь привлекательным, то пятисотлетний путь адаптации и эволюции, в конце концов, дает каждому возможность почувствовать и сказать: «Нет места лучше, чем родной дом».
