Шла французская лекция о Ницше. А когда француз, прямо-таки захлебываясь от восторга, говорит в 1937 году о Ницше – это, конечно, что-то прямо относящееся к войне.
– А чье же это дело? – крикнула она. – Ваше, что ли? Да дай только волю таким, как вы… – Она махнула рукой. – А вот вождь нас учит, что советская печать – острейшее оружие и ее нужно делать чистыми руками, это вы знаете?!
И когда я ушел от этих досок и спустился вниз под белый купол музея, к высоким окнам, под целые столбы и туннели света, к своим каменным, бронзовым, медным и железным векам, я понял, почему Зенков поручил украшать храм именно Хлудову.
Я уже писал: ему были недоступны ни полутона, ни переливы. Он не признавал ненастье и серое небо. Все, что он видел, он видел либо при свете солнца, либо при полной луне.
Ученый, стоящий над художником, начисто лишал его творческой свободы, но зато он учил его конкретности, точности, бережному обращению с вещью, заставлял не только изображать мир, но и разнимать его на части.
И та моя давняя статья об этом художнике не удалась мне, конечно, только потому, что я тоже пытался что-то анализировать и обобщать, а о Хлудове надо разговаривать. И начинать статью о нем надо со слов “я люблю”. Это очень точные слова, и они сразу ставят все на свое место. Так вот – я люблю…
“Единственное влияние, которое испытал Хлудов, – это влияние верещагинского натурализма. Хлудов достигал временами значительных результатов, соединяя скупую, выдержанную гамму с четким рисунком”.