Влюбленные женщины
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Влюбленные женщины

Дэвид Герберт Лоуренс
Влюбленные женщины

© ООО «Издательство АСТ», 2023

Глава первая. Сестры

Однажды утром Урсула и Гудрун Брэнгуэн сидели в эркере у окна родительского дома в Бельдовере, работали и болтали. Урсула вышивала, покрывая – стежок за стежком – яркий узор, Гудрун рисовала, держа картон на коленях. Они часто замолкали, возобновляя разговор, только когда кому-то из них хотелось поделиться с другой пришедшей в голову мыслью.

– Урсула, ты действительно не хочешь замуж? – спросила сестру Гудрун.

Урсула отложила рукоделье и подняла голову. Ее лицо было спокойным и сосредоточенным.

– Не знаю, – ответила она. – Все зависит от того, что ты под этим подразумеваешь.

Такой ответ слегка ошарашил Гудрун. Некоторое время она недоуменно смотрела на сестру.

– Мне кажется, – проговорила она не без иронии, – обычно под этим подразумевают вполне определенную вещь. И разве ты не считаешь, что тогда, – тут ее лицо несколько омрачилось, – ты будешь в лучшем положении, чем сейчас?

Тень пробежала по лицу Урсулы.

– Возможно, – ответила она, – хотя не уверена.

Гудрун опять помолчала, ощущая некоторое раздражение. Ей хотелось определенности.

– Значит, ты не думаешь, что каждой женщине нужен опыт замужества? – спросила она.

– По-твоему, замужество – такой уж ценный опыт? – задала встречный вопрос Урсула.

– В каком-то смысле брак – всегда опыт, – уверенно отозвалась Гудрун. – Пусть даже отрицательный.

– Совсем не обязательно, – возразила Урсула. – Скорее уж его конец.

Гудрун застыла на месте, внимательно обдумывая слова сестры.

– Да, тут есть над чем подумать, – сказала она. Разговор исчерпал себя. Гудрун почти сердито взяла в руки ластик и принялась стирать что-то в рисунке. Урсула сосредоточенно вышивала.

– Ты отказалась бы от хорошей партии? – спросила Гудрун.

– Уже от нескольких отказалась, – ответила Урсула.

– Вот как! – Гудрун густо покраснела. – И среди них был кто-нибудь стоящий?

– Был один чудесный человек, доход – тысяча в год. Он мне ужасно нравился, – сказала Урсула.

– Что ты говоришь! И у тебя не возникло искушения?

– Только чисто абстрактное, – ответила Урсула. – Когда доходит до дела, искушения как не бывало – да будь оно, я бы пулей выскочила замуж. Напротив, возникло искушение не выходить!

Лица сестер неожиданно озарились лукавством.

– Разве не удивительно, – воскликнула Гудрун, – что это искушение очень сильное? – Сестры рассмеялись, глядя друг на друга, но в глубине их душ гнездился страх.

Последовало долгое молчание, во время которого Урсула усердно вышивала, а Гудрун работала над рисунком. Сестры были уже взрослыми: Урсуле исполнилось 26, Гудрун – 25, однако у обеих был тот особый девический облик, который присущ современным девушкам – скорее сестрам Артемиды, чем Гебы. Гудрун была наделена исключительной красотой, спокойной, безмятежной: нежная кожа, плавные изгибы тела. На ней было темно-синее шелковое платье, отделанное у шеи и на рукавах синим и зеленым кружевом, и чулки изумрудного цвета. Ее самоуверенный и недоверчивый вид резко контрастировал с обликом сестры, излучающим трепетную надежду. Обыватели, которых пугало исключительное хладнокровие Гудрун, отсутствие всяческой манерности, говорили о ней: модная штучка. Она недавно вернулась из Лондона, где провела несколько лет – училась в художественной школе и вращалась в артистических кругах.

– Я жду появления мужчины в своей жизни, – сказала Гудрун; она прикусила нижнюю губу, состроив при этом странную гримасу – лукавая усмешка с примесью страдания. Урсуле стало не по себе.

– Так ты вернулась в надежде найти его здесь? – рассмеялась она.

– Нет, конечно. Никаких поисков. Я и пальцем не пошевельну, – отрезала Гудрун. – Но если на моем пути встретится некий в высшей степени привлекательный индивидуум, и к тому же хорошо обеспеченный, ну, тогда… – Иронически оборвав фразу, она бросила на Урсулу испытующий взгляд, как бы проверяя ее реакцию. – Тебе не становится скучно? – спросила она сестру. – Неужели ты не замечаешь, что твои планы не претворяются в жизнь? Ничего не осуществляется! Все гибнет в зародыше.

– Что гибнет в зародыше? – спросила Урсула.

– Да все, ты сама, и все вокруг.

Воцарилось молчание, во время которого перед каждой из сестер смутно замаячила ее судьба.

– Это пугает, – согласилась Урсула. Опять последовала пауза. – И ты надеешься изменить жизнь всего лишь с помощью замужества?

– Похоже, это неизбежный очередной шаг, – ответила Гудрун.

Урсула обдумывала ее слова с горьким чувством. Она вот уже несколько лет работала учительницей в средней школе Уилли-Грин.

– Понимаю, – сказала она. – Если размышлять абстрактно, так может показаться. Но только представь себе, представь любого мужчину из тех, кого ты знаешь, и вообрази, что он будет каждый вечер приходить домой, говорить «привет» и целовать тебя…

Возникла неловкая пауза.

– Да, – проговорила Гудрун сдавленным голосом. – Это невыносимо. Ни с одним мужчиной такого не выдержишь.

– Конечно, есть еще дети… – прибавила с сомнением в голосе Урсула.

Лицо Гудрун ожесточилось.

– Ты действительно хочешь иметь детей, Урсула? – холодно спросила она.

Урсула изумленно и озадаченно взглянула на сестру.

– От этого не уйти, – ответила она.

– Но ты сама этого хочешь? – настаивала Гудрун. – Лично меня мысль о детях вовсе не греет.

Лицо Гудрун, лишенное всякого выражения, казалось маской. Урсула нахмурила брови.

– Возможно, это не подлинное желание, – неуверенно произнесла она. – Возможно, оно только на поверхности, а в глубине души его нет.

Гудрун посуровела. Ей не хотелось углубляться в эту проблему.

– Когда подумаешь о чужих детях… – продолжила Урсула.

Гудрун взглянула на сестру – почти враждебно.

– Вот именно, – сказала она, чтобы закрыть тему.

Сестры продолжали работать в полном молчании.

В Урсуле ощущалось постоянное внутреннее горение – она обуздывала его и подавляла. Урсула давно жила самостоятельно, сама по себе, работала изо дня в день и много размышляла, стараясь быть хозяйкой своей жизни, осмыслить происходящее. Она не жила полной жизнью, но подспудно, втайне, что-то назревало. Если б только удалось разорвать последнюю оболочку! Она старалась вырваться наружу, как ребенок из материнского чрева, но ей это не удавалось – пока. Однако у Урсулы было странное предвидение, предчувствие того, что с ней случится нечто необыкновенное.

Она отложила рукоделье и посмотрела на сестру, которую считала красавицей, абсолютной красавицей; она любовалась ее нежной бархатистой кожей, сочностью красок, изяществом линий. В манерах Гудрун была неподражаемая игривость, пикантная ироничность в сочетании со сдержанностью, почти с равнодушием. Урсула восхищалась ею от всей души.

– Почему ты вернулась домой, Рун? – спросила она. Гудрун чувствовала ее восхищение. Она откинулась на стуле и посмотрела на Урсулу из-под длинных, красиво изогнутых ресниц.

– Почему я вернулась, Урсула? – повторила она. – Я тысячу раз задавала себе этот вопрос.

– Так ты не знаешь?

– Думаю, знаю. Похоже, мое возвращение домой было просто reculer pour mieux sauter[1].

И она посмотрела на Урсулу значительным взглядом посвященного человека.

– Понимаю, – воскликнула Урсула, пораженная и сбитая с толку; было видно, что на самом деле она мало чего понимает. – Прыгнуть – но куда?

– Не важно, – ответила с царственным величием Гудрун. – Если прыгаешь, то где-нибудь обязательно приземлишься.

– Но разве это не рискованно? – спросила Урсула.

На лице Гудрун заиграла ироническая усмешка.

– Ах, – произнесла она со смехом. – Это всего лишь слова! – И Гудрун вновь оборвала разговор. Однако Урсула продолжала размышлять.

– А как тебе в родном доме? – задала она новый вопрос.

Прежде чем ответить, Гудрун некоторое время молчала. Затем спокойным и уверенным голосом произнесла:

– Я ощущаю себя чужой.

– А что ты думаешь об отце?

Гудрун взглянула на Урсулу с возмущением, словно ее приперли к стене.

– Я не думаю о нем, стараюсь не думать, – ответила она холодно.

– Понятно, – неуверенно отозвалась Урсула, и на этот раз разговор сестер действительно закончился. Они оказались перед пустотой, на краю пугающей бездны и словно заглянули в нее.

Какое-то время сестры продолжали молча работать. Щеки Гудрун зарозовели от подавляемых эмоций. Было неприятно сознавать, что пробудились прежние чувства.

– Может, стоит пойти взглянуть на свадьбу? – произнесла она нарочито небрежным тоном.

– Конечно! – слишком поспешно поддержала ее Урсула. Отбросив рукоделье, она вскочила с места, словно желая от чего-то уйти, и таким образом невольно подчеркнула напряженность ситуации. Гудрун непроизвольно содрогнулась.

Поднимаясь наверх, Урсула остро ощущала удушающую атмосферу родительского дома, она чувствовала отвращение к этому жалкому месту, где ей знаком каждый угол. Сила неприязни к дому, обстановке, ко всей атмосфере и условиям этой допотопной жизни испугала ее. Собственные чувства страшили.

Вскоре обе молодые женщины уже быстро шагали по главной магистрали Бельдовера – широкой улице, где магазины соседствовали с жилыми домами – чудовищными, бесформенными постройками, в которых жили далеко не бедные люди. Гудрун, еще не отошедшую от прежней жизни в Челси и Суссексе, передергивало от этой беспорядочной и уродливой застройки, типичной для шахтерского городка в Центральной Англии. Но она продолжала идти по длинной, унылой и пыльной улице – своеобразной гамме однообразия и ничтожества. Любой, кто хотел, мог пялиться на нее, и это было мучительно. Странно все-таки, что она решила вернуться сюда, испытать на себе сполна воздействие удушающего унылого уродства. Почему ей захотелось подвергнуть себя такому испытанию? Неужели ей все еще необходимо выносить нестерпимые пытки, общаясь с неприятными пустыми людишками и созерцая эти обезображенные места? Она ощущала себя мушкой, запутавшейся в паутине. Отвращение подступало к горлу.

Свернув с главной улицы, они миновали темный участок общественного огорода, где бесстыдно торчали почерневшие капустные кочерыжки. И никому не было стыдно. Никому не было стыдно за все это.

– Кажется, что мы в преисподней. Шахтеры докопались до нее, и вот она на поверхности. Урсула, это поразительно, действительно поразительно, просто другой мир. Люди здесь – гули, и все вокруг призрачно. Отвратительное, искаженное подобие настоящего мира, все осквернено, все омерзительно. Кажется, что сходишь с ума.

Сестры шли по затоптанной тропе через грязный пустырь. Слева открывался вид на раскинувшуюся вдали долину с шахтами и на холмы за ней, засеянные пшеницей или поросшие лесом, – на расстоянии они смутно темнели, словно под траурной вуалью. Сизый и черный дым столбами уносился ввысь – таинственное зрелище в сумерки. Ближе, по эту сторону долины, тянулись длинные ряды домов, теснясь к извилистому склону. Крыши этих домов, сложенных из темно-красного ломкого кирпича, были покрыты шифером. Тропу, по которой шли сестры, совсем черную, истоптанную шахтерами, проходившими по ней утром и вечером, отделяла от пустыря железная ограда; турникет, через который снова попадаешь на улицу, был до блеска отполирован шахтерскими ладонями. Теперь девушки шли мимо бедных лачуг. Женщины, сложив руки на фартуках из грубой материи, стояли неподалеку от своих жилищ и болтали с соседками; они провожали сестер Брэнгуэн долгими, пристальными взглядами аборигенок, а дети кричали им вслед бранные слова.

Гудрун шла как во сне. Если такое можно назвать жизнью, если эти существа – тоже люди, ведущие полноценное существование, так что же тогда ее собственный мир, такой отличный от этого? Она помнила о своих чулках цвета травы, большой велюровой шляпе того же оттенка, мягком, свободного покроя пиджаке насыщенного синего цвета. Ей казалось, что она ступает по воздуху, – такой неустойчивой она себя чувствовала; сердце ее сжималось от сознания, что она в любой момент может рухнуть на землю. Страх охватил ее.

Она вцепилась в Урсулу, которая долго жила здесь и потому привыкла к этому мрачному, извечно существующему, враждебному миру. Но сердце Гудрун продолжало кричать, как под пыткой: «Хочу назад! Хочу уехать! Не хочу ничего об этом знать! Не хочу знать, что такое существует!» Однако надо было продолжать идти вперед.

Урсула почувствовала ее состояние.

– Тебе все отвратительно? – спросила она.

– Мне не по себе, – заикаясь, произнесла Гудрун.

– Ты здесь надолго не задержишься, – уверенно сказала Урсула.

Гудрун мысленно ухватилась за эту перспективу, что несколько облегчило ей путь.

Они миновали шахтерский поселок и, перевалив через холм, вступили в более чистый район, неподалеку от Уилли-Грин. Но даже здесь над полями и лесистыми холмами висело что-то вроде копоти; оно, казалось, присутствует в самом воздухе. Стоял прохладный весенний день с редкими проблесками солнца. По низу живых изгородей и в садиках коттеджей Уилли-Грин распустились желтые цветки чистотела, опушились листвой кусты смородины, на свисающем с каменных стен сероватом бурачке белели крошечные цветочки.

Свернув, сестры пошли по большой дороге, проложенной в низине меж холмов; она вела к церкви. У дальнего изгиба дороги, в тени деревьев, стояла небольшая группа людей, ожидавших начала церемонии бракосочетания. Дочь Томаса Крича, самого крупного шахтовладельца региона, выходила замуж за морского офицера.

– Давай вернемся, – попросила сестру Гудрун, уже поворачивая назад. – Там эти люди.

Она колебалась, не зная, как поступить.

– Не обращай на них внимания, – посоветовала Урсула. – Они безобидные. И меня знают. Не надо их бояться.

– Нам обязательно надо идти мимо них? – спросила Гудрун.

– Говорю тебе, они не опасны, – ответила Урсула, продолжая двигаться вперед.

Сестры вместе приблизились к группе простолюдинов, – те исподлобья глазели на них. В основном там были женщины, жены шахтеров; пришли самые любопытные. У всех настороженные лица людей из низов.

Внутренне напрягшись, сестры решительно зашагали к церкви. Женщины слегка расступились, пропуская их, но сделали это с явной неохотой. Сестры молча прошли под каменными сводами ворот и поднялись по ступеням, покрытым красным ковром. За ними внимательно следил полицейский.

– Почем брала чулочки? – раздался голос за спиной Гудрун. Внезапно острая вспышка гнева пронзила ее, свирепого, убийственного гнева. Ей захотелось уничтожить всех этих людей, смести с лица земли, очистить от них мир. Сознание, что она должна на их глазах идти по красному ковру через церковный двор, было для нее невыносимо.

– Я не хочу в церковь, – заявила Гудрун так решительно, что Урсула немедленно остановилась и свернула на дорожку, которая вела на территорию школы.

Через зияющий проход в кустарнике они выбрались из церковного двора, Урсула присела отдохнуть на низкую каменную ограду в тени лаврового кустарника. За ее спиной мирно возвышалось большое красное здание школы с распахнутыми в честь праздника окнами. А впереди, за кустарником, виднелись светлая крыша и шпиль старой церкви. Густая зелень скрывала сестер от посторонних взглядов.

Гудрун сидела в полном молчании. Губы плотно сжаты, лицо повернуто в сторону. Она горько сожалела о том, что вернулась сюда. Глядя на нее, Урсула подумала, что раскрасневшаяся от негодования сестра стала еще красивее. Однако в ее присутствии Урсула чувствовала себя скованно, сестра ее утомляла. Урсуле хотелось остаться одной, освободиться от того напряжения и чувства несвободы, что возникали у нее в обществе Гудрун.

– Мы что, останемся здесь? – спросила Гудрун.

– Я только хотела немного отдохнуть, – сказала Урсула, вставая. Ее слова прозвучали как оправдание. – Мы можем постоять у площадки для файвза[2] – оттуда все будет видно.

В этот момент солнце ярко осветило церковный двор; в воздухе неуловимо присутствовал запах, сопутствующий весеннему пробуждению природы – возможно, то благоухали фиалки на могилах. Кое-где проклюнулись белые маргаритки – чистенькие, как ангелочки. Кроваво краснели еще не развернувшиеся листья бука.

Ровно к одиннадцати часам стали подъезжать экипажи. Толпа у ворот возбужденно зашевелилась, встречая любопытными взглядами каждую карету и выходящих гостей; они поднимались по ступеням и шли по красной ковровой дорожке в церковь. Солнце ярко светило, все были веселы и приятно возбуждены.

Гудрун внимательно рассматривала гостей – с любопытством, но беспристрастно. Каждого оценивала в целом – как персонажа из книги, или типаж с портрета, или марионетку из кукольного театра – законченные творения. Ей нравилось угадывать характерные черты этих людей, видеть их такими, как они есть, помещать в соответствующее окружение, и, пока они проходили перед ней по дорожке, она успевала сложить о них определенное мнение. Теперь она их знала, они были прочитаны, запечатаны и отштемпелеваны, став для нее совершенно неинтересными. Пока не появились сами Кричи, все было ясно и понятно. Однако с их приездом интерес Гудрун подогрелся. Кричей не так просто раскусить.

Первой приехала мать, миссис Крич, в сопровождении старшего сына Джеральда. Несмотря на очевидные старания придать ее облику в этот торжественный день благообразный вид, выглядела она неопрятно и эксцентрично. Бледное с желтизной лицо, чистая тонкая кожа, заметная сутулость, красивые, запоминающиеся черты лица, взгляд напряженный, невидящий, хищный. Бесцветные волосы не были тщательно убраны, отдельные пряди выбивались из-под синей шелковой шляпы, падая на мешковатый темно-синий шелковый жакет. Она выглядела как женщина, страдающая мономанией, чуть ли не клептоманкой, но с дьявольской гордыней.

С ней был сын, загорелый блондин, выше среднего роста, прекрасно сложенный и подчеркнуто хорошо одетый. Некая необычность, сдержанность, окружавшая его особая аура говорили, что он слеплен не из того теста, что все остальные. Гудрун сразу обратила на него внимание. Нечто нордическое в его облике завораживало ее. Чистая кожа северянина, белокурые волосы отливали тем блеском, который, проходя сквозь ледяные кристаллы, рождает солнечный свет. Казалось, его только что создали и грязь жизни еще не коснулась его, он был чист, как арктический снег. На вид ему было лет тридцать, может, больше. Эта сияющая красота, мужественность, делающая его похожим на молодого, добродушного, весело скалящего зубы волка, не могли скрыть от Гудрун характерную, таящую недоброе скованность в осанке – она говорила о необузданном нраве. «Его тотем – волк, – сказала она себе. – А его мать – старая, неприрученная волчица». Эта мысль ее взволновала, она испытала такое чувство, будто сделала важное открытие, которое не смог бы совершить больше никто на земле. Гудрун оказалась вдруг во власти неведомых прежде ощущений, ее сотрясали дикие, яростные эмоции. «Господи! – мысленно воскликнула она. – Что же это такое?» И через мгновение уверенно пообещала себе: «Я узнаю этого мужчину ближе». Ей мучительно захотелось увидеть его снова: надо убедиться, что она не ошиблась, не обманулась и действительно испытала при виде его странные, сильные эмоции и уверенность, что знает сущность этого человека, как бы мгновенно прозрев ее. «Действительно ли я предназначена для него, и действительно ли только нас двоих окутывает бледно-золотистый арктический свет?» – спрашивала себя Гудрун. Ей трудно было в это поверить, и она пребывала в замешательстве, толком не замечая, что происходит на церковном дворе.

Подружки невесты уже приехали, а жениха все не было. Не случилось ли чего, что может помешать церемонии, подумала Урсула. Она так разволновалась, будто это касалось лично ее. Прибыли и главные подружки невесты. Урсула смотрела, как они поднимаются по ступенькам. Она знала одну из них – высокую, величавую, как бы нехотя идущую женщину с копной пышных белокурых волос над бледным удлиненным лицом. Гермиона Роддайс была другом семьи Крич. Сейчас она шла по дорожке с высоко поднятой головой, на которой покачивалась огромная плоская шляпа из бледно-желтого бархата, украшенная настоящими страусиными перьями серого цвета. Гермиона двигалась как бы в забытьи, ее длинное бледное лицо было обращено ввысь, словно она не хотела видеть этот мир. Она считалась очень богатой женщиной. Платье на ней было из тонкого бледно-желтого шелковистого бархата, в руках она держала букет из небольших розовых цикламенов. Туфли и чулки были коричневато-серого оттенка в тон перьям на шляпе, волосы густые и пышные, а походка, при которой бедра пребывали неподвижными, оставляла странное впечатление, словно женщина двигалась против своей воли. Гермиона производила сильное впечатление своим изысканным туалетом в бледно-желтых и коричневато-розовых тонах, но в ее облике было нечто мрачное, почти отталкивающее. Простолюдинки, потрясенные и раздраженные, молчали, когда она проходила мимо, им хотелось отпустить ей вслед какое-нибудь язвительное словечко, но они словно оцепенели. Устремленное ввысь, удлиненное бледное лицо в духе Россетти наводило на мысль, что она, возможно, находится под воздействием наркотиков и во мраке ее сознания копошатся странные мысли, от которых не уйти.

Урсула, едва знакомая с Гермионой, как зачарованная, смотрела на нее. В центральных графствах та слыла самой необыкновенной женщиной. Ее отец, баронет из Дербишира, был человеком старой закалки – в отличие от нее, современной интеллектуалки с обостренным самосознанием. Гермиона страстно увлекалась реформированием, всей душой была предана общественному делу. Однако она слишком любила мужчин, и ее вполне удовлетворял созданный ими мир.

Ее связывали интеллектуальные и дружеские отношения со многими талантливыми мужчинами. Урсула была знакома только с одним из них – Рупертом Беркином, инспектором школ графства. Гудрун же встречала и других, в Лондоне. Вращаясь с друзьями-художниками в самых разных социальных кругах, Гудрун познакомилась со многими известными людьми. Она дважды встречалась с Гермионой, но они не понравились друг другу. Странно было увидеть ее вновь здесь, в глубинке, где их социальный статус так разнился, после того как они общались на равных в домах столичных знакомых. Гудрун пользовалась там большим успехом, среди ее друзей были и аристократы, интересующиеся искусством.

Гермиона знала, что она изысканно одета, знала она и то, что в социальном отношении среди людей, которых она может встретить в Уилли-Грин, никто ее не превзойдет. С ней считались в культурных и интеллектуальных кругах. Она была Kulturträger[3], создавала хорошую среду для рождения идей. Гермиона поддерживала все, что было передового в общественной жизни, в умонастроениях. Она всегда выступала в первых рядах. Никто не мог заставить ее замолчать или ее высмеять, потому что она находилась на самой вершине, противники же занимали позицию ниже – по положению, по богатству или по месту в интеллектуальной, прогрессивной среде. Следовательно, она была неуязвима. Всю свою жизнь она стремилась к тому, чтобы стать неуязвимой, недоступной, неуловимой для мирского суда.

И все же душа ее страдала на публике. Даже сейчас, идя по дорожке в церковь и не сомневаясь, что она во всех отношениях выше любой критики, а ее внешний вид безупречен и соответствует лучшим образцам, Гермиона, несмотря на всю свою гордость и показную самоуверенность, мучительно страдала, боясь, что ее могут оскорбить, высмеять или унизить. Она постоянно ощущала себя незащищенной, в ее броне была незаметная для других трещина. Гермиона сама не понимала, в чем тут дело. Похоже, в ней отсутствовало крепкое, здоровое начало, естественная самодостаточность – на этом месте была жуткая пустота, нехватка жизненных сил.

И она хотела, чтобы кто-то заполнил эту пустоту, заполнил навсегда. Она мечтала, чтобы этим человеком стал Руперт Беркин. Когда он был рядом, она ощущала себя полноценной, самодостаточной, цельной, в остальное же время вела существование на песке, у края пропасти, и, несмотря на все ее тщеславие и самоуверенность, любая служанка с сильным характером могла столкнуть ее в эту бездонную пропасть – собственную ущербность – одним лишь намеком на насмешку или презрение. Поэтому несчастная, страдающая женщина пыталась найти защиту в эстетике, культуре, различных мировоззрениях и бескорыстных поступках. Но ужасная пропасть все же продолжала существовать.

Если бы Беркин вступил с ней в тесный и прочный союз, она пребывала бы в безопасности на протяжении всего бурного жизненного плавания. Он сделал бы ее сильной и победоносной, она не уступила бы и ангелам небесным. Если бы только он этого захотел! Ее мучили страх и дурные предчувствия. Она следила за тем, чтобы быть постоянно красивой, такой красивой и надежной, чтобы у него не оставалось никаких сомнений на ее счет. Но чувство ущербности ее не покидало.

Он тоже был не подарок. Отталкивал ее, всегда отталкивал. Чем больше она старалась стать ему ближе, тем яростнее он сопротивлялся. Они не один год были любовниками. Ах, как утомительны, как болезненны были их отношения, как она от них устала. Однако по-прежнему верила, что ей удастся с ним сладить. Она знала, что он хочет ее бросить. Знала, что он намерен окончательно с ней порвать, стать свободным. И все же продолжала верить в свою способность удержать его, верила в свое высшее знание. Его познания тоже были достаточно высокими – уж она-то могла определить истинную ценность человека. Да, союз с ним был ей необходим.

И этот союз, который для него был не менее важен, чем для нее, Руперт собирался отвергнуть с детским легкомыслием. Как капризный ребенок, он хотел разорвать связывавшие их священные узы.

Руперт не может не присутствовать на свадьбе: ведь он шафер жениха. И сейчас стоит в церкви, дожидаясь начала церемонии. Он знает, что она тоже будет здесь. Перед входом в церковь Гермиона не могла унять дрожь волнения и желания. Он там и, значит, увидит, как прекрасен ее наряд, и поймет, что она постаралась быть такой красивой ради него. Он поймет, не сможет не понять, что она предназначена ему раз и навсегда самим небом. Наконец-то он согласится принять свой высший жребий, на этот раз он ее не оттолкнет.

Дрожа от измучившего ее желания, Гермиона ступила в церковь и незаметно поискала Руперта глазами, ее стройное тело сотрясало волнение. Беркину как шаферу следовало стоять ближе к алтарю. Стараясь не выдать себя, Гермиона бросила осторожный взгляд в ту сторону.

Но его там не было. Ужас охватил Гермиону, ей казалось, что она тонет. Надежда ушла, оставив ее опустошенной. Машинально она приблизилась к алтарю. Никогда еще Гермиона не испытывала такую острую боль, такое полное и окончательное поражение. Это было хуже самой смерти, полная пустота, пустыня.

Жених и шафер еще не приехали. В толпе у церкви нарастало смятение. Урсула чувствовала себя чуть ли не виновной во всем. Мысль, что невеста прибудет и не найдет жениха в церкви, была невыносима. Свадьбе ничто не должно помешать – что бы там ни было.

Но вот показалась карета с невестой, украшенная лентами и кокардами. Серые кони резво несли ее к месту назначения – церковным воротам, из кареты несся смех. Задорный, радостный смех. Дверцу кареты распахнули, чтобы выпустить наружу очаровательную виновницу торжества. Недовольный ропот пробежал по толпе.

Первым из кареты – тенью в утреннюю свежесть – вышел отец, высокий, худой, изможденный человек с редкой черной бородкой, в которой поблескивала седина. Он застыл в терпеливом, самозабвенном ожидании у дверцы. В просвете появились нежная зелень и цветы, белоснежные атлас и кружева, и веселый голосок проговорил:

– Как мне отсюда выбраться?

По толпе пробежала волна удовлетворения. Люди теснились, чтобы быть ближе к невесте, жадно вглядывались в склоненную белокурую головку с приколотыми цветочными бутонами и ножку в белой туфельке, ищущую ступеньку. Невесту, как морскую пену прибоем, вынесло к отцу, и вот она уже стояла рядом с ним вся в белом, а ее вуаль колыхалась от смеха.

– Вот и я! – сказала она.

Облокотившись на руку болезненного отца и шурша пеной воздушных кружев, она ступила на все ту же красную ковровую дорожку. Молчаливый отец с нездоровым желтым цветом лица, казавшийся еще более изможденным из-за черной бороды, чопорно, словно был не в духе, поднимался по ступеням, но это никак не отражалось на невесте, чей смех звенел, как нежнейший колокольчик.

А жениха все не было! Урсула не могла этого вынести. С трепещущим от беспокойства сердцем она перевела взгляд на бежавшую вниз по холму дорогу, именно на ней должен был появиться экипаж жениха. И она увидела карету. Та мчалась с бешеной скоростью. Она приближалась. Да, это ехал жених. Урсула повернулась в ту сторону, где находились невеста и толпа зевак, и, видя со своего места всю картину целиком, издала нечленораздельный крик. Ей хотелось, чтобы все знали: жених уже почти здесь. Но ее возглас был столь же тих, сколь и невразумителен, и Урсула густо покраснела: смущение перевесило желание известить гостей.

А карета, громыхая, неслась вниз, приближаясь с каждым мгновением. В толпе послышались крики. Невеста, как раз достигшая верха лестницы, с веселым видом обернулась, желая знать причину шума. Она увидела движение среди собравшихся, подъехавший экипаж и жениха, который, выпрыгнув из кареты, обогнул лошадей и пробивался сквозь толпу.

– Сюда! Сюда! – крикнула она лукаво и весело. Залитая солнечным светом, она стояла на дорожке и махала букетом. Он же протискивался со шляпой в руке сквозь толпу и не слышал ее. – Сюда! – вновь выкрикнула она, глядя на жениха сверху вниз. В это время молодой человек случайно поднял глаза и увидел невесту и ее отца, стоявших наверху. Тень удивления пробежала по его лицу. Он колебался лишь мгновение, тут же приготовившись к рывку, чтобы нагнать девушку.

– А-а! – издала она необычный пронзительный крик и, повинуясь инстинкту, вдруг повернулась и бросилась изо всех сил бежать к церкви – только мелькали белые туфельки и развевалось платье. Подобно охотничьей собаке, молодой человек припустился за невестой; перепрыгивая сразу несколько ступенек, он пронесся мимо ее отца, сильные гибкие бедра работали четко, как у преследующей добычу гончей.

– Давай, лови ее! – кричали из толпы простолюдинки, охваченные охотничьим азартом.

А невеста, на которой живой пеной колыхались цветы, замерла на мгновение перед тем, как свернуть за угол церкви. Оглянувшись, она с громким смехом, в котором звучал вызов, удержала равновесие и, резко изменив направление, скрылась за серой каменной опорой. Через секунду жених, пригнувшись в стремительном беге, ухватился за каменный угол и мигом перенесся на другую его сторону – только мелькнули и скрылись гибкие сильные бедра.

Толпа у ворот взорвалась восторженными криками одобрения. Внимание Урсулы вновь привлекла мрачная, сутулая фигура мистера Крича – он по-прежнему стоял на ковровой дорожке, созерцая с бесстрастным лицом этот бег к церкви. Когда все закончилось, он огляделся и увидел позади себя Руперта Беркина, который тут же сделал несколько шагов вперед и встал рядом.

– Похоже, мы замыкаем шествие, – заметил Беркин с легкой улыбкой.

– Увы! – только и отозвался отец. И мужчины двинулись вперед по дорожке.

Беркин был такой же худощавый, как и мистер Крич, – бледный, болезненного вида, однако, несмотря на худобу, превосходно сложен. Он слегка приволакивал одну ногу, что происходило исключительно из-за застенчивости. Хотя одет он был в соответствии с торжественным событием, в его облике присутствовало нечто, не сочетаемое с парадной одеждой, что придавало ему несколько смешной вид. Его глубокая, оригинальная натура не подходила для стандартных ситуаций. Однако он приспосабливался к общепринятым нормам, переделывал себя.

Притворяясь обычным, заурядным человеком, он изображал это настолько искусно, подделываясь под окружение и быстро приспосабливаясь к собеседнику и его проблемам, что нисколько не выбивался из нормы, обретал расположение окружающих и не давал повода упрекать себя в неискренности.

Сейчас Беркин мягко и доброжелательно беседовал с мистером Кричем, шагая рядом с ним по дорожке; подобно канатоходцу, он тоже умел балансировать в разных ситуациях на натянутом канате, притворяясь, что отлично там себя чувствует.

– Сожалею, что мы так задержались, – говорил он. – Никак не могли отыскать крючок для застегивания пуговиц, пришлось самим застегивать туфли. А вот вы приехали вовремя.

– Как всегда, – отозвался мистер Крич.

– А я постоянно опаздываю, – сказал Беркин. – Но сегодня я был пунктуален как никогда, просто подвели обстоятельства. Мне очень жаль.

Мужчины тоже скрылись за углом – смотреть теперь было не на что. Урсула продолжала думать о Беркине. Он возбуждал ее любопытство, привлекал и одновременно раздражал.

Ей хотелось узнать его лучше. Раз или два она разговаривала с ним, но только в официальной обстановке, как с инспектором. Ей показалось, что он заметил некоторое родство между ними, – возникло естественное понимание, ощущаемое сразу же, когда люди говорят на одном языке. Но они провели вместе слишком мало времени, чтобы это взаимопонимание углубилось. К тому же ее не только влекло к нему – что-то и отталкивало. Она ощущала в мужчине скрытую враждебность, догадываясь о существовании некоего тайного уголка души, холодного и недоступного.

И все же ей хотелось его узнать.

– Что ты думаешь о Руперте Беркине? – спросила она Гудрун несколько неуверенным тоном. Ей претило его обсуждать.

– Что я думаю о Руперте Беркине? – повторила Гудрун. – Я нахожу его привлекательным, весьма привлекательным. Но я не выношу его манеру общения: с каждой маленькой дурочкой он говорит так, словно она ему безумно интересна. Чувствуешь себя просто обманутой.

– А почему он так делает? – спросила Урсула.

– У него отсутствует подлинное критическое чутье по отношению к людям и к ситуациям, – ответила Гудрун. – Говорю тебе, к любой дурочке он будет относиться так же, как к тебе или ко мне, а это оскорбительно.

– Да уж, – согласилась Урсула. – Надо уметь различать.

– Вот именно – надо уметь различать, – повторила Гудрун. – Но во всех прочих отношениях он отличный человек, яркая личность. Однако доверять ему нельзя.

– Да, – рассеянно согласилась Урсула. Ей всегда приходилось соглашаться с мнением Гудрун, даже если внутренне она его не разделяла.

Сестры молча сидели, дожидаясь, когда венчание закончится и молодожены и гости выйдут из церкви. Гудрун не стремилась говорить. Ей хотелось думать о Джеральде Криче. Хотелось знать, удержится ли надолго то яркое чувство, какое она испытала при виде его. Хотелось целиком сосредоточиться на этом.

А в церкви свадьба шла полным ходом. Гермиона Роддайс думала только о Беркине. Он стоял неподалеку. Ее тянуло к нему как магнитом. Ей хотелось все время касаться его. Иначе у нее пропадала уверенность в том, что он рядом. Но все же она покорно простояла одна всю церемонию венчания.

Пока он не приехал, она страдала так сильно, что до сих пор не пришла в себя. Что-то вроде невралгической боли продолжало терзать Гермиону, теперь ее мучила возможная потеря Беркина. Она дожидалась его приезда, находясь в состоянии легкого помешательства из-за непрекращающейся нервной пытки. Сейчас же она тихо стояла с выражением восторга на лице, казавшемся в этот момент ликом ангела, – духовность взгляда проистекала из страдания, и в нем было столько боли, что сердце Руперта разрывалось от жалости. Он видел ее склоненную голову, ее восторженное лицо, в экстатическом выражении которого было нечто демоническое. Почувствовав, что Руперт смотрит на нее, Гермиона подняла голову и устремила на мужчину горящий взгляд прекрасных серых глаз. Но он отвел свой взгляд, и тогда Гермиона опустила голову со стыдом и мукой, в ее сердце возобновились прежние терзания. Руперта тоже мучил стыд, смешанный с неприязнью, а также с острой жалостью: ведь он не хотел встречаться с Гермионой глазами, не хотел получать от нее никаких особых знаков внимания.

Невесту и жениха обвенчали, и все собравшиеся направились к выходу. В толчее Гермиона прижалась к Беркину. И он терпеливо это перенес.

До Гудрун и Урсулы доносились звуки органа, на котором играл их отец. Он обожал исполнять свадебные марши. Но вот появились молодожены. Звонили колокола, от чего дрожал воздух. Интересно, подумала Урсула, чувствуют ли деревья и цветы вибрацию и что они думают об этом странном сотрясении воздуха? Невеста со скромным видом опиралась на руку жениха, а тот, глядя прямо перед собой, бессознательно хлопал глазами, как бы не понимая, где находится. Он являл собой довольно комичное зрелище, моргал и всячески пытался соответствовать нужному образу, хотя ему было тяжело позировать перед толпой. Выглядел он как типичный морской офицер, мужественно выполняющий свой долг.

Беркин шел с Гермионой. Сейчас, когда она опиралась на его руку, у нее был восторженный, победоносный взгляд прощенного падшего ангела, хотя легкий намек на демонизм все же сохранялся. Лицо самого Беркина ничего не выражало; Гермиона завладела им, и он воспринимал это смиренно, как неизбежность.

Появился и Джеральд Крич, белокурый, красивый, пышущий здоровьем и неукротимой энергией, – в стройной фигуре ни единого изъяна, в приветливом, почти счастливом выражении лица изредка проскальзывало непонятное лукавство. Гудрун резко поднялась со своего места и пошла прочь. Она не могла больше этого выносить. Ей хотелось побыть одной, чтобы понять суть странной внезапной прививки, изменившей весь состав ее крови.

Носитель культуры (нем.).

Игра наподобие ручного мяча, для двух или четырех игроков.

Отступить для прыжка (фр.). – Здесь и далее примеч. пер.

Глава вторая. Шортлендз

Брэнгуэны вернулись домой в Бельдовер, а тем временем в Шортлендзе, доме Кричей, собрались на свадебный прием гости. Дом был старинный – низкий и длинный, типичная барская усадьба, он тянулся вдоль верхней части склона, как раз за небольшим озерком Уилли-Уотер. Окна дома выходили на идущий под откос луг, который из-за растущих тут и там одиноких больших деревьев можно было принять за парк, на водную гладь озера и на поросшую лесом вершину холма, за которым находились угольные разработки. К счастью, сами шахты были не видны, об их существовании говорил лишь вьющийся над холмом дымок. Пейзаж был сельский – живописный и мирный, да и сам дом таил своеобразное очарование.

Сейчас он был весь заполнен родственниками и гостями. Почувствовавший себя неважно отец прилег отдохнуть. За хозяина остался Джеральд. Стоя в уютном холле, он легко и непринужденно общался с мужчинами. Похоже, ему нравилась его роль, он улыбался, излучая радушие.

Женщины слонялись по холлу, наталкиваясь то тут, то там на трех замужних дочерей семейства. Их характерные властные интонации слышались повсюду: «Хелен, подойди сюда на минутку», «Марджори, ты мне здесь нужна», «Послушайте, миссис Уитем…» Громко шуршали юбки, мелькали силуэты нарядных женщин, какой-то ребенок проскакал на одной ноге туда и обратно через холл, торопливо сновала прислуга.

Тем временем мужчины, разбившись на группки, болтали и курили, делая вид, что не замечают оживленной суеты женщин. Но из-за женской болтовни, перемежающейся возбужденным деланным смехом, разговор у них не клеился. Они напряженно выжидали и уже начинали скучать. Один Джеральд продолжал пребывать в счастливом и добродушном расположении духа, не замечая быстро текущего времени и праздного ожидания: ведь он был хозяином положения.

Неожиданно в холл бесшумно вошла миссис Крич и окинула всех внимательным властным взглядом. Она еще не сняла шляпку и продолжала оставаться в мешковатом синем шелковом жакете.

– Что случилось, мама? – спросил Джеральд.

– Ничего, совершенно ничего, – рассеянно ответила она, направившись прямиком к Беркину, который в тот момент разговаривал с одним из зятьев Кричей.

– Здравствуйте, мистер Беркин, – приветствовала она его своим низким голосом и, не обращая никакого внимания на остальных гостей, протянула ему руку.

– Миссис Крич, – произнес Беркин мгновенно изменившимся голосом. – У меня не было возможности подойти к вам раньше.

– Я не знаю здесь половины гостей, – продолжала она низким голосом. Ее зять неловко отошел в сторону.

– Вам неприятны незнакомцы? – рассмеялся Беркин. – Я и сам никогда не мог понять, почему нужно развлекать людей по той лишь причине, что они оказались в одной комнате с тобой, почему вообще нужно замечать их.

– Да, именно так, – поддержала его миссис Крич. – И все же от них никуда не деться. Я многих здесь не знаю. Дети представляют их мне: «Мама, это мистер такой-то». И это все. Что стоит за названным именем? И какое мне дело до этого человека и его имени?

Миссис Крич подняла глаза на Беркина. Женщина пугала его, но в то же время ему льстило, что она, почти не замечая других, сразу подошла к нему. Он глядел на ее напряженное, с крупными чертами, умное лицо, но избегал встречаться с серьезным взглядом голубых глаз. Зато обратил внимание на развившиеся и слипшиеся локоны, прикрывавшие изящные, но не вполне чистые уши. Ее шея также не блистала чистотой. Но даже несмотря на это, он ощущал родство с ней – она была ему ближе всех остальных гостей. А ведь он-то, подумал Беркин, моется тщательно – во всяком случае, и шея, и уши у него всегда чистые.

Он слегка улыбнулся своим мыслям. Однако оставался настороже, чувствуя, что он и пожилая, отчужденная от всех женщина ведут себя как заговорщики, как пятая колонна во вражеском стане. Этим он напоминал оленя, который одним ухом прислушивается, нет ли погони, а другим – что его ждет впереди.

– Вообще-то люди ничего особенного собой не представляют, – сказал Беркин, не желая затягивать разговор.

Миссис Крич бросила на него быстрый вопрошающий взгляд, как бы сомневаясь в искренности его слов.

– Что значит – не представляют? – резко спросила она.

– Мало кто из них – личности, – ответил Беркин, углубляясь против воли в проблему. – Они только и умеют молоть языком и хихикать. Без таких было бы куда лучше. Можно сказать, что они вообще не существуют, их здесь нет.

Пока он говорил, миссис Крич не спускала с него глаз.

– Но не мы же их выдумываем, – решительно возразила она.

– Их невозможно выдумать: они не существуют.

– Ну, я бы так категорично не утверждала, – сказала миссис Крич. – Как бы то ни было, они здесь. Не мне решать, есть они или их нет на самом деле. Я знаю только то, что не собираюсь считаться с ними. Нельзя требовать от меня, чтобы я знала их только потому, что они случайно оказались в моем доме. Что до меня, то пусть бы их вообще здесь не было.

– Вот именно, – поддержал ее Беркин.

– Вы согласны? – спросила она.

– Конечно, – опять согласился он.

– И все же они здесь – вот ведь какая неприятность, – продолжала миссис Крич. – Здесь мои зятья, – развивала она свой монолог. – Теперь вышла замуж и Лора, прибавился еще один. А я никак не могу отличить одного от другого. Они подходят ко мне, называют мамой. Я заранее знаю, что они скажут: «Как чувствуете себя, мама?» Мне следовало бы ответить: «Какая я вам мама?» Но что толку? От них никуда не денешься. У меня есть свои дети, и я могу отличить их от детей других женщин.

– Иного и ожидать нельзя, – сказал Беркин.

Миссис Крич удивленно подняла глаза, возможно, забыв о его существовании. И потеряла нить разговора.

Она рассеянно озиралась. Беркин не знал, кого она ищет и о чем думает. Очевидно, увидела сыновей.

– Мои дети все здесь? – внезапно спросила она. Пораженный и почти испуганный неожиданностью вопроса, Беркин рассмеялся.

– За исключением Джеральда, я их едва знаю, – ответил он.

– Джеральд! – воскликнула она. – Он самый уязвимый. Глядя на него, этого не скажешь, правда?

– Пожалуй, – согласился Беркин.

Мать устремила взгляд на старшего сына и некоторое время неотрывно смотрела на него.

– Ох, – издала она непонятный односложный возглас, прозвучавший достаточно цинично, отчего Беркин почувствовал безотчетный страх. Миссис Крич пошла прочь, позабыв о нем, но тут же вернулась.

– Хотелось бы, чтобы у него был друг, – сказала она. – У него никогда не было друга.

Беркин взглянул в ее голубые, серьезно смотрящие на него глаза. Смысл этого взгляда он постичь не мог. «Разве я сторож брату моему?»[4] – почти легкомысленно подумал он.

И тут же вспомнил, пережив некоторый шок, что слова эти принадлежат Каину. Если кто и был Каином, то как раз Джеральд. Но и его трудно назвать Каином, хотя он и убил своего брата. Существует такое понятие, как несчастный случай, и тут нельзя делать никаких далеко идущих выводов, пусть даже один брат убил другого. В детстве Джеральд случайно убил брата. И что? Зачем искать клеймо проклятия на том, кто стал виновником несчастного случая? Рождение и смерть человека случайны. Разве не так? Значит, каждая человеческая жизнь зависит от простого случая, и только расы, роды, виды стабильны и универсальны. Или все не так и случайности нет? И все имеет свою причину? Задумавшись, Беркин забыл о стоявшей рядом миссис Крич, как и она забыла о нем.

Нет, в случай он не верил. В каком-то глубинном смысле все связано между собой.

Как раз когда он наконец пришел к такому выводу, к ним подошла одна из дочерей семейства со словами:

– Мамочка, дорогая, пойди и сними шляпку. Через минуту все садятся за стол. Не забывай, у нас парадный обед. – Взяв мать под руку, она увела ее с собой. Беркин тут же вступил в разговор с мужчиной, стоявшим ближе других.

Прозвучал гонг на обед. Мужчины подняли головы, но не двинулись с места. Женщины тоже, казалось, не считали, что звук гонга относится к ним. Прошло пять минут. В дверях появился старый слуга Краузер, его лицо выражало растерянность. Он с мольбой посмотрел на Джеральда. Тот снял с полки крупную витую раковину и, не обращая внимания на присутствующих, подул в нее, издав оглушительный звук – необычный, возбуждающий, от него у всех сильней забилось сердце. Этот зов был почти магическим. Все тут же сбежались как по сигналу и дружно направились в столовую.

Джеральд какое-то время выжидал, предоставляя сестре право выступить в роли хозяйки. Он знал, что мать всегда с пренебрежением относится к своим обязанностям. Но сестра просто направилась к своему месту. Тогда он сам в несколько властной манере стал руководить рассаживанием гостей.

Наступило временное затишье: внимание гостей переключилось на hors d’оeuvres[5], которые стали разносить. В тишине отчетливо прозвучал спокойный, рассудительный голосок девочки лет тринадцати-четырнадцати с длинными распущенными волосами:

– Джеральд, ты не подумал об отце, когда издавал этот немыслимый рев.

– Разве? – отозвался Джеральд. И, обращаясь к гостям, пояснил: – Отец лег, он неважно себя чувствует.

– Как он сейчас? – спросила одна из замужних дочерей, выглядывая из-за огромного свадебного торта, высившегося посредине стола в блеске искусственных цветов.

– У него ничего не болит, но он чувствует себя усталым, – ответила Уинифред, девочка с длинными волосами.

Разлили вино, голоса зазвучали громче и непринужденнее. В дальнем конце стола сидела мать, ее локоны совсем развились. Соседом матери был Беркин. Время от времени она свирепо оглядывала лица гостей, подавалась вперед и бесцеремонно их рассматривала. Иногда она спрашивала Беркина низким голосом:

– Кто этот молодой человек?

– Не знаю, – осторожно отвечал Беркин.

– Я видела его раньше?

– Не думаю. Я лично не видел.

Такой ответ удовлетворял миссис Крич. Глаза ее устало смыкались, умиротворение разливалось по лицу, делая ее похожей на задремавшую королеву. Но она тут же вздрагивала, на лице возникала светская улыбка, и тогда на краткий миг она превращалась в гостеприимную хозяйку – любезно склонялась к гостям, всем своим видом показывая, как она им рада. Но это длилось недолго; почти сразу же по ее лицу вновь пробегала тень, взгляд обретал угрюмое, хищное выражение; она начинала взирать на всех исподлобья и даже с ненавистью, как затравленный зверь.

– Мама, – обратилась к ней Дайана, красивая девочка, чуть старше Уинифред. – Можно мне вина?

– Да, можно, – разрешила мать автоматически, не вдумываясь в суть просьбы.

И Дайана, подозвав к себе жестом слугу, попросила наполнить бокал.

– Джеральд не может мне запретить, – невозмутимо произнесла девочка, обращаясь ко всей компании.

– Все хорошо, Ди, – дружелюбно отозвался брат. Дайана глотнула из бокала, глядя на него с вызовом.

В доме царила атмосфера непривычной раскованности, граничащей чуть ли не с анархией. Это больше напоминало сознательный вызов авторитетам, чем подлинную свободу. К Джеральду, правда, прислушивались, но не потому, что он занимал определенное положение, а благодаря силе личности. В его мягком голосе присутствовала властная нотка – она заставляла повиноваться остальную молодежь.

Гермиона затеяла спор с новоиспеченным мужем по национальному вопросу.

– Я не согласна, – говорила она. – Мне кажется ошибкой, когда взывают к патриотическим чувствам. Это похоже на конкуренцию между фирмами.

– Как можно такое говорить? – воскликнул Джеральд, страстный спорщик. – Думаю, негоже сравнивать народы с доходными предприятиями, а ведь нацию можно в какой-то степени приравнять к народу. Мне кажется, это обычно и подразумевается.

Возникла небольшая пауза. Джеральд и Гермиона недолюбливали друг друга, но внешне держались подчеркнуто любезно.

– Ты полагаешь, что народ и нация – одно и то же? – проговорила Гермиона задумчиво и нерешительно.

Беркин понимал: она ждет, чтобы он вступил в спор. И покорно заговорил:

– Думаю, Джеральд прав: в основе любого народа лежит определенная нация – по крайней мере в Европе.

Гермиона опять выдержала паузу, как бы давая этому заявлению устояться. Затем заговорила с подчеркнутой уверенностью в своей правоте:

– Пусть так, но разве патриотизм взывает к национальному инстинкту? А не к собственническому, не к торгашескому? И разве не его имеют в виду, когда говорят о нации?

– Возможно, – сказал Беркин, понимая, что этот спор не к месту и не ко времени.

Однако Джеральд уже завелся.

– У народа может быть свой коммерческий интерес, – заметил он. – Без него нельзя. Народ – своего рода семья. А любая семья должна обеспечить свое будущее. И чтобы обеспечить его, приходится вступать в конкурентные отношения с другими семьями, то бишь нациями. Не вижу причины, почему нельзя этого делать.

И опять Гермиона некоторое время молчала с холодным, не допускающим возражений видом, а потом сказала:

– Мне кажется, пробуждать дух соперничества всегда плохо. Подобные действия ведут к вражде. А враждебные чувства имеют тенденцию нарастать.

– Однако нельзя ведь совсем уничтожить дух соревнования? – не сдавался Джеральд. – Это один из необходимых стимулов развития производства и улучшения жизни.

– Не согласна, – послышался неторопливый голос Гермионы. – Думаю, без него можно обойтись.

– Должен признаться, – вмешался Беркин, – что мне ненавистен дух соревнования. – Гермиона надкусывала хлеб, медленно отводя оставшийся кусок ото рта несколько нелепым движением. Она повернулась к Беркину.

– Да, он тебе ненавистен, – удовлетворенно подтвердила она.

– Он мне претит, – повторил он.

– Да, – прошептала она, успокоенная и довольная.

– Однако, – настаивал Джеральд, – никто не позволит вам отнять средства к существованию у вашего соседа, почему же позволительно одной нации лишить этих средств другую?

Со стороны Гермионы послышалось невнятно выраженное недовольство, оформившееся затем в слова, произнесенные ею с нарочитым безразличием:

– Речь не всегда идет только о собственности, не так ли? Не все ведь упирается в вещи?

Джеральда уязвил намек на якобы продемонстрированный им вульгарный материализм.

– И да, и нет, – ответил он. – Если я пойду и сорву шляпу с головы некоего человека, шляпа автоматически станет символом его свободы. И если он начнет бороться за свою шляпу, это будет борьба за свободу.

Гермиона почувствовала себя загнанной в угол.

– Хорошо, – раздраженно проговорила она. – Однако приводить в споре фантастические примеры не совсем корректно. Зачем какому-то человеку подходить и срывать шляпу с моей головы? Он не станет этого делать.

– Только потому, что такой поступок противозаконен, – заявил Джеральд.

– Не только, – поправил его Беркин. – Девяноста девяти мужчинам из ста не нужна моя шляпа.

– Это спорный вопрос, – возразил Джеральд.

– Все зависит от того, какова шляпа, – засмеялся новобрачный.

– А если данному человеку все же нужна та шляпа, что находится на мне, – сказал Беркин, – то мне придется решать самому, что является для меня большей потерей – шляпа или моя позиция независимого и стоящего над схваткой человека. Если я вступлю в борьбу, то утрачу последнее. Для меня важно, что выбрать – свободное волеизъявление или шляпу.

– Правильно, – сказала Гермиона, глядя на Беркина странным взглядом. – Правильно.

– А вы бы позволили сорвать с вашей головы шляпку? – задала новобрачная вопрос Гермионе.

Сидящая безукоризненно прямо женщина медленно, словно под влиянием наркотиков, повернулась к новой собеседнице.

– Нет, – ответила она жестко своим низким голосом, в нем послышался тихий смешок. – Я никогда не допустила бы, чтоб с моей головы сорвали шляпку.

– А что бы ты сделала? – спросил Джеральд.

– Не знаю, – сказала Гермиона. – Может быть, убила. – Опять раздался этот странный смешок, зловещий и характерный для ее манеры общения.

– Разумеется, я понимаю точку зрения Руперта, который хочет разобраться, что ему дороже – шляпа или спокойствие духа, – сказал Джеральд.

– Спокойствие тела, – уточнил Беркин.

– Хорошо, пусть так, – сказал Джеральд. – Но что бы ты выбрал, доведись тебе решать этот вопрос за всю нацию?

– Не приведи Господи, – рассмеялся Беркин.

– Однако допустим, что такое случилось, – настаивал Джеральд.

– Не вижу разницы. Если вместо короны у нации старая шляпа, пусть вор возьмет ее себе.

– А разве народ или нацию может венчать старая шляпа? – не унимался Джеральд.

– Думаю, очень даже может, – сказал Беркин.

– А вот я не уверен, – не согласился Джеральд.

– Я не согласна, Руперт, – вмешалась Гермиона.

– Что делать! – отозвался Беркин.

– А мне по душе старый национальный головной убор, – рассмеялся Джеральд.

– Но ты в нем выглядишь как чучело, – дерзко выкрикнула Дайана, сестра-подросток.

– Вы совсем заморочили нам головы этими старыми шляпами, – воскликнула Лора Крич. – Умолкни, Джеральд! Мы ждем тоста. Давайте выпьем. Наполните бокалы – и вперед! Речь! Речь!

Задумавшись о гибели нации или народа, Беркин машинально следил, как наполняют его бокал шампанским. Оно пузырилось у края бокала; когда лакей отошел, Беркин, неожиданно почувствовав при виде охлажденного вина сильнейшую жажду, залпом выпил шампанское. В комнате воцарилось напряженное молчание. Беркину стало мучительно стыдно.

«Случайно или намеренно сделал я это?» – задал он себе вопрос. И решил, что точнее всего будет сказать, что сделал он это «намеренно случайно» – есть такое вульгарное определение. Он оглянулся на приглашенного со стороны лакея. Тот подошел, и в том, как он ступал, ощущалось холодное неодобрение. Беркин подумал, что терпеть не может тосты, лакеев, торжественные приемы и весь род человеческий в большинстве его проявлений. Затем поднялся, чтобы провозгласить тост. Но чувствовал себя при этом отвратительно.

Наконец обед подошел к концу. Кое-кто из мужчин вышел в сад. Там была полянка с цветочными клумбами, за железной оградой простирался небольшой лужок или парк. Вид был чудесный, дорога шла, извиваясь, по краю неглубокого озера и терялась в деревьях. Сквозь прозрачный весенний воздух мерцала вода, деревья на противоположном берегу розовели, пробуждаясь к новой жизни. Коровы джерсейской породы, очаровательные, словно сошедшие с картинки, прижимались к забору бархатными мордами и, жарко дыша, смотрели на людей, возможно, ожидая хлебной корки.

Прислонившись к ограде, Беркин почувствовал на руке влажное и горячее дыхание животного.

– Великолепная порода, очень красивая, – заметил Маршалл, один из зятьев. – Такого молока больше никто не дает.

– Вы правы, – согласился Беркин.

– Ах ты, моя красавица, моя красавица, – вдруг пропищал Маршалл высоким фальцетом, отчего Беркин почувствовал отчаянное желание расхохотаться.

– Кто выиграл гонку, Лаптон? – обратился он к новобрачному, чтобы скрыть приступ подступающего смеха.

Новобрачный вынул изо рта сигару.

– Гонку? – переспросил он, и легкая улыбка пробежала по его лицу. Ему явно не хотелось говорить о беге наперегонки к церкви. – Мы прибежали одновременно. Она первой коснулась двери, но я успел схватить ее за плечо.

– О чем это вы? – заинтересовался Джеральд. Беркин посвятил его в то, что жених и невеста затеяли беготню перед венчанием.

– Гм, – неодобрительно хмыкнул Джеральд. – А что заставило вас опоздать?

– Лаптон затеял разговор о бессмертии души, – ответил Беркин, – а потом не мог отыскать крючок для застегивания пуговиц.

– Ну и ну! – вскричал Маршалл. – Думать о бессмертии души в день собственной свадьбы! Неужели не нашлось другой темы?

– А что в этом плохого? – спросил новобрачный, его чисто выбритое лицо морского офицера залилось краской.

– Можно подумать, что ты отправлялся на казнь, а не на венчание. Бессмертие души! – повторил Маршалл с издевательской интонацией.

Но его реплика успеха не имела.

– И что ты на этот счет решил? – поинтересовался Джеральд, сразу же навостривший уши, услышав, что речь зашла о метафизическом споре.

– Сегодня душа тебе не потребуется, дорогой, – сказал Маршалл. – Только помешает.

– Господи! Маршалл, пошел бы ты и поговорил с кем-нибудь еще, – воскликнул, не выдержав, Джеральд.

– Да с радостью! – рассердился Маршалл. – Здесь слишком много болтают о душе, черт подери…

И он удалился разгневанный. Джеральд проводил его злым взглядом, который становился по мере удаления плотной фигуры зятя все спокойнее и дружелюбнее.

– Хочу тебе вот что сказать, Лаптон, – произнес Джеральд, резко поворачиваясь к молодожену. – В отличие от Лотти Лора не привела в семью болвана.

– Утешайся этим, – рассмеялся Беркин.

– Я не обращаю на таких внимания. – Новобрачный тоже засмеялся.

– Но расскажите об этом состязании. Кто его начал? – спросил Джеральд.

– Мы опаздывали. Лора уже поднялась по лестнице на церковный двор, когда подъехала наша коляска. Она увидела Лаптона, и тот стрелой понесся к ней. И тут она побежала. Не понимаю, почему ты так рассердился. Это что, унижает твою фамильную честь?

– Можно сказать и так, – ответил Джеральд. – Если ты за что-то берешься, делай это как следует или не делай вообще.

– Хороший афоризм, – отозвался Беркин.

– Ты со мной не согласен? – спросил Джеральд.

– Отчего же. Но меня утомляет, когда ты начинаешь говорить афоризмами.

– Пошел к черту, Руперт. Не только тебе сыпать ими.

– Вот уж нет. Я пытаюсь избавиться от них, ты же их вечно извлекаешь на свет божий.

Джеральд мрачно усмехнулся его шутке. Затем сделал неуловимое движение бровями, как бы освобождаясь от неприятных мыслей.

– Так ты не веришь в необходимость соблюдать определенные нормы поведения? – строго потребовал он ответа.

– Нормы? Вот уж нет. Ненавижу нормы. Впрочем, для черни они необходимы. Но если ты что-то собой представляешь, слушай только себя и делай то, что нравится.

– Что ты подразумеваешь под «слушай себя»? – спросил Джеральд. – Это из разряда афоризмов или клише?

– Поступай так, как хочется. Порыв Лоры, побежавшей от Лаптона к церковным дверям, кажется мне великолепным. В каком-то смысле это почти шедевр стиля. Действовать спонтанно, повинуясь инстинкту, – одна из труднейших вещей на свете и единственная по-настоящему аристократическая.

– Надеюсь, ты не ждешь, что я отнесусь серьезно к твоим словам? – сказал Джеральд.

– Как раз жду, Джеральд. А я мало от кого этого жду.

– Тогда, боюсь, я тебя разочарую. Ведь, по-твоему, люди должны делать лишь то, что им нравится.

– Именно это они и делают. Но мне бы хотелось, чтоб они полюбили в себе личность – то, что делает их уникальными, отличными от других. Они же предпочитают подстраиваться под остальных.

– Что касается меня, – решительно произнес Джеральд, – то я бы не хотел жить среди людей, действующих спонтанно и повинующихся импульсу, как ты это называешь. В таком мире все тут же перережут друг другу глотки.

– Из твоих слов можно заключить, что тебе самому хочется перерезать другим глотки.

– Из чего это следует? – сердито спросил Джеральд.

– Никто не станет резать другому горло, если тот сам этого не хочет: если жертва не хочет быть зарезанной, ее не зарежут. Это истина. Чтобы свершилось убийство, нужны двое: убийца и жертва. Жертва – человек, которого можно убить, в глубине души он страстно желает быть убитым.

– Иногда ты несешь дикую чушь, – сказал Джеральд. – Никто не мечтает о том, чтобы ему перерезали горло, хотя многие с удовольствием оказали бы нам подобную услугу.

– Опасная точка зрения, – заметил Беркин. – Неудивительно, что ты боишься самого себя и что ты несчастлив.

– Почему это я боюсь себя? – возмутился Джеральд. – И несчастливым себя тоже не считаю.

– Похоже, у тебя есть потаенное желание быть зарезанным – вот тебе и кажется, что все точат на тебя кинжалы.

– Откуда ты это взял? – изумился Джеральд.

– Да все от тебя, – ответил Беркин.

Мужчины замолчали, между ними возникла странная враждебность, очень близкая к любви. Так случалось всегда, завязавшийся разговор постоянно подводил их к опасной черте, необъяснимой, рискованной близости, которая могла обернуться ненавистью, любовью или и тем и другим. Расставались они с напускной беспечностью, словно расставание было чем-то незначительным. И действительно считали его таковым. Однако сердце каждого после этих встреч оставалось обожженным. Невидимый огонь сжигал их. Но они никогда не признались бы в этом, желая сохранить легкие приятельские отношения – и не больше. Никаких пылких чувств – это было бы не мужественно и неестественно, считали они, совсем не веря в возможность глубоких отношений между мужчинами, и это неверие мешало развитию сильного, но постоянно подавляемого дружеского порыва.

Бытие. 4:9.

Закуски (фр.).

Глава третья. Классная комната

Школьный день близился к концу. Шел последний урок, в классе была спокойная, ровная атмосфера. Проходили основы ботаники. Парты были завалены сережками орешника и ивы, ученики старательно их рисовали. Но солнце клонилось к закату, рисовать становилось все труднее. Урсула, стоя перед классом, старалась вопросами подвести детей к пониманию структуры и значения соцветия сережек.

Солнечный луч проник в выходящее на запад окно, щедро залил красноватым медным светом класс, обвел золотыми ободками детские головки, ярко осветил стену напротив. Но Урсула этого почти не заметила. Она была занята, день заканчивался, работа нарастала, как мерный прилив, чтобы, достигнув пика, отступить.

Этот день ничем не отличался от остальных, деятельность Урсулы больше всего напоминала состояние транса. Под конец, когда она торопилась закрепить пройденный материал, всегда начиналась некоторая спешка. Она засыпала учеников вопросами, желая увериться в том, что они усвоят необходимые знания к моменту, когда прозвенит звонок. Урсула стояла в тени перед классом, держа в руках соцветия, и, увлеченная объяснением, склонялась к ученикам.

Она слышала скрип двери, но не обратила на это внимания и потому вздрогнула, увидев рядом с собой в ярко-красных лучах лицо мужчины. Мужчина ждал, когда она обратит на него внимание, его лицо пылало огнем. Урсула ужасно перепугалась. Ей показалось, что она сейчас потеряет сознание. Все подавляемые подсознательные страхи вырвались на волю.

– Я напугал вас? – спросил Беркин, пожимая ей руку. – Я думал, вы слышали, когда я вошел.

– Нет, не слышала, – пролепетала Урсула, еле найдя в себе силы заговорить. Рассмеявшись, Беркин попросил извинения. Урсула не поняла, что его рассмешило.

– Здесь довольно темно, – сказал Беркин. – Не зажечь ли нам свет?

Сделав несколько шагов в сторону, он повернул выключатель. Лампа ярко вспыхнула, осветив и изменив класс: пропала та волшебная магия, которая присутствовала до прихода Беркина. Повернувшись, он с любопытством взглянул на Урсулу. Ее глаза удивленно округлились, губы слегка подрагивали. Казалось, ее внезапно вывели из сна. Красота девушки была живой и нежной, как слабый блик закатного луча на ее лице. Беркин смотрел на нее, испытывая неведомое дотоле наслаждение и ощущая безотчетную радость в сердце.

– Изучаете соцветия? – спросил он, беря с ближайшей парты сережки орешника. – Они уже такие? Не обращал на них внимания в этом году.

Беркин внимательно рассматривал кисточку орешника.

– И красные тоже есть! – сказал он, глядя на малиновое мерцание женских цветков.

Он прошел по классу, проверяя тетради учеников. Урсула следила за его сосредоточенными действиями. Спокойные движения мужчины усмиряли бешеное биение ее сердца. Она стояла словно зачарованная, глядя, как он движется в каком-то другом по отношению к ней мире. Его присутствие было таким ненавязчивым, что казалось своего рода пустотой в классном пространстве.

Неожиданно он поднял на нее глаза, и от звука его голоса ее сердце забилось сильнее.

– Дайте им цветные карандаши, – сказал Беркин. – Тогда ученики смогут женские цветки раскрашивать красными, а двуполые – желтыми. Я пошел бы по простому пути – только красный и желтый цвета. Очертания тут не очень важны. Здесь нужно подчеркнуть главное.

– У меня нет цветных карандашей, – ответила Урсула.

– Где-то должны быть. Нужны только красные и желтые.

Урсула отправила на поиски одного из учеников.

– Тетради от этого станут неряшливее, – заметила она, густо краснея.

– Ненамного, – возразил Беркин. – На такие различия следует непременно обращать внимание. Нужно всегда подчеркивать факт, а не субъективные впечатления. А что здесь факт? Красные остроконечные тычинки женского цветка, свисающие желтые мужские соцветия, желтая пыльца, перелетающая с одних на другие. Зафиксируйте этот факт на картинке, подобно тому как ребенок рисует лицо – глаза, нос, рот, зубы, вот так… – И он стал рисовать на доске.

За стеклянными дверями класса замаячила еще одна фигура. То была Гермиона Роддайс. Беркин пошел и открыл ей дверь.

– Увидела твою машину, – сказала ему Гермиона. – Не возражаешь, что я отыскала тебя? Ужасно захотелось увидеть, как ты работаешь.

Она остановила на нем долгий интимный, игривый взгляд и издала короткий смешок. И только потом повернулась к Урсуле, наблюдавшей вместе со всем классом эту маленькую сценку между любовниками.

– Здравствуйте, мисс Брэнгуэн, – тихо проворковала Гермиона в своей странной певучей манере, которую можно было принять за иронию. – Вы не против моего присутствия?

Серые глаза насмешливо изучали Урсулу, словно Гермиона ее оценивала.

– Конечно, нет, – ответила Урсула.

– Вы уверены? – повторила Гермиона невозмутимо и даже с какой-то наполовину наигранной издевкой.

– Естественно. Я буду рада, – рассмеялась Урсула, слегка взволнованная и смущенная тем, что Гермиона принуждает ее согласиться и стоит слишком близко, словно они подруги, а какие они подруги?

Именно такого ответа и ждала Гермиона. Удовлетворенная, она повернулась к Беркину.

– Чем ты занимаешься? – проворковала она с притворным интересом.

– Соцветиями, – ответил он.

– Правда? – воскликнула Гермиона. – А что ты о них знаешь? – Все это произносилось ею в насмешливой, слегка дразнящей манере, как будто вся затея была игрой. Она тоже взяла в руку веточку с кистью, как бы желая понять источник интереса Беркина.

Гермиона странно смотрелась в классной комнате в своем широком поношенном плаще из зеленоватой ткани с рельефным тускло-золотистым узором. Стоячий воротник и подбивка плаща были из темного меха. Под плащом – платье из дорогой ткани цвета лаванды, тоже отделанное мехом, на голове аккуратная маленькая шляпка из тусклого зеленовато-золотистого материала и меха. Высокая Гермиона производила странное впечатление; казалось, она сошла с холста новомодного экспериментального художника.

– Ты видела красноватую завязь, из которой потом вырастают орехи? Когда-нибудь обращала на нее внимание? – спросил ее Беркин и, подойдя ближе, показал сережку на ветке, которую Гермиона держала в руке.

– Нет, – ответила она. – А что она собой представляет?

– Вот эти маленькие цветки дают семена, а длинные сережки – пыльцу, опыляющую цветки.

– Опыляющую цветки! – повторила Гермиона, внимательно разглядывая кисть.

– Вот из этих маленьких красных точек завяжутся орехи – при условии, что на них попадет пыльца с сережек.

– Маленькие язычки пламени, маленькие язычки пламени, – тихо пробормотала Гермиона. Некоторое время она молча рассматривала крошечные бутончики, в которых трепетали красные тычинки.

– Разве они не прекрасны? Я думаю, прекрасны, – говорила она, придвигаясь ближе к Беркину и указывая на красные волоски длинным белым пальцем.

– Ты никогда не замечала их раньше? – спросил Беркин.

– Никогда, – ответила она.

– А вот теперь ты никогда не пройдешь мимо, – сказал он.

– Теперь я всегда буду их видеть, – повторила Гермиона. – Большое тебе спасибо, что показал. Они такие красивые – маленькие красные язычки…

Ее интерес был необычным, граничащим с восторгом. Она забыла и о Беркине, и об Урсуле. Маленькие красные цветочки мистическим образом ее заворожили.

Урок окончился, тетради собрали, и классная комната наконец опустела. А Гермиона все сидела за столом, подперев руками подбородок, устремив ввысь свое узкое бледное лицо, и ничего не замечала вокруг. Беркин подошел к окну, глядя из ярко освещенной комнаты на серый бесцветный мир по другую сторону стекла, где моросил бесшумный дождь. Урсула убирала в шкаф учебный материал.

Через некоторое время Гермиона поднялась и подошла к ней.

– Это правда, что ваша сестра вернулась домой? – спросила она.

– Да, – ответила Урсула.

– И что, ей нравится в Бельдовере?

– Нет.

– Удивительно, что она сразу же не сбежала. Чтобы вынести уродство здешних мест, требуется призвать на помощь все свое мужество. Приезжайте ко мне в гости. Приезжайте погостить вместе с сестрой в Бредэлби.

– Большое спасибо, – поблагодарила ее Урсула.

– Тогда я пришлю вам приглашение, – сказала Гермиона. – Как вы думаете, ваша сестра согласится приехать? Я буду рада. Я в восторге от нее. И нахожу некоторые ее работы изумительными. У меня есть две трясогузки, вырезанные ею из дерева и раскрашенные, – может быть, вы их видели?

– Нет, – ответила Урсула.

– Они необыкновенны – результат яркой вспышки вдохновения…

– Ее деревянные миниатюры действительно очень необычны, – согласилась Урсула.

– Поразительно красивы, полны первобытной страсти…

– Удивительно, что она так предана миниатюре. Она постоянно создает маленькие вещички, которые можно держать в руках, – птиц и мелких животных. И любит смотреть в театральный бинокль не с того конца, ей хочется видеть мир уменьшенным. Почему это, как вы думаете?

Гермиона свысока окинула Урсулу долгим бесстрастным оценивающим взглядом, взволновавшим молодую женщину.

– Действительно любопытно, – отозвалась наконец Гермиона. – Возможно, мелкие вещи кажутся ей более утонченными…

– Но ведь это не так. Разве можно сказать, что мышь утонченнее льва?

Гермиона вновь надолго остановила на Урсуле задумчивый взгляд; казалось, она следит за развитием собственной мысли, не очень прислушиваясь к собеседнице.

– Не знаю, – ответила она. И тут же вкрадчиво пропела, подзывая мужчину: – Руперт, Руперт!

Беркин молча подошел к ней.

– Мелкие вещи утонченнее крупных? – спросила она со сдержанным смешком, как бы задавая вопрос в шутку.

– Понятия не имею, – ответил он.

– Ненавижу утонченность, – заявила Урсула.

Гермиона медленно окинула ее взглядом.

– Вот как? – сказала она.

– Утонченность всегда казалась мне признаком слабости, – с вызовом, словно ее престиж оказался под угрозой, объявила Урсула.

Но Гермиона ее не слушала. Внезапно она нахмурилась и, задумавшись, насупила брови; казалось, ей трудно заставить себя заговорить.

– Руперт, ты действительно так считаешь, – начала она, словно не замечая присутствия Урсулы, – ты действительно считаешь, что это стоит делать? Стоит пробуждать у детей сознание?

По лицу Беркина пробежала тень, он с трудом сдержал ярость. У него были впалые щеки и неестественно бледное лицо. Эта женщина задела его за живое своим серьезным вопросом о самосознании.

– Никто не пробуждает у них сознание. Оно пробуждается само, – ответил Беркин.

– А как ты думаешь, стоит стимулировать, убыстрять процесс созревания? Разве не будет лучше, если они ничего не узнают о соцветии и будут видеть орешник в целом, не вдаваясь в детали, не имея всех этих знаний?

– А что лучше для тебя – знать или не знать, что вот эти маленькие красные цветочки станут орехами после того, как на них попадет пыльца? – сердито спросил Беркин. В его голосе слышались жесткие, презрительные нотки.

Гермиона молчала, по-прежнему устремив ввысь отрешенный взгляд. Беркин кипел от гнева.

– Не знаю, – ответила она неуверенно. – Не знаю.

– Но знание – все для тебя, в нем вся твоя жизнь, – вырвалось у него.

Гермиона медленно перевела на него взгляд.

– Разве?

– Знать – главное для тебя, в этом ты вся; у тебя есть только знание, – вскричал Беркин. – Ты не видишь реальных деревьев или плодов, ты только о них говоришь.

Гермиона опять помолчала.

– Ты так думаешь? – произнесла она наконец с тем же неподражаемым спокойствием. И капризно поинтересовалась: – О каких плодах ты говоришь, Руперт?

– О райском яблоке, – ответил он с раздражением, ненавидя себя за слабость к метафорам.

– Ага, – сказала Гермиона. У нее был усталый вид. Некоторое время все молчали. Затем, с трудом превозмогая себя, она продолжила, шутливо проговорив нараспев: – Не будем говорить обо мне, Руперт. Неужели ты всерьез думаешь, что эти дети будут лучше, богаче, счастливее, обретя знания, неужели ты в это веришь? А может, лучше оставить их такими, какие они есть, не оказывая на них воздействия? Не лучше ли им остаться животными, обыкновенными животными, грубыми, жестокими, любыми, но только не обладать самосознанием, лишающим их стихийного начала.

Беркин и Урсула думали, что Гермиона завершила свою речь, но у нее в горле что-то заклокотало, и она вновь заговорила:

– Лучше им быть кем угодно, чем вырасти искалеченными, искалеченными духовно, искалеченными эмоционально, отброшенными назад, обращенными против себя, не способными… – Гермиона крепко сжала кулак, словно находясь в трансе, – не способными на непроизвольное действие, осмотрительными, отягощенными проблемой выбора, никогда не теряющими головы…

И опять они решили, что речь закончена. Но как только Беркин собрался ответить, Гермиона продолжила свою пылкую речь…

– Никогда не теряющими головы, не выходящими из себя, всегда осмотрительными, всегда помнящими о своем благополучии. Разве есть что-нибудь хуже этого? Да лучше быть животными, простыми животными, лишенными разума, чем такими, такими ничтожествами…

– Неужели ты полагаешь, что именно знание делает нас неживыми и эгоистичными? – спросил он сердито.

Широко раскрыв глаза, Гермиона медленно перевела их на Беркина.

– Да, – ответила она и замолчала, не спуская с него рассеянного взгляда. Затем усталым отрешенным жестом потерла лоб. Этот жест еще больше взбесил Беркина.

– Все дело в разуме, – продолжала Гермиона, – и он несет смерть. – Она медленно подняла на мужчину глаза: – Разве наш разум, – при этих словах непроизвольная конвульсия сотрясла ее тело, – не является нашей смертью? Разве не он разрушает нашу естественность, наши инстинкты? Разве молодые люди в наши дни не становятся мертвецами прежде, чем начинают жить?

– Все потому, что у них слишком мало, а не слишком много разума, – жестко возразил Беркин.

– Ты уверен? – вскричала она. – Я склонна думать иначе. Они чудовищно интеллектуальные, до предела отягощенные сознанием.

– Да они всего лишь находятся в плену ограниченного набора ложных представлений! – воскликнул он.

Гермиона не обратила никакого внимания на его слова, продолжив свои экстатические вопросы.

– Обретая знания, разве мы не теряем все остальное? – патетически вопрошала она. – Если я знаю все о цветке, разве тем самым я не теряю его, оставляя себе только знание о нем? Разве мы не подменяем реальность ее тенью, а саму жизнь мертвым знанием? И что после этого оно мне дает? Что дает мне все знание мира? Да ничего.

– Это только слова, – сказал Беркин. – Знание для тебя – все. Взять хоть твой анимализм, он лишь в твоей голове. Ты не хочешь быть животным, тебе хочется наблюдать в себе животные инстинкты и умозрительно наслаждаться этим. Это вторично и более ущербно, чем самый узколобый интеллектуализм. Твоя тяга к страстям и животным инстинктам – не что иное, как самая последняя и худшая форма интеллектуализма. Ты жаждешь испытать страсти и животные инстинкты, но только умозрительно, в сознании. Все свершается в твоей голове, в твоей черепной коробке. Но ты не хочешь знать, что происходит на самом деле, ты предпочитаешь обманывать себя, что вполне соответствует твоей натуре.

Гермиона перенесла его выпад с решительным и злобным выражением лица. Урсула не знала, куда деваться от удивления и стыда. Ненависть этих двух людей друг к другу пугала ее.

– Все это похоже на поведение леди из Шалота, – продолжил Беркин громким, лишенным выражения голосом. Казалось, он обвинял Гермиону перед невидимой аудиторией. – У тебя есть зеркальце, твоя неуемная воля, твоя извечная умозрительность, тесный мирок твоего сознания и ничего, кроме этого. В этом зеркале есть все, что тебе нужно. Но теперь, зайдя в тупик, ты хочешь вернуться назад и уподобиться дикарям, не имеющим никаких знаний. Ты хочешь жить одними ощущениями и «страстями».

Последнее слово он произнес с явной издевкой. Гермиона дрожала от ярости и злобы, потеряв дар речи, словно больная пифия в Дельфах.

– То, что ты называешь страстью, – ложь, – продолжал яростно Беркин. – Это совсем не страсть, это твоя воля. Тебе необходимо все захватить и всем завладеть. Тебе нужно властвовать. А почему? Да потому, что ты неживая, ты не знаешь темной чувственной плоти жизни. Ты лишена чувственности. У тебя есть только воля, тщеславное сознание, жажда власти и знания.

Во взгляде, который он послал Гермионе, смешались ненависть и презрение, а также боль, ибо она страдала, и стыд, потому что это страдание причинил он. Его охватило импульсивное желание пасть на колени и молить о прощении. Но тут новая волна неудержимого гнева накатила на него. Позабыв о жалости, он превратился в страстный глас.

– Стихийность! – вскричал он. – Ты и стихийность! Да ты самое расчетливое существо из всех, кто когда-либо ходил или ползал. Непосредственной ты можешь быть только по расчету, это ты можешь. Ведь ты хочешь иметь все в своем распоряжении, в своем преднамеренно избирательном сознании. Заключить все в свою омерзительную черепушку, которую следовало бы расколоть, как орех. А иначе ничего не изменится, ты останешься все той же, пока твой череп не хрустнет, как раздавленное насекомое. Только тогда ты, может быть, превратишься в непосредственную, страстную женщину, наделенную естественной чувственностью. А пока твои желания сродни порнографии: ты разглядываешь себя в зеркалах, наблюдая за действиями нагого животного, чтобы потом перенести их в сознание, сделать ментальными.

В атмосфере ощущался привкус насилия – слишком много было сказано того, что невозможно простить. Однако после этой речи Урсула задумалась над решением собственных проблем. Вид у нее был бледный и отрешенный.

– Чувственное восприятие действительно так необходимо? – озадаченно спросила Урсула.

Взглянув на девушку, Беркин принялся внимательно растолковывать ей свою точку зрения.

– Да, – ответил он, – больше всего на свете. Это конечная цель – тайное великое знание, недоступное разуму, тайное стихийное существование. С одной стороны, это смерть для личности, но одновременно переход на другой уровень бытия.

– Но как такое может быть? Где, как не в человеческом мозгу, заключается знание? – спросила Урсула, не в силах постичь смысл его слов.

– В крови, – ответил он, – когда разум и внешний мир тонут во тьме – все должно сгинуть, обернуться потопом. Тогда-то в этой осязаемой тьме вы обретете себя в демоническом обличье…

– А почему так уж нужно быть в демоническом обличье? – спросила она.

– Где женщина о демоне рыдала, – процитировал Беркин. – Почему, не знаю.

Неожиданно, словно из небытия, воскресла Гермиона.

– Он ужасный сатанист, правда? – подчеркнуто растягивая слова, проговорила она необычно резонирующим голосом, перешедшим в резкий издевательский смешок. Обе женщины с издевкой смотрели на Беркина, их насмешливые взгляды обращали его в ничтожество. Гермиона расхохоталась резким смехом одержавшей победу женщины, она презрительно смотрела на него, словно перед ней был не мужчина, а кастрат.

– Нет, – возразил он. – Ты настоящий демон, пожирающий жизнь.

Она посмотрела на него долгим взглядом, злобным и презрительным.

– Ты, похоже, разбираешься в этих вопросах? – сказала она с холодной насмешливостью.

– Достаточно, – отозвался он, и его лицо показалось Гермионе вырезанным из закаленной стали. Ее охватило чувство невыносимого отчаяния и одновременно облегчения, свободы. Она непринужденно, как к хорошей знакомой, обратилась к Урсуле: – Так вы приедете в Бредэлби?

– С удовольствием, – ответила та.

Гермиона посмотрела на нее удовлетворенным, задумчивым и странно отсутствующим взглядом, как будто мысли ее витали в другом месте.

– Очень рада, – сказала она, беря себя в руки. – Недельки через две. Подходит? Я напишу вам сюда, на школу. Хорошо. И вы обязательно приедете? Хорошо. Я буду рада. До свидания! До свидания!

Гермиона протянула руку и заглянула в глаза другой женщины. Она увидела в Урсуле неожиданную соперницу, и это открытие странным образом ее подбодрило. К тому же она собралась уходить, а это всегда давало ей ощущение силы и превосходства. Более того, она уводила с собой мужчину, пусть и ненавидящего ее.

Беркин с отрешенным видом стоял в стороне. Когда же пришел его черед прощаться, он вновь заговорил:

– Существует пропасть между чувственным, живым существованием и порочным умозрительным распутством, которым занимаются люди нашего круга. По ночам у нас всегда горит электричество, мы наблюдаем за собой, у нас никогда не отключается разум. Чтобы познать чувственную реальность, нужно полностью отключить разум и волю. Это необходимо. Прежде чем начать жить, нужно отречься от себя прежнего. Но мы очень тщеславны – вот в чем корень зла. Мы тщеславны и не горды. В нас нет ни капли гордости, мы полны тщеславия, чрезвычайно довольные собственным искусственным существованием. И скорее умрем, чем откажемся от мелкого самодовольного своеволия.

Беркину никто не возражал. Обе женщины хранили враждебное молчание. Казалось, он выступал с речью на митинге. Гермиона не обращала на него внимания, лишь неприязненно передернула плечами.

Урсула украдкой следила за Беркином, не осознавая полностью, что же все-таки она видит. Физически он был очень привлекателен – за худобой и бледностью ощущалась скрытая мощь, – она, словно голос за кадром, открывала о нем новое знание. Эта мощь таилась в изломе бровей, линии подбородка, тонких изысканных очертаниях, передающих неповторимую красоту самой жизни. Урсула не могла определить, что это такое, однако остро ощущала исходящие от мужчины силу и внутреннюю свободу.

– Но разве мы не обладаем, сами по себе, естественной чувственностью? – спросила она, обращаясь к Беркину, – в ее зеленоватых глазах мелькнул, как вызов, золотистый огонек смеха. И тут же в его глазах и бровях вспыхнула в ответ странно беспечная и удивительно привлекательная улыбка, не затронувшая, однако, сурово сжатых губ.

– Нет, – ответил он. – Не обладаем. Мы слишком эгоистичны.

– Но дело ведь не в тщеславии, – воскликнула Урсула.

– Только в нем, и ни в чем другом.

Она искренне изумилась такому ответу.

– А вам не кажется, что больше всего люди кичатся своей сексуальной силой? – спросила она.

– Поэтому их и нельзя назвать чувственными, они всего лишь сладострастные, а это совсем другое. Такие люди всегда помнят о себе, они настолько самодовольны, что вместо того, чтобы освободиться и жить в ином мире, вращающемся вокруг другого центра, они…

– Не сомневаюсь, что вы хотите выпить чашечку чаю, не так ли? – проговорила Гермиона, подчеркнуто заботливо обращаясь к Урсуле. – Ведь вы работали целый день.

Беркин резко замолчал. Ярость и досада пронзили Урсулу. Лицо мужчины окаменело. Он попрощался так, словно перестал ее замечать.

Они ушли. Некоторое время Урсула стояла, глядя на закрывшуюся за ними дверь. Потом выключила свет и села на стул, потрясенная и потерянная. И вдруг неожиданно разрыдалась, слезы текли рекой, но что это было – слезы радости или горя – она не понимала.

Глава четвертая. Ныряльщик

Прошла неделя. В субботу зарядил дождь, легкий моросящий дождик, который то начинал накрапывать, то прекращался. В один из светлых промежутков Гудрун и Урсула отправились на прогулку в направлении Уилли-Уотер. День был пасмурный, птицы звонко распевали на распушившихся молодой зеленью ветках, земля спешила покрыться растительностью. Женщины шли проворно, их бодрили и радовали доносящиеся из туманной дымки еле различимые, нежные утренние шумы. У дороги стоял обсыпанный белыми влажными цветами терн, золотистые крошечные тычинки нежно поблескивали в белом кружеве. В сероватом воздухе загадочно светились багровые ветки, высокий кустарник призрачно мерцал и только при приближении к нему становился самим собой. Утро было как первый день творения.

Сестры подошли к озеру. Внизу, вклиниваясь в затянутую влажной дымкой лужайку и рощицу, простиралась таинственная сероватая гладь воды. Из придорожных кустов жизнь заявляла о себе оживленными звуками, птицы щебетали, перебивая друг друга; доносился таинственный плеск воды.

Женщины медленно шли вперед. У края озера, недалеко от дороги, стоял под каштаном обросший мхом лодочный домик, рядом располагался небольшой причал, где легкой тенью на свинцовой глади покачивалась лодка, привязанная к зеленому обветшалому столбу. В преддверии лета все было смутно и призрачно.

Неожиданно из лодочного домика выскользнула белая фигура и, молниеносно пробежав по старому дощатому помосту, нырнула в озеро, описав светлую дугу и вызвав мощный всплеск; почти тут же пловец вынырнул на поверхность, оказавшись в центре расходящихся по воде кругов. Теперь все это призрачное водное царство принадлежало ему. Он скользил по незамутненной серой глади существующей извечно воды.

Стоя у каменной стены, Гудрун следила за пловцом.

– Как я ему завидую! – проговорила она тихим, полным тайного желания голосом.

– Брр, – поежилась Урсула. – Вода такая холодная!

– Ты права. Но все же как прекрасно вот так плыть!

Сестры стояли и следили за пловцом, который мелкими ритмичными движениями продвигался все дальше по серой водной глади под аркой из тумана и склоненных над водой деревьев.

– Разве ты не хотела бы быть на его месте? – спросила Гудрун, глядя на Урсулу.

– Хотела бы, – ответила Урсула. – Впрочем, не уверена, очень сыро.

– Вовсе нет, – неохотно сказала Гудрун. Она неотрывно, словно зачарованная, следила за тем, что происходило на поверхности озера. Проплыв немного, мужчина повернул обратно и теперь смотрел в ту сторону, где стояли у стены женщины. Идущая от его рук слабая волна не помешала сестрам разглядеть разрумянившееся лицо; они поняли, что он их заметил.

– Это Джеральд Крич, – сказала Урсула.

– Я вижу, – отозвалась Гудрун.

Она неподвижно стояла, вглядываясь в лицо упорно плывущего человека, – оно то погружалось в воду, то выныривало из нее. Он видел их из другой стихии и, будучи сейчас властелином одного из миров, радовался своему преимуществу. Неуязвимый и совершенный, он испытывал наслаждение от энергичных, рассекающих воду бросков собственного тела и обжигающе холодной воды. Он видел стоящих на берегу женщин, они провожали его глазами, и это было ему приятно. Он поднял над водой руку, приветствуя их.

– Он нам машет, – сказала Урсула.

– Да, – отозвалась Гудрун. Они продолжали смотреть в его сторону. Джеральд помахал снова. Странно, что он узнал их, несмотря на расстояние.

– Он похож на нибелунга, – рассмеялась Урсула. Гудрун промолчала, все так же глядя на воду.

Неожиданно Джеральд развернулся и быстро поплыл кролем в противоположную сторону. Он был один сейчас, один и в полной безопасности посреди водной стихии, принадлежавшей только ему. Он наслаждался ощущением одиночества в обособленном мире, бесспорном и абсолютном. Разрезая воду ногами, пронзая ее всем своим телом, он был счастлив, не ощущая никаких уз или оков, – только он и вода вокруг.

Гудрун едва ли не до боли завидовала ему. Даже это недолгое пребывание в полном одиночестве посреди водной стихии казалось ей столь желанным, что она, стоя на берегу, ощутила себя отверженной.

– Господи, как же здорово быть мужчиной! – воскликнула она.

– Что ты имеешь в виду? – удивилась Урсула.

– Свободу, независимость, движение! – продолжала необычно раскрасневшаяся и сияющая Гудрун. – Если ты мужчина и чего-то хочешь, ты просто это делаешь. У тебя нет той тысячи препятствий, что всегда стоят перед женщиной.

Урсуле стало интересно, что вызвало у Гудрун этот взрыв эмоций. Она не могла этого понять.

– А что бы ты хотела сделать? – спросила она.

– Ничего, – воскликнула Гудрун, отвергая подозрение в личной заинтересованности. – Однако предположим, что у меня есть желание. Предположим, я тоже хотела бы сейчас поплавать. Но это невозможно – вступает в силу один из негласных запретов: я не имею права сбросить одежду и нырнуть в воду. Разве это не смехотворно, разве это не мешает жить?

Гудрун раскраснелась, она просто клокотала от ярости; все это озадачило Урсулу.

Сестры зашагали по дороге дальше. Они шли через рощицу немного ниже Шортлендза и не могли не бросить взгляд на длинный низкий дом, величественно проступавший в утреннем тумане. Кедры клонились к его окнам. Гудрун особенно внимательно разглядывала дом.

– Тебе не кажется, что он красивый? – спросила она.

– Очень красивый, – ответила Урсула. – Мирный и уютный.

– В нем есть стиль и чувство эпохи.

– Какой эпохи?

– Наверняка восемнадцатый век… Дороти Вордсворт и Джейн Остин, разве не так?

Урсула рассмеялась.

– Разве не так? – повторила вопрос Гудрун.

– Возможно. Однако не думаю, что Кричи так уж озабочены сохранением исторического колорита. Мне известно, что Джеральд устанавливает частную электростанцию, чтобы провести в дом электричество, и не пропускает ни одного новейшего усовершенствования.

Гудрун нетерпеливо пожала плечами.

– Без этого не обойтись, – сказала она.

– Да уж, – рассмеялась Урсула. – В Джеральде энергии хватит на несколько поколений. За это его терпеть не могут. Того, кто ему мешает, он просто берет за шиворот и отбрасывает со своего пути. Когда он все в имении усовершенствует, ему нечем будет заняться, и тогда придется умереть. Чего-чего, а энергии у него хоть отбавляй.

– Да, этого у него не отнять, – согласилась Гудрун. – Скажу больше, я еще ни разу не встречала такого мужчину. Вопрос в том, на что направлена его энергия, на что она тратится.

– На это просто ответить, – сказала Урсула. – На использование новейших устройств.

– Похоже, что так, – согласилась Гудрун.

– Ты знаешь, что он застрелил своего брата? – спросила сестру Урсула.

– Застрелил брата? – воскликнула Гудрун, хмурясь и этим выражая неодобрение.

– Неужели ты не знала? Я думала, знаешь. Они играли с ружьем. Джеральд велел брату смотреть в дуло, ружье оказалось заряженным, и у мальчика снесло полголовы. Не правда ли, жуткая история?

– Ужасная! – вскричала Гудрун. – Давно это случилось?

– О да! Они были совсем детьми, – сказала Урсула. – Это один из самых страшных случаев, какие я знаю.

– Он, конечно, не знал, что ружье заряжено?

– Естественно. Ружье было старое, много лет провалялось в конюшне. Никому даже в голову не приходило, что из него можно стрелять или что оно заряжено. Но какой ужас, что такое случилось!

– Страшно подумать! – воскликнула Гудрун. – И самое ужасное, что несчастье произошло с ребенком: ведь ему всю жизнь предстоит винить себя за это. Только вообрази себе, два мальчика играют вместе – и вдруг ниоткуда, безо всяких причин, на них обрушивается такое. Урсула, это очень страшно! Это одна из тех вещей, которые я не могу вынести. Убийство – куда ни шло: ведь за ним стоит чья-то воля. Но когда случается такое…

– Возможно, и тут не обошлось без некоего подсознательного импульса, – сказала Урсула. – За игрой в войну всегда стоит извечное желание убивать, ты так не думаешь?

– Желание! – холодно и даже несколько высокомерно проговорила Гудрун. – Не думаю, чтобы они играли в войну. Скорее всего один сказал другому: «Загляни в дуло, а я нажму на курок, и посмотрим, что будет». Нет сомнений – это чистой воды несчастный случай.

– Нет, – возразила Урсула. – Даже зная, что ружье не заряжено, я никогда бы не спустила курок, если б кто-то смотрел в дуло. Простой инстинкт не позволит этого сделать.

Гудрун помолчала, но было видно, что она не разделяет мнения сестры.

– Естественно, – проговорила она ледяным голосом. – Если ты женщина и к тому же взрослая, то инстинктивно удержишься от такого поступка. Но я не понимаю, какое отношение это имеет к игре двух мальчишек.

Голос ее звучал сухо и раздраженно.

– Имеет, – упорствовала Урсула. В этот момент сестры услышали в нескольких метрах от себя громкий женский голос:

– Черт возьми!

Пройдя немного вперед, они увидели по другую сторону забора Лору Крич и Гермиону Роддайс; Лора Крич пыталась открыть калитку, чтобы выйти наружу. Урсула поторопилась прийти ей на помощь и подняла затвор.

– Большое спасибо, – поблагодарила ее раскрасневшаяся, похожая на амазонку Лора, выглядевшая немного смущенной. – Что-то не в порядке с петлями.

– Да, – согласилась Урсула. – Они очень тугие.

– Странно! – воскликнула Лора.

– Здравствуйте! – пропела с лужайки Гермиона, как только убедилась, что ее услышат. – Прекрасная погода! Гуляете? Хорошо. Не правда ли, молодая зелень просто великолепна? Такая красивая, такая яркая. Доброе утро, доброе утро… Вы ведь навестите меня? Большое спасибо. Значит, на следующей неделе, хорошо… до свидания, до свидания…

Гудрун и Урсула стояли, глядя, как она медленно кивает головой и, вымученно улыбаясь, машет рукой, как бы отпуская их. Странная, высокая, пугающая фигура с падающими на глаза густыми белокурыми волосами. Сестры двинулись дальше с ощущением, что им позволили уйти, – так отпускают подчиненных. Четыре женщины расстались.

Когда сестры отошли достаточно далеко, Урсула с пылающими от негодования щеками проговорила:

– Я нахожу ее невыносимой.

– Кого? Гермиону Роддайс? – спросила Гудрун. – Почему?

– Она ведет себя вызывающе.

– Что такого вызывающего ты в ней видишь? – холодно поинтересовалась Гудрун.

– Все ее поведение вызывающе. Это невыносимо. Она груба в обращении с людьми. Просто издевается. Нахалка. «Приезжайте меня навестить» – это говорится так, словно мы прыгать должны от счастья, что нас удостоили такой чести.

– Не понимаю, Урсула, почему это тебя так волнует? – спросила Гудрун, не в силах скрыть раздражения. – Всем известно, что независимые женщины, порвавшие с аристократическим окружением, всегда отличаются дерзким нравом.

– Но в этом нет необходимости, это вульгарно! – воскликнула Урсула.

– Я так не считаю. А если бы и считала – pour moi elle n’existe pas[6]. Я не допущу, чтобы она дерзила мне.

– Думаешь, ты ей нравишься?

– Конечно, не думаю.

– Тогда зачем она зовет тебя в Бредэлби погостить?

Гудрун пожала плечами.

– В конце концов, у нее хватает ума понять, что мы не такие, как все, – ответила она. – Уж дурочкой ее никак не назовешь. А я скорее предпочту иметь дело с тем, кто мне не нравится, чем с заурядной женщиной, цепляющейся за свой круг. Гермиона Роддайс многим рискует.

Урсула некоторое время обдумывала слова сестры.

– Сомневаюсь, – возразила она. – Ничем она не рискует. Мы что, должны восхищаться ею, зная, что она может пригласить нас, школьных учительниц, к себе без всякого риска для себя?

– Вот именно, – подтвердила Гудрун. – Подумай, ведь множество женщин не осмелились бы так поступить! Она лучшим образом использует свое положение. Думаю, на ее месте мы вели бы себя так же.

– Ну уж нет, – возразила Урсула. – Ни за что. Мне было бы скучно. Никогда не стала бы тратить время на подобные игры. Это infra dig[7].

Сестры напоминали ножницы, разрезающие все, что оказывается между ними, или нож и точильный камень – когда один затачивается о другой.

– Ей следует возблагодарить небо, если мы удостоим ее своим посещением, – неожиданно воскликнула Урсула. – Ты ослепительно красива, в тысячу раз красивее ее, она никогда такой не была и не будет, и, на мой взгляд, в тысячу раз лучше одета: ведь она никогда не выглядит свежей и естественной, как цветок, а, напротив, кажется старообразной и искусственной; и кроме того, мы многих умнее.

– Вне всякого сомнения! – согласилась Гудрун.

– И это следует признавать, – прибавила Урсула.

– Конечно, – сказала Гудрун. – Но со временем ты поймешь, что шикарнее всего быть совершенно обыкновенной, простой и заурядной, как женщина с улицы, создать своего рода шедевр – не копию такой женщины, а ее художественное воплощение…

– Какой ужас! – вскричала Урсула.

– Да, Урсула, это может показаться ужасным. Но надо изображать ту, что является поразительно à terre[8], настолько à terre, что ясно: это художественное воплощение заурядности.

– Скучно становиться тем, кто не интереснее тебя, – засмеялась Урсула.

– Очень скучно, – подхватила Гудрун. – Ты права, Урсула, это действительно скучно, ты нашла правильное слово. Хочется говорить высоким слогом и произносить речи в духе Корнеля.

Возбужденная собственным остроумием, Гудрун вся раскраснелась.

– Хочется быть лебедем среди гусей, – сказала Урсула.

– Точно! – воскликнула Гудрун. – Лебедем среди гусей.

– Все старательно играют роли гадких утят, – продолжала Урсула с шутливым смехом. – А вот я совсем не чувствую себя скромным и трогательным гадким утенком. Я на самом деле ощущаю себя лебедем в стае гусей и ничего не могу с этим поделать. Меня заставляют так себя чувствовать. И плевать, что обо мне думают. Je m’en fiche[9].

Гудрун бросила на Урсулу странный взгляд, полный смутной зависти и неприязни.

– Единственно правильная вещь – это презирать их всех, всех подряд, – сказала она.

Сестры вернулись домой, стали читать, разговаривать, работать в ожидании понедельника, начала занятий в школе. Урсула часто задумывалась, чего еще она ждет, помимо начала и конца рабочей недели, начала и конца каникул. И так проходит жизнь! Иногда ей казалось, что жизнь будет так длиться и дальше и никогда ничего в ней уже не изменится, и тогда Урсулу охватывал тихий ужас. Но она никогда с этим внутренне не примирялась. У нее был живой ум, а жизнь напоминала росток, который постепенно зрел, но еще не пробился сквозь землю.

Для меня она не существует (фр.).

Заурядной (фр.).

Ниже моего достоинства (лат.).

Плевать (фр.).

Глава пятая. В поезде

Приблизительно в то же время Беркина вызвали в Лондон. Он не задерживался подолгу в одном месте, хотя имел квартиру в Ноттингеме: чаще всего он работал в этом городе. Однако Беркин бывал и в Лондоне, и в Оксфорде. Ему приходилось много ездить, его жизнь была, по сути, не устоявшейся, не вошедшей в определенную колею, лишенной определенного ритма и органичной цели.

На платформе вокзала он заметил Джеральда Крича, тот в ожидании поезда читал газету. Беркин находился от него в некотором отдалении, в окружении людей. Инстинктивно он никогда ни к кому не подходил первым.

Время от времени, в характерной для него манере, Джеральд поднимал голову и оглядывался. Хотя газету он читал внимательно, ему также необходимо было следить за происходящим вокруг, словно он обладал раздвоенным сознанием. Обдумывая заинтересовавший его газетный материал, Джеральд в то же время не упускал из виду то, что происходило вокруг. Наблюдавшего за ним Беркина эта раздвоенность раздражала. Он также заметил, что Джеральд всегда держится настороже с другими людьми, хотя умеет скрыть это под внешней доброжелательностью и светскостью.

Беркин вздрогнул, увидев, как приветливая улыбка осветила заметившего его Джеральда, тот тут же направился к нему, еще издали протягивая для приветствия руку.

– Здравствуй, Руперт! Куда держишь путь?

– В Лондон. Полагаю, и ты туда же.

– Ты прав…

Джеральд с интересом смотрел на Беркина.

– Хочешь, поедем вместе? – предложил он.

– Разве ты не всегда путешествуешь первым классом?

– Не выношу тамошней публики, – ответил Джеральд. – Третий будет в самый раз. В поезде есть вагон-ресторан, там можно выпить чаю.

Не зная, о чем еще говорить, мужчины одновременно взглянули на вокзальные часы.

– Что тебя так заинтересовало в газете? – спросил Беркин.

Джеральд метнул на него быстрый взгляд.

– Удивительно, чего только не пишут в газетах, – сказал он. – Вот две передовые статьи, – Джеральд протянул «Дейли телеграф», – полные обычного журналистского трепа, – он бегло просмотрел колонки, – и тут же рядом небольшое… не знаю, как назвать… возможно, эссе, где говорится, что должен прийти

...