И сейчас, как тогда, она фиксирует полноту и тотальность несвободы: «Нигде и ни в чем нет свободы». Тогда, «глотать и испражняться [человек] был вынужден по принуждению»
выражение жизненному опыту является подлинно живущим. Но что же делать человеку, которому отказано в художественном таланте? Такому человеку остается путь «дешифровки» выражений опыта. В этом качестве историк или филолог становится художником второй руки, способным к повторному переживанию (das Nachleben) жизни.
Искусство запрещено полицией. Гуманитарных наук не печатают. Биология, химия, физика объявлены «государственной тайной, не подлежащей разглашению». Вокруг однообразие и серость. Все застыло и обезжизненно
Вся жизнь людей, весь быт людей, весь отдых людей фаршировались, как колбаса, этим Сталиным. Нельзя было ни пойти на кухню, ни сесть на горшок, ни пообедать или выйти на улицу, чтоб Сталин не лез следом.
Будучи врагом другому человеку, русский человек оставался кроток по отношению даже к мелким, бытовым представителям власти:
Власть нещадно мучила их, этих морально опустошенных людей, выветренных дотла.
Стою и думаю о блокаде, думаю новыми думами. Мне становится ясно, что вся блокада была паспортом советского строя. Вы внезапно открываете дверь и видите человека в неубранном естестве. — Все, что пережито в блокаду, было типичным выражением сталинской нарочитой разрухи и угнетения, затравливания человека. Но это было краткое либретто. До и после блокады — та же тюремная метода, разыгранная медленно и протяжно.
гулять нельзя — тротуары покрыты льдом, а наглая дворничиха отказывается посыпать их песком. Это явление политическое — «советские зимы»:
Я возвращаюсь домой. Эти проклятые советские зимы, эти непроходимые дворы, обледенелые скользкие улицы с переломами костей и сотрясением мозга!
Возмущенная, расстроенная раздеваюсь, чтоб приняться за дела. Включаю на варку обед. Электричества опять нет!