Это мои записные книжки, которые я начал вести во время службы в армии, а точней, на Тихоокеанском флоте. Сорок лет катались они со мной по городам и весям, я почти никому их не показывал, продолжая записывать «для памяти» то, что мне казалось интересным, и относился к ним как к рабочему инструменту. Что же касается моих флотских дневников, вообще не понимаю, почему я в свое время их не уничтожил. Конечно, они не содержали секретных сведений. Но тот, кто жил в советское время, может представить, куда бы укатились мои мечты о режиссуре, попадись это записки на глаза какому-нибудь дяденьке со Старой площади или тётеньке из парткома «Мосфильма». Потому и прятал я дневники все эти годы. Но прошло время. И с такой скоростью, таким калейдоскопическим вихрем изменился ландшафт внешней и внутренней нашей жизни, что мне показалось — эти записи, сделанные то карандашом, то авторучкой, то в одном конце страны, то в другом, становятся определенным документом осознания времени, истории, человека.
Гений Пушкина в том еще, что он умел гениально рифмовать атмосферу. И недаром Толстой называл Чехова: «Пушкин в прозе». Это изумительно точно, ибо Чехов тоже создавал атмосферу, но только в прозе. Как же это точно! Вот Достоевский атмосферу не чувствовал, да она его и не интересовала, его волновала энергия и эмоция идеи, мысли! Чехов же не существует вне атмосферы – видимой, ощутимой, осязаемой. Как и Пушкин: «Зима. Что делать нам в деревне?..»
Телеграмма, если она настоящая и послана, потому что нужно послать, всегда ужасно близка к тому, что мы называем искусством. Ее эмоциональное напряжение до изгиба втиснуто в короткую отчетливую форму, и каждое слово читаешь, высасывая его до конца. Уж в ней не ошибешься, так же как и во взгляде, – она именно такая же немая, как взгляд, и поэтому такая же, безошибочно значительная.
Вот стихи. Это телеграммы в литературе: они не рассказывают, а воздействуют…»