Зов. История двух страстей. Британская классика XX века
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Зов. История двух страстей. Британская классика XX века

Форд Мэдокс Форд

Зов. История двух страстей

Британская классика XX века

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»






18+

Оглавление

В преддверии тишины: «Зов» Форда Мэдокса Форда как роман невысказанного

В истории английской прозы начала XX века Форд Мэдокс Форд (1873—1939) остаётся фигурой одновременно и важной, и парадоксально недооценённой. Современники знали его как автора «Конца парада» — тетралогии, которую Грэм Грин называл «лучшим романом о Первой мировой войне», и как неутомимого редактора, открывшего миру многих талантливых современников. Однако между двумя этими ипостасями — внушительным эпическим циклом и кипучей редакторской деятельностью — затерялась, особенно в русском восприятии, его ранняя, тонкая и психологически почти жестокая проза. «Зов. История двух страстей» (The Call. The Tale of Two Passions, 1910) принадлежит к числу таких полузабытых шедевров, где фордовская манера предстаёт ещё не монументальной, но уже безупречно отточенной.

Внешне перед нами роман из жизни высшего лондонского общества — мир сэров, леди, званых обедов, конных прогулок и скандалов, которые никогда не выносятся на страницы газет. Но уже буквально вторая страница разрушает обманчивый глянец: Форд не пишет светскую хронику. Его интересует то, что происходит под идеально выглаженным сюртуком, когда человек остаётся наедине с телефонным звонком в три часа ночи.

«Зов» — это роман о крахе иллюзий, мужчинах и женщинах, чьи жизни переплетаются в узел, который может развязать только катастрофа. Но катастрофа здесь не кинжал и не яд, а тишина. Буквальная, клиническая тишина, в которую погружается один из героев, и метафорическая — режим умолчания, в котором существуют все остальные.

Треугольник, ставший пятиугольником

На первый взгляд, фабула незамысловата. Роберт Гримшоу — богатый, сдержанный, «словно тюлень», человек с греческой кровью в жилах и английским воспитанием — отказывается от брака с любимой кузиной Катей Ласкаридес, когда выясняется, что её родители не состояли в законном браке. Катя же, следуя странному, почти фанатичному чувству долга перед памятью матери, ставит условие: она готова жить с Гримшоу, но не готова венчаться. Гримшоу не уступает. Тогда он, мучительно привязанный к Кате, решает «устроить» брак своего лучшего друга Дадли Лестера с Паулиной Лукас — маленькой, фарфоровой женщиной с улыбкой-призраком, которую сам он, возможно, любит с такой же силой, с какой не может отпустить Катю.

Вторая сюжетная линия — роковое возвращение Этты Стэкпул, первой любви Дадли Лестера, женщины-пиратки, которая «в один вечер» затаскивает его в свой дом, чтобы доказать себе собственную власть. Дадли, человек невинный, как щенок, и моногамный до мозга костей, несколько часов проводит в её гостиной — и наутро ломается. Его «безумие» принимает форму навязчивого вопроса, обращённого к незнакомцам: «Это вы звонили по номеру 4259, Мейфер?»

Форд строит повествование как серию оптических обманов. Кто главный герой? Гримшоу — фатальный посредник, который думает, что управляет судьбами, а сам лишь запутывает их? Дадли Лестер — «квадратный колышек» в мире, где от него требуют ответственности, к которой он не приспособлен? Или Паулина — та, кто тихо и безжалостно пьёт «своё чёрное зелье» до дна?

Ответа нет, и в этом достоинство романа. Форд отказывается от дидактики. Он показывает, как люди с самыми благими намерениями (Гримшоу хочет «дать Паулине хорошую жизнь», Катя хочет сохранить верность материнскому примеру) разрушают друг друга не из злобы, а из принципа. «Делай, что хочешь, и принимай последствия», — повторяет Гримшоу фразу, которая звучит как девиз свободы поствикторианской эпохи, а оборачивается приговором.

Телефон как трагический механизм

В этой книге есть один предмет без которого не было бы развязки. Это телефонный аппарат. В 1910 году, когда роман был опубликован, телефон переставал быть диковинкой и потихоньку превращался в привычный, почти скучный прибор. Форд одним из первых в британской литературе осознал его драматический потенциал.

Номер 4259, Мейфер, — это не просто набор цифр. Это канал, по которому врывается настоящее в замкнутый мирок поствикторианских тайн. Гримшоу, мучимый ревностью и бессонницей, звонит по этому номеру глубокой ночью, чтобы проверить, там ли ещё Дадли. Тот отвечает. И простой вопрос: «Это говорит Дадли Лестер?» — становится ударом, который превращает добропорядочного помещика в кататоника, преследуемого голосом.

Форд гениально обыгрывает природу телефонной связи: голос без тела, идентификация без лица. Для Дадли Лестера этот звонок — вторжение самой судьбы. Для Гримшоу — акт неосознанной мести, которую он сам себе не может признать. Ирония заключается в том, что весь сюжетный механизм запускается не страстью, не изменой, а всего лишь технологическим совпадением: Гримшоу не смог уснуть и «взял трубку», чтобы успокоиться.

Здесь Форд совершает то, что позже назовут «модернистским жестом»: машина (телефон) перестаёт быть фоном и становится агентом действия. Человек оказывается беззащитен перед собственным изобретением — не потому, что телефон «злой», а потому что он обнажает хрупкость тамошнего бытия. «Дадли Лестер» — это звук, набор звуковых волн. И когда это имя произносит незнакомец, Лестер понимает, что его «я» больше ему не принадлежит.

Тишина как высшая форма присутствия

Кульминация романа — вовсе не объяснение в любви и не дуэль, а молчание Дадли Лестера. Он перестаёт говорить. Вообще. Сидит в кресле, перебирает пальцами по подлокотникам, смотрит в одну точку. Врачи разводят руками: «Всё, что мы можем сделать, — это ждать». Консилиум с участием сэра Уильяма Уэллса (персонажа, списанного с реальных медиков-шарлатанов того времени) оказывается беспомощен.

Именно в этой главе Форд достигает вершины психологической прозы своего времени. Болезнь Дадли не имеет диагностической этикетки. Это не истерия, не депрессия и не психоз в клиническом смысле. Это — метафора предела. Человек, который всю жизнь боялся «выставить себя дураком», заговорить не вовремя, ляпнуть лишнее, — доходит до точки, где единственный способ не совершить ошибки — замолчать навсегда.

Паулина Лестер, его жена, ведёт себя с почти пуританской отрешённостью. Она не рыдает, не зовёт священника. Она сидит рядом, растирает ему руки и продолжает принимать гостей, как будто ничего не случилось. «Она не собиралась признавать, что с Дадли Лестером что-то не так». Это «притворство», как она сама его называет, — не ложь во спасение, а последний оплот цивилизации. В мире Форда цивилизация — это умение держать лицо, когда внутри всё рухнуло. Паулина — идеальная леди своего круга именно потому, что её лицо остаётся непроницаемым в момент краха.

Греческий хор и английская сдержанность

Форд сам был наполовину немцем (по отцу), наполовину англичанином, но в «Зове» он вводит важнейший греческий акцент: семья Ласкаридес, православный священник в Кенсингтонских садах, отсылки к византийскому обряду. Гримшоу на вопрос Этты, почему он так печётся о чужих судьбах, отвечает: «Потому что я на самом деле грек. Англичане — безответственная нация».

Это опасное, почти эссеистическое заявление. Форд различает два типа этики: английскую (индивидуалистическую, прагматичную, боящуюся «запутанности») и греческую (клановую, ответственную за других, но склонную к невыносимой рефлексии). Именно эта «греческая» черта губит Гримшоу: он не может оставить друзей в покое, не может не лезть в души, не может не женить Дадли на Паулине — и тем самым разрушает всех.

Но Форд слишком хороший романист, чтобы на этом настаивать. В финале он прячется за ироническим «Эпилогом в письмах» — якобы разговором с издателем, который требует счастливого конца. «Лисицы имеют норы, птицы небесные — гнёзда, а вы вместе с огромным большинством британских читателей настаиваете на счастливом конце», — вздыхает автор. И затем в качестве издевки даёт слащавую сцену на пляже: выздоровевший Дадли становится министром, Паулина — цветущей матроной, Катя и Гримшоу женятся, дети бегают вокруг с криками «Крёстная мама!».

Но этот «счастливый конец» — обман. Текст сразу же отменяет его сноской: в жизни нет ничего окончательного, рябь от брошенного камня продолжается вечно. И мы не знаем, действительно ли Дадли вылечился, действительно ли Гримшоу полюбил Катю, а не тоскует по Паулине. Форд оставляет читателя в зыбком пространстве между эпилогом-пародией и подлинной трагедией, которая так и не разрешилась.

Импрессионизм и прозрачность

В приложенном послесловии Форд защищает свою манеру от упрёков в «импрессионистичности». Он настаивает, что хотел быть «прозрачным», но читатели либо вчитывают в текст лишние смыслы, либо не улавливают самых очевидных намёков. И это признание — ключ к пониманию «Зова».

Форд пишет не о событиях, а о полутонах. Он не говорит прямо: «Гримшоу любил Паулину». Вместо этого он описывает, как Гримшоу смотрит на неё, как роняет фиалки, снова поднимает, касается ими век, губ, сердца — и называет это «греческим заклинанием». Любовь у Форда всегда ритуал, всегда действие, которое можно истолковать двояко. Точно так же безумие Дадли — это не падение с лошади, не травма, а едва заметный сдвиг: тишина вместо слов, пустой взгляд вместо беседы.

Стиль Форда в этом романе — предтеча его знаменитой «прогулки во времени» (time-shift), которую он намного позже разработает в своем цикле «Конец парада». Сцены перебивают друг друга не хронологически, а ассоциативно. Финал предвосхищается не событиями, а атмосферой — тоской, одиночеством, весенним холодом.

Форд любит бытовые детали — как Гримшоу держит сигару или как Сондерс чистит цилиндр, — и вставляет их в моменты высшего напряжения. Переводчик должен удержать эту партитуру: комфортность высшего света и трещину под ней.

В финальной сцене, когда Катя наконец соглашается на брак, а не на «жизнь вместе», она произносит: «Так что ты получаешь меня вдвойне». Гримшоу отвечает: «Вдвойне и полностью». В этой лаконичности — весь Форд: страсть, смирение, ирония и боль упакованы в несколько слогов. Герои договорились, но мы понимаем, что договорились они о поражении.

Вместо заключения

«Зов. История двух страстей» — роман, который учит читать между строк. В нём почти нет действия, но есть напряжение, от которого перехватывает дыхание. Он опубликован всего за четыре года до Первой мировой, которая сметёт этот «круг» с его кэбами, чайными столами и разговорами о всеобщих выборах. И в этом тоже горькая ирония: Дадли Лестер, который «не служил даже в гвардии», — артефакт мира, обречённого на гибель. Того мира, где телефонный звонок может разрушить жизнь, а молчание становится единственным достойным ответом.

Форд, как никто другой, чувствовал хрупкость этой цивилизации. «Зов» — её предсмертный портрет, написанный в тот самый миг, когда она ещё не знала, что обречена. И в этом его печальная, негромкая и совершенная красота.

Павел Соколов,

Зов. История двух страстей

Есть в саду у нас цветок —

Золотистый ноготок.

Если его ты не сорвал, когда ты мог,

То не сорвешь, когда хотел бы, дружок.

Народные песни Сомерсета

ЧАСТЬ I

I

Про одного человека как-то сказали: «Этот парень словно тюлень», — и данное сравнение было на редкость точным. Он и вправду был похож на тюленя, который высовывает голову и плечи из воды, а затем с большими темными глазами и вздутыми ноздрями следит за всем вокруг. Казалось, о нем самом было известно всё, что только можно знать, и всё, что можно было знать об остальном мире, в котором вращался данный субъект, ему, казалось, тоже было известно. Обычно он носил на сгибе руки гладкую, светло-коричневого таксу с очень большими лапами и глазами такими же огромными, такими же карими и такими же блестящими, как у его хозяина. В день, когда Паулина Лукас выходила замуж за Дадли Лестера, собаки у него на руке не было, но он проносил её в гостиные многих дам, которые привечали его за чаем. По-видимому, у этой таксы не было иных достоинств, кроме чистой и красивой масти, отличной, хоть и очень гротескной, стати и полного послушности. Он приходил к какой-нибудь даме к чаю и тем же движением, каким опускался в кресло, ставил собаку на пол между ног. Там она и оставалась недвижимая и прямая, словно чугунная фигурка у камина, пока ей не предлагали кусочек масляного кекса, который она принимала, или пока хозяин не давал ей едва слышного позволения побродить по комнате. Тогда такса и начинала слоняться туда-сюда. Гротескные, большие для такого тельца лапы неуклюже ступали по ковру, длинные уши волочились по полу. Но, главное, заостренный и чуткий нос исследовал с мельчайшим вниманием, но с бесконечной нежностью любой предмет в комнате, до которого мог дотянуться: от щели у плинтуса до ножек пианино и пышных юбок дам, сидевших у столиков с чаем. Роберт Гримшоу наблюдал за этими исследованиями с благосклонным одобрением? и, действительно, кто-то другой как-то сказал — и, возможно, более точно, — что мистер Гримшоу больше всего походит на собственного пса Питера.

Но в день, когда Паулина Лукас выходила замуж за Дадли Лестера, под шелест кружев, шарканье ног по кокосовым половикам, под звуки органа и «бибиканье» автомобилей, которые, подъезжая, то и дело высаживали всё новых гостей, такса Питер не вел никаких исследований. Не вел их, впрочем, и мистер Гримшоу, ибо находился на совершенно знакомой ему территории. Слышали, как его спрашивали и как он отвечал на вопрос: «Где Кора Стрейнджуэйс шьет себе платья?» — словами: «А, она шьет у мадам Серафин, на Слоун-стрит. Я как-то раз ждал ее снаружи в ее карете почти два часа».

А дамам, которые просили его просветить их насчет родословной невесты, он терпеливо и мягко отвечал (дело было в самом начале зимнего сезона, и присутствовало множество персон, которые только что «вернулись» из самых разных мест — от Рейна до Каракаса):

— О, родители Паулин — самые лучшие люди на свете. Ее мать была из армейских, отец — из моряков. Ну, вы все знаете Лукасов из Лофтона, или должны бы знать. Да, это правда, то, что вы слышали, миссис Трессильян: Паулина была гувернанткой-воспитательницей. И что вы на это скажете? Ее отец решил пуститься в авантюру с южноамериканскими водопроводами, потому что большую часть жизни провел на южноамериканских станциях и думал, что знает страну. Вот он и присоединился к прочим невинным младенцам — тем, что с крыльями, — а Паулине пришлось пойти в гувернантки-воспитательницы, пока родня матери не договорилась с кредиторами отца.

А когда Хартли Дженкс проскрипел свое замечание, что Дадли Лестер мог бы выбрать партию и получше, Гримшоу, не сводя глаз с невесты, повысил голос и твердо отрезал:

— Никто на свете не мог бы выбрать лучшую партию, любезнейший. Если бы не Дадли, это был бы я. Вы обратились не по адресу. Я знаю, о чем говорю. Я не таскал янки по развалинам, я находился в центре событий.

Хартли Дженкс, который оценивал Дадли Лестера в пять тысяч годового дохода и несколько мест в советах директоров, оценивал Гримшоу чуть больше чем в десять, плюс то, что он, должно быть, скопил за шесть лет, как получил наследство Спарталидов. Ибо было очевидно, что Гримшоу, живший в квартире недалеко от Кадоган-сквер и имевший лишь самые крошечные холостяцкие охоты, — что Гримшоу никак не мог тратить свой доход полностью. И среди гостей на последовавшем затем приеме Хартли Дженкс — который зарабатывал на жизнь тем, что летом возил американцев по стране, а зимой управлял благотворительной паровой прачечной, — то и дело скрипучим голосом восклицал:

— Дорогая миссис Ван Ноттен, дорогая мисс Скулкилл, у нас тут ценность девушки определяется не тем, что у нее есть, а тем, от чего она отказалась!

И, в ответ на подчеркнутые «Май!» двух дам из Поукипзи, добавлял с необычайной серьезностью:

— Сегодняшняя невеста отказалась от шестидесяти тысяч долларов годового дохода!

Так что, хотя иллюстрированные журналы щедро воспроизводили розово-белую красоту Паулины, сообщали, что ее отец был покойный коммодор Лукас, а мать — дочь Квартерниона Каслмейна, и умалчивали о том, что она отказалась от двенадцати тысяч в год, а также от нескольких мест в советах директоров. Было совсем немного тех, кто не знал бы о трагедии Гримшоу.

На паперти церкви Роберта Гримшоу встретила его кузина, Эллида Лэнгем. Ее густая черная вуаль, ниспадающая шляпа из черного меха и длинное пальто, всё черное, с широкими черными рукавами, подчеркивали темноту ее черных, как уголь, глаз, вишневый румянец щек и насыщенную красноту полных губ. Она протянула ему черную перчатку странным жестом, словно одновременно и отдергивая руку, и произнесла:

— Ты что-нибудь слышал о Кате?

Ее голова, казалось, по-птичьи втянулась в густой мех на шее, а в голосе слышалась жалобная нотка. Будучи одной из двух дочерей покойного Питера Ласкаридеса и женой Пола Лэнгема, она считалась удачливой, так как владела большим состоянием, имела очень преданного мужа и крепкое здоровье. Жалобные нотки в ее голосе приписывали тому, что о ее маленькой дочери шести лет говорили, будто она страдает психическим расстройством, а ее сестра Катя вела себя самым странным образом. Действительно, мистер Хартли Дженкс имел обыкновение уверять своих американских друзей, что Катя Ласкаридес отправили за границу под надзором, хотя знакомые и утверждали, что та находится в Филадельфии и работает в лечебнице для нервных больных.

— Она всё еще в Филадельфии, — ответил Роберт Гримшоу, — но я от нее не получал известий.

Эллида Лэнгем слегка поежилась в своем меху.

— Эти ноябрьские свадьбы всегда напоминают мне о Кате и о тебе, — сказала она. — Для вас это тоже должно было быть сделано в ноябре. Я не думаю, что ты забыл.

— Я собираюсь прогуляться в парке минут десять, — ответил Гримшоу. — Питер в магазине. Идем со мной.

Она подхватила его под руку, чтобы он проводил ее до ее купе в конце красной дорожки, и меньше чем через две минуты они были высажены на тротуар у маленькой табачной лавки, которая была словно встроена в ограду парка. Здесь такса Питер, терпеливо сидевший на том месте, где его оставил хозяин, рядом с дверным ковриком, встретил Роберта Гримшоу крошечным повизгиванием и радостным поклоном, и затем, держа нос в волоске от пятки Роберта Гримшоу, засеменил за ними в парк.

Было очень серо, безлистно и безлюдно. Длинные ряды стульев тянулись пустующие, и на длинной перспективе мягкой Дамской мили не было ни одной всадницы. Они шли очень медленно и говорили вполголоса.

— Я почти жалею, — сказала Эллида Лэнгем, — что ты не принял предложения Кати. Что могли бы сказать о ней хуже того, о чем трезвонят сейчас?

— А что ты сама говоришь о ней теперь? — ответил Роберт Гримшоу.

Миссис Лэнгем поникла в унынии.

— Что она занимается благотворительностью. Но в Филадельфии! Кто поверит в благотворительность в Филадельфии? К тому же она работает медсестрой — за плату. Это не благотворительность, да и неприятно лгать даже о собственной сестре.

— Чем бы Катя ни занималась, — серьезно ответил Роберт Гримшоу, — она занималась бы благотворительностью. Вы можете платить ей королевское жалованье, а она всё равно будет делать больше, чем то, за что ей платят. Вот это и значит заниматься благотворительностью.

— Но если бы ты принял ее на ее собственных условиях… — Миссис Лэнгем, казалось, умоляла его. — Не думаешь ли ты, что когда-нибудь она или ты уступите?

— Я думаю, она никогда не уступит, и, возможно, она права, — ответил он. — Думаю, я никогда не уступлю, и знаю, что прав я.

— Но если бы никто никогда не узнал, — сказала она, — разве это не было бы тем же самым, что и другой вариант?

— Эллида, дорогая, — серьезно ответил он, — разве это не означало бы для тебя гораздо больше лжи — о твоей сестре?

— Но разве это не было бы куда более достойным поводом для лжи? — обратилась она к нему. — Ты такой симпатичный, она такая милая, а я могла бы расплакаться, мне так хочется, чтобы вы были вместе!

— Не думаю, что когда-нибудь уступлю, — ответил он. А затем, увидев настоящую влагу слез в глазах, устремленных на него, сказал:

— Я мог бы, но только когда стану куда более уставшим — о, куда более! — чем сейчас.

И затем добавил, насколько мог бодрее, ибо обычно говорил вполголоса:

— Я приду сегодня к ужину, скажи Полу. Как Китти?

Они сворачивали на мягкую дорожку, спускаясь к тому месту, где у дверей французского посольства ждал ее автомобиль.

— О, доктор Трессидер говорит, что нет серьезных причин для беспокойства. Он говорит, что есть много шестилетних детей, которые вполне здоровы, но не говорят. Я не совсем знаю, как это объяснить, но он говорит — ну, это можно назвать формой упрямства.

Роберт Гримшоу произнес:

— А!

— О, я знаю, что ты думаешь, — заметила его кузина, — что это у нас семейное. Во всяком случае, Китти весела, как птичка, совершенно здорова физически, но отказывается говорить.

— А Катя, — сказал мистер Гримшоу, — весела, как чистокровная лошадка, здорова, как рыба и гораздо лучше любого ангела — и отказывается выходить замуж.

Миссис Лэнгем снова помолчала мгновение-другое, а затем добавила:

— Была еще мать. Я полагаю, это тоже была форма упрямства. Помнишь, она всегда говорила, что будет подражать бедной матушке до самой смерти. Ведь та одевалась на десять лет моложе своего возраста, чтобы Катя не выглядела как пятидесятилетняя дама. Что за ангелы они были, правда?

— Ты не слышала… — продолжал свои размышления мистер Гримшоу. — Ты не слышала от родственников матери, было ли какое-нибудь препятствие?

— Никакого, — ответила она. — И не могло быть. Мы навели все возможные справки. Видишь ли, личные банковские книги моего отца за много-много лет сохранились до сих пор, и в них нет ни одного платежа, который нельзя было бы проследить. Были бы таинственные чеки, если бы существовало что-то подобное, но нет ничего, ничего. А мать… ну, ты знаешь греческую систему воспитания девушек — она была заперта в гареме, пока… пока не вышла оттуда к отцу. Нет, это необъяснимо.

— Что ж, если Китти упрямится, не желая никому подражать, — заметил Гримшоу, — можно только сказать, что упрямство Кати принимает форму подражания.

Миссис Лэнгем издала некое подобие жалобного возгласа.

— Ты ведь не отворачиваешься от Кати? — сказала она. — Ведь это неправда, что есть кто-то другой?

— Не знаю, правда это или нет, — сказал Гримшоу, — но можешь считать, что сегодняшняя церемония ударила по мне довольно больно. Катя всегда на первом месте, но подумай об этой милой маленькой женщине, привязанной к такому тупому ипохондрику, как Дадли Лестер!

...

Ұқсас кітаптар