Стефания Вишняк
Испекли мы каравай…
Роман
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Стефания Вишняк, 2018
Олька, родившись в недружной семье, одержима идеей налаживания мира среди домочадцев, дабы не допустить ее распада. С раннего детства она берется за предотвращение этой угрозы.
В период отчаяния, осознав, что осуществление этой идеи ей одной не под силу, она вдруг узнает от своей бабушки об уже имеющемся у нее с самого рождения надежнейшем друге и покровителе — о ее собственном ангеле-хранителе, который еще с момента ее рождения готов прийти к ней на помощь, стоит лишь только его призвать…
18+
ISBN 978-5-4493-6372-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Испекли мы каравай…
- Книга I. Ангел
- Глава 1
- Глава II
- Глава III
- Глава IY
- Глава Y
- Глава YI
- Глава YII
- Глава VIII
- Глава IX
- Глава X
- Глава XI
- Глава XII
- Глава XIII
- Глава XIY
- Глава XY
- Глава XYI
- Глава XYII
- Глава XVIII
- Глава XIX
- Глава XX
- Глава XXI
- Глава XXII
- Глава XXIV
- Глава XXV
- Глава XXYI
Своим Ангелу и любимой доченьке посвящаю
Книга I. Ангел
Семейная сага
Глава 1
До возвращения с работы Катерины Гавриил успел погрузить в свой грузовик всю нехитрую домашнюю утварь и даже заколотить досками единственное окошко их глиняной мазанки. Едва завидев появившуюся на горизонте жену, он неторопливо направился к ней навстречу:
— Поехали, Катя, в Атбасар! — Решительно выпалил он, дружелюбнее, чем она ожидала.
— Явился — не запылился… — остановив на муже холодный презрительный взгляд, процедила сквозь зубы она.
— Та не придуривайся… Хватить о то бычиться, шо мышь на крупу. Поехали! Мы с Иваном вон усё вже погрузили… — Переминаясь с ноги на ногу, кивнул он на кузов со скарбом. — Та я жеш и ключ вже ему отдал… от этой чертовой халупы, будь она неладна…
Переведя взгляд с восторженно повизгивающей ребятни в кабине грузовика на избушку с невесть откуда взявшимся проржавевшим амбарным замком на входной двери, Катерина оторопела, почти физически ощутив, как ее душа медленно уходит в пятки: «Быстро же ты, гад ползучий, управился… А откажуся ехать, он жеш опять завьётца годика на два… Да еще и детей прихватит вместе с барахлом… И остануся тада одна-одинёшенька перед пустою хатою да посреди этой чертовой степи… Получаитца, и нету у меня другова выхода?.. И бесенят теперь этих, рази, вытащишь с кабины? И сам… Сам, скорей, паразит, здохнет, но ни детей теперь не отдаст, ни барахло не разгрузит. Это ж ему, наверна, там бабка разгону дала, шо заявился… Припо-олз… как тот уж…
Та, была ни была: поди, хуже, чем здесь, в Атбасаре не будет. Да и дети — такие же его, как и мои: шо со мною, но без него они полусиротами были, шо с ним — без меня будут… И начёрта тада, вапще, жить на этом свете?.. Сам наплодил, сам пускай и помогает их подымать… чем за другими юбками-то ухлестывать… Как завез в эту степяку, так пускай и увозит отсюдава! Это со своей родины я бы теперь — ни шагу, а его… Да гори она синим пламенем, эта его родина! Пропади она пропадом! Може, хоть в Атбасаре не буду, как похороненная заживо…»
— …Та и корову жеш мы с Иваном вже продали, пока ты на работе о то была… — похлопав по нагрудному карману гимнастерки, продолжал меж тем Гавриил, — там о то поросят на них купим или сначала за хату ращитаемся. А, када Иван продаст эту халупу — привезет нам туда за нее денежки: я ж договорился с ним еще утром, как тока приехал. Там жеш, Катя, мы с матерью присмотрели вже хатку о то для нас. Во-от… Щас прямо туда и поедем… И речка ж там — эта ж сама Жабайка тикёть, и школа — прямо через дорогу, и горсад жеш там о то рядом. А главно — свет у хате есть! Я жеш сам там лампочку вже укрутил!.. Так шо, там не то, шо тут… Та поехали вже, не выкаблучуйся!
Катерина не сомневалась, что мужем и сейчас руководит его закоренелая расчетливая бессердечность, но выбор для нее, похоже, не предвиделся…
— Лампочку он… А-а керогаз… керогаз-то мой не забыл?..- Спросила, наконец, она, постепенно обретая дар речи.- И керосинку ж, там — снял со столба?..
— Та снял! И усё узял! Та керосин жеш, шо у канистре там о то был — усё погрузил. Давай, давай, Катя, не выкаблучуйся, садись у кабину, та поехали. Тольку я себе на коленки возьму, нихай о то «порулит», — почуяв, что жена сдается, распорядился он. — Малую — ты бери, а Анька нихай посерёдке сядить. Поместимся усе! Надо ехать, пока о то не стемнело… Мине жеш теперь, видишь, бортовую дали… — суетился муж, уже в который раз проверяя наглухо закрытый задний борт.- Та такой жеш «ГАЗик» о то, тока кузов вместо о той бочки с бензином, будь она… Так шо, у кузове теперь усё, шо хочешь возить можно. Та садись жеш о то, та поехали вже!
— Ма!.. Поехали!! Мама, поехали! Ну, ма-а!.. — Кричали из кабины наперебой дети.
— А-а… А моя трудовая… книжка?!. — Вдруг растерянно спросила Катерина, уже садясь в кабину. — Меня ж никуда без её там…
Но Гавриил поспешно захлопнул за ней дверцу, обежал машину, сел за руль и включил передачу:
— Не боись, Катька! Заберу я… и твою трудовую заберу: еще не раз погонят о то и у твою вонючу контору… Но жить сюда, язви, мы не вернемся больше о то никада-а… Усё, хватить! Нажилися вже тут под саму о то завязку! На гада оно здалося — жопу морозить у этой степи? Я жеш, язви… Я жеш, Катя, ни на одной о то карте так и не нашел о тот чертов Муйнак, будь он неладен… Та мы шо, — хуже о то усех, шобы о так о то мытарствовать, та сопли тут на кулак о то наматувать? Не-е, незнаю, как ты, а с меня о то хватить…
— А хто ж меня сюда завез?! — мгновенно отреагировала Катерина.- Или тада думал, если нету на карте Муйначка, то и скроисся тут от всех своих элиментов?..- холодно добавила она. — Понаплодил, а потом и скрываитца по энтим степям, шо ниде и на карте не сыщешь. Тока душеньку мою еще больше тут заморозил…
— Не боись, Катька, живы будем — не помрем! — почесав под фуражкой затылок, Гавриил попытался тут же завершить нежелательный разговор.
— Н-ну, видно, хорошую прочуханку получил от матери? То-то! Тока… — всё больше приободрялась Катерина.
— А шо «тока»? Шо «тока» -то? — начинал злиться он.
— Та тока надолго ли коту блин?..
Он отлично понимал, что имеет в виду жена, но проигнорировал упрек, и черты его смуглого вечно хмурого лица вдруг смягчились в усмешке:
— Во-от… Зато, када мы ехали сюда, нас тока трое о то було, а теперь, вон — цела кабина, язви… — констатировал он и, лукаво улыбнувшись, нарочито задорно прибавил, — та хоть белага света со мною о то повидала!..
Катерине было явно не до шуток. Она лишь промолчала, уставив невидящий взгляд за лобовое стекло.
— Теперь жеш мы у самом городе о то жить будем… А там жисть — не то, шо тут… — С нескрываемой радостью предвкушал он вслух грядущие перемены.- Так шо, щитай, мы теперь — городские, язви… — искренне рассмеялся муж и, вмиг посерьезнев, добавил.- Хватить, пора точку ставить на о той проклятой степной жизни! В самого вже нема никакого терпення о так о то мучитца…
— Па, а там… ну, в городе… э-э, Ангелы там есть, а? Ну, тоже прилетают? — спросила вдруг старшая дочка.
— Шо-шо, Анька? Шо еще о то за Ангелы?..- Недоуменно поинтересовался отец, и его непривычная вспышка веселости мгновенно угасла, сменившись обычной угрюмостью.
Катерина, сообразив, что прозорливой Анькой последний разговор с недавно навестившей ее свекровью был не только прослушан, но и неплохо усвоен, быстро нашлась:
— А-а, это ж баба Ариша, када приезжала на Паску, сказку им про какого-то там Ангела рассказывала…
И тут же спохватилась: «Тю, дернул же черт за язык… Он же знает, шо его мать сроду сказки не рассказывает… Еще, чего доброго, как подымет прямо в дороге бучу…»
— Ну, так прилетают или нет, а, па?..- меж тем не унималась Анька.
— Тебе вже у школу, вон, щитай, через месяц, а в тебя одне сказки о то на уме. Ох, Анька ты, Анька… О така вже здорова, а ума нема… — проворчал отец, не отрывая взгляд от дороги. — Ну вот, вже, язви, и тёмно, — включив дальний свет, бормотал он, — я жеш думал, шо мы засветло у в Атбасар успеем, шоб не по потёмкам о то разгружать…
Под монотонный гул грузовика дети начали клевать носом и вскоре дружно засопели. Отец семейства крутил баранку и тихо напевал:
— Ветер за кабиною носитца с пыллю,
Залило дожжём смотровое стекло…
На-на-на-на-на… Забыл, язви… Не слыхала, Катя, о таку песню, га?
— Это у твоём Муйначке я бы тебе её слыхала?
— Жалко… Хороша песня. Душевна о така… У ней усё, как о то про меня узяли та сочинили! Я вже два раза её слыхал: и оба ж раза у Мартыненковых… По радиву пели у них. О-от… К ноябрьским, дасть о то Бог, сами себе своё радиво купим. Усе вже давно понакупляли себе по радиву, а мы, чем о то хуже других?.. Ветер за кабиною носитца с пыллю…
— Ну-ну, и будем сидеть у твоём городе голожопые на нетопленой печке лапу сосать и слушать твое радиво… — вставила Катерина.
— А к радиву потом понакупляю пластинок… — мечтательно продолжал Гавриил, пропустив замечание мимо ушей.- И заживем, как о то белые люди… А потом, дасть Бог, еще и на гармошку накоплю…
— «Даст» Он тебе накопить, как раз… С твоими элиментами…
— Та скока тебе раз о то говорить, не с «элиментами», а с «алиментами»! Грамотейка, язви… Метрики я еще учера о то выписал ей, о-от … — кивнул он в сторону младшей дочки. — Так шо, теперь они усе утроём о то при документах…
— Как хоть у метриках там её записали?
— Та как мать сказала, так и записали.
— Как она сказала?
— Так Ольгою жеш, а шо такое?..
— Та говорила она, када приезжала, шоб — Ольгою… Мы то попривыкли уже ее Манькою та Кланькою. Вот и получаитца, шо ей еще тока два года, а у ней уже аж три имени, — усмехнулась Катерина, взглянув на младшую. — А, када родилася — какова числа записал?
— А, как та стара сказала, так и записал: тринадцатого ж мая пиесят восьмого. Та я ж ей шо — не батько, и сам о то не помню, када она родилася?
— Вапще-то, двенадцатого ночью, а не тринадцатого. Хотя, во второй раз… как раз, наверна, и тринадцатого…
— Та я ни гада не слышу, шо ты там о то бормочешь себе под нос… — буркнул Гавриил и продолжил напевать, — Ветер за кабиною…
— Канешна, услышишь ты… Или, може, думаешь, шо в тот проклятущий день совсем мою память повышиб?.. — с горечью промолвила жена.
Но Гавриил смолк, и оставшийся путь до самого Атбасара они больше не проронили ни единого слова.
Катерина освободила онемевшую руку из-под уснувшей у нее на коленях младшей и расправила подол платья. Устроив ребенка поудобнее, она некоторое время разглядывала в полумраке кабины ее черты, и незаметно для себя погрузилась в воспоминания уже более чем двухлетней давности…
— Доброе утро, дочка! Я видела как ты с вечера, еще вроде как «тяжелая» была, когда на речку-то с коромыслом бежала… А сейчас, чуть свет, с ведрами-то полными, но сама — «пустая»… И с кем же тебя поздравить-то?
Катерина едва удержалась, чтобы не сказать невесть откуда появившейся в их крохотном степном поселке с не более, чем двумя десятками домов, чужой, совершенно незнакомой женщине: да, избил муж-зверюга за то, что она собралась ехать к родной матери на похороны! Да, порвал телеграмму и не дал денег на дорогу! Да, попало от него за то, что она опять с пузом — дескать, пока его не было, гуляла тут напрополую… Сам-то после этого умотал, а у нее преждевременные роды начались, что и пуповину некому было перерезать. Вот и родила синего полуживого недоноска…
Но ничего такого она не сказала, потому что, говоря откровенно, голос таинственной незнакомки, внезапно оказавшейся в трех шагах от ее дома, отдаленно напоминал голос ее, теперь уже покойной матери, и потому, наверное, внушал ей доверие:
— Да, бабушка, ночью… Та и не доносила ж я ее целых два месяца. Так шо, похоже, поздравлять-то меня и незачем.
— А что так? Да опусти ты коромысло-то, тяжело ведь!
Катерина послушно поставила ведра:
— Та-а… када выходила за водой, она, вроде как, дышала еще. Та и куда мне третьего? Тех поднять хватило б силушки. Я уже ей и гробик тока шо заказала у Карпыча, и новая наволочка у меня есть ей туда… Не зароешь же, как собачонку…
— Тебя как зовут то?
— Та Катей.
— Меня — Амалией. — Представилась незнакомка. — Так вот, Катенька, сейчас поставь эту водичку на плиту, а я, как только она закипит, и загляну к тебе.
Катерина совсем ослабела, ее мутило и, едва поставив ведра на плиту еще под утро растопленной печи, она вдруг почувствовала, что ноги подкашиваются, в глазах все расплывается, и лишь в голове промелькнуло: «…тока не проснулися бы эти бесенята… та не переполохалися, если совсем свалюся…», как она погрузилась в кромешную тьму.
Очнувшись, она увидела лицо склонившейся над ней новой знакомой, и зареванных старших, которые сидели у ее изголовья здесь же, на глиняном полу, и вдруг бурно чему-то возрадовались. «Поди, радехоньки, шо я очи-то разула. А че это я… разлеглася? Обморок, наверно, был…» — первое, что подумала она, придя в себя.
Поднимаясь с пола, Катерина несколько оживилась и робко обратилась к новой знакомой:
— Я долго тут… ну, лежала? Вы давно пришли?
— Давай-ка, Катенька, заварим эту травку с корешочками, — пропела Амалия мягким, так напоминающим маменькин, голоском.- Только мы их по отдельности… — продолжала она, развязывая тесемки на приятно пахнущих льняных мешочках, и, вынув содержимое, опустила его в кипящую воду.
— Так. Теперь ставь на стол корыто. Подготовила чистенькое ребенку?
— Та-а… вот… нашла тут кое-чиво… То, шо от старших пооставалося, — комкая застиранную пеленку, стыдливо промолвила Катерина. — Я ж не думала, шо… шо еще придётца… да еще так скоро…
— Ничего, давай, что есть. Воду чем набирать? Еще понадобится пузырек, Катенька, или просто бутылка. И столовую ложку подай.
Дальше Катерина, словно опытная операционная медицинская сестра, безупречно исполнявшая поручения хирурга, мгновенно реагировала на все, что ни велела ей делать Амалия.
— Окошко-то на восток смотрит? — спросила Амалия, и, не дожидаясь ответа, развернула принесенный с собой белоснежный ситцевый платок, вынула крошечную иконку со свечным огарком и установила на подоконнике:
— Господи, а имя-то?.. Как назвать то ее решила?
— Та не думала я еще… Она ж, наверна, все равно… э-э.. В общим, если выживет, тада и назову как-нибудь.
— Молитва до Боженьки, дочка, не дойдет без имени. Может, Машенькой назовешь? — пыталась помочь Амалия.
— Та, хоть Манькой, хоть Кланькой поминайте в своей молитве… — Иронично произнесла Катерина, устало отвернувшись, — а то вода вон скоро поостынет…
Амалия в молчании подошла к окошку, зажгла свечку и начала молиться. Затем, не прерывая молитвы, периодически крестясь, она ловко распеленала новорожденную, погрузила ее трижды в отвар травы, затем — кореньев, закапала несколько капель какого-то снадобья в уже начинавший розоветь ротик ребенка и бережно запеленала.
Лишь направляясь к выходу, Амалия вновь заговорила:
— Дышит или нет, проверяй с помощью перышка: из подушки вытяни и — к носику его. Если будет спать трое суток подряд — будет жить. Сама не буди ее, не корми, а просто присматривай.
— Аж трое суток не кормить? Та она же тада — того… — недоуменно протянула Катерина.
— Да, Катенька, приложишь ее к груди, когда только сама проснется. Есть молочко-то?
— Вроде есть… — Катерина рассеянно провела ладонью по груди.
— Вот и хорошо. Ты пока его сцеживай, чтобы, не приведи, Господь, не пропало. В той бутылке, — кивнула Амалия на стол, — девять ложек отвара. Только если проснется раньше трех суток — дашь ей еще девять капелек. А уж потом, после каждого кормления, не забывай закапывать этот отвар так же по девять капелек, до самых тех пор, пока у нее щечки не порозовеют. — И, немного помолчав, она тихо добавила, — так что, скажи своему Карпычу, чтобы ничего там не мастерил… И самой тебе, Катенька, надо бы хорошенько выспаться.
У Катерины, так давно в последний раз слышавшей в свой адрес подобное утешительное напутствие от любимой маменьки, мгновенно увлажнились глаза, а к горлу подкатил комок:
— Меня… Меня моя маменька тоже так называла. Завтра ее похоронят, но без меня… — хриплым дрожащим голосом, едва сдерживая рыдание, сказала она, и вдруг, словно опомнившись, спросила, — А вы сами откуда? К кому приехали-то?..
— Да издалёка я. Приехала, вот… родню навестить… — промолвила Амалия, едва слышно кивнув в сторону речки.
— А-а. Ну и ладно, шо зашли, та помогли мне тут… Одна бы я не додумалася и не управилася бы так… — пробормотала Катерина, пытаясь улыбнуться сквозь навернувшиеся слезы.
— Спаси тебя, Господи, дочка. И ребятишек твоих… — Амалия перекрестила стоявшую на пороге Катерину и легкими быстрыми шажками пошла в сторону речки.
«Надо же, как на маменьку похожа…» — промелькнуло в голове у Катерины, провожающей взглядом удаляющуюся тонкую фигурку Амалии, — «Тока вряд ли эти ее вершки та корешки помогут — шо мёртвому припарка. Та теперь-то, будь, что будет. Девять ложек, девять капель… Трижды три… Ну да, „Бог же любит Троицу“…» — пришло, словно озарение. И вновь перед мысленным взором встал теплый образ неожиданной помощницы: «Какая то она… не такая, как те бабки-повитухи, шо старших у меня принимали… И имя такое я раньше не слыхала никада… Наверно, к Аникеевым приехала, ихний дом ближе всех к речке, раз в ту сторону помчалася…» — заключила она, затворяя дверь.
Тогда Катерина, конечно, и мысли не допускала о том, что видела она свою новую знакомую с редким именем Амалия первый и последний раз…
Ближе к полудню, с появлением на пороге мужа, все происходило словно в очередном кошмарном сне…
— Я у Ивана переночевал! — объявил с порога Гавриил, как, ни в чем ни бывало. И, медленно опуская взгляд округлившихся глаз, он сначала уставился на вдруг ставший в его отсутствие плоским живот жены, затем на лежавший на подушке сверток с ребенком. — Э-э-э! Так ты… Та ты, шо, о то… ночью о то.. родила его, язви тебя… чи шо?..
— Нет, на дороге подобрала! — вдруг, неожиданно для самой себя, отважилась на слишком смелую шутку Катерина.
Трехлетняя Анька и полуторагодовалый Толик сначала сидели тихо, но, почуяв неладное, подбежали к матери, и, ухватившись за ее подол, «грозно» уставились на отца, будто желая таким образом защитить ее, если он, как вчера, вновь начнет ее бить.
Отец семейства, метнув в сторону жены взбешенный взгляд, приблизился к аккуратно запеленатому ребенку и, наклоняясь все ниже и ниже, отвернул краешек пеленки со лба новорожденной… Вдруг, подскочив к Катерине и размахивая кулачищами, он взревел:
— Та это же не моё!! Ты кого о то хочешь объегорить, га?! Это ты меня собираисся объегорить?!! Та меня жеш почти год о то дома не було! Нагуляла, курва, пока я по командировкам?! С чеченами тут таскалася, сучка?!
— А ты забыл, шо на ноябрьские, паразит, приезжал?! — не желая давать начинающему терять над собой контроль мужу повод снова позабавиться на ее счет, вскрикнула Катерина.
Гавриил заметался по избе, загибая пальцы и бурча что-то невнятное, потом снова кинулся к жене:
— Да говорю же — не сходитца!!!
— Та че ты бесисся, га? Я же не доносила ее целых два месяца! Пощитай — с ноябрьских, а щас — май, ну?..Грамотей… — Чем убедительнее старалась говорить Катерина, тем, словно предчувствуя неладное, ей труднее было совладать с предательски дрожащим голосом.
Меж тем, Гавриил снова метнулся к новорожденному:
— Та оно… Та оно жеш и не живое о то… А если и живое, то это ж не дитё, а какое-то… какое-то кошенятко о то… И, шо оно такое о то синее, га? Анька-то с Толькою — кра-асные были! Та у него еще и волосы… о то… черные!? Та разъе…
— Орет, словно у самого белые… — вновь удивившись про себя внезапно появившейся уверенности, промолвила Катерина, и сделала очередную попытку усмирить разбушевавшегося мужа. — Може, хватит уже, га, Гаврил? Та на мне вже и так живова места нету, после вчерашней бучи…
— Хва-атить?!! Я т-тебе покажу, как «хватить»…У Аньки с Толькой белые были, а это — чеченёнок! Та вылитый Жамлай!! С Жамлаем путаисся, сука, пока я о то по командировкам, га?!!
— Та на дороге я подобрала ее, паразит ты такой!! Татары вон… чи эти же твои чеченцы бросили, а я подобрала!..- осознав, что остановить надвигающуюся бурю не удастся, зло крикнула Катерина.
Этого было достаточно. Невидимая рука, доселе держащая поводья, ослабила хватку, и Гавриил закусил удила.
— Она мине еще и перечить о то будеть?! Ах, ты ж, курва!! Та я ж тебя, суку о таку, убью!!! — Яростно заорал он, набросившись на жену с таким дьявольским оскалом, что насмерть перепуганные Анька с Толькой с ревом разбежались по углам.
— Да Гаври-и-ил!.. Та детей же переполохаешь… Ма-амонька!…Помоги-и-и… — умоляюще вскричала Катерина, защищая руками то голову, то живот, то спину от ударов.
Но Гавриил, выкрикивая бессвязные угрозы и проклиная все на свете, пустил в ход кулаки, а когда Катерина упала, принялся избивать ее ногами, как и вчера, не подумав снять свои кирзовые сапоги. Словно изобличая природную злобу, бил он обычно жену, пока не уставал сам. И в этот раз его уже не останавливал ни крик детей, ни корчившаяся на полу их мать.
…Лишь когда звук бензовоза, на котором рассекал по целинным степям Гавриил, полностью растворился в гнетущей тишине, Катерина выдохнула:
— Господи! Если ты есть, помоги, шобы этот гад больше никада не появлялся…
Всхлипывая и размазывая по щекам слезы, Анька подошла к лежащей на полу матери и присела на корточки рядышком:
— Ма-а… а, ма? А зачем вы ее подо… подобра-али, а? Давайте мы обра… обратно отнесем ее… и отдадим обратно татарам, м-м, ма? А то, когда папа приедет, он… он обратно будет драться, а, ма? Ма-а… Ма-ма… Мама!! Откройте глаза… Мама!!! Откройте гла…
— Та он… доченька… больше не приедет… даст Бог… — прошептала мать, с трудом приоткрывая веки…
На следующее утро Катерина, как могла, прикрыла платком побои на лице и, убедившись, что дети еще крепко спят, впервые за последние три с лишним года, положившись на собственное разумение, отправилась в контору совхоза устраиваться на работу.
Приняли ее на неполный рабочий день разнорабочей. И уже с завтрашнего дня она должна была высаживать саженцы деревьев на обочинах степной железной дороги. «Будет хоть на муку. И корова не даст подохнуть с голода. Проживем, как-нибудь… Сама подыму детей! Не пущу больше никада этого изверга! Господи, дай мне силушку…. Простите меня, маменька, шо не приехала и не проводила вас по-людски в последнюю дороженьку… Если бы вы только знали, маменька…»
Спустя два года неожиданный визит Катерине нанесла свекровь. Сначала Катерина терялась в догадках: «И че это ее черти приволочили: в такую даль, та по такому бездорожью? Може, этот, ее родимый Гаврыло там взорвался на своем бензовозе, она и прикатила попричитать та пожалеть сиротинушек? Если так, то туда ему и дорога…»
Но через мгновенье она уже дивилась себе, обнаружив, что при виде свекрови впервые испытывает удивительное спокойствие, словно обид и в помине не было: «Права была маменька: „…не таи ни на кого зла, Катенька, а времечко, оно с Божьей помощью само всё устроит и ранки подлечит..“ … Не боюся я теперь ни эту поганую бабку, ни ее Гаврыло! Сама виноватая, сама и буду выживать со своими детями… Сама поехала за этим паразитом в глухомань, нихто меня не тянул! Сама подпустила в свою жизнь этого проклятущего многоженца. И его мать тут ни при чем. А то, шо она ненавидит меня, то, наверна, есть за шо. Ей там, в Атбасаре и самой не сладко, поди, с таким сыночком; наверно, все печенки там ей уже повыворачивал за эти два то года, шо, вон, аж о внучатах своих вспомнила…»
— Хрыстос воскресе! — с характерным украинским акцентом поприветствовала ее Арина Александровна.
— Здрасьте… — вполголоса ответила Катерина.
— Так трэба жеш казати: «Войыстыну воскресе». Э-э-эх, безбожныки… О-о, чи ты ни одного яичка о то нэ покрасыла? — окинув зорким глазом жилище снохи, не дожидаясь ни ответа, ни приглашения, свекровь направилась к столу. — Та ничёго, Катя, ничёго.. А де жеш оци обыдва голодранця? Я жо тут им гостынчикив ось прывэзла, — развязывая узел белого, в мелкую крапинку платка, надтреснутым голосом проскрипела она, — оце ж усё у Храми, Катя, освящённэ. Та сама жеш о то исповэдалася, та причастылася… Та зви жеш дитэй о то!..
Придвинув к столу старый, грубо сколоченный табурет, свекровь устало на него опустилась и протяжно вздохнула. В ее вздохе, казалось, была сосредоточена вся горечь и бесконечная скорбь этого мира.
— Анька! Толька! Быстро идите все у хату! Баба ваша приехала! Та Кланьку ж не забудьте там… — окликнула мать с порога ребятню.
Бабушка, не подавая вида, что на самом деле не помнит, когда видела в последний раз своих внучат, начала раздавать гостинцы:
— Анька, та пидойды ж до бабы, онучечька. Скильки ж, вжэ тоби зараз рокив сполнылося, га? Чи ты нэ зразумиишь, шо баба каже?
— Скоро будет пять! — отрапортовала доброй бабушке, раздающей вкуснятину, Анька.
— Вже пьять? Тоди дэржи, це — тоби! — угостила она внучку конфетами, пряником и ярко-желтым яичком. — Ну, а ты жеш, чей о то хлопчик будэшь, га?
— Мамин. И мне три с половинкой года. — Толик, приблизившись к бабушке, доверчиво подставил обе ручонки в ожидании гостинцев.
— Та якый жеш, Толька, ты мамин, бо вылитый батько?! На ось — це тоби, — улыбнувшись беззубым ртом, бабушка щедро одарила и внука.- Бо твий батько такый жеш самий був, колы був малэнький, як ты!
По правде говоря, Аньку с Толькой в этот момент мало волновало, кто на кого похож и, вразнобой поблагодарив бабу Аришу, они уселись на топчан и зашуршали фантиками от конфет.
— А хто ж за вас будэ казати: «Спасибо мами, спасибо Боженьке…», га? Чи забулы, як бабушка вас вчила? — Арина Александровна шутливо погрозила внукам костлявым пальцем, и, повернувшись лицом к невестке, продолжила — оце ж у вивторок поминальный дэнь будэ, пиду на кладбыще, у сэбэ- в Атбасари… У мэнэ, жэш, Катя, сэстра помэрла… ще у Сретенье, — снова тяжело вздохнув, она выложила на стол несколько пасхальных яиц и горсть конфет, и стала завязывать узел платка.
До этой минуты неподвижно стоявшее на пороге хаты большеглазое существо с копной буйных каштановых кудрей на голове, вдруг ожило и тоже, довольно робко подошло к бабушке.
— О, а оце ще чиё — соседско, чи шо?..- задорно спросила она, кивнув на ребенка.
— И это, мама, тоже наше!.. — нарочито задорно ответила Катерина, — и в следующем месяце ей сполнитца уже два…
Свекровь, часто моргая, в крайнем волнении смотрела на девочку. Обычно плутовато прищуренные глаза ее вдруг стали размером с пятак.
— Постой, постой… Так… цэ ж воно и е о то кошенятко, про якого мэни Гаврыло тоди казав, чи як?..- вновь обрела она дар речи после затянувшейся, было, паузы.
— Оно… — тяжело выдохнула Катерина.
— Так воно нэ помэрло?! — искренне удивилась Арина Александровна. — Вин жеш, кобелюка такый… вин мэни казав, що воно, той… Свят, Свят, Свят… Ще ж приихав тоди до мэнэ, злой, як собака — гу-у, аж искры из зубэй!.. — Понемногу справляясь с волнением, она продолжила уже тише: — Вин жеш, Катя, нэ по бабам, а у мэнэ усё цэ врэмья був… Мы ж, з ним тоди, грэшным дилом, та и подумалы, що похороныла ты бо о то кошенятко… Свят, Свят… Як назвалы-то ее?
— Да ни як.
— Як цэ так — «нэ як»?..
— А не до имен мне, мама, было. Отзываитца, и ладно… — смутилась Катерина, втянув голову в плечи.
— И на що ж такэ воно о то отзываиться?..
— Та-а, то на Маньку, то на Кланьку… — прикрыв рукой невольную улыбку, ответила сноха.
— Яка ще Кланька? Хиба — Манька?! Та побойся ж Бога, Катя, бо в тэбэ ж тёлка о то Манькою була!
— А када мне ехать за метриками ей, если зимой — сугробы выше крыши, а весной, вон, сами видите, как Жабайка разлилася, шо ни дороги не видать, ни проехать, ни… Та и… А хто за меня работать и эти три рота кормить будет? Подрастет, там ближе к школе и поеду у ваш тот Атбасар за метриками этими, будь они не ладны. Начёрта они ей щас-то?
— Так воно ще и бэз мэтрикив?.. — укоризненно покачала головой шокированная свекровь, не отрывая, по-прежнему, глаз от дитя. — Катя, Катя… бо войны, Слава Богу, нэмае, а дэтына бэз имэни та ще и бэз мэтрикив… Як жеш це воно так, га?…
Постепенно обретая самообладание, бабушка взяла безымянную внучку к себе на колени и снова развязала платок.
— Давай, я тоби рукава закачаю, онученька, та ось яичко… — очищая, видимо, от волнения, все попадающие под руку привезенные яички подряд, она продолжила, — Ось, тэпэрь нэ мацкай, а бэри та зъишь! Та як жеш цэ ж воно так, що дитя вже бигае, а ще нэ названо?..
«Начинается… Щас будет укорять „засранку о таку“ за грязь у хате, за чумазых „дитэй“…» — начиная заводиться, подумала Катерина.
Но подозрительно притихшая свекровь достала из кармана носовой платок… и Катерина вдруг впервые в жизни увидела на ее глазах настоящие слезы…
— Як жеш, Катя… як цэ воно о то выжило, га? — Арина Александровна, машинально вытирая выцветшие глаза уголком повязанного платка, забыв о носовом, первая нарушила молчание.
— Та-а, так и выжило… — тихо промолвила Катерина. — Тада в Муйнак к кому то бабушка приезжала… Я так и не поняла, к кому она. Думала к Аникеевым, но те потом сказали, шо к ним нихто сто лет в обед и носа не казал… Опщим, она, как внезапно появилася, так и ищезла.
— Ну, потим, що? Що потим о то було?
— Ну, накупала она ее в травах каких-то та корнях, шо с собой принесла… та помолилася там — у окошка. А утром пошла я на работу, этим же наказала, шоб тихо сидели, — сноха кивнула в сторону старших, — прихожу домой, а они передрались тут, как черти, орут, как скаженючие… Порастрепали, засранцы, всю подушку, на которой же она там на топчане лежала. Сами, шо лисята в курятнике — в перьях та пуху оба, и эта — Кланька-Манька на полу. И вся хата в перьях! Ой, было тут… Подняла ее, смотрю — живёхонька. Та живучая она… Эти, вон, тока за прошлую зиму аж по три раза переболели, а она — хоть бы хны. Ну и тада, правда, после того бабкиного купання, она ни разу не проснулася, спала, как убитая, аж пошти четверо суток! Эти же двое и потом, чё тока тут не вытворяли, пока я на работе-то. А как тока она разинула очи, я ей сразу дала цыцку, как та бабка и велела. Взяла-а! Пососала, почамкала, та и снова спать. Да, Манька?
— Дя-а… — протянула, улыбаясь набитым ртом, Манька-Кланька, словно понимая, о чем идет речь.
— Мы тут потом ее еще и свешали безменом: кило четыреста она тада всего весила! Не то, шо щас…
— Так це ж, мабудь, Катя, був… Це ж, Катя, був Ангел… — вполголоса задумчиво произнесла свекровь.
— Хто-о?
— Цэ Ангел був… Як-як, кажешь, еи звалы? — перекрестившись, Арина Александровна остановила взгляд на притихшей внучке.
— Та-а, и имя в неё… В опщим, сказала, шо Амалией зовут.- Моргнув, отозвалась Катерина.
— Амалля? Кажу же, Катя, що Ангел це був, — внезапно оживилась гостья, — ты ж у той дэнь на похороны матэри бо нэ поихала? Нэ поихала! Ось Господь и послав його до тэбэ, щоб… щоб о це дитятко нэ помэрло… — снова набожно перекрестившись, она добавила, — мэни ж тоди Гаврыло, якщо заявывсь, казав, що твоя матэ помэрла. Царствие еи небеснэ…
— Та какой тут, мама, Ангел — в этом Муйначке засратом? — ухмыльнулась Катерина.
— …Та хочь звэсылы тэбэ о ци бэзбожныки, Манька… чи ты Кланька? — не обращая внимания на реакцию снохи, вдруг приободрившись, сказала свекровь и крепко прижала к себе ребенка.
Пристально вглядевшись в личико новоиспеченной внучки, Арина Александровна вдруг всплеснула руками:
— Та як жеш це тэбэ твий ридный батько тай нэ прызнав, га?! Катя, дывысь, та воно ж — вылита я! Дывысь, як воно на мэнэ походэ!.. — взяв девочку за плечи, она легонько ее встряхнула, — побачь, Катя, побачь, як мы з нэю… Як о то дви капли! Тильки в нэй глазки о то нэ мои. А так усё, як у мэнэ и е!
— Ну-ну, а то ж я первый раз ее вижу, — улыбнулась Катерина. Глядя на то, как общаются бабушка и внучка, она почувствовала, как на душе у нее стало спокойнее.
Минуту-другую свекровь сидела и смотрела прямо перед собой невидящим взглядом, а потом задумчиво произнесла:
— О це будэ Ольга.
— О-Ольга? — настала очередь искренне удивляться невестке. — Это ж с какова переполоху она у нас вдруг будет теперь Ольгою, а, мама?
— Ма будь, ты нэ зразумиишь, що е бо о така свята — Ольга. Тай и сэстру жеш мою, шо помэрла, так о то звылы. Ныхай, Катя, воно будэ Ольгою, — лицо Арины Александровны стало жетским, и теперь уже назидательным тоном, она продолжила:- Так, мэтрику Гаврыло прывэзэ. Бо вин щас у мэнэ, як шелковый став. Та и вы ж тут уси тэперь зовыть еи тильки Ольгою, зразумилы?!
— Вы как будто с того света говорите… Та мине-то какая разница? Ольгой, так Ольгой… — вдруг легко согласилась Катерина, будто что-то замышляя.
Посидев в безмолвии еще какое-то время, бабушка поднялась с места, усадила на табурет младшую внучку, перекрестила ее и спросила невестку:
— Значить, кажешь, пъятдэсят осьмого року воно народылося, у травень? А якого травня? Як у мэтрике записаты?
— Той жеш ночью и родилася — с двенадцатого на тринадцатое. Та, рази мне до часов тада было?.. Помню тока, шо понедельник был… вроде… Или вторник — не помню.
Сухо, но явно не без чувства исполненного долга, попрощавшись с Катериной, свекровь вышла из избушки и, не оглядываясь, пошагала в сторону дома своего старшего сына Ивана.
К кружке с чаем она так и не притронулась. И узелок, с которым она, было, собиралась в Радоницу на кладбище, остался лежать на столе…
…Увидев впереди огни приближающегося Атбасара, Катерина повернула голову и стала смотреть через боковое стекло на звездное небо: «А, може, диствительна, то и был Ангел от моей маменьки? Она ж и сама мне скока раз говорила, шо в семье лишнего рота не бывает, када я пужалася, шо снова беременная. И всё молилася, молилася… Хоть и тайком, но всегда и за всех. А если бы не прислала она мне тада ту Амалию?.. Наверна, шо-то да есть там, на небушке этом…»
Глава II
«Городскими» семья Гавриила и Катерины была ни много, ни мало, до октября шестьдесят четвертого. И в течение всего этого времени перемен у них особых не наблюдалось. Разве что, ровно через девять месяцев со дня их переезда и через три дня после полета в космос первого в мире космонавта, Катерина родила четвертого ребенка, мальчика. Назвали его вовсе даже не по традиции — Юрием, а в честь погибшего на войне маминого старшего брата Павла, заменившего ей умершего сразу после ее рождения отца.
В Атбасаре они поселились в такой же, как и в Муйнаке, старенькой каркасной мазанке, главным украшением которой, и то лишь снаружи и в летнее время, был травяной ковер на крыше. В гораздо большей степени новоселов обрадовала электрическая лампочка, тускло освещавшая одну из комнат. Впрочем, в их новом жилище было и еще одно отличие от муйнакского: пол в избушке был не земляной, а покрытый, хотя и старым, видавшим виды, но все-таки кровельным толем; да и окошко было не одно, а целых два, хотя, по размеру они были такие же крохотные, как и на прежнем месте жительства.
Гавриил продолжал крутить баранку в самый разгар освоения целинных земель и дома он появлялся, как впрочем, и прежде, весьма редко. По причине того, что из доброй половины его зарплаты аж по двум исполнительным листам отчислялись алименты, оставшихся средств семье едва хватало. Несмотря на то, что отец семейства периодами как-то пытался выкраивать из оставшейся части зарплаты когда на мешок картошки, когда на комбикорм поросятам, а когда на уголь или дрова, им приходилось туговато.
Катерина устроилась техничкой в школу, которая, благо, была прямо напротив дома. Поросят они, все же, купили и, в свою очередь, неплохим подспорьем для их вскармливания были иногда перепадавшие отходы из школьной столовой.
Оплата услуг детского сада для четверых отпрысков была родителям, конечно, не по карману, поэтому дети были предоставлены, в общем-то, сами себе. Общаясь с соседскими ребятишками, они, собственно, получали кое-какую информацию о существовании неких детских заведений, в которых хотя и нет родителей, но всегда тепло, светло, полно игрушек, а кормят несколько раз в день едой, о которой им и помышлять-то не приходилось. Но претензий по этому поводу к своим «батькам» они не предъявляли, потому, как уже на этот вопрос им был дан однозначный ответ мамы: «В детский сад водят своих только богатые буржуи, потому шо им самим нехрен делать, ни деньги девать некуда».
С позволения сказать, интерьер их нового жилища мало чем отличался от прежнего и состоял из весьма нехитрой утвари, которую супругам удалось нажить в течение нескольких лет совместного проживания. В первую очередь входящему в дом бросался в глаза деревянный столб посреди главной жилой комнаты, которая была размером не более пятнадцати квадратов. На этот столб, служивший опорой для провисавшего потолка, они повесили, керосиновую лампу, только здесь она предназначалась на случай отключения электроэнергии. Слева от входной двери стоял добытый отцом целинный трофей — пятидесятилитровый армейский цинковый бак для воды. Далее у окошка, смотревшего во двор, находилась порядком пострадавшая от бесчисленных переездов деревянная тумбочка с двумя дверцами на вертушке, по облупившейся краске которой было видно, что ее когда-то сначала красили коричневой краской, затем зеленой, а потом и небесно-голубой. Эта кухонная тумба, с приставленными к ней двумя табуретками, помимо своего прямого назначения, служила обеденным столом для родителей. В двух шагах от этого универсального предмета обихода, близ небольшой, но достаточно высокой печки-голландки с чугунной плитой располагался приземистый круглый столик для детей, обедающих, как это было принято в их семье, отдельно. В закутке за печкой, в дальнем темном углу комнаты, находился сооруженный из горбыля топчан, на котором спали родители. Над их ложе висела люлька, которую, когда родился Павлик, старший брат отца, Иван, дал им напрокат. Угол справа, освещенный вторым окошком в доме и загороженный фанерой, был местом, где на сколоченном из того же горбыля топчане спали трое старших. У Ольки навсегда сохранится в памяти кислый вкус утоляющего, как ей тогда казалось, голод, уголка засаленного зеленого ватного, повидавшего виды, детского одеяла, используемого ею на случай, когда уж очень хотелось есть, а реветь уже не было смысла.
Справа от входной двери, на длинной и еще ни разу некрашеной скамейке, заваленной всякой всячиной– от валенок и сапог с портянками до запчастей отцовского авто. Над скамейкой и далее по всей стене, словно на стенде, на многочисленных ржавых гвоздях невероятных размеров, периодически и беспорядочно вбиваемых отцом, располагался так называемый гардероб, где вперемешку с верхней зимней одеждой всех членов семьи тут висело и по паре отцовских, еще армейских, гимнастерок с галифе, ватных стеганых штанов да фуфаек. Комплект, что почище, был у главы семейства как повседневным, так и парадно-выходным, в другом же, более промасленном, он ремонтировал основного кормильца семьи — «ГАЗик». На гвоздях повыше болтались то шапка, то ремень со звездой, то фуражка; тут же висел отрывной календарь, а также, связки нанизанных на проволоку гаек и подшипников. Словом, в доме было всё необходимое для нормальной жизни среднестатистической советской семьи.
Самой привлекательной в их хате вещью являлся, пожалуй, деревянный сундук с тоже изрядно облупившейся зеленой краской — некогда приданное Катерины, в котором находилось всегда пахнущее плесенью, скомканное белье и прочее тряпье. Пару-тройку раз в году, когда в доме появлялся сахар, мама во время ужина раздавала его строго по одному кусочку, а остальное прятала обратно в этот сундук, непременно запирая его на амбарный замок.
Это позднее, к концу шестьдесят третьего, у них появится еще мебель: небольшой обеденный столик, за которым Анька, а затем и Толька будут учить уроки, этажерка, детская железная кровать для Ольки и Павлика да панцирная кровать для родителей. Так же интерьер их жилища пополнится, как когда-то обещал отец, радиоприемником с проигрывателем и двумя пластинками с самой замечательной на свете музыкой: вальсом «Дунайские волны» и песней «Пусть всегда будет солнце».
Самым ярким и счастливым воспоминанием из Олькиного детства в Атбасаре был день, когда отцу довелось возить по целине корреспондента из республиканской газеты, дядю Валеру. Сначала отец заехал домой в надежде перекусить и, конечно же, угостить представителя СМИ, но ни мамы, ни крошки хлеба в доме не оказалось. Разгневанному главе семейства ничего не оставалось, как выругаться и, остервенело хлопнув дверцей своего «ГАЗика», вместе с гостем покинуть дом. Дети тут же отчаянно заголосили в четыре глотки, искренне полагая, что отец, а тем более, такой красивый и опрятно одетый гость, больше никогда сюда не придут. Рев в избе стоял до самого их возвращения, да не с пустыми руками, а с мороженым в вафельном стаканчике и сногсшибательными подарками: Аньке дядя Валера самолично вручил настоящую куклу, Тольке — бежевый войлочный мячик, Олька получила крохотного, едва помещавшегося на ее ладошке, пластмассового беленького зайчика, а годовалому Павлику досталась плитка гематогена в красивой обёртке с нарисованным на ней медведем. Пока отец чистил селедку и отваривал картошку, дети в знак благодарности рассказали дяде Валере все стихи, которые только знали. Дядя Валера тогда их всех за это похвалил, а Тольке выразил особое восхищение за то, что тот почти мгновенно отгадал загадку про «А» и «Б», которые сидели на трубе.
В тот день их счастью, казалось, не было предела: ведь у них никогда еще не было игрушек — они и не подозревали, что детям, вообще-то, такое полагается, ибо в их семье не было принято позволять себе столь непозволительную роскошь. Потому-то Ольке и в голову не пришло, что пластмассовый зайчик с трогательными глазками-бусинками — игрушка, а не живое существо.
Увы, радость этого дивного, несказанно-негаданного события была омрачена уже на следующее утро.
Разбудил Ольку доносившийся из-за перегородки голос мамы:
— …Та я ж говорю вам, шо сожгла их тока шо у печке! Эх, как они потрескивали — тока «тр-ресь, тр-ресь»! Особенно кукла! Она ж вся опилками была понабита! — явно насмехаясь, говорила она.
Не обнаружив зайчика в постели, Олька, было, спохватилась, но какое-то мгновение еще надеялась, что мама просто шутит со старшими, и, робко подойдя к ней, подняв огромные страдающие глаза, спросила:
— Мам… А-а-а… мой зайчик где, м-м?
— А ну, мотай отсюдава! Не путайся ты-то хоть тут под ногами! — вскрикнула мама, оттолкнув младшую и, надевая фуфайку, с ухмылкой торжествующего инквизитора добавила. — И зайчик твой тока и запищал!
Слезы слепили ей глаза, сердце разрывалось от горя, прежде ей неведомого — ведь у нее никогда еще не бывало ничего своего, о чем стоило бы горевать:
— Ему же… Да ему же… больно.. было, ма… — и, не в силах более сдерживаться, Олька расплакалась, щедро орошая бархатистую поверхность своих щек.
— А мне, думаешь, не больно было, када… када ваш жеш любименький ба-атя полночи меня шпынял за вас же паразитов?! Вы-то спа-али, а меня пошти всю ноченьку мутузил! Почему вчера воды не натаскали в бак, га?! Дома ни капли воды, а им — этой дурнатой — игрушками им играть понадобилося… А я за их, паразитов, стока тумаков понаполучала!..
Когда они подняли жуткий рев сначала в три голоса, затем за компанию присоединился и Павлик, нервы разгневанной мамы сдали окончательно:
— Та шоб вы все повыздыхали!! — отчаянно вскрикнула она, и, с силой хлопнув дверью, ушла на работу.
Ольку трясло и колотило крупной дрожью, боль казалась невыносимой, а перед глазами только и знали — мелькали полыхающие в печке ни в чем не повинные, зовущие на помощь игрушки… И Анькина кукла… И Толькин мячик… И ее зайчик… И она содрогалась, вспоминая распухшее, такое жалкое и одновременно хищное лицо мамы с почти что черным синяком под глазом…
После внезапного и безжалостного акта аутодафе они, еще не до конца пережив трагедию, продолжали понуро слоняться по избе, а в солнечную погоду, вечно чумазые, угрюмые, словно зверьки у норы, копошились у своей калитки.
И немало еще времени пройдет, пока не притупится боль от столь горькой утраты. Долгие месяцы Олька тосковала по зайчику, скорбела по кукле и мячику и часто горько плакала, а старшие, как могли, успокаивали ее:
— Не ной! И без тебя тошно! — говорила сестра.
— Точно! Разнылась, как маленькая! Их всех теперь все равно не вернешь… — резонно замечал Толик.
А она, размазывая по чумазым щекам слезы, рыдала только горше:
— Да им же бо-ольно бы-ыло… М-аа-аа-аа…
Давным-давно, еще прошлой зимой, пока родители были на работе, а маленький Павлик мирно спал, в честь начавшихся у Аньки зимних каникул, старшие отправились на речку и взяли с собой Ольку, потому что она, на их взгляд, вела себя в тот день лучше некуда, не ныла и была, в общем-то, пай-девочкой.
Вместе с детворой они съезжали на чьих-то огромных самодельных санках с высокого крутого берега по установленной их хозяином очереди. Когда настал Олькин черед, уже с самого начала непослушные полозья под ней заюлили и, на бешеной скорости скатившись к реке, врезались в прорубь. Слетев с санок, она покатилась на животе, сдирая голые ладошки о шершавый лед, и вскоре угодила в другую, оказавшуюся на пути лунку…
Спас ее тогда обычный с виду мальчик лет двенадцати. Разве что уши его шапки-ушанки были завязаны не на макушке, как у других ребят, а почему-то сзади — на шее. Вытащив Ольку из проруби, мальчишка, в самом прямом смысле мгновенно исчез — не просто растворился в толпе детей, а совсем пропал, словно провалился сквозь землю, точнее — сквозь лед…
Родителям об этом приключении они договорились не рассказывать, потому как гарантии, что те отпустят их на речку в следующий раз, у них не было.
Мокрую Олькину одежду Анька с Толькой отжали, как только могли и закинули на верх «голландки», но сухой в доме не нашлось, потому как таковая, по сути, отсутствовала. Так, голышом, укутавшись в свое зеленое одеяло с обглоданным уголком, Олька сидела на топчане и долго не могла согреться, а когда она начала стучать зубами и икать, все ее окружили и сами смеялись до икоты, пока не пришла мама:
— А че это так холодно у хати? Опять дверь нараспашку была, га? Канешна, вон плита уже, как лед. Шо топила утром, шо не топила, ети вашу мать. Несите дровишки та уголь, быстренько! — распорядилась она, принявшись выгребать из печи золу.
— Ма, а зачем вы на работу ходили, а? — выпалила Анька первое, что пришло на ум — Ведь каникулы же…
— А хто за вами будет тот срач убирать, после той чёртовой Ёлки?! Дед Мороз?
— А-а…
— Бэ-э! Сёдня, вон, вапще всех учителей повызывали: пацан с пятого класса в проруби утонул…
— Как утонул? Прямо насмерть?! — спросил ошарашенный новостью Толька.
— А то… Теперь, рази, када лед растаит, може, тада тока и найдут его… если, канешна, рыбы до весны не сожрут. До пятого класса мать растила его растила… кормила, поила, обувала, одевала, у школу отправляла… А он — учудил, твою мать. Не удумайте вы потащицца на ту проклятую речку! Узнаю — убью паразитов!!
У Ольки за перегородкой перехватило дыхание… И едва она подала знак Павлику, чтобы он не проболтался об их преступлении, как мама зачем-то потянулась на верхнюю часть печи, и… обнаружила насквозь промокшую Олькину одежду.
Попало, конечно же, всем троим. Но Ольке было больнее всех, потому что, как только мама сорвала с нее одеяло, она была нагишом…
После этого происшествия заманить на речку Ольку ни зимой, ни летом, ни под каким предлогом больше никому не удавалось: слишком уж неприятными были ее воспоминания, связанные как с беспомощным барахтаньем в проруби, так и со всеми вытекающими из этого последствиями.
Хотя, разве что однажды, ранней весной, брат с сестрой вновь потащили Ольку к реке, но не кататься, а смотреть ледоход — последствие наводнения. Увиденный своими глазами весь ужас разбушевавшейся накануне стихии Ольку чрезвычайно потряс. И потом, на протяжении нескольких лет, она нередко просыпалась среди ночи от только что увиденного кошмара, в котором фигурировали собака, корова и теленок — несчастные жертвы пробудившейся от зимнего сна Жабайки. Словно наяву Олька видела, как на несущихся по разгневанной мутной реке льдинах безмолвно стояли беззащитные и беспомощные животные. Корова и собака с красноречивым, каким-то пугающим спокойствием смотрели на толпу зевак, но о помощи не просили, словно понимая, что уже обречены на смерть. На соседней льдине жалобно мычал, напрасно пытаясь подняться на дрожащие ноги, очевидно, накануне родившийся, напуганный теленок…
Олька тогда не на шутку разозлилась на реку, на зиму, на лед, и на всех взрослых людей за то, что они не спасают, а стоят на твердом берегу и просто смотрят на погибающих на их глазах животных… И еще там, на берегу, у нее началась настоящая истерика. Ни уговоры пытавшихся успокоить ее Аньки с Толиком, ни запугивания отцом, который, не вынося рев, как правило, хватался за ремень, не смогли остановить поток слез, бегущий из глаз младшей сестры. Ольке и самой тогда казалось, что даже если она сама сильно-пресильно захочет перестать плакать, остановиться уже не сможет никогда…
Придя домой, она еще какое-то время не реагировала ни на отца с ремнем, ни на мамину отчитку. Ей, вообще, все стало безразлично, и успокоиться было выше ее сил, потому что, если она даже закрывала глаза ладонями, перед мысленным взором вновь и вновь вставали корова с теленком и собака, а в голове билась только одна мысль: «Они же погибнут… Почему люди их не спасают?.. Почему — наводнение?..»
Следующее происшествие, по сравнению с трагедией на реке, расценивалось ею впоследствии, как простое грустное приключение.
В три с небольшим года она потерялась в самом неожиданном месте. Вернее, ее забыли — в городской бане. В тот обычный субботний день, точнее вечер, мама с Анькой пошли мыться первыми, а Тольке с Олькой велели раздеваться и подождать в предбаннике, пока они с Анькой не дождутся свободных тазов, не наберут воду и не позовут их. Послушно выполнив первую часть задания, Толька с Олькой покорно сидели голышом в углу на лавке, ожидая вызова. Вскоре беспокойно ерзающему Тольке надоело рассматривать шмыгающих туда-сюда, маячащих то и дело перед глазами голых тетенек, и он увлекся изучением своих конечностей. Растопырив пальцы ног, он сначала безмерно удивился, а потом, показывая Ольке на скопившуюся у него между пальчиками грязь, не без гордости сказал:
— Смотри, у меня сколько! А ну-ка, у тебя-а?
Обнаружив гораздо меньшее, нежели у брата, количество грязи, о существовании которой она раньше и не подозревала, Олька страшно огорчилась, и, выпятив нижнюю губу, с обиженным видом отвернулась, явно намереваясь разрыдаться.
— Не вздумай зареветь, а то мама сейчас ка-ак выйдет… Знаешь, как больно по голой жопе? — нахмурив брови, назидательным тоном произнес старший брат, вытирая тыльной стороной ладони появлявшуюся в момент разглядывания обнаруженного «клада» слюну.
— Ну, я же тоже… Я тоже хочу, чтобы… столько грязьки было… — пролепетала Олька, подняв на него скорбные, уже переполненные слезами отчаяния глаза.
Толькино лицо вновь приобрело торжествующее выражение и, казалось, он уже не в силах был оторвать восторженный взгляд от своих ног.
— Хм, да я и сам не знаю, почему у меня больше, чем у тебя… — намеренно озадаченно произнес он и, втянув в себя мощный поток слюны, попытался хоть как-то утешить сестренку — Ну хочешь… Ну, давай, вместе будем копить, м?
— А как мы накопим, если мама сейчас возьмет и всё смоет? — размазывая слезы, с горечью ответила Олька, искоса поглядывая на брата, продолжающего любоваться своим потрясающим обнаружением.
— Фи-и… Да мы… Мы это… А мы на той неделе еще подкопим! Да ты просто теперь зажимай пальцы, когда она будет мыть, и — всё! Я же… и я теперь тоже буду зажимать.
— М-гм… — наконец, облегченно выдохнула Олька, с нескрываемой завистью поглядывая на «необыкновенные сокровища» старшего брата.
По обычаю, как самую младшую (новорожденного Павлика купали еще дома в корыте), мама искупала Ольку самой первой, велела одеться и ожидать их в холле на скамейке неподалеку от окошка с надписью «КАССА».
После купания Ольку настолько разморило, что она погрузилась в крепкий здоровый сон, и пробудиться ее заставил лишь громогласный крик банщицы в совершенно опустевшем холле с невероятной акустикой:
— Э-э-эй! А ну-ка, просыпайся! Ты, вообще, чья?!
— Мамина… — промолвила еще полусонная Олька.
— Ну и где же ты, мамина, живешь? — приблизившись к Ольке, сурово спросила банщица.
— Возле школы…
— «Мэ-мэ-нэ!…Вэ-злэ шкэ-лэ!…», — выпячивая язык, грубо передразнила ее злая тетка и уже нормальным тоном продолжила, — и хто же это тебя забыл-то? Хм, интересно: все бабы уже, вроде как, разошлись давным-давно…
Постояв с минуту, она с озабоченным видом направилась в сторону женского отделения:
— Госсподи-и-и… И откуда ты только взялася на мою башку? Та еще и в самом конце смены?! Вот щас кассу сдам, да как закрою тебя тут одну, а сама домой поеду…
Не дослушав монолог банщицы, Олька окончательно проснулась и ее слишком ранимое и впечатлительное сердце тревожно заколотилось. Она почувствовала щемящую боль и обиду на то, что старших мама, почему-то, не забыла, а забыла только ее… Именно ее. Одну только ее. И никому то она не нужна… И теперь ей придется жить всю оставшуюся жизнь в этой чертовой бане, с этой злющей и толстой теткой… С этими мыслями она рванула из бани и помчалась, что есть сил, куда только глаза глядят.
На улице было уже достаточно темно, никто из редких прохожих ею, в общем-то, не интересовался, и она не заметила, как оказалась сначала в глухом и темном городском парке, который горожане привыкли называть «горсадом», а затем, пробежав еще немного — на крутом берегу реки с лунной дорожкой на воде.
Испугавшись, что это и есть именно тот край света, упоминаемый так часто мамой, особенно в случае, если речь заходила о Муйнаке, Олька вновь дико завопила, и сломя голову бросилась в обратную сторону. Лишь выбежав из парка, проносясь вдоль чугунного забора по кое-где освещенному тротуару, она вдруг почувствовала, как ее схватила за рукав женщина то ли в милицейской, то ли в железнодорожной форме:
— А ну, стой! Тих-тих-тих… — она взяла Ольку за плечи и легонько встряхнула. — Так… Ти-хо! Да не ори же ты так, Господи! Ты, что, потерялась?..
— Нет… Меня… Меня они… Они забы-ы-ыли меня-а… — с невероятной горечью промолвила сквозь рыдания Олька, и по ее распухшему лицу, теперь уже в три ручья, полились слезы.
— Где забыли?..
— В… В ба-а-ане! — надрывно рвалось из ее груди.
— Так, давай по порядку: кто тебя забыл?
— М-мама! И То-о-олька с… с А-а-анькой…
— А, как ты аж здесь-то оказалась? А ну, пойдем в баню! — взяв Ольку за руку, женщина решительно двинулась по направлению к единственной в городе общественной бане.
— Там… там их… уже не-ету! Там одна только злая а-а-а-а-а… — Едва успевая семенить за «милицонершей», тянущей ее за руку, продолжала паниковать Олька.
— Ну, кто-то да остался же там, в самом-то деле. Пошли, пошли-и! Сейчас мы все выясним, и мамку твою найдем. Тебя как зовут-то?..
— Не скажу-у-у…
— Эт-то еще почему?
— Пото… потому что… меня забы-ы-ы-ли-и!!
Пока неожиданная спасительница, сетуя на забывчивых родителей, оживленно беседовала с банщицей о том, как ребенок мог улизнуть из-под носа последней, в баню, наконец, ворвалась запыхавшаяся и разъяренная мама. И Олькины горькие страдания, не так уж и бесследно, конечно, но таки закончились. Отчаянно колошматя Ольку по чему придется, мама наорала на обеих, почему-то внезапно потерявших дар речи теток. Потом схватила полуживую от страха дочь за руку, и вместе с ней галопом понеслась домой.
— Ну, зараза такая! Ну, придем домой — всыплю тебе батиной ременякой солдатской! Чум-ма ты болотная!! Заставила мать, зараза такая, по ночам такую далищу бегать аж два раза у эту чёртову баню! — всю дорогу отчитывала бедолагу мама.
А Олька, держась за мамину теплую и вдруг ставшую еще более родной руку, уже не плакала, а, почти счастливая, думала лишь о том, что как хорошо, что она нашлась.
На подходе к дому мама строго наказала не рассказывать отцу о приключившемся. И Олька была бы рада не только не рассказывать, а навсегда забыть этот печальный случай, если бы Анька с Толькой еще несколько месяцев подряд не дразнили ее «потеряхой», высунув язык, да приговаривая:
— Лучше бы мама не вернулась тогда за тобой в баню! Лучше бы тебя твои татары снова нашли и забрали! Потеряха! Потеряха! Бе-бе-бе, ме-ме-ме…
Глава III
Поскольку отец, ссылаясь по обычаю на длительные командировки, бывал дома редко, обязанности детей, как правило, распределяла мама. Например, Анькиным послушанием было ежедневное выстаивание возле магазина, находившегося на самой окраине, сначала дожидаясь приезда «хлебовозки», а затем и своей очереди у заветного маленького окошка, открытие которого, зачастую в течение всего светового дня, терпеливо ожидала толпа.
В один из таких дней Аньку едва не раздавили очередники, когда она в давке упала, потеряв сознание. По правде говоря, она не помнила, кто, когда и как привел ее в чувство, потому как очнулась она уже лежа на каких-то ящиках внутри магазина. Зато продавщица сразу подобрела и, хотя и втайне от очереди, но сполна компенсировала ей это «приключение»: вместо одной буханки выдала целых две. Анька тогда до самого дома бежала без оглядки, опасаясь, что кто-нибудь из очередников догонит и отберет вторую буханку.
А немногим позднее Аньку в очереди «чуть не заклевали злые тётки». Сначала они наорали на нее, что, дескать, она где-то носилась и не стояла терпеливо, как они, а когда хлеб, наконец, привезли, они и вовсе прогнали ее из магазина. Поэтому на следующий день в качестве группы поддержки, Анька впервые в жизни взяла с собой Ольку.
Приблизившись к магазину, первым делом Олька внимательно осмотрела носы очередников, и, не обнаружив ни у кого из них клюва, облегченно вздохнула: «Значит сегодня пришли только добрые — не клевучие! А бесклювым ведь клеваться нечем!»
Бывало, что заветное окошко вовсе не открывалось, потому что машина с хлебом, по каким-то там причинам, вообще не приезжала к магазину. Зато счастью не было предела, когда после разгрузки хлебовозки за дощатым окошком сначала слышалось, как засов отпирали, а затем появлялись ловкие руки продавщицы, мгновенно принимающие деньги и выдающие заветную буханку. Было очевидным, что подавать в окошко деньги со сдачей никому и в голову не приходило. Ведь никому не хотелось быть заклеванным толпой только за то, что в течение целого дня не удосужился подготовить шестнадцать копеек и тем самым задерживает очередной процесс, тем более что хлеб выдавали строго по одной буханке в одни руки.
Не менее серьезным испытанием было донести с противоположного конца города эту искушающую своим неповторимым, бьющим прямо в ноздри запахом, буханку, и ни разу, на протяжении всего пути, не откусить от нее. Анька, вероятно по мере взросления, уже научилась контролировать себя. Она несла хлеб словно сокровище, обхватив обеими руками, и, периодически с наслаждением вдыхая аппетитный аромат, ни разу за весь путь не вкушала ни кусочка, ни крошечки. Сестре она тоже давала понюхать буханку, заверяя ее, что запахом тоже можно на какое-то время насытиться. Олька тогда не просто поверила сестре, но и убедилась в этом сама. Она была просто потрясена тем, что и в самом деле почти не стала ощущать голод. Особенно после того, как Анька по дороге домой рассказала историю о блокаде Ленинграда, которую их классу поведала учительница. Тогда была самая страшная в мире война, и жителям города, не каждый день и не всем, выдавали по крохотному кусочку хлеба, в результате чего от голода умерло великое множество людей…
Олька шла и гордилась своей старшей сестрой, такой взрослой, такой выносливой и такой умной. Ей тогда страшно хотелось как можно быстрее стать такой же, как Анька, чтобы, в том числе, научиться так же быстро ходить и одновременно при ходьбе сопеть.
В обязанности Тольки с Олькой входило присматривать за Павликом и собирать на улице установленную мамой норму коровьих лепешек под романтичным названием «кизяк», предназначенных для случаев, когда заканчивались и дрова и уголь, и топить печку было совсем уже нечем. До прихода с работы мамы им в основном следовало подмести пол, вымыть посуду, вынести золу и принести кизяк или дровишки с углем, очистить картошку и наносить с колонки в бак воды.
Ближайшая колонка от их дома находилась, по правде говоря, не так уж близко, и особенно проблематично они добирались за водой весной и осенью, когда на улице была непролазная грязь. Впрочем, и зимой, когда неделями напролет на дворе бушевала пурга или стояли трескучие морозы, их задача не облегчалась. Олькина детская память навсегда зафиксирует и подпоясанную ситцевым платком, чтобы не поддувало, мамину, согревающую полудошку* доходившую ей аккурат до пят, и гору льда у колонки, из-за которой им с братом не всегда удавалось набрать воды, не расплескав ее, или не разбив до крови нос или губу. А дом у колонки, самый красивый на свете, с деревянной ажурной
*Полудошка (разг.) — плюшевая женская демисезонная удлиненная куртка (полупальто) на ватной подкладке. В 1960-е полудошка — доступная распространенная женская одежда для низших слоев населения.
голубой калиткой и такими же ставнями, запомнился ей особенно…
Резные ставни в этом доме были всегда гостеприимно распахнуты, большие окна сияли чистотой, а красивые занавески казались уютными и по-настоящему домашними. С наступлением сумерек эти окна светились необычайно мягким светом, и казалось, что там, за стеклами, живут самые добрые на свете хозяева; там непременно тепло, тихо, приятно пахнет едой и никогда не воняет плесенью, сырой глиной, печной гарью, мышами и прокисшими помоями.
Однажды из калитки этого дома, в наброшенной на плечи пуховой шали, вышла молодая, необычайно красивая женщина. Словно добрая волшебница из сказки, она с улыбкой подошла к оторопевшим Тольке с Олькой. Одобрительно взглянув на Толькины варежки, она перевела взгляд на побагровевшие от мороза Олькины руки и укоризненно покачала головой. Тихо и ласково произнеся что-то по-немецки, «волшебница» бережно растерла заледеневшие Олькины пальчики своими нежными и теплыми руками, а затем надела на них голубые с белой каемочкой, невероятно теплые пуховые варежки.
На обратном пути Ольке первой удалось обрести дар речи:
— Когда я вырасту, я тоже стану такой же, как она, да, Толь? Ну, скажи же, Толик, да же ведь?
— Ну, да, да. А я… А я тогда стану, как дядя Валера …Таким же большим и таким же умным.
— Ага!! И таким же добрым, давай?!
— Ну да… — кивнул Толька, нахмурив для солидности брови.
— Вот здоровски!.. И мы с тобой будем возле всех колонок всем раздавать теплые варежки, да же?!
— Ну… только у кого их не будет. Чтобы по честному.
— И мячиков накупим, и…И зайчиков много-много!! И кукол!!
— И гематогена! И мороженного в вафлевой корочке, да?!
— Да!! И всего-всего… чего-нибудь еще, да же, Толь?!!
— Да! Только поскорей бы нам вырасти, да же ведь?
— М-гм…
Поскольку варежки оказались двойными, мама разрезала их на две части, и получилось аж четыре варежки сразу. Затем, дабы они не потерялись, она к каждой паре варежек пришила соединяющую веревочку, и они сослужили добрую службу, по крайней мере, еще две суровые зимы, не только Ольке, но и Павлику.
В один из вечеров, когда Толька с Олькой, припозднившись, пришли за водой в очередной раз, в крайнем окне этого почти сказочного дома загорелся свет, и за прозрачной тюлевой занавеской Олька вдруг увидела наряженную елку. Игрушки на ней переливались всеми цветами радуги, и она просто оторопела от невиданного дива. Кивнув Тольке в сторону окна, она словно завороженная пошла по направлению к дому, и в метре от забора неожиданно застряла по пояс в сугробе, откуда Толька ее едва вытащил.
— Давай быстрее, а то снег в валенках растает, они станут совсем мокрыми и опять попадет от мамы, — поочередно вытряхивая снег из валенок, как обычно, назидательно говорил брат.
— А ты веришь, что я… ну, что в том окне я видела блестящую елку, а? Или ты сам ее тоже видел? А, Толь, видел? Ну скажи же…
— Да не успел, блин! Пока набиралась вода, пока отставил ведро, а они взяли и закрыли ставни.
— М-м. А я… — виновато опустив ресницы, вздохнула сестра и шепотом добавила, — знаешь, как краси-иво…
— Да ну, в домах елок не бывает. Мама с Анькой же говорили, что елку наряжают только в школе, один раз в году, и то — только зимой перед каникулами. Да еще берут завхоза и наряжают его Дедом Морозом. И, кто из детей споет ему песенку или расскажет стишок, тому он из мешка выдает конфеты и игрушки там всякие…
— А они, что ли, не догадываются, что это завхоз? — изумилась Олька.
— Не-а. Мама и то случайно увидела, когда ему в учительской бороду из ваты приклеивали. А так бы и мы не знали, что они так всех дурят.
— Так он же злой, как черт!
— Кто?
— Да завхоз же! Помнишь, мама говорила, что он всегда орёт, как черт, на уборщиц, да вообще и на всех, кроме директора?
— Ну и что, что злой… А, может, он злой из-за того, что его директор каждый день заставляет работать и завхозом и Дедом Морозом.
— Нетушки, настоящий Дед Мороз должен быть добрым.
— Откуда ты знаешь-то? — скептически изогнув бровь, усмехнулся старший брат.
— Знаю и все… Чую!
— Вот я — знаю, что настоящего Деда Мороза вообще не бывает!
— А вот и бывает!!
— А я говорю — не бывает! Мама же говорила, что в школе на Новый Год только дурнатой занимаются, чтобы всех обдурить. И ты, как дура, тоже веришь, ха-га-га-а…
— Если настоящий Ангел есть, значит и настоящий Дед Мороз тоже есть!
— Да Дед Мороз только в сказках бывает!
— Да если бы сказки были плохие, тогда бы и книжек со сказками бы не было! — запальчиво воскликнула Олька.
— И все равно настоящего Деда Мороза не бывает! — все сильнее хмуря брови, упрямился Толик.
— И фигушки! А, может, это Ангел один раз зимой превращается в Деда Мороза и разносит ночью людям такие красивые елки? Жалко, что ты не успел увидеть ихнюю блестящую елку…
— Да тебе она просто показалась, а ты только зря радуешься.
— И ни че не показалось, а я своими глазами видела!
— А я говорю — показалось! И баба Ариша говорит — когда кажется, надо креститься, — засмеялся Толька.
— А давай… А если не показалось, то давай, когда мы вырастем, у нас тоже будет зимой такая же, но только своя елка, м, давай, Толь, а?
— Ну и где мы ее возьмем?
— В лесу срубим. Елки ведь в лесу растут. — Рассудительно заметила сестра.
— А где мы лес найдем?
— Мы спросим у них, где они взяли.
— У кого?
— Да у этой же тетеньки, которая варежки мне дала… О, варежки же настоящие, значит и елка у них тоже настоящая!
— А игрушки блестящие тогда где возьмем?
— Тоже у нее спросим. Ну, давай, Толик, а?
— Ладно, давай. Только, чур, ты сама будешь спрашивать!
— М-гм…
— Здоровски, я даже не заметил, как мы быстро дошли, а ты? — отворяя калитку, сказал Толька.
— И я-а… И у меня в валенках снег по-правдешнему превратился в воду, — засмеялась Олька.- Поэтому они потяжелели же, да?
— Надо было нам получше выковырять из них снег.
— А давай, мы их — на печку, и мама не увидит, пока они там сохнут, м?
— Только я сам их закину, потому что ты не докинешь. Я же старше тебя.
— М-гм.
Зимой их избушку обычно заметало снегом по самую крышу, и Толик с Олькой помогали отцу убирать снег в образовавшемся от входа до калитки за зиму тоннеле. А в его отсутствие они самостоятельно счищали снег с крыши отцовской совковой лопатой, которую тот почему-то называл не иначе, как «грабарка». Покончив со снегом на крыше, они, преодолевая невероятный страх головокружительной, как им казалось, высоты, пока не стемнеет, прыгали, с нее в большущий сугроб. Они не сомневались, что, только преодолевая страх, они станут смелыми, а значит, быстрее повзрослеют и станут сильными, умными и непременно добрыми.
В один из вечеров они с Толькой, опасаясь, что не успеют к приходу мамы очистить картошку, разделили ее поровну и стали соревноваться, кто быстрее выполнит свою норму. Тогда уже почти пятилетняя Олька проиграла брату, отстав аж на восемь неочищенных картофелин. Она страшно разозлилась и на затупленный ножик, и на себя, неумеху, и ей стало ужасно стыдно перед братом оттого, что, будучи девчонкой, проиграла в кухонном конкурсе, да еще и с таким позорным отрывом. И она тряслась в ожидании часа возмездия, когда старшие, высунув язык, начнут обзывать ее лентяйкой и копухой.
Но последствия были куда прозаичнее: на вопрос мамы, кто из них клал очищенную картошку в бидончик, а кто в миску, Толик, не моргнув глазом и даже не покраснев, соврал, что он бросал «свою» только в миску. Как оказалось, в бидончике почти все картофелины были очищены только наполовину и лежали нетронутой ножом стороной книзу…
У Ольки, по обыкновению, мгновенно навернулись слезы, ибо теперь чувство стыда сменилось ноющей болью от жгучей обиды за несправедливость, которая, казалось, ничуть не трогала ни маму, ни Аньку, ни самого проказника — старшего брата. Она лишь уединенно плакала, жестоко страдая и бессильно злясь на своих близких, и не знала, где ей искать утешения. Так уж было принято в их семье: не можешь сам за себя постоять — не надейся на сочувствие, поддержку, и тем более на защиту, даже если ты младшая. Потому и не жаловалась она родителям, бесконечно боясь их, особенно во гневе… Во время ссор разбушевавшихся в очередной раз родителей или брата с сестрой, она, не желая попасться им под горячую руку, забивалась под топчан, и, крепко закрыв глаза и уши, ждала, когда они утихомирятся, каждый раз опасаясь, что последствия военных действий будут весьма плачевны.
В домашних конфликтах в большей степени Ольку угнетало то, что у мамы не получалось заставить своих старших зарыть топор войны, потому как ее реакция на их жалобы друг на дружку лишь подливала масла в огонь. К примеру, Толька родился с особой приметой — на фоне его темно русых волос выделялось светлое круглое пятнышко на затылке, которое почему-то часто не давало покоя старшей сестре. И, всякий раз после очередной ссоры с Анькой (благо поводов для этого у них было предостаточно), Толька с ревом подбегал к маме:
— Ма-а-а-а! Анька опять меня обозвала «бычок с белым пятнышком»! А-а-а-ааа…
— А ты обзови ее ссыкухой! Вон, всю постель перессала, паразитка! Как ты у школу то пойдешь, га, зассанка такая?! С тобой жеш никто за партою сидеть не будет — провонялася вся! — незамедлительно отзывалась та, не отвлекаясь от какого-нибудь дела.
Далее почти всегда следовала братоубийственная драка с выдиранием клочьев волос, да разбиванием губ и носов до крови. А заканчивалось все тем, что мама бралась за веник, башмак или отцовский солдатский ремень, словом, за все, что ей попадалось под руку, и в сердцах приговаривала:
— Та как жеш вы осточертели, паразиты! Щас как приедет батя, он вам покажет, де раки зимуют!
На этом, как правило, ее роль миротворца заканчивалась.
Кого-кого, а батю, даже без ремня, дети боялись как огня — боялись по-настоящему, боялись больше всего на свете…
Что голод — не тетка, они были давно в курсе, потому как есть им хотелась всегда. Но, как бы там ни было, моментов, связанных с едой, оставивших неприятный осадок, в их детской памяти сохранилось сравнительно немного: к примеру, как они летом сначала в своем огороде объелись паслёна, а когда не хватило — забрались в соседний, и как страшно потом болели у них животы и прохватил понос. Еще, как мама тайком собирала жир с помоев, принесенных из школьной столовой и жарила на нем картошку на ужин… Да, пожалуй, еще, как по инициативе Аньки они однажды вчетвером отправились к бабе Арише в надежде на то, что та, несказанно обрадовавшись их визиту, хоть краюхой хлеба, да угостит долгожданных, любимых внучат, пришедших навестить любимую бабушку, живущую в другом конце города…
— Олька, это же баба Ариша тебя так назвала-а?! — умнющая, но очень голодная Анька, явно, что-то замышляя, начала издалека — Да она, она — я же знаю! Во-от… Значит, она тебя и до сих пор любит. Значит, и покормит нас всех, если мы все вместе придем к ней в гости вместе с тобой. Не будет же она одну тебя кормить? Мы же ведь тоже ее родные внучата… — логично заключила сестра.
Олька долго не соглашалась. Но Анька не сдавалась, тараторя без остановки, что она-де отлично помнит и то, как баба Ариша приезжала к ним в Муйначок на Пасху, и как она накормила всех вкуснятиной, и как велела всем называть Ольку Ольгой, вместо Маньки да Кланьки. А когда Анька вспомнила слова бабы Ариши о том, что к ним именно в тот день, когда родилась младшая сестра, прилетал настоящий Ангел, Олька сдалась и окончательно поддалась уговорам.
— Так! Только вы двое, — запирая за собой калитку, Анька кивнула на крепко взявшихся за руки Ольку с Павликом, — смотрите, маме не насексотьте, что мы ходили без спроса, а то нам с Толиком больше всех попадёт из-за вас. — И, возглавив сколоченный отряд, сестра гордо зашагала вперед.
Ничего не подозревающая, мило беседующая на крыльце с соседками баба Ариша, едва завидев приближающийся выстроенный по росту до боли знакомый выводок, застыла на полуслове и заметно напряглась. В тот день она явно пребывала в не очень хорошем расположении духа, и при встрече с внуками особой радости не проявила:
— О-о! Тильки подывытэся, хто ж це до мэнэ заявывсь…
— Здра-асьте… баба… Здрасьте… — не теряя надежды растопить сердце, такой неприветливой сегодня бабушки, наперебой поздоровались внуки.
— А ваш батько мэни вугилля привиз? Це вин прыслав вас, чи матэ?
— Да мы, это… ну, просто… п-проведать вас… — с жалкой улыбкой пробормотала Анька, втягивая голову в плечи.
Бабушка обвела непрошеных гостей недоуменным взором, а затем, будто мгновенно что-то поняв, уперла руки в боки и начала:
— Та хиба ж вам нэ стыдно, га? Та в мэнэ у самой бо ничого нэма исты…
В этот момент, синхронно закачав головами, как китайские болванчики, подключилась группа бабы Аришиной поддержки:
— Ай-я-яй-я-я-яай! Да ваша бабушка сама с воды на хлеб перебивается, а они — явилися… Ну эти-то еще, ладно — маленькие, а Анька-то, Анька… ты же такая здоровая дылда уже, га! Нет, чтобы бабушке прибежать чего-то помочь, а она сама пришла, да еще и весь выводок привела — покорми нас, дескать, баба Ариша, да? И че вы все чумазые то такие, га? Ну ни какого стыда…
Так Олька впервые, что называется «на собственной шкуре» ощутила ни с чем несравнимые стыд и унижение. Хотя о существовании последнего, и тем более о его смысловом значении она вряд ли тогда догадывалась; зато не было сомнений насчет того, что теперь-то она достаточно точно и навсегда усвоила значение этого страшного слова «стыд».
Именно с той поры она и невзлюбила ходить к кому бы то ни было в гости по какому бы то ни было поводу, какими бы настойчивыми ни были уговоры приглашающей стороны.
Слух о позорном походе к бабе Арише, не без помощи «группы поддержки» почти молниеносно долетел до мамы, в результате чего не замедлил быть не менее запоминающийся допрос с пристрастием. А за то, что во время допроса Олька проболталась об истиной причине похода к бабе Арише, Анька с Толькой еще долгое время будут обзывать ее самым обидным и страшным словом на свете — «предательница»…
Хотя, по прошествии пару-тройку недель, те самые бабушкины приятельницы, «сплетницы, такие же, как и сама ваша дорогая баба Ариша», как обычно отзывалась о них мама, сослужили однажды очень даже неплохую службу.
Мама тогда с двухгодовалым Павликом, заболевшим пневмонией, находилась в больнице, а отец, как назло, чересчур долго не появлялся дома. Оставшимся троим членам семьи тогда особенно, можно сказать, как никогда, хотелось хоть чего-нибудь подержать во рту. О том, чтобы перекусить, они и мечтать не смели. Но еды в доме не было совсем… Тогда-то бабушкины соседки и совершили почти нереальный поступок: прознав, что дети одни сидят дома голодные, они каким-то чудесным образом разыскали отца семейства и заманили его к бабе Арише, которая задала сыну «хорошу прочуханку, щоб нэ бросав голодних дитэй». После чего отец, мгновенно «вспомнив» об отпрысках, примчался домой и, впервые в жизни, самостоятельно сварил суп. Вернее, не суп, а почти щи, потому что кроме картошки в воде плавала еще и квашенная капуста.
Для порядком изголодавшейся ребятни это была самая вкусная еда на свете. Они по нескольку раз просили у отца добавку, и когда кастрюля совсем опустела, дочиста вылизали миски. Глядя на это, растроганный отец, улыбаясь, промолвил:
— О-от, теперь и миски мыть о то не надо… Усю кастрюлю смолотили! Ну, наелися-то, хоть?
— Да-а-а!!! Спасибо папе! Спасибо маме! Спасибо Боженьке! — весело прокричали некогда рекомендованную им бабой Аришей присказку насытившиеся чада.
Для полного счастья, в завершение такого, внезапно свалившегося на них праздника, отец впервые в жизни повел их в настоящее фотоателье.
На семейном фотоснимке они навсегда останутся запечатлены так, как расставил их фотограф: нахмуренные Анька с Толиком — по краям от Ольки, испуганно стоявшей на детском стульчике в разных по размеру, судя по отворотам, валенках, а за ними — отец, довольный, и в кои-то веки, радостно улыбающийся…
Однажды вновь подобревшая баба Ариша вылечила Ольке аж две болячки сразу.
Мама тогда очередной раз находилась в больнице с Павликом, вновь захворавшим пневмонией, отец, как всегда, был в командировке, а старшие уже оба ходили в школу. Олька осталась совершенно одна. Она лежала на топчане, изнемогая от боли, которую ей причиняла набухшая под левой подмышкой огромная шишка. Ужесточал ее страдания гнойный нарыв, непонятно отчего образовавшийся под ногтем большого пальца этой же руки. И, вообще, все ее тело, в особенности левая сторона, болело так, что она уже несколько дней и ночейподряд не могла ни спать, ни есть. Даже плакать у нее не было больше сил. А может, она уже выплакала все слезы, когда только начинала болеть: «Это меня Боженька наказал за то, что я тогда Зайчика не спрятала… за то, что проспала, когда он горел в печке… И ему было в сто раз больнее, чем мне сейчас… Прости меня, Зайчик… Прости меня, Боженька, за него…» — причитала она под одеялом. Иногда ей очень хотелось пить, но в тот момент как назло никого не оказывалось рядом.
Для Ольки так и останется загадкой, каким таким чудом в этот, не самый легкий для нее период, дома вдруг появилась баба Ариша и склонилась над ней. Несмотря на полуобморочное состояние и жар, в ее памяти навсегда сохранится такое родное, такое доброе-предоброе бабушкино лицо, освещенное тусклым мерцанием свечного огарка, ее крестные знамения и что-то без конца шепчущие губы. И уже после самого первого прихода бабушки Ольке стало легче, а вскоре она совсем пошла на поправку.
Не менее удивительными будут и последующие внезапные появления бабы Ариши: когда, к примеру, бабушка, словно чувствуя беду за тысячу верст, и понимая, что кроме нее совершенно некому помочь, вдруг приходила и исцеляла то дикую зубную боль (причем, не только у Ольки), то безнадежно запущенную свинку, то целую серию чирьев, в напоминание которых у Ольки останутся лишь крохотные, едва заметные шрамы. Но это будет позднее, спустя несколько лет. А пока…
…Как-то раз мама забыла взять с собой на работу ключ от сундука, в котором хранился мешочек с рафинированным сахаром. И, воспользовавшись ее отсутствием, Анька тайком вытаскала лакомство и сама не заметила, как съела почти все.
Отцовским солдатским ремнем досталось в тот злополучный вечер, конечно же, всем троим. Но Толька с Олькой, не имевшие ровно никакого отношения к пропавшему сахару, как настоящие партизаны, не проронили ни единого слова. Во время этой иезуитской пытки они лишь, стиснув зубы, сопели, таращили глаза на мелькавший ремень и со смирением первых христианских мучеников, мужественно принимали каждый удар медной бляшки. Они не совсем еще понимали тогда, и почему не сказали суровому карателю о своей непричастности к преступлению, и почему так легко простили Аньке тот случай. Наверное, просто потому что любили свою старшую сестру.
В самый первый день своих законных летних каникул Анька с Толиком, выйдя во двор погулять, первым делом отобрали у соседского Аркашки горбушку белого хлеба с вдавленным в нее кусочком сахара. Аркашка, как и полагается, заплакал и побежал к своему дому, явно за подкреплением.
Услышав за забором рев Аркашки, в калитке появилась ничего не подозревающая Олька и, увидев в Анькиной руке хлеб с сахаром, попросила немного откусить, но Анька, почему-то, позволяла откусывать лишь Тольке:
— Вапще-то, подкидышам не положено давать! Уйди отцудова, татарма!..Нам и самим мало…
— Ань, ну дай хотя бы только хлеба чуть-чуть… без сахара.
— А ты сначала попроси нормально!
— Аня, дай, пожалуйста… — попросила «нормально» Олька.
— Нет, не так! Скажи: «Дай мине!»
— Дай мине…
— А-а-а-га-га! Рука в говне! Вымой руку — тогда дам! — Анька заливалась смехом, пока сахар, с оставшейся уже половинкой горбушки, не упал прямо на землю. Она мигом подобрала его, обдула и снова вложила в образовавшийся в хлебе оттиск.
Безудержный голод взял верх над Олькиной гордостью и она, спешно вымыв руки в ближайшей луже, вытерла их о подол и, предвкушая лакомство, снова подбежала к сестре:
— Вот. Смотри — я вымыла! Ну, только капельку… А, Ань? Дай…
— А ты скажи: «Дай ми-не».
— Дай мине… — собираясь вот-вот разрыдаться, промямлила Олька, явно не ожидавшая никакого подвоха.
— Га-га-га-а! — потешались они уже на пару с Толькой.- Так у тебя же рука в говне-е! Вымой руку — тогда дадим!
— Ну я же… вы… мыла…
В итоге Анька с Толькой заглотили добычу сами, а зареванную Ольку увела к себе во двор Аркашкина бабушка Ася:
— Аркашку, ладно, обидели, чего свою-то донимаете? Бисмилля…
— А она и не наша! А ее нам татары подбросили, а мама ее просто подобрала-а! Вот так-уш-ки!! — заявила Анька, высунув язык в след уводящей Ольку соседке.
— Побудь тут, пока эти шайтаны угомонятся, — сказала Аркашкина бабушка, заведя Ольку в свой двор, и продолжила хлопотать над растопкой самовара.
— Слыхала, что кричат эти бесенята? — повернулась она к подошедшей невестке.
— Ну, — ответила тетя Нэля, пристально разглядывая Ольку, — да она и правда больше на нас похожа, чем на них…
— Бисмилля… Болтаешь, чё попало… да еще и при ней. Отрежь вон лучше им с Аркашкой еще хлеба, у него же эти черти отобрали, — проворчала бабушка, кивнув в сторону забора, за которым все еще доносилось гоготание Олькиных родственников.
Ольку, и на самом деле, из всех детей в семье выделяли темные густые волнистые волосы, большие глаза, и безупречно чистая матовая кожа. Но это, скорее, потому, что в жилах их отца текла толика казаческой крови, а у матери — благородной польской, что, очевидно, в большей степени и сказалось на облике их младшей дочки. Зато всем четверым в наследство от предков достались очень выразительные глаза; разве что Олькины, темно-зеленые, почти карие, были чуть больше.
В соседском дворе Олька начала успокаиваться, абсолютно не придавая значения тому, что сидит она и сидит себе на корточках, покачиваясь, на трубе от самовара… А когда огонь был разожжен, и бабушке Асе понадобилось устанавливать злосчастную трубу, та и обнаружила ее под ногами Ольки, но только приплюснутую и теперь ни на что не пригодную.
— О-о?! А я её ищу… Ты… да ты, что натворила-то, а?! Да она же и так уже еле-еле… Бисмилля рахман рахим… Ах, ты, шайтанка эдакая!.. — хватаясь то за трубу, то за голову, вскричала Аркашкина бабушка.
— Ма-а-а-ма-а-а!… — Олька до полусмерти напуганная внезапным перевоплощением добрейшей бабушки в разгневанную, вооруженную сплющенной трубой, злющую до умопомрачения бабу-ягу, с воплем рванула в сторону своего огорода.
Дома она забилась под топчан и, похоже, не собиралась выползать оттуда до конца всей своей ничтожной и никчемной жизни. Только здесь, в единственном укрытии, она смогла дать волю слезам, рыдая из-за постоянных неудач, вечно преследующих только ее одну. Но больнее всего ей было принять ту горькую участь «подкидыша», о чем так часто упоминала её старшая сестра. Она плакала и злилась на весь белый свет, с ненавистью дубася себя по чему придется.
Разбудил ее жуткий холод. Спросонья пошарив рукой в надежде найти спасительное одеяло, она, наконец, поняла, что не заметила, как прямо здесь, под топчаном и уснула. Выбравшись из укрытия и оказавшись в кромешной тьме, она догадалась, что вся семья уже видит десятый сон. Со стороны родительского ложа доносился могучий храп отца, и от осознания того, что ее с вечера никто не кинулся, Ольке стало не просто страшно и одиноко, а только горше и больнее…
За завтраком брат с сестрой весело наперебой рассказывали родителям, как намедни за Олькой гонялась Аркашкина бабка с трубой от самовара. Отец, не отвлекаясь от тарелки с супом, промолчал, а мама, отрешенно окинув взглядом горемычную младшую, сказала:
— Чив-во это туда нашу дядину дуру черти понесли? Теперь будет знать, как шалацца по чужим дворам.
— Дядина дура! Дядина дура!… — злорадно торжествовали Толик с Анькой, пока отец не облизал свою ложку, не подошел к их столику и не треснул ею обоих по лбу.
С того дня Олька стала еще более усиленно мечтать поскорее вырасти, чтобы купить новую трубу для самовара для Аркашкиной бабушки, которая, в принципе, была доброй, и неплохо относилась к юной «шайтанке». Еще, конечно же, она купит целую машину сахара и хлеба, чтобы никто больше не жадничал, а значит и ни с кем не ссорился.
Случались в их беззаботной жизни и менее мрачные моменты, которые, правда, в большинстве случаев забавляли больше родителей.
Как-то теплым майским вечером мама, придя с работы, поделилась за ужином с отцом последними новостями с работы:
— Наши молоденькие учительницы де-то понакупляли себе к майским праздникам кофточки… э-э-э… кап… кап-роновые, вроде, называютца они. Откуда тока у людей стока денег на разную херню? Хм, и как тока их, голобоких, в энтих кофтах милиция-то пустила на парад?
— Та не на «парад» о то, граматейка, а на «демонстрацию», — меланхолично поправил ее отец. — Скока тебе раз о то говорить?
— Та какая разница?!
— Та большая: потому, шо «парад» это — военный, када с техникой о то. Так, шо там о то за кофточки, говоришь? — поинтересовался он, нарезая хлеб.
— Та срамота одна!
Отец, приступивший к миске с борщом, стрельнул в маму веселым взглядом:
— Просвечивают так, чи шо?
— Если бы тока просвечивали… Как будто на их вапще ничего с одежды нету, ну! — насмешливо фыркнула она.
— Та не мели о то ерунду! Скока езжу- никада у таких кофточках ото баб не видал.
— Та потому шо ты видишь тока одни юбки… Говорю же, шо я своими глазами видала: будто тока одни черточки на руках, на пузе, та на шее! Как простым карандашом понарисованы: тут, тут и тут, — показала на себе мама. — И — всё на свети наружу — и лифчик и половина цицек — полюбуйтесь, мол… Щитай, шо голяком пришли сегодня у школу. Ни стыда, ни совести. Еще учительницы, бл… дь…
— Та не матерись же ш ты при детях, язви тебя!
— Ну, если диствительна… Вот ты бы пошел на работу голяком?! Посмотрела б я… — засмеялась мама, подливая отцу добавки.
— Та шо ж там за кофточки о таки, язви? Та не можеть того быть, шобы… Врёть — и глазом о то не моргнёть… — искренне удивленный и заинтересованный последним «писком моды» отец старался скрыть свое волнение.
— Он еще и не верит… — обиженно цыкнула мама.- Ну и не верь. Я же своими — вот этими очами видала, а не чужими.
Отец благодушно промолчал.
Что касается Толика с Олькой, которые оттопырив уши, слушали диалог родителей, то, судя по дальнейшим событиям, они поверили маме сразу.
На следующее же утро они, не сговариваясь, проснулись раньше обычного и первым делом дождались, когда отец и мама уйдут на работу, а Анька — в школу (Толька тогда в школу еще не ходил). Пока маленький Павлик еще мирно спал, брат и сестра активно принялись за осуществление возникшей у них с вечера идеи. Порыскав по жилищу в поиске простых карандашей и отыскав несколько огрызков, принесенных мамой из школы (благо, они ей часто попадались во время уборки классов), они вооружились любимым, «фимическим», и охваченные творческим азартом, принялись за работу. Сняв с себя всё до ниточки, периодически слюнявя химический карандаш, они нарисовали каждый на своем теле сначала очертания «капроновых» кофточек с воротничками и пуговичками спереди, а далее их «гардероб» пополнялся гольфиками, носочками, трусиками — словом, всем тем, чего только могла на тот момент желать их душа. Заднюю часть каждого изделия индивидуального «пошива» юные модельеры уже дорисовывали друг дружке по очереди.
Вволю налюбовавшись результатом своего творчества, они, «экипированные» с головы до пят, задыхаясь от счастья оттого, что теперь и они являются счастливыми обладателями «капроновых» вещей — точно таких же, как у учительниц из школы, где обучается их старшая сестра и работает мама, с восторженным визгом запрыгали по комнате. Бурно резвясь, они даже не заметили, как проснулся Павлик, который почему-то не плакал, как обычно, после сна в поисках маминой «цыцки», а тихо сидел в кроватке и наблюдал за разворачивающимися на его глазах событиями.
И вдруг Толику с Олькой захотелось поделиться этой, внезапно свалившейся на них радостью и со всем честным народом, и их волной вынесло на улицу, тем более, что на дворе уже стоял самый веселый месяц в году — зеленый благоухающий май. Оказавшись за калиткой, они ни на секунду не сомневались в том, что выглядят респектабельно и в свет выходят не в каких-нибудь там затрапезных вещах, и уж никак ни в том, в чем когда-то родила их мать, а именно в капроновых новинках.
Усевшись рядышком на лавочку и весело болтая ногами, они синими от химического карандаша ртами воодушевленно похвалялись перед прохожими своими «обновками».
— Это вот кофточка капроновая, видите — пуговички с воротничком? А это — гольфики… Да, это мама купила нам… вчера… в магазине. А это вот трусики и носочки… Всё капр-р-роновое, видите же, да? — Наперебой терпеливо объясняли они «заинтригованной» публике, что именно означает тот или иной штрих химического карандаша на их обнаженных телах.
— И где же, родимые, ваша мама сейчас, а? — едва сдерживая смех, опустив ведра с коромыслом, спросила какая-то совсем незнакомая женщина.
— А мы это… Да мы сами не знаем, в каком магазине она… ну, всё это понакупляла… — «отстреливался» Толька от назойливых «фанатов».
— И куда только родители смотрют? Вот где они щас? — прикрыв рукой улыбку, поинтересовался седобородый дед, уже ознакомившийся с «прикидом» детей.
— Да на работе они. Это все капр-роновое! — бойко отвечал Толька на до ужаса банальные вопросы публики. — Олька, скажи же!
— Да, вот… у нас тут… и тут — капроновые кофточки, маечки, гольфики… — бормотала Олька, любуясь собственным художеством.
— А не боитесь, что… — начал было старик.
— Не-а!! Они еще не ско-оро придут!..- поспешил с ответом сообразительный Толик, не представляя деду шанса задать вопрос до конца.
Провал «премьеры» под названием «Адам и Ева в капроне» обеспечили, конечно же, учителя, потому как окна учительской выходили прямо на дом уборщицы школы. Разносчицы капроновой лихорадки сначала не без любопытства наблюдали из окна учительской за спектаклем сами, а затем подозвали и мать главных героев — уборщицу Катю…
Едва завидев маму, несущуюся через дорогу со шваброй в руке, «герои в капроне» мигом вскочили и, сверкая задницами, дали стрекоча. Влетев в дом, они, собственно, «в чем были», в том и забились в свое единственное укрытие — под свой топчан.
На сей раз, к их величайшему удивлению, порки все-таки избежать удалось, потому как ни старалась мама, она даже с помощью швабры не смогла вызволить из-под ложа ни одного из модников.
Позднее и вовсе выяснилось, что маму этот случай даже позабавил. Судя по тому, как она рассказывала о нем знакомым, было похоже, что особенно ее потрясла финальная часть сей «премьеры»:
— Эх, как они меня увида-али… И-и-их!!.. Как пососкочили с лавочки!.. И их, как, словно ветром сдуло!! Тока голые ж… в калитке и блыснули! — как всегда, эмоционально рассказывала мама, и с трудом подавляя смех, продолжала — Это потом уже смеху было, шо в учительской, шо на улице… Сама виноватая, шо рассказала тада за ужином на свою жеш голову про те капроновые кофточки, вот они и отчебучили…
Отец же любил рассказывать своим знакомым конфуз, произошедший с Анькой. Однажды она, разглядывая электрическую лампочку, вдруг поинтересовалась:
— Па, а чё это за такие маленькие точечки на нашей лампочке, а?
— Шо такое? Та это ж её мухи, Аня, обосрали. От того и точки… «Шо, папа, за точки», язви, спрашует… — расхохотался отец, ответив на явно неожиданный вопрос старшей дочки.
А спустя пару-тройку дней отец приехал домой с родственником по бабушкиной линии — своим двоюродным дядькой Илькой, переболевшим еще по молодости оспой. Анька, разумеется, ни сном, ни духом не подозревала ни об этой болезни, ни о ее последствиях, посему и неудивительно, что ее, чересчур любопытную и наблюдательную, заинтересовали злополучные точечки на лице родственника:
— Дядько Илько, а, дядько Илько… Э-э…
— А? Что, Анечка? — улыбающийся и пока ничего не подозревающий дядя Илюша прервал разговор с племянником и повернулся к Аньке.
— А-а… вас, что ли, тоже мухи обосрали, да?
Не смотря на то, что отец, отсмеявшись, объяснил обомлевшему дядьке Илько причину возникновения Анькиного вопроса, родственнику все равно, почему-то, было не до веселья, и он лишь выдавил из себя нечто вроде улыбки.
В один прекрасный майский вечер, когда родители еще были на работе, к ним в дом внезапно нагрянули гости, родственники по отцовской линии: их родная тётя Нина и двоюродная сестра Надя. Они радостно сообщили, что Ольке сегодня исполнилось четыре года, и подарили ей (впервые в жизни!) две замечательные книжки с цветными картинками: «Дозор» и «Где тут Петя, где Сережа?». Олька от счастья была на седьмом небе и радости ее, казалось, не было предела, тем более что ее, как и Тольку, на тот момент научила чтению старшая сестра. А Аньку в свое время научили читать те же старшие двоюродные сестры, когда обе семьи братьев Журбенко проживали в Муйнаке. Да, благо, мама каким-то чудесным образом еще с былых времен сохранила в доме, хотя и скромную но, все-таки библиотеку, в которой имелись и так полюбившиеся детям сказки Пушкина, Андерсена, стихи Некрасова, Лермонтова и Михалкова, басни Крылова, а так же сказка про Старика Хоттабыча Лазаря Лагина.
Олька по просьбе Павлика множество раз перечитывала новые подаренные книжки, и вскоре она, а позднее и Павлик, знали их наизусть. Правда, сначала, на всякий случай, Олька прятала эти книжки от мамы, но потом такой необходимости не стало, потому как мама сама, не без гордости за младшую дочь, велела ей рассказывать стихи всем, кто к ним ни заходил, причем, чаще обычного заявки поступали именно на стихотворение «Дозор». Олька, донельзя довольная, что все, особенно взрослые, стоят и внимательно слушают ее, сама взбиралась на табурет и торжественно начинала:
— Я нашел в канаве серого щенка,
Я ему на блюдце налил молока.
Он меня боялся, жалобно глядел,
Прятался в калоши,
Ничего не ел…
…Я его Дозором в тот же день назвал!
Как меня любил он…
Как меня он знал…
А когда она, набрав в грудь побольше воздуха, воодушевленно, помогая себе жестами, произносила финальную часть:
— Я горжусь Дозором!
От него — привет!
Мы покинем завтра скучный лазарет.
На родной заставе вьётся красный флаг,
Перейти границу не посмеет враг!!
Раздавались бурные аплодисменты, и Олька в знак благодарности низко кланялась и была бесконечно счастлива.
Четвертый день рождения Ольке запомнился особенно еще и тем, что из уст тети Нины и сестры Нади она впервые в жизни услышала, что такое именины и что означает необычайно красивое и таинственное слово: «КАРАВАЙ»… В тот вечер они, все вместе, дружно взявшись за руки, хороводили вокруг воображаемого каравая:
Как на Олькины именины
Испекли мы каравай!
Вот такой вышины!!!
Вот такой ширины!!!
Каравай, каравай,
Кого хочешь, выбирай!…
И с того самого дня Олька стала мечтать о том, чтобы побыстрее вырасти и испечь огромный, пышный, золотистый каравай с хрустящей корочкой — именно такой, о котором поведали ей родственницы. Он будет пахнуть так же необыкновенно вкусно, как печенье, которым мама, когда у нее пропало молоко, предварительно пережевав, кормила маленького Павлика; всей семьей они будут весело водить хоровод, а потом дружно сядут за большим столом, и, шутя и смеясь, пить чай с сахаром и есть этот волшебный каравай… Волшебный — потому что, кто откусит от него хотя бы кусочек, тот сразу же превратится в доброго человека: и папа, и мама, и Анька, и Толька… И тогда все в их семье будут любить друг друга, а ссоры и дразнилки непременно прекратятся. И вообще, тогда никто не будет горевать, потому что именно с этого момента для них начнется по-настоящему счастливая жизнь…
Глава IY
Еще отец с удовольствием рассказывал про казус, произошедший однажды с Олькой, которой он тоже запомнился, но, вовсе не как забавный.
Всё началось с того, что, как-то летом, выйдя за калитку, Олька увидела, как Анька высадила соседского трехлетнего Нурлана из его, только что приобретенной детской, но почти как у взрослых — с рулем и педалями, машины. Усевшись за руль, Анька каталась, пока техника, из-за того, что у нее погнулись какие-то там детали, вообще не стала двигаться с места. Дело в том, что данная игрушка, хотя и была солидной, но предназначалась для дошколят, а Аньке на тот момент было уже почти девять лет, причем, будучи самой рослой в классе, она первой стояла в строю на физкультуре. Тем не менее, не желая покидать захваченное авто, только крепче ухватившись за руль, Анька настоятельно требовала у Тольки подтолкнуть машину, но та, хотя и была только с конвейера — считай, «в масле», трогаться больше, похоже, не собиралась. Ошарашенный рэкетом соседки Нурлан, постояв с минуту-другую в ступоре, наконец, расплакался и побежал к своему дому. Через мгновенье он появился снова, но уже не один, а за руку с мамой Айшой, которую Анька с Толькой еще с давней поры боялись, как огня, потому что та уже не раз им делала ужасно «болючие» прививки. Почуяв неладное и отскакивая от автомобиля, они в один голос заявили медсестре-«садистке», что они, дескать, своими глазами видели, как автомобиль ее сына только что взяла и сломала Олька. Мама Нурлана, не долго думая, и не говоря ни слова, надавала Ольке оплеух, взялась за оставшийся невредимым (после буквально вчерашнего приобретения) руль и потащила своих обоих — физически, технически и морально пострадавших домой. Олька, от неожиданности и боли сначала в молчании сидела на земле, ничего кроме гула не слыша, а лишь созерцая, как Анька с Толиком показывают на нее пальцами и беззвучно смеются, затем, когда звук в ушах восстановился, ей ничего не оставалось, как дать волю слезам.
В этот момент подъехал к дому отец с каким-то своим знакомым — на мотоцикле за рулем, и оба они были очень веселые. Мгновенно набежавшая ребятня с любопытством рассматривала сверкающую новизной технику, а мотоциклист, указав пальцем, на сидевшую на земле зареванную Ольку, спросил у отца:
— Это твоя?
— Да, а шо?
— Давай ее с собой к Мартыненковым возьмем?
— Та нагада оно здалось, шобы…
— Давай, давай, — перебил его товарищ. — А то они, гляжу, ее тут сожрут с потрохами. Скажи только, чтоб переоделась или хотя бы умылась. В гости ж, все-таки…
— Ну-ка, Ольга, быстро беги — надень там шо-нибудь пидходяще… — распорядился отец. И уже в след убегающей Ольке добавил — Та сурло ж там о то свое умой! У гости жеш о то…
Забежав в дом, Олька наспех перерыла весь сундук, который, видимо, по причине отсутствия в доме сахара, не был в тот день закрыт на замок. Но ничего «пидходящего», кроме длинной, ниже колен Анькиной мятой майки, грязной до неопределенного оттенка, она не обнаружила. И, надев эту находку из общего «гардероба» она подвязала ее какой-то попавшейся под руку веревочкой «вместо пояска», умылась на скорую руку и, опасаясь, кабы не уехали в гости без нее, снова выскочила на улицу.
Так как мотоцикл был без люльки, отец посадил Ольку на заднее сидение для пассажира, только почему то не впереди себя, а за своей спиной, приказав крепко за него держаться. Мотор взревел и они, наконец, тронулись. Поскольку Олька была босиком, она, конечно, в первую же секунду обожгла ногу о еще не остывшую трубу глушителя. Но, героически стиснув зубы, она не подала вида, что больно, дабы не злить ни отца, ни дядьку мотоциклиста: «а то еще передумают и не возьмут меня в эти самые гости…». Что означает «в гости» она тогда представляла пока смутно; вот, что такое «возле магазина» она еще знала, а о том, как он выглядит изнутри — слышала только из рассказов Аньки: «…в магазине очень много всего красивого и так чисто, что всё аж блестит! И там полным-полно всякой новой и сверкающей всячины…»
Так Олька, ведая лишь теоретически — со слов сестры, что в таком красивом месте, так напоминающем магазин, могут жить люди, вместе с отцом и дядькой-мотоциклистом вошли в дом к Мартыненко… Почти не соображая от волнения, и лишь зафиксировав всё сказочно сверкающее, она на всякий случай робко уточнила у отца:
— Папа, а это, что ли, магазин?
После глубокой, словно повисшей в воздухе паузы, грянул громоподобный смех. Олька, сгорая от стыда, не знала, куда деваться. К тому же, и отец почему-то смеялся громче всех… Даже больше самих хозяев…
Но, как говорится: «Клин клином вышибают». И дабы поскорее забыть только что настигшую ее очередную неприятность, на обратном пути она вспомнила другое, куда более шокирующее приключение, которое с ней произошло немногим раньше, когда Анька училась в первом классе.
В тот злополучный день мама зачем-то взяла Ольку с собой на работу и, подведя к двери с табличкой «1 „А“ класс» шепотом, но достаточно строго вдруг сказала:
— Вот это Анькин класс. Так, я побегу домывать калидор, а ты тихонько зайди туда…
— Не-е-ет! — вытаращив на маму глаза, начала упорствовать Олька.
— Давай, давай… Тихонечко так зайди и всё. Хоть посмотришь, де Анька учится…
— Нет! Ну, зачем?! Я боюсь!..- Олькин шепот становился все громче.
— Ти-их-хо!… Кав-во боисся?! — только категоричнее настаивала мама.- Вот скоро дам звонок, они, как черти повыскакивают со всех классов и затопчут тут тебя! Ну-ка, заходи! Давай-давай, быстренько! Ну?!. — явно что-то замышляя, прошипела она.
Олькой овладел жуткий страх: то ли от предчувствия позора, то ли от не присущей маме, оттого и более чем странной ее настойчивости. Но и ослушаться маму ее тоже как-то не прельщало. Она с минуту постояла в нерешительности, даже не в состоянии вообразить, что ее ожидает, если она войдет в Анькин класс: «…И зачем мне туда заходить? А вдруг Анька потом меня побьёт за это? Может, убежать домой? А вдруг мама со шваброй догонит, и будет только хуже?.. А вдруг Анька с Толькой будут меня дразнить трусихой, если не зайду?.. А вдруг у нее учительница злая? И зачем только мама хочет, что бы я туда зашла?..» Как вдруг мама резко толкнула ее в спину, а сама молниеносно скрылась, очевидно, за ближайшей колонной. От толчка дверь первого «А» широко распахнулась, и Олька в маминой полудошке до пят, подпоясанной отцовским солдатским ремнем со звездой, предстала во всей красе перед классом старшей сестры…
Класс от нежданного вторжения дружно засмеялся, а учительница, встав из-за стола, с недоуменным лицом подошла к ворвавшейся непрошеной гостье и певучим голосом спросила:
— Это еще что за Филиппок? Ты чья? И как ты здесь оказалась?
Знать-то Олька знала, что на вопросы следует отвечать только правду и ничего кроме правды, тем более, взрослым, и тем более, Анькиной учительнице… Но сделать это именно сейчас она не могла, потому как не в состоянии была не просто говорить, но и, кажется, дышать. У нее даже вылетело из головы, что это, всего-навсего, Анькин класс… И было очевидным, что невероятное количество сидящих, злобно смеющихся над ней своими прямоугольными — без передних зубов ртами, совершенно одинаково одетых в черные одежды с белыми воротничками, зловеще сверкающих то глазами, то октябрятскими звездочками монстров, перепугало Ольку до полусмерти. У нее не только не поворачивался язык, а она вся словно превратилась в соляной столп. Да, в эти страшные секунды ей вряд ли могло прийти в голову, что ее родная, старшая сестра здесь, среди них…
Кажется, прошла целая жизнь, прежде чем Анька, наконец, встала с места и призналась, что это ее младшая сестра, но появилась она здесь пока по непонятной причине.
Лишь оказавшись дома, Олька дала волю слезам и их убогая, сырая и грязная избушка ей впервые показалась невероятно спасительной и родной… Потом она еще немного позлилась на маму, а когда злость прошла, просто замкнулась в себе и старалась не вспоминать тот страшно-нелепый случай.
Мама произошедшее так и не прокомментирует… А что до Аньки с Толькой, то у тех, словно сам по себе, появился очередной повод для пополнения перечня обзывательств в адрес их вечной горемыки-сестры, и на сей раз они называли Ольку Филиппком-дурачком или попросту дядиной дурой. После этого она еще длительное время даже не смотрела в сторону школы.
Весной шестьдесят четвертого, после череды паводков, обвалилась почти треть их уже давно и без того покосившейся лачуги, в связи с чем, маленький Павлик две зимы подряд лежал в больнице с двухсторонней пневмонией. Болели всю зиму, прихватив весну и осень, конечно, и старшие, и казалось, что этот изматывающий кашель уже никогда в жизни у них не пройдет. На этой почве и участились ссоры родителей, которые пребывали в постоянном, мягко говоря, раздражении. Отец, просыпаясь глубокой ночью от детского кашля в четыре глотки, страшно нервничал и просто негодовал:
— Та язви ж вас у душу, нихай, га! А ну-ка, прекратите бухыкать! Разбухыкались, язви, шо выспаться как следует о то батькови не дають! Щас, как возьмусь о то за ремень! Батькови завтра с ранья на работу, а оне и бухыкают и бухыкают… Ну ты их и распадлючила, Катька!..
Как они, ни в коей мере не помышляя злить отца, ни старались затыкать рот одеялом, как ни тряслись от страха быть наказанными за столь ненавистный ими самими, обрушившийся на них в очередной раз недуг, приступы кашля, как назло, у всех четверых не останавливались именно ночью.
Мама, вероятно, не желая оставаться равнодушной к беспокойному сну и без того не часто наезжавшего домой мужа, вступала с ним в диалог:
— Та ты хоть тока ночью, да тока када приезжаешь, слышишь это бухыкание, а мне каково… Та еще и каждый Божий день выслушиваю то от учительницы, то от завуча: и «че тока ваша Анька то вечно кашляит, то в туалет отпрашуется?..» или: «…почему тока ваша в такие морозы — и в резиновых сапогах та без пальта?» Остое… енили уже со своими придирками… Другие бухыкают, и ничё, а моя, дак… И всё им не так: то почему воротничок та обшлага у нее грязные, то почему одна она из класса не сдала деньги на фотокарточку? А этой осенью теперь у школу уже двое пойдут… И де я им возьму стока денег — аж на два пальта? Та и на всё остальное…
— Та на гада им о те польта, када тут тока через дорогу о то перебежать? Это мине без куфайки у холодной кабине… Покрутила б сама о та училка баранку зимою, ети её мать…
— Вот и я им говорю… А им — до сраки! И грызут, и грызут…
— Катя, а шо так у хати о то сыро та холодно? Я, как о тот цуцик замерз, язви. И ноги у тебя, как о то лёд… Та убери жеш свои холоднючие гаргэли! Ты, шо не топила с вечера хату?
— Это твои кривые — холодные, как лед, а не мои… Топила. А толку то? Не видал, что ли, в том углу стенка отходит, шо аж дыра насквозь — огород и небо видать? Та шо там говорить, када пошти полхаты завалилося… Пол сырой и пошти до потолка все стены, вон, сырючие, шо тикёт по им…
— Та где б я тебе о то видал, када приезжаю уже затёмно?
— А не боисся, шо в другой раз заявисся, а нас тут позавалило к чертям собачьим?
— Када бы ни приехал, ети ее мать, у нее то хата валитца, то эти бухыкают, то ей сыро… А срач, та жрать нехрен — тоже я виноват? Херовая ты, Катька, хозяйка, язви тебя у душу нихай…
— Ты, канешна, хороший хозяин! Привез и бросил тут гнить… как хочешь, так и выживай, мол, сама с четырьмя. Или, думаешь, раз перевёз у город, то я не знаю, де ты ночуешь, та кого возишь в своей кабине? Это я в Муйначке — дура была, шо ничегошеньки не слыхала у той степи, как и с кем курвисся, када дома не бываешь…
— Та не мели о то ерунду! Побольше, дурочка, слухай о тех сплетниц усяких. Хто тебе опять набрехал, шо я кого-то вожу? Та убери жеш свои лягушиные гаргэли!
— «Кого, кого?» Корову! То в клетчатой, то в красной юбке… Думаешь, не знаю? Довозисся, как тот кобель, када-нибудь, пока заразу не подцепишь, та еще и меня «наградишь»… Или, как бы не пришлося какой-нибудь еще алименты платить. Канешна, он не видит, как эта «херовая хозяйка» целыми днями пэцкаитца та карячитца с этой чертовой шваброю. А окон та дверей скока надо поперемыть у этой школе? И все равно никада не могу дотянуть до получки… А ему хоть бы хны: он — за юбками! Ему поглавнее — шалав возить у кабине! Забыл, шо у самого четверо и все жрать просят?
— От де дурочка-то, га! Диствительно, дурочка! И куда я тока, дурень о такой, смотрел, када брал о таку дурнючу?.. Не-е-ет, рази она мине дасть сегодня выспатца… Та прекратите жеш бухыкать, язви вас у душу!! Не-е-ет, завтра же вьижжяю! И никада больше не приеду!! Та нихай вас тут усех позаваливает о то к гадам! Та пропади ты пропадом со своими щенятами! Та на гада оно здалося, шо бы о такое терпеть о то молодому мужику?
— Та вьижжяй, хоть щас! Тока не забудь этих четверых прихватить, шо понаплодил!
— Та с первым же петухом и въеду! Тока заберу одного Тольку, и въеду. А вы тут хоть повыздыхайте без меня, раз я такой поганый.
— Тада и вставай прямо щас — сам затопляй печку, грей воду в радиатор, заводи и — уё… й на все четыре стороны! Тока, шоб духа твоего тут никада больше не было!..
***
…Как бы там ни было, Анька закончила первый класс с одними пятерками и принесла домой фотографию, на которой в одинаковых кружочках были запечатлены все преподаватели школы, директор и весь Анькин класс.
Среди полсотни очень даже милых лиц (и вовсе не страшных, как когда-то показалось Ольке, хотя и с теми же белыми воротничками и октябрятскими звездочками; только девочки были уже не в черных передниках, а в белых), она даже быстрее Тольки и мамы отыскала кружочек со своей сестрой; наверное, потому что из множества лиц, только Анькино лицо как то по-особенному светилось, потому что только Анька на фотографии была самой красивой и самой родной.
Лето шестьдесят четвертого было омрачено, во всяком случае, для Ольки, некоторыми неприятными моментами, один из которых был связан с тем, что она претерпела очередной позор, когда, испугавшись паутины с огромным черным пауком, провалилась в дырку туалета, что стоял в конце огорода. А также и страшилками старших возле сырых и смердящих куч, таки развалившегося сарая-пристройки к их мазанке. Дело в том, что в отсутствие родителей одним из развлечений Аньки и Тольки было заманить младших в развалины и хорошенько их попугать: «…в этой куче лежит дохлая рогатая бабка с черной-пречерной рукой… Эта страшная дохлая бабка оживает, чтобы душить таких маленьких, как вы, салаг! Да вон, вон, вон ее рука вылазит! А здесь закопан пьяный дядька! Вон там за бабкой торчит его череп! Да тихо вы! Я только что слышала, как он попросил: «Пи-и-ить…»
Подобные страшилки наводили как на шестилетнюю Ольку, так и на трехлетнего Павлика невероятный ужас. После чего младшие стали бояться всего на свете и вздрагивали по любому поводу даже во сне. Да даже во время очередной драки Аньки с Толькой среди бела дня, младшие теперь на пару стали забиваться под топчан, и изо всей силы закрывали пальцами глаза и уши, чтобы не видеть и не слышать, как дерутся их старшие брат с сестрой.
Первого сентября шестьдесят четвертого Анька пошла во второй класс, а Толька поступил в первый. Приближение очередной зимы, полуразваленное жилище и отсутствие зимней одежды у старших, по всей видимости, и позволило задуматься отцу семейства о переезде туда, где климат менее суров, и где не будет особой нужды ни в приобретении теплых вещей, ни в таком большом количестве угля и дров. И уже в средине сентября отец на куске фанеры зеленой краской написал объявление: «Продается дом» и прибил его к забору у калитки. Вечером, приехав раньше с работы, когда мама еще не пришла, а Анька с Толькой учили уроки, отец, не обнаружив объявления, рассвирепел:
— Ольга!
— А!
— Не видала, хто оборвал мое объявлення?
— Не-а…
— А то я не знаю, чии это проделки… Это ж о та стара карга, язви ее у душу! Не нравится ей, шо ее Гаврыло вьижжяет из этой дыры, а ей о тож некому будет привезти ни угля, ни дров. А сама, если раз у год приползёть, как о та змеюка, пошипить, пошипить, та и уползеть обратно у свою нору. Нет, о то, шобы сыну та онукам помочь… Тока ей бы всё завозили, а сама и носа не показуить! Та я шо, другого объявлення не напишу, чи шо? Ольга!
— А!
— Неси краску та другу хфанерину! Она, думает, шо я о то больше не напишу-у? Тю-ю! Нет, стара карга, еще и как о то напишу-у!! Чи я безграмотный? А надо будеть — и сто раз о то понаписую о тех объвлений! Та неси жеш скорее, пока батько о то не передумал!
— А где ее взять, па?
— Кого?
— Фанерину.
— Та поищи там, коло свинарника. А краска… та вон жеш стоить под скамейкою.
На дворе уже сгустились сумерки и Олька, преодолевая невероятный страх, вышла из сеней. Но, сделав пару шагов, она услышала, как возле забора, куда обычно мама выплескивала отходы, сначала раздались шорохи вперемешку с клацаньем зубов, а затем и воочию увидела забредшую к ним большущую собаку, с усердием грызущую кость. С перепугу оставив во дворе отцовские галоши, она с вытаращенными глазами, босиком забежала обратно в дом:
— Па, я боюсь… Там собака…
— Та кака там, у сраку, тебе собака? Та о то тебе померещилося! У нас жеш нету никакой о то собаки! Трусиха, ети ее мать… — вглядываясь в темное окошко, сказал отец.
— Да большая такая, белая и с ч-черными пятнами…
— Тю, ети её мать, пошли удвоём!
Выйдя из сеней, отец отыскал свои галоши, и едва не наступил на ту самую собаку. Он хотел, было, её пнуть, но та, поджав хвост, с костью в зубах успела улизнуть. Не найдя в своем дворе основы для нового объявления, отец подвел Ольку к проволоке, разделяющей их огород с соседским, и показал на кусок фанеры, аккурат освещаемый светом из их окна:
— Смотри, кака хороша хфанерина, язви… И валяется ж у их без дела… Та они её, дурачки, усё равно сожгуть. А нам она очень даже нужна… Я под проволку не подлезу, а ты… Лезь! Давай, Ольга, быстрей, ну!?. — в полголоса, но тоном, не терпящим возражений, произнес отец, приподнимая импровизированный забор.
— Боюсь, па… — растерявшись, начала, было, хныкать Олька.
— Та на гада он им здался о тот кусок говна?! Лезь, говорю, трусиха! А то не возьму тебя с собою на Юг!
— А вы… Аньке с Толиком не скажете?
— Шо?!
— А то они меня «воровкой» будут дразнить…
— Лезь, давай, дурочка о така! Еще я перед о теми гомнюками не отчитывался…
Так Олька в свои шесть лет совершила кражу частного, точнее соседского имущества.
Наутро отец повесил новое объявление и приколотил его гораздо выше предыдущего:
— О-от. Пускай теперь попробуить допрыгнуть о то или дотягнуться о та стара карга…
Баба Ариша, и на самом деле, больше объявление не срывала. Она, наоборот, сама явилась на переговоры с белым флагом. Правда, пришла она в отсутствие сына, и из их разговора с мамой выяснилась основная причина протеста бабы Ариши касательно переезда семьи её непутёвого Гаврыло:
— Це, ма будь, Катя, опьять вьижжяетэ, чи як? — не без сарказма начала она с порога.
— Здрасьте, мама. А то вы не знаете? Хто ж тада объявление сдирал? Или вы так хотите, шоб ваших же внуков и попривалило тут заживо?
— Та хто ж це такый вумный о цю вашу халупу купэ, га?! И на яки ж таки гроши вы поидытэ? И дэ ж вас, о таких вумных, хто ждэ, га?
— Купят. То ли больше нету, кроме нас, таких «умных»? И на дорогу хватит, и на контейнер. А на хату там — на юге… Гаврил сказал, шо там займем у кого-нибудь. Из земляков. Там, поди, осталися хто-нибудь из Муйнацких или с моих — Шемонаихинских. А тут мы — или подохнем с голода, та холода, или попривалит всех к черту. Вон — всё валицца… Еще одну зиму, мама, эта хата не выдюжит.
— Тю-ю, ей про Ивана, а вона про болвана! Катя, Катя… Я еи кажу, що кому вы там, о таки вумни, у том… як його… у том Калыныни будэтэ нужны, га? Тильки и знаетэ, що туды-сюды мотатыся! Бо ваша дурна голова вам жеш самим о то и нэ якого покоя тай нэ дае! Та вьижжяйтэ — хочь до края белага свету! Бо мэни до цёго нэ якого дила нэмае…
— А зачем тада объявление содрали, если вам дела нема?
— Та ты хиба нэ зразумиишь, шо вин тильки вьидэ, а мэнэ тут по мылыциям затаскають, як и у той раз було? Чи ты сама вже спъятыла?
— Не поняла: за шо это вас затаскают то?
— Та за то, шо вин, гомнюк о такый, усю жисть от элимэнтив ховаиться! Ще вона мэни каже: «За що?»
— Да эти чертовы алименты у него шо там, шо здесь каждый месяц выщитывают, вон, ползарплаты. Всю жисть впроголодь живем из-за его алиментов…
— А шо ж ты тада ухватылася за нёго, та приихала сюды за ным, га?! О то ж. Еи и нэма що казати…
— Та дура была, вот и поехала! А куда теперь с этими… денисся? — развела руками мама.
— А я ж тоби ще тоди казала — дилай аборт, колы ты ще Толькою ходыла! Так ты ж мэнэ нэ послухала. Тоди ж можно було ций аборт, поки я у той… у болныци робыла.-понизив голос, сказала бабушка.
— Хм, та хто б тада разрешил снохе санитарки туберкулезной больницы делать тот чертов аборт? Вы че такое говорите, га, мама?! А за подпольный — в тюрьму бы упекли.
— Тю, дурочка. Я хочь и санитаркою була, а добалакалася бы. Та ныхто мэнэ бо и нэ посадыв бы никуды…
— Канешна, посадили бы меня, а не вас… Та щас то мне не страшно — научили теперь добрые люди…
— Чому навчилы?
— Чтобы больше не брюхатить.
— Як це так?
— Та вам-то зачем, када с вас песок уже сыпитца?..
— Дывысь, щоб так не «навчилы», щоб я з твоими бастрюками осталася… Хто тэбэ навчил?
— Да, вон, Айша, шо через забор. Она же медсестра. Приходила же им прививки всем четверым делать от кори, от скарлатины, та от оспы…
— И шо?
— Та увидала, как мы «хорошо» живем… А если еще и пятый появитца?.. Ну и научила…
— Та як жешь о то?..
— «Як, як?» Не бойтесь, от этого не здохну. Бинтик — на пальчик, и макнуть его, как она сказала: «в кислую среду».
— Як це макнуть? У яку-яку сэрэду?
— Да не в среду, а каплю уксуса разведу водой и — всё… Слава Богу, пошти три года, как уже горя не знаю… Хватит с меня и этих четверых по самое горло.
— Ось и няньчись тэпэрь, колы наплодыла. Та кажний жеш рик вона по бастрюку, як о та порося… Ось тэпэрь нэ гавкай! А мэнэ нэ займайты! Трэба воно мэни? Бо свою жисть я прожила и своих дитэй повыростыла. Тэпэрь на пэнзии, ма будь, мэни трэба витдохнути трошки. А ты, Катька, як о то була дурнючею, так о то и подохнэшь дурою! Ты подывысь, на кого ты стала похожа, га!? Дойшла, що ни кожи, ни рожи нэмае, та ще и ума нэма. Що в тэбэ, а що у твого Гаврыло нэма ума! О то ж, и е — одна сатана…
— Та не было б ума у вашего Гаврыло, он бы давно со мной записался, и не двум бастрюкам платил бы алименты, а уже аж шестерым… Ничё, это тут он — король, шо всю мою кровушку выпил. А там у меня родная сестра, как никак… Та и тепло ж там, шо на одёжду теплую не надо будет горбатицца. Там всё растет, не то, шо здесь — холод собачий та сырость эта проклятущая. Переберёмся, даст Бог, туда, и… Та, проживем как-нибудь.
— О тож, «як нэбудь…» Тамо вы с Гаврылою сами подохнитэ, як собаки, та ще и дитэй с голоду поморитэ. Тамо гузбэки вас о то ждуть, як жеш, нэ дождутыся…
— Там и пойду с узбеками хлопок собирать, бо Гаврилу еще долго выплачивать эти, чёртовы алименты…
— Ага, а мэнэ мэлыция тут будэ пытаты, як и у той раз: «Дэ ваш Гаврыло, та дэ вин? Та дайтэ нам його адрэс, чи сами платытэмо за свого сыночка о цим двум бастрюкам»… Ой, Катька, Катька… Та яка ж цэ ты… Ще вона мэни кажэ «за що?» Та вьижжайтэ! Хотила бо я бэз скандалу о то попрощатыся… Та пропадыть вы уси пропадом! Бо я до самого прокурора дойду, но мэлыция вас виттеля знайдэ, дэ б вы нэ сховалыся! И кантерню вашу грузиты нэ прыйду! И провожаты вас на вокзал нэ поиду! — бросила в сердцах баба Ариша и, хлопнув дверью, вышла из дома.
Катерина с детьми подошла к окошку:
— Приползла, насрала у душу, и уползла… О, топчется у калитки… Наверна щас… Точно… Ползет, гадюка, обратно… Видно еще не все гадости выказала … — саркастически усмехнулась она.
Бабушка, действительно, вернулась, но теперь уже со слезами на глазах:
— Нэ трэба, Катя, о так о то… прощатыся… Чи мы нэ людыны?..- она взяла на руки подошедшую Ольку и села на табурет:
— Вы ж для мэнэ родны онуки… — и немного помолчав, продолжила — Там жешь, Катя, в тэбэ твоя матэ схоронэна, що и проведати еи тамо некому… Бог дасть, мабудь, справитэ еи тамо крест та оградку, як о то приидытэ. А я тутычко остагнуся, поки уси ж Ивановы дивки не повывучиваються тут у городи. Його старшие ж у мэнэ живуть, бо у Муйначке школы для их вже нэма, а тильки для малих.
Она погладила по голове внучку и крепко прижала ее к себе.
— А вы пышить бабушке, — сказала она уже совсем мягко — Ма будь, Бог дасть, то прыиду до вас колысь у той ваш… як його… Калынин о ций, будь он неладен…
Тут к бабушке подошли Павлик и Анька с Толькой, и баба Ариша, погладив по головке и их, снова всплакнула:
— Ма будь, тамо тёпло, тай, правда, выдюжитэ… А я молытыся за вас тутычко буду… Будэ здоровье, ма будь колысь и прыиду туды до вас… Тильки пышить, та нэ забувайтэ свою о то бабу…
— А за алименты не переживайте… — внезапно прослезилась и мама. — Я сама буду ходить там на почту и отсылать его жёнам… — пообещала она.
Так, недели за две до отъезда они и попрощалась со своей свекровью и бабушкой.
В один прекрасный вечер за ужином отец объявил, что завтра к дому привезут контейнер:
— Ты усю картошку по ящикам о то порассыпала?
— Та всю… Тока, как мы ее вдвоем загружать будем у тот контейнер? Я пустой-то ящик еле двигала…
— Та не боись, я ж договорился о то с дядькой Илькою — подъедить завтра та поможить.
— Это, которого «мухи обосрали», или другой тот –троюродный твой Илько?
— Та не нашел я того Илько. С уборочной, засранец, еще не приехал.
— Небось опять загулял, паразит, де-нибудь?
— Та не наше с тобою о то собачье дело, где он! А так, канешна, утроём мы бы, быстро о то погрузили. Ты мине лучше о то скажи, шо о та стара карга тагда приползала?
— А де ты ее видал?
— Та чуть лбами у дядько Илько о то не столкнулися, язви… Говорить, шо вже с усеми попрощалася.
— Всё боитца, шо уматаешь, а ее будут тут долбать с твоими ж алиментами.
— Как о то вы тока глаза тут друг дружке не повыцарапали?
— Как видишь, не повыцарапали…
Вскоре от мамы дети узнали, что их новое место жительства под названием Калинин, на самом деле, новым являлось лишь для Тольки, Ольки и Павлика, потому что родились они в Муйнаке и Атбасаре — на родине отца. А родители в Калинине когда-то уже жили, там же познакомились и произвели на свет Аньку. Но через год после Анькиного рождения, они сначала планировали переезд из Калинина на мамину родину, в Шемонаиху, но почему то передумали и уехали в Муйнак…
Уже перед самым отъездом из Атбасара, они услышали от отца, что поселок, в который они собрались, находится на самом юге всей бескрайней страны под Ташкентом и впервые услышали фразу: «Ташкент — город хлебный», и что там вообще не бывает морозов и наводнений, а растут настоящие арбузы, дыни, яблоки и виноград, которые они видели только на картинках. После всех этих многообещающих новостей дети с еще большим нетерпением стали ждать день отъезда.
Контейнер отец с дядькой Илькой благополучно загрузили нехитрыми пожитками, но в основном, конечно, он был заполнен ящиками с выкопанной намедни картошкой. Отец очень гордился этими ящиками:
— Это ж мине, дядько Илько, у воинской части дали о те ящики. Они ж — не халям-балям, а с под патронов о то!
— Та спер, небось?
— Не, сами дали.
— Хорошие ящики. И картошка в них доедет хорошо до самого Ташкента. Всё подспорьем будет там вам.
Олька крутилась возле машины с контейнером и ни на шаг не отходила — боялась, что про нее нечаянно забудут, искренне полагая, что, когда погрузят все вещи, они всей семьей тоже сядут в этот огромный железный ящик и поедут на юг. Но смекалистый дядя Илюша, уловив тревогу внучатой племянницы, объяснил Ольке, что они отправятся на новое-старое место жительства лишь через несколько дней, и не в контейнере, а на поезде — в вагоне для пассажиров.
Услышав это, Анька засмеялась и сказала, что Ольку они с собой не возьмут, потому что она им не родная, а подкидыш. А Толька бегал вокруг Ольки и, высовывая язык, дразнил:
— А Олька — подкидыш! Мы ее с собой на юг не возьмем! Бе-бе-бе… ме-ме-ме…
Ей было очень больно и, уже с полными слез глазами, Олька побежала к маме уточнять свое истинное происхождение. Анька с Толиком ринулись следом, и, опередив Ольку, Анька первая обратилась к маме:
— Ма, а правда же, что меня вы нашли в капусте, Тольку в морковке, Павлика в больнице, а Ольку подобрали на дороге, потому что ее там татары бросили, да же, ма?
— Лучше бы помогли, вон, матери позаметать! Та принесите жеш хоть совок, там он — у сенках. — сказала мама, подметая опустевший дом.
— Толька! Быстро принеси маме совок! — скомандовала Анька.
— Сама неси! Мама тебе сказала! Ма, мы же Ольку с собой не возьмем, да же, ма? — спросил Толик.
— Тю, а куда же мы ее? Тут, что ли оставлять? Та вы принесёте мне совок, язви вас у душу, или нет?!
И Анька с Толиком, мгновенно исполнив просьбу матери, стали наблюдать за дальнейшим развитием событий.
Олька, выпятив нижнюю губу, явно намереваясь вот-вот разрыдаться, робко приблизилась к маме:
— Ма-а-а?.. Аньку — в капусте, Тольку — в морковке, а меня где, м?! — с горечью вопрошала она, сквозь навернувшиеся слезы глядя на мать.
— Де-де… Ворона тебя на дереве снесла! Ид-ди, не маячь перед глазами!
— К-какая ворона? Где-е?.. — уже едва сдерживала она рыдания.
— В гнезде!
— Почему — ворона?..
— Та потому, шо ты горластая!! Та не путайся жеш ты под ногами, твою мать! Мотай отсюдава, я тут позамету, — оттолкнула она стоявшую над душой младшую.
Ответ мамы Ольку явно не устраивал и нервы ее не выдержали. Она с ревом упала на пол и забилась в истерике.
…Глядя в окно плацкартного вагона, Олька тревожилась, что поезд в любой момент может тронуться, а отца все еще нет: «Посадил нас, а сам куда то умотал… И мама, вон, вот-вот заревёт. И правда, где его носит? А вдруг он отстанет от поезда, и ему придется бежать за нами до самого юга?..» Потом она увидела первые перистые хлопья снега, которых было не так уж много, и летели они, плавно кружась, а когда опускались, некоторые исчезали совсем, а какие-то разметал по сухой земле носящийся в бешеном танце ветер.
