автордың кітабын онлайн тегін оқу Испанская баллада
16+
Lion Feuchtwanger
DIE JÜDIN VON TOLEDO (SPANISCHE BALLADE)
Copyright © Aufbau Verlage GmbH & Co. KG, Berlin 1955 and 2009
DIE HÄßLICHE HERZOGIN MARGARETE MAULTASCH
Copyright © Aufbau Verlag GmbH & Co. KG, Berlin 1954 and 2009
All rights reserved
Перевод с немецкого Галины Потаповой, Веры Станевич
Серийное оформление Вадима Пожидаева
Оформление обложки Ильи Кучмы
Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».
Фейхтвангер Л.
Испанская баллада : романы / Лион Фейхтвангер ; пер. с нем. Г. Потаповой, В. Станевич. — М. : Иностранка, Азбука-Аттикус, 2025. — (Иностранная литература. Большие книги).
ISBN 978-5-389-28662-7
Более века Лион Фейхтвангер (1884–1958) остается одним из самых популярных в мире немецких авторов. И это тот случай, когда причины многолетней читательской любви вполне ясны: его творчество — одна из вершин жанра исторического романа. Подлинный мастер, Фейхтвангер обладает редким умением создавать увлекательное повествование, глубоко и детально погружаясь в хитросплетения исторических событий. В своих романах — даже тех из них, что посвящены самым отдаленным эпохам и малоизвестным эпизодам, — автор неизменно бережен к своему читателю: творимая им реальность убедительна, но бесчисленные исторические подробности он вплетает в повествование так аккуратно и продуманно, что большинство из них оказываются понятными и ожидающими осмысления, будто события собственной эпохи. Фейхтвангер никогда не изображает историю ради нее самой: любой из его романов — это всегда тонкое и точное, призывающее к размышлениям или полемике наблюдение за глубинными процессами, которые управляли течением человеческой жизни прежде, которые управляют им в любые времена.
В настоящий сборник вошли один из самых сильных, захватывающих и поэтических романов Фейхтвангера «Испанская баллада» (1954), а также ранний роман «Безобразная герцогиня Маргарита Маульташ» (1923). Действие первого происходит в XII веке в Кастилии, действие второго — в XIV веке в Тироле, однако оба они скрывают за увлекательным сюжетом рассуждение о человеческой личности и поиске своего места в обществе, с его предписаниями и стереотипами, — рассуждение тем более острое, что центральная роль в обеих книгах отведена женщинам, которым оказывается тесно в рамках предписанного им места в средневековом обществе.
Роман «Испанская баллада» впервые публикуется в новом переводе.
© Г. Е. Потапова, перевод, 2025
© В. О. Станевич (наследники), перевод, 1960
© В. Н. Ахтырская, перевод стихотворений, 2025
© Б. В. Ковалев, перевод стихотворений, 2025
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2025
Издательство Иностранка®
Испанская баллада
Посвящается Марте и Хильде
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Король воспылал страстью к еврейке, а прозвание ей было Фермоза, Красавица, и с нею позабыл он свою супругу.
Альфонсо Мудрый. Crónica general [1] (ок. 1270)
El Rey con la su mujer,
A Toledo habia llegado;
Mas como amor es tan ciego
Al Rey habia engañado.
Pagóse de una judía;
D’ella estaba enamorado.
Fermosa habia por nombre,
Cuádrale el nombre llamado.
Olvidó el Rey á la Reina,
Con aquella se ha encerrado [2].
Лоренцо де Сепульведа. О том, как король Альфонсо Восьмой пленился прекрасной еврейкой (романс, 1551)
ГЛАВА 1
Минуло восемьдесят лет после кончины пророка Мухаммада, и мусульмане за это время создали мировую державу; от индийских пределов она широкой полосой протянулась через всю Азию и Африку, вдоль южного побережья Средиземного моря, до самого Атлантического океана. На восьмидесятом году неустанных завоеваний мусульмане достигли узкого западного пролива Средиземного моря, переправились в Андалус, то есть Испанию, сокрушили христианское государство, за триста лет до того основанное вестготами, и покорили себе полуостров до Пиренейских гор.
Новые властители принесли с собой новую, более развитую культуру и превратили завоеванный край в прекраснейшую страну Европы, обустроенную наилучшим образом и густонаселенную. По планам искусных архитекторов, под мудрым градостроительным надзором возникли великолепные большие города, каких в той части света никто не видывал со времен древних римлян. Кордова, резиденция халифа, превратилась в столицу всего западного мира.
Мусульмане занялись сельским хозяйством, которое здесь давно пришло в упадок, и, продумав систему орошения, сделали почву на удивление плодородной. Они добились успехов в горном деле, призвав себе на помощь новые достижения техники. Их ткачи производили драгоценные ковры, тончайшее сукно; их столяры и резчики выполняли изысканную работу по дереву, а скорняки славились выделкой мехов. Их кузнецы не знали себе равных, они с одинаковым совершенством ковали орудия труда и войны. Чего только не выходило из их мастерских: мечи, шпаги, кинжалы — острее и красивее, чем у немусульманских народов, и доспехи у них получались самые крепкие, и метательные орудия самые дальнобойные, а еще они выделывали хитроумное потайное оружие, тоже внушавшее христианам немалые опасения. Умели они изготовлять и еще кое-что, наводившее жуть, — так называемый жидкий огонь, смертоносную горючую смесь.
Корабли андалусских мусульман, благодаря искусству математиков и астрономов, были быстрыми и надежными, так что торговля шла успешно и испанские рынки заполнялись всевозможными товарами, доставлявшимися изо всех концов исламского мира.
Искусства и науки достигли расцвета небывалого, прежде неслыханного в том краю. В отделке зданий величавость сочеталась с проработанностью мельчайших деталей, что создавало впечатление чего-то особенного, значительного. Продуманная система воспитания, включавшая самые разные дисциплины, каждому давала возможность приобрести знания. В Кордове было три тысячи школ, в каждом крупном городе — свой университет, а столь богатых библиотек не существовало со времен эллинской Александрии. Философы дали Корану более широкое толкование, перевели мирские сочинения греческих мудрецов, приспособив их к своему образу мысли и в итоге пересоздав. В пестром, красочном искусстве рассказа фантазия вырвалась на неведомые доселе просторы. Богатый, звучный арабский язык был усовершенствован великими писателями до такой степени, что мог передавать малейшие оттенки чувств.
С покоренными мусульмане обращались милостиво. Для своих христиан они перевели Евангелие на арабский язык [3]. Многочисленным евреям, при христианах-вестготах всячески притесняемым, они предоставили права обычных граждан. Да, под властью ислама евреи в Испании зажили так счастливо, как не жили, пожалуй, никогда после падения их собственного царства. Они служили халифам, занимая должности министров и лейб-медиков, основывали мануфактуры и большие торговые предприятия; их корабли бороздили просторы семи морей. Не забывая своей собственной, еврейской письменности, они развивали целые философские системы на арабском языке, они переводили Аристотеля, соединяя его учение с учением своей Великой Книги и с доктринами арабских философов. Библейскую критику они развивали свободно и смело. Их усилиями возродилась еврейская поэзия.
Такой расцвет продолжался более трех столетий. А потом пришла великая буря и все уничтожила.
Дело в том, что во времена мусульманского завоевания разбитые отряды христиан-вестготов сумели укрыться в гористой северной части Испании, в этих труднодоступных местах они основали маленькие независимые графства и оттуда, из поколения в поколение, продолжали вести войну с мусульманами — партизанскую войну, герилью. Они долго сражались одни. Но потом римский папа объявил крестовый поход, и выдающиеся проповедники принялись обращаться к верующим с пламенными речами, призывая вырвать из-под власти ислама земли, некогда отнятые у христиан. И тогда к воинственным потомкам христианских властителей Испании начали отовсюду стекаться крестоносцы. Почти четыре столетия дожидались последние вестготы своего часа и теперь наконец устремились на юг. Изнежившимся, утонченным мусульманам было не выстоять против грубого натиска. За несколько десятилетий христиане отвоевали всю северную часть полуострова, до реки Тахо.
Мусульмане, все сильнее теснимые христианским воинством, призвали на помощь своих африканских собратьев. То были дикие, ревностно преданные своей вере воины ислама, многие из них были обитателями огромной южной пустыни, Сахары. Им-то и удалось остановить продвижение христиан. А заодно они изгнали хорошо воспитанных, свободомыслящих мусульманских государей, до сих пор владевших аль-Андалусом [4]; африканским воинам было не по нутру прохладное отношение к вере. Африканский халиф Юсуф [5] присоединил аль-Андалус к своим владениям. Дабы очистить страну от всяческого неверия, он велел представителям иудеев явиться в Лусену, в свою ставку, и обратился к ним с такими словами: «Во имя всемилостивого, всемилосердного Бога! Пророк обещал вашим праотцам, что их будут терпеть в землях, где властвуют правоверные, — но есть одно условие, записанное в древних книгах. Если пройдет полтысячелетия, а ваш мессия так и не явится, тогда вы — ведь праотцы ваши на то согласились — признаете Мухаммада величайшим из всех пророков, который превосходит всех ваших посланников Божиих. Ныне пятьсот лет истекло. Так исполните договор, признайте пророка и станьте мусульманами! Или покиньте мой Андалус!»
И тогда огромное множество евреев покинуло ту страну, хоть им и не было разрешено взять с собой имущество. Большинство из них направилось в северную Испанию, ведь для того, чтобы восстановить разоренный войной край, христианам нужны были евреи с их познаниями по части хозяйства и ремесел и разнообразными другими навыками. Они предоставили евреям равные гражданские права, отнятые прежними христианскими властителями, а вдобавок даровали им многие привилегии.
Однако некоторые евреи оставались в мусульманской Испании и принимали ислам. Таким образом они надеялись спасти свои богатства, а позже, когда обстоятельства станут более благоприятными, переселиться на чужбину и вернуться к вере отцов. Но до чего же сладостно было жить на родине, в милом Андалусе! Поэтому переселение все откладывалось да откладывалось. Когда после смерти халифа Юсуфа власть перешла к менее суровому правителю, евреи еще немного пораскинули мозгами, а потом и вовсе оставили мысль о переселении. Правда, находиться в аль-Андалусе по-прежнему не дозволялось ни одному неверному, но в доказательство своей приверженности к истинному исповеданию достаточно было время от времени появляться в мечети и пять раз на дню произносить: «Нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммад — пророк Его». Прежние иудеи могли втайне соблюдать свои обряды, и в очищенном от евреев аль-Андалусе, если поискать, можно было найти немалое количество еврейских молитвенных домов.
И все же они, эти тайные иудеи, хорошо понимали, что их тайна известна многим и, если разразится новая война, их всех объявят еретиками. Они знали: начнись новая священная война — им всем конец. И когда они каждый день, как предписывал их закон, молились о ниспослании мира, эту молитву творили не только уста, но и сердца.
Присев на обвалившиеся ступени старого фонтана в последнем из внутренних дворов, Ибрагим вдруг почувствовал, до чего устал. Вот уже битый час бродит он по этому дому — не дому, а развалине.
Между тем ему нельзя терять времени даром. Прошло десять дней, как он приехал в Толедо, и вполне можно понять советников короля, которые требуют ответа — примет Ибрагим должность главного откупщика налогов или не примет.
Купцу Ибрагиму из мусульманского королевства Севилья не раз приходилось вести дела с христианскими государями Испании, но за столь колоссальное предприятие он еще никогда не брался. В казне Кастильского королевства давно уже зияли прорехи, а после того как король Альфонсо опрометчиво ввязался в войну с Севильей и потерпел поражение (случилось это, считай, пятнадцать месяцев назад), с государственными доходами стало и вовсе скверно. Дону Альфонсо нужны были деньги, много денег, причем незамедлительно.
Севильский купец Ибрагим был богач. Владел кораблями и поместьями, располагал кредитом как во многих исламских городах, так и в больших торговых центрах Италии и Фландрии. Но если он впутается в это кастильское дельце, придется, пожалуй, вложить весь свой капитал. И даже самый изощренный ум не в силах предугадать, удастся ли вытащить Кастилию из той неразберихи, которая ей грозит в ближайшие годы.
С другой стороны, посулы короля Альфонсо были чрезвычайно заманчивы. Ибрагиму передавали не только полномочия сборщика налогов и пошлин, но также и доходы с горных рудников. К тому же он не сомневался: если удастся раздобыть нужные деньги, можно выговорить себе еще и не такие условия — он будет контролировать все доходы королевства. Конечно, с тех пор, как христиане отвоевали этот край, торговля и ремесла пришли в упадок; и все-таки Кастилия — самое большое из испанских государств — была плодородной страной, ее недра скрывали огромные богатства, и Ибрагим считал, что у него достанет ума и сил вывести страну из теперешней разрухи.
Только как же руководить подобными начинаниями издалека? Придется быть здесь, на месте, чтобы следить, как выполняются распоряжения; придется покинуть мусульманскую родину, Севилью, и перебраться сюда, в христианский Толедо.
Ему уже исполнилось пятьдесят пять. В жизни он достиг всего, чего хотел. Не следовало бы человеку его лет, человеку преуспевающему, даже помышлять о такой рискованной затее.
Подперев голову рукой, Ибрагим сидел на обвалившихся ступенях давно заглохшего фонтана — и вдруг понял главное: знай он наперед, что все это предприятие — пустая авантюра, и ничего больше, он все равно перебрался бы в Толедо, именно сюда, в этот дом.
Да, сюда его приманил именно этот неcуразный, обветшалый дом.
Странная привязанность давно существовала между ним и этим домом. Конечно, он, Ибрагим, ворочает большими деньгами в гордой Севилье, он друг и советчик эмира и еще в ранней юности признал пророка Мухаммада. Но родился-то он не мусульманином, а иудеем, и это жилище, кастильо де Кастро, принадлежало его предкам, принадлежало роду Ибн Эзров все время, пока мусульмане были властителями Толедо. Только потом — уже сто лет минуло с тех пор — король Альфонсо, да, Альфонсо Шестой, отбил город у мусульман. Тогда-то бароны Кастро [6] и захватили дом Ибн Эзров. Ибрагим несколько раз бывал в Толедо, и каждый раз, томимый странным желанием, он останавливался у мрачных наружных стен дворца. Однако теперь, когда король изгнал семейство Кастро, а дом забрал в казну, он, Ибрагим, смог наконец-то проникнуть внутрь, осмотреться и поразмыслить — не стоит ли вернуть в свое владение то, чем издревле владели отцы и деды.
Неторопливым шагом, жадно впиваясь глазами во все подробности, он бродил по многочисленным лестницам, залам, комнатам, переходам, дворам. Запустелое, довольно-таки безобразное строение, больше напоминавшее крепость, чем дворец. Скорее всего, снаружи дом выглядел примерно так же, когда в нем обитали Ибн Эзры, предки Ибрагима. Но внутри, конечно, все тогда было устроено удобно, обставлено арабской утварью, а дворы напоминали тихие сады. До чего же заманчивая мысль — восстановить дом отцов, превратить неуклюжий, обветшалый кастильо де Кастро в красивый, изысканный кастильо Ибн Эзра.
Что за безрассудные помыслы! В Севилье он слывет князем среди купцов, его охотно принимают при дворе — наряду с поэтами, художниками, учеными, которых эмир созвал в Севилью из всех арабских стран. Разве ему, Ибрагиму, там плохо? Напротив, ему там по душе, как и его любимым детям — Рехии, его девочке, и Ахмеду, его мальчику. Разве не грех, не сумасбродство — пускай даже мысленно, в шутку — променять благородную Севилью с ее высокой культурой на варварский Толедо!
А впрочем, не такое уж и сумасбродство — и уж подавно не грех.
Род Ибн Эзров, благороднейший из всех иудейских родов полуострова, за последние сто лет то падал, то снова возвышался. Невзгоды, какие принесло с собой вторжение берберов в аль-Андалус, коснулись и Ибрагима; в ту пору он был еще мальчишкой, а звали его Иегуда ибн Эзра. Как и бо́льшая часть евреев Севильского королевства, семья Ибн Эзра бежала в северную, христианскую Испанию. Однако ему, отроку, родные велели остаться и принять ислам. Они надеялись таким образом спасти часть накопленных богатств, потому что Ибрагим был дружен с сыном правителя, Абдуллой. И в самом деле, когда Абдулла взошел на престол, он вернул Ибрагиму состояние его семьи. Эмир знал, что друг его в душе оставался приверженцем старой веры; другие тоже знали, но до сих пор не слишком о том беспокоились. Однако теперь христиане вновь затевают поход против правоверных [7], и, когда начнется священная война, эмир Абдулла не сможет защитить еретика Ибрагима. Тогда не останется иного выхода, кроме как последовать примеру отцов и дедов — бежать в христианскую Испанию, бежать нищим, бросив все нажитое в Севилье. Так не разумнее ли переселиться в Толедо уже сейчас, по доброй воле, пока он богат и славен?
При желании он будет пользоваться здесь, в Толедо, не меньшим почетом, чем в Севилье. Стоило ему проронить одно только слово — и ему тут же предложили занять место Ибн Шошана, толедского министра финансов, тоже еврея; тот скончался три года назад. В здешнем королевстве Ибрагим, несомненно, сможет рассчитывать на любую должность, даже если открыто вернется к вере иудеев.
Тем временем кастелян посматривал на двор сквозь щель в ограде. Уже почти два часа, как чужеземец здесь; и что он так разглядывает эти старые стены? Расселся, нехристь, будто у себя дома, будто намерен остаться здесь навсегда. Люди из свиты чужеземца, дожидавшиеся в наружном дворе, болтают, что в Севилье у него пятнадцать породистых коней и восемьдесят прислужников — тридцать из них чернокожие. Да, нехристи всегда жили в богатстве и роскоши. Ничего, хоть в прошлый раз король, наш государь, и дал маху, но однажды — да будут милостивы к нам Святая Дева и Сант-Яго [8] — мы этих мухаммеданцев разобьем, перебьем, а их сокровища заберем.
А чужеземец, похоже, и не собирался уходить.
Да, севильский купец Ибрагим сидел погруженный в раздумья. Ни разу в жизни он не принимал столь важного решения. В ту пору, когда африканцы пришли в аль-Андалус и он сменил веру, ему еще не исполнилось тринадцати лет. На нем тогда не лежало ответственности — ни перед Богом, ни перед людьми; за него все решила семья. А теперь приходилось решать самому.
Севилья словно бы излучала великолепие, зрелую красоту. Только, как утверждал его старый приятель Муса, это уже не зрелость, а перезрелость; солнце западного ислама миновало зенит и начало клониться к закату. Здесь, в христианской Испании, в этой несчастной Кастилии, всё впереди, подъем еще нужно осуществить. Люди здесь живут грубо и просто. Они сокрушили то, что создал ислам, и на скорую руку слепили все заново. Поля оскудели, землю обрабатывают прадедовскими способами, ремесла в упадке. Население заметно поубавилось, а те жители, которые еще остались, привычнее к войне, чем к мирным трудам. Он, Ибрагим, призовет сюда людей, которые научились что-то производить, которые сумеют извлечь из земных недр то, что праздно лежит там от века.
Нелегкое это будет дело — вдохнуть новую жизнь в обедневшую, разоренную Кастилию. Но именно потому оно и заманчиво.
Конечно, на это нужно время, нужны долгие годы мира, ничем не потревоженного мира.
И внезапно ему открылось: это Божий глас, это по Его наитию действовал Ибрагим уже тогда, пятнадцать месяцев назад, когда дон Альфонсо потерпел поражение и просил мира у владыки Севильи. Воинственный Альфонсо готов был согласиться на многое: уступить некоторые территории, возместить военные убытки, но изо всей мочи противился желанию эмира заключить мирный договор на целых восемь лет. А он, Ибрагим, внушал своему другу-эмиру, что надо настаивать на этом требовании, — лучше уступить в чем-то другом, удовлетвориться меньшими выплатами и даже пожертвовать частью предложенных земель. В конце концов он добился своего. Подписанный и скрепленный печатями договор гласил: восемь лет перемирия, целых восемь лет. Да, это сам Бог взывал к нему тогда: «Отстоять мир! Не сдавайся, ты должен отстоять мир!»
И тот же внутренний голос направил его сюда, в Толедо. Вспыхни новая священная война — а она обязательно вспыхнет — и кастильский забияка, дон Альфонсо, легко поддастся соблазну нарушить мир с Севильей. Но он, Ибрагим, будет здесь, при короле, и постарается удержать его любыми средствами: хитростью, угрозами, доводами рассудка, — и даже если не удастся отговорить короля от участия в священной войне, какое-то время Ибрагим все-таки выиграет.
А каким благословением будет для иудеев, его иудеев, если при начале войны он, Ибрагим, будет заседать в королевском совете. Ведь первыми жертвами крестоносцев, как бывало это и в прежние войны, станут евреи, но он протянет руку и оградит их.
Ибо он брат им в сердце своем.
Севильский купец Ибрагим не лгал, называя себя последователем ислама. Он чтил Аллаха и пророка, любил арабскую поэзию и ученость. Он сроднился с обычаями мусульман; для него стало привычкой по пять раз на дню совершать предписанные омовения, пять раз падать ниц и, обратив лицо к Мекке, творить молитвы, а если ему предстояло важное решение или поступок, он по зову сердца обращался к Аллаху и произносил первую суру Корана. Однако по субботам он собирал севильских евреев в подвальном покое своего дома, где была тайная молельня, и вместе с ними возносил хвалу богу Израиля и читал Великую Книгу. И сердце его исполнялось блаженного спокойствия. Он знал — то было глубочайшее исповедание веры, и каждый раз, исповедуя истину из истин, он чувствовал, как очищается от полуистин, произнесенных за неделю.
Это Бог праотцев, Адонай [9], зажег в его сердце сладостно-горькое желание вернуться в Толедо.
В ту пору, когда на андалусских евреев обрушились великие невзгоды, один из его дядей, Иегуда ибн Эзра [10], сумел-таки помочь своему народу отсюда, из Кастилии. Тот Иегуда был военачальником на службе у тогдашнего короля, Альфонсо Седьмого. Он отстоял приграничную крепость Калатраву от натиска мусульман, и тысячи, десятки тысяч евреев, бежавших из аль-Андалуса, укрылись в ее стенах. Подобное посланничество возложено Богом и на него — того, кто был купцом Ибрагимом.
Да, он возвратится сюда, в сей дом.
Его живое, быстрое воображение мигом нарисовало, каким станет этот дом в будущем. Снова бил фонтан, двор тихо расцветал в тени дерев, спокойная, но разнообразная жизнь наполняла пустынные покои, нога ступала по мягким коврам, а не по суровым каменным плитам, по стенам бежали надписи, еврейские и арабские, стихи из Великой Книги, из мусульманских поэтов, и везде слышалось освежающее журчание прохладной воды, и в одном ритме с нею текли грезы и мысли.
Да, таким и станет сей дом, и он вступит в него под тем именем, какое принадлежит ему по праву: Иегуда ибн Эзра.
Он не старался припомнить стихи из Великой Книги, которая отныне заменит ему Коран, — стихи, которые благословят и украсят его дом, пришли в голову сами собой: «Горы сдвинутся, и холмы поколеблются, — а милость Моя не отступит от тебя, и завет мира Моего не поколеблется» [11].
По его губам растекалась безмятежная, блаженная улыбка. Внутренним взором он уже видел надпись с торжественными словами Божьего обетования: черными, синими, красными и золотыми письменами вилась она по верху стен, украшая его спальню. Всякий раз, отходя ко сну, он запечатлеет эти слова в своем сердце, и они же будут приветствовать его по утрам, в минуту пробуждения.
Он поднялся, расправил плечи. Решено, он переберется сюда, в Толедо, поселится в старом доме праотцев, заново отстроив его. Он вдохнет новую жизнь в суровую обнищавшую Кастилию, он позаботится о том, чтобы сохранить мир и обеспечить приют гонимым сынам Израиля.
Манрике де Лара, первый министр, разъяснял дону Альфонсо содержание договоров, согласованных с севильским купцом Ибрагимом; королю оставалось только скрепить их подписью. Королева присутствовала при докладе. В христианской Испании давно вошло в обычай, чтобы супруга государя делила с ним бремя власти; в ее привилегии входило участие в государственных делах.
На столе лежали три документа, в которых соглашения были изложены по-арабски. Договоры были длинные и обстоятельные, и дону Манрике потребовалось много времени, чтобы все объяснить подробно.
Король, похоже, слушал краем уха. Донье Леонор и первому министру пришлось долго и настойчиво убеждать дона Альфонсо, чтобы он согласился принять неверного на службу. Ведь именно по вине этого нехристя королю пришлось пятнадцать месяцев назад подписать столь жесткий мирный договор.
Да уж, хорош мирный договор! Приближенные внушили ему, что договор чрезвычайно выгоден. В самом деле, дону Альфонсо, вопреки всем опасениям, не пришлось возвращать эмиру крепость Аларкос, дорогой ему город, который он отвоевал у мавров в свой первый поход и присоединил к Кастильскому королевству. Сумма на покрытие военного урона тоже не была чересчур высокой. Но восемь лет перемирия! Молодой пылкий король, солдат до мозга костей, просто представить себе не мог, как это так: ему придется ждать восемь бесконечно долгих лет, а неверные тем временем будут похваляться своей победой. И с человеком, навязавшим ему столь позорный мир, он теперь вынужден заключить второй договор, тоже чреватый последствиями! Отныне ему придется постоянно терпеть этого человека рядом с собой, выслушивать его сомнительные предложения! В то же время нельзя было не согласиться с теми доводами, которые приводили умница-королева и надежный друг Манрике: с тех пор как умер Ибн Шошан, старый добрый богатый еврей, становится все затруднительней раздобыть хоть сколько-то денег у крупных торговцев и банкиров, и помочь во всех этих финансовых неурядицах способен не кто иной, как купец Ибрагим из Севильи.
Рассеянно слушая Манрике, он задумчиво разглядывал донью Леонор.
В королевском замке Толедо ее видели не часто. Она родилась в герцогстве Аквитании, очаровательной стране на юге Франции, где придворная жизнь отличалась изяществом и галантностью. А в Толедо, хоть город уже сто лет назад перешел в руки кастильских королей, все казалось ей грубым и неотесанным, как в военном лагере. Конечно, она понимала, отчего дону Альфонсо приходится проводить бо́льшую часть жизни в этой своей столице, под боком у извечных врагов, но сама королева все-таки предпочитала держать двор в Бургосе, на севере Кастилии, неподалеку от родных краев.
Альфонсо, хоть он ни с кем об этом не говорил, хорошо знал, зачем донья Леонор на этот раз явилась в Толедо. Разумеется, она здесь по просьбе дона Манрике. Должно быть, его министр и добрый друг решил, будто без доньи Леонор ни за что не подвигнуть короля на то, чтобы он назначил неверного своим канцлером. Но в сущности, Альфонсо и сам скоро осознал неизбежность такого шага; он бы и сам все сделал, без уговоров доньи Леонор. Тем не менее он был доволен, что для виду долго противился: приятно, что донья Леонор снова здесь, рядом с ним.
До чего же тщательно она нарядилась! А ведь им предстояло всего-навсего выслушать доклад Манрике, доброго друга. Она всегда старалась сочетать в своем облике очарование и королевское достоинство. На его вкус, это было немного смешно, и все же он смотрел на нее с удовольствием. Пятнадцать лет тому назад, едва выйдя из детского возраста, она покинула двор своего отца, Генриха Английского, и стала невестой Альфонсо. Немало времени провела она в нищей, суровой Кастилии, где военные походы не оставляли досуга для куртуазных забав, но вопреки всему донья Леонор осталась верна утонченным придворным манерам, тем самым сохранив дух родины.
Несмотря на двадцать девять лет, она казалась девочкой, одетой в тяжелое роскошное платье. Даже при своем небольшом росте она выглядела очень представительной. Пышные светлые волосы схвачены красивым обручем. Лоб высокий, благородно очерченный. Большие умные зеленые глаза глядят, пожалуй, холодновато, будто она тебя испытует, но чуть заметная улыбка озаряет спокойное лицо, делает его теплее и приветливее.
Что же, милая донья Леонор может посмеиваться над ним, сколько ей заблагорассудится. Умом-разумом Господь его не обделил. Альфонсо и сам способен сообразить — не хуже жены и ее отца, английского короля, — что для процветания Кастилии поднять хозяйство не менее важно, чем посвящать себя трудам войны. Да вот незадача: ему не по душе хитроумные окольные пути. Допустим, они ведут к цели вернее, чем меч, но для него все это чересчур медленно и скучно. Он ведь солдат, а не счетовод. Да, солдат и еще раз солдат. И такие, как он, особенно нужны сегодня, когда сам Господь повелевает христианским государям неустанно вести войну с неверными.
Донья Леонор тоже предалась ходу своих мыслей. Глядя в лицо своему Альфонсо, она видела, что в нем борются противоположные чувства: да, он все понял и готов смириться с неизбежным, но все-таки не может не скрипеть зубами, не сопротивляться. Быть государственным мужем ему не дано — никто не знал этого лучше, чем она, дочь короля и королевы, за дерзкой и хитрой политикой которых вот уже несколько десятилетий пристально наблюдал весь западный мир. Альфонсо проявляет большую сообразительность, когда ему это по-настоящему нужно, однако неукротимый нрав то и дело сокрушает стену разума. Эту горячность, эту веселую удаль она любила в нем больше всего.
— Как видишь, государь, и ты, донья Леонор, тоже, — закончил свою речь дон Манрике, — он не отступился ни от одного из выдвинутых им условий. Однако и предлагает он нам гораздо больше, чем способен дать кто-либо другой.
Дон Альфонсо бросил рассерженным тоном:
— И кастильо он тоже хочет взять себе! Как альбороке!
Словом альбороке принято было называть подарок, которым, согласно правилам тогдашней вежливости, сопровождалось заключение договора.
— Нет, государь, — ответствовал дон Манрике. — Прости, что забыл о том упомянуть. Он не желает получить кастильо просто так, в подарок. Он хочет его купить. За тысячу золотых мараведи.
Это были огромные деньги, обветшалый дворец не стоил и половины. Широкий жест! Такое предложение приличествовало бы знатному вельможе, но со стороны севильского купца это, пожалуй, наглость! Поднявшись, Альфонсо зашагал по зале из угла в угол.
Донья Леонор смотрела на него. Этому Ибрагиму придется хорошо постараться, чтобы угодить ее Альфонсо. Ведь он рыцарь, кастильский рыцарь. Как он хорош — настоящий мужчина, и притом, несмотря на свои тридцать лет, юношески горяч! Часть детства донья Леонор провела в замке Донфрон; там имелось вырезанное из дерева изображение молодого грозного святого Георгия — он считался могущественным охранителем замка, и она часто вспоминала тот святой образ, глядя на смелое, решительное худощавое лицо Альфонсо. Ей нравилось в нем все: светлые, чуть в рыжину волосы, короткая окладистая борода, выбритая у самых губ — так, чтобы четко выступал узкий рот. Но больше всего ей нравились выразительные серые глаза Альфонсо, в которых иногда, в минуту возбуждения, словно бы вспыхивало предгрозовое зарево. Вот и сейчас глаза у него такие.
— Он просит тебя лишь об одной милости, — продолжал Манрике. — Он желал бы сам предстать пред очи твоего величества и от тебя лично получить подписанные акты. Эмир, — пояснил Манрике, — возвел его в сан рыцаря, поэтому ему так важно соблюсти свое достоинство. Не забывай, дон Альфонсо, что в землях неверных купец пользуется не меньшим почетом, чем воин, у них ведь даже пророк был купцом.
Альфонсо расхохотался — его настроение улучшилось; когда он смеялся, лицо его по-мальчишески сияло.
— Может, еще прикажешь мне побеседовать с ним по-еврейски? — воскликнул он.
— Латынью он владеет более чем сносно, — ответил Манрике деловым тоном. — Да и на кастильском наречии изъясняется неплохо.
Лицо дона Альфонсо вдруг, без всякого перехода, стало серьезным.
— Я ровно ничего не имею против еврейского альфакима [12], — сказал он, — но сделать еврея моим эскривано майор [13] — вот это уже новшество. Вы оба и сами понимаете, что мне это претит.
Дон Манрике в очередной раз повторил то, что твердил королю в течение последних недель:
— Целых сто лет мы были заняты одной лишь войной и завоеваниями, нам некогда было думать о хозяйственных заботах. Зато у мусульман времени было достаточно. Если мы желаем их превзойти, нам необходима практическая сметка евреев, их красноречие, их налаженные связи. Христианским государям крупно повезло, когда мусульмане изгнали евреев из аль-Андалуса. Теперь у твоего дяди, короля арагонского, имеется свой дон Иосиф ибн Эзра, а у наваррского короля — свой Бен Серах.
— Мой отец тоже завел себе какого-то Аарона из Линкольна, — добавила донья Леонор. — Время от времени отец запирает его в темницу, а потом снова выпускает и дарует ему земли и отличия.
А дон Манрике подвел итог:
— Дела в Кастилии шли бы не так худо, не помри наш старый еврей Ибн Шошан.
Дон Альфонсо нахмурился. Это напоминание рассердило короля. Если бы его не отговаривал Ибн Шошан, он начал бы войну с Севильей четырьмя годами раньше и, быть может, долгожданный поход не завершился бы такой неудачей. Теперь место Ибн Шошана, очевидно, займет этот Ибрагим из Севильи (по крайней мере, того желают донья Леонор и Манрике) и тоже будет удерживать его, дона Альфонсо, от скоропалительных решений. Может статься, именно потому, а вовсе не из хозяйственных соображений они с такой настойчивостью убеждали его взять на службу еврея. Его, Альфонсо, они считают чересчур пылким, воинственным, они думают, ему недостает хитрости и презренного терпения — тех качеств, без которых в сей торгашеский век не обходятся и короли.
— Вдобавок вся эта арабская писанина! — сердито заметил он, разворачивая договоры. — Толком даже не прочитаешь того, что приходится подписывать.
Дон Манрике догадался: королю хочется оттянуть подписание этих актов.
— Если такова твоя воля, государь, — с готовностью ответил он, — я прикажу переписать договоры на латыни.
— Хорошо, — сказал Альфонсо. — Только до среды не зови сюда этого еврея.
Аудиенция, во время которой должен был состояться обмен подписями, проходила в небольшом покое замка. Донья Леонор тоже пожелала присутствовать: ей любопытно было взглянуть на еврея.
Дон Манрике был в облачении, которое надевал только по официальным поводам. На груди у него, на золотой цепи, красовалась пластина с гербом Кастилии — тремя башнями, изображавшими «Страну замков» [14], — такой знак носили фамильярес, тайные советники короля. Донья Леонор тоже была в парадном туалете. Один дон Альфонсо оделся по-домашнему, совсем не так, как подобало для торжественной церемонии; он был в домашнем камзоле с широкими свободными рукавами и в удобных башмаках.
Все ожидали, что Ибрагим, войдя в покой, опустится на одно колено перед королем, как велит обычай. Но ведь он пока еще не подданный дона Альфонсо. Он — большой вельможа, прибывший из гордой мусульманской державы. Одет он был так, как принято у испанских мусульман. На плечах — роскошная синяя мантия на подкладке, такую надевали мусульманские сановники, отправляясь ко двору христианских государей, им тогда предоставляли право беспрепятственного проезда и обеспечивали сопровождение. Для приветствия Ибрагим ограничился тем, что отвесил низкий поклон донье Леонор, дону Альфонсо и дону Манрике.
Первой заговорила королева.
— Мир тебе, Ибрагим из Севильи, — сказала она по-арабски.
В те времена образованные люди даже в христианских королевствах полуострова знали не только латынь, но и арабский.
Долг вежливости предписывал, чтобы король тоже обратился к гостю на арабском языке. Сначала Альфонсо собирался поступить именно так. Однако надменное поведение купца, не пожелавшего преклонить колено, заставило короля обратиться к нему на латыни.
— Salve, domine Ibrahim [15], — пробурчал он в качестве приветствия.
В нескольких общих фразах дон Манрике объяснил, с какой целью явился купец Ибрагим. Тем временем донья Леонор со спокойной, церемонной улыбкой знатной дамы внимательно изучала гостя. Он был среднего роста, но казался значительно выше, потому что носил башмаки на высоких каблуках и осанка у него была прямая и горделивая, хоть держался он непринужденно. Матово-смуглое лицо обрамлено короткой окладистой бородой, спокойные миндалевидные глаза смотрят проницательно, чуть-чуть высокомерно. Длинная синяя мантия благородного покроя сразу выдает в нем знатного посланца. Донья Леонор не без зависти разглядывала дорогую ткань — в христианских странах редко встретишь такой материал. Когда этот Ибрагим поступит к ним на службу, он, пожалуй, раздобудет и для нее такую же ткань, а еще — чудодейственные благовония, о которых много судачат.
Король сидел на кровати с балдахином, напоминавшей софу, откинувшись, полулежа, в подчеркнуто небрежной позе.
— Надеюсь, — произнес он после того, как дон Манрике кончил свою речь, — обещанный тобою задаток, двадцать тысяч золотых мараведи, мы получим в указанный срок.
— Двадцать тысяч золотых мараведи — немалые деньги, — ответствовал Ибрагим, — а пять месяцев — срок весьма краткий. И все же деньги будут уплачены своевременно, государь. Конечно, при том условии, что полномочия, предоставленные мне договором, не останутся всего лишь словами на пергаменте.
— Твои сомнения вполне понятны, Ибрагим из Севильи, — сказал король. — Полномочия, которые ты себе выговорил, просто неслыханны. Как объяснили мои приближенные, ты хочешь наложить руку на все, чем я владею по милости Божией: на сбор налогов, на государственную казну, на взимаемые мною пошлины, на мои железные рудники и соляные копи. Сдается мне, твои желания ненасытны, Ибрагим из Севильи.
Купец спокойно ответил королю:
— Насытить меня трудно, ибо долг мой — насытить тебя, государь. Ведь это ты испытываешь немалый голод. Я обязался уплатить наперед двадцать тысяч золотых мараведи. А сколько удастся выручить денег из твоих владений — пока еще большой вопрос. Да, мне причитаются небольшие проценты с выручки. Но ведь твои гранды и рикос-омбрес [16] — господа несговорчивые и грубые. Не взыщи, о луноликая государыня, — с глубоким поклоном, переходя на арабский язык, обратился он к донье Леонор, — что в твоем присутствии я, купец, веду речь о вещах обыденных и скучных.
Но дон Альфонсо заупрямился:
— На мой взгляд, лучше бы тебе удовольствоваться званием альфакима, подобно прежнему моему еврею, Ибн Шошану. Хороший был еврей, и его кончина весьма меня опечалила.
— Для меня высокая честь, государь, — отвечал Ибрагим, — что ты избрал меня преемником сего умного и удачливого мужа. Но поскольку долг мой — служить тебе в полную силу того рвения, какое пылает в моей душе, мне нельзя удовлетвориться полномочиями, когда-то данными благородному Ибн Шошану — да подарит ему Аллах все радости рая!
Между тем король продолжал говорить, не слушая собеседника. С правильной латыни он перешел на вульгарную, то есть на свое родное кастильское наречие:
— Но ты хочешь, чтобы я назначил тебя хранителем печати. Такое требование выглядит, мягко говоря, неподобающим.
— Я не сумею собрать для тебя подати, государь, — спокойно возразил купец, медленно, с заметным трудом подбирая кастильские слова, — если останусь в должности твоего альфакима. Поэтому я вынужден настаивать на том, чтобы ты сделал меня своим эскривано. Ведь если я не буду распоряжаться твоей печатью, твои гранды не пожелают меня слушать.
— Голос твой звучит скромно, и слова ты выбираешь скромные, вполне уместные, — ответил на это Альфонсо. — Но провести меня не удастся. Помыслы у тебя гордые, я бы сказал, что ты, — тут он употребил довольно крепкое словцо из вульгарной латыни, — большой наглец.
В беседу поспешно вмешался Манрике:
— Король хочет сказать, что ты знаешь себе цену.
— Да, именно это имел в виду король, — подтвердил звонкий голос доньи Леонор, с чрезвычайной любезностью изъяснявшейся на отменной латыни.
Купец опять склонил голову в низком поклоне — сначала перед доньей Леонор, затем перед Альфонсо.
— Да, я знаю себе цену, — произнес Ибрагим, — и знаю цену королевским налогам. Не поймите мои слова превратно, — продолжал он, — ни ты, о государыня, ни ты, великий и гордый король, ни ты, благородный дон Манрике. Бог благословил сию прекрасную землю, Кастилию, сокровищами бессчетными, возможностями неисчерпаемыми. Но войны, которые пришлось вести твоей королевской милости, как и твоим предкам, не оставили вам времени, чтобы воспользоваться всеми этими благами. Ныне, государь мой, ты соизволил даровать сим усталым землям восемь лет мира. Каких только богатств не раскроют за это время недра твоих гор, не породят плодородные земли, не принесут реки! Я призову людей, которые научат твоих крестьян, как сделать поля урожайнее, как приумножить стада. Я и сквозь землю вижу залежи железа в твоих горах, богатейшие залежи бесценного железа! А еще я вижу медь, ляпис-лазурь, ртуть, серебро, и я приведу с собой знающих людей, которые сумеют извлечь все это из недр земных, и смешать надлежащим образом, и выковать, и отлить. Из стран ислама я доставлю хороших мастеров, и они сделают так, что твои оружейные мастерские, о государь мой, не уступят мастерским Севильи и Кордовы. И вдобавок есть на свете такой материал, о котором еще мало слышали в северных краях, зовется он бумагой, и писать на нем проще, чем на пергаменте, и, если знаешь тайну его приготовления, он обходится в пятнадцать раз дешевле пергамента, а на берегах твоего Тахо имеется все необходимое для производства этой самой бумаги. И тогда точные знания, мудрые размышления и поэтический вымысел, о, господин мой король и госпожа моя королева, станут в ваших землях богаче и глубже.
Он говорил воодушевясь, с убеждением, с мягкой настойчивостью, и взор его разгоревшихся глаз устремлялся то на короля, то на донью Леонор, и они слушали этого красноречивого человека с интересом, почти поддавшись его влиянию. Дон Альфонсо все-таки находил, что речи этого Ибрагима немного смешны и даже подозрительны: ведь богатства завоевываются мечом, а не трудом и потом. Однако Альфонсо был наделен живым воображением, мысленно он уже видел сокровища и процветание, какие сулил ему этот человек. Король широко, радостно улыбнулся, он снова выглядел совсем молодым — такое выражение его лица особенно любила донья Леонор.
С королевских уст слетело признание:
— Складная речь, Ибрагим из Севильи, и кто знает, возможно, ты выполнишь часть того, что нам обещаешь. Ты производишь впечатление умного, сведущего человека. — Но тут же, словно устыдившись, что с одобрением слушал торгашеские речи, Альфонсо резко сменил обращение и сказал с ехидной ухмылкой: — Слышал я, ты дал высокую цену за мой кастильо, бывший кастильо де Кастро. Видать, у тебя большое семейство, если ты пожелал иметь такой огромный дом?
— У меня сын и дочь, — отвечал ему купец. — Но я люблю находиться в окружении друзей, с которыми можно держать совет и вести беседу. Вдобавок ко мне многие обращаются за помощью, а Бог повелевает, чтобы мы не отказывали тем, кто нуждается в крове.
— Недешево, однако, обойдется тебе столь верная служба твоему Богу, — сказал король. — Взамен того я даром бы предоставил тебе этот дворец в пожизненное владение, в качестве альбороке.
— Имя сего дома, — вежливо ответил купец, — не всегда было кастильо де Кастро. Раньше его называли Каср-ибн-Эзра [17], оттого-то мне и хотелось стать его хозяином. Думаю, государь, твои советники сообщили тебе, что я, несмотря на арабское имя, принадлежу к роду Ибн Эзров, а мы, Ибн Эзры, не слишком охотно живем в домах, которые нам не принадлежат. Отнюдь не дерзость, мой государь, — продолжал он, и теперь в голосе его слышалась учтивость, доверие, почтительность, — побудила меня испросить себе другое альбороке.
Донья Леонор, удивленная, спросила:
— Как, другое альбороке?
— По просьбе нашего эскривано майор, — внес ясность дон Манрике, — ему даровано право каждый день получать к своему столу отборного ягненка из королевских стад.
— Эта привилегия, — пояснил Ибрагим, обращаясь к королю, — важна мне потому, что твой дед, светлейший император Альфонсо [18], даровал то же право моему дяде. Я принял решение: когда перееду в Толедо и стану служить тебе, я пред лицом целого света вернусь к вере моих предков. Я отрекусь от имени Ибрагим и вновь стану зваться Иегуда ибн Эзра. Имя сие носил и мой дядя, некогда удержавший для твоего деда крепость Калатраву. Да простят мне ваши королевские величества одно признание, столь же откровенное, сколь безрассудное. Будь мне позволено открыто исповедовать веру отцов в Севилье, я бы никогда не покинул своей прекрасной родины.
— Мы рады слышать, что ты по достоинству оценил нашу терпимость, — сказала донья Леонор.
Альфонсо же спросил без всяких околичностей:
— Уверен ли ты, что тебе разрешат беспрепятственно покинуть Севилью?
— Свернув все свои дела в Севилье, — ответил Иегуда, — я, конечно, понесу убытки. Но других неприятностей я не опасаюсь. Бог явил свою неизреченную милость, склонив ко мне сердце эмира. Это человек высокого и свободного ума, и, если бы все зависело только от его личного мнения, я мог бы и в Севилье вернуться к драгоценной мне вере отцов. Эмир понимает мое положение, и он не станет чинить мне препятствий.
Альфонсо внимательно разглядывал этого человека, почтительно склонявшегося перед ним и в то же время пускавшегося в столь дерзкие откровенности. Королю он казался дьявольски умным и дьявольски опасным. Он изменил своему другу-эмиру — так можно ли рассчитывать, что он сохранит верность ему, христианскому государю? Словно угадавший его мысли, Иегуда заметил почти веселым тоном:
— Расставшись с Севильей, я, разумеется, не смогу возвратиться туда вновь. Как видишь, государь, если я обману твои ожидания и окажусь плохим слугой, деваться мне будет некуда.
Дон Альфонсо молвил коротко, почти грубо:
— Ладно, подписываю.
Раньше он подписывал все акты на латыни: «Alfonsus rex Castiliae» [19], или «Ego rex» [20]. Но в последнее время все чаще использовал народный романский язык — вульгарную латынь, кастильское наречие.
— Надеюсь, ты удовлетворишься, — не без ехидства полюбопытствовал Альфонсо, — если я ограничусь словами «Io el Rey»? [21]
Иегуда отвечал в тоне веселой шутки:
— С меня, государь, довольно будет твоих инициалов, одного росчерка твоего пера.
Дон Манрике подал королю перо. Альфонсо быстро подмахнул все три договора. Лицо его было непроницаемо, упрямо — лицо человека, делающего неприятный, но неизбежный шаг. Иегуда наблюдал за ним. Он был вполне доволен достигнутым, он с радостью предвкушал будущее. Его переполняла благодарность судьбе, благодарность Аллаху, благодарность Богу отцов — Адонаю. Он чувствовал, как мусульманская вера, подобно облачению, ниспадает с него. И внезапно в памяти его воскресло заученное еще в детстве благословение, в ту пору он повторял его всякий раз, когда узнавал что-то новое: «Благословен Ты, Адонай, Бог наш, давший мне дожить до сего дня, достигнуть его, узреть его свет».
Затем он тоже подписал документы и вернул их королю почтительно, но с чуть заметной лукавинкой во взгляде, будто заранее предвкушая реакцию собеседника. В самом деле, взглянув на подпись, Альфонсо пришел в немалое изумление. Он поднял брови, наморщил лоб — буквы были какие-то диковинные.
— А это еще что такое? — воскликнул он. — Какой же это арабский!
Иегуда вежливо пояснил:
— Государь мой, я позволил себе поставить подпись по-еврейски. Мой дядя, милостью твоего августейшего деда возведенный в княжеское достоинство, — продолжал он самым смиренным голосом, — всегда подписывался на еврейском языке: «Иегуда ибн Эзра ха-Наси, князь».
Альфонсо только плечами пожал и повернулся к донье Леонор. Судя по всему, он считал аудиенцию оконченной.
Однако Иегуда сказал:
— Покорно прошу вверить мне перчатку.
Перчатка была символом того, что один рыцарь дает другому рыцарю важное поручение. Успешно его выполнив, рыцарь возвращал перчатку сюзерену.
Альфонсо считал, что и без того уже проглотил достаточно дерзостей. Он собирался выпалить в ответ какую-нибудь резкость, однако, заметив предостерегающий взгляд доньи Леонор, сдержался и произнес:
— Ладно, будь по-твоему.
И тогда Иегуда преклонил колено. А король вручил ему перчатку.
Однако затем, словно устыдившись произошедшего, словно желая свести заключенный союз к торговой сделке, и не более того, Альфонсо сказал:
— Вот так, и постарайся как можно скорее доставить мне двадцать тысяч мараведи.
Зато донья Леонор, пристально глядя на Иегуду своими большими зелеными глазами, в которых светился озорной огонек, сказала звонким голосом:
— Рады были познакомиться с тобой, господин эскривано.
Прежде чем покинуть Толедо и уехать в Севилью, чтобы уладить и завершить свои тамошние дела, Иегуда решил навестить дона Эфраима бар Аббу, старшину еврейской общины — альхамы [22].
Это был маленький, сухонький человечек лет шестидесяти; внешность у него была неброская, одежда тоже неброская. При взгляде на дона Эфраима никому бы и в голову не пришло, что в его руках сосредоточена огромная власть. Ведь старшина еврейской общины Толедо был фигурой не менее влиятельной, чем иной государь. Еврейская община, альхама, обладала правом вершить собственный суд, и другим властям возбранялось вмешиваться в ее дела. Кроме своего пáрнаса [23] дона Эфраима, еврейская община подчинялась одному лишь королю.
Тщедушный, вечно мерзнущий дон Эфраим сидел в комнате, загроможденной всевозможной утварью и книгами. Хоть на улице было уже тепло, он закутался в шубу и подсел поближе к камельку. Он был неплохо осведомлен о положении дел в королевской резиденции. Официально о назначении купца Ибрагима должны были объявить, лишь когда тот окончательно переберется в Толедо, однако дон Эфраим уже прознал, что севильский негоциант согласился стать новым откупщиком налогов и преемником альфакима Ибн Шошана. Самому дону Эфраиму уже предлагали эти должности, но в его глазах вся затея выглядела слишком рискованной, а высокий сан альфакима — слишком блестящим, а значит, опасным. Дон Эфраим знал о происхождении Ибрагима и о его положении в Севилье; знал он и о том, что Ибрагим втайне соблюдает иудейские обряды. Внутренние и внешние причины, заставившие купца переселиться в Кастилию, были хорошо понятны дону Эфраиму. Несколько раз Эфраим заключал выгодные сделки с Ибрагимом, иногда, напротив, действовал заодно с его конкурентами и теперь не испытывал особого удовольствия оттого, что сей сомнительный отпрыск рода Ибн Эзров намерен обосноваться в Толедо.
Дон Эфраим сидел, почесывая ладонь одной руки ногтями другой, и ожидал, что скажет ему гость. Дон Иегуда вел беседу по-еврейски; используемые им обороты были изысканными и учеными, они выдавали начитанность, знание еврейской литературы. Он сразу поведал Эфраиму, что получил право на откуп всех доходов королевской казны в Толедо и Кастилии.
— А ты, как я слыхал, отказался от звания главного откупщика, — добродушно заметил он.
— Да, — сказал дон Эфраим, — я все взвесил, все подсчитал и отклонил предложение. Отказался я и от должности нашего старого альфакима Ибн Шошана, да пребудет благословенна память праведника! Чересчур блестящее звание для столь скромного человека, как я.
— А я принял это звание, — не мудрствуя, ответил дон Иегуда.
Дон Эфраим встал и поклонился ему.
— Твой верный слуга поздравляет тебя, дон альфаким, — сказал он.
Иегуда только молча улыбнулся в ответ на эти слова, а потому Эфраим продолжал:
— Или мне позволено именовать тебя титулом более высоким — альфаким майор?
С трудом сдерживая ликование, дон Иегуда ответил:
— Государь наш король соблаговолил назначить меня одним из своих фамильярес. Да, дон Эфраим, мне предстоит стать одним из четырех тайных советников, я буду заседать в курии. Буду управлять делами его королевского величества, избравшего меня своим эскривано майор.
Неожиданное сообщение вызвало в душе дона Эфраима смешанные чувства: восхищение мешалось с неприязнью, радость — с недовольством. Он думал: «Судя по всему, этот смельчак, этот отчаянный игрок заплатил бешеные деньги за такое назначение!» И еще он думал: «Куда приведет этого безумца его гордыня? Да охранит нас Всемогущий, да не даст Он мужу сему навлечь бедствия на народ Израилев!»
Дон Эфраим был чрезвычайно состоятелен. До ушей его доходили слухи о несметных богатствах севильского купца Ибрагима, но втайне дон Эфраим полагал, что по части оборотистости и накопленного имущества сам он вряд ли уступит этому вероотступнику и гордецу. Он, Эфраим, всегда скрывал свое богатство и не любил быть на виду. А этот севилец Ибрагим, как истый Ибн Эзра, обожает, чтобы все судачили о его особе, о его роскошествах. Да, многое способен натворить в Толедо сей одаренный, сомнительный, опасный человек, когда, бросив вызов самому Богу, вознесется на вершину власти.
Эфраим ограничился осторожным замечанием:
— Мы, члены альхамы, всегда ладили с Ибн Шошаном.
— Ты испытываешь какие-то опасения, дон Эфраим? — дружелюбно спросил дон Иегуда. — Не бойся! У меня даже в мыслях нет вмешиваться в дела толедской общины, а того менее — притеснять ее. Я ведь и сам стану одним из ее членов. Дабы сказать тебе это, я и пришел сюда. Ты ведь и сам знаешь: в сердце своем я всегда считал веру сынов Агари [24] лишь вполовину истинным ответвлением нашей древней веры. Лишь только я переселюсь в Толедо и приступлю к своим обязанностям, я тотчас вернусь в Завет Авраамов и открыто, пред лицом всего мира, буду зваться тем именем, какое дали мне при рождении: Иегуда ибн Эзра.
Дон Эфраим попытался изобразить радостное изумление, хоть при этих словах его тревога только усилилась. Он предпочитал, чтобы его альхама, подобно ему самому, не привлекала к себе излишнего внимания. Того и гляди начнется новый крестовый поход, а с ним и новые гонения на евреев. В такие времена мудрая осмотрительность бесценна вдвойне. А тут вдруг этот Ибрагим из Севильи! Если он присоединится к общине, все взоры обратятся на толедских евреев! Испокон веку представители рода Ибн Эзров любили побахвалиться. Все они хвастуны, крикуны, точь-в-точь фигляры на ярмарке. Хорошо еще, что до сих пор они сидели в своей Сарагосе, Логроньо, Тулузе; по крайней мере, Ибн Эзры не добирались до Толедо. И вдруг этот гордец, самый опасный из их клана, хочет навязаться ему на шею!
Будучи человеком умным и набожным, Эфраим не хотел быть несправедливым. Разумеется, Ибн Эзры, с их привычкой к роскоши, с их манией величия, были чужды его душе, и все же он вынужден был признать: они — благороднейший из родов Сфарaда, испанского Израиля [25], из этого семени произошли многие ученые, поэты, воины, купцы, дипломаты — лучшие сыны еврейского народа, стяжавшие известность в мусульманском и христианском мире. А главное, Ибн Эзры великодушно помогали соплеменникам в века утеснений, тысячи евреев выкупили они из языческого плена, тысячам предоставили убежище в Сфараде и Провансе. И тот Ибн Эзра, что ныне пришел к нему, тоже отмечен печатью Господа — не случайно удалось ему в столь трудное время стать богатейшим купцом в Севилье. И все же... О, лишь бы этот человек с его честолюбивым азартом, с его преступной гордыней не принес сынам Израиля новые бедствия вместо благодеяний!
Все это успело мелькнуть в мозгу дона Эфраима за каких-то три секунды. Ибо спустя три секунды после того, как замолчал дон Иегуда, он с самым почтительным видом произнес:
— Для нас великая честь, дон Иегуда, что ты желаешь присоединиться к нам. Господь Бог в нужный час посылает нужного человека, способного стать во главе толедской альхамы. Так позволь же мне возложить на твои плечи новое бремя и передать тебе мои полномочия.
Но мысленно он произносил совсем другое: «О Господи Всемогущий, не будь жесток к народу Израиля! По воле Твоей сердце сего мешумада [26], вероотступника, вновь обратилось к Тебе, и ныне он возвращается к нам. Наставь его на путь истинный, дабы здесь, в Твоем Толедо, он не чванился и не возносился, не допусти, чтобы гордыня сего человека умножила зависть и ненависть, какую другие народы, гои, питают к Израилю!»
Между тем дон Иегуда молвил:
— Как можно, дон Эфраим! Разве кто-то способен вести дела альхамы лучше тебя? Но я буду счастлив и горд, если в субботу вы призовете меня, чтобы прочитать недельный отрывок из Пятикнижия вместе с другими добрыми евреями. Позволь мне уже сегодня, дон Эфраим, проявить заботу о ваших бедняках. Я хотел бы передать тебе небольшую лепту — скажем, пятьсот золотых мараведи.
Никто никогда не жертвовал толедской общине столь крупной суммы. Дон Эфраим был испуган и возмущен широким жестом гостя — жестом смелым, надменным, артистическим, греховным. Нет, если этот человек, словно бы излучающий великолепие и блеск, станет обитателем Толедо, то разве сможет он, Эфраим, оставаться парнасом альхамы?
— Сам поразмысли, дон Иегуда, — сказал он. — Альхама не захочет удовольствоваться каким-то жалким Эфраимом, если в Толедо будет Иегуда ибн Эзра.
— Не потешайся надо мною, — спокойно ответил Иегуда. — Ты же и сам все понимаешь не хуже меня: альхама не потерпит, чтобы во главе ее встал человек, сорок лет исповедовавший веру сынов Агари и пять раз на дню восхвалявший Мухаммада. Ты бы и сам не захотел, чтобы мешумад сделался старшиной толедской общины. Ведь это так, признайся.
И вновь Эфраим ощутил и досаду, и восхищение. Сам он намеренно не проронил ни слова о пятне, лежавшем на Иегуде. А собеседник говорит о том с бесстыдной откровенностью, чуть ли не с гордостью, нечестивой гордостью всех Ибн Эзров.
— Мне не пристало судить тебя, — вымолвил он.
— Учти и следующее, господин мой и учитель Эфраим, — сказал дон Иегуда, смело глядя ему прямо в лицо, — если не брать в счет ту первую жестокую обиду, сыны Агари не сделали мне ничего дурного. Напротив, обхождение с ними было пользительно, как теплая розовая вода. Они напитали меня туком [27] своей страны. Их нравы пришлись мне по душе, и как ни противлюсь я тому в сердце своем, многие обычаи приросли ко мне, как вторая кожа. Очень может быть, что однажды, в минуту важного решения, я по старой привычке призову на помощь Аллаха и произнесу первые стихи Корана. Случись тебе услышать такую молитву, дон Эфраим, разве не возникло бы в груди твоей желание отлучить меня от общины, провозгласить мне херем? [28]
Дона Эфраима рассердило, что собеседник опять угадал его мысли. Ясно как день, этот Иегуда, несмотря на свое великодушное решение, святотатец и вольнодумец. На какой-то миг в уме Эфраима действительно мелькнула соблазнительная мысль: он, Эфраим, стоя на альмеморе [29], возглашает под звуки шофара, бараньего рога, что еретик Иегуда навеки отлучен. Пустые мечты. С таким же успехом он мог бы провозгласить свое «отлучаю» великому халифу или кастильскому королю. И дон Эфраим предпочел вежливо уклониться от прямого ответа.
— Ни один другой род не сделал для сынов Израиля столь много, как семейство Ибн Эзра, — сказал он. — К тому же всем известно, что ты, выполняя волю отца, отступился от истинной веры раньше, чем достиг тринадцати лет [30].
— Читал ли ты послание, в коем господин наш и учитель Моше бен Маймон [31] выступает в защиту тех, кто вынужденно признал пророка Мухаммада? — спросил Иегуда.
— Я человек простой и не мешаюсь в споры раввинов, — настороженно ответил Эфраим.
— Поверь мне, дон Эфраим, — с чувством вымолвил Иегуда, — не было ни единого дня, когда бы я позабыл об истинном учении. В подвальных покоях моего севильского дома есть синагога, и в большие праздники мы приходили туда, десять мужей, как предписано законом, и возносили молитвы. И я позабочусь о том, чтобы моя синагога в Севилье сохранилась, даже когда сам я переберусь сюда. Эмир Абдулла — человек великодушный, и он мне друг. Он посмотрит на это сквозь пальцы.
— Когда же состоится твой переезд в Толедо? — осведомился дон Эфраим.
— Наверное, через три месяца, — ответил Иегуда.
— Могу я надеяться видеть тебя своим гостем? — вежливо предложил Эфраим. — Хоть дом мой, конечно, скромен.
— Благодарю тебя, — сказал Иегуда. — О крове над головой я уже позаботился. Я выкупил у короля, нашего государя, кастильо де Кастро. И распоряжусь, чтобы его перестроили для меня, для моих детей, моих друзей и слуг.
Дон Эфраим ужаснулся — и не сумел этого скрыть.
— Эти проклятые Кастро, — предостерег он, — в своей жестокости и мстительности превосходят всех прочих рикос-омбрес. — Когда король отнял у них кастильо, уста их извергали безумные угрозы. И если там поселится иудей, они сочтут это величайшим поношением своему роду. Поразмысли над этим, дон Иегуда. Бароны Кастро сильны и могущественны, у них много приверженцев. По их внушению полкоролевства ополчится на тебя — и на весь народ Израилев.
— Благодарю тебя за предостережение, дон Эфраим, — ответил Иегуда. — Всемогущий вложил мне в грудь бесстрашное сердце.
6. Слово «бароны» Фейхтвангер здесь и далее использует не в качестве особого дворянского титула, а в том более общем значении, в каком оно используется, например, еще в «Песни о Роланде». Слово «baro» в старом франкском языке означало любого свободно рожденного воина, подчинявшегося непосредственно королю. Со временем баронами стали называть родовитых владетельных сеньоров. На это словоупотребление и ориентируется автор. Поэтому не должно смущать, когда ниже возникает кажущееся противоречие между баронским и графским титулами, ведь, согласно роману, бароны Кастро владеют независимым графством. В собственном смысле баронский титул был пожалован нескольким представителям семейства Кастро позже, в XIII в.
7. Третий крестовый поход (1189–1192).
8. Святой Иаков, небесный покровитель Испании.
9. Одно из имен Бога в иудаизме.
10. Иегуда (Иуда) ибн Эзра действительно состоял на службе у Альфонсо VII. В 1146 г. в ходе войны с маврами он завладел пограничной крепостью Калатравой и был назначен ее комендантом.
11. Ис. 54: 10.
12. Титул «альфаким», или «альхаким», часто использовался в документах на латыни и романских языках для обозначения высокопоставленного королевского чиновника-еврея.
13. Должность, примерно соответствующая должности министра финансов.
14. Название Кастилия (Castilla) образовано от castello (замок) и означает «Страна замков».
15. Приветствую тебя, господин Ибрагим (лат.).
16. Высшая знать в средневековой Испании (от исп. rico — «богатый, знатный» и hombre — «человек»).
17. Каср — замок (араб.).
18. Альфонсо VII, первый испанский король из Бургундской династии (правил Кастилией в 1126–1157 гг.), носил титул императора всей Испании, подобно своим предшественникам Альфонсо VI Храброму (правил в 1065–1109 гг.) и его дочери, королеве Урраке (правила в 1109–1126 гг.).
19. Альфонсо, король Кастилии (лат.).
20. Я, король (лат.).
21. Я, король (исп.; старинное написание).
22. Альхама (aljama) — испанский термин арабского происхождения; обозначал общины евреев или мавров, проживавших в испанских владениях.
23. Пáрнас (также пáрнес) — старшина и полномочный представитель еврейской общины.
24. То есть мусульман. Согласно преданию, изложенному в Книге Бытия, египтянка Агарь была рабыней патриарха Авраама и родила от него сына Измаила, с которым удалилась в Аравию. Там от Измаила (или Исмаила) пошло новое племя — измаильтяне, или агаряне.
25. Сфарад — в иудейской традиции этим словом обозначали Испанию; соответственно сефардами стали называть евреев, предки которых жили на Иберийском полуострове.
26. Мешумад — букв.: оскверненный (иврит). Этим словом обозначают еврея, перешедшего в другую религию.
27. В Талмуде и Библии так называется чистый жир, сало. В переносном значении «тук» означал самое лучшее и ценное в чем-либо.
28. То есть анафему.
29. Альмемор (или альмемар) — возвышенное место в синагоге, где помещается кафедра для чтения Пятикнижия и Пророков.
30. По иудейским религиозным законам мальчик считается совершеннолетним с тринадцати лет.
31. Моше бен Маймон, или Моисей Маймонид (1135–1204) — еврейский богослов, философ и врач.
1. Король Альфонсо X, правивший Кастилией и Леоном с 1252 по 1282 г., был правнуком Альфонсо VIII Благородного (1155–1214), героя романа Фейхтвангера. Ему приписывается составление «Всеобщей хроники», большой испанской летописи. — Здесь и далее примеч. перев.
2. «Приехал король Альфонсо / В Толедо с женою своей, / Но правит любовь слепая / Поступками всех людей. / Увидел король еврейку / И тотчас пленился ей. / Фермозой ее прозвали — / Красавицей, светом очей, / И в замке своем высоком / Супругу забыл он с ней» (исп.). Перевод Б. Ковалева.
3. Первый перевод Священного Писания с латинского на арабский язык осуществил в 946 г. христианин из Кордовы Исхак ибн Балашк.
4. Под аль-Андалусом понималась вся мусульманская часть Испании. Соответственно, в разные столетия размеры этой территории были различны; во всяком случае, аль-Андалус не тождествен территории современной Андалусии.
5. Юсуф ибн Ташфин (ок. 1006–1106) из династии Альморавидов.
ГЛАВА 2
Снабженный охранной грамотой, в Толедо явился Ибн Омар, управляющий и секретарь дона Иегуды. Он привез с собой мусульманских зодчих, художников, ремесленников. Работа, закипевшая в кастильо де Кастро, и расточительность, с которой велась перестройка, взбудоражили весь город. Позже из Севильи прибыли всевозможные челядинцы, еще позже — большое число повозок с домашней утварью да вдобавок тридцать мулов и двенадцать лошадей. Самые фантастические, красочные россказни ходили о чужеземном хозяине, прибытия которого все ждали.
Наконец он прибыл. И с ним вместе — дочь его Ракель, сын Алазар и лекарь Муса ибн Дауд, близкий друг дона Иегуды.
Иегуда любил своих детей и беспокоился о том, насколько быстро смогут они, выросшие в утонченной атмосфере Севильи, привыкнуть к суровой жизни в Кастилии.
Неугомонному Алазару в его четырнадцать лет, конечно, понравится этот грубый рыцарский мир. Но вот Рехия, то есть Ракель, его любимица, — каково-то придется ей?
Нежно, с едва заметным беспокойством смотрел Иегуда на ехавшую рядом с ним дочь. По тогдашнему обычаю она путешествовала верхом, в мужской одежде. Похожая на юношу, сидела она в седле — чуть угловато, неловко, с детским вызовом. Волна роскошных черных кудрей выбивалась из-под шапочки. Большими голубовато-серыми глазами разглядывала Ракель людей и улицы города, который отныне должен стать для нее родным.
Иегуда знал, она искренне постарается полюбить Толедо, по-настоящему освоиться здесь. В тот раз, тут же по возвращении из Кастилии в Севилью, он подробно объяснил дочери, почему желает уехать из мусульманских владений. Он разговаривал с ней, семнадцатилетней девушкой, столь же откровенно, как говорил бы с человеком одного с ним возраста, с человеком таким же опытным, как он сам. Он чувствовал: Ракель, какой бы ребячливой она временами ни казалась, в душе понимает его. Она его дочь, плоть от плоти. И как убедился Иегуда во время того разговора с Ракелью, она — подлинная Ибн Эзра, отважная, умная, открытая всему новому, богато наделенная чувством и воображением.
Но как будет она чувствовать себя здесь, среди этих христиан-воинов? Разве не естественно, что в холодном, голом Толедо она затоскует по Севилье? Там все ее любили. Там у нее были подруги-сверстницы. Да и приближенные эмира, ученые мужи, проницательные дипломаты, поэты, художники не раз поражались наивным, но метким вопросам и замечаниям его Ракели, почти еще девочки.
Как бы то ни было, они уже приехали в Толедо, и вон там, впереди, виднеется кастильо де Кастро, и сейчас они вступят во владение, и дворец станет зваться кастильо Ибн Эзра.
Иегуду немало порадовали переделки, которые в столь краткий срок предприняли в заброшенном обиталище его испытанные помощники. Каменные плиты, раньше гулко откликавшиеся на каждый человеческий шаг, были устланы мягкими, плотными коврами. Вдоль стен появились диваны с удобными подушками и валиками. Красные, синие, золотые письмена бежали по фризам; арабские и еврейские надписи сплетались в искусные орнаменты. Небольшие фонтаны, питаемые продуманной системой труб, дарили приятную прохладу. Под библиотеку было выделено особое помещение. Несколько книг уже лежало на пюпитрах; открытые страницы были украшены разноцветными, замысловато исполненными инициалами и заставками.
Вот наконец и патио, тот памятный ему двор, где он принял окончательное решение, вот и фонтан, на ступенях которого он тогда сидел. Струя фонтана опять вздымалась и падала, спокойно, размеренно — все так, как он себе воображал. Густая тень от насаженных деревьев усиливала ощущение безмятежности. А сквозь листву проглядывали ярко-желтые апельсины и матово-желтые лимоны. Деревья искусно подстрижены, среди них устроены пестрые цветочные клумбы, и повсюду слышится тихое журчание воды.
Донья Ракель вместе с прочими осматривала новое жилище. Глаза ее были широко раскрыты, она ограничивалась односложными замечаниями, но в душе была очень довольна. Потом Ракель удалилась в отведенные ей покои, состоявшие из двух комнат. Она скинула с себя тесную, грубоватую мужскую одежду. Наконец-то можно смыть пот и дорожную пыль.
Рядом со спальней находилась ванная комната. Пол был выложен цветными изразцами, а посередине имелся глубокий бассейн, с трубами для теплой и холодной воды. Кормилица Саад и горничная по имени Фатима прислуживали при купании доньи Ракели. Блаженствуя в теплой воде, она сначала вполуха слушала болтовню кормилицы и служанки.
Потом бросила их слушать, целиком уйдя в собственные размышления.
Все как в Севилье, даже ванна совсем такая же. Только сама она уже не Рехия, а донья Ракель.
Во время путешествия, постоянно отвлекаемая новыми впечатлениями, она еще не во всем отдавала себе отчет. Теперь, когда она наконец прибыла на место и, расслабившись, лежит в теплой ванне, она по-настоящему понимает, до чего же важная перемена совершилась в ее жизни. Будь она в Севилье, тотчас побежала бы к подружке Лейле, и они бы вдосталь наговорились. Лейла, предположим, была не слишком-то умна, мало что понимала и вряд ли сумела бы ей чем-то помочь, но зато они с детства дружили. А здесь у нее нет подруг, здесь все чужое и люди тоже чужие. И мечети Асхар здесь нет. Крик муэдзина, раздававшийся с минарета мечети Асхар и призывавший к омовению и молитве, был не громче и не тише, чем крики с других минаретов, но она бы отличила этот голос от тысячи других. Нет здесь и хатиба [32], способного растолковать ей темные места в Коране. И только в своем домашнем окружении сможет она теперь разговаривать на милом ее сердцу арабском языке. Ей придется перейти на грубое, нескладное наречие этой страны. Вокруг нее будут люди, чьи голоса жестки, движения резки, мысли суровы... Кастильцы, христиане, варвары.
Она была так счастлива в Севилье, этом светлом, дивном городе. Там отец принадлежал к числу богатейших вельмож, и она пользовалась почетом и уважением уже потому, что была дочерью своего отца. Что будет с ними здесь? Поймут ли эти христиане, что ее отец — действительно выдающийся человек? Будут ли они готовы понять и принять саму Ракель, ее характер, ее поведение? Что делать, если в глазах христиан она будет выглядеть такой же чужой и странной, какими кажутся ей они?
И еще одно новое, чрезвычайно важное обстоятельство: теперь все на свете будут знать, что она иудейка.
Она была воспитана в мусульманской вере. Но как-то раз — тогда ей исполнилось пять лет, дело было вскоре после смерти матери — отец отвел ее в сторонку и шепотом сообщил нечто очень важное: она принадлежит к роду Ибн Эзров и это исключительная, великая честь, но вместе с тем — великая тайна, о которой нельзя рассказывать никому. Позже, когда она подросла, отец открыл ей, что исповедует не только ислам, но также иудейскую веру. Он много рассказывал дочери о вероучении и обычаях евреев, однако не приказывал следовать иудейским обрядам. Однажды она прямо спросила у него, во что же ей все-таки верить и как поступить, но он мягко ответил, что принуждать никого не хочет; когда она станет взрослой, тогда пусть сама решает, принять ли на себя столь великий, но, увы, небезопасный долг — втайне исповедовать иудейство.
То, что отец предоставил решение ей самой, наполняло ее сердце гордостью.
Однажды Рехия не удержалась — сама не знала, как это вышло, а все-таки рассказала подружке Лейле, что, вообще-то, принадлежит к роду Ибн Эзров. А Лейла тогда ответила странно: «Я знала о том». И, немного помолчав, добавила: «Бедняжка».
Больше Ракель ни разу не заговаривала с Лейлой о своей тайне. Но когда она, перед отъездом из Севильи, видела Лейлу в последний раз, та рыдала в три ручья. Только и смогла выговорить: «Я наперед знала, что так оно все и получится».
После того старого, еще детского разговора, обиженная глупой жалостью Лейлы, Ракель решила подробнее разузнать, кто же такие эти самые евреи, к которым принадлежит она, как и ее отец. Мусульмане называли их народом Книги. Значит, первым делом ей нужно прочитать эту книгу.
Она попросила Мусу ибн Дауда — славного дядю Мусу, который жил под кровом ее отца и был такой мудрый и знал так много языков, — чтобы он обучил ее еврейскому. Она оказалась способной ученицей и вскоре начала читать Великую Книгу.
Дядя Муса всегда ей нравился, с самого раннего детства, но по-настоящему она узнала и оценила этого человека только в часы занятий. Ближайший друг отца, существенно старше его, отличался высоким ростом и худобой; иногда он выглядел древним стариком, а иногда — на удивление молодо. На худом лице резко выделялся мясистый горбатый нос, зато глаза были большие и очень красивые; их взгляд проникал прямо в душу. Он многое повидал на своем веку; огромные знания и свободу ума он приобрел ценой великих страданий, по крайней мере, так утверждал отец. Сам Муса об этом не говорил. Но иногда он пускался в рассказы о дальних странах, необычайных людях, и для девочки Ракель его беседы были занимательней всех сказок и историй, которые она обожала читать и слушать. Ведь их друг Муса, дядя Муса, сидевший тут, перед нею, все это видел собственными глазами.
Муса был мусульманином, он соблюдал все обычаи. Но к вере относился не слишком ревностно. Он и сам не скрывал, что сомневается во всем, кроме точных знаний. Однажды, читая с ней Книгу пророка Исаии, он сказал:
— Великий был поэт. Быть может, более великий, чем пророк Мухаммад или пророк христиан.
Подобные замечания сбивали ее с толку. Если она мусульманка, то, говоря по совести, можно ли ей вообще читать Великую Книгу иудеев? Она, как положено, каждый день произносила первую суру Корана, а там, в последних стихах, правоверные просят Аллаха вести их прямым путем, не дать им ступить на путь тех, на кого пал Его гнев, — на путь заблудших. Хатиб из мечети Асхар (он ведь тоже ее друг) объяснял ей, что под «заблудшими» подразумеваются евреи: если бы они не прогневили Аллаха, Он не обрушил бы на них страшные бедствия. Быть может, и она, читая Великую Книгу, ступает на неправый путь? Собравшись с духом, она спросила Мусу. Он смерил ее долгим ласковым взглядом, а затем сказал, что, судя по всему, Аллах вовсе не гневается на род Ибн Эзров.
Ракель решила, что Муса прав. Всякому должно быть понятно, что Аллах благосклонен к ее отцу. Аллах наделил его не только мудростью и добросердечием — Он даровал ему земные блага, высокие почести.
Ракель очень любила отца. Ей казалось, что в нем одном воплотились все герои тех баснословных вымыслов, тех красочных сказок, которые она просто обожала слушать: достойные правители, хитроумные визири, мудрые лекари, вельможи, волшебники, а заодно — сгорающие от любви юноши, к которым так влекутся сердца всех женщин на свете. К тому же отца окружала великая, страшная тайна — он принадлежал к роду Ибн Эзров.
Из всех событий ее недолгой жизни глубже всего запечатлелся в душе Ракели тот смутный, странный разговор, когда отец шепотом открыл ей, что он — Ибн Эзра. Но теперь впечатление от той старой беседы померкло перед недавним, еще более значительным событием. Вернувшись из далекого путешествия в северный Сфарад, христианскую Испанию, отец снова пожелал говорить с ней наедине. Негромким голосом, как в ту первую беседу, он объяснил ей, каким опасностям подвергнутся тайные евреи, оставшиеся здесь, в Севилье, если вновь вспыхнет священная война. Затем продолжал тоном сказочника — так, будто говорил в шутку:
— А теперь, правоверные, поведем рассказ о третьем брате, который, покинув ясный свет дня, углубился в пещеру, откуда шло тусклое золотое свечение.
Ракель тотчас включилась в игру и спросила так, как спрашивают слушатели в сказках:
— И что же сталось с этим человеком?
— Чтобы узнать это, — ответил отец, — мне предстоит спуститься в сумрачную пещеру.
Он не сводил с нее глаз, и во взоре его была мягкая настойчивость. Дав ей время немного подумать и разобраться в том, что он сейчас сказал, отец продолжал:
— Когда ты была ребенком, дочь моя, я предрекал, что однажды тебе придется сделать выбор. Сей день настал. Не отговариваю, но и не уговариваю тебя последовать за мною. Многие из превосходнейших мужчин в Севилье — молодые, умные, образованные — были бы счастливы жениться на тебе. Если ты сама этого хочешь, я вверю тебя одному из них, и на приданое я не поскуплюсь. Обдумай все хорошенько и через неделю скажи мне, что ты решила.
Она же ответила без колебаний:
— Пожелает ли отец оказать мне великую милость и спросить меня прямо сейчас?
— Хорошо, дай ответ сейчас.
И она сказала:
— Решение, принятое моим отцом, не может быть плохо, и я поступлю так же, как он.
Ее переполняло сознание неразрывности их уз, и на сердце было очень тепло. В глазах отца тоже светилась радость.
Потом он стал рассказывать ей о многотрудном пути еврейского народа. Евреи испокон веку подвергались бесчисленным опасностям, вот и теперь они оказались меж двух огней — между мусульманами и христианами, и это — великое испытание, ниспосланное Богом своему народу-избраннику. Среди этого народа Божьего, прошедшего через многие беды, опять-таки были избранники — род Ибн Эзров. Ныне Бог возложил на него, представителя рода Ибн Эзров, великую миссию. Он внял гласу Божьему и ответствовал: «Вот я!» И ныне он, до сего дня живший где-то на окраине еврейского мира, обязан находиться в самом его средоточии.
Отец позволил ей заглянуть в свои мысли, он доверял ей так же, как она доверяла ему; теперь она окончательно почувствовала себя частью отца.
Вот и сейчас, когда они достигли места назначения и она тихо блаженствует в ванне, в ее мозгу вновь звучат слова отца. Правда, иногда в эти речи вторгаются безутешные рыдания ее подружки Лейлы. Да что там! Лейла — маленькая глупая девочка, ничего она не знает, ничего не понимает. Ракель благословляла свой жребий, ведь она — из рода Ибн Эзров. Ее переполняли счастливые ожидания.
Очнувшись от своих мечтаний, она опять услышала болтовню старой милой глуповатой кормилицы Саад и шустрой Фатимы. Обе они сновали взад-вперед, из ванной в спальню и обратно; трудно было сразу освоиться в новых покоях. Это насмешило Ракель; ее вдруг охватило дурашливо-веселое настроение.
Она поднялась. Оглядела себя — от груди до ступней. Выходит, эта обнаженная матово-смуглая девочка, покрытая каплями воды, уже не Рехия, а донья Ракель ибн Эзра. С неистовым хохотом она спросила старуху:
— Так я теперь другая? Ты заметила, что я другая? Ну, живо отвечай!
Старуха сперва ничего не понимала. А юная хозяйка смеялась и настойчиво требовала ответа:
— Да ведь я же кастильянка, толедка, еврейка!
И тогда ошеломленная кормилица заголосила своим тонким, жалобным голосом:
— Не возводи на себя напраслину, Рехия, зеница ока моего, доченька моя, ягненочек ты мой правоверный! Неужто ты не веришь пророку?
Ракель присмирела, улыбнулась и сказала:
— Клянусь бородой пророка, кормилица: здесь, в Толедо, я не могу сказать тебе наверное, верую ли я в пророка.
Старуха отпрянула в испуге.
— Да убережет Аллах твой язык, Рехия, доченька, — сказала она. — Такие шутки — большой грех.
Но Ракель потребовала:
— Отныне изволь называть меня Ракель! Изволь называть меня Ракель! — И она перешла на крик: — Ракель! Ракель! А ну-ка, повтори! — С этими словами она опять плюхнулась в воду, обрызгав старухе все платье.
Лишь только Иегуда явился во дворец, король Альфонсо сразу его принял.
— Итак, — спросил он сухо и вежливо, — тебе уже удалось чего-то добиться, мой эскривано?
Иегуда приступил к отчету. Его репозитарии, законоведы, пока еще пересматривают и дополняют списки налогов и податей; точные цифры он сообщит королю в ближайшие недели. Им призваны в страну сто тридцать сведущих людей, в основном из мусульманских земель, но также из Прованса, Италии и даже из Англии. Они помогут наладить сельское хозяйство, горное дело, усовершенствовать ремесла, построить новые дороги. Иегуда приводил подробности, конкретные цифры, и все это он помнил наизусть, говорил свободно, никуда не заглядывая.
Казалось бы, король слушал доклад не слишком внимательно. Но когда Иегуда закончил, он поинтересовался:
— Помнится, ты хотел заняться устройством новых конных заводов? В докладе ты ничего о том не сказал. И еще ты обещал доставить сюда золоточеканщиков, ведь мы намерены чеканить собственные золотые монеты. Здесь тоже приняты какие-то меры?
В своих многочисленных докладных записках Иегуда один-единственный раз упомянул о коннозаводстве, о чеканке монет тоже только раз. Он поразился отменной памяти дона Альфонсо.
— С помощью Божьей и твоей, о мой государь, — ответил он, — быть может, и удастся наверстать за сто месяцев то, что было упущено за сто лет. Приготовления, сделанные за последние три месяца, кажутся мне неплохим началом.
— Да, кое-что сделано, — согласился король. — Но я не привык долго ждать. Скажу тебе прямо, дон Иегуда: я опасаюсь, что ты принесешь мне больше вреда, чем пользы. Прежде мои бароны пускай неохотно, пускай с оговорками, но все-таки делали взносы на военные надобности. Как мне говорили, это был главный источник пополнения казны. А теперь, когда ты стал нашим эскривано, они твердят, что нам-де предстоят долгие годы мира, и ровно ничего не хотят платить.
Иегуду раздосадовало, что король, даже не поблагодарив его за явные достижения, выискивает какие-то недостатки. Жаль, что донья Леонор вернулась назад в свой Бургос. В прошлый раз присутствие королевы с ее веселым взглядом, веселым голосом придавало беседе более приятный характер. И все же Иегуда подавил раздражение и ответил с почтительной иронией:
— По этой части твои менее знатные подданные не уступят твоим грандам. Когда дело заходит о платежах, все стараются как-нибудь увернуться. Но доводы, приводимые твоими баронами, шатки, и мои опытные законоведы легко их опровергнут. В самом скором времени я составлю письменное напоминание о долгах, обращенное к твоим рикос-омбрес, и буду смиренно просить, чтобы ты его подписал.
Бесстыдство и спесь грандов раздражали и самого короля, но все-таки его рассердило, что еврей позволил себе неуважительно о них отозваться. Тем более злило дона Альфонсо, что без еврея ему не обойтись. И он яснее повторил то, что уже сказал:
— Это ты навязал мне постылые восемь лет перемирия. Оттого я сейчас и вынужден прибегать к услугам торгашей и писак.
Иегуда опять сдержался.
— Твои советники ведь тоже признали, — парировал он, — что длительный мир выгоден тебе не меньше, чем эмиру Севильи. Земледелие и ремесла пришли в упадок. Бароны твои притесняют горожан и крестьян. Тебе нужны годы мира, чтобы достичь улучшений.
— Да, — с горечью ответил Альфонсо, — мне придется стоять в стороне, наблюдая, как другие воюют с неверными. А ты тем временем провернешь не одну выгодную сделку.
— Речь идет не о сделках, мой государь, — терпеливо попытался Иегуда втолковать королю. — Твои гранды стали чересчур спесивы оттого, что в военное время обойтись без них было невозможно, а сейчас ты должен внушить им, что ты король.
Альфонсо подошел к Иегуде совсем близко и заглянул ему в лицо своими серыми глазами, в которых светилось недоброе зарево.
— Какие же окольные пути измыслил ты, мой хитроумный господин эскривано, чтобы получить назад внесенные тобой деньги, так сказать, выколотить их из моих баронов, да еще с процентами? — спросил он.
Но Иегуда не отступал.
— Я располагаю кредитом, мой государь, — ответил он, — а следовательно, располагаю временем. Поэтому я и был в состоянии одолжить твоему величеству такие деньги. Не страшно, если придется долго ждать, пока они вернутся ко мне. На том-то и строится мой замысел: мы потребуем, чтобы твои гранды признали правомерность твоих налогов, но не станем требовать скорой уплаты. Мы будем давать им всё новые отсрочки. Зато потребуем ответных уступок, которые будут не так уж дорого стоить твоим баронам. Нужно, чтобы они предоставили своим городам и деревням фуэрос [33], привилегии, которые дадут этим поселениям независимость, в известных рамках конечно. Наша задача — добиться того, чтобы все больше городов и сел было подвластно тебе одному, а не твоим баронам. Горожане будут платить налоги охотнее и аккуратнее, чем твои гранды, и полученные с них подати будут более высокими. Трудолюбие землепашцев, торговая и ремесленная сметка горожан — вот в чем твоя сила, государь. Умножь их права — и сила твоих заносчивых грандов уменьшится.
Альфонсо был слишком умен, чтобы не согласиться со своим эскривано, что только таким путем и можно сломить сопротивление вконец обнаглевших баронов. Король знал, что в других христианских государствах Испании — в Арагоне, Наварре, Леоне — короли тоже пытались поддержать горожан и крестьян и умерить амбиции грандов. Но делалось это с крайней осторожностью. Короли ведь и сами принадлежали к грандам, а не к простому люду; они были рыцарями, они даже самим себе не желали сознаться в том, что берут сторону черни в борьбе против грандов. И никто до сих пор не осмеливался в столь неприкрашенных выражениях предложить подобные меры дону Альфонсо. Осмелился на это лишь чужестранец, который, естественно, понятия не имеет, что такое рыцарство и дворянское обхождение. В обыденных словах он описал обыденную задачу, которую и надо было решить. Альфонсо испытывал к нему и благодарность, и ненависть.
— Неужели ты всерьез полагаешь, — насмешливо заметил король, — что писаниной и болтовней можно заставить дона Нуньеса или дона Аренаса расстаться с городами и крестьянами? Не забывай, хитрец, что мои бароны — рыцари, а не торгаши или адвокаты.
И снова Иегуда превозмог обиду.
— Твоим господам рыцарям, — ответил он, — еще предстоит усвоить, что право, закон и договор обладают не меньшей силой и действенностью, чем их мечи и зáмки. Я убежден, мне удастся их этому научить, но, конечно, лишь при условии доброго содействия с твоей стороны, о государь.
Король внутренне сопротивлялся тому впечатлению, какое производили на него спокойствие и уверенность дона Иегуды. Он продолжал упрямиться:
— Возможно, они в конце концов и предоставят право свободной торговли какому-нибудь дрянному городишке, но взносов платить не станут, это я тебе наперед скажу. Бароны по-своему правы. В мирное время они не обязаны платить налогов. Я сам им в том поклялся, когда они поставили меня королем, и скрепил свою клятву подписью и печатью. Io el Rey. Но теперь, благодаря твоей мудрости, нас ожидают долгие годы без войны. На это они ссылаются, на этом они уперлись.
— Да простит мне твое величество, — как ни в чем не бывало продолжал дон Иегуда, — что мне приходится защищать короля против короля. Бароны твои не правы, доводы их несостоятельны. Я всем сердцем надеюсь, что мир продлится восемь лет, — но потом опять начнется война, ведь всем известно, что ты любишь войны. Оказывать тебе помощь в войне — это долг грандов. Я же, как твой эскривано, обязан заблаговременно позаботиться о твоей войне, то есть уже сейчас подумать о том, как изыскать необходимые средства. Пытаться спешно наскрести нужные деньги, когда война уже идет, было бы крайним неразумием. Сейчас мы учредим лишь малый ежегодный сбор и на первых порах будем взимать его только с твоих городов. Мы пожалуем им некоторые свободы, и они охотно будут обеспечивать тебе военные нужды. Бароны постыдятся выглядеть менее рыцарственными, чем горожане, и поэтому не откажут тебе в уплате того же взноса. — Дон Иегуда помолчал, предоставляя Альфонсо обдумать сказанное. Затем, уже уверенный в победе, продолжал так: — К тому же, мой государь, ты можешь совершить деяние, исполненное рыцарского великодушия, и тем самым принудить своих грандов согласиться платить требуемые взносы.
— Ну что там еще за махинации? — с недоверием спросил дон Альфонсо.
— После того неудачного похода, — пояснил Иегуда, — в руках севильского эмира осталось немало пленных. Твои бароны не слишком торопятся исполнить свое обязательство — выкупить пленников.
Дон Альфонсо покраснел. Обычай предписывал, чтобы вассал выкупáл своих ратников, а барон — своих вассалов, если те угодили в плен, находясь у него на службе. Бароны, разумеется, не отказывались от такого обязательства, только на этот раз выполняли его особенно неохотно. Они утверждали, что виноват во всем король: дескать, из-за его неблагоразумной поспешности они потерпели поражение. И сам дон Альфонсо был бы рад объявить: «Можете жмотничать дальше, я беру на себя выкуп пленников!» Но деньги для этого нужны были огромные, он не мог позволить себе такой широкий жест. И вот перед ним стоит Иегуда ибн Эзра и говорит ему:
— Смиреннейше предлагаю — выкупи всех пленных за счет государственной казны. Твои бароны не могут не видеть, что это им выгодно, а взамен мы потребуем от них одно-единственное обязательство: признать, что они и в мирные годы обязаны платить взносы на военные нужды.
— А средств в моей казне достаточно? — как бы невзначай поинтересовался дон Альфонсо.
— Об этом я позабочусь, государь, — бросил Иегуда, тоже как бы вскользь.
Лицо дона Альфонсо осветилось радостью.
— Великолепно продуманный план, — признал он.
Подойдя вплотную к своему фамильяру, он дотронулся до его нагрудной пластины.
— Нечего сказать, ты знаешь свое дело, дон Иегуда, — молвил король.
Но к радости и благодарности примешивалось горькое сознание того, что он все больше и больше зависит от умного, но неприятного ему торгаша.
— Жаль только, — сердито заметил дон Альфонсо, — что не удастся заодно посрамить баронов Кастро и их друзей. — И, подумав, прибавил: — С этими Кастро ты впутал меня в скверную историю.
Иегуду возмутило подобное извращение фактов. С баронами Кастро король враждовал еще с детских лет; их ненависть только обострилась, когда он забрал в казну толедский дворец баронов. А теперь король пытается изобразить дело так, будто во всем виноват он, Иегуда.
— Мне хорошо известно, — ответил он, — бароны Кастро винят тебя в том, что какой-то обрезанный пес оскверняет их замок. Но ты же и сам знаешь, государь, что уста их поносят тебя с давнишних пор.
Дон Альфонсо проглотил это замечание без возражений.
— Ну ладно, попытайся, — сказал он, пожимая плечами, — пусти в ход свои фокусы-покусы. Да только мои гранды — крепкие орешки, скоро сам убедишься. И с этими Кастро еще будет хлопот по горло.
— Благодарю тебя, государь, за то, что явил милость и одобрил задуманное мною, — ответил Иегуда.
Он преклонил колено и поцеловал королю руку. Сильная мужская рука дона Альфонсо, усеянная рыжими волосками, прикоснулась к пальцам дона Иегуды вяло и неохотно.
На следующий день дон Манрике де Лара, первый министр, посетил кастильо Ибн Эзра, чтобы выразить свое почтение новому эскривано. Министр прибыл в сопровождении своего сына Гарсерана, близкого друга дона Альфонсо.
Дон Манрике, по всей видимости отлично осведомленный о вчерашней аудиенции, заметил:
— Меня поразило, что для выкупа пленников ты готов предоставить в распоряжение его величества такую колоссальную сумму. — И он предостерег словно бы в шутку: — А не опасно ли одалживать могущественному королю такую уйму денег?
Дон Иегуда был сегодня скуп на слова. Гордыня и недоверчивость короля разгневали его, и обида еще не прошла. Он, конечно, знал, что в варварских северных краях лишь воин может рассчитывать на почет и уважение; о людях, которым вверено благосостояние страны, здесь отзываются пренебрежительно. И все же он не ожидал, что ему так трудно будет с этим свыкнуться.
Дон Манрике угадал его настроение и, словно желая смягчить бестактность дона Альфонсо, завел речь о том, что не стоит, дескать, обижаться на молодого горячего короля, которому разрубать запутанные узлы мечом нравится больше, чем заключать договоры. Ведь все детство дона Альфонсо прошло в военных лагерях. На поле брани он чувствует себя на своем месте, не то что за столом переговоров. Однако, сам себя прервал дон Манрике, он не затем явился, чтобы разговаривать о делах. Он просто хотел приветствовать своего сотоварища по королевскому совету, дона Иегуду. Не окажет ли он любезность дону Манрике и его сыну, показав им дом, о чудесах которого толкует весь Толедо?
Иегуда охотно исполнил просьбу гостей. Долго шагали они по устланным коврами покоям, по переходам и лестницам, а многочисленные слуги молча склонялись перед ними. Дон Манрике расхваливал убранство замка с видом знатока, а дон Гарсеран — с наивным восторгом.
В саду они повстречали детей дона Иегуды.
— Это дон Манрике де Лара, первый советник короля, нашего государя, — представил Иегуда, — а вот и его достойный сын, рыцарь дон Гарсеран.
Ракель смотрела на посетителей с детским любопытством. Она без тени смущения вступила с ними в беседу. Изъясняться по-латыни ей было еще трудно, хоть она и училась, не жалея сил. Посмеявшись над своими собственными ошибками, Ракель попросила мужчин перейти на арабский язык. Беседа стала более оживленной. Оба гостя восхваляли остроумие и очарование доньи Ракели, используя галантные выражения, по-арабски звучавшие особенно витиевато. Донья Ракель смеялась, гости смеялись вместе с нею.
Четырнадцатилетний Алазар тоже не отличался робостью. Он принялся расспрашивать дона Гарсерана о конях и рыцарских забавах. Молодой рыцарь не мог не поддаться обаянию этого живого, непосредственного мальчика и охотно отвечал на его расспросы. Дон Манрике дал дону Иегуде дружеский совет — определить мальчика пажом в какое-нибудь знатное семейство. Дон Иегуда ответил, что подумывает об этом; в душе он надеялся на то, что мальчика возьмет ко двору сам король, но сейчас предпочел промолчать о своих планах.
Вслед за доном Манрике другие гранды, прежде всего друзья семьи де Лара, тоже засвидетельствовали свое почтение новому эскривано майор.
Особенно охотно являлись с визитами молодые рыцари. Им нравилось находиться в обществе доньи Ракели. В Кастилии дочери знатных семейств присутствовали только на больших придворных церемониях и церковных праздниках; с ними трудно было поговорить с глазу на глаз, и обычно беседа ограничивалась избитыми пустыми фразами. В таких условиях, хотя бы просто для разнообразия, приятно было побеседовать с дочерью министра-еврея. Она ведь тоже была почитай что дама, а преграды этикета были в доме министра менее строгими. Молодые люди говорили Ракели длинные высокопарные комплименты. Девушка приветливо выслушивала эти куртуазные любезности, однако считала их всего-навсего забавной болтовней. А иногда она угадывала, что за подобными речами скрывается грубое желание. В таких случаях она сразу становилась робкой и замкнутой.
Ракель охотно общалась с христианскими рыцарями уже потому, что в беседах с ними можно было выучиться здешнему языку — не только официальной латыни, используемой в придворном обществе, но также и низкой будничной латыни, кастильскому наречию.
Кроме того, эти господа сопровождали Ракель, если ей хотелось посмотреть город.
Тогда она садилась в паланкин; по одну сторону ехал верхом на коне, к примеру, дон Гарсеран де Лара или дон Эстебан Ильян, а по другую — ее брат дон Алазар. За ней, тоже в паланкине, следовала кормилица Саад. Впереди, расчищая дорогу, бежали скороходы; чернокожие слуги замыкали процессию. Вот так Ракель и передвигалась по Толедо.
За сто лет, прошедших с тех пор, как город перешел в руки христиан, часть былого великолепия и роскоши была утрачена. Толедо был меньше Севильи, и все-таки в городе и его предместьях насчитывалось более ста тысяч жителей, а быть может, уже и двести тысяч. Таким образом, Толедо превосходил другие города христианской Испании, он был больше, чем тогдашний Париж, и гораздо больше, чем тогдашний Лондон.
В тот воинственный век крупные города не могли не быть крепостями — это касалось даже веселой Севильи. Каждый квартал Толедо был обнесен дополнительными прочными стенами с башнями, многие дома знати тоже строились как маленькие крепости. Все городские ворота представляли собой укрепленные сооружения, укреплены были все церкви, все мосты, перекинутые через реку Тахо у подножия высокого мрачного крепостного холма. А внутри городских стен домики теснились один к другому, кварталы взбирались по склонам. Ступенчатые улочки были темные и узкие и часто очень крутые, они напоминали донье Ракели опасные ущелья — целый лабиринт из выступов, закоулков, тупиков, повсюду каменные стены и тяжелые, окованные железом ворота.
Большие, солидные здания были в большинстве своем сооружены еще в мусульманскую эпоху; сейчас их кое-как поддерживали, не пытаясь что-либо изменить. В душе донья Ракель была уверена, что дома эти выглядели гораздо красивее, пока о них заботились мусульмане. Зато ей нравилось наблюдать за пестрой людской сутолокой, с раннего утра до позднего вечера заполнявшей улицы Толедо, а в особенности Сокодовер — старинную рыночную площадь. Шум людей, лошадиное ржание, крики ослов... Из-за всеобщей сумятицы на улицах то и дело образовывались заторы, повсюду валялся мусор. Жизнь в Толедо так и кипела, так и бурлила — это очень нравилось Ракели, и она почти не сожалела о прекрасной, упорядоченной Севилье.
Ей бросилось в глаза, до чего же робко и настороженно держались здесь мусульманские женщины. Все они были укутаны в плотную чадру. В Севилье женщины из простонародья частенько снимали чадру, когда работали или ходили на рынок, а в домах просвещенной знати только замужние дамы скрывали лица под вуалью — тончайшей драгоценной вуалью, воспринимавшейся скорее как украшение, а не как завеса. Но в Толедо — очевидно, затем, чтобы укрыться от взоров неверных, — все мусульманки всегда носили длинную плотную чадру.
Молодые гранды, гордившиеся своей столицей, поведали донье Ракели историю Толедо. На четвертый день творения, когда Господь Бог создал солнце, Он поместил его прямо над Толедо, поэтому считается, что город этот старше остальной земли. Действительно, город существовал с незапамятных времен, тому имелось множество доказательств. Этот город повидал карфагенян, затем в течение шестисот лет им владели римляне, триста лет — готы-христиане, четыреста лет — арабы. А ныне, вот уже сто лет, со времен достославного императора Альфонсо, городом снова владеют христиане — и они не уйдут отсюда до Страшного суда.
Лучшую свою эпоху, рассказывали молодые гранды, город пережил при христианских, вестготских властителях. Их-то потомками и являются сами они, рыцари. В те времена Толедо был самым богатым и великолепным городом на свете. Дочери своей Брунгильде король Атанагильд дал в приданое огромные сокровища — они стоили три тысячи крат тысячу золотых мараведи. Королю Реккареду достался стол иудейского царя Соломона, и стол тот был выточен из единого огромного изумруда и вделан в золотую оправу. Вдобавок у короля Реккареда имелось волшебное зеркало, в которое можно было увидеть весь мир. И все это разграбили, разрушили, растратили мусульмане, эти неверные, эти псы, эти варвары.
Юные рыцари с особой гордостью говорили о толедских церквях. Ракель с робким любопытством разглядывала тяжелые постройки, напоминавшие крепости. Она пыталась представить себе, до чего же благородными и красивыми выглядели эти здания сто лет назад, когда они еще были мечетями, когда их окружали деревья, фонтаны, аркады, мусульманские училищные дома. Теперь все так голо и мрачно!
Во дворе церкви Святой Леокадии она увидела фонтан, окаймленный искусно обточенными камнями, на которых была высечена арабская надпись. Ракель, чрезвычайно гордившаяся тем, что умеет разбирать старинные куфические письмена, стала водить пальцем по полустершимся каменным буквам. Наконец она прочитала: «Во имя всемилостивого, всемилосердного Бога. Халиф Абдуррахман, победитель — да продлит Аллах его дни, — повелел соорудить сей фонтан в мечети города Толейтолы [34] — да сохранит Аллах сей город — в семнадцатую неделю 323 года» [35]. Выходит, с тех пор минуло двести пятьдесят лет.
— Давненько это было, — сказал дон Эстебан Ильян, в тот день сопровождавший ее, и ухмыльнулся.
Молодые рыцари не раз предлагали ей зайти внутрь церкви и осмотреть убранство. Обитатели Севильи много говорили об этих «церквах», о мерзостных кумирнях, в какие превратились под владычеством северных варваров прекрасные когда-то мечети. Ракель была бы не прочь осмотреться в такой церкви, и все же ее одолевала робость, и девушка всякий раз находила предлог для отказа. В конце концов она преодолела нерешительность и в сопровождении дона Гарсерана и дона Эстебана вступила под своды церкви Святого Мартина.
Свечи мерцали в полумраке. Из кадил курился ладан. А вот и они, те самые, которых она одновременно и хотела, и страшилась увидеть: изображения, образы идолов, в исламе находившиеся под запретом. Предположим, западные мусульмане довольно-таки свободно толковали то или иное предписание пророка, пили вино, разрешали женщинам не закрывать лиц, но притом они свято соблюдали запрет, провозглашенный пророком: не изображай Аллаха, не изображай живых существ, будь то люди или животные. Самое большее, что дозволялось искусству, — наметить форму растения или плода. А тут повсюду стояли люди из камня, люди из дерева. Вдобавок тут можно было увидеть плоских, пестрых людей и животных, написанных на деревянных досках. Значит, вот они какие — идолища, ненавистные Аллаху и пророку!
Разумный человек, от Бога наделенный нравственным чувством, будь он иудей или мусульманин, не может не гнушаться подобными изображениями. Ничего не скажешь, они и впрямь отвратительны, странно застывшие и все-таки живые, неестественные, полумертвые, чем-то напоминающие почти задохшихся рыбин на рынке. Эти варвары дерзнули сравняться с Аллахом, они создали людей по Его образу и подобию — и сами же, глупцы, преклоняют колени перед кусками камня и дерева, ими же обработанными, и кадят им ладан. Но в Судный день Аллах призовет тех, кто сотворил сих истуканов, и спросит, способны ли они вдохнуть в них жизнь, — а если не смогут, Аллах навеки предаст их погибели.
И все же Ракель неотрывно глядела на идолов. Ее поразило сознание того, что такое вообще возможно: сохранить человеческий образ, бренную плоть, выражение лица, мимолетный жест. Выходит, подобное искусство доступно смертному человеку — это наполняло душу Ракели гордостью и ужасом.
Сопровождавшие ее рыцари благоговейно и подробно объясняли, где что изображено. Вот там стоит деревянный человечек в плаще и с гусем. Это святой Мартин, которому посвящен сей храм. Он был римский офицер; он вышел на поле брани, вооруженный одним только крестом, и это против несметного вражьего полчища. Как-то раз, когда было очень холодно, он отдал свой плащ нищему, и Бог с неба тотчас накинул ему на плечи новый плащ. В другой раз император остался сидеть в присутствии Мартина, но трон загорелся, и государю пришлось-таки встать и почтить святого. Все эти чудеса были наглядно представлены на раскрашенных досках. У доньи Ракели голова шла кругом — судя по всему, этот Мартин был великим дервишем.
Другая картина изображала мусульманскую девушку с корзиной, полной роз, а перед девушкой в изумленной позе замер человек в арабских одеждах, с царственной осанкой. Дон Гарсеран — с таким видом, словно на что-то намекал, — стал рассказывать историю о принцессе Касильде и ее отце Аль Меноне, короле Толедо. Касильда, тайно воспитанная своей нянюшкой в христианской вере, самоотверженно заботилась о христианских пленниках, которых отец ее заточил в темницы. От доносчика король узнал, что девушка носит пищу пленным. Он неожиданно предстал перед дочерью и спросил, что у нее в корзине. Там был хлеб, но девушка ответила: «Розы». Разгневанный отец приподнял крышку корзины, а хлеб, подумать только, уже превратился в розы. Ракель не так уж удивилась этому рассказу. Нечто подобное она читала в арабских сказках.
— А-а, ясно, — сказала она, — девушка была волшебница.
Дон Гарсеран строго поправил ее:
— Она была святая.
Дон Эстебан Ильян поделился с нею тайной: в рукоять его меча вделана косточка святого Ильдефонсо; эта реликвия уже два раза помогла ему спасти жизнь в битве. «Сколько же волшебников у этих христиан», — подумала донья Ракель и живо рассказала рыцарям, что существует еще одно верное средство: нужно, чтобы в утро битвы паломник, побывавший в Мекке, лучше всего — дервиш, плюнул в чашу с питьем.
— Так поступают многие из наших воинов, — пояснила она.
За всем новым, что Ракель видела, слышала и переживала в Толедо, с поразительной быстротой тускнели в памяти впечатления прежнего, мусульманского мира. Ей уже трудно было в точности припомнить черты своей любимой подружки Лейлы или резкий призывный крик муэдзина с минарета мечети Асхар. Но она не хотела быть слишком забывчивой, она по-прежнему много читала по-арабски и упражнялась в затейливой арабской каллиграфии. Теперь она в большей степени чувствовала себя еврейкой, но все-таки продолжала соблюдать мусульманские обряды, совершала предписанные омовения, читала молитвы. Отец ее ни к чему не понуждал.
Кормилица Саад постоянно находилась рядом с Ракелью и не давала ей забыть прошлое. По вечерам, когда кормилица помогала ей раздеться, они болтали о том, что видели за день, и сравнивали Толедо с Севильей.
— Поменьше водись с неверными, Рехия, ягненочек ты мой, — внушала кормилица. — Все они отправятся в геенну огненную, потому что все они бесстыдники. Они это и сами знают, а оттого еще больше чванятся перед другими здесь, на земле. А самая чванливая женщина — их султанша. Эта неверная проводит время где-то вдали от гарема своего мужа, султана Альфонсо, в каком-то северном городе. Люди рассказывают, будто ее город такой же холодный и гордый, как она сама.
Ничего не возразишь, неверные горды и чванливы, в этом кормилица права. Донья Ракель еще ни разу не видала короля, не знала, как он выглядит. Даже отец — а он ведь один из советников короля, — похоже, видит его не часто.
От Ибн Омара, своего управителя и секретаря, умевшего раздобыть полезные сведения, дон Иегуда узнал, что здешние гранды относятся к нему враждебно. За несколько лет, прошедших со смерти хитроумного Ибн Шошана, они добились расширения своих привилегий, а после поражения короля Альфонсо присвоили себе новые преимущества. Теперь они возмущались: дескать, явился новый еврей, еще хитрее, еще ненасытнее прежнего, и мечтает заграбастать все, чем они владеют. Они поносили его последними словами, склочничали, строили козни. Иегуда невозмутимо выслушал доклад управителя. Он дал Ибн Омару указание — распространить слухи о том, что новый эскривано защищает угнетенный народ от баронов-грабителей и заботится о благе горожан и крестьян.
Партию противников дона Иегуды возглавлял архиепископ Толедский, воинственный дон Мартин де Кардона, близкий друг короля. С тех пор как христиане отвоевали эти земли, церковники неустанно боролись с еврейскими общинами. В отличие от прочего населения, евреи не платили церковную десятину, уплаченные ими подати шли непосредственно королю. Ни папский эдикт, ни постановления кардинальской коллегии не могли изменить положения дел. Архиепископ дон Мартин был заранее озлоблен, так как предвидел, что евреи, имея на своей стороне хитроумного Ибн Эзру, будут еще сильнее упорствовать в своем нечестивом нежелании подчиниться требованиям церкви. Он старался любыми средствами противодействовать новому эскривано.
Тем большей неожиданностью стал визит, вскоре после переезда дона Иегуды в Толедо нанесенный ему — по-видимому, с самыми дружественными намерениями — каноником доном Родригом [36], который был секретарем архиепископа и духовником короля.
Этот спокойный, учтивый человек живо интересовался книгами. Он говорил, читал и писал на латинском и арабском языках, умел читать и по-еврейски. Он с удовольствием побеседовал с Иегудой, а еще больше ему понравилось общаться с мудрым другом Иегуды — Мусой ибн Даудом.
Помещения, отведенные Мусе, были обставлены покойно и уютно. Старик дважды на своем веку пережил изгнание; он знал, что такое нищета, и научился сносить ее без ропота. Но именно поэтому он ценил удобства. Не без легкой гордости показывал он канонику, как продуманно расположены в его покоях отопительные трубы, как тщательно выполнен войлочный настил на стенах — его можно было смочить при помощи хитрого устройства и таким образом обеспечить себе приятную прохладу в жаркие дни. Многочисленные книги были размещены так, чтобы в любой момент Муса мог достать нужную; его любимый книжный пюпитр стоял на хорошо освещенном месте. Маленький круглый зал распахивался прямо в сад, так и призывая посидеть, отдавшись спокойному созерцанию.
Любознательный каноник просто наглядеться не мог на библиотеку Иегуды и Мусы. Он удивлялся разнообразию книг, представлявших все отрасли знания, изящной каллиграфии, красоте инициалов и пестрых заставок, ловко сработанным футлярам для свитков, изысканным и в то же время прочным переплетам книг. Но больше всего поразил его материал, использованный при изготовлении большинства книг. Это был материал, о котором христиане знали только понаслышке, — бумага.
А ведь ученым христианского мира приходится писать на пергаменте, который делают из кожи животных! Мало того что писать на нем труднее, вдобавок материал этот дорог и его не всегда достанешь. Писцы нередко использовали пергаменты, уже побывавшие в употреблении; чтобы записать новые сочинения, они вынуждены были с большим трудом соскабливать то, что с неменьшим трудом записали их предшественники. И кто знает, вполне может случиться так, что какой-нибудь сегодняшний писец, пускай с наилучшими намерениями, уничтожит благороднейшую старинную мудрость, дабы сохранить для потомства свои собственные, иногда крайне наивные размышления.
Дон Иегуда поведал канонику, как производят эту самую бумагу. Используя мельницы, перетирают растительный материал, называемый хлопком, в кашицу беловатого цвета, которую затем вычерпывают и высушивают; и все это обходится совсем недорого. Лучшую бумагу изготовляют в Хативе, она крупнозернистая и зовется хатви. Дон Родриг осторожно подержал в руках книгу, сделанную из такой бумаги, с детским изумлением думая о том, сколько умственных богатств можно вместить в столь малый объем и вес. Иегуда рассказал, что сейчас занят приготовлениями к устройству бумажных мануфактур в Толедо — река здесь есть, и почва для растений тоже подходящая. Дон Родриг пришел в восторг. Тем более что Иегуда обещал прямо сейчас доставить ему немного бумаги.
Потом дон Родриг и старый Муса сидели одни в маленьком круглом зале и неспешно беседовали. Дон Родриг говорил о том, что даже в христианские земли проникли слухи об учености Мусы, и в особенности о большом историческом труде, над которым тот работает; слышали здесь и о злоключениях, какие претерпел Муса. Араб поблагодарил гостя вежливым кивком. Высокий и худой, он удобно посиживал в мягких подушках, слегка склонившись вперед, а в его больших добрых глазах светились спокойствие и мудрость. Он был немногословен, однако каждая фраза свидетельствовала об обширных познаниях, богатом опыте, глубоких размышлениях. Все, что он говорил, звучало так ново, так увлекательно — притом немного сомнительно, по мнению дона Родрига.
Да и кое-что другое в этом кастильо Ибн Эзра не могло не внушить сомнений. Например, среди разноцветных надписей, бежавших по фризу, встречались и еврейские. Прочитать их было нелегко, потому что знаки сплетались с узорами орнамента. И все же каноник, гордившийся своими познаниями в еврейском языке, сообразил, что они заимствованы из Священного Писания, из книги Кохелет [37], приписываемой Соломону. Да, подтвердил Муса, совершенно верно. Он взял посох и стал указывать канонику на письмена, которые вились среди затейливых арабесок, то исчезая, то снова появляясь. Указывая, он одновременно читал и переводил на латинский язык. Надпись гласила: «Ибо участь сынам человека и участь скоту — одна и та же им участь: как тому умирать, так умирать и этим, и одно дыханье у всех, и не лучше скота человек; ибо все — тщета. Все туда же уходит, все — из праха, и все возвратится в прах. Кто знает, что дух человека возносится ввысь, а дух скота — тот вниз уходит, в землю?» [38] Глаза дона Родрига следили за еврейскими письменами на стене, он видел и слышал, что Муса переводит правильно. Но ведь в переводе святого Иеронима эти стихи, которые дон Родриг помнит наизусть, звучат несколько иначе? Странно, отчего же в устах этого мудрого, благодушного Мусы даже слово Божие чуточку отдает запахом серы?
Но как бы то ни было, этот старик, надзиравший над библиотекой кастильо Ибн Эзра, привлекал каноника едва ли не сильнее, чем сама библиотека. Невольно возникало ощущение, что Муса, спокойно восседающий в подушках, пребывает вне времени, выше времени, — говорят, что истинная мудрость тоже неподвластна времени. В иные минуты дону Родригу, пятидесятилетнему мужчине, казалось, что Муса лишь немногим старше его, а иногда — что он старше на тысячу лет. Блеск, светившийся в спокойных, чуть насмешливых глазах Мусы, одновременно завораживал и смущал слушателя. И все-таки дон Родриг, разговаривая с этим человеком, чувствовал себя свободнее, чем в беседах с подавляющим большинством христиан, наивно преданных вере.
Он рассказал Мусе об академии, которую учредил. Само собой разумеется, его скромное начинание даже сравнить нельзя с мусульманскими «домами мудрости», и тем не менее он приложит усилия к тому, чтобы познакомить христианский Запад с арабской мудростью, как и с языческой мудростью древних.
— Не подумай, о премудрый Муса, — с жаром убеждал дон Родриг, — будто сердце у меня недостаточно широкое. Я распорядился перевести Коран на латинский язык. Даже неверные — как иудеи, так и мусульмане — трудятся в моей академии. Если позволишь, я приведу к тебе кого-нибудь из своих учеников, и пусть он тоже удостоится беседы с тобой.
— Так и поступи, высокочтимый дон Родриг, — любезно ответил Муса. — Приводи ко мне своих учеников. Только посоветуй им проявлять осторожность. И сам будь осторожен!
И он указал еще на одно изречение, начертанное на стене. Оно опять-таки было заимствовано из Священного Писания, на этот раз из Пятой книги Моисеевой: «Проклят, кто слепого сбивает с пути!» [39]
Когда дон Родриг прощался с владельцем кастильо (это произошло гораздо позже, чем входило в первоначальные намерения гостя, в итоге засидевшегося неприлично долго), он в шутку сказал:
— Мне надлежало бы досадовать на тебя, дон Иегуда. Ты едва не вынудил меня преступить десятую заповедь. Я, правда, не возжелал ни дома твоего, ни ослов, ни слуг и служанок твоих, однако опасаюсь, что возжелал твоих книг.
Старшина общины, дон Эфраим, явился к Иегуде, чтобы побеседовать о делах альхамы.
— Как и ожидалось, — начал он, — слава твоя и блеск стали благословением для всей общины, но вместе с тем привели к новым притеснениям. Зависть к твоему высокому рангу поджигает ненависть, кою питает к нам архиепископ, сей нечестивец, сей Исав [40]. Дон Мартин снова вытащил на свет божий один пергамент, провалявшийся в пыли целых шесть лет, — это постановление кардинальской коллегии, и там предписано, чтобы не только сыны Эдома [41], но также и дети Авраамовы выплачивали десятину церкви. Шесть лет тому назад благородный альфаким Ибн Шошан — да пребудет благословенна память праведника! — сумел отразить натиск попов. Однако ныне, возомнил нечестивец, пробил час расплаты. Он направил в альхаму послание, полное угроз.
Дон Иегуда хорошо понимал: речь в данном случае идет не только о деньгах. Если спор о десятине будет решен в пользу церкви, под угрозой окажется главная привилегия евреев — подчиняться непосредственно королю. Если церковь одержит победу, между еврейской общиной и королем будет стоять архиепископ. В душе дон Иегуда не мог не признать, что опасения дона Эфраима насчет архиепископа далеко не беспочвенны. Дон Мартин — близкий друг короля. И уж конечно, ему со всех сторон нашептывают, что неправое возвышение Ибн Эзры (назначить еврея на столь высокую должность — большой грех) можно хоть как-то загладить, наконец-то принудив евреев платить десятину церкви.
Но Иегуда не хотел выдать своих опасений.
— Нечестивец и на сей раз преуспеет столь же мало, как прежде, — молвил он, а затем добавил: — Кстати, разве не находится в моем ведении все, что имеет касательство к налогам? Если дозволишь, на послание архиепископа отвечу я.
Это совершенно не входило в расчеты дона Эфраима; он не желал уступить Иегуде хоть что-то из своих полномочий. И он вежливо ответил:
— Я бы постеснялся, господин мой и учитель Иегуда, возложить на твои плечи новое бремя. Сегодня я, от имени альхамы, прошу тебя поразмыслить кое о чем другом. Роскошь сего жилища и все богатства, какими благословил тебя Господь, и слава, сопряженная с благорасположением короля, которое, конечно, сам Господь обратил на тебя, — для завистников народа Израилева все это как сучок в глазу, это кровоточащая язва для черного сердца архиепископа. Поэтому я опять внушал всем членам альхамы, чтобы они вели себя как можно незаметнее, не раздражая злодеев наружным блеском. Прошу тебя, постарайся и ты не распалять их ненависть, дон Иегуда.
— Я понимаю твое беспокойство, господин мой и учитель дон Эфраим, — ответил Иегуда, — но не разделяю его. Долгий опыт научил меня, что гордый и властный вид внушает людям почтение и отпугивает врагов. Прояви я слабость или скаредность, архиепископ еще жесточе ополчится на меня и на вас.
В субботу после этого разговора дон Иегуда пришел в синагогу.
Его изумило, до чего же убогим было убранство этой главной святыни испанских евреев. Даже в синагоге дон Эфраим не допускал роскоши. Правда, когда открывался ковчег, где хранятся свитки Торы (его называют Арон ха-кодеш, кивот Завета), внутри поблескивали инкрустированные футляры со свитками, богато вышитые покровы, золотые, искусно выкованные пластины и короны.
Дон Иегуда был позван прочитать недельный отрывок из Пятикнижия. Повествовалось на сей раз о том, как языческий пророк Валаам был послан, дабы проклясть народ Израилев, однако Бог заставил его изречь благословение избранному народу, и язычник возгласил: «Как прекрасны шатры твои, Иаков, жилища твои, Израиль! Расстилаются они, как долины, как сады при реке, как алойные дерева, насажденные Иеговой, как кедры при водах... Он пожирает народы язычников, враждебные ему, он раздробляет кости преследователей» [42].
Иегуда монотонно, нараспев, как предписано древним чином, возглашал стихи Писания. Он читал с заметным усилием, его выговор, вероятно, кому-то казался странным и даже немного смешным. Однако никто не смеялся. Напротив, толедские евреи, как мужчины, так и женщины, внимали ему с величайшим почтением; искреннее чувство, одушевлявшее дона Иегуду, передалось им всем. Сей муж, по воле судьбы во отрочестве своем сделавшийся мешумадом, ныне вернулся в Завет Авраамов, вернулся добровольно, со смирением в сердце. Сей муж, облеченный властью, способен сделать так, чтобы благословения, которые он сейчас изрекал, сбылись и для них.
Теперь, когда Ракель могла не таясь исповедовать свою настоящую веру, ей стало труднее, чем прежде, чувствовать себя еврейкой. Она часто читала Великую Книгу; случалось, она по целым часам сидела, упоенно мечтая о тех временах и событиях, о деяниях патриархов, царей и пророков. Мощь и величие духа, глубочайшее благочестие, о котором там говорилось, но также и проявления слабости, мелочности, глубочайшей порочности, о чем Великая Книга тоже не умалчивала, — все это будто бы снова облекалось в плоть и кровь, и Ракель была так горда, так счастлива, что род ее восходит к подобным праотцам.
Но с живыми евреями, окружавшими ее в Толедо, она не чувствовала особого родства — несмотря на то, что твердо и честно решила стать одной из их общины.
Чтобы лучше познакомиться со своим народом, она часто бывала в еврейском городе, иудерии.
В таких прогулках ее обычно сопровождал дон Беньямин бар Абба, молодой родственник старшины альхамы. В кастильо Ибн Эзра его однажды привел каноник дон Родриг. Беньямин принадлежал к числу его учеников, он был переводчиком при академии.
Дону Беньямину не исполнилось еще и двадцати трех лет, но рассудок у него был острый, а познания глубокие. Было в нем что-то мальчишеское, плутоватое, озорное, и это привлекало Ракель. Скоро они совсем подружились. Оба охотно посмеивались над тем, что другие, пожалуй, сочли бы неподходящим предметом для шуток. На некоторые темы, о которых донья Ракель не решилась бы заговорить с отцом и даже с дядей Мусой, она охотно беседовала с Беньямином.
Он, в свою очередь, чистосердечно делился с Ракелью многими размышлениями и переживаниями. Рассказывал он ей, например, что ему не слишком-то нравится родственничек, дон Эфраим, па́рнас — это человек хитрый и непростой, если бы у Беньямина водились хоть какие-то собственные деньги, он бы и дня не выдержал в доме этого дона Эфраима. Донье Ракели еще никогда не случалось иметь бедных друзей. Она смотрела на своего нового товарища с удивлением и любопытством.
Беньямин соблюдал иудейские обряды, но только затем, чтобы не вызвать недовольства у дона Эфраима, сам же он не придавал им особого значения. Зато восхищался арабской мудростью, а еще говорил о великих древних, давно сгинувших народах, чаще всего о греках — об ионийцах, как он их называл. Он даже осмеливался утверждать, будто один из этих ионийцев, некий Аристотель, такой же мудрый, как учитель наш Моисей. При всем том он гордился, что принадлежит к евреям — народу Книги, народу, свято пронесшему Великую Книгу сквозь тысячелетия.
В иудерии этот Беньямин был проводником доньи Ракели. В стенах Толедо обитало свыше двадцати тысяч евреев, еще пять тысяч насчитывалось в городских предместьях. Хоть в ту пору никакой закон того не предписывал, большинство предпочитало жить в своем собственном квартале, который тоже был обнесен стенами с укрепленными воротами.
Евреи, рассказывал Беньямин, давным-давно осели в Толедо, и даже само название города происходит от еврейского слова толедот — родословие. Первые евреи, явившиеся сюда, были посланцами царя Соломона, и они собирали дань с варваров, и жилось здесь евреям неплохо. Только при христианах-вестготах на них обрушились страшные гонения. Жесточе всех прочих преследовал их выходец из собственного роду-племени, некий Юлиан [43], переметнувшийся к христианам и возведенный ими в сан архиепископа. Все более суровые указы издавал он против своих прежних собратьев и в конце концов добился закона, который предписывал всем евреям перейти в христианство, а кто не перейдет, тот будет продан в рабство. В ответ на это евреи призвали из-за моря арабов и помогли им завоевать страну. В захваченных городах арабы оставляли еврейские гарнизоны, и коменданты тоже были евреи.
— Представь себе, донья Ракель, — обратился к ней Беньямин, — каково все тогда обернулось: угнетенные вдруг стали господами, а бывшие угнетатели — рабами.
Беньямин с восторгом говорил ей о книгах, созданных сефардскими евреями — поэтами и учеными — в последующие века мусульманского владычества. Наизусть читал он пылкие стихи Соломона ибн Габироля [44] и Иегуды Галеви [45]. Рассказывал он и о математических, астрономических, философских трудах Авраама бар Хия [46].
— Все то великое, что создано здесь, в стране Сфарад, все, что облеклось в мысль или в камень, — с глубоким убеждением произнес Беньямин, — создано при участии евреев.
Однажды Ракель рассказала ему о смущении, в какое пришла она при виде идолов в церкви Святого Мартина. Он выслушал ее внимательно. Постоял в нерешительности. Затем, с лукавым и таинственным видом, достал какую-то книжку и показал ей. В этой книжице — он называл ее записной книжкой — были рисунки, образы людей. Порой в них проглядывала злая насмешка, лица людей иногда превращались в самые настоящие звериные морды. Донья Ракель была изумлена, перепугана, заинтересована. Неслыханное святотатство! Этот дон Беньямин дерзнул не только в общих чертах воссоздать человеческие фигуры наподобие тех языческих кумиров, которых донья Ракель видела в церкви, — нет, он осмелился на большее, он создавал вполне определенных, узнаваемых людей. Он, верно, решил сравняться с Богом — его дерзновенная воля изменяла черты людей, уродовала их души. Да как же земля не разверзнется, не поглотит святотатца? А сама она, Ракель, — разве она не участвует в нечестивом деянии, разглядывая эти рисунки? И все-таки она ничего не могла с собой поделать, она продолжала листать книжицу. На этой вот странице изображен зверек, кажется лисица, однако нет, не лисица, ведь с хитрой мордочки на нее поглядывали благостные глаза дона Эфраима. И тут Ракель, несмотря на терзавшие ее сомнения и страхи, не могла не расхохотаться.
Но ближе всего казался ей Беньямин, когда он начинал рассказывать удивительные истории, приключившиеся с великими иудейскими мужами, некогда жившими в Толедо.
Взять хотя бы историю рабби Ханана бен Рабуа. Он придумал удивительные водяные часы. Две чаши фонтанов, две цистерны, устроенные с таким расчетом, чтобы одна чаша медленно наполнялась водой, по мере того как луна прибывала, другая же опустошалась, а когда луна шла на убыль, все происходило наоборот, и по этим часам сразу было видно, какой сейчас день месяца и даже час дня. Завистливые соперники обвинили рабби Ханана в колдовстве. «Знания всегда внушают подозрение», — с видом умудренного годами старца заметил дон Беньямин. И алькальд заточил рабби Ханана в темницу. Между тем цистерны перестали наполняться водой, как положено. Тогда подумали, что рабби, до того как его заключили под стражу, намеренно повредил часы, над которыми сам же трудился трижды семь лет. Его пытались принудить починить часы, но он только испортил их вконец. И тогда его сожгли на костре.
— Башня, в которую его заточили, сохранилась по сей день, — заключил дон Беньямин. — И те цистерны тоже еще можно увидеть в Уэрте-дель-Рей, в давно заброшенном дворце Галиана.
Вечером Ракель пересказала кормилице Саад историю несчастного изобретателя, рабби Ханана, которого злые люди подвергли таким мучениям в награду за все его искусство и науку. Она в ярких красках поведала кормилице о водяных часах, о темнице, о сожжении рабби. А кормилица Саад на это ответила:
— Какие злые люди здесь, в Толедо! Куда бы как лучше нам, Рехия, ягненочек ты мой, вернуться назад в Севилью, да хранит ее Аллах!
32. Хатиб — духовное лицо, руководящее пятничным богослужением у мусульман. Кроме того, хатибы произносят речи на празднествах и торжественных мероприятиях.
33. Фуэрос — привилегии и вольности, предоставляемые королем различным группам своих подданных.
34. Арабское название Толедо.
35. Исламское летоисчисление ведется от хиджры (16 июля 622 г. н. э.) — даты переселения пророка Мухаммада и первых мусульман из Мекки в Медину.
36. Прототипом этого героя послужил выдающийся церковный деятель Родриго Хименес де Рада (1170–1247), в 1209 г. ставший архиепископом Толедским. Фейхтвангер, по-видимому, намеренно использует более старую, франкскую форму имени (Родриг). Легкое различие между именами реального исторического лица и вымышленного персонажа, скорее всего, призвано подчеркнуть довольно свободное обращение автора с историческими фактами и хронологией.
37. Еврейское название Книги Екклесиаста, или Проповедника.
38. Перевод И. М. Дьяконова, по изданию: Поэзия и проза Древнего Востока. М., 1973. С. 642 (Библиотека всемирной литературы). Ср. с каноническими переводами Книги Екклесиаста (Екк. 3: 19–21).
39. Втор. 27: 18.
40. Старший из сыновей Исаака, за чечевицу похлебки продавший свое первородство младшему брату Иакову.
41. То есть сыны Исава, носившего прозвище Эдом (Красный). Согласно Библии, потомки Иакова должны были одержать победу над нечестивыми потомками Исава-зверолова — таковыми в Священном Писании именуются идумеи (или эдомитяне, также едомитяне). Дон Эфраим использует данное обозначение в расширительном смысле, подразумевая нечестивцев-христиан.
42. Ср. Числ. 24: 5–8.
43. Святой Юлиан Толедский (642–690) — архиепископ Толедо с 680 г.
44. Точнее, Шломо ибн Гвироль, философ и поэт XI в.
45. Иегуда бен Шмуэль га-Леви (ок. 1075–1141) — поэт и философ.
46. Авраам бар-Хия Ганаси (1065–1140) — математик, астроном и философ из Барселоны.
ГЛАВА 3
Братья Фернан и Гутьерре де Кастро, не ограничившись пустыми угрозами, перешли к действиям против того, кто отдал их кастильо обрезанному нехристю. Бароны с оружием в руках нападали на владения дона Альфонсо, однажды подошли к самым стенам города Куэнки. Они захватывали горожан, находившихся в пути, и уводили пленников в свои замки. Они угоняли скот у кастильских крестьян. Завладев добычей, они возвращались в свой Альбаррасин, лежавший в неприступных горах.
Дон Альфонсо был в бешенстве. Этих баронов Кастро он ненавидел с малолетства. Альфонсо стал королем в трехлетнем возрасте, а регентом тогда назначили одного из их клана. Тот обращался с мальчиком плохо, был строг к нему, так что Альфонсо возликовал, когда Манрике де Лара наконец-то сокрушил партию баронов Кастро. Но те по-прежнему пользовались большим влиянием в своем графстве, и среди кастильских грандов у них насчитывалось немало приверженцев.
Новые бесчинства братьев Кастро чертовски разозлили Альфонсо. Терпеть дальше он не намерен. Он возьмет штурмом их замки, разрушит их до основания, он велит остричь этих баронов наголо и заточит их в монастырь. Или нет, лучше отрубить им головы.
В глубине души он понимал, что, предприми он подобный поход, ему не миновать опасной стычки с дядюшкой, королем Арагонским.
Арагон, как и Кастилия, давно уже претендовал на сюзеренные права над графством этих Кастро, владевших гористой местностью Альбаррасин, на самой границе Кастилии и Арагона. Однако сыновья последнего владетельного графа, братья Фернан и Гутьерре, после смерти отца отказались признать над собой чье-либо сюзеренство. А значит, если теперь он, Альфонсо, вторгнется в их графство, они могут просить Арагон о защите. И его дядя Раймундес, король Арагонский, не упустит случая заполучить себе новых вассалов и возьмет Альбаррасин под защиту от кастильских войск, что неминуемо приведет к войне с Арагоном.
Но Альфонсо отгонял прочь подобные сомнения, не позволяя им стать отчетливыми мыслями. Он пойдет походом на этих проклятых Кастро! Сейчас он вызовет Иегуду. И пусть тот раздобудет ему деньги!
Во дворец Иегуда шел в отличном расположении духа. Он не знал, зачем дон Альфонсо, которого он давно уже не видал, повелел ему прийти. Иегуда с радостью предвкушал, как будет докладывать королю о последних успехах. Более того, он нес с собой вещественное доказательство одного из своих успехов, и эта безделушка, несомненно, порадует дона Альфонсо.
Он стоял перед королем и докладывал. Несколько рикос-омбрес (девять, если быть более точным), давно просрочивших уплату налогов, скрепили подписями и печатями важное обязательство: в случае дальнейшей неуплаты они откажутся от своих притязаний на некоторые города, передав их королю. Кроме того, Иегуде приятно было отметить, что налажено одиннадцать новых земледельческих хозяйств, которые послужат примером другим; что поблизости от Талаверы начато пробное разведение шелковичных червей; что открыты новые большие мастерские здесь, в Толедо, а также в Бургосе, Авиле, Сеговии, Вальядолиде.
Наконец Иегуда преподнес свой сюрприз.
— Однажды ты, государь, — начал он, — упрекнул меня в том, что я не призвал в Кастилию золотых дел мастеров и чеканщиков монет. Дозволь же мне почтительно вручить тебе первое изделие твоих золоточеканщиков.
Гордо улыбнувшись, он передал дону Альфонсу «безделушку», которую принес с собой.
Король взял ее, посмотрел, и лицо его просияло. До сего дня в христианских государствах полуострова были в ходу арабские золотые монеты. А сейчас он держал в ладони первую золотую монету христианской Испании, и это была кастильская монета. Посередине, поблескивая красноватым золотом, выделялся королевский профиль — да, это он, Альфонсо! — а по кругу шла латинская надпись: «Альфонсус, милостию Божией король Кастилии». На другой стороне монеты был отчеканен небесный покровитель Испании — апостол Иаков, Сант-Яго, на коне, с воздетым мечом. Таким он всегда и мчится по воздуху, помогая христианскому воинству разить неверных.
Дон Альфонсо жадно, с детским удовольствием рассматривал и ощупывал прекрасное создание чеканщиков. Так, значит, его лик, запечатленный на добром, полноценном золоте, впредь будет известен всем христианским странам, как и странам ислама, и всем он будет напоминать, что у Кастилии надежные заступники — Сант-Яго и он, дон Альфонсо.
— Превосходно, дон Иегуда, — похвалил король, и на его светлом лице, в его светлых глазах сияло такое счастье, что дон Иегуда мигом забыл все обиды, какие претерпел от этого человека.
Однако изображение Сант-Яго, кличущего за собой рать, напомнило королю о его решении и о том, чего ради он вызвал сегодня своего эскривано. Веселым голосом, без всякого перехода дон Альфонсо сказал:
— Выходит, у нас есть деньги и я могу идти походом на баронов Кастро. Думаешь, шести тысяч золотых мараведи хватит на такую вылазку?
Дон Иегуда сразу помрачнел. Он стал толковать о том, что бароны Кастро, вне всякого сомнения, попросят короля Арагонского о защите, и тогда король Раймундес признает их своими вассалами.
— Твой сиятельный дядя, конечно, вмешается в дело, — настойчиво убеждал Иегуда. — У него наготове войско, собранное для похода в Прованс, и военная казна у него не пустует. Так что обстоятельства сейчас крайне неблагоприятные, чтобы начинать войну с Арагоном.
Дон Альфонсо ничего не желал слушать.
— Вечно у тебя какие-то ничтожные сомнения! — отмахнулся он от доводов Иегуды. — Чтобы одолеть Кастро, достаточно нескольких сот хороших копий, я знаю толк в быстрых атаках, все решит одна стремительная вылазка. Если Альбаррасин или хотя бы крепость Санта-Мария окажется в моих руках, мой малодушный дядюшка-арагонец ограничится пустыми угрозами, а в дело не сунется. Ты только достань мне шесть тысяч золотых мараведи, дон Иегуда! — настаивал он.
Иегуда знал: то, что король сейчас пытается внушить себе самому, — тщетные надежды. Дон Раймундес в самом деле человек довольно уживчивый, и все-таки он пойдет войной на дона Альфонсо, если дать к тому удобный повод.
Не следовало забывать о том, что король Раймундес питал глубокую неприязнь к своему племяннику Альфонсо, причем не без оснований. Кастилия, ссылаясь на какие-то ветхие грамоты, притязала на сюзеренные права над Арагоном. Такой «сюзеренитет» был, конечно, всего-навсего вопросом престижа. К примеру, могущественный английский король, владевший многими франкскими землями, признавал сюзеренство французского короля, хоть тому принадлежала значительно меньшая часть Франции. В сущности, арагонскому королю Раймундесу был не так уж и важен подобный «престиж». Но племянник, дон Альфонсо, с его неукротимым нравом, в глазах старого короля был воплощением пустого, устаревающего рыцарского идеала, и дона Раймундеса раздражало, что многие, даже его собственный сын, все еще цеплялись за это представление, столь далекое от реальной жизни, и смотрели на дона Альфонсо снизу вверх, как на героя. Поэтому король и заявил, что требование дона Альфонсо признать его сюзереном — бессмысленная болтовня о давно прошедших делах. В свою очередь, Альфонсо, с поводом и без повода, во всеуслышание говорил о своих притязаниях и бахвалился, что наступит день и наглые арагонцы преклонят перед ним колено как перед своим богоданным повелителем.
Стало быть, если Альфонсо в самом деле предпримет набег, Арагон наверняка вступит в войну. Дон Иегуда прикидывал, как бы поосторожнее растолковать это королю. Но Альфонсо и сам предвидел все возражения, только не хотел их слышать, а потому опередил своего эскривано.
— В конце концов, это ты во всем виноват, — запальчиво бросил он, — ты заграбастал дом Кастро!
Дон Иегуда за эти нелегкие месяцы успел обзавестись вторым лицом — лицом-маской, на котором изображалось вежливое смирение. Но ему не удавалось совладать со своим голосом, эскривано заикался и пришепетывал, когда приходил в волнение. Именно таким голосом он и ответил королю:
— Для похода против Кастро, государь, потребуется не шесть тысяч золотых мараведи, а двести тысяч. Смею уверить твою милость, арагонцы не так-то легко смирятся с тем, что ты вторгнешься во владения Кастро. — Он решил высказать свой последний, неопровержимый довод: — Ты ведь знаешь, что должность альфакима при арагонском дворе исполняет мой кум дон Иосиф ибн Эзра. Ему известны замыслы короля. Твой сиятельный дядя уже неоднократно подумывал о том, чтобы оказать вооруженную поддержку баронам Кастро. Мы с куманьком немного посовещались в письмах, и дону Иосифу удалось отговорить своего короля. Однако он предостерег меня: арагонцы связали себя обязательством выступить на помощь баронам, если ты на них нападешь.
На гладком лбу дона Альфонсо вдруг проступили глубокие морщины.
— Ты и твой любезный куманек, похоже, ведете тайную дипломатию за моей спиной, — сказал он.
— Я бы несколькими днями ранее передал тебе предостережение дона Иосифа, — возразил Иегуда, — но ты не соизволил призвать меня пред свои очи. — Король размашистыми шагами ходил из угла в угол. Дон Иегуда продолжал свои разъяснения: — Я понимаю, что твоему величеству угодно было бы поскорей сбить спесь с наглых баронов. Мне и самому — не прогневайся на смиренное признание — очень бы этого хотелось. Но будь милостив, прояви терпение. Если разобраться, ущерб, нанесенный этими наглецами, не так уж велик.
— Они держат в застенках моих подданных! — воскликнул Альфонсо.
— Поручи это мне, и я выкуплю пленников, — предложил Иегуда. — Все это горожане, мелкий люд. Достаточно будет двух-трех сотен мараведи.
— Молчи! — рассвирепел Альфонсо. — Как может король выкупать своих подданных у своего же вассала! Только ты, торгаш, этого не понимаешь!
Иегуда побледнел. Являются ли бароны Кастро вассалами дона Альфонсо — это еще неясно, о том и идет спор. Но в глазах всех этих гордецов грабеж и убийство — единственно достойный способ к тому, чтобы уладить разногласия. Он бы охотно ответил королю: «Так отправляйся же в свой поход, ты, рыцарь-глупец! Шесть тысяч золотых мараведи я, так и быть, пожертвую!» Но если начнется война с Арагоном, все его планы рухнут. Надо любыми средствами предотвратить поход.
— Возможно, — начал он, — найдется способ освободить пленников, не унижая твое королевское достоинство. Пожалуй, можно добиться того, чтобы Кастро выдали своих пленников Арагону. Позволь мне вступить в переговоры. Если тебе угодно будет дать дозволение, я лично отправлюсь в Сарагосу, чтобы посовещаться с доном Иосифом. Об одном прошу тебя, государь: обещай мне, что не объявишь поход против Кастро, пока не соблаговолишь еще раз выслушать меня.
— Ты много себе позволяешь! — проворчал Альфонсо. Но он уже и сам понял безрассудство своих намерений. К несчастью, еврей прав.
Король опять взял золотую монету, взвесил ее на ладони, еще раз внимательно осмотрел. Его лицо просветлело.
— Обещать ничего не хочу, — молвил он. — Но я обдумаю то, что ты сказал.
Иегуда видел, что большего ему не добиться. Простившись с королем, он тотчас отправился в Арагон.
Каноник Родриг даже в отсутствие Иегуды нередко навещал кастильо Ибн Эзра. Ему нравилось быть в обществе старого Мусы.
Они сидели на маленькой круглой террасе, вслушиваясь в тишину сада, в мерный, но разнообразный говор струй, и вели неторопливые беседы. По верху стен бежали красные, синие, золотые письмена, свивавшиеся в мудрые фразы. Замысловатые знаки нового арабского письма, вплетенные один в другой, обвитые цветочным орнаментом, напоминали скорее арабески, чем буквы; пестрой сетью, словно ковром, покрывали они стены. На фоне причудливых завитушек выделялись угловатые староарабские, «куфические» письмена и массивные еврейские; они складывались в изречения, и тут же терялись, мешаясь с другими знаками, и снова проступали, странно беспокойные, вводящие в сомнение.
Взгляд дона Родрига, пробиваясь сквозь буйные заросли орнаментов и арабесок, вновь скользнул по еврейскому изречению, которое прежде, при первом его посещении, перевел Муса: «Ибо участь сынам человека и участь скоту — одна... И одно дыханье у всех... Кто знает, что дух человека возносится ввысь, а дух скота — тот вниз уходит, в землю?» Уже в тот первый раз каноника смутило, что стихи эти, прочитанные Мусой, звучали иначе, чем в знакомом ему латинском переводе. Собравшись с духом, он решил побеседовать об этом с Мусой. Но тот дружески остерег его:
— К чему тебе пускаться в столь каверзные рассуждения, мой многочтимый друг? Тебе ведь известно, что, когда Иероним перелагал Библию, его рукой водил Святой Дух, а значит, слова, которыми Бог обменивается с Моисеем по-латински, не менее божественны, чем слова на еврейском языке. Не стремись к чрезмерно большой мудрости, многочтимый дон Родриг. Пес сомнения всегда начеку, даже во сне. Что, ежели он проснется и с лаем набросится на твои убеждения? Тогда ты пропал. И без того многие твои собратья в других христианских странах кличут наш Толедо городом черной магии, а наши затейливые арабские и еврейские письмена представляются им какой-то сатанинской грамотой. Вот увидишь, тебя еще объявят еретиком, если будешь не в меру любопытен.
И все же спокойные глаза дона Родрига неотрывно следили за хитросплетениями надписей, смущавших ум и душу. Но еще больше, чем сами эти надписи, озадачивал каноника человек, распорядившийся украсить стены таким образом. Старик Муса (дон Родриг сообразил это очень скоро) был безбожником до мозга костей, он не веровал даже в своего Аллаха и Мухаммада. Но, как ни крути, этот язычник был человеком добрым, терпимым, приятным. Сверх того и прежде того — он был истинным ученым. За свою жизнь дон Родриг постиг все, что могла ему дать христианская наука, тривиум и квадривиум [47], — грамматику, диалектику и риторику, арифметику, музыку, геометрию и астрономию и еще, конечно, теологию, а кроме того — все то из арабской учености, что не было запрещено церковью. Однако Муса знал неизмеримо больше, знал все — и не просто выучил все наизусть, а надо всем размышлял. И беседовать с этим безбожником было одним из прекраснейших даров Божьих.
— Это я-то еретик? — с сердечной печалью ответил дон Родриг на предостережение собеседника. — Опасаюсь, что еретик — это ты, мой дражайший, премудрый Муса. И не просто еретик, сдается мне, а самый настоящий язычник, не верящий даже в истины своей собственной веры.
— Ты этого опасаешься? — спросил старый и довольно-таки уродливый мудрец, впиваясь пронзительным взглядом в кроткое лицо Родрига.
— Опасаюсь я потому, что я тебе друг, и мне больно знать, что тебе суждено гореть в геенне огненной, — ответил тот.
— А будь я просто мусульманин, — осведомился Муса, — неужели в таком случае я не отправился бы в геенну огненную?
— Не обязательно, дражайший Муса, — поучительно заметил Родриг. — И во всяком случае, ты бы тогда поджаривался на менее жарком огне.
Муса, немного помолчав, задумчиво изрек весьма двусмысленную фразу:
— Для меня не существует большого различия между тремя пророками, здесь ты, пожалуй, прав. Моисей значит для меня столько же, сколько Христос, а сей последний — столько же, сколько Мухаммад.
— Такие слова мне даже слушать не подобало бы, — сказал каноник, немного отшатнувшись. — Я вынужден был бы принять против тебя меры.
Муса примирительно молвил:
— Тогда считай, что я тебе ничего не говорил.
Беседуя таким образом, Муса иногда вставал, подходил к своему пюпитру и, не прекращая говорить, чертил какие-то круги и арабески. Родриг с завистью и укоризной поглядывал, как собеседник транжирит драгоценную бумагу.
Каноник охотно знакомил Мусу с отрывками из своей хроники [48], иногда старик мог что-то дополнить или уточнить. В хронике много говорилось о давно почивших святых. Являясь в облаках пред христианским воинством, они часто помогали одолеть неверных; также святые реликвии, сопровождавшие христианских воинов в битве, не раз приносили им победу. Муса заметил по сему поводу: святые реликвии, случалось, присутствовали и при тяжких поражениях христиан. Однако он высказал это замечание мягким, беспристрастным тоном и счел вполне естественным, что Родриг обходит это обстоятельство молчанием. Вообще же, он сочувственно и внимательно слушал то, что читал каноник, и тем самым подкреплял его веру в значимость предпринятого труда.
Когда же Муса принимался вслух читать свое собственное сочинение «История мусульман в Испании», Родриг чувствовал себя очень бедным и в то же время очень счастливым: ему казалось безнадежно примитивным все, что написал он сам. Его бросало то в
...