Зима на цыпочках прошла
Зима на цыпочках прошла,
опять открыла то, что скрыла,
и почек первых вымпела,
пеньков берёзовые рыла.
Я на крылечке, солнца пыл
пригреет, майку обезводит,
что ж, эту зиму пережил
отдраив слог ещё на годик.
Ещё с утра трещит дресва,
весенний воздух не покорен,
у луж накат из естества
и ель стучит под самый корень.
Внучок, как маленький божок,
подпрыгнул вверх и восклицает —
гляди, я солнышко зажёг,
оно в ладошке расцветает.
Вот так сменяются года
на голове лишь белый парус,
два волоска, туда — сюда
и все ложатся в первый ярус.
Высокий слог тревожит лоб,
морщины точно не растают,
как снежный ком войны клубок
мою судьбу и жизнь верстают.
Шумит капель
Шумит капель — ударь в моё окно,
стекло заплачет, выбирая солнце,
мимоза возвеличит домино,
а в пальчиках встревоженные кольца.
В них камешки на паперти дождя
переливаются, в лучах опять смеются,
два нулика восьмёрку возведя,
у марта свет в сияющие блюдца.
Гитара привалилась на бочок,
у струн её заветною печалью
начало с ля и звуки на восток,
позванивая томною вуалью.
Мы здесь одни, глаза на перехват,
халатик, плечи, тонкие бретельки,
свеча всего двенадцать жалких ватт,
что так влечёт к прекрасной акварельке.
Мы помним первое величие
Мы помним первое величие
у речки, трогая весло,
вот плоскодонка, пуфик с вичкою,
хитро рыбачье ремесло.
Пускай ростки косноязычия
недолго мучают, звеня,
но заиканье детства вычленя
мой крайний постриг — на коня.
Как усидел на этом выстреле,
преодолев восторг и боль,
да, это было легкомыслие,
но в этом и крутая соль.
И чувства детского опричника,
коленок загорелый звон,
ах, эта радость, чт-о то личное,
любовь… пока лишь только клон.
Но дух оркестра и склонение
к его бурлящему венцу,
и роль циничного Онегина
так не подходит огольцу.
Сирень задорная, нахальная,
самоучитель, жажда, бред
сыграв мальчишеству опальную
надень на сердце амулет.
Строка вся в ямбах перекручена,
а на ладошке Пересвет,
он первый бил татар в излучине
дав русичам любовь и свет.
Сегодня память наша, мучаясь,
пригревши лен на перецвет
для всех врагов змея гремучая,
а не Алёнушки портрет.
Сверкнёт у горницы огарочек
звездой воспетого Христа,
поднимем мы за здравье чарочку.
Пусть нами движет доброта.
Весна торопится до шёпота
Весна торопится до шёпота,
до горечи, до тёплых луж,
она общается с растрёпами,
что принимают солнца душ.
И кровь с воробушком торгуется,
кто веселее и бодрей,
иль подлежащим, иль сказуемым
в размер подбросит брадобрей.
Земная твердь гудит и слышится
в высоких сферах, в облаках,
альты высокие мальчишества
поют на светлых языках.
Берёз обводы в чёрных выстрелах
славянская в них брызжет кровь,
засохнет динамит корыстия,
а у белянки в сок — любовь.
Снега присели, пригорюнились,
у речки вроде паралич,
в кого они сегодня втюрились…
Да нет, весна поднимет клич.
Она подпрыгивает весело
по площадям седых столиц,
шалит, толкает ноги в месиво
и греет спины черепиц.
Мой город чтит её величество
в церквях пойдет переполох,
но тихий вздох, как электричество,
,судьба, и молния, и всполох.
Февраль сегодня закрывает глазоньки
Февраль сегодня закрывает глазоньки
он плачет, увядая на ходу,
скрывает след, и снега вязанки
и дует на распухшую шугу.
Он дальней далью и в полях не хоженых
ещё ворчит на дождик и пургу,
но язычок на почке потревоженной
уже краснеет в солнечном углу.
А на крылечке железы припухшие,
с парком по доскам движется ледок,
ох как трещат его запевы ушлые,
когда нога толкает отводок.
К весне прильнуть — никак, кусает оторопь,
её ярлык у марта на слуху,
но лишь апрель бросает вербе отповедь —
раскрой серёжки на цветном пуху.
Гордится даль у неба, просинь выпросив,
дорожки парка в синие круги,
всё в серебре, засыпано улыбками,
а к ночи звёзды на сырой груди.
Я на газетке краски буду смешивать
мольберт, да нет — гранитная плита,
она темна, так ночь куражит зеркало,
а на грехи — персты и глухота.
Вагон качается как в старости
Вагон качается как в старости,
трясётся полом на бегу,
я в шахматных плутаю зарослях,
сосед на белом берегу.
Доска зебристая, но в клеточку
конь чёрный с саблей не скаку.
Он королю, его высочеству,
дал мат, как просто дураку.
Теперь к окну с листочком — прописью
точу на полке карандаш,
но в строках вдруг дыханье робкое,
замкнулся юности коллаж.
Что увидать хотелось в осени
на берегу своей весны,
да на закате ярки просини
и глубоки прощаний сны.
Пришла в дыханьи, рифмах прошвою,
подняв волнений кулаки,
глазами смотришь в ямки прошлого,
любовь пусть тянут бурлаки.
Тобой весёлое всё скручено
в какой то узел волновой
прибой, отлив, под взмахи рученьки
и лунный свет над головой.
Тобою яблоко надкушено,
я ем с зелёной стороны
и смотришь на меня сквозь кружево,
да с поворотом, со спины.
Косые струи длинных линий
Косые струи длинных линий
в холсты уверенно ложась,
настроят творчества будильник
на ненасытность слова джаз.
В нём ритмы вечно с горлом спорят
до крови, ветреной слезы
и изгибают волны моря
во здравье детской железы.
Здесь саксофон горластый кормщик,
а пианист как шалопай,
он пальчиком бемоли морщит
с ударником их ставя в пай.
А вот в октаве рифмы полдник
тромбон с трубою льют огонь,
ритм — группа это главный модник,
но управляет всем ладонь.
Свеча органная взбесилась,
мерцая, полыхнет сполна,
то пыхнет к звёздам звука сила,
ведь музыка стиха вольна.
Препоны, времени законы
закрыть пытались полынью,
но подавало время звоны.
За то и рюмочку налью.
Опять звонок в пустой квартире
Опять звонок в пустой квартире.
К дверям бегу полуодет,
в глазок — там будто в старом тире,
ночной греховный силуэт.
Где тело, где душа — не знаю,
что надо путнику, спроси,
а за окном всё стонут стаи
в нём снежный полог у Руси.
Во снах приметы хороводят,
что чёрный скажет человек,
ужель машины и поводья
поскачут, догоняя век?
Где подлинник? В клавиатуре,
иль в виртуальной темноте,
в грехах, что прячутся в натуре
на нотном стане в наготе.
Созвездья прячутся в корзинке,
как озаренье — апельсин,
он новогодний дар кузине
и киви жесткий лик ворсин.
Всё это юг, морские звуки,
под одеялом степь в аршин,
но волны тянут к горлу руки,
но в этом мире я один.
Грузинки речь, ужель Марина
черты забытые листал,
киндзмараули — вспомнил вина,
и гор высокий пьедестал.
Они под небо в белых кручах
и время им лишь для морщин,
а гордость здесь дыханье, участь
среди седеющих руин.
Я помню оторопь кувшина,
Куры звенящую струю
и звон монет, как у алтына,
подвесок женскую судью.
Ты обольстительно спокойна
в глазах темнеет синева,
твоя фигура нежно стройна
в ней безрассудность колдовства.
Но кто — то дышит прямо в двери
звонок набухший в ухо вшит
под утро в снах всплывает ересь,
а вот сознание молчит.
Опахнуло опалом кристаллы
Опахнуло опалом кристаллы
что наутро на левой руке,
золочёный, но кажется талый,
солнца луч на дремотной щеке.
Дали будто в окошко стучали,
шубки белой подсполз материк,
у сосульки звенели печали,
в ней весенний запрятался крик.
Рано, рано — снежинки сияли,
белой крошкой припудрив следы,
будто небо на белом рояле
клавиш белых смыкало ряды.
Но меж ними, бемоли всё кролем,
не меняя лазурной щеки,
скачут, мнут воробьиную долю,
разбивая капелей зрачки.
Наст под лыжей скрипит очень лично
и коньковый наморщился старт,
ты на ля, я на ключик скрипичный,
мы по звукам побили поп- арт*.
Скрябин тоже окрашивал звуки
мы собрали их в белый алтарь,
перебрали основы науки,
в острых гранях скрестил их хрусталь.
День прошёл, паруса зашуршали
то пожар в нашей новой строке
в каждом стёклышке алые шали
и кресты на парном молоке.
*Поп-арт — художественное движение, зародившееся в середине 1950-х годов в Великобритании, который стал дерзким вызовом традиционной живописи, поскольку в нем делалась ставка на изображения из массовой культуры, включая рекламу, комиксы.
Вот и ветер запоёт
А ты стоишь с поднятой скрипкой,
вот — вот и ветер запоёт,
вздымаешь шаль, скрипишь калиткой
и струны новым звуком влёт.
Весна играет, чувства жалит,
венец мать — мачехи, как щит,
а у крыльца всплакнула наледь
и стайка воробьёв скворчит.
Всё поднимается, на плечи
где подхватили малахит
и веточке хмельной кузнечик,
решил исполнит новый хит.
А мы как будто позабыли,
что здесь в автобусе народ,
забиты рядом в солнца пыли,
нас обличает глазок грот.
Меня волнует запах тела
и влас летящих прямо в нос,
когда я трусь в височек смело
и провалюсь в упругость кос.
Она смеялась, угрожала,
мы как невольники в толпе,
и вдруг зубком меня прижала
в весенней робкой скорлупе.
А утро в холод
А утро в холод… В дымке вижу
у солнца ранние бока,
позёмки их щекочут, лижут,
и за щеку, и в облака.
Ты рядом, валенками топчешь
тропинку, что была вчера,
она как будто много ночек
ровняла зиму без пера.
У речки прорубь, бровь нахмурив,
блестит незрячая ледком,
тут жизнь, отнюдь не для амуров,
лопату греть ли под кустом.
Кудрявый воздух, вёдра в гору
и по колено в новый слог,
он опирается на веру,
тропинка словно рваный клок.
А утро барабан сгущает
повис в гульбе переполох,
счастливый призрак в сотах шает,
подпрыгнет он — замах неплох.
Сосед, встающий спозаранку,
калитку ищет, где она —
воды бы надо, дров вязанку,
вина бы выпить, но жена…
В окне сурово фото -диво
алеет в сплаве монпансье,
в альбом семейный, так игриво
мороз подправивший досье.
За полем лес застыл колючий
с обидой смотрит на погром,
ведь мы с лопатой ищем ключик,
спровадить зиму чередом.
Занавески — сказок фрески
Занавески — сказок фрески,
вороньё,
кружевные юморески,
стуж цевьё.
На берёзовых закрылках
фортпосты,
а январь грозит ухмылкой,
день в кусты.
Грозный хан седьмого неба
на стреле,
серебро отлей у снега
в хрустале,
Чтобы изморось ресничек,
жар щеки
вспоминали звон синичек
у реки.
За стеклом снежинки пьяны,
тихий стон,
звук забился в фортепьянный
Вальс — Бостон.
Ночь упала с угольками
на окно
заскрипел снежок шажками
на рядно.
Вышивает нам морозец
василёк,
серп склонился к темной розе
и прилёг.
За трубой бочок погреет,
умыкнёт
сноп златой, да в верх по реям
к звёздам влёт.
Длинная нить тоски
Ночь, длинная нить тоски,
фонарей лоскут в окне,
тишина, молчат мостки,
дом — аквариум на дне.
Только луч твоей руки
и волос пучок среди
белизны, но вопреки
слову цвет — не разбуди.
Но ладошкой зачерпну
угольки, твоей борьбы
сквозь беспечную копну
музыки и ворожбы.
Пусть сожжёт моя ладонь
тот янтарь, комок огня,
солнца жаркая юдоль
стой, держись теперь меня.
Ххлеб да на поду ржаной
прост, с горячей головой,
спас его наверно Ной,
вместе с русскою совой.
А она с утра в сенца…
Ухнет и прощай душа,
как синица в багреца,
до весны гулять греша.
На улице сейчас бело
На улице сейчас бело,
хотя с утра не жгла заря,
но нанесло снегов зело…
Желто в кругу у фонаря.
Иду за курткой, жёлтый бред,
пацан, рюкзак, и вот ответ,
в рекламу, прямо в интернет,
где алый парус, где корвет.
Я удивляюсь языку,
ведь вроде русский, а Boku,
помпончик прямо к моряку,
что с кинофильмом на боку.
Я удивляюсь, это грех,
с утра голодный в интербред,
хотя бы горсточку орех,
ах та одежда, кожи бред.
А парень куртку расстегнул
достал мобилу и заснул,
он словом что то гнул и гнул,
девчонки мимо, словно нуль,
Но вот одна моргнула — Ма,
штанишки сморщились — игра,
но флаг навесила корма
на абордаж, но нет багра.
Автобус встал и тихо –чмок,
она в него, он уголёк
вкатился в двери как комок
и деву с жадностью увлёк.
Мой сайт закончился — ау,
мне на работу наяву.
О, если время топчется на месте
О если время топчется на месте
не тикают часы, у стрелок нервный тик,
и девушка по замыслу невеста,
что отделяет от зари лишь воротник,
наполнит рюмочку, коньяк неистов,
он превращает нашу деву в бунтаря,
она добавит свету солнца искру
в стихи прибавит лучик янтаря.
Конец сезона, штормы ненасытны,
стих пляж и неба мавзолей,
а чайки крик, он право как бесстыдник,
несётся в пыль небесных вензелей.
Аллеи заспаны, вовсю звенят фонтаны
и сосны сумрачны из –за косы,
а статуи пробравшись сквозь каштаны
по прежнему блюдут судьбы посты.
А волны всё кидают в берег крести,
шум сумасшествия из тысяч флейт
наверное, призыв к забытой мести,
а может след давно прошедших лет.
У звуков есть одно на дне предместье,
то рифов преднамеренная связь,
лишь тон один их связывает вместе,
церковный звон, где плачет ловелас.
Волна на приступ грудью горделивой
в ней юности задор и спеси вздох,
откатится о скалы бросив гривой,
то мрак, и свет, и чародей седой.
А в час отлива губы станут нивой,
и платье, кожа, всё земное дно,
и чья — то жизнь предстанет сиротливой
и не зажжёт янтарное вино.
За окном свет добра
За окном свет добра,
пастила, облака,
солнца жахнет игра,
шторы сдвинет рука,
словно водораздел
в нём лимон обалдел
и прищурился глаз —
мой и твой, добрый час.
Оба что то нашли,
для прозревшей души,
словно в клин журавли
клик –в реке гладыши,
и считаем мы всплеск
в ритме наших сердец
разгорается лес
рифмы огненной чтец.
Страсть на кончик иглы
до венца, до колец,
пробралась к пасти мглы,
в затаённый ларец,
солнца луч озорник
сквозь замочек ресниц
медноликий горнист
от меня с зорькой — ниц.
Отвори те дары
голубые, как дни,
блеск пустой мишуры
не тревожит огни,
надо знать, куда встать
всем листочкам на зло,
о цветах помечтать
встав с тобой на крыло.
Январь и солнце
Январь и солнце,
морозный воздух
во мгле подсолнух,
на щёчках розы.
Дыханье неба
на каждой ветке,
звезда и нега
с утра гризетка.
Вся кружевная
из полусвета,
почти нагая
не ждёт совета.
О, младость помнит
и краски лета,
где взгляды томны,
ледок балета
вздымает формы
и хохот света,
у слёз платформы
любовь и вето
к губам покорным,
в начале года
все словно горны
в медовых одах.
А вечер дурень
с луной в пурпуры
и чем окурен
селены шурин.
Он в белом, в белом
бескровно время,
заиндевело
природы бремя.
А юность справа
в весёлой шубке
и вся орава
готова к шутке.
Ломтик месяца в стакане
Ломтик месяца в стакане
ложкою поддел и съел,
не глумись в людском канкане
эротический удел.
Кислота. сладка забава,
губ-то сладость — словно мёд,
на пирушке девы слабы,
но задумчивы сквозь лёд.
Протокол, пропащий голос,
танцевать хоть до утра,
венгры, немцы, каждый холост,
лифов вечные ветра.
Зоосад, родился львёнок,
имя, радости обряд,
он сегодня из пелёнок,
может Ваня, русских брат.
Месяц спать забрался лихо
не с пастилкой, в тучу — шасть,
зуб задел случайно вилкой
разодрал в чернилах пасть.
Танцевать, а где же сырость
из раскрытых желтых глаз,
мне любовь дана на вырост,
заглянуть бы в вырез — лаз.
Но она в ледник забилась,
вплавь за дальние моря.
Стой, я вроде не бомбила,
тормоза ещё горят.
Мне полячка приглянулась
ще на ще и щебетать,
но внезапно, как манула,
ох избавь меня, не тать.
Времена всё изменили,
всё поставили в следы,
даже эхо отменили,
всё в заветы бороды.
Я вчера забыл, чем жил
Я вчера забыл, чем жил
и в любви повис предел,
в ухо поцелуй вложил
и серёжку в мочку вдел.
Просто влит тоской в ладонь
теплота в ней, хлебный дух,
ах как хочется пардон,
прошептать в слезе для двух.
Ты, дыханием щадя,
в заговор пустого дня
вбила в капельку дождя:
небо, синь, ах, пятерня.
Да она уж от меня,
проскользнула, шесть крыла
Серафимы — смесь огня,
много света и тепла.
В красном, розовом, в зелёном
В красном, розовом, в зелёном
подзадоренном постом,
словно мы в рубашке с клёном
в осень светлую притом,
да и ёлку, бусы, лампы
на костёр и в небеса,
так на сцену, в свете рампы,
двинет девочку коса.
Прочитать набор смятений
подслащённый серебром,
укатить желанной тенью
со свечой в настырный бром,
бровь поднята удивлённо,
ведь второе января
воскресенье, можно сонно
лечь, не догоняй заря.
Веки даны человеку
спать, закрывшись от тоски,
дан тот чин до полувека,
дальше бабочкой грести,
то проснулся, то забылся,
то горбатят кирпичи
сон сегодня не свершился,
не задуть бы свет свечи.
Забудь про вольницу
А вот и наша комната,
на стенке телефон,
сиди, не дуйся, скомкана
душа, как тот плафон,
он жалкий, он подорванный
и жёлтый бини фон.
По стёклам, подоконнику
простёрта суета,
не надо ли с иконкою
и наложить перста,
иль сбегать за икоркою
и водочки с утра.
Сиди тихонько потчуя
кота на полчаса,
квартира, ваша вотчина,
и бантик и коса,
трельяж, то червоточина,
у яблока оса.
Зеркалье заморочено,
за ним все лебеда,
не спрятать в стёклах отчима,
ни светлого пруда,
ни паренька охочего
до мёда без труда.
Рука не скажет подчерке —
накручивай, валяй,
качай ногами в очерке,
как ложка крутит чай,
и ловкость босоножками
в бостоне совершай.
Не выходи на улицу,
авто не приглашай,
сыграй сегодня в умницу
сшей новый малахай,
ведь вирус звякнул унцией,
в заоблачный портал.
Забудь, забудь про вольницу
кулак не разжимай,
давно забыли школьницу
и матушка и май,
но смотрят за околицу —
почаще приезжай.
Под Новый год на пироги
Под Новый год на пироги,
ну брат, куда теперь пойти,
повсюду вируса круги
и снег, мороз, да и не зги,
вот разве кухонный шесток
в замесах видится восток.
Гляжу в окно, там самолёт,
Ильюшину поставлен лот,
А рядом кто …? Кого-то ждёт,
закутанный в кудрявость сот,
машинный пар и провода
вот вид с седьмого этажа.
Мальчонка с санками пророс,
нажал, прижал… А пьедестал,
вот догоняй его мороз,
а человек снежинкой стал,
и отразился в желтизне
он и фонарь, горят во сне.
Ну а пирог, он вспух, полез
на стол, квашня ему как бес,
вот противнёк, влезай без слёз,
начинка рада до небес,
а печь уже ворчит, скворчит
румянит бок, теперь молчит.
А гражданин и самолёт?
Желток теней дышать не смог,
вот будто шьётся переплёт,
нога, прыжок и снежный смог,
следы затягивают нить,
ни дать ни взять, а надо сшить.
Ох, по квартире дух, пирог,
он пьёт зарю, последний вздох,
окно задумчиво, вот рог,
поёт авто, конец эпох,
лишь тень обиженная враз
желтком висит, что рыбий глаз.
Пирог с картошкой, с ветчиной,
а вот с капустой, это мой,
мороз крепчал, в стекло луна,
а лампочка, её корма
яичко в смятку, желтый клок,
сюда б поэта, нужен Блок.
Поэта нет, но есть монтёр,
на ель повесил он парик
и вот из лампочек костёр,
тут хоровод, и чей — то крик,
луна, чуть не сошла с ума,
но рядом облачка сума.
И княже, вроде Калита,
всё серебро, за борт рука:
снежинки, звёзды, всё с листа,
посланье нищим сквозь века,
я стол накрыл на много рыл
припомнив, Гоголь многих скрыл.
Квартира вздулась, поплыла,
окно вспотело, глаз луня,
за стол, ужели с вертела,
вся нечисть и её родня,
в центр панночка, а Вий с угла,
над пирогами ручек мгла.
Внезапно вой, труба гостит,
то ветер в горло фонаря,
все гости в миг в заветный скит,
всё, всё, теперь до февраля,
открыл глаза, ветрище стих,
ох сон, в тебе родился стих.
У Луны свои законы
У Луны свои законы,
у неё свой пьедестал,
из –за изб её поклоны
сверлит старенький хрусталь.
Стёкла синью обносились
запечатана зима,
привалилась к раме сила
златокудрая кума.
Тишина, как наважденье
веткой хлюпает она,
у стола стихотворенье,
под кроватью бузина.
В перебор клюют ресницы,
на подушке глыба снов
ты сегодня ученица,
завтра первая любовь.
Я молчун не твой попутчик,
говорливая моя,
строчки складываю в кучки,
рифмы круче бытия.
Зазвенело, заалело,
голубые небеса,
птахи встали и за дело,
где-то звякнула коса.
Так, не спав, тянул словечко,
видя верфи корабля,
губ блестящая насечка,
приуныл — не для меня.
Лета уклон, но оно не одето
Лета уклон, но оно не одето,
только у речки цветов эполеты,
скачут усталые блики от плит,
купол златыми слезами облит,
чёрные старцы, морщинистый лик
к паперти светлой губами прилип.
Вот они мира небес опахала,
вяло застыли в средине квартала
эхо долбит по асфальтовой тьме,
красный фонарь на углу на корме,
улица камнем очистила дно,
шкет с нею в майке в цветах домино.
Люди и камни, их рядом маршруты
тяжкий булыжник страдает от смуты.
палец, курок и летит наш брелок,
черной страницы, земли уголёк,
даже порою астральное всё
бродит в оранже и крутит серсо.
Это всё было, когд- то маршруты
в дальнюю тьму увели арнауты
славили Даму и слог был игрист,
всё завершил на бегу футурист,
также и солнце, срывая покров,
греет и тешит каменья из строф.
В этом затёртом губами сатире
жили мы долго в изогнутом мире,
только сирени живая метель
запахом жгучим укажет нам цель,
девушка в белом, зарянка — заря,
крестик, плывущий в семью звонаря.
Читай от ночи до зари
Осенний вечер, да не вечер, вроде ночь.
в стекле фонарики дрожат и корчат рожи,
а городок шагает волоком и прочь
от всех веков оставив завороты кожи.
Они в болотах, на пригорочных весах,
и крепко спрятаны в морошке и морозах
и в бабкиных, уже седеющих косах
распущенных на сон, как вся земная проза.
И гуси в небе прорезают клином клик,
а вот стихи, забытая навек простуда,
что забралась под кость и вздыбив материк,
по главной улице шагает ниоткуда.
Здесь всё запутано, костёл, тропарь, кафе,
а храм взорвали, словно взбили фанты,
там крест на память в замутнённом галифе,
как будто только он и встретит оккупантов.
Взошла луна, всё черное в приливы лип,
на воздухе ноябрь, какие тут багрянцы,
но снега нет, на площади желток пролит,
на сковородке дней не вспенятся румянцы.
Лишь красного испуг, сменяя автодрайв,
зелёный, жёлтый в слух, авто на мокром танцы,
с топографом сверяй заснувший календарь
и не забудь букет с душистым померанцем.
А свадьба, и духи, и свет свечей, и глаз
невинная, прости сны платьев белых шелест
и руки на руле, то первый ловелас,
не дрогнет этот сглаз у тоненьких бретелей.
Проснулся, на часах всего пробило три,
до первых петухов, вкруг снов я круг намечу,
колайдера кружок в Швейцарию спусти
и к завтраку кусок намажу сочным лечо.
Наука, уж прости, жжёт в винном много свеч,
напишет на груди: мезон, протон, нейтрино,
нельзя произнести…, в Вероне дразнит меч
из страсти сотканный и чёрной крови — трио.
У женщин, у невест здесь острый взгляд наяд,
горячей дерзости домов седых вендетта,
из хроник взят, он честь твоя, печаль и яд-,
в веках назад, встречала гнев семьи Джульетта.
Читай от ночи до зари, поклоны бей, звони,
сосед заглянет, не нужна ли мне малина,
иль девушка напротив в гордом мини, дни
ведунья проводя, за искаженьем линий.
Лечись и жди, в окно с утра чуть -чуть вздыхай,
асфальт хоть распахай, он брызгами моргает,
и если птицы чёрные подымут грай,
прости им всё, им это осень помогает.
Бывает в северной глуши
Бывает, в северной глуши
мелькнёт гроза, а свет гулящий,
достанешь свечку, вот пиши,
строка становиться кормящей.
Как трудно букву завернуть,
перо шагает наудачу,
привыкли пальцы — буквы в стук,
хоть дома клавиши, на даче.
Правописания наклон,
что исполняли школярами,
и дед святитель, м небес клон,
писал записки над полями.
Он букву вкручивал в сафьян
свеча коптила, будто у изгоя,
но был духовно осиян
служа, молясь у аналоя.
И вдруг поймёшь, что это мой,
то друг из времени иного,
и станешь буквы ставит в строй
из старого, но золотого.
Свеча в полуночь оплыла,
придумала себе отдышку,
но за спиной уж два крыла
со мной вписались в строчку, в книжку.
Зачем мне сумерки
Зачем мне сумерки
уж лучше непогода,
пускай гроза с сумой
стеной стоит у входа.
И парк недвижимый
подвесили, но грубо,
слезой воздвижимый
с заливов Санта –Крузо.
Постой, вот первая
считает дни у входа,
а листья прелые
уже лакают воду.
Минута выбора
ласкает время года,
столетья вымечко
нуждается в свободе.
Иду по сырости,
в каких веках блуждаю,
ведь я с кавычками
гуляю по Валдаю.
И тишь звенящая,
в ней огонёк мерцает,
вдруг фортепьянная
соната с клавиш тает.
Бемоли длительны
над розами страдали,
и пальцы твердо литерны
по чёрным к Цинандали.
А ночь с слезинками
в окне желтея млеет
но лист лезгинкою
в носочек, не жалеет.
То фото прошлого
оно в альбоме жило,
целуя прошвою,
что мать моя любила.
Здесь слово «Фауста»,
шабаш и тьмой укрыло
и даже фраерство
не выдержит посыла.
Луна серпастая
вздохнула и застыла
глазами пастыря
виденье подаотло.
Бреду в тоскливую
заплаканную осень,
что темень сливою
не подсластит, не бросит.
Беда фонарная
у самого крылечка,
грозит мне карою,
ах, лучше б зрела свечка.
Включу приёмничек,
а он уже на нарах,
хрипит себе наёмничек
на языке хазаров.
Октябрь, ужели половина
Октябрь, ужели половина,
листва постыдно утекла,
её прощальная кровина,
в закатах прошвой купола.
Ночь засыхает, в звёзды лает,
как порох взмыл вороний грай,
удар крылом, как сто нагаек,
а на окне цветёт герань.
Веками смешивая глину,
народы смотрят в высоту
там звёзды двигают долину
намедни строят красоту.
Она плывёт в сияньи лунном
уже нащупала восток,
но стрелы отданные гуннам,
для новой жизни шлют росток.
Кто ты, взгрустнувшая над миром,
ужель Полярная звезда,
ты, упоённая сапфиром
на нас наложены перста.
Иль слог, навязанный сатиром
взяв ядовитым языком,
чтоб кровь любви вручить вампирам…,
я ж с лирой за стеклом с цветком.
Пусть губы солнцу жжёт труба
Октябрь, туман, берёз не видно,
бреду к последнему костру,
что развалился в ивах дивно,
трепещет, грешный, на ветру.
А сбоку лужица игрива
морщит, лист вроде обалдев,
ладошкой жёлтой гладит гриву
тихонько повторяя напев.
И в зеркале, как гунн брезгливый,
меж обвалившихся коряг,
я увидал глаза — две сливы,
откуда в водах сей варяг.
Наверно мыслью провалился
и измеренье переплыв
под новым солнышком ухмылка,
в глазах данетки* зреет взрыв.
А может листья перепрели
и аберрация ума,
в них девы жаркие как прели,
а у меня стихов сума.
Но странно, кто-то из тумана
шагнул на встречу… стой, нога,
ты, тело жалкого обмана,
наставить хочешь мне рога?
Откуда юности напевы,
когда делили невода,
в них попадали королевы
и мы, случалось, навсегда.
Глаза любви всегда открыты
в неверном свете ты — судьба,
уйди из этих жёлтых вытей,
пусть губы солнцу жжёт труба.
*игра в ситуации.
Дайте жить и дайте выжить
Автор с пьесой, как механик,
не заела б шестерня,
а читает всё ж ботаник
цветом метит имена.
Режиссёр ногой болтает,
карандаш уже косой,
наш состав тихонько тает
прямо в книжке записной.
Роли словно ноты в поле
репетиций полынья,
маки, барбарис и сори,
плюс замыленый кальян.
Все сегодня словно пьяны,
тянет старая яга —
тут кругом одни изъяны,
глянь на нового врага.
В темноте, вдруг щелк и скрылось,
свечка в двери, как слеза,
режиссер, его здесь милость,
а тусовка — дереза.
Закрутилось, закружилось,
щёки бросились в глаза,
заметалось всё враз, в жилу,
фраза, гибкая лоза.
Рампы свет, погас скворечник,
паутинка на носу,
тишина, как будто вечность
я всердцах в партер несу.
Дайте жить и дайте выжить
слово главное сказать,
на закланье даме рыжей
дар цветов и всем — виват!
О Фридерик, ты зрил в грозу
Ох, это было в старом веке
на празднике под Рождество,
застолье пело, ставя вехи
средь русских девок и кино.
Но кто-то сел за фортепьяно,
на клавиши вскочил Шопен
и романтично, очень пряно,
спел сельских праздников рефрен.
Компания вдруг завозилась,
застукал пяткою шатен
и голос пробует верзила
что б взять любимый ля патент.
А музыка стихая, всхлипнув
в бемоли спряталась, в кусты,
но вдруг воскликнув горлом скифов…,
ах каблучки, балов хвосты.
Акцентов ярких позументы
ритмичность шутки и лады
для дам цветов живые ленты
и ножки взмах в лучах звезды.
А звуки бабочкой порхали
срывались с клавиш в жёлтый дым
как будто платья Мата Хари,
средь танца страсти запятым.
Закрыл глаза, в шампанском робот,
он всё выкручивал слезу,
последний такт был очень робок,
о Фридерик, ты зрил в грозу.
Уста твои глаголят чары
Уста твои глаголят чары,
воздушно ветреные дни,
с хазаров вытканы болгары,
качают головой они.
Там Парацельсия зеркалы
привычно смотрят в глубь веков,
где песню скромную цикады,
воспел рассеянный Эзоп.
В долине роз мы повстречались
навстречу лепестки легли,
в ладони судьбы обвенчались,
цыганский «лево злат», не лги.
София, вольный путь Дуная
и мы на паперти любви,
и свесим ноги в соты рая,
медово с солнцем визави.
Оступиться в бездонную ересь
Шарль Лонсевиль.
По мотивам повести К. Паустовского.
Оступиться в бездонную ересь,
меж лохматостью звёздных ярил
на краю, в оружейную прорезь,
на могильной плите… Из чернил
что оставил в крутых заворотах,
как графиты — архивный злодей,
жизнь француза на огненных нотах,
прописал записной лиходей.
Посмеяться, остынуть и сгинуть,
поэтессы слеза дорога,
он из Франции ждал Коломбину,
не дождался, судьба пустельга.
Высылаясь из русской равнины
в рвань озёр и седую пургу,
Александра видал именины,
и пушкарского рабства игру.
Пилигримом в затёртой шинели,
где Московская сажа на грош,
он искал революции мели,
как мужик с гребешком и на вошь.
Передача свобод гильотине
королей поглотила, а с ней,
Марсельеза воспряла из тины
героических скомканных дней.
Шарль попал на другую планету
в колесо убегающих дней,
где на спинах рубцовую мету
мужику набивает плебей.
Серость неба подсвечена снегом
из саней — на колени душа,
она тихо прощается с телом,
был француз, стал в России левша.
Судьба не свернёт
Судьба не свернёт, коды и ко двери найдёт,
спиралей тенёта прочтут эхолоты,
пилот размотает, подняв самолёт
посадит Гогена в Таити за злоты,
цивильное всё, как больного залёт,
тут просто, невинно и всё очевидно,
и девушки сочны, и брови в разлёт,
душе утешенье, на взгляд примитивно,
но краски, как свечи готовы в полёт.
Бредовые физики, время под спуд,
паук не учён, вот и мозг не опухнет,
он тянет подтяжки на пойманных мух
и с девой скучает на завтрашней кухне,
зачем мы учились, прошедшего бред,
нам гранки диплома, остатки фальцета,
услышит его и Джульетты портрет,
задуманный Полем под звуки монеты,
но франк прикарманил, проснувшись, поэт.
Цивильные брови, в глазах синева,
ты русское поле, цветочное море
и косы мерцают, как в утро Нева,
но губы сквозь зубы шепнули мне сори…
А может по братски — бутылку вина
и заспанный вечер уже семицветен,
раскрытые плечи подсветит луна,
где с радугой звёздной забрались в браслеты
счастливых созвездий седых имена.
Щекой к её ногам припасть
Так листья медленно по- птичьи
в рассветном сумраке, все в масть,
что б подарить земле величье,
щекой к её ногам припасть.
Но помню и ресницы смеха
бровей разлёт и небеса
а на плечах, весь пурпур меха,
модна природная лиса.
Она с пригорка и под ёлки,
ну кто следы прочтёт с листа,
иголки те, как ёжик, колки…
Сто километров и верста.
Я вспомнил граммофон из детства,
то в сорок пятом и весна,
трофейный, он певал с наследства,
что Русь дала, в пути без сна.
Гармонь на столике молчала,
устала жить и выживать
в окопе столько раз звучала,
ей надоело воевать.
Листочек жёлтенький, последний,
умытый, жалобная хворь,
а за леском, весёлый гений,
закинет нотки в чашу зорь.
Осенняя грусть
В этом мире недавно зелёном
улыбнулась осенняя грусть,
с напомаженным губками клёном
и крапивой, что жжёт наизусть.
Убежать бы в столетние дали,
где архивные правят дела,
кем мы были и лучше ли стали,
сколько трещин судьба замела.
Все тревожней смотреть в зазеркалье,
в них цыганские вижу глаза,
карт — затёртых мельканье, каналья
и виной — обращённой гроза.
Посмеяться бы можно натужно,
губы молнии слижут слова,
но наверно, девчонке не нужно,
что бы вслед затаилась молва.
Потихоньку по капле до корня,
по туманам упавших росой,
расширяется осени штольня,
но горит золотою косой.
Вечера всё темнее и круче,
мы вселенские трогаем сны,
звездопадные грёзы певуче
между нами наводят мосты.
Идти ему так далеко
Его рассказы так грустны,
но вспоминает лишь о лете,
когда с распаренной весны,
питался корнем, аж с рассвета.
Ночные виделись углы,
глядела дева — королева,
где с маслица светились сны
и образа в поддержку Евы.
Ах солнца ангельского псы,
вы увидали это снова,
как Богородицы власы
на кружева, на лик младшова.
Вся в белом юная жена
навстречу шла и оступилась,
младенец вскрикнул ото сна,
а пареньку- вся крестна сила.
Теперь тоска, как вой волков,
он надо мной слепой и хилый,
его шаги — слова оков,
кто б прошептал ему: «Мой милый».
Слезою мутною сползёт
всё одиночество на блузу
солёность маленьких озёр,
как в лузу, хлебушка осьмуху.
Идти ему так далеко,
ещё шагнуть за дождь и тучу,
найти Марию не легко,
чтоб ей отдать в сохранность душу.
Грохот неба
О, туча чёрная не тает
всё ближе, ближе жуть её,
она как вечер нарастает
в подборах вещих вороньё.
И девушки прижав цепочки
косясь на грозный медальон,
что вот уже кидает точки…
По крышам звон: дон-дон, дон-дон.
И кто — то крутит круги стали
в нём раскалённое литьё
оно мелькает в круче талий,
о танца дикое житьё.
А ветер время нагоняет
трещат и гнутся дерева
ох эти жалкие слюнтяи,
ведь это жизни жернова.
Зонтов щетины — ёж восстаний,
но дождь все блузки победит,
откроет юных женщин тайны,
ох, этот ветреный бандит.
Он дуется, порой хохочет,
трясёт рябину как больной
и испугавшись, красный кочет
под листик спрятался хмельной.
Стена дождя и все под крышу
с испугу звякнуло ведро,
набились словно в норку мыши
иль пузырьки в бутыль ситро.
Позвал за стол, краюшка хлеба,
а к ней парное молоко.
В окне метанья, грохот неба,
а нам по-дружески легко.
Август
Я осенью любил смотреть в ночное небо
святая благодать в деревне дать и взять
звезду в мой каравай задумчивого хлеба
и в баньке отхлестать, как любит это зять,
и пива расплескать на камни для сугрева
ох если от тоски на полог сядет Ева?
У севера в глуши я не доступен зверю,
но звёзды потушить, та песня фонарю,
повесили его, что б не смущала вера
зато в вечор с внучком я карты всё сдаю,
к приёмнику прильну, а там помехи «Эху»
а лампа не проста, нет звёзд и эхо к смеху.
А утром к бочке вновь, холодное похмелье,
корзинку, ноги в брод и в календарь грибов,
тут лампа на мозоль, как стих и нетерпенье,
напишешь — вилы в бок, а всё опять любовь,
шагнёшь, а тут грибок и вспомнишь про Успенье,
а завтра в храм, послушать знаменное пенье.
Художник раскидал мазками краски в небе,
дыханье гобелена в заросли пруда
подсвечник солнца в лужу — люду на потребу,
оранжевой побудь, прощальная страда
не торопись, не шаркай ножкой злому Кебу*,
глаза прикрой и напиши на осень требу.
*бог северного ветра в древнеегипетской мифологии
Я тихо жду, когда уснут все тени
Я тихо жду, когда уснут все тени,
в окно влетит весенняя пурга
и запахи волшебные сирени,
и скрещена коленочек нуга.
Их обниму, губами обесценю,
они весь трепет, первая строка,
что подобает головокруженью,
нагая честь в руке и высока.
И наклонясь, и взглядом пробегая,
сквозь лепестки глазастая луна,
меня крестит из звёзд ночного гая,
целуй… И не твоя вина…
Вот луч средь горных туч
Погода как всегда
осенняя и зла
в глазах её вода
мутна, как жизнь козла.
Потянется слегка
и рожками поддел.
Нет силы для прыжка
и страшных децибел.
В лесах уже горит
калёный свет рябин,
осина для молитв
в ней маски коломбин.
А слёзы у берёз
из золота зарниц,
то азбука из грёз
для белых баловниц.
Вот луч средь горных туч
приди же на постой
и в пляске отчубучь
забытый домострой.
Не остужай, люби:
и мой ночной покой,
и краски, и стихи,
и Музу за рекой.
А ну-ка дверь открой…
Зияла пустота,
лишь ситца снежный крой
до нового поста.
И головы подняв,
как инок и монах,
в лучах святая явь,
она приходит в снах.
За домом липа
За домом липа, было две,
голубушку спилил обходчик,
была зима в календаре,
а он на лыжах сел на кобчик.
Одна подружка с января
скрипит корой и сердцем стонет,
но вот берёзка, как заря,
вздыхает рядышком в бостоне.
Сижу в тени, ловлю слова
ведь жизнь сливает горечь в искры,
но капелька росы права
разложив солнышко в регистры.
Внучок снуется, стрекоза…,
такая ветрено — игриста,
о этих крыльев — егоза,
цвета умелого бариста.
А пруд заставка в небеса,
собрал зеркальную картинку
и облаков седых коса,
а жёлтый лист принёс грустинку.
Я слово страшное узнал
Я слово страшное узнал
короткое, почти слепое,
оно средь звёзд как мадригал,
но «ноль на поезде изгою».
А в зеркалах стонал раскат
глаза его я ненавижу
их молнии рассыпал скат,
как злой расчётливый провизор.
За дверью страшно, дождь насквозь…,
ужели ночи даже мало,
быть может, всё поднять на гвоздь,
что вбит усилием вандала.
Но это грёзы, может сон,
петля тихонько застонала,
вошёл сначала зонт — бостон,
кружась в раскрасках карнавала.
Затем косы тугой затяг,
глаза былинного накала-
я промокашка, ты как стяг
в рубашке красного астрала.
Подарок на груди как плеть,
слова костяшки мне отбили,
мой щит заплаканная медь
у свечки, где вчера мы жили.
О дар невенчанной судьбы,
сбежишь ручьём холодной речи
трещат холопские чубы
так решено на лобном вече.
Листья дубравы молчали
Листья дубравы молчали
впитан лесной аромат
лодка на дальнем причале
там, где туман рыжеват.
Солнечный луч, запинаясь,
между стволами завис,
алые девичьи шали,
утра весёлый каприз.
Ветер не может забыться,
ветер строкою свербит,
свёрстаны мята, душица
в томик багряных обид.
К вечеру струны созвездий
звёзды на ключ намотав,
вставят созвучия бездны
в строй позабытых октав.
Зрачок, как чёрное никто
Зрачок, как чёрное никто,
и бесконечна взгляда бездна,
как цирк цыганский шапито,
где кровь чаровницы мятежна.
Проснулась новая заря
и колокол сзывает грешниц
прими покров поводыря,
чтоб в кулачок запрятать решку.
Сквозь кофточку лучи наги
и обольстительно гламурны,
зигзагом розовым легли
и стана берега лазурны.
А день смутился, заалел,
какие всполохи в природе,
и вдруг нахмурено созрел,
слезой пролился к новой оде.
Высокий берег, пьедестал,
у храмовой в берёзах горке,
я монолог в душе верстал,
но буква «О», язык в касторке….
Её краса — черна коса,
в глазах сиял кавказский почерк,
а в гласах — терпкости альта,
и нос под греческий заточен.
Как объяснить, пора, пора,
не понеси судьбы весталки*,
где тело — скучная чадра,
и не предскажут путь гадалки.
Прости, всё это ерунда,
лишь сердце может путь продолжить,
а эти дали, как страда,
для зёрнышка собрали колос.
А эту чудную страну,
что растворилась в зыбкой бездне,
мне вдруг напомнила волну
что завернулась в шар мятежный.
*Жрица римской богини Весты,
в храме они служили до своего 30-летия.
Носят головы как боги
Носят головы как боги,
грезят алчные мечты,
на груди в смартфонах блоги,
дома сладкие понты.
Книжки, ноты, в спорах фото,
девы сладостной коготки,
прима в Арагонском хота,
и испанские портки.
Надевая предков кожу,
проглотив отца халву,
покупает в залах ложу,
дамам дарит мишуру.
Новорусская богема
драит ручками бабло,
лишь одна у них проблема
лечь в посольстве, хоть на дно.
Модных слушают поэтов,
в позолоту льют вино,
и лобзают ручку в Лету,
кинозвёздам на зеро.
Говоря, что пишут книжку
по статистике давно,
подсчитали сколько виски
надо выпить за руно.
Постареют, погрузнеют,
в Лондон в папино гнездо
у камина ахинею,
а подагра им назло.
Высокий тенор голос муки
Высокий тенор, голос муки,
вечерний звон, степи поклон,
ты раздвигаешь стебли скуки
и гонишь тройку под уклон.
Душою русской наслаждаясь
на высшей ноте удаль вскачь
у девы вдруг кусочек рая
на грудь сползает, ты не плачь.
Любовь нельзя словам доверить
они не могут в пламя встать,
а страсти наши просто звери,
о знай Создатель, в этом стать.
Стать девушки, любимой, милой,
украсив голову венком
она какой то тихой силой
проносит жизнь свою дичком.
Мотивы Русичей сквозь жилы,
они порой как острова,
Украйны свет, её разливы…
и в хмарь и в снег на Покрова.
Высокий глас всегда счастливый,
но вечно прячется мольба,
глядя в глаза чернее сливы…,
пусть время скажет робко — ба…
Как мы забывчивы в улыбке
Как перехлёстнутые нити,
лучи размякнувших светил,
схватили нас на входе в Сити
и потащили в трек- трактир.
Там пиво, пенные напитки,
мужицко — бабий балаган
и тянут тихо кружки Витьки,
а кто — то вытащил банан.
Мигает свет то ярко-зыбко,
то как березовый шаман,
а на душе вдруг стало липко,
как будто тут не друг, а Mann.
На стенах рыцари в потехах,
иль толстяки, все в домино,
они ль не те, что к нам в доспехах,
с мечом ходили не давно.
Как мы забывчивы в улыбке,
они ж все думают о том,
прижмём мы русичей в их зыбке,
и бюргер здесь построит дом.
Испания Светлова
Испания Светлова,
Испания моя,
ты стала просто слово
в строках календаря.
Но где те дети, дети,
что выросли вчера,
вплывая на рассвете
где к Балтики корма.
Они давно забыли
погибшие глаза,
а мамы были, были,
их путь войны гроза.
За бабьи руссов спины,
повенчанных с борьбой,
где в бой ушли мужчины,
ребёнок стал родной.
Стальные сердцевины,
душа, струны колки,
натянуты морщины
у каждой от тоски.
Слеза, приправа к супу
крапивы зеркала,
она у развалюхи
с утра с росой взошла.
Война, не обессудьте,
спасаясь от одной,
но не меняя сути,
попали в храм другой.
Высокие ступени
высок народов дух,
не брали с деток пени,
за тысячи прорух.
Их матери сражались
с коричневой чумой,
скажи, зачем рожали,
любовь, глухонемой.
О женщины, вы с нами
жаль путь ваш роковой,
но родовую память
несёт дитя с собой.
Адель у кормчего весла
Женский флаг всегда Андреевский и в море,
белое и синий это фарс,
дамочка на суше если в ссоре,
мужики задули новый галс.
В каждой ямочке на щёчках завихренье,
в каждом взгляде гордости волна,
подари ка ей своё души творенье
не забудь…: колечко и серьга!
Петербург за алый парус с томной грёзой
и Адель у кормчего весла,
паренёк ей в ноги с белой розой
в эту ночь, где синяя весна.
Пётр сей град из всех морских сражений,
основал и Балтика к Руси.
Женского она была сложенья,
но теперь попробуй укуси.
Милая не может быть спокойна,
темнота и свет её души…
Но клокочут в жилах крови волны,
вал девятый, вёсла не суши.
Песнь любовную склоняя к мадригалам
мы всегда о тёмном не поём,
просто резче зазвучать в пылу гитарам,
горла очищают окоём.
Ах, тонка судьба прекрасной леди,
молодость не вечная река,
седину закрасит тоном тёплой меди
но опали лепестки цветка.
Май клейкие листочки
Май, клейкие листочки,
зелёный сарафан,
разлил не ставя точки
задиристый Фанфан*,
а девы раскраснелись,
зубастые лучи,
как солнышка шрапнели
веснушки алычи.
Мигают светофоры
вздыхают «Москвичи»
не дать нам нынче форы
мы просто горбачи,
но ветер перемены
одетый в малахай:
фиалки символ Вены,
у нас сейчас вай-фай.
А девушки как лиры,
душевные смычки,
их ловят ювелиры
на золота крючки,
иль просто хохотушки,
звенящее чело,
их называют душки
с улыбкою гало.
И двигаясь пугливо
по кружеву теней,
кудрявенькое диво,
я право, не еврей,
но вот глазёнки мило
сверкнули невпопад
то в раз заворожило,
мой флаг — грозы раскат.
Май бьёт свои баклуши
не ведая стыда,
шагают дамы — клуши,
как бомбы витража,
дурачатся молодки,
плодовые дитя,
ещё не мучат схватки,
грудей не окрестя.
* герой фильма «Фанфан –тюльпан.»
Спустилась ночь, полночи для пути
Спустилась ночь, полночи для пути,
тебя искать и вовсе не найти,
во снах, в сиреневых затейливых цветах,
как бабочка…., да нет, листами пролистать,
забыть что было, вновь строку начать
в ней запахов упругая печать
и голос и мотив из нивы кувырком,
тревогу записать в такт с ветреным борком,
ладошки рук, но где зелёный луг,
у речки в солнцепёк калёный слух,
он словно динамит, уже фитиль горит,
и локотки и вскрик, в пурпурности ланит,
упруга страсть, еще неведомая нить,
она в руках и спицей надо вить.
Но что-то скрипнуло, разрушив светлый сон,
и где те крылышки, закончил патефон,
застыло вновь пластинки колесо,
всё грусть, хоть солнышко в моё окно.
Стой, подожди, лучистый ока дождь,
венок сонетов я сплету, так хочет дож,
прославлю женщину и небеса,
и в вечность вознесёт её краса.
Как трудно мне идти за лотосом волос
и строчку пропустив сквозь душу светлых грёз,
понять, что счастье колкое из роз,
лишь лепестков пахучий симбиоз
тревогою оброс Наташи первый бал,
а я бы написал любимой мадригал.
Звук скрипучего пера
Ах эта шуба у весны,
она всё тает и вздыхает
окончен бал, а с ним и сны,
сбежит под носом вертухаев.
Река надулась, лёд вспотел,
под поясок берёт водица
и город Устюг под прицел
успела бы пройти седмица.
У проводов натянут нерв,
гудят растерянно вагоны,
зелёный спрятался от черв,
гадалкам шлёт свои поклоны.
Раскопы вечные, дожди,
по досочкам до переправы
и зычно сказанное — жди,
у молодых свои забавы.
Ручонки тянут ручейки
и вечер тучами замазан,
в разрыве алый взгляд чеки,
закат раздул вечерний разум.
На чём то пляшут звонари
перебирая звук усталый
и звоны словно фонари
в сосульках мечутся хрустальных.
А вдалеке фонтаны, взлёт,
где сумасброд прилёг на пузо,
там подрывник кромсает лёд
разбив плетей природных узы.
Вода вздохнула, напряглась
и понеслась, как с крутогорья,
с собой уносит про запас:
забор, дорогу, чьи — то колья.
И запад проглотив восход,
поток понёс зарю на спинах,
где отразился небосвод
в промоинах на чёрных льдинах.
Моя строка, как листопад,
всё облетая замечает
и женский свет моих лампад,
в одеждах зелени и чаек
и белый лист моих страниц
уже исписан… тихо шает,
весна природы, тоже миг,
но в нём повтор не умирает.
Прости, прекрасная пора,
мой след в твоих садах растает,
но звук скрипучего пера
возникнет вдруг в гусиной стае.
НАЧАЛА
Поэма
Пускай разрастается голос…
Райнер Мария Рильке
Чистотиной Анне Философовне
Вступление
Моя матушка, слёзы дождя
в Лету бьют, в пустоту с адресами,
были годы, и профиль вождя
шевелил на портретах усами.
Сколько судеб ушло в забытьё,
сколько гласов звучало натужно,
выстрел подлый вздымал вороньё,
а «марусям» всё мало, всё нужно…
Друга в вечно клокочущем: «мы» —
поднимала, держала под локоть,
уводила от грешной сумы,
не мешая заблудшим поохать.
Переменчивы жизни капели,
всё тоска да чужие углы,
сяду в детские — в небо — качели,
отвергая явление мглы.
Малышонок в рядне с петухами
на крылечке у старых ракит,
что так тянется к солнцу руками
и пока ещё с матушкой спит.
А заря, разгораясь, покличет,
в травяной уведёт огород,
родника ключевая водичка
обожжёт, и судьбе поворот…
Глава 1
Всё назад, всё в дымы провалилось,
на вокзалах гремучая смесь,
как крапива, молва обозлилась,
и невесты, как лебеди, с мест.
Вот и гость, он пока что служивый,
не конвойный на дальнем пути,
пусть полвека на месте прожил ты,
от гнезда предлагает уйти.
Пыль на улицах дождиком смыта,
и черёмуха вот зацветёт,
на реку, на баржу, как в корыто,
загоняют безмолвный народ.
На заре заливается кочет,
по росе, будто в старь косари,
не мужья, а лишенцы топочут,
не завидуйте им, глухари.
На причале баржа с «кулаками» —
позабудут раздолье земли,
сколько слёз, не пролитых веками! —
все булыжником в сердце легли.
Но ребёнок не может страдания
увидать за бегущей волной,
остаётся — как бред — ожиданье,
невесёлый навеки покой.
Наливается день синевою —
где герои, святые слова? —
все они под единой ногою,
кумачами забита глава
А малец, в сонном царстве блуждая,
помнил дом давнишних обид,
прошлой жизни альбомы листая,
новой властью беспечно забрит.
Комнатушка, с сучком переборка,
средь пожитков и «Нивы» кутья,
а ночами тут матова горка,
у попоек найдутся зятья.
Время-день все следы перемелет,
на стене куролесят часы,
эх, на печку бы, к дурню Емеле
или в сказку Варвары-красы!..
Бабки жизнь из сказаний и веры,
образок Вифлеемской звезды,
что давно ускользнула из сферы
будних дней, как призыв коляды.
В мае липкое листьев дыханье,
путь не близок, и тело в поту,
все прибрежные кочки — барханы,
память-струнка созвучна альту…
Что гудит на подвешенной лире,
наполняя звонком пустоту,
и мальчишка бежит по квартире
мать впустить в коридор, в темноту.
Вот и школы парадные двери,
краснотой опалённых ланит
между нами шагает неверье,
робость слов и убогость планид.
Притихают за рамами звуки,
за глухой занавеской луна,
круглый стол, переживший разлуки,
репродуктор, сказавший: война.
По мосткам щелеватым, раскосым
прошагает судьба-поводырь,
наши души как досочки босы,
мы советскую правим Псалтырь.
От зеркал запотевших соседских
отвернув свой насупленный лик,
повторяя пути Одиссея,
натянул тетиву ученик.
Глава 2
Пыль дороги, колдобины, ямы,
за больницею язва тюрьмы,
недовольные жизни паями,
доведём мы себя до сумы.
У развилки ту малость помножив
на расхлябанность дней сентября,
получаем ни рожи, ни кожи,
лишь грустинку о дне букваря.
Там доска с регулярным наклоном,
белый скрип на шершавом ходу,
буква к букве, извечные клоны,
по линейке ведут борозду.
День замялся, парадных хлопушки…
обернусь, изучив наизусть,
где там ножки, и глазки, и ушки,
и портфеля тяжёлая грусть.
И бушуют недетские страсти,
в пальтеце переросток, прости,
но от кос, что «неправильной» масти,
мне бы ноги скорей унести.
Время гложет да иглы втыкает,
недочёты всегда на виду,
мать о госте далёком вздыхает,
чугунок закипел на поду…
Осень кинет багряные краски,
за рекой пришвартует плоты,
эх, какие жестокие сказки
в основаньи надгробной плиты…
Глава 3
Это память былого, жилого,
кутерьмы у потока воды,
где голландец с отметиной грога
у царя испросивший судьбы.
Дом на цыпочках грезит рекою,
белокрылою чайкою спит,
вот взмахнёт на прощанье рукою,
вместе с маской Петра улетит…
Лист в петлицу до юного снега,
до колючей Полярной звезды,
что снежинкою с белого неба
пропорхнёт до закраин воды.
Раз в году открываю засовы,
кто стучится в такую пургу?
Неужели же счастья подковы
прогремят к моему очагу?
Вот двенадцать, почти задыхаясь,
стрелки будто закончили жизнь,
из «тарелки» вседневного грая
над страной прогремел оптимизм.
И на ели зелёной несмело
разгораются свечи мечты,
чтоб писать мне по чёрному мелом,
до конца, до последней черты.
Вековуха, она же разлука,
приготовит прощальную речь,
и безмолвно — ни стона, ни звука —
будет длиться она, будет течь.
Не дослушав слова пересказа
Одиссея, припомнив судьбу,
я на утро открыл оба глаза,
солнца луч прикусил мне губу.
Там апрель, не февраль, все в просрочке
и от этого лезут в пузырь,
май ещё не накинул сорочку
и не выпил задорный чифирь.
Но река переполнилась, вздулась,
а у Красного грозно сопит,
на быках, как на тонких ходулях,
разыграется новый гамбит.
И горбаты зачем-то пролёты,
жизнь моя ожиданий полна,
всё считаю я: чёты-нечёты —
то не мост, а живая спина.
Карандаш не забудет о лете,
заштрихует судьбы силуэт,
и гремят медяки на браслете,
чтобы вызвонить слово — поэт.
Глава 4
Август золото тронет губами
и уронит случайно в траву,
в дом иду я, зачатый рабами,
чтоб открыть там другую главу.
И разжались корявые руки
на листе… там засохшая кровь,
но натянуто горло при звуке —
не рифмуются кровь и любовь.
Оба слова знакомы герою,
в этих стенах горючая смесь,
не с любовью — с тоской и хандрою
закружилась подруженька-спесь.
Зыбка памяти гнёт и качает,
лестниц кованых прежний маршрут,
словно искра, улыбка венчает
подожжённый из прошлого трут.
Память, словно пластинка, кружится
да иголку ведёт в борозде,
и летит угорелая птица
за тобою всегда и везде.
Эх, мальчишки, зубастые лица
и смешинки чуть что на губе,
не сгодились для глянца и блица,
хоть мечтали о лучшей судьбе.
Посмотрев на себя в фотодымке,
помянув о тюрьме и суме,
обнялись по-мужски, по старинке,
слава Богу, что в здравом уме.
Глава 5
Перемены порой непонятны,
прежний вестник, но в новом седле,
на мундире же старые пятна —
кто живёт нынче в красном Кремле?
Время — стрелы, ну вот и случилось,
от конверта лукавая дрожь
прямо в сердце! У гостя кручина,
а на улице слякоть и дождь.
Всё прошло и с быльём улетело,
и война, и овчарка-судьба,
постаревшие руки и тело —
за предательство? С кем же борьба?
Стрелок ход, не дойдя половины,
на курантах как в коме завяз,
не признали в приезжем мужчины,
с кем в кровавую втянуты связь.
Глава 6
Гость ушёл, поминальные звоны,
но его, как себя, полюби?
И какие такие препоны,
и прикажет ли кто-то «скорби»…
Тем ли чувством тогда полыхали —
косы, росы — тот вечер вдали,
у девчонок мы звались — нахалы,
и ещё добавлялось — врали.
На площадке пред актовым залом,
зарумянясь, глядят в зеркала
та девчушка, что с бантиком алым,
и другая, что слишком смугла.
Выходя из парадного бледный,
прикусив на пути язычок,
я всей кожей почувствовал, бедный,
что судьбы уж закручен волчок.
На трамвайчике белом качаясь,
по реке завершая виток,
вспоминаю с бутылкой Токая
жизни прошлой бурливый поток.
Отрицая забот повседневность
и себя на карьерном ходу…
Вдруг уколет привычная ревность —
не забыть и в смертельном бреду.
Глава 7
За рекой деревенская свежесть,
тополиная бродит семья,
храмов древних потёртая снежность,
где давно не звучит ектенья.
За оградой казённые лица,
Свято-Духова бита скула,
и затёрта глазами божница,
и внутри разлилась полумгла.
До свиданья, задумчивый город,
палисады, слепые дожди,
сколько в дружбе былой оговорок —
впопыхах говорили: не жди.
Попрощались и враз разбежались,
оперившись, махали крылом,
на вокзал заскользили ужами,
вот и врозь — получили диплом.
Глава 8
Кто куда, я на север с узлами,
леспромхоз — небольшая страна,
мужики восседают как ламы,
завтра в лес, все мрачны с бодуна.
Уголок за холщовой завесой
да изба с величавым крыльцом,
не почуял себя тут повесой
новоявленный спец, а живцом.
Ромб в петлице да облик безусый,
но никто здесь не прячет лицо,
это их увозили «маруси»,
на сердца накидали рубцов.
Поутру ребятня будто цугом
собирается в школьный предел,
надо стать им наставником-другом,
а иначе здесь быть не у дел.
В кабинете висит стенгазета
с новостями, ушедшими вспять,
за окном разыгралась вендетта,
туча тучу не может унять.
Восседает воскресная скука,
у печурки как будто апрель,
и трещит, добираясь до слуха,
соловьиная пламени трель.
Вдруг над крышею что-то случилось,
то Покров застучал по дворам,
белы нити позёмка сучила,
с ней боролась старуха-труба.
А на утро былинная сила
до колена поля замела,
по дорогам позёмка трусила,
и над миром легла полумгла.
Глава 9
Что тут делать, какие приметы
доведут до угла и столба? —
не подскажут дорогу кометы,
и не крестят тут путники лба.
Колокольчик, как встарь, под дугою
словно плачет в бессилии дня,
судьбы насмерть спаялись тайгою,
здесь не примут чужого — меня.
От мороза туманятся взоры,
память, словно лошадку, гоню,
солнце скрылось в еловые горы,
тут поклонишься идолу-пню.
Но доехали — старая школа,
снеговик у слепого окна,
под лопаткою, как от укола,
заболела, заныла спина.
У печурки замызганной руки
грели дети, росточком с порог,
им втолковывали все науки,
на доске запинался мелок.
И учитель, седой и горбатый,
отбывающий ссылку давно,
мол, за критику и за дебаты —
польских слов полилось руно…
Разговоры с ним — не для газеты,
тут она и сыграла под стол,
столько горестного про наветы
не выдерживал русский глагол.
Глава 10
Ксендз не даром к дарам прикасался
и елеем помазал его,
но в ночи поперхнулся на галсе,
чёрный ворон ли знает арго.
Ковыляли вагоны по склонам,
где зелёная плещет тайга,
а потом то понтоны, то сгоны
и село на краю бочага.
На постой приняла баба Липка —
у неё всех война отняла,
паренёк невысок, в руках скрипка,
приглянулся, такие дела.
Он к тяжёлым не годен работам,
и очочки на крупном носу,
стал учителем и полиглотом,
пригодился в дремучем лесу…
Пальцы мерно и ровно стучали
по стакану, где с ложечкой чай
иль чифирь, что утешит печали,
оборвётся рассказ невзначай.
Глава 11
Ночь ломилась с лохмотьями снега,
попрощались, дрожала душа —
стар, один и какая там нега,
жизнь под хвост и не стоит гроша.
Соглашаясь с лошадкой покорно —
всё быстрей, и быстрей, и быстрей…
кто там воет в лесочке валторной,
может, ветер на трубах ветвей?
Вот и дома, и в комнате-штольне
темнота и не топлена печь,
за окошком мерещится шторм мне
и поляка негромкая речь.
По скрипучим хожу половицам,
вот в стекле просыпается медь,
взял лопату, прильнул к рукавицам,
усыпи свою боль, самоед.
Глава 12
Стрелки времечко вспять не отправят,
век, кончаясь, ногами сучит,
он идёт под орлом под двуглавым
и на племя младое ворчит.
А порой, издеваясь, смеётся…
Жизни рифма всегда на конце,
что ж, одно лишь тебе остаётся —
ритм не сбить и приятность в лице.
Посмотри на людскую тревогу,
оглянись на народ свой немой
и шагай с ним и бодро, и в ногу,
и настанет наш день… твой и мой.
г. Вологда, 2021 год.