автордың кітабын онлайн тегін оқу Детство: биография места
Harry Crews
A Childhood: The Biography of a Place
Harper & Row 1978
Харри Крюз
Детство: биография места: биография места
Kongress W press 2024
Я написал эту книгу для моего сына, Байрона Джейсона Крюза
Выживание — само по себе триумф
Дэвид Шелли, в беседе
Часть 1
Глава 1
Мое первое воспоминание отсылает ко временам за десять лет до моего рождения, к месту, где я никогда не был и затрагивает моего папу, которого я никогда не знал.
1925-й год, на болотах Эверглейдса стояла глубокая ночь, когда мой папа разбудил своего лучшего друга Сесила в бараке к югу от плавучей драги, медленно прожевывающей себе путь вдоль флоридского полуострова от Майами у Атлантического океана до Нейплса в Мексиканском заливе, укладывая глину для хайвея, впоследствии известного как Трасса Тамиами. Ночь чернела той тьмой, что бывает только на болотах, и в бараке они не могли видеть ничего, включая друг друга. Ритмичный ход двигателя драги контрастировал с дрожащим голосом моего папы, пока тот объяснял Сесилу, что именно идет не так.
Когда Сесил наконец прервал молчание, он сказал:
— Надеюсь хотя бы прошло хорошо, малой. Чесн.
— Что прошло хорошо?
— Та индианка. Ты словил гонорею.
Но папа уже знал. Он давно не мог думать ни о чем другом, ему стало практически невыносимо пить воду из-за огня, прожигавшего его желудок, словно сама плоть горела каждый раз, как он делал глоток. От заката до рассвета он вспоминал о чики с пальмовой крышей, где его заживо ели болотные комары и где он возлег с плосколицей семинолкой, чьего имени он никогда не знал, хрюкающей как свиноматка и пахнущей как нечто подстреленное в лесу.
Он не хотел ее, но они три года прожили в лесах. Они работали круглые сутки, а когда не работали или спали, то убивали время за выпивкой, драками или отстрелом аллигаторов. И пока желаемое не шло ему в руки, он пытался желать того, что мог бы получить, пусть оно и было жалким, абсолютно жалким — издаваемые ею звуки, ее запах, москиты, роящиеся над их толстыми, как маски, лицами и тяжелые черные мухи, ползавшие по ногам.
— Не все прошло хорошо, — сказал папа.
— Ну, — сказал Сесил, — не думаю, что такое вообще могло пройти хорошо.
Гонорея доставляла большие проблемы во времена до появления пенициллина, и боль усугублялась нежеланием папы идти к врачу или даже говорить о ней кому-то. В конце концов только невыносимые мучения заставили его проговориться.
— Я не знаю, что делать.
— Я знаю, — сказал Сесил. — Мы выберемся из болот и найдем тебе врача.
Сесил ощущал ответственность — не только по причине их дружбы, тянувшейся с детства, но и потому что именно он первым покинул округ Бейкон, уехав работать на прокладке рельсов, после чего помог другу заполучить там работу. Все происходило в лучших традициях «найдешь — пиши». И когда Сесил написал, что в Эверглейдсе появилась стабильная работа с хорошей оплатой, Рэй последовал за ним.
Он попал в прокладочную бригаду и чуть меньше чем за два года проложил себе путь в операторы драги. Ему не было и двадцати. Для мальчишки без образования, что впервые в жизни находился вдали от родной фермы, подобное достижение считалось выдающимся. Но гонорея пустила все под откос.
Сесил ждал, когда он выйдет из кабинета доктора в маленьком городке под названием Аркейдия, что во Флориде. Папа посещал уже третьего врача, и тот разделял мнение прочих двух. Диагноз был окончательным.
— Он сказал, что мне надо сделать это.
— Боже, — сказал Сесил.
— Нет другого выхода.
— Ты так и сделаешь?
— Я не знаю, как иначе. Все, кого я видел, говорят, что надо убрать одно. Наверное, так и сделаю, если нет другого выхода.
— Боже.
На долгом обратном пути к болотам в сесиловском Форде-Т, мчась по мерцающему жару раннего лета, они молчали. Наконец папа кое-что сказал.
— У меня никогда не будет детей, если они уберут его. Вот, что сказали доктора. Все трое сказали одно и то же.
Сесил промолчал.
Произошло ли в действительности то, что я называю воспоминаниями? Говорили ли двое мужчин именно то, что я написал, думали ли они так, как я показал здесь? Я не знаю, и меня это уже не волнует. Знание о папе дошло до меня из историй — историй, рассказанных мамой, братом, уже достаточно взрослым к моменту смерти папы, чтобы помнить его, другими нашими родственниками, и разными мужчинами и женщинами, знавшими его при жизни.
Совершенно очевидно, что он оказался на строительстве Трассы Тамиами когда ему было семнадцать и работал там до двадцати трех. Там он подхватил гонорею и потерял из-за нее тестикулу в маленьком городке под названием Аркейдия. Он вернулся в округ Бейкон с деньгами и золотыми часами с дарственной надписью на крышке: «Рэю Крюзу, строителю-первопроходцу Трассы Тамиами». Сесил тоже получил такие часы, как и несколько других мужчин, работавших на той стройке от начала и до конца. Все это факты, но остальное пришло ко мне из уст большего количества людей, чем я в состоянии запомнить. Я жил с рассказами о папе настолько долго, что они стали такой же истиной, как и все, что когда-либо происходило со мной самим. Они истинны, потому что кажутся мне правдивыми. У меня, естественно, нет альтернативы. Я не смог бы думать иначе.
Жан-Поль Сартр в автобиографии «Слова» писал о склонности мужчин подавлять своих сыновей, рассказывая, как отец зачал его и затем великодушно умер. Я всегда думал об этом, потому что мой папа умер даже до момента моего знакомства с ним — воспоминание о нем стало грандиознее, влияние — сильнее, а присутствие ощутимее, чем когда-либо могло стать, продолжай он жить. Я не уверен, что конкретно это говорит обо мне, но, несомненно, сей факт должен сказать обо мне больше, чем он рассказывает о папе и его смерти. Он также неплохо повествует о людях и месте, откуда я родом. Ничему не суждено умереть в обществе рассказчиков. Все, что есть — и хорошее, и плохое — возводят и передают от одного поколения другому. И все передаваемое раскрашивается и обретает форму за счет тех, кто приносит слова с собой.
Если все именно так, то истинны ли их истории? Я убежден, что да. Какому бы насилию не подвергалось их коллективно-бессознательное письмо, дух его остается нетронутым и истинным. Он — их заметки о себе, их понимание себя. И именно по этой причине я взялся писать эту книгу — мне никогда до конца не было ясно, кто есть я сам.
Я всегда менял личины с легкостью, подобной тому, как другие люди меняют одежду. Даже голос мой, его интонации и ритмы, не кажутся мне моими собственными. Во время работы журналистом, записывая большие интервью с политиками, кинозвездами или водителями грузовиков, мой голос, к третьей или четвертой пленке, неизбежно терял отличия от голоса интервьюируемого человека. Какой-то внутренний подражатель во мне улавливал любые вербальные тики или манеры, чтобы мимикрировать под них. Этот подражатель никогда особенно не радовал меня и чаще беспокоил.
Но кем бы я ни был, мои корни произрастают из округа Бейкон, откуда я уехал в семнадцать, чтобы вступить в морскую пехоту, и куда я больше никогда не возвращался надолго. Я всегда знал, что та часть меня, которая никуда не исчезнет — это место, где я родился и где происходили все важные события моей жизни, когда мне было шесть лет. Поиск этих шести лет неизбежно привел меня к истории о ранней жизни и ранней смерти папы. Соответственно, мне пришлось полагаться не только на свою память, но и на память других для написания биографии детства, неизбежно связанной с биографией места, образом жизни, навсегда сгинувшим с лица земли.
Ветреным мартовским днем 1927-го, прямо перед его двадцатитрехлетием, мой папа вернулся домой вместе со своим другом Сесилом на Форде-Т. Шесть лет они провели в болотах, но никуда не торопились. С бутылкой виски на двоих, стоявшей на дне салона, они потратили около трех недель, чтобы проехать 500 миль к побережью Флориды по первому американскому шоссе — асфальтированной двухполосной дороге, шедшей по берегу океана от Майами до Форт Пирса, Дэйтоны и до Джексонвилля. От Джексонвилля они срезали дорогу к реке Сент-Мэрис, отделяющей Флориду от Джорджии. Воздух потяжелел и наполнился запахом скипидара и сосен, когда они ехали на север через Фолкстон и Уэйкросс, и наконец через Алму — город грязных улиц, хлопковой фабрики, склада, двух продуктовых магазинов, магазина семян и удобрений, и докторского кабинета, у которого, помимо кассового аппарата, имелась пара загонов, чтобы хранить в них выручку, когда оплата поступала курами, козами и свиньями.
Папа вез с собой обувную коробку, набитую его фотографиями с пятью или шестью друзьями. На всех снимках парни держали бутылки виски, пистолеты, ружья, енотов и поводки с аллигаторами, там, в суровом перекопанном море кустов и мангровых болот, по которым они прокладывали Тамиами Трэйл.
Пока я работаю, я держу при себе эти фотографии, теперь пожелтевшие, все еще в картонной коробке — их идеальном хранилище. За более чем четыре дека–ды, каждый год или около того, когда старая коробка изнашивалась, я перекладывал фотографии в новую. Однажды я перенес их в тяжелый кожаный альбом, чтобы они лучше сохранились, так мне тогда казалось. Но спустя неделю я вернул все как было. Альбом не подходил им. Мне не нравилось смотреть как они зажаты в плотных крепких страницах. Тогда я не придал этому значения, но сейчас понимаю — все дело в том, что рваная, ненадежная картонная коробка намного точнее отражала мою хрупкую связь с папой, которого я никогда не знал, но чье присутствие не оставляло меня, преследуя на расстоянии и очень-очень близко, как какая-то смутная, едва различимая тень.
Глядя на те фотографии, мне кажется, что я вижу нечто из того, кем был мой папа и нечто из того, кем стал я сам. Он был выше меня, шесть футов два дюйма, при стабильном весе около ста семидесяти фунтов. Все в нем — как он стоял, каждое его движение — выдавало мужчину неиссякаемой и обильной энергии, мужчину, который верил до мозга костей, что все достойное действия не должно оставаться в забвении. Его ружье всегда наготове; его голова всегда откинута назад, затеняемая бутылкой виски над собой. Ему хватало проблем, хворей и потерь в его короткой жизни, столько несчастий вполне могло бы сломить обычного человека, папа же лишь чаще улыбался, почти маниакальной улыбкой, растягивая рот, полный уже расшатанных пиореей зубов. Эта болезнь лишит его двух верхних передних резцов вскоре после моего рождения.
Они пробирались вдоль побережья Флориды, останавливаясь то здесь, то там, застряв в Джексонвилле почти на неделю, выпивая и шумя так, как это делают молодые трудяги, что после тяжелой работы наконец обзавелись деньгами, не затыкаясь, по новой пересказывая что они сделали и где побывали, и куда они держат путь, и на что они и их семьи надеются, хотя мой отец и влачил за собой уверенность, что у него никогда не будет детей.
— Это не самое худшее, что может случиться, — сказал Сесил. — Ты просто частично кастрирован.
— Не очень-то это смешно, Сесил.
— Я и не думал. Но это все еще не самое худшее.
Они плыли по реке Сент-Мэрис на арендованной лодке, дрейфовали, пили, игнорировали дерганье пробки на концах своих лесок. После шести лет в болотах их не волновало, поймают ли они что-то, рыбы там было едва ли не больше чем москитов.
Папа сказал:
— Если это не худшая вещь, то она ею побудет, пока не случится еще чего-то похуже.
Сесил одарил его неспешной пьяной улыбкой — улыбкой, одновременно полной издевки и любви.
— Хуже всего было бы позволить тому старику и его мальцу сожрать тебя заживо.
— Они должны были сделать это по воле Бога.
— Ох, они все сделали верно. Они уже съели нескольких до того, как начали оценивать насколько ты нежен.
— Наверн. Умирать вроде не так тяжело. Если не задумываться, то люди вообще умирают так направо и налево.
Сесил ответил:
— Одно дело — просто умирать. Лишаться головы — кой-че другое.
Они не были жестокими людьми, но их жизни были полны жестокости. Когда папа впервые оказался в Эверглейдсе, он начал с бригады, которая рыла предварительную полосу отвода и, соответственно, днями жила вне основного лагеря, временами дольше недели. Когда его чуть не убили во время работы в бригаде, Сесил, в свою очередь, едва не убил того человека. Папин бригадир был старым мужчиной, седым, постоянно пахнувшим жевательным табаком, пóтом и виски, и имел в строительной компании дурную славу человека дерганого, будто ужаленный пес. Ему не нужно было иметь с тобой личные счеты, чтобы обидеть, или даже нанести увечье. Он просто любил причинять боль и калечить, и у него имелся сын, в точности повторявший путь своего папаши.
Поскольку моему папе, когда он только попал туда, было семнадцать, вся ярость их своеобразного юмора обрушилась на него с такой силой, что однажды чуть не стоила ему ноги. Все должно было выглядеть как несчастный случай с обрывом кабеля. Если бы это являлось своеобразным обрядом посвящения, то все закончилось бы после одного раза. Однако папа оказался под постоянным давлением голодных до его крови ублюдков.
Вернувшись в лагерь, он нашел Сесила возле фургона-столовой. Когда тот заканчивал есть, папа сказал:
— Я боюсь, Сесил. Старикан и его сынок хотят меня убить.
Сесил все еще уминал свои бобы.
— Они не убьют тебя.
— Мне кажется, именно к этому они и готовятся.
Сесил отставил тарелку и сказал:
— Нет, не готовятся, потому что ты и я сейчас уладим этот вопрос.
Сесил был ростом в шесть футов и семь дюймов и весил где-то между двумястами пятьюдесятью и двумястами семьюдесятью пятью фунтами, в зависимости от времени года.
— Сесил, тот старик сам не знает, насколько он силен.
— Скоро узнает. Ты главное держи пацана подальше от меня. А я займусь стариком.
Они нашли старика и его сына на драге и драка получилась столь же короткой, сколь и жестокой. Они сцепились и спрыгнули с драги в грязь, старик оказался внизу, но успел сомкнуть руки на горле Сесила. Старик убил бы его, не окажись в заднем кармане у Сесила десятидюймовый рым-болт, которым он пробил сопернику череп. Но даже при треснутом черепе понадобилось двое мужчин, чтобы убрать руки старика с горла Сесила.
Старика увезли в больницу в Майами, а его сын, которому папа оставил широкое рассечение на лбу и еще одно по всей длине спины, уехал с ним. Какое-то время о них ничего не слыхали. Однако пару месяцев спустя по болотам прошла молва, что старик и его отродье возвращаются.
— Я и Лютер вернемся закончить дела. Мы разберемся с каждым здоровяком по отдельности и со всеми мелкими скопом.
Сесил ответил им весточкой на разлинованной бумаге. «Если ты с тем пацаном приедете сюда за мной и Рэем, то начинайте сколачивать себе гробы и ждите. Они вам понадобятся еще до возвращения».
Так или иначе старик и его сын не вернулись на болота. Дело было улажено. Естественно, не всех удовлетворило такое разрешение, но вопрос оказался закрыт. Они решили все сами, не прибегая к помощи закона. Это было обычным делом для них и людей их типа.
В округе Джефф-Дейвис, совсем недалеко от места, где я родился и вырос, убили мужа одной женщины и она — на седьмом месяце беременности, — оказалась единственной свидетельницей убийства. Когда шериф попытался выведать у нее имя убийцы, она только указала на свой надутый живот и сказала:
— Он знает, кто это сделал, и когда придет время, он сам все уладит.
Больше она не произнесла ни слова.
В округе Бейкон шериф был человеком, который пытается сохранять порядок, но если ты попадал в беду, то за помощью к нему не шел. Ты либо решал проблему сам, либо обретал в округе известность человека беззащитного. Если случалось последнее — подобный бедняга становился объектом нещадных издевок. Нередко убийства здесь случались не потому, что кто-то совершал проступок, заслуживающий смерти, но просто потому, что кто-то совершал что-то, любой проступок. Сколько людей порешили из-за охотничьих собак и заборов в Южной Джорджии, столько не погибало по любому другому поводу.
Округ Бейкон прослыл как раз таким местом, когда они наконец приехали туда ближе к середине марта 1927 года. Там было очень мало землевладельцев. Большинство занималось фермами на паях или на условиях постоянной аренды. Паи означали, что владелец предоставлял землю, удобрения, семена, мулов, сбрую, плуги, и после сбора урожая забирал себе половину. Постоянная аренда означала, что ты соглашался платить землевладельцу некую сумму денег за использование земли. Он не брал ничего, кроме денег. Будь то паи или постоянная аренда, они все еще оставались арендаторами и выживание являлось ежедневным кризисом, таким же реальным, как рахит в детских костях или черви, растущие в детских желудках, гнездящиеся в их глотках настолько в прямом смысле, что их нужно было вытаскивать руками, а то дети задохнутся.
Сам округ тогда был еще совсем молодым, его основали в 1914 году и назвали в честь сенатора Августа Октавия Бейкона, родившегося в округе Брайан и прожившего большую часть жизни в городе Мейкон. Округ Бейкон плоский, точно карта самого себя, он покрыт соснами, черным дубом, песчаными дюнами, малочисленными лесными ниссами и лавровыми деревьями в низинах возле протекающих тут и там речушек. Округи Джефф-Дейвис и Аплинг находятся к северу от него, Пирс и Кофе — к востоку, самый же большой округ в штате, Уэр, примыкает к его южной границе.
Было в округе Бейкон место, известное на всю Джорджию своими охотничьими собаками и сопутствующей им жестокостью. Оно называлось Скаффлтаун [1], но не потому, что там располагался город или хотя бы развилка с рынком, а потому что все говорили: «У них там постоянно какие-то стычки». Иногда стычки были серьезными; иногда нет.
Примерно за месяц до того, как папа вернулся в округ, Джей Скотт слишком много трепал языком насчет парня по имени Джуниор «Скверный Глаз» Картер. Его звали Скверным Глазом, потому что в юные годы он натягивал проволочное ограждение и скоба, которую он вбивал в столб, отскочила от молотка и вонзилась глубоко в его правый глаз. Он проехал на муле всю дорогу до Алмы, где доктор вытащил скобу, но глаз спасти не удалось. С одним только левым глазом его взгляд стал напряженным, даже сумасшедшим. Ходила молва, что он мог накладывать заклятье этим не моргающим левым глазом.
Между Скверным Глазом и Джеем Скоттом долгое время полыхала вражда на почве свиней. Скверный Глаз рубил дрова для печи, когда Джей проходил мимо. Поленница стояла как раз около забора, выстроенного вдоль общей дороги. Джей остановился и долго смотрел на врага. Однако одним взглядом дело не кончилось.
— Смотри, старикан, вдруг щепка полетит, да не туда, и заберет у тебя второй глаз.
Скверный Глаз продолжал рубить дрова, удары топора стучали слаженно, как тиканье часов. Он даже не поднял взгляда.
— Со щепкой во втором глазу мы станем звать тебя Скверной Рожей.
Руби, жена Скверного Глаза, видела все происходящее с заднего крыльца дома, от умывальни, у которой она стояла. Джей приметил Руби на заднем крыльце и громко, чтобы она слышала, сказал:
— Почему ты не привел сюда свою старуху? Мне сказали, она почаще твоего орудует у вас топором.
Когда Скверный Глаз поднял взгляд, у него на лбу вздулась большая вена.
— Ты стоишь на общей дороге и несешь все чё на язык прыгнет. Но не вздумай и шагу ступить на мою землю. Хотя, небось, у тебя кишка тонка для такого, а?
Джей перешагнул через канаву, поставил одну ногу на проволоку и положил руку на столб забора, готовясь перелезть через него. Но так и не смог. Дальше уже не вышло. Скверный Глаз, вернувшись к своему ритму, вогнал лезвие топора в запястье Джея, вонзив его на глубину двух дюймов в верхушку столба. Руби уверяла, что крик Джея был слышен за пять миль. Уверяла, мол кто-то подумал, что они здесь резали свиней, как это обычно бывало в конце года.
Джей перевязал руку ремнем и потерял сознание в канаве. Когда он очнулся, Скверный Глаз сидел на поленнице с окровавленным обрубком.
— Теперь эта рука принадлежит мне, сукнсын. Я нашел ее на своей земле.
Джей снова потерял сознание. Двоих родственников Скверного Глаза Картера убили в схватке за отрубленную руку. Джей хотел похоронить ее по-христиански. Они так и не отдали руку, но однажды Скверный Глаз пошел рыбачить и не вернулся. Вскоре его труп нашли в реке Литтл-Сатилла. Его синее и сморщенное тело подняло за собой пятьдесят фунтов ржавых предплужников, привязанных к лодыжкам.
Все это было частью округа, откуда вышли мой отец и его близкие, из места, известного как Развилки Харрикейн, не так далеко от Картертауна, который считался даже не городом, а скорее местом в округе, где почти каждого фермера звали Картер. Развилки Харрикейн находились там, где две широких реки сливались в Большое Болото Харрикейн и расходились вдоль округа: одна речка называлась Маленьким Харрикейном, вторая — Большим Харрикейном. Только во взрослом возрасте я осознал, что слово, которое мы все время произносили как «гаррикин» на самом деле оказалось словом «харрикейн».
Итак, папа вернулся домой, где его отец Дэн и мама Лили жили со своей семьей — семьей, которая, как и большинство семей тех лет, была большой. Его братьев и сестер звали Вера, Д. У., Берта, Лирой — калека с рождения, Мелвин, Ора, Паскаль и Одри.
Папин дедушка когда-то держал рабов и владел большими землями, но его семья, как и большинство семей той эпохи и места, столкнулась с тяжелыми временами. Они все еще владели землей, на которой жили, но постоянно сражались с бессрочной ипотекой банка. В том месте можно было отдохнуть, поесть, но когда папа вернулся домой с болот, фермеры заявили, что у них в округе нет денег, даже чтобы положить их на глаза мертвецу.
Папа продолжал заниматься тем же, чем занималось множество молодых мужчин до него, то есть, если не выставлять себя дураком, то как минимум недальновидно спускать ту малость накоплений, которую он заработал во Флориде. Сесил уехал жить в горы Северной Джорджии, а папа купил своей маме пианино, а себе — Форд-Т и белый льняной костюм вместе с белой широкополой шляпой. Я не знаю, как он смог провернуть такое, учитывая машину и пианино, но он, похоже, прикупил себе даже несколько почти одинаковых белых костюмов, судя по количеству фотографий, на которых он приодет. На рассвете своей зрелости он профессионально позировал на фотографиях — всегда с молодой леди, а иногда — так и с несколькими сразу.
Я приподнял крышку обувной коробки и потянулся залезть внутрь. На верхней фотографии папа опирается ногой на подножку своего Форда, рядом молодая дама в шляпке, солнечный свет бьет им в лицо, они улыбаются. Глядя на его лицо, я словно смотрю на свое собственное. Его скулы высокие и плоские, а тяжелая надбровная кость вечно отбрасывает тень на глаза. В том, как он стоит, как рукой обнимает девушку, как вальяжно наклоняет таз, чувствуется радость и уверенность. Кроме этой фотографии есть и другие: он сидит под деревом с другой молодой леди, у нее короткие волосы и маленькая шляпка без полей, почти кепка; папа стоит, прислонившись к переднему крылу Форда, все еще в том безупречном белом льняном костюме, но уже с новой молодой леди; вот папа стоит между двух девушек в воскресных платьях на берегу реки, возможно Маленького Харрикейна.
Нет сомнения, что в то время он, как выражались в округе Бейкон, любил возлечь с сухой скотиной. Девиц, или, как минимум, молодых леди, у которых никогда не было детей, называли сухой скотиной, имея в виду, что коровы не дают молока пока не родят теленка. Неучтивое отношение к женщинам, но видит Бог, сами те времена были неучтивыми.
Еще папа был не прочь приложиться к бутылке, пока большинство мужчин проводили время с семьей. Он пил свой виски, спал с сухой скотиной, оставался в лесу по ночам, рыская, болтая и гогоча с друзьями, и ему хватало тщеславия, чтобы, не сдерживая себя, фиксировать все это на чью-нибудь фотокамеру. Должно быть, то были его лучшие дни, когда он еще не обзавелся женой, детьми или обязательствами, всегда следующими за всем вышеназванным.
Исходя из историй, что я слышал о нем, о его безрассудстве, привычке кутить всю ночь и оставаться в лесу, когда ему, возможно, надо было заниматься чем-то другим, о его пристрастии к виски, я часто задавался вопросом, чувствовал ли папа, что ранняя смерть поджидает его за углом. Он был ужасно больным ребенком, и дедушка Дэн Крюз никогда не думал, что сможет поставить этого своего сына на ноги. Когда папе было три года, у него случилась ревматическая лихорадка из-за которой развилось то, что потом назвали «протекающим сердцем». После того, как он узнал о проблемах с сердцем, — похоже, после лихорадки, — его почки перестали работать как надо, он начал опухать от задержки жидкости в организме и большую часть детства либо сидел в кресле, либо лежал в кровати.
Врачи в Бексли и Блэкшире, и даже в Уэйкроссе — около тридцати пять миль от дома, — не могли помочь ему. Дедушка Дэн в отчаянии запросил в письме таблетки, рекламу которых он увидел в альманахе. Папин брат, дядя Мелвин, сказал мне, что когда они получили лекарства, таблетки оказались размером с четвертак, словно их готовили для лошадей. Дедушка Дэн разок бросил на них взгляд и решил, что не сможет дать их маленькому и больному мальчику. Он положил упаковку на перекладину за дверью и забыл о ней. Но папа, которому было пять лет, уже тогда начал выказывать упрямое своенравие, впоследствии сопровождавшее его всю короткую жизнь. Он начал принимать таблетки, не известив об этом ни единой живой души. Вероятно, то лекарство оказалось божьей милостью, и отеки начали спадать, да так, что через месяц он уже мог выходить в поле и немного работать мотыгой, а спустя еще несколько недель ему существенно полегчало.
Но шум в сердце никуда не делся. Мама говорила, что слышала, как его сердце шипит и стучит мимо ритма, когда клала голову ему на грудь, и это шипение вместе со стуком в итоге и убили его. Они и его предрасположенность вредить себе. Что тогда, что позже, в нем жил какой-то демон, безумие, заставлявшее его работать слишком усердно, не менее усердно куролесить, и упрямиться гораздо сильнее, чем того требовала ситуация.
Возможно, убежденность, что у него никогда не будет детей, ранила его, сводила с ума и заставляла совершать подобные поступки. Возможно, он часто думал об этом и такого рода мысли терзали его. В те времена иметь семью считалось важным, и важным не потому, что детей можно было погнать в поля, чтобы собирать кукурузу, рыхлить хлопок, срезать картофельные листья в сырую погоду, помогать забивать свиней и все в таком духе. Нет, важность семьи заключалась в том, что единственным, что может иметь мужчина и на что он может уверенно полагаться, была большая семья. Все остальное считалось неопределенным. Есть или нет у тебя образование, идея вложить деньги в банк и держать их там, или владеть большим куском незанятой и чистой земли была настолько неосуществимой, что очень мало мужчин позволяло себе размышлять о подобном. Лес в округе не приносил никакой пользы, а низина не отличалась богатством с точки зрения ресурсов. Большая часть почвы была бедной и выщелоченной, а промышленные удобрения угрожали человеческим жизням. Но мужчине не нужна хорошая земля или лиственные леса чтобы делать детей. Все, что ему нужно — яйца и наклон.
В самом этом факте важности семьи лежит то, что я считаю гнилым пятном в центре моей жизни, или, иначе говоря, гнилым пятном в центре того, чем моя жизнь могла быть, если бы обстоятельства сложились иначе. Я происхожу из народа, верившего, что иметь родное место не менее важно, чем биение собственного сердца. Это тот единственный дом, где ты родился, где провел детство, где возмужал. Это место — твой якорь в мире, вместе с памятью о еженощных ужинах с родными за длинным столом, и знание, что оно всегда будет существовать, даже если только в памяти.
Такое место, возможно, имеет значение для многих, но в округе Бейкон — хотя, насколько я знаю, никто не говорил об этом вслух, — люди понимают, что если у тебя нет своего дома, то мало что в жизни будет твоим, истинно твоим в этом мире. Даже когда я достиг зрелости, я оглядывался на свои детские годы и думал, как же прекрасно, наверное, провести первые десять или пятнадцать лет жизни в одном и том же доме — родном доме, — передвигая одну и ту же мебель, видя на родных стенах одни и те же семейные фотографии. И еще прекраснее иметь возможность вернуться в место своего детства и взглянуть на все глазами мужчины, противопоставляя увиденное прошлому — детской памяти о том, как все было раньше.
Но поскольку во времена моего детства мы все время переезжали, не существует места, которое я мог бы назвать родным домом. Весь округ Бейкон — такое место и мне пришлось смириться с этим. Размышляя, откуда я родом, я думаю обо всем округе разом. Я думаю обо всех его жителях, о его обычаях, всей его красоте и всем его уродстве.
[1] Scuffletown можно дословно перевести как «город драк» или «город стычек». — Прим. пер.
Глава 2
Живя в непрерывном движении, ветреном непостоянстве, я на тридцать пять лет потерял из виду родню с папиной стороны. Я не помню ничего существенного о папиных родителях, а дяди и тети до моих взрослых лет и вовсе держались от меня на порядочном расстоянии. В этом не было их, моей, или чьей-либо вины. Просто так вышло.
Я знал немало родственников с маминой стороны. Мой дядя Алтон — ее брат, — больше, чем кто-либо другой заменял мне отца. Сейчас его уже нет в живых, но я всегда буду носить в своем сердце память о нем — такую же яркую, как и остальные мои воспоминания.
Я сидел на ступенях его переднего крыльца, только вернувшись со службы в морской пехоте в 1956-м, мне шел двадцать первый год. Я смотрел как он курит одну за другой скрученные сигареты «Принц Альберт», обходясь одной рукой, и сплевывает на землю между ног. Его отличала такая немногословность, что когда он произносил предложение длиной в десять слов, казалось, будто оно растянулось на целый день.
Вероятно, он был самым близким и надежным другом в жизни моего папы. Я помню, как сидел на ступенях, глядя на дядю в кресле-качалке и беседуя о моем папе. Я говорил, что худшее из случившегося в моей жизни — это его ранняя смерть, факт того, что я абсолютно не знал его и, по всей видимости, буду так или иначе искать его всю оставшуюся жизнь.
— Че ты хочешь знать? — спросил он.
— Я не знаю, что хочу знать, — ответил я. — Что угодно. Все.
— Всего не узнаешь, — сказал он. — Че угодно не ответит на вопросы.
— Я думаю, что ответит, — сказал я. — Что угодно поможет мне разглядеть его лучше, чем я представляю его сейчас. Я буду знать о нем хоть что-то.
На миг дядя посмотрел на меня своими спокойными серыми глазами из под полей черной фетровой шляпы, которую он всегда носил, и сказал:
— Давай прокатимся.
Он пошел к пикапу, припаркованному у дороги в конце двора, и я пошел за ним. Не изменяя себе, он не сказал, куда мы едем, а я не спрашивал. Мне не составляло труда просто ехать с ним по прямым грязным дорогам между стен из черных сосен по пути в Алму. Он жил примерно в трех милях от реки Литтл- Сатилла, отделяющей Бейкон от округа Аплинг, и совсем недалеко от двух ферм, где я жил в детстве. Мы проехали двенадцать миль к мощеной дороге, ведущей в город, но лишь только свернув на нее, дядя остановился у небольшой бакалеи с пепси-колой, рутбиром, жевательным табаком «Рэдман», прибитыми повсюду табличками с рекламой нюхательного табака и двумя газовыми заправками, стоявшими на площадке из красной глины, где также припарковалось несколько пикапов.
Мы спустились по ступеням и вошли. Некоторые мужчины сидели в конце магазина на бочонках из-под гвоздей и стульях с перекладинами или на корточках, по-видимому, не занятые ничем кроме курения, жевания табака и разговоров.
Один из них подошел к прилавку, где мы остановились.
— Как ты, Алтон? — спросил он.
Дядя Алтон ответил:
