Остров тысячи тайн: невероятная история жизни двух ученых на необитаемом острове
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Остров тысячи тайн: невероятная история жизни двух ученых на необитаемом острове

Дж. Клинджел

Остров тысячи тайн. Невероятная история жизни двух ученых на необитаемом острове

Gilbert Klingel

INAGUA

© Gilbert Klingel, heirs, text, photos, 2023

© Издание на русском языке. ООО «Издательская группа Азбука-Аттикус», 2023

КоЛибри

Никогда не пренебрегайте тайным предчувствием, предостерегающим вас об опасности, даже в тех случаях, когда вам кажется, что нет никакого основания доверять ему.

Даниэль Дефо. «Робинзон Крузо»

Вест-Индия [1]

В холодном сумраке ноябрьского вечера дрейфовал наш парусник. Текучие струйки тумана кружились около мачт и медленно растворялись в пустой серой мгле, окружавшей судно. Было очень тихо. Только слабый плеск небольших волн о борт да заглушенный туманом тоскливый крик чайки нарушали безмолвие.

На провисших шкотах длинными рядами блестели капли, они срывались и со стуком падали на мокрую палубу. Напрасно я напрягал слух, надеясь услышать сирену или судовой колокол, – только блок тихо поскрипывал на верхушке мачты. Опять где-то вдали закричала чайка, но тут же смолкла.

Вот уже пять дней мы дрейфуем в серой мгле, ощупью движемся неизвестно откуда неизвестно куда, и паруса наши то часами висят неподвижно, то едва надуваются от бессильного ветра. Пока я стоял на палубе, слабый ветерок принес с собой неясный запах соляных болот и гниющих водорослей, натянул было шкоты и умер, едва успев родиться. Штурвал повернулся немного, скрипя как бы от огромной усталости, и тоже замер.

Я выколотил пепел из трубки, стряхнул воду с дождевика и открыл дверь в каюту. Навстречу вырвалась волна теплого воздуха, полного запахов кухни и приглушенных звуков величественной «Финляндии» Сибелиуса.

Высокий, светловолосый, похожий на северянина Уоли Колман, первый помощник капитана, он же кок и мой единственный спутник, весело улыбнулся мне, я сошел по трапу и вяло опустился на койку. Колман держал над плитой полную сковородку коричневых шипящих устриц, а другой рукой готовился остановить маленький, прикрученный к полке над койкой патефон, на котором стояла пластинка Сибелиуса.

– Ветра все нет? – спросил он.

Отрицательно покачав головой, я улегся на одеяла, но беспокойство охватило меня. Туман висел и висел, застилая все вокруг и задерживая наше путешествие. Я тревожился, предчувствуя, что это затянувшееся затишье, изредка нарушаемое ревом нашего горна, – лишь прелюдия к чему-то более серьезному. Была вторая половина ноября, приближались декабрьские штормы, и мне не терпелось поскорее покинуть северные воды.

Через иллюминаторы я видел, что свет тускнел, уступая место густеющему сумраку. Он не был глубоким и плотным, этот сумрак, в нем было что-то неуловимое, делавшее его призрачным и нереальным. Шел пятый вечер с тех пор, как дневной свет исчез в пустой мгле.

Колман зажег керосиновую лампу, укрепленную в медном подвесе, и при ее мягком свете мое уныние рассеялось. Он поставил на столик дымящуюся кучу устриц с картофелем, горячий кофе и необъятную груду черных сухарей с маслом. От соленого воздуха аппетит разыгрался, и мы молча и жадно набросились на еду. Наевшись, мы прилегли отдохнуть и покурить. Но прежде мне пришлось выйти на палубу, ощупью пробраться к грота-штагам, отыскать штаговый фонарь, зажечь его и повесить на место. Туман стоял такой густой, что огня не было видно в трех метрах. Затем я измерил глубину и бросил якорь. Судя по глубине, мы стояли где-то посреди Чесапикского залива, но где именно, я не знал.

Я спустился обратно, закурил трубку, затянулся несколько раз и оглядел нашу уютную каюту. В ней – все, что может понадобиться двоим путешественникам для многомесячного плавания. От всех других кают она отличалась тем, что одна половина ее была целиком занята специально сконструированным длинным лабораторным столом. На столе сверкала масса разноцветных бутылок с химикалиями и множество различных инструментов – все это на случай качки было туго прикреплено скобами к переборке. К крышке стола был привернут бинокулярный микроскоп в водонепроницаемом чехле. Рядом стояла полка с полдюжиной шприцев – от самого маленького на два кубических сантиметра до самого большого, емкостью почти в пол-литра, внушительно поблескивавшего стеклом и никелем. На той же полке стоял ящик с хирургическими инструментами – зажимами, крючками, щипцами, скальпелями, иглами и пинцетами. Под полкой помещалась доска для анатомирования с двумя стоками, ведущими в ослепительную раковину из монель-металла, разделенную надвое. Одна половина была пуста, в другой лежали ванночки для проявителя и фиксажа и аппарат для промывки фотографий. Тут же стоял небольшой фотоувеличитель с автоматическим выключателем и несколько держателей для сушки и обработки пленки. Ящики стола заполняли сачки, сетки, коробки для бутылок с образцами, фотопленки, ружья и разные другие вещи. На столе стояли полки со справочниками – большими томами в унылых серых и коричневых переплетах.

И наконец, последние пять футов стола, ближе к корме, были отведены искусству навигации – об этом свидетельствовали карты и хронометр, невозмутимо тикавший в своем мягком плюшевом чехле. Около хронометра стоял ящик с секстантом и ночными биноклями.

Напротив лабораторного стола помещался камбуз. Чтобы не мешал жар, камбуз был отгорожен от остальной части каюты, и Колман колдовал в нем над устрицами и кофе. Ближе к корме, в свободном пространстве под палубными бимсами, приютились наши койки – по одной с каждого борта. Только здесь мы могли свободно проявить свою индивидуальность, – всей остальной территорией мы владели сообща.

Колман – заядлый курильщик, и поэтому у него под рукой была полка с великолепной коллекцией трубок и надежно прикрепленная к переборке табакерка с желтым табаком. Над его койкой, также основательно привинченные, висели три картины: «Улыбающийся офицер» Франса Хальса, японский эстамп с белой цаплей, изящно балансирующей на одной ноге, и еще одна картина, более сурового содержания, под названием «Гольфстрим». Эта последняя, кисти Уинслоу Гомера, изображала бурное море, судно, чуть поменьше нашего, со снесенными мачтами, и одинокого человека, в безучастной позе стоящего на палубе и мрачно наблюдающего за большой голубой акулой, медленно кружащей вокруг корабля. Колман купил эту картину, когда мы еще только обдумывали наше путешествие. Она поразила его воображение, и он повесил ее сначала у себя в комнате, а потом здесь, в каюте, в насмешку над морем.

Мне картина тоже нравилась, но не нравилось, что Колман смеется над морем. Я не раз видел море в гневе и знал, что с ним шутки плохи, но Уоли все же повесил картину да еще посмеялся над моим суеверием.

Вокруг обеих коек висели полки с книгами. В глаза бросалась пестрота библиотеки: несколько томов стихов, трактат или два по философии, несколько современных романов, с десяток биографий древних римлян (мое любимое чтение), еще несколько специально отобранных книг и несколько книжек менее серьезного содержания. Около камбуза в водонепроницаемом шкафу помещались граммофонные пластинки из наших личных коллекций: Вагнер, Григ, Пуччини и кумир Уоли – Сибелиус. Тут же стоял патефон, на котором, наверно, уже в восьмой раз со времени ужина крутилась пластинка с величественной «Финляндией».

Здесь, в тесном помещении, собрано все необходимое для того, чтобы обеспечить приятное существование и души и тела – сухие койки, теплая печка, табак, запасы продовольствия, лучшие образцы мировой музыки в граммофонных записях, хорошие книги. Впереди нас ждали приключения.

Но центром всего был лабораторный стол. Все судно, вся каюта подчинялись ему. Стол был сердцем судна, причиной его существования и единственным оправданием нашей экспедиции.

У каждого человека свои представления о любви и благоденствии, свои надежды на мир и безмятежную жизнь, на успех и на славу; у каждого своя мечта, которую он хранит в сердце и пытается осуществить. Человеческие устремления столь же различны, сколь различны люди. У одних мечты рождаются из пустоты, у других – из суровой необходимости; да и сами мечты разные – яркие или туманные, живые или бесплотные. Но как бы там ни было, наш мир зиждется на фундаменте человеческих надежд и желаний. Наше судно сначала тоже было только фантазией.

Сколько я себя помню, я всегда мечтал о паруснике, легком, с высокими мачтами, с тугими парусами и стремительным белым корпусом. Многие мечтают о подобных вещах. Но мои мечты крепли с годами, питаемые непоседливостью, которая и поныне владеет мной и которую трудно объяснить даже самому себе. Есть мечты, возникающие внезапно и столь же внезапно исчезающие. Другие, более постоянные, растут медленно, набирают силу годами, как дети, обретают ясность и потом воплощаются в жизнь. Так было со мной. Смутные грезы о путешествиях сменились твердыми намерениями. Но для этого должно было произойти событие, благодаря которому моя мечта оформилась и стала осуществимой.

Все началось в удивительной маленькой республике Гаити, где я участвовал в биологических изысканиях, проводимых Американским музеем естественной истории. Еще до этого из-за финансовых затруднений и общественных обязанностей я, как и многие из нас, был вынужден заняться коммерцией и провел несколько лет в самом ее пекле. Мой старый друг Уоли Колман, вместе с которым мы мечтали обзавестись судном и пуститься в дальние странствия, ушел в медицину, и казалось, что надежды наши никогда не сбудутся. Но тут появилась возможность поехать на Гаити и провести для Американского музея исследования, которыми я интересовался уже несколько лет.

На Гаити я вдруг ясно осознал, что образ жизни, который я там веду, вполне меня устраивает. В качестве биолога-любителя я мог свободно предаваться своей страсти к посещению новых мест, поискам новых видов животных, изучению их особенностей; если мне хотелось (а мне это хотелось всегда) узнать, что скрывается в соседней долине, или за изгибом берега, или за горой, то возможностей к этому было хоть отбавляй. Подходила пора возвращаться домой, как вдруг меня заинтересовала проблема, для решения которой надо было изучить другие острова Вест-Индии, особенно те из них, которые безлюдны и редко посещаются.

Именно чары островов, спрятанных далеко за горизонтом, и сделали мечту явью. Острова эти лежат далеко-далеко, разбросанные в голубом просторе между Багамскими островами и пустынным побережьем Юкатана. На многие никогда не ступала нога естествоиспытателя, а если это и случалось, то едва ли он проводил там более нескольких часов. Мне же хотелось пробыть на островах столько, сколько потребуется, и изучить все особенности их животного мира. Загадка этих островов интересовала меня больше всего на свете, и естественно, что лучше всего ее можно было решить, снарядив специальную экспедицию. Тем самым осуществилась бы моя давнишняя мечта. А для успешной работы нужно, чтобы вам жилось покойно, чтобы ничто не отвлекало, больше того, нужна даже некоторая роскошь – свежая, чистая пища, а после тягот трудового дня – книги и музыка. Так почему бы не бросить дела и не пуститься к островам на собственном, специально снаряженном судне?

Конечно, для экспедиции требовались деньги. Хотя их отсутствие и смущало меня, дело было не только в этом. А две тысячи миль открытого океана между Штатами и Вест-Индией? А ураганы, а тайны навигации? И прежде всего, конечно, судно – как найти и снарядить его?

Но я загорелся идеей уже настолько, что послал письмо старому другу Уоли Колману. Как бы он посмотрел на такое путешествие? Я ждал ответа с нетерпением. Он не заставил себя ждать. «Я – за, – гласило письмо. – Когда отплываем?»

Я спешно закончил свои дела на Гаити и вернулся в Штаты.

В Америке все оказалось не так просто. Самой сложной проблемой было финансирование предприятия. Неделями и месяцами мы поджимались и экономили то на том, то на этом, пока не решили, что скопили достаточно. Затем надо было связаться с нужными людьми, окончательно договориться с музеем. Предстояло бесконечное обсуждение научных задач экспедиции и методов работы. Ночи напролет мы просиживали за картами, намечая маршрут, и это напоминало нам о тех давно минувших днях, когда мы проделывали то же самое, но только в мечтах.

Различные практические соображения, в том числе финансовые, вскоре привели нас к выводу, что экспедиция должна быть небольшой. Аренда яхты и содержание команды были нам не по карману. С другой стороны, программа исследований предполагала, что нам придется заходить в бухты и гавани, недоступные для судов с большой осадкой. Значит, требовалось судно настолько малое, насколько позволял объем стоящих перед экспедицией задач.

В конце концов мы стали обладателями небольшого парусника и заручились поддержкой крупнейшего музея, не без страха думая о том, что затеяли. Но до самой экспедиции было еще далеко. Полтора года ушло только на то, чтобы достать судно. Мы не могли взять первое попавшееся: наш парусник должен был удовлетворять многим требованиям. Он должен был быть прочным, надежным и обладать хорошими мореходными качествами. В нем должны были быть удобные помещения для жилья и работы, место для запасов воды и продовольствия на длительный срок, чтобы иметь возможность свободно передвигаться. И наконец, нам нужно было судно, которым в любую погоду мог бы управлять один человек. Найти такое судно было не легко. Мы обрыскали все побережье, весь Чесапикский залив. Ничего подходящего: нам попадалось одно старье, узкие, ветхие лоханки, слишком большие или слишком маленькие, – словом, все что угодно, только не то, что нужно. Наши поиски закончились совершенно неожиданно. На небольшой верфи в Оксфорде, в штате Мэриленд, мы наткнулись как раз на то, что требовалось. «Продается ли парусник?» Нам ответили, что не продается, потому что у хозяина тоже есть свои планы, но нам могут построить такой же. Не прошло и месяца, как мы заключили контракт.

Оказалось, что мы выбрали знаменитую модель, – точнее говоря, один из самых знаменитых типов парусников всех времен. Нашему судну, за исключением каюты и оборудования, предстояло быть точной копией знаменитого «Спрея» капитана Джошуа Слокама, который, как известно, в конце 1890-х годов первый совершил кругосветное путешествие в одиночку. Этим он создал прецедент в истории мореплавания и с очевидностью доказал, что плавание в открытом океане на малых парусных судах не только возможно, но и безопасно. За это ему честь и хвала. Время показало, что, если бы и нам захотелось обойти вокруг света, мы не могли бы выбрать для этого лучшее судно.

Но это было только начало. Затем потянулись долгие месяцы ожидания, столь тягостного для людей, которым не терпится поскорее отправиться в путь; мы без конца составляли и переделывали планы будущей работы, обсуждали научную проблематику, вдаваясь в мельчайшие детали. Успех любой экспедиции, большой или малой, в особенности столь рискованной, как наша, в большой мере зависит от того, как она подготовлена. Мы будем целые дни, даже недели вдали от обитаемых мест. Впереди штормы и полосы безветрия, впереди неизведанные земли – все нужно предусмотреть, во всем придется полагаться только на себя. И самое главное – на нашем маленьком тридцативосьмифутовом суденышке мы должны собрать и доставить в сохранности все научные образцы, которые удастся раздобыть.

В жизни почти каждого человека бывают моменты, когда он останавливается в нерешительности и задумывается над тем, что ему предстоит. Случалось, пожалуй, что и у нас с Колманом тряслись поджилки. Нас не страшили лишения, которые предстояло испытать, – скитания, туризм, байдарочные походы закалили нас; но слишком велика была ответственность перед музеем, хранитель которого настолько поверил в нашу идею, что решил оказать нам максимальное содействие, доверив ценное оборудование. В случае провала предприятия это грозило ему уймой неприятностей. Мы горели желанием доказать, что наша необычная экспедиция действительно будет плодотворной. Необычной она была потому, что почти все морские экспедиции совершаются на больших шхунах или яхтах, укомплектованных командой и целым штатом научных сотрудников. Но естествоиспытатели средней руки в большинстве случаев люди небогатые, и такого рода путешествия им не по карману. Мы хотели доказать, что два человека на небольшом судне могут с успехом отправиться в большое плавание и не только вернуться живыми и невредимыми при любых условиях, но и добиться серьезных научных результатов. Возможно ли это? Многие сомневались.

Однако наша мечта росла, как растет, скатываясь с горы, снежный ком. Мы упорно шли к цели и в захлестнувшем нас потоке забот забыли все сомнения. Сперва мы разместили оборудование так, чтобы оно всегда находилось под рукой. Затем продовольствие – запас на полтора года – как по волшебству исчезло в трюме, а ведь когда два грузовика с провизией появились в балтиморском доке, мы стояли и с сомнением покачивали головой. Мы просто не представляли себе, как разместить всю эту массу на тридцативосьмифутовом суденышке, половина которого занята под каюту и лабораторию. Но мы разместили не только это. За провизией последовали инструменты для сбора экспонатов, жестянки для консервирования, сетки, банки, этикетки для образцов и прочая утварь. Потом – ружья и ящики с патронами в количестве, достаточном для небольшого мятежа, пишущие машинки, фотоаппараты, пленка в водонепроницаемых коробках, банки с растворами и еще тысяча и одна вещь, необходимая в экспедиции. Все это было поглощено чревом нашего судна и рассовано по специально сооруженным шкафам и полкам таким образом, чтобы всегда находиться под рукой.

Пролетело лето, потом ранняя осень, наступил ноябрь; день отплытия на носу. Мы с гордостью взирали на парусник. Мы не пожалели трудов, чтобы он стал воплощением нашей мечты. И мечта превратилась в реальность, приняв формы стройных мачт, тугих парусов и мощного корпуса. Теперь мы бы не поменялись местами с самым богатым банкиром Уолл-стрит.

Не было ни фанфар, ни барабанного боя, когда наш парусник покидал Балтимор. Никем не замеченный, кроме разве кучки портовых бездельников, он тихо отошел от причала и заскользил по течению, миновал грязные пирсы Балтимора, громадные верфи и в клубящихся облаках дыма взял курс в открытое море. Неясные очертания высоких домов постепенно сливались и наконец вовсе исчезли из вида. С севера потянул свежий ветер, наполнил паруса, и нос корабля весело врезался в воду. Струи воды из-под киля ударились о руль, и штурвал мелко задрожал. Наконец-то наш парусник плывет. Пусть он невелик, зато над головой у нас белые паруса, а впереди – Вест-Индия!

Не успели мы выйти из балтиморского порта, не успел стихнуть печальный звон колоколов на бакенах у входа в гавань, как дымка со стороны берега стала густеть, опускаться все ниже и ниже, пока все вокруг не затянула белая влажная пелена, целиком скрывшая от нас берег. Ветер затих. Проходил час за часом, а мы то стояли без движения, то медленно тащились по заливу, руководствуясь только компасом. Отовсюду доносились хриплые гудки невидимых пароходов, пробирающихся в порт, и приглушенный звон колоколов тех, что стояли на месте, выжидая, пока рассеется туман.

Только раз из тумана вырос черный, засиженный чайками буй. Какое-то мгновение он высился над фальшбортом, затем снова исчез. По надписи на нем мы уточнили курс и с тех пор в продолжение пяти дней не видели ничего, кроме неподвижной воды за бортом да непроглядной, клубящейся мглы.

Спустившись в каюту, мы поговорили немного, выкурили по трубке и легли спать. Около полуночи я проснулся. Мне показалось, что что-то неладно. Колман тоже не спал. Снаружи доносился плеск волн о корпус, но звук был какой-то странный. В одних пижамах мы вышли на палубу. Кругом черно, только тусклый штаговый фонарь немного разгонял темноту. Туман рассеялся, но мрак стоял такой, что в десяти шагах ничего нельзя было разглядеть. Мы заметили, что, хотя тумана и нет, звезд не видно. Подошли к якорной цепи. Она висела отвесно. Мы вытянули ее на фут, два, три – дальше обрыв. Она лопнула у самой ватерлинии – нас носило по заливу.

И тут начался шторм. Сначала из темноты налетел пронизывающий холодный ветер, но шквал вскоре стих и сменился полным штилем. Пошел дождь, капли забулькали, ударяясь о воду. Мы спешно взяли три рифа. Ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы нас снесло через залив к берегу. Это означало бы крушение всей экспедиции. Мы еще возились с парусами, когда снова налетел шквал; резкий, холодный ветер промчался над водой, разбивая тучи брызг о корпус судна. Захлопала мокрая парусина, заскрежетали блоки, воздух запел в тугих снастях. Парусник накренился и, как испуганный зверь, рванулся в темноту.

Передо мной в слабом свете штагового фонаря (ходовые огни – красный и зеленый – мы еще не поставили) мелькнул Колман – мокрый, в мокрой пижаме, цепляющийся за шкоты кливера. И тут разверзся ад кромешный. Взять рифы на бизани мы не успели, ее сорвало почти целиком, и она держалась только за один угол, хлопая и гремя так, как может греметь и хлопать во время шторма мокрый парус. Казалось, что бизань-мачта и рангоут вот-вот будут снесены. Поставив судно против ветра, мы ринулись на корму. Парус хлестнул Колмана по плечам. Он растянулся на скользкой палубе, но встал и снова бросился к нему. Это было все равно, что бороться в темноте с разъяренным быком. Жесткая шкаторина била, хлестала, молотила по телу, по рукам, по ногам. Мы попытались накинуть линь на мечущуюся бизань, и это нам почти удалось, но новый свирепый порыв ветра вырвал его из наших рук. Колман опять мелькнул передо мной уже без пижамы, только на бедрах болтались остатки брюк. По его голому телу струилась вода, волосы мокрыми прядями прилипли ко лбу. Несмотря на страшный холод, пот катил с нас градом. Пальцы были разбиты в кровь гафелем, на котором продолжал неистово трепыхаться парус. Наконец мы накинули на него линь и стали усмирять его, притягивая сантиметр за сантиметром, пока наконец не привязали.

Мы ослабили натянутые как струны шкоты, с минуту отдохнули и повернули парусник навстречу шторму. Положение было отчаянное. Позади, быть может, совсем рядом, – не защищенный от ветра берег, а впереди – лабиринт мелей. Только бы заметить маяк. Ища укрытия, мы шли навстречу ветру. Вот наконец и маяк – это остров Шарпа, возле устья реки Чоптанк. Мы повернули туда.

С каждой минутой шторм усиливался, и постепенно мы оказались в самом центре ревущего пенного ада. Если Чесапикский залив ведет себя так, чего же ждать от океана? Не дай бог, если мы и там попадем в такую же переделку. Мы боролись с ветром всю ночь и едва удерживались на месте; наконец тусклый луч пробился из-за облаков и осветил устье реки. Мы тщетно пытались войти в него. Нас снова и снова отбрасывало назад, но мы делали все новые попытки. День стал клониться к вечеру, а шторм продолжал усиливаться. Отчаявшись, мы решили капитулировать, пока было еще светло.

Бросили якорь около самого берега. Остров, находившийся в нескольких милях, защищал нас от ветра. Мы надеялись, что запасной якорь выдержит. Мы оставались на месте три дня, выжидая, пока кончится шторм, и нам многое пришлось претерпеть, прежде чем удалось выйти в открытый океан.

Если мы когда-либо могли усомниться, что достигнем Вест-Индии, то для сомнений наступил самый подходящий момент. И все же мы не сомневались. Мы выдержали шторм, и это придавало нам духу. Однако штормом лишь открывался целый ряд постигших нас неудач. До океана еще добрая сотня миль – половина Чесапикского залива. В Оксфорде нам предстояло заново покрыть днище медной краской. Но оказалось, что все против нас. Когда мы пришли в Оксфорд, выяснилось, что шторм отогнал воду от берегов, и она стояла так низко, что подойти к стапелям было невозможно. Пока мы ожидали подъема воды, разразился новый шторм – на этот раз он налетел с северо-запада – и отогнал воду еще дальше. Мы долго не могли получить и заказанный нами новый якорь с цепью, хотя стихии тут были как будто ни при чем.

Подошла середина ноября, а мы еще не были готовы к плаванию.

Но рано или поздно всему приходит конец, и вот наступил день, когда наш парусник, приведенный в полный порядок, соскользнул со стапелей в тихие воды реки Тред-Авон. Мы назвали его «Василиск» [2], по имени тропической ящерицы из Центральной Америки, которая, как клоп-водомерка, может бегать по поверхности воды. Мы надеялись, что «Василиск» так же, как и его предшественник «Спрей», впишет свое имя в историю мореходства. В этот день в наше чувство гордости не вкрадывалось ни тени сомнения. Солнце ярко светило, все вокруг дышало жизнью. Ласковый ветерок наполнил паруса и погнал парусник по заливу. Мы миновали флотилию лодок, и ловцы устриц приветствовали нас, потому что все на побережье уже знали о нашем предприятии. Казалось, злоключения остались позади. Но так только казалось. Вечером, когда солнце село в оранжево-багровом зареве, спустился густой туман и погрузил нас в белую непроглядную мглу. Снова по заливу разнесся печальный звон судовых колоколов. Прошел день, другой, а туман по-прежнему застилал все вокруг, заглушая даже возню уток, плескавшихся где-то поблизости.

Мы все же пытались продвигаться вперед, ловя вялое дуновение ветра каждым дюймом паруса. Нами овладело уныние; бесконечные отсрочки и задержки нагоняли тоску.

Минула ночь, другая, туман все не рассеивался. Однажды мы прошли мимо большого судна. Сначала донесся звон склянок, затем оно и само возникло из тумана и через мгновение снова растворилось в нем. С далекого берега прилетела полосатая сова [3], она села на верхушку мачты и поужинала зуйком-кильдиром [4]. Все вокруг нас словно оцепенело, и только прозрачная медуза толчками проплыла около самого борта. Когда же наконец рассеется туман?..

Когда он рассеялся, перед нами открылся безбрежный сверкающий океан, и мы почувствовали, как мягко качают судно длинные валы, бегущие из открытого моря через проход между двумя мысами, на которых виднелись маяки-близнецы.

Когда мы достигли Хэмптона (в штате Виргиния), расположенного на побережье океана, нас буквально затопил поток писем от людей, желавших принять участие в нашей экспедиции.

Слухи о ней дошли до прессы, и, пока мы пробивались сквозь ноябрьский туман, газеты разнесли весть по всей стране. Отовсюду – из маленьких портов на Атлантическом побережье, с голубых Аппалачей, из прерий Среднего Запада – приходили письма, напечатанные на машинке, неразборчиво нацарапанные, написанные каллиграфическим почерком, – все просили об одном: возьмите нас с собой! Возьмите нас собой! Мы согласны работать задаром, драить палубу, делать все что угодно – только возьмите. Так велики чары далеких островов, морских странствий, белых парусов! Некоторые из этих писем были весьма красноречивы, так хотелось людям уплыть.

Разумеется, мы ничем не могли помочь этим людям. Чтобы взять хотя бы часть их, понадобился бы целый пароход. Но мы сочувствовали им – тем, кому не суждено вырваться из рутины повседневных забот.

Теперь, когда мы стояли у выхода в океан, нам особенно не терпелось отправиться в путь. Ведь чем позже мы тронемся, тем больше вероятность того, что нам придется плыть при плохой погоде. Что нас ждет впереди?

Мы, два горожанина, выходим в открытый океан на небольшом паруснике. Для начала нам надо покрыть минимум восемьсот миль без захода в порт. Конечно, это не бог весть какой подвиг. Капитан Слокам на таком же судне в одиночку обошел вокруг света. Но Слокам был моряком с многолетним опытом, а мы – любители в полном смысле этого слова.

Правда, мне и раньше приходилось плавать в море, но отнюдь не в качестве моряка. Колман же и в глаза не видал океана. Кроме того, нам предстояла немалая научная работа. Чтобы обследовать все намеченные по программе острова, нужно было проделать путь в десять тысяч миль. А карты этих мест не слишком подробны. Дело осложнялось еще и тем, что приближалась зима. По утрам палуба покрывалась наледью, становилась скользкой. Мы с нетерпением следили за сообщениями о погоде – нам было нужно ясное небо и северо-западный ветер. Наконец пришел прогноз – ветер умеренный, ясно.

[4] Кильдир – североамериканский зуек (Charadrius vociferus), бурый сверху, беловатый снизу, с двумя черными полосами на груди и ржаво-рыжим надхвостьем. Распространен по всей Северной Америке до Большого Невольничьего озера на севере Канады. Встречается на Кубе и Багамских островах. Крик его можно передать звуками «киль-ди, киль-ди» – отсюда и пошло название кильдир. Питается насекомыми, червями и мелкими моллюсками.

[3] Полосатая сова (Strix varia) – близкий родич наших неясытей, обитает в сырых лесах Канады, США (за исключением западных штатов) и Мексики. Отличается от других североамериканских сов своеобразной окраской: на горле и груди темная штриховка идет поперек тела, а на брюхе – вдоль. Часто охотится и днем, особенно в туман. Питается мышами и мелкими птицами. Гнездится в дуплах или в брошенных гнездах хищных птиц, ворон и белок.

[2] Василиском античные натуралисты называли фантастическое чудовище – повелителя змеиного царства. По мнению Плиния, это обычная змея, но рожденная с золотой короной на голове.

Зоологи Нового времени назвали василиском очень странную на вид и интересную ящерицу тропической Америки – Basiliscus americanus. Это крупная ящерица, длиной до 80 сантиметров. Ее голову украшает высокий кожистый гребень, который животное может раздувать. Днем василиск обычно прячется в ветвях деревьев, свисающих над водой. Спасаясь от опасности, он нередко прыгает в воду и, загребая лапами, быстро плывет. Василиск может бегать на задних ногах: его длинные пальцы окаймлены роговой бахромой, которая удерживает ящерицу в вертикальном положении, даже когда она бежит по поверхности воды, словно клоп-водомерка.

[1] Главы «Вест-Индия», «Рождение острова», «Переплетающиеся нити островной жизни», «Загадочная миграция», «В поисках розовых птиц» даются с небольшими сокращениями».

В море

Мы живем в кирпичных ущельях больших городов или на тихих лужайках ферм и, усыпленные размеренностью нашего существования, забываем о том, что существует море, что в двух шагах от нашего Манхэттена, Филадельфии или Бостона раскинулись бескрайние просторы вод, бурные, безлюдные, необъятные равнины. В своем самодовольстве мы забываем, что именно море – самая существенная часть Земли, что оно оставалось неизменным на протяжении многих тысячелетий, меж тем как континенты появлялись и исчезали, поднимались из моря и снова тонули в нем.

Море – последний рубеж дикой природы. Здесь в беспрерывной смене настроений она выступает перед нами во всей широте своих страстей. Никакая солнечная лужайка с ее цветочками и порхающими мотыльками не может выглядеть более мирно, чем спокойное море. И ничто на земле не сравнится по своей энергии и мощи с морем в период пассатов. Темно-синие валы тяжело бегут по нему, на их вершинах пляшут и пенятся белые барашки.

А когда природа, словно задумавшись, посылает на море туман и тучи, краски сгущаются, и безбрежная равнина вод дышит печалью и унынием. Море может быть и свирепым, и тогда со всех четырех сторон света с ревом несется ураган, напоминая человеку, что место его – на суше. Разбушевавшийся океан – на Земле нет зрелища более величественного, более захватывающего: волны как горы громоздятся одна на другую, вода кипит и кружится пенистыми водоворотами. Только тот, кому довелось пережить большой шторм и принять вызов океана, – только тот может понять, что все это значит.

Мы забыли обо всем этом. Но стоило нам отойти от берега – и то, что дремало в нас, проснулось и овладело всем нашим существом. В бледной дымке зари мы подняли паруса, и мягкий ветерок, наполнив их, вынес нас на своих крыльях из Хэмптон-Роде. Утро было холодное и тихое, слышался только слабый плеск волн о корпус. Около Норфолка сквозь дымку мы различили словно застывшие очертания четырехмачтовой шхуны «Пернел Т. Уайт».

Ее паруса поднялись один за другим и туго натянулись под ветром. Она была прекрасна – с парусами, розовыми в лучах только что взошедшего солнца, и белым корпусом, отражающимся в зеленой воде. Кто бы мог подумать, что всего через восемь дней она превратится в беспомощную развалину, а спустя еще три года, заново отремонтированная, погибнет вместе со своим капитаном и всей командой у мыса Каролина.

Бок о бок мы отправились в путь – гордо высящаяся шхуна и крохотный иол. Наши мачты едва доходили до лееров на ее борту – так, во всяком случае, нам показалось, когда она величественно пронеслась мимо и направилась в сторону восходящего солнца. Мы наблюдали за ней с дружеским участием – ведь ее создали те же руки, которые с таким старанием строили наше суденышко.

В пятнадцати милях впереди лежали два мыса, едва различимые в дымке, – выход в океан. Позади остались Тимбл-Шол, Уиллоуби, но затем обещанный северо-западный ветер стих, и мы задрейфовали. Начался прилив, и нас понесло обратно. Казалось, нам вообще не суждено выбраться из Чесапикского залива. Но когда наше раздражение достигло предела, провидению, по всей видимости, надоело водить нас за нос, и, смягчившись, оно послало нам на подмогу судно береговой охраны. Заметив, как нас относит приливом обратно к берегу, капитан подошел к нам, чтобы узнать, куда мы держим путь. Мы ответили, что направляемся к острову Сан-Сальвадор. После этого капитан произнес что-то вроде «Вот так так!», дал задний ход и приказал матросу бросить конец, а нам – его закрепить. Еще не понимая, в чем дело, мы подчинились и минутой позже обнаружили, что со скоростью восьми узлов летим в открытое море. Вскоре мы миновали черно-белый маяк на мысе Генри, обогнули кромку суши и вышли на простор океана. Нас, наверно, буксировали бы еще дальше, но конец оборвался. Несколько человек поднялись к нам на борт, проверили бумаги и пожелали счастливого плавания. Затем, отсалютовав свистками и целым хором «до свидания», их судно ушло. Словно вняв нашим молитвам, подул ветер и понес парусник в просторы Атлантики.

Что было начиная с этого момента и до трех часов ночи, я плохо помню. Большинство событий за этот промежуток времени просто выпало из моей памяти, и их удалось восстановить только по рассказам и записям Колмана.

Кажется, после того как береговая охрана ушла, мы взяли курс на ост-зюйд-ост, в открытый океан, чтобы подальше уйти от земли на тот случай, если ветер переменится. Берег постепенно исчезал и скоро совсем скрылся из виду. Солнце садилось в тяжелых тучах, темной массой громоздившихся на горизонте. Но северо-западный ветер дул с прежней силой, а больше нам ничего не было нужно. Наступила ночь, зажглись звезды – на суше я никогда не видел таких ясных звезд. Они были повсюду, кроме той части неба, которая тонула в совершенно беспросветном сумраке, если не считать слабых отблесков далекого маяка. Мы несли вахту по очереди – пока один находился на палубе, другой спал в каюте. Прошла первая вахта, вторая – и все это время мрак распространялся по небу, скрадывая одну звезду за другой, заслоняя Млечный Путь, покрывая зенит своим темным покрывалом. К началу третьей вахты весь небосклон пропал во тьме, и мы остались лишь при ходовых огнях да слабом огоньке нактоуза. Вокруг простиралась сплошная чернота, которая казалась живой благодаря мириадам разнообразнейших звуков, доносившихся с поверхности воды.

Хотя было холодно и дул резкий ветер, на океане словно лежала какая-то гнетущая тяжесть, и ощущение тяжести увеличилось еще больше, когда к концу третьей вахты ветер спал и переменил направление. Тем не менее нас это нисколько не встревожило, и мы спокойно продолжали путь. На вахте стоял Колман. Когда ветер переменился, он изменил положение руля и угол постановки парусов. Это было около двух часов ночи. В три он спустился в каюту и растолкал меня.

– Выйди на палубу, – сказал он, – похоже, надвигается шторм.

И действительно, даже в каюте можно было расслышать, что в хоре звуков, доносящихся с воды, появился новый, беспокойный тенор, перекрывавший шепот волн.

Мы взглянули на барометр – он стоял очень низко. Я никогда не видел, чтобы барометр стоял так низко. Торопливо натянув плащи и куртки, мы вышли на палубу. Со стороны моря бежали ровные, большие валы, слишком большие для ветра, который сейчас дул. Мы знали, что это означает.

Я стал у штурвала рядом с Колманом.

– Пожалуй, нужно убрать часть парусов, – пробормотал я. – Пока не поздно.

Больше я ничего не успел сказать – случайная волна, вырвавшись из темноты, подхватила корму, подняла ее высоко над водой и, пройдя к носу, бросила суденышко набок.

Когда корма поднялась, громадный грот и тяжелый гик с тошнотворным треском перекинулись на середину. Сотни фунтов холста, дерева и железа, брошенные сильным ветром, обрушились прямо на меня, и, потеряв сознание, я повис на леерах.

Сколько я лежал, не знаю. Колман ощупью нашел мое неподвижное тело, перетащил к штурвалу и сел там, одной ногой придерживая меня, чтобы я не свалился за борт. Потом с моря пришел стонущий звук, нараставший с каждым мгновением. Этот дикий хор раздираемых ветром волн невозможно описать словами; только тот, кто сам слышал его, может представить себе, что это такое. Началось то, чего мы больше всего боялись.

Принеся с собой волну холодного воздуха, разразился шторм. Наше крохотное суденышко с неубранными парусами накренилось под порывом ветра, накренилось так, что иллюминаторы ушли под воду, и казалось, мы вот-вот перевернемся. Среди хлопьев пены и бурлящей воды, удерживая мое тело, Колман пытался убавить паруса; он повернул штурвал и развернул судно против волн. Самое поразительное при этом было то, что наши паруса не порвало. Они уцелели просто чудом. Еще в Чесапикском заливе ловцы устриц и яхтсмены смеялись над нашим тяжелым такелажем и парусами, говоря, что они впору трехмачтовой шхуне. Но наша осторожность оказалась совсем не лишней. Она спасла нас той ночью и не раз спасала впоследствии.

Прошло целых полчаса, прежде чем я очнулся. Сначала я очень смутно сознавал, что происходит, но по мере того, как холодные волны одна за другой перекатывались через меня и стекали по желобам, сознание прояснялось. Голова мучительно болела. Я страшно замерз – я лежал промокший до последней нитки на леденящем ветру.

Смутно помню ногу Колмана, прижатую к моему боку, давление ее то ослабевает, то усиливается – он занят штурвалом. Я пытался вспомнить, что со мною случилось, но не смог, не могу и по сей день. Я встал на колено, снова упал, потом, преодолевая боль, с трудом сел. Мне казалось, словно у меня сорвало с костей мышцы шеи и плеч. Прошло еще десять минут, прежде чем я полностью пришел в себя. И тогда только, несмотря на ужасную боль, до меня стало доходить, насколько серьезно наше положение.

Необходимо было убавить паруса.

Увидев, что я уже сам могу о себе позаботиться, Колман поставил судно по ветру, чтобы убавить паруса. Брать рифы в хорошую погоду – дело несложное и на таком маленьком паруснике, как наш, занимает не больше пятнадцати-двадцати минут; но в разгар шторма, когда судно швыряет и по всей палубе прокатываются волны, это нелегкая работа. Вдобавок хлопанье парусов отдавалось у меня в голове буквально взрывами боли.

Труднее всего было убрать грот. Это потребовало от нас обоих предельного напряжения. Все дело было в ветре – он натягивал парус со страшной силой. Лишь используя промежутки между шквалами, когда натяжение паруса ослабевало, нам удалось подтянуть его и убрать.

Паруса мы спасли. Главная опасность миновала. Мы до того измучились, что бессильно опустились прямо на палубу, чтобы перевести дух. Наши пальцы и ладони были ободраны.

Даже теперь, когда паруса были зарифлены, опасность еще не миновала. Нужно было уходить дальше в море, потому что ветер дул с северо-востока, а мы были от берега не более чем в сорока милях. Сорок миль – совсем не много при таком свирепом ветре; нас может выбросить на берег за считаные часы. Нам очень хотелось лечь в дрейф, но это было рискованно, и мы продолжали уходить во тьме в открытое море.

Прошла ночь, наступило утро, но шторм не утихал. Наоборот, он все усиливался, тучи неслись над самой водой. В проблесках занимающегося дня мы заметили, что океан уже не зеленый, а индиговый, тускло-синяя вода проглядывала между клочьями пены. По-видимому, мы вошли в Гольфстрим. Словно в подтверждение этого, желтая прядь саргассовых водорослей [5] проплыла мимо и скрылась. Это нас обрадовало. Теперь можно было лечь в дрейф. Мы промокли и замерзли, пальцы окоченели от холода, отдых был необходим.

С наступлением дня ветер еще усилился, хотя и казалось, что это невозможно. Он внезапно переменил направление и подул с севера. Колман, чтобы не упасть за борт, схватился за леер. Неожиданный порыв ветра стер с поверхности воды лоскуты пены. Палуба накренилась так, что на ней невозможно стало стоять, и мы упали на колени. Конвульсивная дрожь потрясла весь корпус от руля до бушприта, подветренная сторона палубы ушла в воду, и судно рванулось вперед.

Но это было только начало. В первые мгновения мы едва могли видеть нос судна, так густа была пена. Грохот стоял оглушительный. Море стонало: ничего подобного нам слышать не приходилось. Это был вопль терзаемой ветром воды и низкий рев огромных валов. Его могут слышать лишь люди, плавающие на небольших судах, палуба которых возвышается над водой не более чем на фут. Эта неописуемая какофония слышна лишь у самой поверхности воды, и те, кто путешествует на больших пароходах, не имеют о ней ни малейшего представления.

С тех пор прошло десять лет, городская жизнь изгладила из памяти многие подробности, но этот шум до сих пор стоит у нас в ушах. Я бы сказал, самый страшный момент во время шторма – это когда сквозь туман начинаешь различать контуры набегающей волны. Волна утончается сверху, загибается и с яростным ревом сметает все на своем пути. Глухой, угрюмый и мощный рев. Вместе с ним раздается низкий тоскливый свист в снастях, то нарастающий, то падающий со скоростью урагана. С этим свистом может сравниться только лишь вой бурана под стрехой крыши. Само судно тоже полно звуков – громко скрипит дерево, стонут мачты и рангоут, поют натянутые снасти, а из-под палубы, где болтается в трюме незакрепленный груз, доносится стук и грохот.

Этот порыв ветра едва не прикончил нас. Но «Василиск» выдержал и остался невредим. Мы с Колманом ослабели от холода и усталости. Наверху оставаться было невозможно: громадные волны, перекатывавшиеся через палубу, грозили в любую минуту смыть нас за борт. Но мы были подготовлены к такой ситуации и освободили плавучий якорь, укрепленный на крыше каюты; привязав его к толстому тросу, мы выбросили якорь за борт с носа. Судно несло кормой вперед, и большой парусиновый конус быстро наполнялся водой по мере того, как нас сносило ветром. Трос натянулся, и судно повернулось носом к ветру. Теперь мы могли сойти в каюту и предоставить шторму бесноваться сколько угодно.

Наверху делать было больше нечего. Ветер настолько усилился, что держаться на ногах на палубе стало совершенно невозможно. Мы открыли люк, быстро скользнули вниз и захлопнули его, прежде чем набежала новая волна.

Во что превратилась наша удобная каюта! В ней царил кавардак. Большая часть груза, который мы так старательно прятали и упаковывали, была разметана. Котелки и сковородки, бочонок с картофелем, конфорки от камбуза, блокноты, карты и жестяные банки навалом лежали на полу. При каждом крене они перекатывались из одного конца каюты в другой, на мгновение замирали на месте и снова неслись обратно. И так без конца – в грохоте, звоне стекла и тупом стуке металла. Не могу понять, каким образом всей этой уйме вещей удалось вырваться из заколоченных ящиков. Но факт остается фактом – они вырвались.

Сам камбуз доставил нам немало неприятностей. Его железные дверцы хлопали с таким грохотом, какой может устроить разве что бригада клепальщиков на сверхурочной работе. Вода лилась через трубу и растекалась по каюте. Пришлось снова прогуляться на палубу с парусиной и веревками. Мы попытались водворить на место хотя бы часть валявшихся вещей, но безуспешно. Пока мы ловили и закрепляли один предмет, срывался другой. Конфорки, которые мы положили на место, выскочили при первом же сильном крене, а мы сами покатились в дальний угол каюты и столкнулись друг с другом. Удержаться на ногах было невозможно. Лучше всего было уцепиться за что-нибудь и ждать временного затишья. А еще лучше ползать. Но даже и тогда нас бросало от одной переборки к другой и обратно. В конце концов мы сдались и решили оставить все как есть.

Наши койки были сделаны из холста, натянутого на металлическую раму. В промежутках между волнами, стоя на коленях, мы ослабили холст, чтобы он провис, и влезли в образовавшиеся кошельки. Иначе на койке нельзя было лежать. Но даже и теперь приходилось все время держаться за края, чтобы не очутиться на полу. Спать мы не могли, задремать и то было трудно. Монотонной чередой проходили часы. Время от времени сквозь вой ветра мы слышали, как что-то рвется и раскалывается наверху. Снова и снова на палубу обрушивались громадные волны. Через иллюминаторы мы видели, как они приближаются. Слава богу, у нас стояли настоящие пароходные иллюминаторы из стекла в два сантиметра толщиной, а не из того хрупкого, которое бывает на маленьких судах. Мы видели, как зарывается нос, как волна громоздится все выше и выше, как ее гребень загибается и обрушивается на палубу темно-синей мешаниной воды и пены. Когда волна накрывала судно, казалось, будто мы налетали на каменную стену. Как только железо и дерево выдерживали такие удары – уму непостижимо! Когда масса воды перекатывалась через палубу, в каюте темнело и иллюминаторы становились зелеными светящимися проемами, в которых плясали сотни пузырьков. Потом судно, вздрагивая, выпрямлялось и сбрасывало с палубы воду и пену.

Примерно в два часа с глухим треском лопнул трос плавучего якоря. Наш парусник мгновенно развернулся бортом к ветру, и на палубу обрушилась чудовищная волна.

Я полетел с койки через всю каюту прямо на Колмана. При обратном крене мы оба очутились на полу. С трудом нам удалось подняться на ноги, и, как только волна схлынула, мы выскочили на палубу, быстро захлопнув за собой люк.

Нашим глазам предстала картина ужасающего опустошения. Ватер-бакштаги с одной стороны оторвались, перты болтались как попало. Часть дубовых поручней разлетелась в щепы. Два бочонка с пресной водой, привязанные к деревянным подставкам, разбились вдребезги; якорная цепь, вместо того чтобы лежать свернутой в бухту, свисала за борт. Весила она добрую тонну, и, выбирая ее, мы чуть не надорвались. Мы отклепали цепь от якоря еще до ухода из Хэмптон-Роде, и теперь никак не могли накрутить ее обратно брашпилем.

Пока мы укрощали цепь, судно развернулось и, несмотря на то что паруса были убраны, понеслось по ветру. Это не сулило ничего доброго. Где-то недалеко на западе, среди мелей и ревущих бурунов лежал мыс Гаттерас. Поэтому нам не оставалось ничего иного, как поставить паруса и повернуть против ветра. Взяв четыре рифа, мы снова пошли навстречу шторму.

Начало темнеть. За все это время мы ничего не ели и даже ни разу не вспомнили о пище. Колман слазил в трюм и принес банку мясных консервов, которые мы проглотили, даже не разогрев.

Описывая свое кругосветное плавание на «Спрее», капитан Джошуа Слокам утверждает, что на протяжении сотен миль он не прикасался к штурвалу и судно само держало курс столь же точно, как если бы им управлял человек, – при условии, конечно, что ветер не менял направления. Для этого нужно было установить руль и паруса таким образом, чтобы добиться абсолютного равновесия всех сил, действующих на судно. Правдивость этого рассказа не раз подвергалась сомнениям, и совершенно напрасно. Этой особенности парусного судна мы обязаны жизнью.

В тот вечер, измученные и продрогшие до мозга костей, не имея сил оставаться на палубе, мы закрепили руль и паруса так, как это делал капитан Слокам, и сквозь беснующийся шторм наш парусник прямо, как стрела, направился к центру океана.

Его трепал самый свирепый за 1929–1930 годы зимний шторм, и тем не менее он шел всю ночь сам, никем не управляемый. За многие мили от нас большая шхуна «Пернел Т. Уайт», вместе с которой мы выходили в море, все еще продолжала безнадежную борьбу с ураганом. На юге и на севере, по всему безбрежному Атлантическому океану суда слали сигналы бедствия или тащились в порт со снесенными надстройками и развороченными палубами. А мы, словно живое свидетельство того, что старый капитан не лгал, продолжали идти вперед, наперекор огромным волнам, то взлетая на их гребни, то проваливаясь в глубокие долины между ними. Да, «Василиск» был стойкое суденышко. Побольше бы таких, как он!

Так прошел второй день шторма, третий, и, когда в сером сумраке занялся четвертый, мы уже не верили, что доживем до вечера. Мы до того измучились, что едва могли ползать из каюты на палубу и обратно. Работа со шкотами требовала таких усилий, что каждый раз приходилось минут пятнадцать-двадцать лежать на палубе, чтобы отдышаться. Ветер не ослабевал ни на мгновение, на волны было просто страшно смотреть. Они громоздились все выше и выше, казалось, они хотят достать до неба. Мы чувствовали себя ничтожными и беспомощными. Одна из волн сломала верхушку мачты. Мачта в двенадцать метров восемнадцать сантиметров, а волна поднялась на целый метр выше ее! Колман в это время был внизу, а я стоял у штурвала и видел, как это произошло. Громадная стена воды выросла перед судном, выросла так внезапно, что казалось, была выброшена из глубины. За какую-то долю секунды я разглядел, как просвечивает ее верхушка, разглядел пряди саргассовых водорослей высоко над головой. Потом с оглушительным грохотом волна обрушилась вниз. Она ударила по палубе, отбросила меня на кормовые леера и погребла судно под тоннами воды. Помню только, как я, захлебываясь, пытался встать на ноги, а вода все лилась и лилась через корму.

Минуту спустя ошеломленный Колман осторожно приоткрыл люк. Он был похож на пьяного, на лице у него красовалась огромная ссадина. Когда налетела волна, он лежал на койке. Внезапно свет померк, и на палубу обрушилась гора воды. Через щели люка вода потоками хлынула в каюту. С минуту было темно, затем невероятный крен сбросил Колмана с койки. Он вылез на палубу в полной уверенности, что меня смыло за борт. Три таких вала обрушились на нас этой ночью, расшатывая рангоут и открывая новые пазы в палубе. Тогда-то мы и увидели, как картина «Гольфстрим» плавает в воде. В воде самого Гольфстрима! Настала очередь моря посмеяться над нами.

Хотя мы уже не рассчитывали пережить эту ночь, судно продолжало держаться и уходило все дальше и дальше в океан. Все это время у нас не было никаких ориентиров, и мы могли лишь приблизительно счислять пройденный путь. Наконец мы решили, что уже можно повернуть по ветру. Как выразился Колман: «Если уж нам суждено отправиться к Господу Богу, то лучше лететь». Идти по ветру было легче, но и опаснее. Опасен был поворот фордевинд, и вдобавок мы рисковали, что волна ударит нам в корму. Но теперь нам было все равно. Только бы не идти против шторма. Много часов изнурительной гонки, и ни малейших признаков, что она когда-либо кончится. Мы направили «Василиск» прямо на юг, и тут начались самые потрясающие часы нашего путешествия.

Со скоростью экспресса мы мчались по волнам. Одна за другой оставались за кормой мили. Нам довелось увидеть одно из самых великолепных зрелищ, какие только случаются на море. Как-то раз, когда мы поднялись на гребень особенно высокого вала, перед носом парусника ударил большой дельфин. За ним выскочил еще один, потом еще один, и вскоре вода буквально кипела от них. Повсюду, насколько хватало глаз, из глубин океана, казавшихся доселе безжизненными, вырывались и выпрыгивали навстречу нам дельфины. Их были сотни. Гладкие черные тела их резво, без усилий взлетали над водой и столь же легко погружались в нее. Плотной массой дельфины собрались возле носа парусника, грациозные, быстрые, свободные. И как ни измучены мы были, мы не могли не любоваться ими. Исчезли они так же таинственно, как и появились, все разом, словно по сигналу, скрывшись в пучине и оставив после себя лишь легкую пену.

Дельфины вселили в нас бодрость, прогнали ощущение одиночества, вызванное усталостью. Ведь они были первыми живыми существами, которых мы увидели с тех пор, как покинули землю. В тот же день мы заметили двух качурок [6], мелькнувших за завесой брызг, и услышали их печальный, жалобный крик. Как им удавалось оставаться в живых среди этого водяного хаоса, в сотнях миль от берега, как они могли выдерживать шторм, от которого некуда было укрыться? Как бы там ни было, это им удавалось. Порхая на своих серповидных крыльях над самой поверхностью воды, они высматривают лакомые кусочки, которые дает им море, – крохотных рачков, рыбьих мальков и пелагическую икру. Шторм или штиль, ураган или полное безветрие – им все равно, этим храбрым птицам. Они не избалованы жизнью.

Шторм длился около полутора недель. Девять дней мучений и жалкого бессилия. Иногда мы думали, что следующая волна уж наверняка разнесет наше судно и мы пойдем ко дну. Мы набрали в трюм сотни галлонов воды. Доски пола плавали по каюте вместе с другими обломками дерева. Мы измучились и были по горло сыты штормом и морем. Мы не знали, где находимся. Солнца не было видно, и мы не могли ориентироваться. Хронометр остановился, не выдержав чудовищной болтанки. Однако начало теплеть. Уже не нужно было надевать пальто, выходя на палубу. Между прочим, последние дни мы избегали надевать на себя лишнюю одежду. В минуту опасности лучше не иметь на себе ничего лишнего. Мы отказались от обуви – босиком легче держаться на палубе. Наши руки представляли собой печальное зрелище: пальцы и ладони ободраны, покрыты волдырями, глубокими рубцами и мозолями, будто мы находимся в море не десять дней, а целую вечность. За десять дней мы пришли к первобытному состоянию. Где уж тут заниматься научными проблемами, – только бы остаться в живых.

Но однажды утром ветер спал, сквозь тучи проглянуло солнце, и природа снова улыбнулась. Мы наслаждались теплом, купаясь в золотом свете, струившемся с неба. Мы почти забыли, что такое солнце. Оно радовало нас безмерно. И хотя с севера все еще шли большие волны, они уже не швыряли парусник, а только плавно подымали его на своих гребнях, как бы говоря: «Не бойтесь, мы ничего вам не сделаем».

Перескакивая с гребня на гребень, появились летучие рыбы. Они тоже обрадовали нас. Приятно видеть живые существа, пусть даже это всего-навсего рыбы. С возродившейся надеждой мы принялись приводить судно в порядок – геркулесова работа. Осторожно, все еще не доверяя морю, открыли люк и принялись откачивать воду, галлон за галлоном возвращая ее морю. Но даже после того, как вся вода была выкачана, каюта оставалась совершенно сырой, до того сырой, что мы решили спать на палубе.

Человек быстро приспосабливается к новым условиям. Жизнь перестала быть для нас борьбой за существование, и наши мысли снова вернулись к задачам экспедиции. Где находится наше судно? Первоначально мы направлялись к острову Сан-Сальвадор (на котором в памятное утро 1492 года впервые высадился Христофор Колумб), собираясь выяснить там некоторые особенности фауны, а затем продолжить исследования на других островах. Насколько можно было судить, мы находились милях в восьмистах от побережья Флориды. Долготу без хронометра определить невозможно. С широтой дело обстояло лучше, хотя для того, чтобы достать секстант, пришлось взломать ящик стола, так как он разбух. Полуденные наблюдения дали широту Нассау. Решили по-прежнему идти на юг, пока не достигнем широты Сан-Сальвадора, а там, воспользовавшись господствующими пассатами, повернуть на запад.

Итак, мы плыли все дальше на юг. Шторм до того напугал нас, что на первых порах было даже боязно идти под полными парусами. Но яркое солнце рассеяло все наши опасения, и мы всецело доверились мягкому ветерку. Так прошло два дня, а земли по-прежнему не было видно. Однажды ранним утром, вскоре после восхода солнца, с запада прилетела желтоклювая тропическая птица. Покружив в небесной синеве, она повернула обратно. На следующее утро мы увидели фрегата [7], он точно так же покружил над нами и улетел на запад. Значит, где-то там – земля. Но далеко ли до нее – неизвестно. Пересекли параллели островов Эле-Утра и Кет, а земли все не видно. Очевидно, нас снесло слишком далеко к востоку. В полдень мы установили, что находимся на широте 24°3, Сан-Сальвадор был точно на западе.

Только мы повернули в сторону заходящего солнца, как пассат, нарушая все законы, переменился и начал дуть прямо в лоб. Продвижение вперед стало затруднительным. Посовещавшись, решили снова идти на юг, к острову Крукед-Айленд или острову Маягуана, а если пропустим их, то к группе островов Кайкос. Там мы смогли бы отдохнуть, привести в порядок судно, а затем, уже зная свои координаты, спокойно отправиться к Сан-Сальвадору. Все эти острова нам все равно придется исследовать, а в каком порядке – не так уж важно. Мы снова направились на юг. Земля все не показывалась. Ветер продолжал дуть с запада, подымая легкую, неопасную волну. Мы плыли час за часом, высматривая на горизонте зеленую полоску земли. Но вокруг не было видно ничего, кроме волн, белых барашков и желтых саргассовых водорослей. Колман несколько раз взбирался на мачту, но все напрасно: не видно ни Крукед-Айленда, ни Маягуаны. Оставалась надежда только на острова Кайкос. Снова определили свое местонахождение по солнцу и обнаружили, что находимся как раз на их широте. А кругом ничего, кроме воды. Вот уж никогда не думал, что на свете столько воды.

Разочарованные, мы занялись судном. Уж во всяком случае, мимо острова Эспаньола никак невозможно пройти. Мы увидим его на закате. Колман спустился вниз, а я стал проверять штуртросы, которые очень ослабли и требовали внимания. Солнце уже садилось, прячась за клубами оранжевых и красных облаков. Прежде чем стемнеет, мне хотелось привести руль в порядок. Я натягивал трос и поправлял его на штурвале, как вдруг, случайно подняв глаза, увидел вдали землю: маленькие бугорки суши, разбросанные по горизонту.

– Земля! – крикнул я Колману в каюту.

Он мигом выскочил и вскарабкался на мачту. Да, земля, настоящая твердая земля, вырисовывающаяся на фоне заката. Никогда не думал, что земля может так ласкать глаз своим видом! Широко улыбаясь, мы пожали друг другу руки. Колман сбегал вниз и принес карандаш и кусок размокшей бумаги, чтобы запечатлеть эту картину. Он сказал, что хотел бы навсегда запомнить эти радостные минуты. Что касается меня, то я не делал ничего, а просто стоял и смотрел. Наконец-то мы сможем отдохнуть и приняться за работу.

Но как мало мы знаем, что ждет нас впереди!

[6] Качурки – самые маленькие представители отряда трубконосых птиц, ближайшие родственники буревестников. Малая качурка (Hydrobates pelagicus) размером с воробья, другие чуть больше – со стрижа. Длина тела большой северной качурки (Oceanodroma leucorrhoa) 23 сантиметра. Полет качурок причудлив и неровен: они то взмывают в небо, то падают вниз, делая стремительные повороты и зигзаги, но чаще парят над волнами, едва не задевая их крыльями. Качурки отлично плавают. Большую часть года (когда не высиживают птенцов) проводят в океане, далеко от берегов. Отдыхают и даже спят на воде. И в тихую, и в бурную погоду ловят креветок, мелких медуз. Качурки прилетают к берегам только для гнездования. Роют здесь в земле норы и устраивают в них гнезда.

Русское название качурок происходит от слова «окочуриться» – умереть. Прежде в Европе широко было распространено поверье, что качурки – это души погибших на море матросов. Английские моряки называют качурок птенцами Богоматери (Mother Carey’s chicken или Carey’s chicken, от латинского названия Божьей Матери, Mater Cara – Матерь Милостивая).

[5] Саргассы – желто-бурые небольшие водоросли, растущие у берегов тропических и субтропических стран. На ветвях саргассов развиваются воздухоносные камеры, которые, как поплавки, поддерживают их в воде в вертикальном положении. Эти поплавки видом своим напоминают мелкий виноград, по-португальски саргасо, откуда и пошло название водорослей.

Часто плавучесть воздухоносных пузырьков превышает силу «прилипания» к камню корней водоросли – ризоидоз, и растение всплывает. Океанские течения, например Гольфстрим, несут миллионы тонн саргассовых водорослей, которые даже размножаются отводками во время своего тысячемильного дрейфа.

Когда каравеллы Колумба в 1492 году приближались к Америке, моряки были напуганы бесчисленным множеством плавающих водорослей: испанцы решили, что где-то поблизости находятся подводные рифы. Но до рифов было еще очень далеко. Это морские течения принесли сюда, на северо-запад Атлантики, бурую «траву». Испанцы назвали это место Травянистым, а позднее Саргассовым морем.

Саргассово море, прозванное также «Морем без берегов», располагается гигантским овалом длиной в пять и шириной в две тысячи километров, между 23 и 35° северной широты, 30 и 68° западной долготы. Глубина Саргассова моря – две-шесть тысяч метров. Окаймляют его океанские течения: с юга – Североэкваториальное, с запада и севера – Гольфстрим, а с востока – Канарское течение. В центре вода совершенно неподвижна и удивительно прозрачна. Над морем всегда ясное небо, погода здесь обычно штилевая. А в лазурных волнах плавают бесчисленные «кустики» саргассов: на каждом квадратном километре по 10–20 тысяч, то есть одна-две тонны. Всего плавает приблизительно 12–15 миллионов тонн саргассовых водорослей.

[7] Фрегат (Fregata minor) принадлежит к отряду веслоногих птиц. Немногие пернатые так хорошо приспособлены к полету, как фрегат. У него сильные (в размахе больше двух метров) крылья и длинный вильчатый, как у ласточки, хвост. Кости фрегата наделены объемистыми воздушными полостями.

Часами парят фрегаты над океаном, ни разу не взмахнув крыльями. Иногда они играют друг с другом, выписывая в небе изумительные пируэты и виражи. Но плавают плохо и никогда не ныряют. Пищу добывают обычно в воздухе: ловят летучих рыб. Если фрегат схватил рыбу неудобно, он подбрасывает ее вверх и ловко хватает на лету. Если опять поймал неудачно, подбрасывает еще раз. Часто фрегаты отнимают рыбу у других морских птиц, иногда даже хищных. Часами патрулируют фрегаты морские побережья, карауля возвращающихся с добычей птиц. Увидев с высоты спешащего к берегу баклана или чайку, фрегат быстро снижается и атакует противника, толкает его и бьет крыльями. Испуганная птица бросает добычу, а фрегат ловко подхватывает ее на лету. Если рыба уже съедена «рыболовом», фрегат будет толкать его до тех пор, пока он не отрыгнет проглоченную пищу, которая, не успев коснуться воды, попадает в глотку фрегата.

Гнездятся фрегаты на тропических островах Тихого, Индийского и Атлантического океанов. С земли они подняться не могут, поэтому гнезда вьют на отвесных скалах или на деревьях. Ветки для гнезд ломают на лету или вылавливают из моря.

Название фрегат дано птице за ее стремительный полет в честь знаменитых когда-то быстроходных кораблей фрегатов.

Кораблекрушение

На исходе следующего дня мы медленно выбрались на низкий песчаный откос и, достигнув вершины, устало опустились на землю. Перед нами раскинулся пологий песчаный берег, на котором лежали уже заметно удлинившиеся тени. Внизу тихо вздыхал и шелестел прибой. В его волнах качалось множество необычных предметов, которые выносились водой на песок и оставались на берегу, когда вода уходила обратно. Кораблекрушение! Море разделалось с судном и возвращало его обломки земле. Куски дерева, обрывки веревок, размокшие книги, жестянки, инструменты, бутылки, коробки, картина «Гольфстрим», изображающая судно со снесенными мачтами и человека на палубе, угрюмо наблюдающего за акулой, которая ходит вокруг. Опять море посмеялось над нами! Конец путешествию.

Да, конец путешествию. За волнами, которые тихо плещут о берег, за бледно-зеленой водой лагуны сверкает белая полоса бурунов. Подвижная и пульсирующая, она неумолчно ревет, разбиваясь о коралловые рифы. Там, как раз посреди нее, лежит то, что осталось от нашего парусника. Его то приподнимает волною, то с громким треском бросает на рифы. Печальный конец для судна, выдержавшего суровый зимний шторм, от которого погибли большие суда с хорошо обученными командами.

Конец путешествию, крушение всех надежд. Мы никогда уже не поплывем в Вест-Индию. Обидно потерпеть крах в самый последний момент, преодолев тяжелый шторм и все муки холода и усталости. И не смешно ли, что сейчас дул и разбивал буруны о рифы тот самый пассат, который должен был доставить нас на Сан-Сальвадор? Теперь он нам уже ни к чему. Теперь он только может добить наше судно да пустить ко дну остатки имущества.

Но больше всего нас угнетало то, что мы разбились почти в штиль. Если бы мы разбились в шторм или при большой волне – это еще куда ни шло. Но море было спокойно, как мельничный пруд, когда Немезида поднялась к нам на борт. Оно было совершенно спокойно, если не считать небольшого волнения, шедшего с востока. Коварный океан! Ему не удалось одолеть нас с помощью ветра и волн, но он держал про запас еще один козырь, о котором нам следовало бы знать. Течение – тихо скользящее течение, которое, подымаясь из холодных глубин, незримо прокладывает себе путь к поверхности. Оно захватило нас врасплох. Это произошло в долгие холодные предутренние часы, – оно подхватило нас, совлекло с пути и втихомолку потащило к рифам. Потом, словно собрав остаток сил, волны швырнули парусник на камни. А море с последним торжествующим криком послало ветер, чтобы закрепить свою победу. Море победило.

В тот вечер, увидев землю, мы после первой радости почувствовали страшную усталость и крепко заснули. На закате ветер утих, оставив нас качаться на волнах успокаивавшегося океана. Впервые после шторма мы легли в каюте. Убрав паруса, мы уснули в полной уверенности, что утро застанет судно на том же самом месте. Утром мы подойдем к земле, выясним наше местоположение и отправимся в ближайший порт. А тем временем сильное течение несло нас на север, к тому месту, где оно огибало клочок суши. Нас несло все ближе и ближе к берегу, и с палубы можно было бы слышать рев прибоя. Но мы крепко спали внизу, измученные многодневным штормом.

С устрашающим треском парусник налетел на риф. Мы оба очутились на полу. Ошалевшие спросонок, пораженные доносящимся снаружи ревом, мы выскочили на палубу. И сразу же новый вал поднял судно и положил его набок. Колман схватился за поручни и устоял, а я через всю палубу, через бак, через кливер-шкоты, полетел прямо на борт. Какой-то миг, помнится, я летел по воздуху, перед глазами мелькнул бурун, и я бухнулся в воду. Прибой завертел меня и бросил в цепкие ветви коралла. Мгновение я лежал ошеломленный. В темноте возникли очертания следующего вала, черного на фоне звездного неба. Он надвигался все ближе, рос, и верхушка его загибалась. Я с криком вырвался из цепких объятий кораллов и нырнул в сторону. В следующее мгновение волна подняла судно и бросила на риф, тот самый, где я только что находился. Немного – и от меня осталось бы мокрое место. Меня протащило еще несколько футов и швырнуло к носу парусника. Я схватился за цепь и вскарабкался на палубу.

У нас еще оставалась возможность спасти парусник. Если бы удалось спустить шлюпку с якорем и бросить его позади рифа, то, выбирая якорную цепь, можно было бы стащить судно с камней. Колман бросился в каюту за ножом. Обрезав найтовы первой шлюпки, мы перебросили ее через леера, но волна тут же слегка приподняла парусник и бросила его на шлюпку. Ее расплющило в лепешку. Такая же участь постигла и другую шлюпку.

Все было кончено. Мы сидели прочно. Каждый новый вал продвигал парусник на полметра вперед. Руль оторвало и унесло в лагуну за рифами, где он и затонул. Нам оставалось только спасать снаряжение. Поднялся ветер – ветер, которого мы так ждали. Теперь, если мы хотим вытащить что-либо на берег, надо спешить. Прежде всего – вода и провиант. Особенно вода. Мы знали, что некоторые из этих островов безводны – сухие клочки суши, на которых легко умереть от жажды. Быстро, насколько это было возможно на стоящей торчком палубе, мы обрезали найтовы, которыми были привязаны бочонки с водой, и бросили бочонки подальше в прибой. Потом спрыгнули за борт и, ранясь об острые кораллы, затащили бочонки в спокойную воду лагуны. Убедившись, что они не могут уплыть обратно в море и разбиться о камни, мы поспешили обратно на судно. Наши руки, ноги, тело сплошь были покрыты кровоточащими порезами. Взобравшись на парусник, мы ринулись в каюту. Ее затопило. В обшивке где-то была пробоина, и теперь вода быстро наполняла судно.

Доски пайола всплыли и носились взад и вперед, ударяясь в переборки с силой тарана. На каюту было страшно смотреть. Мы бросились спасать самое ценное. Я стал разламывать стол, отыскивая свой фотоаппарат. Он сопровождал меня в странствиях по Гаити, Южной Америке и Соединенным Штатам. Я предпочел бы лишиться пальца, чем фотоаппарата. Колман, ныряя, выудил из воды микроскоп и другие ценные вещи. Держа их высоко над головой, мы стали выбираться на палубу. Она наклонилась так, что ходить по ней было невозможно. Мы съехали в воду и двинулись к лагуне.

Затем – снова на парусник. На этот раз – за секстантом, кинокамерой, судовыми документами, инструментами для сбора образцов и книгами. Кое-что нам удалось спасти. Это была адская работа. Хуже всего было перебираться через риф, хотя плыть по лагуне было тоже нелегко. Когда мы вернулись на судно в третий раз, оно уже накренилось настолько, что можно было прямо подплыть к входу в каюту. Она представляла собою печальное зрелище. Наши ценные инструменты и снаряжение болтались в воде. Волны, хлеставшие в каюту через открытый ход, вырывали их прямо из рук и сносили к рифу. На многие метры вокруг белое песчаное дно усеяли блестящие жестянки, медяшки, бумага. Находиться в каюте стало опасно. Всплывшие доски, коробки и тяжелые ящики швыряло во все стороны при каждой новой волне. Судно то и дело накренялось с боку на бок. При этом все вещи неслись через каюту и ударялись в противоположный борт.

С Колманом едва не случилось несчастье. Он был один в каюте, пытаясь достать какой-то прибор, спрятанный на самом дне одного из ящиков. Он никак не мог его отыскать и, набрав воздуху, стал под водой на колени, чтобы удобнее было шарить руками. В это время парусник неожиданно накренился, и вся вода перелилась в ту часть каюты, где находился Колман. Туда же последовали доски и всплывший тюфяк. Тюфяк и одна из досок остановились над Колманом, притиснули его к шкафу. Он стал отчаянно трепыхаться под ними, пытаясь вылезти наверх, но не мог. Воздух из его легких выходил, поднимаясь вверх стаей пузырьков, он чувствовал, что слабеет с каждым мигом. У него потемнело в глазах. Но когда он был уже готов потерять сознание, новая волна освободила его. Он выбрался на палубу и лег там, тяжело дыша и выплевывая воду.

День был на исходе, а мы все еще продолжали спасательные работы. Все это время ветер мало-помалу крепчал и наконец достиг такой силы, что возвращаться на судно стало опасно. Измученные, мы подплыли к берегу, вышли на песок, поднялись на кручу и бросились на землю.

Море победило.

Некоторое время мы лежали неподвижно, не в силах пошевелиться от усталости. Солнце садилось, тени становились все длиннее и длиннее. Очнувшись, мы стали осматриваться – нет ли следов человеческого существования? Их не было. Позади берег полого спускался к полукруглой изумрудной лагуне, ограниченной с противоположной стороны белой полосой песка. За ней снова начиналось открытое море. Милях в пяти смутно виднелись очертания небольшого острова. Суша уходила к югу, изборожденная неглубокими долинами и низкими гребнями. Мы находились на самом возвышенном месте какого-то острова. Пройди судно сотней ярдов севернее, оно миновало бы рифы.

Но что толку в запоздалых сожалениях? Экспедиция потерпела неудачу. Сквозь заросли пальм, эфедры и кактусов мы спустились к лагуне. Прекрасное место для якорной стоянки! Быть может, на песке нам удастся обнаружить признаки существования человека. Так и есть. Куча тростника, срезанного, по-видимому, несколько месяцев назад, разбитые раковины. Больше ничего.

В тот же вечер нам пришлось стать свидетелями одного из самых прекрасных зрелищ на земле, какое может увидеть человек, восприимчивый к краскам. Мы понуро возвращались на берег, стараясь не глядеть на останки судна. Солнце садилось, заливая все вокруг золотом. Внезапно откуда-то сверху, из самой небесной выси донесся слабый жалобный крик, похожий на крик диких гусей, когда дует северный ветер. Мы взглянули на небо и замерли. Над островом пролетала стая красных фламинго, и их крылья пламенели в лучах заходящего солнца. Подобно гусям, они летели клином с вожаком впереди. Их были сотни. Крылья птиц горели багровым огнем, а самые их кончики были бархатно-черные.

Не переставая кричать, фламинго пролетели над нами, достигли края острова и повернули обратно. В тот же момент солнце скрылось за горизонтом, унеся вместе с собой свет и погрузив землю и море в темноту.

Под яркими звездами, под песнь ветра, шелестевшего в траве и перекатывавшего песчинки по дюнам, мы заснули как убитые на твердой земле, пахнувшей прелыми листьями. И хотя море всю ночь колотило о риф останки нашего судна, мы ни разу не проснулись.

Мы поднялись на другое утро отдохнувшими, и будущее рисовалось нам не в таких мрачных тонах. Новый день приносит с собой новые проблемы, новые задачи, новые идеи. Во всяком случае, пока что с морем покончено. Нам остается суша. Что делать дальше?

Прежде всего – где мы находимся? Нам было известно только, что мы попали на один из Багамских островов. Но на который именно? Из кучи спасенных вещей мы вытащили карту. Полуденные наблюдения дали широту группы островов Кайкос. Я склонялся к мнению, что мы на Большом Кайкосе – на востоке Багамского архипелага. Колман, полагая, что мы ошибаемся в определении широты, утверждал, что нас выбросило на Маягуану. Но тогда что это за остров в пяти милях к северу? Будь мы на Большом Кайкосе, он лежал бы на северо-западе. А с Маягуаны вообще не должно быть видно никакого острова, потому что ближайшая группа островов – Планас – лежит от Маягуаны милях в двадцати и притом скорее к западу, чем к северу. Единственный остров, имеющий соседа на севере, – Большой Инагуа; это второй, и последний, из крупных островов Багамского архипелага. Но мы не могли попасть на Инагуа. Чтобы попасть на Инагуа, плывя прямо на юг, нужно пройти не более чем в миле от Маягуаны или одного из островов Кайкос. И конечно, мы не могли миновать их, не заметив. Непонятно, где же мы?

Что делать? Недолго думая, мы решили, что Колман останется на месте и займется спасением остального имущества, а я пойду искать людей, если они здесь окажутся. Через полчаса я уже полностью собрался в дорогу и вскинул на плечи узел с провизией, одеялом и двухлитровой флягой, наполненной водой, решив идти вдоль берега, пока не встречу какое-нибудь селение. Если такового не окажется, обойду остров и вернусь на это же самое место.

Но сначала я пошел на берег, чтобы среди остатков спасенного снаряжения найти себе одежду. Мы оба остались в лохмотьях. Брюки порвались и висели лоскутами, рубашки выглядели немногим лучше. Вытащив на берег самые ценные инструменты, мы дальше уже хватали все, что попадало под руку.

Мы особенно нуждались в тапочках, потому что те, что были у нас на ногах, совершенно изодрались об острые кораллы. Несколько пар валялось на песке, мы вымыли их и надели. Это придало нам более респектабельный вид. Но тем не менее даже и теперь мы едва ли могли показаться в своем одеянии на вечернем приеме.

На верху откоса мы попрощались. В какую сторону идти? Мне было безразлично. Пожалуй, лучше на юг, особенно если мы и вправду находимся на Большом Кайкосе. Я слышал, что на нескольких соседних островах есть селения. Тогда, может быть, мне удастся переплыть на один из них. Я поднялся на песчаный гребень, тянувшийся параллельно берегу. Колман в это время входил в воду лагуны, собираясь плыть к рифу. Он был уже около бурунов и искал более или менее тихое место, чтобы пробраться к паруснику, не разбившись о кораллы.

Параллельно гребню, по которому я шел, тянулся нескончаемый песчаный берег – белая полоса, опоясавшая зеленые заросли. Рядом раскинулись тихие воды лагуны, ярко-изумрудные там, где дно было песчаное, и светло-зеленые – где оно поросло водорослями. С внешней стороны лагуну окаймлял волнистый барьерный риф. Волны разбивались об него, и пена казалась особенно белой в сравнении с темно-синей водой моря. За рифом дно круто уходило вниз – согласно карте, на две тысячи морских саженей, или на три с половиной тысячи метров.

Приятно было снова оказаться на земле, хоть высадка прошла и не совсем так, как нам того хотелось.

Из глубины острова доносились густые, резкие запахи земли – запах засохшей грязи, нагретой солнцем травы, аромат множества цветов. Приятно было снова чувствовать, как хрустит под ногами песок, видеть живые существа – десятки ящериц, гревшихся на солнце, убегали из-под ног, ища укрытия.

Одна из них меня очень заинтересовала. Она принадлежала к какой-то новой разновидности, еще никем не описанной. Я попробовал поймать ее, но она быстро скрылась в кустарнике. Ну и пусть, у меня все равно нет формалина, чтобы законсервировать ящерицу. К тому же мы, вероятно, пробудем здесь довольно долго, и мне еще не раз представится возможность встретить такую же ящерицу.

Эта ящерица навела меня на прекрасную мысль. В нашем распоряжении остров. Нам уже не удастся побывать в Вест-Индии. Наша научная программа засохла на корню. Зато у нас под ногами совершенно неисследованный клочок суши. Здесь, на острове, должен существовать свой собственный мир живых существ, бегающих, ползающих, лазающих, составляющий единое целое в экологическом отношении. Мы должны узнать об этом острове все, что возможно. Исследовать остров, окруженный со всех сторон океаном, совершенно изолированный от мира, – ведь это так заманчиво! Острова тем и интересны для исследователей, что жизнь на них изолирована и сконцентрирована.

Большие пурпурные крабы бегали среди травы и, подобно ящерицам, прятались, завидев меня. Каково их место в этом островном мире? А эти улитки, гроздьями висящие на стеблях травы! Что им здесь понадобилось? Зачем они на траве?

Весь остров предоставлен нам: и земля, и вода, и небо, и бледно-зеленые лагуны. Вот движется в воде неясный силуэт гигантской морской черепахи – наверное, она возвращается с утренней кладки яиц. И берег – живая пульсирующая полоска, не принадлежащая ни земле, ни морю, а по очереди тому и другому. Все это наши владения.

Как бы желая показать мне тщеславность моего стремления узнать обо всем, что есть на острове, из купы кактусов выпорхнул колибри [8] и повис перед самым лицом. Он гудел и жужжал, как рассерженная пчела. И хотя крылья пташки мелькали, слившись в расплывчатое пятно, можно было различить мельчайшую подробность ее оперения. Я хотел определить, к какому виду может он относиться, судя по расцветке горла, затылка и полоски перьев вокруг шеи, но так ни к чему и не пришел. Я не знал даже, к какому роду его отнести. Легко повернувшись, птичка упорхнула обратно в кактусы, как бы спрашивая: «Ну что, собираешься все узнать? Да?»

Я стал присматриваться к растительности. Это была тропическая растительность, правда, не столь буйная и пышная, как на соседнем Гаити или Санто-Доминго, а скорее утонченного типа, так называемого ксерофитного [9]: острые иглы, ярко окрашенная кора, мясистые листья, колючие шипы кактусов. Шипы! Они были душой этого растительного мира и безмолвно повествовали о скудном существовании, о палящем солнце и жгучих ветрах, об иссушенной зноем почве. Растительность пустыни… Я инстинктивно ощупал свою флягу – есть ли в ней вода? Кроны пальм на гребнях холмов отчетливо вырисовывались на фоне неба. В здешней растительности ощущалось что-то дикое, гнетущее и вместе с тем привлекательное. Может быть, причиной тому шипы и колючки, а возможно, песок и голый камень, проглядывавшие там и тут между стволами деревьев. Были здесь и цветы, даже на кактусах, – желтые и красные. Приятный пейзаж, тропический, но не кричащий, не из тех, что быстро приедаются.

В глаза бросалась одна особенность. Все растения на гребне дюны и поблизости от нее низко пригибались к земле. Это свидетельствовало о беспрерывных пассатах, дующих с моря и подчиняющих своей воле листья и ветви. День за днем дует ветер, и, защищаясь, растения поворачиваются к нему спиной, прячутся под укрытие скал. Вот первый пример взаимосвязей жизни островного мира, несколько звеньев цепочки, накрепко соединенных друг с другом: ветер возвел песчаные дюны – дюны дали растениям приют и минеральные соли для питания, а растения искривились и согнулись под напором все того же ветра.

Я зашагал дальше. Вскоре гребень дюны стал понижаться, перешел в равнину, а потом – в болото. Болото уступило место узкому, как лента, озеру. На дальнем берегу озера кормились фламинго – те самые, которых мы видели вчера вечером. Они расхаживали по-журавлиному в воде, то опуская, то подымая свои лопатообразные клювы. Я подкрался поближе, протискиваясь между мангровыми деревьями [10], но они всполошились и улетели.

«А не теряю ли я попусту время? – спохватился я. – Может быть, все равно, когда я найду людей – сегодня, завтра или послезавтра?» Но, подумав, решил, что нам в любом случае надо есть, и, если удастся быстро найти людей, мы еще успеем достать со дна консервы. А там видно будет, что делать дальше. Да и по отношению к Колману было бы нечестно болтаться здесь без дела. Я зашагал вперед. В полдень я поел и присел отдохнуть на верхушке дюны. Вдруг мне показалось, что вдали на берегу виднеются какие-то фигуры. Люди. Двое. С криком я бросился вниз по склону, прыгая и размахивая руками. Но, к моему удивлению, люди повернулись на секунду в мою сторону и тотчас нырнули в заросли.

[10] Мангровые леса встречаются в тропиках по низменным морским побережьям, затопляемым в прилив морем, всегда в защищенных от прибоя местах. Мангры очень труднопроходимы. Поскольку деревья растут на гниющем иле, их корням не хватает кислорода, и у мангров развиваются дополнительные, так называемые дыхательные корни. Растут они снизу вверх от подземных корней.

Есть у мангров и воздушные корни – они растут сверху вниз от ветвей в землю и служат опорой для дерева на полужидком грунте. Развиваются еще и ходульные корни – дугообразные, похожие на паучьи лапы надземные отростки погруженных в ил корней.

Мангровые леса состоят не из одного, а из нескольких видов кустарников или деревьев (Avicennia, Bruguiera, Ceriops, Rhizophora, Sonneratia), иные из них высотой до 30 метров. Некоторые мангры «живородящи»: их плоды прорастают еще на ветках и висят на дереве в виде увесистых дубинок, затем падают и вонзаются в ил уже сформированным острым корнем. О размножении мангров хорошо пишет Дж. Клинджел дальше, в главе «Рождение острова».

[8] Орнитологи описали уже более 500 видов колибри (TrochiIidae). Они обитают только в Америке, это самые маленькие птички: многие из них не больше шмеля, другие – с пеночку, крапивника, но ни одна не крупнее ласточки. Лапки у колибри маленькие, крылья длинные, заостренные, как у стрижей, ближайших их родичей. Клюв длинный, обычно прямой или слабо изогнутый, иногда серповидный. Ни у одной из птиц, кроме нектарина, похожих на колибри птичек Восточного полушария, нет такого языка, как у колибри: у некоторых видов в вытянутом состоянии он длиннее тела. Своим трубчатым, как у бабочек, языком колибри высасывают нектар из цветов. Раньше думали, что колибри питаются только сладким соком растений, но оказалось, что они едят главным образом (а некоторые виды и исключительно) мелких насекомых. Нектаром они, так сказать, лишь подслащивают свой обед как десертом. Но насекомых ловят преимущественно в цветах. Колибри, которых кормили одним лишь сахарным сиропом, погибали от недостатка белковой пищи через один-два месяца.

Окраска колибри великолепна. В их оперении представлены цвета и оттенки всех драгоценных камней, о чем можно судить по названиям этих птичек: топазовый, аметистовый, берилловый, смарагдовый, сапфировый, рубиновый, гранатовый колибри.

Колибри вьют из растительных волокон миниатюрные и изящные гнездышки, некоторые величиной не больше половины грецкого ореха, и подвешивают их, подобно гамакам, к свисающим над водой лианам, к кончикам пальмовых листьев или к скалам.

Эти крохотные птички очень смелы и воинственны: самцы отчаянно дерутся не только друг с другом, но и отважно нападают на других птиц, даже на хищных. Защищая гнезда, атакуют и древесных змей, целясь тонким клювом в глаз!

Большинство колибри обитают в тропиках, но некоторые виды летом залетают в умеренные и холодные страны. На севере Американского континента встречаются два вида перелетных колибри: рубиновошейный – Archilochus colubris (на востоке США и Канады) и красный огненосец – Selasphorus rufus (на северо-западе США и в западных штатах Канады). Последний мигрирует вдоль побережья до острова Ситха и даже дальше. Зимуют эти колибри в Мексике, преодолевая каждый раз весной и осенью более четырех тысяч километров над морем и сушей. Некоторые колибри Южного полушария тоже мигрируют в холодные края. Их видели во время снежного бурана на берегах Огненной Земли порхающими вокруг цветов фуксии.

Название колибри заимствовано из языка индейцев-карибов.

[9] Ксерофитная – засухоустойчивая, засухолюбивая растительность.

Инагуа – забавный островок

Я остановился, в недоумении глядя в ту сторону, куда скрылись фигуры людей. Затем улыбнулся. Ничего удивительного! Вид у меня совершенно дикий. Одежда разодрана в клочья о кораллы; мятая шляпа лихо заломлена, борода двухнедельной давности скрывает мое лицо. На шее болтается грязный синий шарф. Я нашел его на песке и повязался, чтобы не обгорела шея. Изодранные парусиновые брюки лоскутами свисают до колен. До сих пор я не задумывался над тем, как выгляжу; не до этого было – сначала спасал снаряжение, затем отправился на поиски людей. А выглядел я, несомненно, как самый настоящий бродяга. Во всяком случае, достаточно страшно, чтобы напугать робких островитян. Какое-то время я стоял, выжидая. Никакого движения вокруг, только волны взбегали на песок да трава колыхалась под ветром.

Не спеша двинулся дальше. Вскоре на сыром песке появились следы – отпечатки широких босых ступней с далеко отставленным большим пальцем. Следы вели к купе карликовых пальм и мангровых деревьев. Я остановился в нерешительности и стал раздумывать над тем, как лучше всего обратиться к жителям неизвестного острова. Сказать ли им: «Доброе утро! Не будете ли вы добры сообщить мне, как называется этот остров?» Или лучше: «Прошу прощения, я потерпел кораблекрушение»? И то и другое звучало бы страшно глупо, но ничего больше в голову не приходило. Чувствуя себя ослом, я сделал шаг к зарослям и крикнул в сторону мангровых деревьев: «Эй! Кто там?» Молчание. Снова крикнул, и снова никакого ответа. «Эй, где вы там?» – закричал я в третий раз. С минуту все было тихо, затем из-за пальмы нерешительно вышли два маленьких мальчика.

Я оглядел их с любопытством: черны, как тушь, и почти столь же оборванны, как и я сам. Один был без штанов, но вскоре я разглядел, что штаны спрятаны в корзиночке у него за плечами. Оба казались испуганными и готовыми броситься в бегство при малейшем моем движении.

– Я ничего вам не сделаю, – сказал я.

Это, по-видимому, их успокоило, и выражение ужаса сошло с их лиц. Мальчик без штанов вдруг вспомнил о недостающей части своего туалета и торопливо ее надел. Я улыбнулся, видя его замешательство, и они оба в ответ тоже расплылись в широких улыбках.

– Не скажете ли вы мне, что это за остров? – спросил я.

Улыбка немедленно сошла с их лиц, и мальчики приготовились к бегству. Вопрос казался им совершенно бессмысленным. Они взглянули друг на друга, затем на меня, словно сомневаясь в моих умственных способностях.

– Не убегайте, – быстро заговорил я. – Наша лодка разбилась на рифе. Вон там. – Я указал в направлении, откуда пришел. – Мы разбились вчера утром, в темноте.

Их лица омрачились скорбью, и старший произнес:

– Очень, очень жаль вас, сэр, очень, очень жаль вас.

Вскоре у них развязались языки, и они рассказали, что, когда я их увидел, они собирали черепашьи яйца и что они с фермы, которая находится неподалеку отсюда. Там же живут и их родители и целая куча теток и дядьев, но только летом, а сейчас зима, очень холодно (около тридцати градусов в тени), и они пришли на ферму для того только, чтобы прогнать диких свиней, которые подрывают их посевы. Остров называется Инагуа – это всякий знает.

Итак, мы все же на Инагуа. Теперь понятно, почему мы видели островок на севере. Но каким образом, идя прямо на юг, мы могли проскользнуть между Кайкосом и Маягуаной, не заметив их, – этого я не могу взять в толк и поныне. Мы потерпели крушение у северной оконечности острова. Лагуна, где мне попались фламинго, называется Кристоф. Я спросил мальчиков, почему она так называется, но они не могли дать вразумительного ответа. Она всегда так называлась, и все тут. Я решил, что она названа в честь черного императора Гаити Анри-Кристофа, – ведь Гаити лежит от Инагуа всего в восьмидесяти или девяноста милях. Впоследствии оказалось, что я был прав. Предание гласит, что основатель знаменитой цитадели на Кейп-Гаитиан построил здесь летний дворец. Здесь же, гласит предание, император прятал про черный день деньги и слитки. Правда ли это – не знаю, но несколько месяцев спустя невдалеке от лагуны я наткнулся на обтесанные камни и развалины, поросшие карликовыми пальмами и железным деревом.

Я достал из своего узла карту. На ней был изображен прихотливых очертаний остров. «Равнинный и лесистый», – было написано в легенде. В остальном, кроме, пожалуй, еще размеров, он мало чем отличался от прочих островов Багамского архипелага. На другой стороне острова стоял поселок Метьютаун. Я спросил ребят, далеко ли до него. Они ответили, что далеко-далеко-далеко. Такое обилие повторов меня несколько удивило; впоследствии я узнал, что жители Инагуа прибегают к ним всякий раз, когда хотят дать наглядное представление о количестве или расстоянии. Лагуна Кристоф была просто далеко, ферма – далеко-далеко, а Метьютаун – далеко-далеко-далеко.

Ребята сказали мне, что на ферме есть парусные лодки, и с радостью вызвались меня проводить. Через заросли, через мелкую лагуну мы вышли на едва заметную тропинку. Мягко выражаясь, дорога была не из лучших; пользовались ею, наверно, только звери, потому что на высоте плеч кактусы сплетались, образуя довольно колючую крышу. Идти поэтому приходилось согнувшись, а это уже через несколько минут становилось утомительным.

Местами тропинка проходила через топкие низины или болотины, поросшие мангровыми деревьями. Местами она пропадала совсем или становилась едва различимой. Несколько раз мы вспугнули птиц – стаи земляных голубей подымались в воздух при звуке наших шагов, отлетали на несколько метров, садились и потом снова взлетали. А однажды мы набрели на сотню маленьких попугаев, и они, испугавшись нас, взлетели все разом и подняли невообразимый гвалт.

Нам часто встречались небольшие озера и пруды, на берегах которых, как на японских гравюрах, стояли белые цапли. Почти ручные, они позволяли нам подходить совсем близко, но в конце концов улетали, грациозно взмахивая крыльями. Инагуа – сущий рай для орнитолога. По берегам прудов сновали стаи куликов-песочников [11]. Среди ветвей со свистом и щебетом порхали американские славки (я был поражен, заметив среди них мэрилендскую желтошейку [12]), тучи колибри носились среди колючих деревьев или неподвижно висели в воздухе, наблюдая за нами.

Вскоре тропинка снова вышла на берег, но уже на северный. Теперь наш путь лежал на запад. Здесь берег был совсем другой, чудесный, белый песок не покрывал его. Не тянулись здесь и барьеры рифов, смягчавших силу прибоя, и волны всей своей массой обрушивались на низкую выветренную каменную террасу, тянувшуюся вдоль линии берега. Глубокие неровные отверстия источили всю террасу, и мы то и дело слышали, как вода ревет под самыми нашими ногами. В некоторых местах волны пробили сквозные ходы, и вода била вверх большими сверкающими фонтанами. Однажды такой фонтан заработал прямо подо мной и окатил меня с головы до ног. Ребята завопили от восторга, считая, должно быть, что это очень смешно.

Еще несколько миль – и идти стало трудно. Кораллы легко разрушаются под действием прибоя и становятся похожими на огромные губки – только губки, сплошь утыканные острыми каменными иглами. Промоины и целые ямы, прикрытые сверху тончайшим слоем камней, на каждом шагу подстерегают идущего. И если нога провалится в такой утыканный иглами каменный мешок, она будет искромсана до кости. Через подошву тапочек я ощущал малейшую неровность почвы. Меня поражало, каким образом мальчики могут ходить по таким камням босиком. Но, осмотрев подошвы их ног, я все понял. Они были покрыты сантиметровым слоем ороговевшей кожи. Этот слой распространялся и на верхнюю часть стопы, доходя до самого подъема. Кожа защищала их от камней куда лучше, чем любая обувь.

Наконец мы подошли к «ферме». Сперва показались четыре дома, прятавшиеся в тени кокосовых пальм. В этом месте каменная терраса снова уступала место ровному берегу, а круглый коралловый риф образовывал довольно примитивную, но достаточно безопасную естественную гавань. Дома были обычные для этой части света – маленькие однокомнатные хижины из белого коралла, крытые пальмовыми листьями. Они выглядели очень живописно и отлично гармонировали с окружающим пейзажем. Вдали, сквозь дрожавшее над берегом марево, показалось еще несколько хижин.

Людей не было видно, но ребята сказали, что их родители в лесу – работают на ферме. Мы снова вступили в заросли и несколько минут шли, раздвигая колючие ветви и лозы, продираясь сквозь опунции [13].

– Где же ферма? – спросил я.

Они посмотрели на меня с удивлением, затем указали на колючие заросли вокруг:

– Тут, сэр.

Теперь пришел мой черед удивляться: вокруг не было ничего, кроме колючих кактусов и вьющихся лоз. Но вскоре я стал различать в чаще кактусов одиночные стебли кукурузы и росшие кустиками по два-три вместе какие-то зерновые растения, а у самой земли – сладкий картофель. Это было все. На Багамских островах мало хорошей земли; на некоторых из них ее можно найти только в эрозийных углублениях, которые называются «банановыми норами». Слой почвы не толще двух-трех сантиметров, что, конечно, недостаточно для нормального земледелия. Поэтому островитяне используют под посевы каждую ямку, в которой скопилось хоть немного грязи. Один стебель кукурузы стоит зачастую в двадцати метрах от другого. Земельный участок, который в других странах занял бы пять квадратных футов, здесь растянется на многие акры.

Внезапно из чащи донеслись громкие крики, треск ветвей, топот бегущих ног, испуганный визг. Шум все приближался, и наконец из зарослей выскочила тощая дикая свинья с бататом во рту. Заметив нас, она на ходу повернула и снова скрылась в чаще. За ней с камнями и палками бежали двое мужчин и женщина; при виде нас они остановились. Свинья продолжала с треском продираться сквозь чащу.

– Чертовы свиньи. Все сожрали, – сказал старший из мужчин.

Он шагнул вперед и протянул мне руку. Другие последовали его примеру. Взрослые были черны, оборванны и столь же симпатичны, как и ребята, приведшие меня сюда. Они представились: Томас Дэксон, Дэвид Дэксон, Офелия. Офелия была долговяза и одета в платье времен королевы Виктории; головным убором ей служил голубой шарф. Томас был невысокий малый с козлиной бородкой и круглым, как у херувима, лицом, светившимся жизнерадостностью. Дэвид Дэксон произвел на меня менее благоприятнее впечатление: нескладный верзила с хитрым выражением лица.

Я коротко рассказал им о кораблекрушении, Томас печально покачал головой.

– Ничего нет ужаснее, чем потерять лодку, – сказал он. – Очень, очень жаль вас, сэр. Мы вам поможем, мы вытащим ваши вещи. Мы спасли уже много лодок, сэр.

Последнее замечание меня отнюдь не обрадовало, в нем сквозило чересчур большое рвение. Я, правда, не сказал ни слова, но, по-видимому, чем-то выдал себя, ибо он сразу же прибавил, что он, Томас, человек очень порядочный и к тому же евангелистский священник. Я вскинул на него глаза: он был похож на кого угодно, только не на евангелистского священника. На нем была выгоревшая синяя хлопчатобумажная рубашка и еще более выгоревшие штаны с разноцветными заплатами на заду и коленях. Огромные, покрытые шрамами ноги выдавали полное незнакомство с обувью. Громила Дэвид оказался дьяконом. Для этой роли он подходил еще меньше, чем маленький, добродушный Томас для своей. Однако я не стал вдаваться в обсуждение этого вопроса, а договорился с ними о помощи и о найме лодок, которые лежали тут же на берегу.

Пока инагуанцы приводили в готовность свои суда, я сидел и отдыхал в тени пальмы. Вскоре на помощь подоспели другие островитяне. Я заметил, как Дэвид отвел двух из них в сторону и что-то зашептал им. Это мне не понравилось, и я решил про себя быть настороже. Однако в дальнейшем ничто не возбуждало у меня подозрений, и в суматохе, сопровождавшей спуск лодок на воду, я забыл об этом.

Три часа спустя, на закате, мы вошли в лагуну Кристоф. У нас было две лодки. Томас и я плыли в маленьком шлюпе, изодранный парус которого каждую минуту грозил улететь вместе с ветром. Дэвид Дэксон со своими племянниками и кучей других родичей плыли на судне, которое тоже трещало по всем швам и было готово развалиться на части. Приблизившись к рифу со стороны лагуны, мы высмотрели проход в нем и быстро проскочили на ту сторону. Две большие черепахи с зелеными спинами выползли из-под росших на дне водорослей, покрутились на месте и, размашисто работая плавниками, скользнули в глубину океана.

– Кушают траву, – проинформировал меня Томас, указывая на водоросли.

В это время Колман заметил нас и через заросли карликовых пальм бросился к воде.

Встреча была радостная. Он не рассчитывал увидеть меня раньше чем через несколько дней, и серьезно занялся спасением нашего имущества. Он сделал не один рейс к паруснику, каждый раз возвращаясь, нагруженный консервами и снаряжением. Вид у него был измученный, и я заметил, что кожа его пальцев от долгого пребывания в воде размокла и одрябла, как у прачки. Лицо и шея обгорели докрасна, плечи устало поникли. Но внушительная груда вещей на берегу свидетельствовала о том, что его усилия не пропали даром.

Я представил ему Томаса, Дэвида и Офелию, которая не захотела сесть в лодку, а предпочла идти по острым камням, потому что, как она выразилась, от лодки у нее «в животе толкучка».

Начало смеркаться. Офелия развела костер на песчаной полосе посреди мангровой рощи и спросила, не надо ли нам чего-нибудь сготовить. Мы выдали ей консервы и муку, которая хранилась теперь в водонепроницаемом баке, первоначально предназначавшемся для образцов. Из муки Офелия собиралась испечь хлеб, и мы недоумевали, как она справится, без печи и посуды. И тут мы получили первый урок в нашей островной жизни.

Высыпав муку в платок, она положила его на плоский камень у самого берега лагуны, плеснула в муку морской воды и месила тесто до нужной консистенции. Мы смотрели на нее как зачарованные. В морской воде содержится соль, пояснила она. Я подумал о том, сколько в ней содержится разной живности, но промолчал. Когда тесто было готово, Офелия вернулась к костру, от которого к тому времени осталась лишь куча углей. Палочкой она расчистила посреди углей местечко, положила туда тесто, присыпала его песком и набросала раскаленных углей. Затем подбросила в костер дров и присела в стороне на корточки.

– Скоро будет готов, – сказала она с улыбкой.

Остальная еда была приготовлена в жестянках. При этом мне вспомнился философ Диоген, который жил в бочке и проповедовал отказ от всякой собственности. Рассказывают, что ученый муж оставил себе лишь бочку да чашу, из которой пил. Но однажды он увидел, как мальчик пьет воду прямо из фонтана – горстями. Пристыженный мудрец вернулся домой и разбил чашу.

Через некоторое время Офелия поднялась, раскидала угли и, сияя от гордости, извлекла отлично подрумянившийся хлеб, Колман поинтересовался, откуда она знает, что хлеб готов.

– Судя по времени, сэр, – ответила Офелия и, улыбаясь до ушей, вручила нам хлеб.

К его поверхности не пристало ни одной песчинки, лишь зола, слегка припорошившая его бока, свидетельствовала о том, что он был испечен на углях. Мы рассыпались в комплиментах, и от удовольствия она чуть не свалилась в воду. Хлеб показался нам немного пресным, но банка повидла, которую Колман выудил из песка, поправила дело. Внутри хлеб был белый и мягкий, как из булочной.

Следующее доказательство того, что островитяне неплохо приспособлены к местным условиям, мы получили после ужина. Мы расставили две раскладные кровати, которые Колману удалось спасти, и, застелив их одеялами, собрались лечь спать. К этому времени Офелия с Томасом уже храпели, растянувшись на земле, а верзила Дэвид шумно им аккомпанировал. Покрывались они на манер страусов – намотав все свои тряпки только на голову. Остальные негры расположились таким же образом – прямо на голом песке.

Мы с Колманом очень устали и первое время мужественно пытались заснуть. Но москиты и мухи были против этого. Они полчищами налетали из мангровой рощи и с низин, жужжали нам в уши и забирались под одеяла. Мы попробовали накрыться с головой, как местные жители, но так было слишком жарко. Мы взглянули на фигуры, распростертые на песке: им было все равно. Москиты и мухи тревожили их не больше, чем марсиане. Наконец мы не выдержали.

– Давай уйдем отсюда! – воскликнул Колман и вскочил на ноги.

Вытащив в темноте кровати на кручу, недалеко от места кораблекрушения, мы обрели покой – холодный ветер, дувший с океана, отгонял от нас буйные орды насекомых.

Рано утром Офелия разбудила нас и сказала, что завтрак готов. Она была свежа, как маргаритка. Мы спросили, не мешают ли ей москиты.

– Москиты? – ответила она улыбаясь. – Сейчас они не сердитые. Вот подождите, когда пойдут дожди…

Несколько дней спустя все наше имущество было сложено в одном месте на берегу лагуны Кристоф. Его оказалось довольно много. Громадная куча сверкающих консервных банок на некоторое время гарантировала нам пропитание, хотя многие из них уже пропали, взорвавшись на солнце. Временами одиночные взрывы сменялись целой канонадой. Стрельба прекратилась лишь после того, как мы прикрыли банки пальмовыми листьями. Наши драгоценные книги, подмоченные, хрустящие от песка, грудами валялись на берегу. А рядом, накрытые парусиной, лежали спасенные инструменты и приборы. На рифе покоились останки «Василиска». Мы сняли с него паруса, бегучий такелаж и вообще все, что можно было снять. Прибой уже сильно потрепал судно и проделал в борту большую дыру. Удивительно, как далеко разбросали волны обломки. Лоскуты бумаги, куски дерева, разные жестянки были раскиданы по всему берегу, миль на десять в обе стороны от места крушения. Мы собрали все более или менее ценное и тоже сложили у лагуны Кристоф. Потом погрузили весь скарб в ветхие лодки островитян – консервы на дно, более хрупкие вещи сверху. Судовые документы и секстант я тщательно завернул в парусину и спрятал на полку под один из бимсов. К концу погрузки планширы лодок возвышались над водой всего на несколько дюймов, и нас взяло сомнение, доплывем ли мы хотя бы до «фермы».

Мы тронулись в путь на следующее утро, вскоре после восхода солнца. Перед самым отплытием мы с Колманом в последний раз поднялись на обрыв, чтобы бросить прощальный взгляд на обломки «Василиска». Тяжело было расставаться с нашим маленьким суденышком, хотя мы и пережили на его борту немало тяжелых минут. На нем мы пробивались сквозь угрюмый ноябрьский туман и боролись со штормом; теперь же он лежал на рифе разбитый и брошенный, и нам стало жаль покидать его. Но делать было нечего – в конце концов мы тихо повернулись и пошли к лагуне. Негры поняли наше состояние и встретили нас у лодок сочувственным молчанием.

При попутном ветре мы вышли из лагуны и повернули на запад. В миле перед нами белело платье Офелии, которая, как коза, бежала по берегу, прыгая с камня на камень. Хотя ветер дул довольно сильно, нам так и не удалось догнать ее, настолько нагружены были лодки. У «фермы» мы остановились на несколько часов, и негры вернулись к прерванной охоте на свиней. Пока они прочесывали заросли, мы с Колманом решили осмотреть поселок. Он состоял из шести маленьких домиков, сбившихся в кучу в нескольких ярдах от берега. Их стены были сложены из кусков коралла и побелены известью. Известь, как мы узнали, здесь получают из коралла путем обжига. Четыре дома были крыты пальмовыми листьями, просто, но остроумно привязанными при помощи волокон к решетчатой раме, остальные два – травой и тростником. Двери и окна были сделаны из досок, выброшенных на берег прибоем (на некоторых еще оставались явственные следы морских желудей [14]), и навешены при помощи самодельных деревянных петель. Одним словом, строительный материал не стоил ничего. Мебели не было, если не считать одного или двух рахитичных столов, сделанных тоже из даров моря. Жители Инагуа, как и большинство крестьян на островах, мало затронутых цивилизацией, спят прямо на полу, на травяных циновках, которые утром сворачивают и убирают. Жизнь здесь не отличается чрезмерным комфортом.

Через некоторое время, сочтя, что свиньям внушено достаточное уважение к человеку, вся ватага вернулась. Мы снова подняли изодранные паруса и поплыли вдоль берега. Я сидел на палубе и размышлял. Все наши планы пошли прахом. Сначала я даже подумал о том, не продолжить ли нам плавание на одной из этих лоханок, но, увидев, что каждые двадцать-тридцать минут из них надо вычерпывать воду, чтобы не пойти ко дну, понял всю безнадежность такой затеи. Придется сидеть на этом острове – другого выхода нет. Тогда я стал следить за берегом более внимательно.

Он тянулся миля за милей – узенькая полоска зелени, тающая на горизонте. В глубине острова возвышалось несколько небольших холмов. Изредка появлялись купы пальм, торчавшие над берегом, словно повисшие в воздухе зеленые ракеты. Позади них лениво дремали на солнце непроходимые джунгли. В общем, пейзаж довольно приятный. Морские валы налетали на бурые скалы, подымая целые фонтаны брызг, и откатывались обратно, одетые белой пеной. Домов на берегу не было видно. Дэвид Дэксон сказал нам, что их не будет до самого «города», то есть до Метьютауна.

В полдень Дэксон объявил, что собирается жарить кукурузу. Из рухляди, загромождавшей палубу, он извлек несколько обломков дерева и ящик с песком. В нем он развел громадный костер, от которого мы едва не сбежали с палубы. Перхая, со слезящимися от дыма глазами, мы следили за его действиями. Когда початок слегка обуглился, Дэксон набросился на еду, причмокивая губами от удовольствия. Мы тоже отведали жареной кукурузы, но, по-видимому, цивилизация нас слишком испортила: кукуруза показалась нам сухой и безвкусной, как опилки, и глоталась с трудом. Колман спустился вниз и принес банку консервов без этикетки. В банке оказались груши, которые гораздо больше отвечали нашему вкусу.

Дэксон сказал, что мы прибудем в Метьютаун часов через восемь, но вот уже близился вечер, а берег был по-прежнему пуст. Перед закатом на горизонте стали собираться черные тучи. Они громоздились все выше и выше, в надвигающемся мраке засверкали молнии. Я спросил Дэксона, не лучше ли подойти к берегу и переждать ночь, чтобы не попасть в шторм. Вместо ответа он степенно указал на едва заметную полоску барьерного рифа, о который разбивался и мерно грохотал прибой. Сплошной извилистой линией, без единого просвета, риф тянулся к западу. Ближайший проход, сказал Дэксон, находится в трех милях отсюда, возле островка Шип-Кей. И если прилив стоит достаточно высоко, там можно будет найти безопасное место для стоянки.

Мы с беспокойством поглядывали на небо; тучи все росли и росли, застилая горизонт. Вскоре раздался гром, его раскаты, то затихающие, то нарастающие, пронеслись над самой водой. Наконец при вспышке молнии мы разглядели невысокие очертания Шип-Кея, маленького островка, лежащего рядом с Инагуа. Барьерный риф заканчивался у самого острова и возобновлялся с другой его стороны. Сколько мы ни напрягали зрение, мы не могли обнаружить ни малейших признаков прохода, но Дэксон, по-видимому зная, что к чему, правил прямо на риф. Мы долго плыли в темноте, затем при вспышке молнии перед нами мелькнул риф. Волны набегали на него и разбивались в мельчайшую водяную пыль.

– Надеюсь, малый знает, что делает, – прошептал Колман. – Хватит с меня рифов на ближайшее время.

Подпрыгивая на волнах, лодки подходили все ближе и ближе к берегу. По воде зашлепал дождь; налетел порыв холодного ветра и тут же стих. Новая вспышка молнии осветила риф – он был не более чем в пятидесяти футах от нас – и по-прежнему никаких признаков прохода. Но Дэксон продолжал идти прямо на берег. Он немного переложил румпель, и при вспышке молнии мы увидели, что нос лодки направлен прямо на небольшую пальмовую рощицу на берегу. Теперь мы плыли очень медленно, так как ветер стих совершенно. При следующей вспышке молнии мы увидели, что между нами и рифом – три гребня волн, потом осталось два, и только в последнюю минуту, когда, казалось, мы вот-вот разобьемся о рифы, открылся крошечный просвет, в который бурным потоком хлестала пена. Волны ходили тут вовсю, и при вспышках молнии мы могли разглядеть широкие ветви кораллов, торчащие из воды [15]. На мгновение лодка словно повисла над проходом, а затем вместе с клочьями пены плавно скользнула в лагуну.

– Ух! – вздохнул Колман, когда мы почти без сил опустились на палубу. – Ну и ночь!

Мы ожидали, что шторм разразится с минуты на минуту, но словно разочарованные тем, что нам удалось укрыться, тучи рассеялись. Выглянула луна. Однако приключения на этом не кончились – не успели мы поздравить друг друга с таким счастливым оборотом дела, как крепко сели на песчаную мель. Мы толкали лодку вперед и назад, ругались на чем свет стоит, но все без толку. Дэксон устало вздохнул, пробормотал что-то насчет прилива и уселся на палубе. Вскоре он уже спал, мотая головой из стороны в сторону, в такт легкой качке. Родственники последовали его примеру, улегшись прямо на голых досках, и их дружный храп разнесся над покрытой рябью лагуной.

– Не поспать ли и нам? – сказал я Колману и спустился в трюм – единственное место, где можно было укрыться от ветра…

Меня разбудили голоса и топот ног на палубе. Напротив, на своем парусиновом ложе заворочался Колман. Было очень жарко, я весь вспотел. Кругом темно, хоть глаз выколи, воняло тухлой рыбой и гнилой водой. Я растолкал Колмана. Он пробормотал что-то насчет «идиотов, которые не дают людям спать», и пополз к люку. Мы выбрались на палубу. Еще не рассвело, над водой висел легкий туман, сквозь который доносился шум прибоя. Дэксон уже стоял у румпеля.

– Где мы? – спросил я у Дэксона.

– В заливе Мен-ов-Уор, – проворчал он. – На восходе будем в Метьютауне.

Слипающимися от сна глазами мы обвели смутно видневшийся берег и усеянное звездами небо. Смотреть было больше не на что, разве только на волны, которые с шипением скользили вдоль борта. Колман лег среди груды тел возле румпеля, а я устроился у мачты и, должно быть, вздремнул, потому что, когда снова открыл глаза, небо на востоке посветлело.

Метрах в ста от берега виднелся высокий утес, у которого лениво, словно устав от ночного штиля, плескался прибой. Мы обогнули мыс и направились на юг. Над горизонтом криво висел Южный Крест. Дэксон кивнул в его сторону и пробурчал:

– Метьютаун.

Сначала не было видно ничего, но потом в серой мгле замаячила масса домов. У самого берега высился большой квадратный дом с красными ставнями, позади него – еще несколько строений с длинными флагштоками, похожими на мачты разбитого, потерявшего паруса корабля. Рядом виднелись какие-то высокие тощие деревья, в которых благодаря причудливым формам мы признали казуарину [16]. Между ними также теснились дома всевозможных размеров – самые маленькие из них представляли собой однокомнатные лачуги с крышей из пальмовых листьев.

Внезапно утреннюю тишину разорвал страшный грохот. С пустынных улиц донесся лязг металла, ужасающие звуки труб и звон колоколов. Грохот становился все громче, словно переходя с одной улицы на другую. Мы вскочили.

– Что за черт! – воскликнул Колман. – Что там происходит?

Меж тем шум усилился и перешел на ту улицу, где стоял дом с красными ставнями. Появилась пестрая группа людей, веселая темно-коричневая толпа, которая пела, махала флагами, била в барабаны и котелки, звенела огромными бубенцами, бренчала на каких-то струнных инструментах и орала во все горло. Она двинулась по набережной, прошла квартал, другой и повернула вглубь острова.

– Что, демонстрация? – спросили мы Дэксона.

– Нет, сэр, – ухмыльнулся он. – Встречают Рождество.

– Рождество! – ошеломленно повторил Колман. – Вот тебе и на! Про него-то я и забыл!

Я засмеялся, вспомнив о других Рождествах, о долгих пасмурных днях в северных странах, где выпадает много снега и сосны темнеют на его фоне, о теплых каминах, у которых собираются семьи. Я вспомнил о Святках в заброшенном городке на Гаити, где я и единственный во всем городе белый потащились высоко в горы, через зону пальм к холодным вершинам, чтобы привезти сосну его детям. Я улыбнулся, вспомнив, как на ней вместо игрушек висели раскрашенные тыквы и груши и как этот человек делал блестки из фольги от папиросных коробок. И опять я улыбнулся, вспомнив, как удивились рожденные в тропиках дети, увидев странное дерево, которое растет на высоте больше километра. Отовсюду приходили крестьяне, чтобы посмотреть на это зрелище – сосну, украшенную красными, синими и золотыми блестками. Мне вспомнилось еще одно Рождество, когда, покинув семейный очаг, погрузив в байдарку топор, одеяло и палатку, я поплыл к центру Большого восточного болота. И хотя в тот день дул ветер, валил снег и земля была усыпана бурыми листьями, это было самое мирное Рождество в моей жизни. Я ощущал спокойное довольство оттого, что кругом меня леса и луга, что поет ветер, кружатся снежные хлопья и шелестит сухая болотная трава. А однажды Рождество застало меня в море, на грязном, качающемся траулере; день был мрачный, и мы без конца тянули сети и сортировали мокрую колючую рыбу.

Но это Рождество – самое странное в моей жизни Рождество на палубе дэксоновской лодки, медленно подплывающей к Метьютауну. Вскоре толпа скрылась на дальних улицах, шум стал затихать и прекратился так же внезапно, как начался. Дэксон сказал, что таков здешний обычай – несколько недель подряд на восходе и на закате люди приветствуют дух Рождества. «Странный обычай», – подумал я, но тут же вспомнил, что в это же самое время далеко на севере галантерейщики и владельцы универмагов нанимают профессиональные хоры, которые поют перед входом в магазин гимны, чтобы торговля шла лучше. Они тоже приветствуют Рождество; правда, их музыка более утонченна, но ведь островитяне по крайней мере не хотят заработать на своем грохоте.

Тут рождественские воспоминания были прерваны: навстречу нам от берега шла лодка. На корме сидел негр с тяжелой челюстью, держа на коленях сложенный зонт.

– Кто это? – спросил я Дэксона, который неподвижно сидел возле якорного каната.

– О, сэр, это большой человек.

Мы обернулись, еще раз взглянули на «большого человека» и окончательно решили, что он нам все равно не нравится. Хотя солнце стояло уже высоко, на человеке было теплое пальто и фуфайка – одежда, вполне подходившая для северной зимы. Естественно, он чудовищно потел. На груди у него красовалась золотая цепочка от часов, какие были в моде в конце прошлого века, и это еще усугубляло импозантность, так и сочившуюся из всей его внешности.

– Что ему нужно? – снова прошептал Колман. – Может, он прибыл с официальным приветствием?

Лодка остановилась рядом, и человек, представившийся нам как мистер Ричардсон, сообщил, что занимается вопросами спасения имущества. Он пояснил, что обычно лица, потерпевшие кораблекрушение, уполномочивают вести свои дела специальных агентов (а он среди них – главный), которые ведают вопросами налогообложения, распродажей остатков имущества и вознаграждением за его спасение. Мы, конечно, тоже получим свою долю – около восьми процентов общей стоимости имущества, а может, несколько меньше – в зависимости от результатов аукциона, который, о чем нам, безусловно, известно, состоится в ближайшем будущем. Когда комиссар даст нам разрешение на высадку, мы сможем застать мистера Ричардсона у себя – в большом белом доме около правительственного здания, и он будет счастлив обсудить все более подробно.

Сделав это ошеломляющее заявление, наш новый знакомый раскрыл зонтик и под его сенью отбыл на берег. С минуту мы безмолвствовали, затем Колман стал чертыхаться на чем свет стоит.

– Как этот малый разнюхал, что мы потерпели крушение?

– Понятия не имею, – ответил я. – Возможно, ему уже шепнул на ухо кто-нибудь из этой дэксоновской оравы. Во всяком случае, сперва надо попасть на берег, а там разберемся.

– Можем ли мы сойти на берег? – спросил я Дэксона.

– Да, сэр капитан, после того как получите разрешение комиссара, – он будет здесь, как только скушает завтрак.

Восемь часов. Девять. В полдесятого жара на палубе стала невыносимой. В десять мы с Колманом потеряли всякое терпение.

– Если этот тип не появится сейчас же, я сам сойду на берег, – проворчал Колман. – Неужели он думает, мы собираемся украсть его паршивый остров?

И он принялся отвязывать фалинь маленькой лодки, которую мы тащили за кормой. Но тут прибыла лодка с двумя посланиями – приглашением на обед от мистера Ричардсона и разрешением высадиться от комиссара. К посланию комиссара была приложена записка, в которой нам предлагалось в час дня явиться на суд в правительственное здание – то самое, с красными ставнями.

Мы недоуменно переглянулись.

– Что за чертовщина? – спросил я Колмана. – Ты что, убил кого-нибудь и меня припутал? За что нас будут судить?

– Вот те крест, никого не убивал, – ответил он.

Через несколько секунд мы подошли к берегу и, выскочив из лодки, быстро вытащили ее на песок. Берег перед нами круто подымался вверх. Взойдя по склону, мы вышли на улицу города.

Это был умирающий город. Брошенные, обветшалые дома смотрели на нас пустыми глазницами окон. В скособочившихся крышах зияли большие дыры, сквозь них в темную пустоту помещений лились золотые потоки солнечного света. Садовые изгороди разрушились и превратились в груды обломков, цветы в буйном беспорядке смешались с сорняками и широколистными опунциями.

На улицах лежала печать запустения и нищеты, печать тем более явственная, что когда-то поселок благоденствовал и процветал, так как улицы были широки и хорошо вымощены, вдоль них были проложены водостоки, и линия домов была строго выдержана. Но это было давным-давно, а теперь ставни, на которых еще сохранились следы краски, болтались по ветру на ржавых петлях, а иные так и вовсе валялись в траве. На многих домах ставней не было совсем – они давно упали или рассыпались в прах. Сквозь зияющие окна виднелись остатки полов, усыпанные мертвыми листьями и дранкой. Там и сям среди развалин попадались дома, еще обитаемые, но и от них, как от их соседей, веяло печалью. Только правительственное здание с его веселыми красными ставнями хоть в какой-то мере производило впечатление благополучия и основательности.

Притихшие, захваченные зрелищем умирающего поселка, мы не заметили, как к нам приблизился босоногий мулат с запиской от мистера Ричардсона, в которой напоминалось, что он ждет нас к себе и что обед уже готов. Вслед за слугой мы вошли в большой дом, стоявший в первой от берега линии домов, и поднялись по шатким ступеням. Нас ввели в обставленную в викторианском стиле гостиную, из которой открывался вид на море и побережье.

Прошла, наверное, целая вечность, прежде чем занавес в дальнем конце комнаты раздвинулся и показался хозяин.

Он провел нас в другую комнату и представил своей жене – довольно миловидной седеющей женщине с неуловимым выражением усталости на лице, выражением, словно навеянным печальным зрелищем опустелых улиц. Это особенно бросалось в глаза рядом с тяжелым, обрюзгшим лицом Ричардсона. Губы у него были толстые, глаза с красными прожилками, а резко очерченные круги под ними свидетельствовали о том, что он пьет. Выглядел он не очень привлекательно, но держался весьма любезно. Нас пригласили к столу, на котором стояли миски с икрой, горохом, рисом и мясом, относительно которого хозяин дал нам разъяснение, что это мясо дикого быка.

Обед прошел вяло. Ни Колман, ни я не были расположены к беседе, да и наше недоверие к хозяину все более возрастало.

Очень скоро стало очевидно, что он пригласил нас на обед вовсе не из дружеских чувств, а единственно потому, что хотел узнать, кто мы такие и сколько стоит наше имущество.

В том, что рассказал нам Ричардсон, было мало утешительного. Оказывается, мы были далеко не первыми, кто разбился на рифах Инагуа; всего лишь год назад, рассказывал он, в заливе Мен-ов-Уор потерпело крушение четырехмачтовое судно, и за все спасенное имущество капитан получил двести пятьдесят долларов, которых едва хватило на дорогу домой. Команде пришлось возвращаться с попутными пароходами. Всеми этими делами занимался он, Ричардсон; порядок нам, конечно, известен. Правительство требует распродажи имущества, выручка делится между спасателями, агентом и правительством, остаток получают владельцы. Остаток этот, сообразили мы, должен быть весьма мал. Если уж капитан судна, стоящего сотни тысяч долларов, получает всего двести пятьдесят долларов, то наша выручка будет микроскопически ничтожна.

Конечно, все это весьма печально, с улыбкой пояснил Ричардсон, но нечего и думать о том, чтобы как-то обойти этот порядок. Таков обычай и закон. Более того, – при этом Ричардсон развалился на стуле и откусил кончик громадной сигары, – он, Ричардсон, владеет большой частью острова, заправляет всеми делами, все тут делается так, как ему хочется, и все возникающие вопросы решает он. Конечно, очень печально, что мы потерпели кораблекрушение, но уж он позаботится о нас, чтобы с нами обошлись справедливо…

Его снисходительный вид и высокомерная болтовня до того разозлили нас, что, боясь сорваться, мы не проронили ни единого слова. Но наше молчание его не смущало; как ни в чем не бывало он продолжал важничать и разглагольствовать. Он принялся рассказывать о том, как начинал жизнь, не имея за душой ничего, кроме решимости пробиться наверх, как с помощью одного только ума преодолел громадные трудности, как мало-помалу добился власти над островом и сделался его повелителем. Он немилосердно хвастал, с наглой откровенностью рассказывал, как при помощи всяческих махинаций прибирал к рукам богатства острова. Я выглянул в окно и, увидев покинутые ветшающие дома, подумал – не он ли стал причиной упадка острова?

Ричардсон все говорил и говорил, пока мы с Колманом не начали беспокойно ерзать на стульях. А он, несомненно чувствуя нашу беспомощность, весело и нахально ухмыльнулся. Развалясь на стуле, откусил от сигары еще кусок и осклабился снова.

– Да, Инагуа, знаете ли, забавный островок, – сказал Ричардсон, и ухмылка на его лице стала двусмысленной, – вот увидите, чертовски забавный.

[12] Американские славки, или уорблеры (Parulidae), составляют обширную группу певчих птиц Американского континента (всего 109 видов). Распространены они от Северной Канады до Бразилии и Аргентины. Прекрасные певцы. Окраска яркая, у многих видов преобладают оливково-желтые тона. Американские орнитологи называют уорблеров «драгоценными камнями пернатого царства». Гнезда вьют на деревьях, кустах, реже на земле. Питаются насекомыми.

Мэрилендская желтошейка, или платановый уорблер (Dendroica dominica), – серая птичка с ярко-желтым горлом и грудью. Гнездится на юго-востоке США, зимовать улетает во Флориду, Южную Мексику и на Антильские острова. В местах гнездовий держится по равнинным лесам. Гнезда вьет на соснах, дубах и платанах на высоте от трех до сорока метров от земли. Одна из самых подвижных и звонкоголосых уорблеров.

[13] Опунция – разновидность кактуса; у нее плоские лепешковидные ветви, растущие одна из другой под разными углами. Плоды опунций, величиной с кулак, называют колючими грушами, тунами или индейскими фигами. Собирают их в перчатках с деревянными планками, привязанными к пальцам и ладоням. Затем плоды очищают от колючек и сушат, а незрелые варят с мясом. Из сушеной туны пекут кексы. Вареная туна напоминает по вкусу яблоки.

Из мякоти опунции делают пастилу, из сока – сироп, молодые стебли поджаривают, как кабачки, маринуют, как огурцы, а из волокна опунций изготавливают бумагу высшего качества для денежных знаков.

[14] Морские желуди (Balanus) и близкие к ним морские уточки (Lepas) – очень своеобразные животные из отряда усоногих раков (Cirripedia). Зоологи долго ломали голову над тем, к какой группе отнести эти создания. Лишь изучив историю развития морских желудей и морских уточек, установили, что это раки, только очень странные; живут они в раковинах, как моллюски, прикрепляясь головой к скалам, днищам кораблей, к саргассовым водорослям или китам и черепахам, прирастают прочно и уже не могут по своей воле переменить местожительство. Ножки их превратились в двуветвистые усики, которые загоняют пищу в рот. Голова и рот у усоногого рака в самом низу, он, можно сказать, всегда стоит на голове. Подробнее Дж. Клинджел пишет об усоногих раках в главе «Чудо приливов».

[15] Во время отлива можно подойти к самому краю кораллового рифа, отвесная бугристая стена которого опускается в океан. Она изрезана каналами, гротами, поросла каменными «деревьями». Ветки этих деревьев усажены бесчисленными «цветами» самых различных расцветок – синими, лиловыми, бурыми, красными. Это коралловые полипы. Они высунулись в поисках пищи из пор известковых деревьев, которые сами построили, извлекая известь из морской воды.

Кораллы принадлежат к типу кишечнополостных животных, к которому зоологи относят и медуз. Тело кораллового полипа строением своим напоминает мешок, разделенный внутри шестью (или числом, кратным шести) либо восьмью неполными перегородками. Отверстие мешка – рот коралла. Он окружен венчиком нежных щупалец, похожих на узкие лепестки цветка. Мягкое тело коралла укреплено снаружи или изнутри известковым скелетом. Кораллы живут колониями. Колония вырастает в год в среднем только на 3–10 сантиметров, но их такое множество в океане и они занимаются строительством уже так давно, что воздвигли на нашей планете поистине колоссальные сооружения. Например, знаменитый Большой Барьерный риф, окаймляющий восточное побережье Австралии, протянулся с севера на юг на 2,5 тысячи километров, а лагуна атолла Люсансен (к северу от Новой Гвинеи) по площади превосходит Азовское море.

Благородный коралл, из которого делают украшения, не принимает участия в образовании коралловых рифов. Их строят в основном мадрепоровые кораллы (древовидные колонии мадрепоров достигают пяти метров в высоту), альционарии и в меньшей мере горгонии. Не все кораллы имеют известковый скелет. Колония морских перьев (Pennatularia) состоит из главного полипа, родоначальника всего «пера», и дочерних полипов, отпочковавшихся от него по бокам. По оси колонии проходит опорный роговой стержень. Рог более упругий материал, чем известь, и поэтому морские перья могут колыхаться в ритм с движением воды.

Актинии, или морские анемоны, близкие родичи шестилучевых мадрепоровых кораллов. Это как бы гигантские полипы, которые, не образуя колоний, стали жить в одиночестве. У них нет скелета, и они могут медленно ползать, сокращая подошву, то есть основание тела-мешка. Щупальца почти всех кишечнополостных, в том числе и медуз, кораллов и актиний, наделены стрекающими клетками – нематоцистами, микроскопическими капсулами с ядовитой жидкостью. Внутри капсулы свернута стрекающая нить, усаженная обращенными назад, как у гарпуна, шипами. Малейшее прикосновение к капсуле – и упругая нить разворачивается, как пружина, с силой выбрасывается наружу и пронзает, словно отравленная стрела, неосторожную жертву. Сотни ядовитых стрел вонзаются в рачка или рыбку и парализуют их. Вот почему все обитатели моря избегают приближаться к актинии, а рак-отшельник таскает ее на своей раковине как надежное оборонительное средство.

[11] Песочники – небольшие кулички рода Calidris. Гнездятся в тундре вдоль всего побережья Ледовитого океана. Зимовать улетают в Южную и Центральную Америку, в Южную Европу, Африку, Индию, Индонезию, а некоторые летят еще дальше – в Австралию и даже залетают в Новую Зеландию. Во время пролета и на местах зимовок держатся обычно по морским заливам, берегам рек и озер, сырым лугам. Питаются червями, насекомыми, рачками, моллюсками.

[16] Казуарина (Casuarina quadrivalves) – австралийское дерево с характерными поникшими ветвями, похожими на рыхлые перья австралийского страуса казуара. Произрастает в засушливых районах. Древесина прочная, красная, используется в мебельной промышленности.

Жизнь на острове

Со временем мы убедились, что Инагуа не только «чертовски забавный островок», но и одно из тех странных, экзотических и поистине очаровательных мест, где от действительного до чудесного один только шаг. Нашим глазам открылась картина невероятной красоты, на которой в дивном и замысловатом узоре сплелись цвет и движение – эти бесценные сокровища природы. Временами мне казалось, что остров только недавно появился на свет, что на нем свежа еще печать сурового моря, из лона которого он словно вчера был поднят творящей рукой природы. Но еще чаще Инагуа представлялся мне островом спокойствия, даже мирного счастья, загадочным клочком суши, где прекрасное, таинственное и просто эффектное сливаются и сменяют друг друга в калейдоскопическом многообразии форм.

Однако в тот момент мы ни о чем таком не думали и видели остров в свете рассказов Ричардсона. Инагуа – всего-навсего «чертовски забавный островок», это не вызывало у нас сомнений. Гора свалилась у нас с плеч, когда мы вышли из дома нашего гостеприимного хозяина. Как хорошо под вольным небом! Нам опять захотелось очутиться у лагуны Кристоф и никогда больше не видеть этого умирающего города. Но это было невозможно, и мы под взглядами зевак, толпившихся в тени казуарины, двинулись через улицу к правительственному зданию с красными ставнями. В чертах людей с поразительной отчетливостью проступали признаки смешения рас. С несомненно негритянских физиономий смотрели бледно-голубые глаза; упорно вьющиеся волосы при типично английском складе лица с тонким английским носом; британские веснушки боролись за превосходство с пигментом Черной Африки; на бледнокожих англосаксонских лицах – толстые негритянские губы.

Но не только это смешение рас бросилось нам в глаза. Лица этих людей, казалось, никогда не знали смеха – такими тусклыми и безрадостными они были. Разочарование и угрюмость сквозили в разрезе глаз и опущенных углах губ.

Зеваки расступились, и мы перешагнули через порог узкой, длинной комнаты. Сквозь маленькую дверь в дальнем ее конце виднелась жгучая синь океана. Было видно, как набегают на берег волны и рассыпаются на песке сверкающей пеной. Мы огляделись. Под британским колониальным флагом на месте судьи восседал безупречно одетый негр. Черты его были правильны и не лишены привлекательности. На лице застыла несколько высокомерная улыбка. Около него стоял другой негр, средних лет, в красно-синей форме с золотым кантом. Нам указали на места подле островитян.

– Вы готовы, капитан?

Я ответил, что вполне готов и хочу знать, в чем нас обвиняют.

Нам сообщили, что мы высадились на территории британской колонии, не имея на то соответствующего разрешения, и что необходимо расследовать «трагедию кораблекрушения». Я заверил судью, что «трагедия кораблекрушения» постигла нас не по нашей воле и что мы совершили незаконную высадку на территорию колонии его величества отнюдь не ради своего удовольствия. Улыбка на лице негра на некоторое время стала шире.

Негр в форме вывел Колмана из зала, и разбирательство началось. Я торжественно присягнул, что «буду говорить правду, всю правду и только правду», и поцеловал огромную Библию, лежавшую на столе. Затем по требованию комиссара рассказал всю историю кораблекрушения, начиная с момента отплытия, и все мои слова были прилежно записаны в книгу. Я рассказал, как мы вышли в море, как попали в шторм, как, усталые и измученные, закончили плавание на рифах у лагуны Кристоф. Я рассказал о задачах экспедиции и о том, как мы оказались в лодке Дэксона. С таким же успехом я мог бы прочесть ему стишок «У Мэри был ягненочек» – комиссар был невозмутим. Улыбка словно застыла на его лице, а мои слова незамедлительно фиксировались в книжке.

Когда я кончил, мне знаком предложили вернуться на свое место. Ввели Колмана. И снова мы вышли с ним в море, снова единоборствовали с ураганом. Снова одно за другим заполняли книжку слова, заносились в нее образцовым спенсеровским почерком. И вот наконец мы опять разбились о рифы, путешествие окончено. Колман сел рядом со мной.

Комиссар закрыл книжку, передал ее негру в форме и задумчиво забарабанил пальцами по столу. С берега через открытую дверь доносились вздохи и плеск прибоя. Прибой вздохнул не меньше двенадцати раз, прежде чем комиссар принял решение.

– Думаю, вас можно освободить, – сказал он, – но боюсь, что придется задержать ваше снаряжение до аукциона, – улыбка стала шире, – на котором, как вам уже, наверное, сообщили, оно будет распродано. Правительство удерживает одну треть выручки, столько же получают спасатели, остальное делится между вами и агентом. На обратную дорогу вам, может быть, и хватит.

Обескураженный таким поворотом дела, я достал пачку бумаг, среди которых была переписка государственного секретаря США с министром по делам колоний в Нассау, касающаяся нашей экспедиции.

– Может быть, эти документы что-нибудь изменят?

Комиссар с серьезным видом прочел их и, не меняя выражения лица, вернул мне.

– Очень жаль, но я все же вынужден задержать ваше снаряжение, пока не свяжусь с правительством. А теперь вы свободны.

Мы вышли на улицу.

– Ну, что будем делать? – спросил Колман.

– Не имею ни малейшего понятия, – ответил я, – но раз уж мы вынуждены ждать, то неплохо бы найти какое-нибудь пристанище. Так или иначе нам нужно где-то спать. Унывать нечего, подождем, пока комиссар сочтет возможным вернуть нам наше имущество.

Мы пошли по длинной прямой улице, тянувшейся среди разрушенных домов. Один из зевак двинулся за нами следом, окликнул нас, и мы остановились.

Человек подошел ближе – тонкое, изжелта-бледное лицо, босые в шрамах ноги – и назвался Дарврилем. Он хочет показать нам одну вещь, очень красивую вещь. В руке он сжимал туго завязанный платок. Он осторожно развернул его. Внутри оказался яйцевидный, мерцающий радужным блеском предмет – розовая жемчужина величиной с горошину. Цена – тридцать пять долларов.

Колман рассмеялся.

– Очень симпатичный шарик, мистер, – сказал он. – Но если бы у вас тут продавались сосиски, за полцента штука, я не смог бы заплатить даже за воду, в которой они варились.

Слово «сосиски» озадачило Дарвриля; он разочарованно завернул свою жемчужину. Она действительно была красива – нежного оттенка, с красноватыми переливами по краям. Дарвриль сказал нам, что раковины с жемчужинами попадаются за рифами. Но мы не могли покупать жемчуг. У меня в кармане было около двадцати долларов, у Колмана – и того меньше. Все аккредитивы погибли при кораблекрушении, да и получить по ним на Инагуа было бы невозможно. Более того, мы не имели ни малейшего представления о том, где будем ужинать и где найдем себе ночлег. Так что жемчужный рынок Инагуа должен был как-нибудь обходиться без нас.

Дарвриль, потеряв к нам интерес, отстал, а через несколько минут остались позади и дома. Метьютаун – совсем крошечный городок, скорее даже поселок, заброшенный, хиреющий в ленивой дремоте и быстро возвращающийся в землю, которая его породила. Мы вздохнули с облегчением, выйдя из него, и быстрыми шагами двинулись вдоль берега.

Сперва мы шли по песку, но вскоре он сменился крутой стеной бурых коралловых утесов, о которую с громом разбивался прибой. Мощно вздымаясь, громоздясь все выше и выше, темно-синие валы стремительно бежали к берегу и с грохотом обрушивались на кораллы. Свет пронизывал обрушивающуюся на берег воду, затем она отступала в море, и свет тонул, растворялся в мерцающей синеве. Море дышало чистотой и свободой и имело так мало общего с картиной унылого, разрушающегося города, что у нас пропало всякое желание идти дальше, и мы легли на берегу, почти у самой воды.

Мы лежали молча, глядя на вспененную воду. Впервые за много недель мы получили возможность побыть наедине с собой, спокойно подумать. Экспедиция потерпела неудачу, на снаряжение наложен арест, денег нет, алчные люди того и гляди доберутся до нашего имущества – тут было над чем призадуматься. Положение не из приятных. Как отнесутся к этому в музее? Что мы им напишем? Как объясним свою неудачу?

Колман стал мечтать вслух.

– Прелестное место, правда? – задумчиво сказал он. – Смотри, как плещет о скалы прибой; видишь, вон там, где утесы расступаются, берег песчаный, а позади – кактусы. Вокруг – ни души. Почему бы нам здесь не остаться? Построим из коралла дом и займемся исследованиями. С городом нас все равно ничто не связывает, да и народ там не слишком-то веселый. Как ты считаешь?

Я окинул взглядом море, бурые скалы, залитый солнцем берег и зеленые заросли. Прелестное место. Почему бы нам здесь не остаться? Кругом сколько угодно камня и карликовых пальм. В материале недостатка нет.

Действительно, почему бы нет? Я вскочил на ноги, передо мной снова забрезжил луч надежды. Но тут же я вспомнил, что у нас нет никаких инструментов, даже топора. Впрочем, может быть, удастся уговорить комиссара, чтобы нам позволили взять кое-что из нашего снаряжения, не дожидаясь указаний из Нассау. Было решено, что я пойду в город и поговорю с ним, а Колман тем временем поищет место для лагеря.

Темнолицый комиссар, по-прежнему слегка улыбаясь, выслушал меня и после минутного колебания согласился. При ближайшем рассмотрении он оказался не таким уж бездушным. Вручив помощнику ключи, он объяснял ему, что мы можем взять из снаряжения, которое хранилось теперь в сарае, все, что попросим. Затем повернулся ко мне и выразил сожаление, что не может больше ничем помочь: если он вернет нам имущество, Ричардсон может поднять скандал. По-видимому, письмо государственного секретаря и другие бумаги произвели на него впечатление. Комиссар добавил, что постарается сделать для нас все, что в его силах, пока не получит распоряжения из Нассау.

Когда, шатаясь под тяжестью груза, я вернулся к утесу, Колмана нигде не было видно. Сбросив тюк на землю, я вытер пот, заливавший мне глаза, и позвал его. Колман тотчас же вынырнул из зарослей, его лицо сияло. Поманив меня рукой, он повернулся и снова исчез в зарослях лаванды и железного дерева. Я последовал за ним. Он вытянул вперед руку: футах в пятидесяти от нас, между двумя массивными кактусами, ютилась крохотная коралловая хижина, крытая пальмовыми листьями.

Из глубины памяти всплыли слова какой-то давно прочитанной книги – дома строят не для людей, а для пауков. Люди строят дом, поселяются в нем, наполняют его своими голосами, своим смехом, плачем, ссорами, гневом, они укрываются в нем от непогоды, рожают и вскармливают детей, спят и в конце концов оставляют дом последнему жильцу – восьминогому пауку. Такова судьба всех домов, если только они не гибнут раньше времени от пожара, войны или землетрясения. Рано или поздно веселые голоса затихают, удаляются и замолкают навсегда. Дети, как птенцы, покидают гнездо, старики умирают или переселяются в более плодородные долины – и тогда дом занимают пауки, чтобы прясть свою осеннюю паутину – саван для забытых, рассыпающихся в прах вещей.

Этот дом давно уже был занят пауками. Один из них, большой, черный, бесшумно скользнул в сторону и скрылся в щели, когда мы отворили скрипучую дверь. Я видел слабое мерцание его немигающих глаз. Липкая паутина коснулась моей щеки. Я хотел стряхнуть ее, но она прилипла к пальцам. В конце концов паутина упала, и на косяке стали видны полустершиеся карандашные отметки, расположенные примерно в сантиметре друг от друга, и тут же неразборчиво нацарапанные даты. Такие же отметки делались на косяке двери в моем собственном доме – в тысяча восьмистах милях к северу отсюда. По ним следили, как растут дети. У нас верхняя черта была поставлена в августе 1914 года – в этом месяце началась Первая мировая война.

Я толкнул ставню, она с треском отвалилась и упала в траву. Солнечный свет хлынул в окно, ярко осветив две пыльные комнатушки. Убогий дом! – четыре голых стены, крыша – и больше ничего. Но деревянный пол, хоть и скрипел, был еще крепок, а крыша сохранилась почти в целости. Положить на нее несколько пальмовых листьев – и она будет в полном порядке. Стены были сложены из коралла, слабо мерцавшего побелкой из-под десятилетнего слоя пыли.

Метлой, сделанной из палки и пучка листьев, мы очистили дом от паутины и прогнали пауков вниз, под каменные стены, откуда они первоначально появились. Только одному из них, черно-желтому, разрешили остаться. Мы долго пытались выманить его из щели, но он только глубже забирался в нее и угрюмо взирал на нахальных пришельцев. Затем мы спустились с куском парусины к морю, набрали в него воды и, вернувшись в дом, обильно сполоснули пол теплой морской водой. При этом из одного угла выбросили останки желто-оранжевого краба; его панцирь, застучав по полу, рассыпался на куски.

Покончив с уборкой, мы отошли подальше, чтобы полюбоваться нашим вновь обретенным жилищем. Лучшего места нельзя было и желать. Дом, прикрытый с востока от пассатов кактусами, так хорошо вписывался в ландшафт, что уже на расстоянии нескольких шагов его трудно было заметить. Буйно разросшиеся опунции и сорная трава со всех сторон окружали его и затрудняли проход во двор, однако за какой-нибудь час мы основательно поправили дело при помощи мачете. Когда мы кончили, солнце уже садилось, по земле стлались длинные тени.

– Недурно, – сказал Колман. – Теперь не мешало бы и поесть.

– Это можно, – улыбнулся я и повел его на берег, где оставил банки с консервами.

Не зная, что окажется внутри, мы открыли наугад две банки – этикетки были с них смыты. В одной оказалась лососина, в другой – груши. Это было довольно странное меню, но мы мигом все проглотили и выкинули пустые банки в море…

Наступало утро. Солнечные лучи проникли в открытые окна, медленно передвигаясь по полу, переползли через наши тела и золотыми пятнами расцветили коралловые стены. Хорошо было дремать, греясь в лучах утреннего солнца. Это была нервная реакция на события прошедших дней. Мы устали от моря, устали волноваться за доверенное нам снаряжение, нам теперь было все равно. Спешить некуда, по крайней мере в данный момент, и мы, закрыв глаза, дремали и дремали.

За хижиной, за невысоким каменистым склоном слышался негромкий ропот моря – шелест-вздох, шелест-вздох. Пассат стих, и волны плескались лениво, словно маятник, отсчитывающий время. Куда вам спешить теперь? Куда спешить? Мимо порога ползла ящерица, она замерла на миг, как статуэтка, и бросилась за пролетающим жуком. Запели птицы, донесся неясный шорох невидимых крыльев, нежное воркование голубей. С земли подымались чистые, зеленые запахи – аромат листьев, цветков, благоухание опунций. На острове начиналось утро, тихое и мирное – в сиянии солнца, пении птиц и шепоте моря. Мы встрепенулись и открыли глаза.

Уоли улыбнулся, лег на другой бок и зевнул.

– Хорошо, черт побери, – сказал он, вскочил на ноги и, сбросив оставшуюся на нем одежду, побежал к морю. С громким криком он подпрыгнул и погрузился в воду. Фонтан брызг взметнулся ввысь, морская синь прорезалась широкой пенистой полосой. Мне было тоже хорошо, впервые за много недель я действительно отдыхал.

Выкупавшись, мы разлеглись на камнях, наслаждаясь солнцем и наблюдая, как волны взбегают на берег и скатываются обратно. Большая четырехмачтовая шхуна выходила в открытый океан из пролива Ямайка на север. Она направлялась в Америку, вероятно с грузом сандалового дерева, который взяла на Гаити. «Можно было бы уехать на одной из них», – задумчиво проговорил Колман, но было ясно, что он шутит. Возвращаться сейчас домой не имело никакого смысла. Там холодно, солнца нет – по крайней мере, такого, как здесь, – нет теплого синего моря, негде купаться. Правда, мы не знали, удастся ли нам сегодня позавтракать, но нас это отнюдь не волновало – нам было хорошо.

Внизу, на скалах, и наверху, возле хижины, неслышно сновали крабы и ящерицы; многие из них были нам известны; кругом порхали птицы – голуби, славки и медолюбы [17], море тоже кишело живыми существами. Мы ничего не знали о них, об их привычках, их месте в потоке жизни. Уже одно только любопытство могло удержать нас на острове.

Но как бы там ни было, жить без пищи нельзя, а все наше имущество продолжало оставаться под арестом. Мы направились в поселок, уповая на то, что колониальные власти в Нассау предпишут комиссару вернуть нам снаряжение. Прогресс цивилизации не обошел Метьютаун стороной – в городе имелась небольшая радиостанция, принадлежавшая британскому правительству, так что не исключена была возможность, что ответ из Нассау уже пришел. Мы благодарили Господа за то, что на земле существует радио, без которого нам действительно пришлось бы худо.

Директивы из Нассау пришли в середине дня. Как мы и ожидали, колониальные власти распорядились вернуть нам снаряжение и оказывать всяческое содействие. Со своей неизменной чуть заметной улыбкой комиссар известил нас об этом и вручил ключ от хранилища. Он как будто немного оттаял, в остальном же его поведение нисколько не изменилось. Я никогда не встречал человека более выдержанного. Позже я понял, почему он был такой: очень уж нелегкая была у него должность. Будучи негром, он нес ответственность за судьбу острова, сосредоточивая в своем лице судебную и исполнительную власть, и был вынужден лавировать между различными враждующими группами населения, вызывая к себе злобную зависть негров и мулатов и презрение белых или почти белых. И вот в порядке самозащиты он отгородился от всех застывшей улыбкой, скрывавшей его истинные чувства. Живи он в городе побольше, в этом не было бы нужды, но нет зависти более горькой и более отвратительной, чем та, которую жизненные разочарования порождают в жителях уединенных от мира островов. Он был удобным объектом для насмешек, потому что слишком следил за своей речью и манерами. Легко смеяться над шрамами, если сам ни разу не был ранен.

Узнав о снятии ареста с нашего имущества, Ричардсон пришел в ярость и, чтобы хоть как-то выместить свою злобу, прислал нам громадный счет за обед, на который сам же нас пригласил. Разумеется, мы отказались платить, но увидев, что это грозит комиссару кучей неприятностей, решили уступить, хотя и пришлось расстаться с последними деньгами. Ричардсон, по-видимому, был грозою этого острова, и все его боялись. К нашему облегчению и ко всеобщему ликованию, несколько недель спустя он скоропостижно умер от пьянства, сердечной слабости и целого ряда других недугов, которые невозможно полностью перечислить. После его смерти мы вздохнули свободнее. Без него на острове стало как будто просторнее. Я думаю, что беда Ричардсона заключалась в том, что его обуревало честолюбие, а на острове негде было развернуться. Инагуа – забавный островок – в той или иной мере определял характер своих обитателей. Ричардсону не повезло, и в нем развились неприятные черты. Причину его высокомерного поведения за обедом нужно искать в какой-нибудь обиде, много лет назад нанесенной белым человеком. С тех пор он жаждал отмщения. Заставить двух белых буквально ерзать на стульях от смущения – для него не было мести слаще. И не важно, что мы были совсем другими белыми.

Теперь оставалось удовлетворить Дэксонов, и в конце концов нам это удалось, хотя старший из них, Дэвид, рассвирепел, узнав, что он лишается своей доли добычи. По наущению Ричардсона он подал нам счет на семьдесят пять фунтов стерлингов, но мы сочли, что это слишком много. Остров наложил свой отпечаток и на него. Всю жизнь Дэвид прожил на грани нищеты, копаясь в бесплодной земле, и призрак нежданного богатства нарушил его душевное равновесие. Он был в долгу у Ричардсона, и надежды расплатиться с ним пошли прахом. Мы не винили его, мы ему сочувствовали; в конце концов он утихомирился и получил за помощь сколько следовало.

Итак, мы поселились в хижине на берегу моря, стали островитянами.

Хотя в хижине было всего две комнаты, мы устроились очень удобно; в сущности, человеку и не нужно больше двух комнат. Одну мы отвели под спальню, другую – под лабораторию. Из двух длинных досок, также найденных на берегу, мы сделали лабораторный стол. Доски, покрытые водорослями и морскими желудями, служили приютом для целой компании тередо [18] и других морских животных, но они были еще крепки, и, очистив, мы пустили их в дело. После этого в продолжение многих дней подряд мы находили на полу лаборатории крохотных креветок и веслоногих рачков, которые ютились в щелях досок и выползли теперь на поиски таинственно исчезнувшей воды. Удивительно, как долго сохраняется в вещах запах моря. Ночью, сидя в шезлонге, снятом с парусника, я закрывал глаза, вдыхал аромат, исходивший от этих принесенных морем досок, и переносился за тысячу миль от острова: их запах – смутный запах мертвого камыша, болотной грязи и разлагающейся рыбы – напомнил мне о соляных болотах и равнинах в окрестностях Чесапикского залива.

В постройке нового дома есть что-то от первооснов человеческого существования, с этим связан некий инстинкт, восходящий к тому времени, когда примитивное двуногое существо, ища укрытия от стихий, заползало в пещеру и перегораживало вход палками. От сознания, что ему не грозят более холод, дождь и палящее солнце, человеку становится легче и покойнее на душе; он знает, что у него есть приют, где можно отдохнуть и собраться с силами, чтобы встретить грядущий день. Первый костер, разложенный на уступе неандертальского утеса, до сих пор горит в нашем очаге. И пещерный житель, который, устав на охоте, валился на шкуры в своей берлоге, – родной брат современному человеку, который, придя домой, ложится в кровать. Странная привычка спать на возвышении да минувшие с тех пор сотни тысячелетий – вот и вся разница между ними.

Я думаю, мне в какой-то степени знакомы чувства пещерного человека или, во всяком случае, я смею притязать на ближайшее родство с ним, потому что наше жилище было так похоже на его. Если бы не деревянный пол, наша хижина мало чем отличалась бы от голой пещеры. Первобытная природа подступала буквально к самому порогу. Ни ветер, ни даже снежный буран, бушующий у входа в жилище доисторического человека, не могли дать ощущения большей близости к стихиям, чем неумолчная панихида пассата, рвавшегося к нам сквозь ставни и свиставшего в пальмовых листьях, служивших крышей. Ночью звук становился как будто еще пронзительнее, и тогда казалось, что в темноте бушует яростная сила, вечно рвущаяся на запад.

Но как бы примитивна ни была наша хижина, она стала для нас настоящим домом. Из кучи вещей, сложенных у двери, мы выбрали самое необходимое: керосиновую лампу, две койки, одеяла, книги, писчую бумагу, инструменты и табак. Прочее накрыли парусиной и оставили на месте. Когда после долгих скитаний по берегу или в джунглях перед нами в последних лучах вечернего солнца появлялись белые стены нашей хижины, из груди у нас вырывался вздох облегчения. Здесь была долгожданная прохлада, отдых для уставших ног, пища для пустых желудков. Должно быть, с таким же облегчением вздыхал дикарь, увидев черную дыру своей пещеры.

Как только мы устроились, я вспомнил об одной очень неприятной обязанности. Нужно было написать письма тем, кто помогал нам, и объяснить им, что мы потерпели неудачу. Я со дня на день откладывал это дело, оправдываясь перед собой тем, что письмо все равно не с кем отослать. Но в одно прекрасное утро с севера из-за горизонта показался парус. Это была шхуна, заходившая на остров на несколько часов раз в полмесяца. Рейсами этой шхуны да редкими визитами кораблей голландской пароходной компании или случайных яхт ограничивались связи Инагуа с внешним миром. С упавшим сердцем я уселся на стул и застучал по клавишам ржавой пишущей машинки.

Трудно было сознаться в неудаче, но еще труднее признать, что ей нет оправдания. Только крайним утомлением после шторма можно объяснить то, что мы отказались от несения вахты, когда легли в дрейф у незнакомых берегов. Что я мог сказать в свое оправдание? Я описал все как можно проще. В тот вечер, когда ушла шхуна, меня охватило глубокое уныние, почти депрессия, которую я не мог преодолеть. Даже прибой, эхом отдававшийся от стен хижины, нагонял на меня тоску. Но еще хуже мне стало несколько недель спустя, когда я провожал прощальным взглядом белую фигуру Колмана, стоявшего на палубе парохода, зашедшего на остров по пути на север. Уоли вызвали домой. Он был веселым спутником, и мне было очень жаль расставаться с ним. В ту ночь наша маленькая хижина казалась особенно пустой; ветер дул сильнее обычного, завывая в листьях крыши и задувая лампу; пришлось поставить ее пониже и завесить парусиной. Впоследствии мне один только раз довелось испытать подобное гнетущее чувство тоски; это было, когда я искал гнездовья фламинго. Часами я лежал без сна, ворочаясь на койке и прислушиваясь к шороху листьев и глухому, монотонному гулу прибоя.

Тем не менее я не мог долго унывать: слишком хорошо было на Инагуа и слишком много было у меня работы. Жизнь в одиночку, хотя порой она и была для меня сущей пыткой, начала приобретать характер увлекательного приключения. Уже на поляне, где стояла наша хижина, происходило много интересного. Стенами хижины владели круглопалые гекконы [19], крохотные коричневые ящерицы, легко помещавшиеся внутри моего перстня. Их микроскопические лапки с пятью пальцами, как явствует из названия, снабжены липкими подушечками, позволяющими ящерице ползать, подобно мухе, вверх ногами по самому гладкому потолку. Круглопалый геккон – ночная ящерица, и я скоро привык к тому, что с наступлением темноты они начинали сновать взад-вперед по стенам хижины. Они до того малы, что в потемках я часто принимал их беготню за возню насекомых. Эти ящерицы были первым открытием, сделанным мной на Инагуа; я обнаружил, что по строению тела они отличаются от всех ранее описанных круглопалых гекконов. Этот вид был неизвестен науке и, как нам удалось доказать, распространен только на Инагуа. Я проводил долгие часы, наблюдая за этими существами и изучая их привычки. Пытаясь установить, где они прячутся от ярких солнечных лучей, я даже разобрал карнизы постройки.

Одна из ящериц (это была дама) поселилась в щели лабораторного стола и снесла там гладкое, твердое яичко. Меня поразило, что яйцо по диаметру было больше самой ящерицы. Каким образом ящерица с талией в полсантиметра могла отложить яйцо такого же размера, оставалось для меня загадкой до тех пор, пока я не развел целое семейство таких ящериц и не увидел кладку яиц. Сидя, словно акушер, перед банкой с ящерицами, я обнаружил, что в момент кладки яйца его скорлупа совершенно мягкая, словно кожаная, и лишь четверть часа спустя она твердеет, окрашивается в нежно-розовый цвет и яйцо становится круглым. Я положил крохотные яички в надежное место и в течение двух месяцев каждый вечер проверял их. Наконец первый дрожащий младенец проделал аккуратное отверстие в стенке своей тюрьмы и вышел навстречу судьбе, готовый решать все те сложные проблемы, которые ставит жизнь перед взрослой ящерицей. У этих самых мелких на земле пресмыкающихся родители не заботятся о своих отпрысках, не нянчатся с ними, не тратят драгоценного времени на их обучение и воспитание. В день бракосочетания яйцо обеспечивается всеми учебными пособиями, которые понадобятся детке. Провидение не забывает даже ничтожнейших созданий природы.

В щелях кровли обосновалось семейство скорпионов, а на самом коньке жила обыкновенная мышь. Подобно мне, она была здесь чужеземкой. По всей вероятности, ее предки переселились на остров из трюма заезжей шхуны. Я не ссорился ни с ней, ни с черно-желтым пауком, который по-прежнему занимал трещину в стене. Я знал, что они безвредны, и был вознагражден за свою снисходительность массой развлечений.

Занимательнее всего были вечера, когда раки-отшельники [20] выползали из убежищ и начинали свои ночные похождения. Без преувеличения можно сказать, что раков-отшельников на Инагуа сотни тысяч, они заселили все расщелины и норы, какие только есть на острове. Эти ночные животные замечательны тем, что их мягкий, белый хвост совершенно лишен прочного хитинового покрова и очень уязвим. В целях защиты они засовывают его в пустую раковину, которую и таскают повсюду за собой. Треск и стук этих раковин по камням могут испортить вам сон на всю ночь. Каждый рак-отшельник полагает, что раковина его соседа больше и лучше, чем его собственная, и вот среди ночи между ними завязываются битвы, которые могут разбудить кого угодно. Отовсюду доносятся треск и шорохи, а если вы сидите в комнате, то кажется, что к дому подступает целая армия мародеров.

Но больше всего досаждали мне по вечерам одичавшие ослы и коровы. Днем они скрывались в зарослях в глубине острова, ночью выходили к воде и бродили по берегу. Сначала я ничего не имел против них, но вскоре их стало так много, что после наступления темноты уже нельзя было выйти из хижины без того, чтобы на тебя не напала какая-нибудь злая корова. Я решил избавиться от них раз и навсегда. Среди прочего снаряжения у меня был дробовик и патроны к нему. Я вынул из патрона дробь и заменил ее кристалликами соли, которые собрал на прибрежных камнях.

На следующий вечер коровы снова были тут как тут. Они бродили по двору, опрокидывая клетки с образцами и давя банки с консервами. Я тихонько приоткрыл дверь и просунул в щель дуло дробовика. Менее чем в трех метрах стоял большой бык. Я прицелился ему в гузно. Вспышка, грохот, затем, после небольшой паузы, протяжный отчаянный рев. Животные зафыркали, пришли в движение. На дворе началась свалка. Но мой бык в ней не участвовал. Не уступая по скорости курьерскому поезду, он мчался вглубь острова, с оглушительным ревом продираясь сквозь колючую чащу кактусов. По пути он проделал аккуратную дыру в каменной изгороди, а потом с большим запасом перепрыгнул стенку в шесть футов высотою. Никогда бы не подумал, что бык может так хорошо прыгать. Минут пятнадцать еще было слышно, как он ломает деревья и с корнем вырывает кусты.

Однако на другую ночь стадо опять явилось, и, как обычно, в компании нескольких ослов. На этот раз я придумал кое-что получше. Я достал пузырек с магнием, который используют при фотографировании. В нем было семь граммов магния – более чем достаточно для моих целей, потому что магний – сильная взрывчатка. В пузырек я засунул электрозапал, который присоединил к батарейке от карманного фонаря, и оставил пузырек посреди двора.

В восемь часов, как всегда, двор наполнился гостями. Я замкнул цепь. Блеснул огонь, грохот взрыва прокатился по окрестным скалам. Несколько камней пробили крышу и упали на пол.

Выйти на двор сразу же после взрыва было равносильно самоубийству. Коровы в панике давили друг друга, не отставали от них и ослы. Эта бешеная ревущая орда в мгновение ока разнесла каменную изгородь и ринулась в заросли. Больше я их не видел.

Меня поражало, что птицы на острове были совсем ручные: залетали в окно, сидели на столе, прыгали по полу. На дворе любили собираться земляные голуби – небольшие птички чуть побольше воробья, которые подпускали к себе совсем близко. Они принадлежали к подвиду, который отличается бледной окраской и необыкновенно длинным латинским названием, состоящим из двадцати девяти букв. Любопытно, что эта разновидность обнаружена только на двух островах – на Инагуа и на Мона, который расположен от Инагуа в трехстах с лишним милях, между Пуэрто-Рико и Эспаньолой. На соседнем же острове Маягуане, от которого до Инагуа всего день пути, распространена совершенно другая разновидность земляных голубей. Я поймал одну из этих хрупких коричневых птичек и посадил в клетку. Но она так беспокойно металась взад-вперед, так билась о прутья, вовсе не глядя на зерно, которым я угощал ее, была так несчастна, что я ее выпустил.

Самыми бесстрашными были пересмешники [21]. Здесь они гораздо светлее своих северных собратьев и любят сидеть на подоконнике, когда вы работаете, и распевать во все горло, не обращая на вас ни малейшего внимания. Особенно отличался один из них: устроившись на коньке крыши, он распевал свои ноктюрны. В предрассветной тиши, когда пассат почти замирает и все звуки кажутся приглушенными, этот одинокий пересмешник пел свои песни, оглашая серебристыми звуками безмолвную ночь. Это были самые отрадные часы в моей островной жизни.

Однако всех очаровательнее и занимательнее были колибри, которые летали повсюду. Неугомонные и совершенно ручные, они молниями носились среди колючих опунций, отрывисто чирикая и подлетая время от времени к цветам кактусов, или неподвижно висели в воздухе на своих невидимых крылышках. В дверях и окнах то и дело мелькали их стремительные тени, их гудение отдавалось под крышей.

В углу двора, возле каменной стенки, находились остатки клумбы алоэ. Когда я впервые пришел сюда, алоэ были в полном цвету – длинные ярко-желтые соцветия с глубокими трубчатыми венчиками. Их ослепительная окраска привлекала колибри. Как-то я насчитал не менее тридцати пичужек, порхавших над грядкой. Они совсем меня не боялись и подпускали к себе на несколько шагов. Их спокойствие я объясняю уверенностью в своих превосходных летных качествах и тем, что им еще не посчастливилось познакомиться с человеком поближе. У меня есть фотографии, где они сняты спящими на веточках – их сон нисколько не тревожили мои манипуляции с камерой. В этом смысле наиболее поразительным был случай, когда колибри подлетел и неподвижно повис в воздухе сантиметрах в тридцати от моего носа, а потом, внимательно меня изучив, легко, как пушинка, опустился на объектив фотоаппарата. Я старался не шевелиться; он же просидел так минуты две, по-прежнему не обращая на меня ни малейшего внимания, взмахнул крылышками и растаял в зеленой дали.

Все они принадлежат к одному виду, существующему лишь на Инагуа. Их ближайшие родичи обитают в далеких горах западной Панамы и Коста-Рики. Как этот вид появился на Инагуа – неизвестно. Согласно одной теории, это – остатки некогда многочисленной группы, которая была распространена по всей Вест-Индии, а затем постепенно начала вымирать, причиной чему явились стихийные бедствия, болезни, хищники, недостаток пропитания и вообще все несчастья, которым только могут быть подвержены колибри; в конце концов осталось только две их разновидности. Другая теория утверждает, что много веков назад предки колибри, живущих теперь на Инагуа, были переброшены сильным тропическим штормом через бурное Карибское море и нашли прибежище на Инагуа. С научной точки зрения первая теория более правдоподобна, но мне больше нравится рисовать в воображении, как происходил тот перелет, о котором говорит вторая.

На побережье Коста-Рики, как обычно перед ураганом, стояли тихие погожие дни и жарко светило тропическое солнце. Предки моих колибри безмятежно перепархивали с цветка на цветок. Воздух неподвижен, зной давит. В поисках пищи птички взлетали на верхние ветки деревьев. Но вот прошло несколько часов, над берегом собрались облака; они опускались все ниже и вскоре уже неслись над самыми верхушками деревьев. У земли же по-прежнему было тихо, и воздух стоял тяжелый и душный. Но это длилось недолго. С просторов беспокойного Карибского моря налетел ураган; он с ревом пронесся над берегом, срывая листья, ломая ветки, валя на землю могучие деревья. Когда деревья падали, пташек, укрывавшихся в их кронах, подхватывало потоком воздуха и увлекало ввысь, к черным тучам. Прижавшись друг к другу, парочка колибри, искавшая приюта на одной и той же ветке, была подброшена высоко в небо. Птички отважно боролись с резкими порывами ветра, пытаясь вернуться в свое лесное убежище, но все их усилия были напрасны. Крохотные колибри – они весят менее унции – оказались бессильны перед ураганом. Вскоре они попали под ливень, тяжелые твердые капли обрушились на крохотных птичек, и они промокли насквозь. Оставалось одно – подняться выше дождя, и колибри отдались во власть урагана, который вознес их на сотни метров над землей. Ураган умчался прочь столь же быстро, сколь и налетел, оставив после себя гибель и разрушение.

Он нес птиц мимо Кубы, через Ямайский пролив – все дальше и дальше в бескрайние просторы голубого океана. Их то подбрасывало к небу, то швыряло вниз, к самым гребням волн; прошло несколько часов, спустилась ночь, но среди рева урагана продолжали биться две пары крыльев – от сорока до пятидесяти взмахов в секунду. По мере того как птиц выносило в открытый океан, центробежная сила отбрасывала их к краю вихря. Измученные, замерзшие, голодные колибри увидели бледную зарю. Под ними бушевал океан; кругом только белые гребни волн над черной бездной, земли нигде не видно. Усталые птицы продолжали лететь по ветру. Они потеряли всякую ориентировку и стремились только к одному – удержаться в воздухе. Они по-прежнему летели парой; лишь благодаря упорству и сильным крыльям удалось им выдержать это испытание. Затем ветер утих, но волны все еще громоздились к самому небу. Взмахи крыльев становились все реже, силы иссякали. Вдали показалась узкая буро-зеленая полоска: остров! Птицы устремились к земле. Земля была ровная, плоская, покрытая скудной растительностью, но все же это была земля. Еле живые от усталости, крошки опустились на какое-то растение. Их головы поникли, крылья бессильно опустились – они уснули.

Прошел час или два. Отдохнувшие пташки проснулись и весело защебетали, перекликаясь друг с другом. После урагана все вокруг было тихо. Стройный кактус приветливо кивал им цветком – темно-красным, с желтым кружком тычинок. Один из колибри сел на цветок и глубоко погрузил в него клюв. Вторая птичка последовала его примеру. На их тонкие, как проволочка, языки налипли крохотные насекомые. В следующем цветке они добыли немного сладкого нектара и поймали насекомых – мельчайших паучков и комаров. Вскоре колибри снова заснули друг возле друга на шипе опунции. Они отдыхали всю ночь, набираясь сил. Шли дни, птицы по-прежнему не разлучались, ужасы урагана были забыты… Затем наступил момент, когда самец ощутил в себе прилив энергии; подобно его правнукам, которых я наблюдал в таком же состоянии, он принялся кружить вокруг своей безмятежной, более скромно окрашенной подруги. Сначала она почти не обращала на него внимания, но его ухаживания становились все настойчивее, игнорировать их стало невозможно. Он как сумасшедший носился взад-вперед, вертелся и кружился перед нею; он двигался все стремительнее, словно раскачиваясь на невидимом маятнике; засохшие листья шелестели от ветерка, поднимаемого его крыльями – теперь, когда любовный танец достиг апогея, они стали издавать сердитое гуденье. Жених был неотразим, и они вдвоем улетели в заросли кактусов, чтобы там, на колючем листе, совершить таинство любви. В крохотное гнездо, свитое из мягких волокон и украшенное яркими лишайниками и кусочками сухих растений, самка снесла яйца – плоды первого на острове птичьего брака. Вот как я представляю себе историю появления колибри на Инагуа.

Однажды в ветреный день я сидел в хижине за пишущей машинкой, как вдруг мою работу прервало сердитое жужжание. Отдаленный потомок первых на острове колибри влетел в хижину через открытую дверь и теперь тщетно пытался выбраться наружу через окно, завешенное прозрачной москитной сеткой. Это был самец. Я выпутал его из сетки, посадил в первую попавшуюся клетку для ящериц и снова сел за машинку. Тут же перед сеткой загудел второй; он последовал в клетку вслед за первым. Оба принялись охорашиваться: хоть я и старался брать птиц как можно осторожнее, все же мои неловкие пальцы помяли их роскошный наряд. Однако пташки как будто не тревожились – они методически оправляли на себе перышки, тонко и пронзительно чирикая и не обращая на меня ни малейшего внимания. Даже когда я снова взял их в руки, они не сопротивлялись, а спокойно лежали у меня на ладони. Это было нечто новое в моей орнитологической практике: никогда прежде я не видел, чтобы дикое существо так доверчиво относилось к человеку. Немного погодя я открыл дверцу клетки и выпустил колибри. Они вспорхнули под самую крышу и стали носиться там взад-вперед. А как только я сел на стул, они, казалось, забыли о моем существовании. Я откинулся на спинку стула и стал за ними наблюдать.

Один, усевшись на стропило, поправлял перышки, как вдруг второй отлетел в дальний конец комнаты и очертя голову ринулся на него, ударом сбросил противника со стропила, но пострадавший тотчас же оправился и сам перешел в наступление. Оба, казалось, горели ненавистью, и вся хижина наполнилась их яростным гулом. Они метались, пища и пронзительно вскрикивая. Потом, к моему величайшему удивлению, они заключили перемирие и, усевшись рядышком на балке, снова принялись за свой туалет. Ни я, ни открытая дверь их не интересовали. Затем драка, если это действительно была драка, возобновилась. Их столкновения были ужасны: колибри устремлялись друг на друга из противоположных углов хижины и сшибались, роняя перья и шумя крыльями. Потом снова наступило перемирие.

Так прошло полчаса – они все не унимались. Я едва не свернул себе шею, наблюдая за ними; вскоре мне понадобилось выйти. Я оставил дверь открытой, подперев ее, чтобы колибри могли улететь. Вернувшись, я напрасно пытался обнаружить пташек под крышей – их там не было. Мой взгляд случайно упал на койку: на ней лежал крошечный комок перьев. Колибри был жив, но очень слаб. Его лапки судорожно дергались, из длинного, раскрытого клюва свисал язык. Не обнаружив на перьях крови, я расправил его крылья, чтобы посмотреть, не сломаны ли они; крылья были целы, и я их снова сложил. Вскоре колибри подобрал язык и начал тихонько попискивать. Этот писк трудно описать; пожалуй, больше всего он похож на писк маленьких полевых мышей. Я погладил птицу, вынес ее на солнце, к большой опунции, и поставил лапками на край большого желтого цветка. Сначала она покачивалась, как пьяная, но постепенно обрела равновесие. Погрузив клюв в цветок, она глотнула раз, другой, отдохнула, потом попила еще, вяло развернула крылья, пролетела между двумя кактусами и скрылась из виду.

[17] Медолюб (Cyanerpes cyaneus) – небольшая птичка из отряда воробьиных, семейства Coerebidae, питающаяся нектаром цветов. У медолюба такой же, как у колибри, длинный, чуть изогнутый вниз клюв и яркое, синего цвета, оперение; крылья – черные, темя – голубоватое. Описано 36 видов медолюбов, все они распространены в тропических лесах Южной и Центральной Америки, но некоторые проникают на север до Флориды.

[18] Тередо, или корабельный червь (Teredo, Bankia), причиняет колоссальные убытки, разрушая деревянные портовые сооружения, сваи мостов, плотины и деревянные днища кораблей. На самом деле тередо не червь, а двустворчатый моллюск – вытянувшаяся червем ракушка. Створки недоразвитой раковины превратились в сложно устроенный напильник, которым тередо сверлит дерево. Постепенно вгрызаясь в дерево, тередо точит в нем узкие (до 15 миллиметров в поперечнике) и длинные (до 30 сантиметров) ходы. А корабельный червь банкия сверлит туннели длиной даже до 80 сантиметров, быстро превращая дерево в труху. Питается тередо опилками. Для защиты от корабельных червей днища деревянных судов обшивают медными листами или тщательно наносят на них особые краски.

[19] Гекконы, или цепкопалые ящерицы, легко могут бегать по гладкой вертикальной поверхности, даже по стеклу, вниз головой. Снизу на пальцах у них кожистые пластинки. Пальцы плотно прижимаются к стене, затем особые мускулы приподнимают эти пластинки, между ними и субстратом образуется безвоздушное пространство. У круглопалых гекконов (Sphaerodactylus) присасывательные пластинки образуют на пальцах широкие диски.

Все гекконы – некрупные ящерицы, длиной не более 30 сантиметров, а некоторые виды – самые мелкие на Земле пресмыкающиеся. Обитают гекконы в разнообразных условиях: в пустынях, на скалах, на деревьях, на стенах домов. Ведут преимущественно ночной образ жизни.

[20] У раков-отшельников (Paguridae) очень мягкое, не защищенное панцирем брюшко. Они прячут его в раковины морских улиток. Вход в раковину рак закрывает большой, обычно правой (Eupagurinae) или левой (Pagurinae) клешней. Две последние пары ножек имеют форму коротких обрубков, рак цепляется ими за неровности внутренних стенок раковины, и поэтому вытащить его, не разломав раковины, очень трудно. Однако сильные хищники, например осьминоги, легко взламывают клешню-дверь и по частям вытаскивают морского отшельника из перламутровой кельи.

Поэтому рак в целях самозащиты обзаводится актинией. Осторожно снимает ее с камня, берет актинию клешней за самый низ, за подошву, чтобы не повредить защитника, и пересаживает на свою раковину. Актиния не сопротивляется – на крыше рачьего дома жить удобнее: рак таскает ее с места на место, и в щупальца актинии чаще попадается добыча. Некоторые раки-отшельники сажают актинию не на раковину, а на клешню, которой запирают «дверь», а краб либия в каждой клешне носит по актинии и, обороняясь. выставляет их навстречу хищникам.

Известно более 400 видов раков-отшельников. Они живут во всех океанах. Некоторые держатся у берегов, другие – на глубинах. Есть даже сухопутные раки-отшельники, обитающие далеко от моря в сырых лесах Южной Америки. Когда приходит пора размножения, сухопутные раки-отшельники ползут на берег океана и откладывают в море яйца. Молодые раки подрастают и снова переселяются в джунгли.

[21] Пересмешник многоголосый (Mimus polyglotus) – представитель близкого к дроздам семейства Mimidae. Очень хорошо поет, а также обладает исключительной способностью подражать голосам различных птиц и даже крикам домашних животных и городским шумам. Серенькая, размером с дрозда птица обитает на юге США, в Мексике, на Кубе и на Багамских островах; держится в садах, в полезащитных насаждениях, залетает в городские парки. Гнездится в густых кустарниках. Питается насекомыми и ягодами.

Жизнь в полосе прибоя

Все можно забыть, только не это… Когда-нибудь воспоминания об Инагуа поблекнут и сольются в моей памяти с другими, образы животных, птиц и людей, которых я там видел, потеряют четкость и превратятся в бледные, расплывчатые тени. Но я закрою в тишине глаза, и снова перед моим взором возникнет картина острова. Разрывая тьму, на меня надвинутся грохочущие звуки. В них слышится то гортанный рев, то шелест и вздохи; мелодия рвется вверх, а затем падает – и так без конца. Это шум прибоя. День за днем я слышал, как он грохочет неподалеку от хижины, перекатывая валы, вскипая пеной, образуя воронки, то шумный и гневный, то нежный и рокочущий. Я внимал ему час за часом, целыми неделями, пока он не запечатлелся в клеточках моего мозга во всех своих темах и вариациях. Днем и ночью он определял темп и тональность островной жизни. Чуть уляжется ветер, прибой становится спокойным и ласковым, но когда стихии бушуют и завивают волны барашками, в его голосе звучат раздражение и злость.

Жизнь на острове протекала под непрерывный аккомпанемент прибоя. Вот почему стоит мне услыхать шум разбивающейся волны – и сразу же вспоминается нескончаемая череда тропических дней, заросли неподвижного, пышущего жаром кустарника, мерцание дрожащего раскаленного воздуха, изогнутые, наклоненные в сторону моря стволы пальм на белоснежном берегу, плавные очертания голых дюн, сверкающих на солнце; застывшие в синем небе пальцы кактусов, насыпи, поросшие опунцией и акацией, призрачно-бледные пятна камыша и эфедры и темно-зеленые поросли железного дерева и лаванды. Прибой был музыкальным сопровождением к бархатистой атмосфере душных, темных ночей и к стальному свету луны на обрушенных стенах домов, испещренных узорчатой тенью листвы; сами листья вырисовывались черным зубчатым силуэтом на фоне звездного неба и проносившихся облаков, меж тем как небосклон искрился миллионами вспыхивающих огней. Шум океана не умолкал никогда – от него нельзя было ни уйти, ни спрятаться. Волны с рокотом разбивались о скалы и со свистом накатывали на отлогий песчаный берег, чтобы тут же отпрянуть назад.

Чем дольше я жил на Инагуа, тем сильнее привыкал к тому, что мои дневные труды неизменно заканчиваются под шум и плеск прибоя. Когда джунгли раскалялись до такой степени, что в них замирала всякая жизнь; когда равнины и соленые лужи застывали в полной неподвижности под отвесными лучами полуденного солнца; когда на белесых дюнах царила мертвая тишина, нарушаемая лишь легким шелестом песчинок под ветром; когда ящерицы прятались в норы, а птицы куда-то улетали, прямо-таки бесследно исчезали, – тогда я находил облегчение на морском берегу. Здесь всегда ощущалась жизнь, царило оживление и воздух дышал прохладой. Неведомая магнетическая сила, быть может, тот же самый инстинкт, который толкает узника к железным прутьям решетки, влекла меня сюда. Ноги, покрытые язвами и сожженные раскаленным песком, сами несли меня сначала к дому, где я оставлял дневные записи и собранные образцы, а потом на берег. Я купался, лежал, размышляя на прогретых солнцем скалах. Вначале я мало бывал на берегу, затем стал бывать там чаще, а под конец прогулки к морю вошли у меня в привычку. Это произошло еще и потому, что на острове не хватало пресной воды и стирать белье приходилось в морской. Инагуа – большой, плоский, каменистый остров, покрытый сухим, сыпучим песком и вязкими солончаками. На нем нет ни ключей, ни речек, а дожди – единственный источник пресной воды – выпадают довольно редко. Да и дождевая вода, простояв в лужах несколько часов, становится соленой. В поселке, правда, есть несколько колодцев, но вода в них такая соленая, что ее просто невозможно взять в рот. Большинство жителей рассчитывает только на дожди и собирает дождевую воду в каменные бассейны и деревянные чаны. У меня оставался бочонок хорошей, чистой ключевой воды, спасенный мною с парусника. Я выставил его перед хижиной и расходовал воду с величайшей бережливостью, зная, что наполнить его будет весьма затруднительно.

Итак, стирать приходилось морской водой. Мыло в соленой воде не мылилось, но белье получалось довольно чистым, потому что я отчаянно тер и отбивал его. Труднее всего было с мытьем посуды, но она у меня не особенно и загрязнялась, по той простой причине, что я не употреблял ни масла, ни сала. Дэксоны прибрали к рукам значительную часть наших запасов. А три ящика жира в жестянках, которые Колман собственноручно спас с «Василиска», тоже таинственно исчезли где-то на пути между лагуной Кристоф и Метьютауном.

На счастье, в моем распоряжении была груда банок с консервами, лежавшая под брезентом во дворе – ведь для приготовления обеда из консервированных продуктов почти не требуется воды. Впрочем, тут меня подстерегали сюрпризы, потому что все этикетки были смыты. Как ни старался я определять содержимое банок по их внешнему виду и размеру, мне так и не удалось вполне овладеть этим искусством. Хорошо помню самый чудовищный обед, какой я когда-либо ел. Однажды на исходе дня, целиком проведенного под открытым небом, я, голодный как волк, вернулся домой и вскрыл одну за другой четыре банки – во всех оказалась фасоль, и все в разных видах. Вот уже третий день подряд я напарывался на фасоль, но выбрасывать пищу было нельзя, и я покорно ее проглатывал. В тропической жаре вскрытые консервы моментально портятся, и мне приходилось съедать все, что ни попадалось. Противнее всего оказались лососина, тыква и вишневый компот.

Зато мне достался в личное пользование отличный плавательный бассейн. Конечно, ему было далеко до бассейнов в современном духе, сверкающих металлом и кафельной облицовкой: это была всего-навсего промоина, вырытая прибоем в прибрежной скале. Глубиной она доходила до четырех футов, а запас свежей воды в ней непрерывно пополнялся за счет водяной пыли, перелетавшей через скалы со стороны моря. Бассейн весь день находился под лучами солнца, и вода в нем нагревалась до самой подходящей температуры – температуры человеческого тела или чуть-чуть пониже.

Мне так нравилось купаться в этом естественном пруду, что я придумывал для себя тысячи оправданий, чтобы поплавать в кристально чистой воде. Но я никогда не намыливал тело, потому что мыло явно раздражало сотни мелких рыбешек, населявших бассейн. Синие, золотые, серебристые, красные и пурпурные, они переливались всеми цветами радуги. Среди них попадались экземпляры с яркими черными и желтыми полосками. Эти полосатики отличались особым дружелюбием и все норовили куснуть меня за голую спину или за палец ноги. К ним часто присоединялась стайка рыбешек бледно-коричневой окраски, точь-в-точь под цвет окружающих скал. Рыбки, словно призраки, скользили над самым дном, входили в тень, отбрасываемую моими ногами, и щекотали меня плавниками.

Когда я набрел на этот водоем, то обнаружил в нем четыре великолепных морских анемона – ни дать ни взять огромные красные гвоздики. Я содрал их с камней, на которых они лепились, и пересадил в уголок бассейна; там этот живой букет прижился и явно процветал. В моем пруду прижился и такой гость, от которого я должен был во что бы то ни стало избавиться: большой морской еж, черный и бархатистый, весь в острых иглах, в полтора-два дюйма каждая. Его я перенес в другую лужу, и он как будто легко освоился на новом месте.

Постоянная смена населения в этом приморском водоеме просто поражала. Рыбы появлялись и исчезали с каждым приливом, но для меня остается загадкой, как им это удавалось: ведь через край скалы в бассейн попадала лишь тончайшая водяная пыль. Вместе с рыбами в нем появлялось и исчезало неисчислимое множество беспозвоночных – причудливых креветок, обыкновенных и пильчатых, с такими прозрачными, светлыми боками, что можно было разглядеть, как работают их внутренние органы и переваривается то, что они съели на завтрак. Часто попадались и раки-отшельники, тащившие на себе морские раковины с налипшими гирляндами мха и водорослей; реже – морские черви, быстро прятавшиеся в трещинах, а иногда – маленькие медузы, похожие на розовые венки из лаванды. Они плавали, не делая ни малейших движений, и только их зонтики чуть заметно пульсировали.

Порой мне надоедала моя тихая заводь, но стоило пройти десять шагов – и я мог поплавать в бодрящих волнах океана. Коралловый уступ плавно спускался от бассейна к веселой, заросшей мхом желтой площадке, метров на шесть вздымавшейся над поверхностью самой синей в мире воды. Волны разбивались об этот уступ и откатывались назад, обнажая подводную часть фантастически разукрашенного рифа. Здесь, когда я плыл обратно к берегу, мне приходилось соблюдать всяческую осторожность, потому что волны били о скалы с огромной силой. Вся хитрость заключалась в том, чтобы, уловив подходящий момент, броситься на гребень набегающего вала; он выносил меня на площадку, поросшую мхом, и я сразу вскакивал и цеплялся за скалу, чтобы меня не снесло обратно в океан.

Это было чудесное развлечение, но на время мне пришлось от него отказаться, потому что однажды совсем близко у моих ног неспешно проплыла огромная, не менее шести футов длиной, мурена [22]: я слишком близко подплыл к ее логову. Никогда в жизни я не чувствовал себя более скверно: ведь я совершенно не подозревал о ее присутствии и лишь в самый последний момент, собираясь выйти на берег, увидел длинную зеленую голову с могучей пастью и острыми как кинжалы зубами. Я буквально бросился на камни, ухватился за выступ скалы и выбрался на берег.

Мурена – одна из самых хищных и страшных морских рыб. У мурен в обычае, спрятавшись в темной пещере или яме, подстерегать неосторожных рыбешек. Они принадлежат к семейству угрей и на вид кажутся неповоротливыми, но могут развивать неслыханную скорость. Почему эта гадина не отхватила у меня ни кусочка мяса? Вероятно, я ей не понравился и моя белая кожа не внушила ей ничего, кроме вульгарного любопытства. Встреча с муреной очень меня испугала, и прошло несколько недель, прежде чем я снова отважился пойти купаться на море.

Лежа на краю огромного камня, я в промежутке между двумя набегающими волнами получал возможность разглядеть подводную часть рифа. Таким образом мне удалось обнаружить футах в двенадцати ниже уровня воды логово мурены. Днем ее обычно не было видно, но ближе к вечеру она подплывала к выходу из пещеры и высовывала наружу голову. Я решил поймать ее и избавить окрестные воды от этой гадины.

В куче спасенного имущества, лежавшего под брезентом во дворе, я нашел кусок пенькового линя в четверть дюйма толщиною. Крючок я сделал из стального прута, служившего нам в качестве распорки на «Василиске», согнув и заострив один из концов. Мне нечем было зазубрить крючок, но я полагал, что, если буду держать лесу все время натянутой, мурена от меня не уйдет.

В тот же вечер после отлива я поймал для наживки какую-то рыбешку, навестившую мой водоем, и насадил ее на крючок. Бока рыбешки я надрезал перочинным ножом, чтобы из них пошла кровь, а затем пустил ее в воду. Мурена еще не показывалась, но я надеялся, что она стоит в футе или двух от входа. Рыбешка на крючке отчаянно дергалась, и мне все время приходилось подправлять лесу, чтобы удержать наживку у самого входа в пещеру. Вокруг наживки уже возбужденно шныряло несколько небольших рыб. Из-за непрерывного движения воды мне было трудно разглядеть, что происходило на глубине, но минут через десять я все же заметил, что безобразная зеленая голова начинает медленно высовываться из пещеры.

Трудно себе представить, с какой осторожностью действовало это предназначенное мне в жертву чудовище. Мурена не спешила: извиваясь между водорослями, она приближалась к наживке мельчайшими рывками, не больше чем на какую-то долю дюйма за раз. Рыбешка помельче тут же отплыла на почтительное расстояние и, не смея приблизиться, с явным интересом наблюдала за разворачивающейся драмой. Пасть мурены медленно раскрылась, и я увидел ряд прямых зубов цвета слоновой кости. Голова снова чуть продвинулась вперед. В нетерпении я дернул леску, и наживка почти коснулась рыла мурены. Полость рта ее сверкала белизной. Челюсти равномерно, с мучительной медлительностью сомкнулись над мертвой наживкой. Мурена глотнула и тут же скользнула назад. Изо всех сил я натянул лесу, но в голубой воде подо мною вдруг все забурлило, и бечевка, обжигая пальцы, стремительно пошла в воду. Тогда я быстро накинул петлю на выступ скалы и повис на конце лесы, она натянулась, как стальная проволока. Закрепив лесу узлом на выступе скалы, я налег на нее всей тяжестью своего стодевяностофунтового тела, но она не поддалась. Огромная рыбина была уже в своей пещере и прочно там засела.

Десять минут кряду я изо всех сил тянул и дергал бечеву, но в конце концов был вынужден в изнеможении опуститься на камни. Леса не подалась в мою сторону ни на дюйм, но и мурена не забилась глубже в свою пещеру. Мы ничего не могли поделать друг с другом. Тогда я бросился домой, схватил небольшой блок и тали – остаток нашей оснастки – и бегом вернулся на берег. Леса была по-прежнему туго натянута. Я быстро сделал бензель на той части лесы, что находилась у самой воды, а конец талей закрепил вокруг того же уступа, на котором держалась леса. Затем я снова приналег, теперь уже на тали, но с тем же результатом. Мое приспособление позволяло мне тянуть силою нескольких человек, но я по-прежнему не мог сдвинуть мурену с места. Ума не приложу, как я не вырвал у нее всю глотку. Я закрепил свободный конец за коралловый риф и снова налег всей своей тяжестью на лесу. На этот раз она как будто подалась. Я сбегал домой еще за одним куском каната и одним концом привязал его к тому месту, за которое тянул, а другим еще за один уступ.

Так дюйм за дюймом я вытягивал мурену из ее логова. Она упорно сопротивлялась, судорожно извиваясь всем телом. Сумела даже чуть-чуть попятиться назад, как вдруг сдала все позиции. В слепой ярости, обезумев от боли, она вылетела из пещеры и вцепилась зубами в лесу. Я рывком выдернул ее из воды на поросший мхом уступ скалы, а затем принялся отвязывать тали, чтобы оттащить мурену подальше от воды.

Но я не учел дикой злобы задыхающейся рыбины. Рывками шлепая по водорослям, она ринулась в мою сторону. Я увернулся, бросил лесу и забрался повыше. Мурена злобно щелкала зубами, и звук этот напоминал звук кастаньет. Из ее пасти струйками текла кровь. Я знал, что одного укуса этих зубов достаточно, чтобы вызвать тяжелое нагноение, которое не залечишь и в несколько месяцев. Более того, если кровь, капающая из разодранной глотки мурены, попадет на открытую рану, появится непосредственная угроза для жизни, так как в крови большинства угрей содержатся ядовитые вещества, и нескольких кубических сантиметров их достаточно, чтобы вызвать такую же мучительную смерть, как от укуса гремучей змеи. Как сейчас помню один лабораторный опыт, при котором я присутствовал: кролику ввели вещество, добытое из крови обыкновенного угря. Называется оно ихтиотоксином. Бедный зверек умер в страшных конвульсиях. И еще я видел руки рыбаков, распухшие и покрытые язвами; они разрезали угрей на приманку крабам, и яд попадал в трещины кожи.

Меж тем мурена соскользнула в воду и попыталась удрать, но я тут же схватил лесу и выволок ее высоко на берег, куда не достигал прибой. Там она долго лежала, разевая пасть и молотя хвостом по песку. Прошло немало времени, прежде чем она подохла, и только через четыре часа я решился подробно рассмотреть ее. Не один раз, думая, что все уже кончено, я издали, для проверки, тыкал в нее палкой, но она тут же оживала и впивалась зубами в дерево. Одну палку, толщиной около дюйма, мурена искрошила в мелкие щепы.

Крючок, как выяснилось, прочно засел у нее в желудке, и его пришлось извлекать ножом. Шкура этой гадины, толстая и кожистая, без каких-либо признаков чешуи, была покрыта толстым слоем слизи. Когда я волочил ее по камням, этот слизистый покров местами сошел, и под ним обнажилась ярко-синяя кожа. Рыба казалась зеленой именно благодаря сочетанию желтой слизи и синей кожи. В общем, вид у мурены самый гнусный: глаза маленькие и злобные, в каждой линии узкой, безобразной головы запечатлелась жестокость. Когда она подохла, я разрезал ее пополам и выбросил оба куска в море. В желудке у нее я обнаружил несколько рыбок и остатки краба.

Но поимка мурены была случайным, хотя и памятным эпизодом в моей островной жизни. Подлинное чудо приливов и прибрежных утесов открывалось не сразу, не в один день. В него приходилось проникать постепенно, мало-помалу, как в какой-нибудь сложный пассаж Бетховена или Шопена, который от повторного прослушивания становится более понятным и прекрасным. На первый взгляд скалистый берег казался безжизненным, если не считать величественного шума катящихся волн. Но вскоре я понял, что эти двадцать футов от вершины прибрежных утесов до уровня моря являются ареной самой сложной в мире органической жизни.

Мой приморский бассейн служил двойной цели. Во-первых, это было место для отдыха и купания; во-вторых, здесь можно было погрузиться в воду и спокойно наблюдать за жизнью животных, заселяющих полосу земли, омываемую прибоем. Из воды высовывалась только моя голова, но ни одна птица, ни одно животное, казалось, не принимали ее за голову живого человека, и меня никто не боялся. К тому же я наблюдал органическую жизнь в особом ракурсе, так сказать с точки зрения улитки, потому что край моего водоема находился на одном уровне с пенным водоворотом набегающих волн. Погружая голову в воду до самых глаз и склоняясь на один бок, словно какой-нибудь неуклюжий ламантин [23], я оказывался в одной плоскости с моллюсками и анемонами, чуть повыше рыб и пониже стремительно снующих крабов-грапсусов [24]. Вися между землею и водою, я мог наблюдать за обеими стихиями, не будучи связанным ни с той ни с другой. Стоило мне перевести взгляд – и вместо темной глубины воды передо мной оказывались несущиеся по небу облака.

Результаты научных исследований в большой мере зависят от того, откуда и под каким углом зрения рассматривается то или иное явление. Одна и та же улица представляется нам двумя совершенно чуждыми друг другу мирами в зависимости от того, смотришь ли на нее из окна тридцатого этажа или из люка посреди мостовой. В первом случае люди принимают пропорции снующих муравьев, во втором кажутся великанами, вздымающимися к небу. С тридцатого этажа человек выглядит букашкой среди букашек, из люка кажется, что он заполняет собой всю улицу, по которой идет. Погружаясь в водоем, я попадал в положение наблюдателя, глядящего на мир из люка, и поэтому все представлялось мне в новом свете. Только когда я выклянчу, займу или украду самолет, чтобы взглянуть на пляж Инагуа с высоты тысячи футов, я допущу мысль, что начинаю исчерпывать возможности этого острова.

Различают ли улитки и другие моллюски цвет? Мне это неизвестно, но, заняв позицию, с которой смотрит на мир улитка, я попал в царство великолепной игры оттенков и цветов. Меня окружал необычайный желтый космос, где в больших лиловых и фиолетовых коридорах были расстелены как попало большие пурпурные ковры. На фоне оранжевых и коричневых, прямо с палитры Ван Дейка, драпировок здесь гордо возносились изумрудно-зеленые башни с переливчатым розоватым крапом. А дальше, до широкого, беспрестанно меняющего свои очертания горизонта, шла ярко-синяя полоса, лазурное пространство, которое, как ни странно, никогда не оставалось неподвижным, но вечно текло и поднималось к голубому небу; приблизившись, оно теряло синеву и приобретало бледно-зеленый оттенок, а затем вспыхивало расплавленным золотом, которое, в свою очередь, переходило в ослепительно-белый цвет, чистый и сверкающий, окаймленный по краям мерцающим ореолом всех цветов радуги. Затем горизонт отступал, и на весь этот мир снова наплывала желтизна, перемежавшаяся с небесно-голубыми потоками и сиянием королевского пурпура. И всюду вкраплены ярко-зеленые, как свежая листва, пятна, темно-шафрановые островки, густые тени коричневых тонов.

Этот мирок изобилует вулканами такой же строго конической формы, как Фудзияма, и каждая вершина увенчана кратером. Но на этом сходство с Фудзиямой кончается, потому что по цвету они совсем иные: бледно-зеленые, с большими розовыми крапинами. Повсюду разбросаны и залиты ручейками пузырящейся воды огромные подушки для булавок, сплошь утыканные острыми иглами, нелепейшие штуковины такого яркого пурпурного цвета, что местами он кажется черным, а на тонких гранях играет пунцовыми и лиловатыми переливами. На иглах, как на клинках дамасской стали, выгравированы тончайшие рисунки, и каждая из них заканчивается страшным крючком. Кроме того, тут имеется множество бронированных танков, причем броневые листы на них расположены рядами, на стыках заходя одна на другую. Все ряды броневых листов соединены гибкой каймой, достигающей земли и сплошь усеянной самоцветами – изумрудами и сапфирами вперемежку с гранатами, аметистами, кристаллами берилла и циркона. Самоцветы сочетаются определенным образом, изумруды и гранаты идут волнистыми линиями, что создает впечатление обдуманной, но совершенно неудачной маскировки.

Все пропорции в этом мирке сдвинуты и нарушены. По сравнению с подушками для булавок вулканы кажутся карликами. Бронированный танк ничуть не меньше изумрудной башни, а пунцовые ковры расстилаются на десятки акров. Только когда я поднимал голову, меняя ракурс, мир возвращался к нормальным пропорциям. Передо мной был уже не желтый космос, а склон, поросший водорослями; пунцовые ковры превращались в губку, вулканы принимали размеры обыкновенной диодоры – улитки, похожей на блюдечко; усыпанный драгоценностями танк оказывался моллюском-хитоном [25]; чудовищные подушки для булавок – пурпурным морским ежом, а колеблющийся горизонт всего-навсего гребнем набегающей морской волны.

Разгадку всей этой жизни следует искать в танке. В этом мирке никогда не прекращается война, здесь идет нескончаемая борьба и выживает только тот, кто защищен крепкой броней, известковыми стенами крепостей-раковин, острыми, как стальные клинки, иглами или другим оружием.

Нигде в природе не ведется такой ожесточенной борьбы за существование, как на морском побережье.

Полоса приливов и отливов отличается постоянной сменой сухопутного и водного режимов, холода и невыносимой жары, она все время подвержена действию сокрушительных волн и бушующего прибоя. Выжить здесь может только самый жизнеспособный. Однако именно в этой полосе, между линиями прилива и отлива, совершились события величайшего значения в истории нашей планеты. Рядом с ними меркнут и кажутся ничтожными деяния всех Цезарей, Александров и Наполеонов. Результаты побед великих завоевателей ощущаются в лучшем случае в течение нескольких столетий, а затем бледнеют, отступают, уходят в прошлое. Другое дело – события, совершившиеся в полосе прибоя; здесь возникло множество живых существ, которые, обретя величайшую жизнеспособность в этом бурлящем водовороте, сумели завоевать огромные пространства суши.

Есть закон природы, в основном признаваемый всеми учеными, хотя в деталях еще имеются некоторые разногласия, который гласит, что существа, живущие в постоянно меняющихся условиях и в неустойчивой среде, более склоны к физическим изменениям и приспособлению, чем организмы, ведущие спокойный образ жизни. Возьмем, например, морских лилий [26], древнейших жителей моря, – они живут в тишине и покое океанских глубин, где одно десятилетие мало чем отличается от предыдущего и последующего, и поэтому сохраняются почти без всяких изменений в течение миллионов лет. Ведь условия их существования и сейчас такие же, как в ту отдаленную эпоху, когда они достигли апогея в своем развитии. У них не было импульса к изменению. С другой стороны, отдаленный предок человека, амфибия, развилась из гигантской пресноводной рыбы. Нигде не существует более разнообразных, тяжелых и изменчивых условий, чем в полосе приливов и отливов. Поэтому неудивительно, что многие обитатели моря, попав в эту полосу, превратились в сухопутных животных.

Чтобы получить представление о том, какую беспокойную жизнь вынуждены вести обитатели прибойной полосы, к каким разнообразным ухищрениям они прибегают в борьбе со своим основным врагом – прибоем, мне стоило только погрузиться в теплую воду моего бассейна. Изо дня в день огромные пенящиеся валы накатывали на утесы, тысячами брызг взлетали высоко в небо и с ревом отступали назад. Шум моря не затихал здесь никогда, эхом отдаваясь в воздухе. Огромные глыбы коралла и песчаника, весом во много тонн, громоздились одна на другую, образуя на вершинах прибрежных скал нечто вроде крепостного вала. Их забрасывал туда во время бурь разыгравшийся океан. Многие из этих глыб были более фута толщиной и имели несколько ярдов в окружности. Тем не менее океанские волны закинули их, словно щепки, на высоту в тридцать с лишним футов. Тут же рядом находилась колония нежных гидроидов – небольших, похожих на цветы животных, с такими прозрачными щупальцами, что они казались совершенно невещественными. А дальше свисали длинные нити водорослей, тонкие, как кастильское кружево, затейливо переплетающиеся между собой и расходящиеся при малейшем прикосновении. Как они могут выдерживать напор многих тонн воды, которые обрушиваются на них каждые несколько секунд? Они спасаются тем, что уступают этому напору, передвигаясь в том же направлении, куда течет вода, оказывая ей как бы пассивное сопротивление, родившееся за много тысячелетий до Махатмы Ганди. И волны бессильны перед ними.

Классифицируя людей по образу жизни, мы для удобства делим их на различные касты и группы. Среди нас есть либералы и консерваторы, вольнодумцы и твердолобые, независимые и сторонники твердой дисциплины. Даже подпевалы находят себе место в нашем обществе закоренелых индивидуалистов. То же самое относится к обитателям полосы приливов. Анемоны и кружевные водоросли принадлежат к категории подпевал. Они спасаются тем, что при соприкосновении с высшими силами всегда с ними соглашаются; ведь сопротивляться или вступать в пререкания было бы чистым безумием… Моллюски – хитоны и диодоры – принадлежат к породе твердолобых. Жизнь бушует и изменяется вокруг них, а они не изволят этого замечать. Одетые в непроницаемую броню, защищенные крепкими костяными или известковыми панцирями, они неподвижно сидят на месте. Ни напор волн, ни зной, ни нападение врага не заставят этих упрямцев переменить привычный образ жизни. И я только еще более убедился в уместности своего сравнения, когда, набрав большую коллекцию диодор, обитавших как выше, так и ниже линии прибоя, обнаружил, что особи, жившие в местах, подверженных наиболее сильному действию волн, одеты в самую толстую броню. Как это похоже на наших твердолобых: чем изменчивее мир, тем нечувствительнее они к переменам!

Двустворчатые ракушки, пурпурно-черные мидии [27], живущие большими сообществами, прибегают к совершенно иному, им одним свойственному способу сопротивления. Из морской воды они извлекают особое вещество, подвергают его таинственной химической обработке и прядут длинные шелковистые канаты, которыми пользуются как верповальными тросами – разбрасывают их в разные стороны, закрепляя свободные концы за скалы. Похоже, что количество выбрасываемых канатов находится в обратной зависимости от безопасности местонахождения моллюска. Эти якорные цепи известны под названием биссуса. Именно из этого вещества делался жесткий, шелковистый материал, из которого шили наряды дамам в средневековой Европе. Эти ракушки настолько необычны, что я долго затруднялся уподобить их какому-либо типу людей, но наконец мне пришло на ум, что они чем-то напоминают неповоротливых благоразумных людей, интересующихся главным образом страховыми полисами, ценными бумагами с золоченым обрезом и облигациями, приносящими невысокий процент. Эти люди тоже бросают якоря с наветренной стороны, чтобы уберечь себя от превратностей судьбы. Подобно этим людям, двустворчатые моллюски никогда не погибают в одиночку, но всегда огромными массами; это случается, когда все сложное переплетение биссусных нитей разом поддается напору волн и моллюски уносятся в морские глубины на поживу голодным рыбам.

Прямую противоположность двустворчатым моллюскам представляют крабы-грапсусы. Вокруг моего водоема их можно было видеть десятками. Среди них встречались и малыши в полдюйма шириною, и крупные экземпляры дюймов в восемь от клешни до клешни. Костюмы у них коричневые в волнистую полоску, в клетку и в крапинку, точь-в-точь под цвет прибрежных скал. Глядя на них, я вспоминал молодчиков, что толкутся около ипподромов, собирая и продавая перед скачками сведения о лошадях. И те и другие ходят в клетчатых одеяниях и подхватывают свою добычу на ходу. Вся жизнь крабов проходит в беспрерывном шнырянии по берегу в промежутке между двумя волнами. Едва наскочив на поживу, они тут же вынуждены оставлять ее. Мне никогда еще не приходилось встречать таких неврастеников, как эти крабы. Лишь когда я застывал в полной неподвижности, они подползали вплотную и блестящими, выпуклыми, насаженными на стебелек черными глазами напряженно меня разглядывали, сторожа каждое мое движение. Подходили они бочком, то и дело молниеносно откатываясь назад, а затем снова возобновляя свое медленное продвижение вперед.

Однажды я дал целой дюжине крабов собраться вокруг бассейна. Они тотчас же нашли какие-то микроскопические крохи и начали кормиться, грациозно поднося пищу клешней ко рту. Кстати, рот у этих крабов открывается не сверху вниз, а вбок. Внезапно я поднял голову – и скалы закишели молниеносно удирающими тварями. Они мчались так быстро, что невозможно было разглядеть их ноги, а некоторые, находившиеся на краю нависавшего над океаном утеса, сломя голову бросились вниз, в ревущий водоворот наступающего вала. Никаких колебаний, ни единой мысли о том, что ждет их внизу, – ими руководил один только импульс к бегству…

По меньшей мере минут на двадцать всякая жизнь на скалах замерла. Затем мало-помалу из трещин снова начали осторожно выползать крабы. Те, что бросились прямо в набегающий вал, вылезли бочком на сушу, мокрые, но целые и невредимые. Они устояли против напора воды благодаря тому, что цепко ухватились своими острыми клешнями за неровности камня и плотно прижались к нему, не позволяя воде подхватить себя снизу и смыть с места. Расположение крабьих глаз на длинных стебельках увеличивает сектор обзора почти до 360 градусов, поэтому волна никогда не застает краба врасплох. В тот момент, когда она накатывает, краб распластывается и ждет, чтобы вода схлынула, а затем снова поднимается и продолжает свой путь до нового вала; зона расселения крабов-грапсусов ограничивается с одной стороны вершинами прибрежных скал, с другой – полосой ревущего прибоя. Нигде больше на острове я их не встречал. Здесь они спариваются, кладут яйца, кормятся, живут и умирают; при этом им всегда приходится быть начеку.

Крабы-грапсусы, наиболее типичные представители органической жизни в полосе прибоя, служат наглядной иллюстрацией к тому, каким образом суша, бесплодная и голая, заселялась ползающими существами. Если анемоны, моллюски и морские ежи еще целиком связаны с океаном и ведут жалкое существование во время отливов, крабы-грапсусы могут часами обходиться без воды и выходить на сушу. Строго говоря, это морские животные, находящиеся в процессе превращения в сухопутных. Хотя они и прикованы к узкой двадцатифутовой полоске берега, прилегающей к воде, все же на пути к преобразованию в обитателей суши они продвинулись дальше, чем кто-либо из их сородичей. Их удерживает около воды только незаконченное анатомическое перерождение жабр в дышащие воздухом легкие. Им нужно часто погружаться в соленую океанскую воду за новой порцией кислорода. Но лабораторные опыты показывают, что эти крабы могут прожить несколько часов с вырезанными жабрами, дыша воздухом. Любой другой морской краб погибает от такой операции.

Все знают сороконожек – они прославились тем, что у них очень много ног. Но по развитию конечностей они все же жалкие дилетанты в сравнении с морским ежом. Морского ежа можно назвать дикобразом подводного царства. Его невозможно взять в руки, разве что найдется человек с пальцами, вылитыми из металла; все тело у морских ежей защищено длинными, острыми иглами, крепящимися к телу при помощи хитроумно устроенных шарниров. Морские ежи массами были разбросаны вокруг моего водоема и вдоль всего берега; казалось, что камни разукрашены целыми гирляндами колючего репейника. Наступить на такого ежа и больно, и опасно: его иглы покрыты слизью, насыщенной бактериями, которые вызывают тяжелое нагноение; они в зазубринах и такие хрупкие, что, вонзившись в тело, легко ломаются. Однажды я занозил ногу такой иглой и долго мучился, пока не вырезал ее скальпелем. Но и после этого потребовалось больше недели, чтобы залечить рану.

Нижняя часть этого колючего тельца представляет собой сплошную заросль ножек. Чудные, похожие на трубки присоски расположены симметричными рядами, расходящимися от центра, где находится круглое ротовое отверстие. На этих-то ножках, сокращающихся и вытягивающихся в волнообразном ритме, морские ежи медленно передвигаются с места на место. И какой бы неровной ни была поверхность, на которой находится морской еж, он к ней прочно прикрепляется по всей поверхности своего тела. Вот почему морской еж не боится прибоя: он накрепко прилепляется к месту, сколько бы ни шумели над ним волны.

Морские ежи кажутся безголовыми тварями, жалкими автоматами без проблеска интеллекта. Это верно в буквальном смысле слова: у них действительно нет мозга. Вся их центральная нервная система сводится к ганглиям, утолщениям нервов, расположенным в сферическом тельце. Морской еж функционирует, потому что нервные узлы получают раздражение от подвижных частей его тела. Одна подвижная часть вызывает активность другой; животное управляется своей собственной активностью. Различие между животным, имеющим мозг и лишенным его, между собакой и морским ежом например, сводится к тому, что собака двигает ногами, а морского ежа, наоборот, двигают его собственные ноги. Но как бы то ни было, я не мог не восхищаться тем, как эти подвижные репейники отстаивают перед лицом бушующих стихий свое место в жизни.

Животное, способное жить в мире бушующего прибоя, отлично управляясь с несколькими сотнями обособленных ног, уже достигло очень высокой организации, независимо от того, есть у него мозг или нет. Ведь многие люди подчас с трудом управляются со своими двумя ногами.

Я не подозревал, какие замечательные создания эти морские ежи, пока не понаблюдал за ними из своего благословенного бассейна. Одно в них всегда меня поражало: их безупречный внешний вид. Прибой часто приносит целые ворохи вырванных с корнем водорослей и огромные кучи крупнозернистого песка и гравия. И вот, хотя остальные животные – улитки, ракушки и хитоны – выглядят изрядно потрепанными и часто покрыты паразитами, например морскими уточками, морские ежи всегда отличаются безукоризненной аккуратностью – никогда ни песчинка, ни обрывок водоросли, ни паразиты не портят их черных, как агат, шубок. Это тем более удивительно, что иглы, казалось, должны бы легко захватывать всякий мусор. Но в том-то и дело, что у ежей «разработана» целая система для содержания себя в чистоте. Если комок грязи или песка случайно застрянет между иглами, он тотчас же извлекается чем-то вроде тоненьких кусачек или пинцета, снабженного тройным рядом зажимов, как у некоторых марок экскаваторов. Это приспособление насажено на гибкий стержень, состоящий из мускула, обтянутого кожей, который передает извлеченный мусор соседним кусачкам, чтобы те отнесли его дальше. Процедура передачи продолжается до тех пор, пока очередь не дойдет до трубчатых ножек, расположенных не только снизу, вокруг ротового отверстия, но и кое-где на спине. Захватив несносную песчинку, нога выбрасывает ее в воду.

С мелкими паразитами, которым удается проскочить через заграждение игл, морской еж обращается далеко не столь деликатно. В тот самый момент, когда паразит коснется кожи ежа, все пинцеты сразу приходят в движение и начинают открываться и закрываться, пока какой-нибудь из них не захватит добычу. Тут пинцет крепко зажимает паразита и, если завяжется борьба, к нему на помощь спешат другие. Множество крошечных клешней зажимают пленника, и только его смерть сможет ослабить хватку. Тогда труп передается от одной клешни к другой, от одной ножки к другой, достигает рта и пожирается.

Кроме нескольких сот трубкообразных ножек, морские ежи пользуются и другими средствами, чтобы отстоять свое место в жизни. Многие из них, например, живут в небольших каменных пещерах. Вход в эти пещерки уже, чем тело ежа. Эти пещерные жители находятся почти в полной безопасности – ни с какой стороны к ним не подступишься, а вход они охраняют иглами. Но за свой покой они платят дорогой ценою – это настоящие узники, приговоренные к пожизненному заключению и не имеющие ни малейшей надежды на освобождение. На заре своей жизни они облюбовали себе местечко и, выделяя какую-то очень едкую жидкость, разъедающую мягкий коралл, проделали в нем углубления. Из этих убежищ никакие волны не могут унести морских ежей в океан. Но животные постепенно растут, и им приходится расширять свою норку. Морская вода и кислота, выделяемая морским ежом, разрушают каменные стены по бокам и снизу, но входное отверстие остается почти таким же, каким было вначале. Не так ли бывает с людьми: иной всю жизнь старается устроиться поудобнее, чтобы под конец увидеть себя безнадежно обремененным плодами своих трудов? Вокруг бассейна я нашел десятки таких пещерок с плененными морскими ежами. Они выглядели не менее здоровыми и хорошо упитанными, чем их собратья, разгуливающие на свободе. Конечно, свободные особи находят себе больше пищи – они питаются водорослями, перемалывая их своими смешными пятиугольными челюстями. Пленникам же приходится довольствоваться тем, что им приносят волны, – изнутри их пещеры начисто вылизаны и не содержат ничего съестного.

Морские ежи – не единственные обитатели полосы прибоя, которые умеют просверлить в камне норку, чтобы в ней найти защиту от удара волн. Свешиваясь через край бассейна в облако водяной пыли, всегда стоявшей над пузырящимися волнами, я рассматривал риф со стороны океана; он был весь изрыт бесчисленными крохотными отверстиями. Такие же дыры я обнаружил и на раковинах многих брюхоногих моллюсков, обитавших в полосе прибоя. На первый взгляд эти пустоты были необитаемы, но при помощи анатомической иглы оттуда можно было извлечь небольшие кусочки коричневого вещества. Подробное исследование показало, что это губки. Подобно морским ежам, губки протравляют кислотой отверстия в коралле и селятся в них. Некоторые отверстия были такой правильной формы, словно их просверлили буром. Но еще глубже я проник в тайны этих пробуравленных пещер, когда выломал кусок коралла с множеством заточенных в нем губок и дома изучил их структуру под микроскопом. В теле одной губки – она сама была не более четверти дюйма в диаметре – поселилась личинка какого-то ракообразного. В ранней молодости большинство ракообразных столь не похожи на взрослых особей, что я не смог его точно определить. Рачок был угловатый, удлиненной формы и, очевидно, прошел ранние стадии своего развития в пористом теле губки, взрослея и набираясь сил, прежде чем выйти на борьбу со стихиями в огромный мир, где шумит прибой. Я много бы дал, чтобы наглядно восстановить историю его жизни и увидеть, как, вылупившись из икринки, он проделал свой путь к темному логову в теле сверлящей губки.

Некоторые обитатели полосы прибоя, хитоны например, в борьбе за жизнь превращаются в нечто вроде липкого пластыря и с такой силой держатся за камень, что оторвать их можно только ножом или щипцами; другие прячутся в трещинах или углублениях наподобие сверлящей губки, третьи снуют по берегу, как крабы-грапсусы, четвертые укрываются в прочных известковых домиках – так поступают, как известно, улитки или брюхоногие моллюски, а морские анемоны, или актинии, пользуются в борьбе со стихией совершенно оригинальным средством – своей собственной гибкостью.

В разных местах на прибрежных скалах я нашел несколько видов морских анемон. Чаще всего встречались большие пунцовые экземпляры, подобные тем, что я пересадил в угол своего бассейна, чтобы случайно их не раздавить, но попадались и морские анемоны поменьше, эти в великом множестве обитали на гребнях скал. Они были до того красивы, прозрачны и хрупки, что казались какими-то нереальными. Их цилиндрические тельца и щупальца окрашены в нежно-серый, мышиный цвет. Цвет как будто невидный, но он удивительно красив под золотистыми солнечными лучами, пронизывающими прозрачные ткани. У пунцовых, более крупных актиний чересчур роскошный, даже несколько кричащий вид, а прелесть этих мелких как раз и состоит в их монотонности.

Морские анемоны принадлежат к той группе живых существ, которые пользуются методом пассивного сопротивления, и при каждом всплеске воды их длинные, волокнистые щупальца начинают колыхаться взад-вперед, трепеща и свиваясь спиралями. У них весьма упругие тела, и в своем строении они достигли такого совершенства линий и форм, что никогда, ни на один миг их движения не теряют изящества. Про них можно сказать, что они являются воплощением самой изысканной грации.

Когда я впервые заинтересовался анемонами, стоял прилив, и они находились в воде. Через несколько часов я снова вернулся на это место. Вода спала на несколько футов, и беспомощные анемоны очутились на суше. На их месте я обнаружил только темные мясистые комочки размером не более чем в одну пятую прежних анемон. На ощупь они напоминали резину и казались довольно плотными. Мне просто не верилось, что прекрасные существа превратились за несколько часов в эти бесформенные комочки. Один из них я надрезал ножом, и из него потекла густая жидкость. Немного спустя я снова осмотрел их: они еще больше ссохлись под палящими лучами солнца, и жизнь, казалось, окончательно покинула их.

В четыре часа дня начался прилив, и они сразу же заиграли красками, такими же нежными и прекрасными, как и прежде. Это было чудесно: актинии, рожденные океаном, в течение шести часов кряду находились без воды, в страшной жаре, на палящем солнце, то есть в совершенно неподходящих для них условиях, и все-таки уцелели. Быть может, они совершенно лишены чувствительности и лишь благодаря этому выдерживают такие резкие колебания температуры и влажности? Для пробы я осторожно коснулся одной из них. Ротовое отверстие моментально закрылось, изящные щупальца втянулись и совершенно исчезли; актиния снова превратилась в бесформенный мясистый комок. Я решил понаблюдать за ней и залез в свой бассейн, на некоторое время оставив ее в покое. Актиния долго оставалась неподвижной, и я уже начал терять терпение, как вдруг заметил пульсацию и дрожь. «Головка» медленно распускалась, обнажая радиально расчерченную поверхность; актиния заметно посветлела, ее ткани расслабли и снова стали пропускать солнечный свет. Одно за другим показались тонкие щупальца. Я словно смотрел замедленный фильм, демонстрировавший процесс распускания цветка. Наконец ткани снова стали прозрачными, эластичными, и животное зашевелилось и закачалось в такт течению.

В этот момент мое внимание привлек маленький рачок: бешено работая клешнями, он пересекал бассейн, очевидно желая добраться до какой-либо тихой гавани, прежде чем прожорливые рыбы заметят и проглотят его. Я повернулся, чтобы получше рассмотреть его, и моя тень пересекла ему путь. Он резко взял в сторону, и это погубило его: он угодил прямо в протянутые щупальца актинии, находившейся рядом с той, за которой я наблюдал. Мне пришлось стать свидетелем ужасной трагедии – разумеется, в масштабах моего водоема. Рачок застыл на месте, словно оглушенный ударом миниатюрной молнии, как оно, в сущности, и было: в момент прикосновения щупальца актинии поразили рачка сотнями ядовитых стрекал, вызвавших у него полный паралич. Он лишь судорожно дернулся раз-другой и больше не шелохнулся, так и не узнав, что же, собственно говоря, с ним произошло. Длинные, мускулистые щупальца оплелись вокруг его беспомощного тельца, затем медленно завернулись внутрь, по направлению к расположенному в центре рту. Сквозь прозрачные ткани я видел, как со всех сторон к проглоченной пище стали поступать пищеварительные соки и под их действием скомканное тело жертвы начало медленно растворяться.

Самое замечательное в анемонах – это разнообразие способов размножения. Они могут разделиться надвое в горизонтальном или вертикальном направлении, и через некоторое время обе половинки станут парой близнецов.

В других случаях, не желая вести двойное существование, они могут, подобно цветам, на которые так похожи, пустить новые побеги от основных стволов. Однако свежий побег не способен начать вполне самостоятельное существование – он крепко сросся у самого основания с материнским стволом и стелется неподалеку от него. Отстаивая свои права на самостоятельность, этот побег цепляется за гальку и выпускает новенькие щупальца навстречу тому, что судьба или, вернее, прибой принесет ему в дар.

Однако анемоны не удовлетворяются этими способами размножения – у них в запасе есть еще один: они откладывают яйца, которые оплодотворяются по прихоти ветра и волн, или вынашивают их в собственном теле, пока они не станут развитыми эмбрионами. Это разнообразие способов размножения дает гарантию, что род анемон никогда не переведется на земле.

Жизнеспособность этих организмов неиссякаема, и я в этом убедился, когда однажды поднял со дна водоема большой камень и выбросил его на берег. Он тяжело покатился по небольшой группе анемон, образовавшей нечто вроде предместья рядом с главной их колонией. Предместье было почти целиком уничтожено, многие особи искалечены и раздавлены, щупальца вырваны, несколько анемон переломлены пополам. Я не сомневался, что маленькая колония погибла. Не тут-то было! Несколько дней спустя вместо оторванных щупалец выросли новые, каждая половина искалеченного организма стала отдельным существом, приобретя вид нормального, целого анемона. Это их козырь в борьбе за существование. Пусть полностью исчерпаны все способы сопротивления бушующим вокруг стихиям; пусть волны разрывают их в клочья и размалывают о береговые утесы; пусть щупальца, которыми они, словно руками, добывают себе пищу, оторваны – надежда еще не потеряна, актиния еще живет. Начинает действовать какая-то таинственная сила, таящаяся в сложном механизме их клеток, и они восстанавливают свои ткани и продолжают жить как ни в чем не бывало.

[23] Ламантин – морское млекопитающее животное, несколько похожее на тюленя, но с округлым хвостовым плавником вместо ластов. Принадлежит к отряду сирен, или морских коров. Питается морской травой и водорослями.

[24] Грапсусы – небольшие крабы с четырехугольным головогрудным щитом. К семейству грапсусов (Grapsidae) принадлежит и знаменитый китайский краб, завезенный в начале нашего века в Европу. Это большой вредитель: он рвет сети, объедает наживку и попавшую в сети рыбу.

[25] Губка – наиболее примитивное из многоклеточных животных. У губки нет ни нервов, ни мускулатуры, ни желудка, ни крови… Она не может ни двигаться, ни даже шевелиться. Тело губки похоже на мешок, студенистые стенки которого укреплены кремневыми или известковыми иглами. Бывают и роговые губки – их скелет образован переплетением роговых нитей (например, туалетная губка). Тело губки пронзено бесчисленными отверстиями-порами – это ее «рты». Через них постоянно затягивается вода, которая выпускается через горловину мешка. Вместе с водой заплывают в губку мельчайшие морские организмы – ими она питается.

Если губку протереть через мелкое сито (через мельничный газ), животное распадется на клеточки. И каждая клеточка будет жить, ползать, ловить добычу. Клетка ползет к клетке, срастается с ней, подползают другие клетки и складываются в новую губку!

Известно более 5000 различных видов губок, почти все они живут в море (но есть и пресноводные – например, бодяга), одни размером с ноготь, другие – с бочку. Окраска у них очень разнообразная.

В некоторых губках поселяются рачки, которые, подрастая, не могут выбраться обратно. Так и остаются до конца дней своих ее пленниками, питаясь теми мелкими животными, которые вместе с водой затягивает в себя губка. Зато от опасностей рачки-узники полностью защищены.

Диодора (Diodora cagenensis) внешне похожа на нашу черноморскую пателлу (Patella pontica), или улитку-блюдечко. У нее такая же коническая раковина-колпачок, и живет она тоже в зоне прибоя, медленно ползая по скалам, к которым прочно присасывается всей нижней поверхностью тела. Обитает диодора по восточному побережью Америки – от Чесапикского залива до Бразилии.

Хитоны принадлежат к классу панцирных моллюсков (Loricata). Устройством своей брони они напоминают южноамериканских броненосцев: раковина у них не сплошная, а состоит из восьми поперечных пластинок, налегающих друг на друга, подобно черепицам. Поэтому моллюск может сворачиваться шаром, как броненосец или еж, пряча мягкие части тела внутри клубка и выставляя наружу защищенную панцирем спину. Хитоны населяют главным образом приливо-отливную зону различных морей. Как диодора и пателла, они прочно присасываются к камням, и волны прибоя не могут их смыть.

[26] Морские лилии (Crinoidea) принадлежат к типу иглокожих животных, как и морские ежи, морские звезды. Но морские лилии отличаются от своих сородичей длинным стебельком, которым они обычно прикрепляются к донным предметам. Морские лилии – очень древние животные, они существовали на земле еще 500 миллионов лет назад, в кембрийский период палеозойской эры, когда в море не было никаких рыб, а на суше никаких растений и животных.

[22] Мурена (Muraena helena) – один из самых опасных морских хищников. Мурена близка к морским угрям (Congeridae), тело у нее змеевидное, а большая пасть сплошь усажена острыми и длинными зубами. Зубы так велики, что рыба не может закрыть рот: он у нее всегда оскален. Некоторые зубы, сидящие в глубине рта на нёбе, ядовиты. Длиной мурены бывают до двух и даже до трех метров. Они прячутся в подводных гротах, в расщелинах скал и караулят рыб и осьминогов. Известны случаи нападения мурен на купающихся людей и даже на людей в небольших лодках. Античные историки рассказывают, что некоторые римляне откармливали мурен провинившимися рабами. Хищных рыб держали в бассейнах с морской водой и тысячами подавали на стол во время пиров.

[27] Мидии (Mytilus) – двустворчатые моллюски, или ракушки, обитающие во всех морях, преимущественно в прибрежной зоне. Благодаря обтекаемой раковине и биссусным нитям они прекрасно приспособлены к жизни в полосе морского прибоя. Биссусными нитями мидии, как якорями, прочно прикрепляются к скалам, камням, сваям, гальке. Поселяются даже на иле, приклеиваясь друг к другу биссусом и образуя своего рода понтонные мосты на мягком субстрате. Биссусные нити, близкие по составу к шелку, выделяются особой железой, находящейся в ноге мидии – мясистом выросте, с помощью которого ракушка ползает. В античное время из биссуса морских ракушек (преимущественно пинны) изготавливали дорогую ткань виссон. И сейчас еще в Италии из «морского шелка» шьют перчатки, носовые платки и другие мелкие вещицы.

Мидии очень плодовиты: крупные ракушки откладывают за сезон более 25 миллионов яиц. Неудивительно, что местами мидии сплошной массой покрывают морское дно.

Этих моллюсков люди ели еще в каменном веке, и в наши дни мидия успешно конкурирует с устрицей. Так же как и устриц, мидий разводят в особых питомниках и вывозят на рынки сотнями тысяч тонн. Продуктивность мидий несравненно выше, чем устриц: с одного гектара морского дна в хороших мидиевых хозяйствах, например в Италии, снимают по 20 тонн моллюсков, из них лишь 46 % составляют отходы (раковины, биссус и пр.), а от валового сбора устриц получают только 10 % чистого мяса.