автордың кітабын онлайн тегін оқу Бродский за границей: Империя, туризм, ностальгия
BRODSKY ABROAD: EMPIRE, TOURISM, NOSTALGIA
University of Wisconsin Press
2010
Бродский за границей: Империя, туризм, ностальгия
Новое литературное обозрение
Москва
2021
УДК 821.161.1.09Бродский И.А
ББК 83.3(2=411.2)-8Бродский И.А
Т88
НОВОЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ ОБОЗРЕНИЕ
Научное приложение. Вып. CCVIII
Перевод с английского Д. Ахапкина; предисловие Б. Гаспарова
Бродский за границей: Империя, туризм, ностальгия / Санна Турома. — М.: Новое литературное обозрение, 2021.
Высланный властями из Советского Союза в 1972 году и удостоенный Нобелевской премии 15 лет спустя, Иосиф Бродский во многом продолжал великую традицию поэта-изгнанника. Однако годы, проведенные вдали от родины, не сделали его затворником. Хотя он так и не вернулся в свой любимый Ленинград, он мог свободно путешествовать по миру и писать о нем. В центре внимания автора монографии — анализ стихов и эссе Бродского о Мексике, Бразилии, Турции и Венеции. В стремлении оспорить сложившиеся представления о Бродском как ведущем эмигрантском поэте и наследнике европейского модернизма, С. Турома погружает исследуемые материалы в непривычный контекст современного травелога. Автор видит в путевых заметках Бродского его реакцию не только на свое изгнание, но и на постмодернистский и постколониальный ландшафт, изначально сформировавший эти тексты. С. Турома прочерчивает ранее не исследованную траекторию эволюции поэта от одинокого диссидента до прославленного литератора и предлагает новый взгляд на геополитические, философские и лингвистические предпосылки его поэтического воображения. Санна Турома — научный сотрудник Александровского института Хельсинкского университета (Финляндия).
На первой сторонке обложки: Неизвестный фотограф. Венеция. Вид Гранд-канала, 1920. Библиотека Конгресса США / Library of Congress, American National Red Cross photograph collection, LC-A6197- RC-4394 [P&P].
На задней сторонке: Паоло Монти. Венеция, 1970. Фрагмент. Европейская библиотека информации и культуры, Италия / Biblioteca Europea di Informazione e Cultura. Collection: Opere d'arte; Fondo Paolo Monti. Servizio fotografico: Venezia, 1970 / Paolo Monti. Creative Commons 4.0.
ISBN 978-5-4448-1432-1
Publisher’s edition of Brodsky Abroad by Sanna Turoma is published by arrangement with the University of Wisconsin Press.
© 2010 by the Board of Regents of the University of Wisconsin System. All rights reserved.
© Д. Ахапкин, перевод с английского языка, 2021
© Б. Гаспаров, предисловие, 2021
© Ю. Васильков, дизайн обложки, 2021
© OOO «Новое литературное обозрение», 2021
- В НЕПАЛЕ ЕСТЬ СТОЛИЦА КАТМАНДУ
- БЛАГОДАРНОСТИ
- ПРЕДИСЛОВИЕ
- 1. ИЗГНАННИК, ТУРИСТ, ПУТЕШЕСТВЕННИК
- 2. ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ИМПЕРСКИМ МИФОЛОГИЯМ. ЛЕНИНГРАД
- 3. ПОСТКОЛОНИАЛЬНАЯ ЭЛЕГИЯ. МЕКСИКА
- 4. ЧЕЛОВЕК МЕТРОПОЛИИ И ТРЕТИЙ МИР
- 5. ВРЕМЯ, ПРОСТРАНСТВО И ОРИЕНТАЛИЗМ. СТАМБУЛ
- 6. ДЕМОНСТРАЦИЯ КУЛЬТУРНЫХ РАЗЛИЧИЙ. ВЕНЕЦИЯ
- ЗАКЛЮЧЕНИЕ
В НЕПАЛЕ ЕСТЬ СТОЛИЦА КАТМАНДУ
Когда в начале 2000-х годов Санна Турома, в то время докторант Колумбийского университета, начинала работу над диссертацией о Бродском, уже по ранним вариантам ее глав было очевидно, что это будет интересное и оригинальное исследование. Тем не менее сам выбор предмета, признаюсь, не вызывал у меня энтузиазма: еще одна работа о Бродском, пусть и превосходная? Дело было в то время, когда рост валового объема (по словам Бродского) этой отрасли литературно-критического хозяйства грозил ей кризисом перепроизводства. Ее суммарным продуктом, говоря обобщенно, стал неоромантический образ поэта — вечного изгнанника, у которого в современном мире нет ни клочка земли под ногами и который в своих бесконечных скитаниях по свету повсюду находит только руины давно погибшего (а может быть, никогда и не бывшего) мира, чьим последним духовным гражданином он себя ощущает и распадающиеся обрывки памяти о котором тщетно пытается удержать. В переводе в менее возвышенную плоскость этот нерукотворный памятник поэту послушно следовал канве той биографии, которую ему «сделали», как сказала Ахматова, советские духовно-полицейские власти, сначала устроив прогремевший на весь мир процесс о его тунеядстве, а затем лишив его гражданства и выслав из страны. Сделаю еще одно признание: я и сам поэзию Бродского воспринимал в этом ключе.
И это несмотря на то, что его поздние стихи требовали все больше усилий, чтобы адаптировать их к этой схеме; а также и на то, что некоторые прозаические эссе Бродского смущали своими воззрениями, в которых узнавался хорошо обустроенный духовный мир советского нонконформистского интеллигента 1960–1970-х годов.
Турома предлагает действенное средство против этого недуга ностальгического мифотворчества. Делает она это с удивительной смелостью, спокойствием, а главное, точностью. С первых же страниц книга предлагает нам задаться простым, в сущности, вопросом: не является ли поза антагонистической непринадлежности, типичная для высокого модернизма, анахронистичной в наш неромантический постмодернистский век, сумевший трезво разглядеть в ней черты наивного эгоцентризма? И не мешает ли элегический образ поэта, опоздавшего на символистско-акмеистический прадник начала минувшего столетия, понять его в качестве художника нового времени — времени после модерна, времени, которому элегическое отношение к миру модернизма вовсе не свойственно? Поставить вопросы такого масштаба — значит уже проложить путь к тому, чтобы на них ответить. Автор этой книги предлагает радикальное переосмысление характера поэтического субъекта Бродского, которое, отнюдь не покидая категории его поэтического мира, позволяет посмотреть на них в новой, и притом отчетливо современной перспективе.
Одной из определяющих черт поэзии Бродского является ее философская направленность. Пространство и время, эти ультимативные категории бытия, заявляют о себе в его стихах постоянно и в бесчисленных репрезентациях. В сложившемся образе поэзии Бродского, о котором я говорил выше, его субъект оказывается начисто лишен пространства — нет ни пяди, на которую он мог бы и хотел бы опереться, — но зато всецело поглощен движением времени, делающим всякую телесность «всегда уже» преходящей. Турома обратила внимание на то, что представляется очевидным, но лишь после того, как она на это указала, а именно на огромный вес пространства в поэтическом мире Бродского.
Время больше пространства. Пространство — вещь,
Время же, в сущности, мысль о вещи.
Эти слова, «пропетые» Треской, легко прочитать как знак предпочтения мыслительного мира материальному. Но ведь сама Треска озабочена именно кардинальной сменой пространства, совершенной ее отдаленными предками, — из океана на берег, название которого как будто призвано увековечить память об этом событии; равно как и лирический герой стихотворения озабочен только что совершенной им столь же всеобъемлющей переменой одной пространственной стихии — одной империи — на другую. Обоих мучает «духота» — состояние, в котором воздух заставляет вспомнить о своей материальности, — как плата за этот шаг; оба стоически принимают ее неизбежность. Ощущение вещной тяжести пространства пронизывает мир поэтических образов Бродского. Он вбирает в себя всю пестроту современного глобального мира, чтобы обнаружить в нем непреложное свойство всякой вещи — покрываться пылью.
Бродский — поэт последней трети двадцатого века, времени «после» не только полосы войн и террора, но и сменившего их кратковременного взрыва авангардной эйфории. Это время трезвого переосмысления модернисткой готовности покорить и пересоздать мир материального силой творческой «мысли» о нем. С большой точностью этот принцип сформулирован в книге С. Туромы: «Идея географии, которая всегда правит историей, является центральной в поэтике Бродского. «Героическая фигура одинокого изгнанника, самим фактом своего существования отрицающего релевантность пространства, сменяется фигурой путешественника, туриста; он так же одержим страстью к перемещению — но к перемещению в пространстве, а не вне его и не вопреки ему. Сами скитания по заграницам из сугубо индивидуального занятия уникальных личностей (от Байрона и Шелли до героя «Смерти в Венеции») преображаются в массовое движение, больше напоминающее рыбий нерест (вспомним еще раз Треску, поэтическое альтер эго героя «Трескового мыса»).
Тут уместно сделать следующее замечание. Постмодернистская ирония, отвергнувшая ораторский пьедестал, отнюдь не чуждается того, чтобы поместить свой автопортрет в изящную рамку. Глобализация, поиски Другого, постколониальная критика — все эти идеологические драпировки антиутопии духовного туризма скрадывают то обстоятельство, что сам факт передвижения по постколониальному пространству указывает на то, что его субъект — гражданин метрополии. Сила Бродского в том, что он не облекается в защитный костюм постколониальной критики, позволяющий современному туристу чувствовать себя комфортно в чуждой стихии. В его поэтическом мире внешняя победа над пространством, обещаемая туризмом, только делает явной тщетность попыток индивидуальной эмансипации. Всесильный шах, числящийся обладателем гарема, даже если этот гарем давно разбежался, или сам он хотел бы от него бежать без оглядки, может ему изменить — «только с другим гаремом». То, что легко можно принять за ностальгию по воображенной империи духа, оборачивается позицией глубокого скептицизма и в то же время стоического принятия.
Читателю книги предстоит путешествие по различным маршрутам этой миграции-бегства-изгнанничества, оборачивающихся туризмом, — путешествие, которое, я не сомневаюсь, доставит ему множество увлекательных и неожиданных впечатлений. Мне хотелось бы только заметить в заключение, что транспозиция книги из одной культурно-языковой стихии в другую напомнило мне о приключении Трески и ее собеседника. Было интересно наблюдать, как сам факт перечитывания книги по-русски (в переводе, который мне кажется превосходным) по-другому расставляет в ней смысловые акценты, изменяет, можно сказать, ее режим дыхания. Это достойная награда автору за тот урок географии, который ее книга предлагает всем любящим поэзию Бродского.
БЛАГОДАРНОСТИ
В 1995 году Бродский посетил Финляндию и читал стихи на фестивале в Хельсинки. Его большое эссе о Венеции, вышедшее отдельной книгой, было только что переведено на финский. На пресс-конференции я видела Бродского с неизменной сигаретой, которую он нервно мял в пальцах, и с его своеобразным английским — и то и другое к этому времени стало его фирменным знаком.
Прошли годы, и я написала диссертацию о поэзии Бродского. Книга — результат этой работы. Первые шаги я делала под руководством профессоров Пекки Песонена и Наталии Башмакофф. Я благодарна обоим за их помощь и поддержку. Фундамент для моих научных исследований был заложен на кафедре славянских и балтийских языков и литератур Университета Хельсинки, во время обсуждений с участием начинающих и опытных исследователей и их совместной работы. Главная часть книги была написана в Колумбийском университете в Нью-Йорке, где у меня была возможность работать в коллективе аспирантов на отделении славистики в 2000–2003 годах. Я многим обязана дружеской и творческой атмосфере научного сообщества, которую нашла в аспирантуре — многие из тех, с кем я работала, стали моими коллегами и добрыми друзьями. Особенно я хочу поблагодарить моего научного руководителя — профессора Бориса Гаспарова — за его научную щедрость и наставничество. Оппоненты моей диссертации — профессор Дэвид Бетеа и доктор Александра Смит — делились со мной своими блестящими идеями о Бродском и ценными комментариями. Я особенно благодарна профессору Бетеа за его великодушную поддержку и помощь при переработке диссертации в книгу.
Профессор Божена Шеллкросс, один из рецензентов рукописи, внесла ценные предложения, так же как и доктор Кирсти Симонсуури, оказавшая неоценимую помощь в ходе написания книги. Несколько коллег читали главы монографии на разных стадиях ее создания и делились со мной своими наблюдениями и идеями. Хочу сказать спасибо Йосту ван Бааку, Арье Розенхольм, Лизе Бюклинг, Бену Хеллману, Йопи Нюман, Ирине Сандомирской, Евгению Берштейну, Пекке Куусисто, Кэрол Уланд, Йону Кюсту, Джонатану Платту, Кирстен Лодж, Тенчу Коксу, Ребекке Пяткевич, Марго Розен, Сергею Завьялову, Ольге Тимофеевой и Полу Грейвсу.
От Гвен Уокер из издательства Висконсинского университета я получила важный содержательный совет на завершающем этапе работы. Я также хочу поблагодарить двух моих молодых финских коллег, с которыми я делила один офис в период работы над книгой. Мари Раами и Улла Хаканен проявили удивительное терпение к художественному беспорядку, который я создавала в нашем общем рабочем пространстве. Столь же удивительной была готовность доктора Кирсти Эконен к коллегиальной поддержке. Я приношу самую признательную благодарность им и всем остальным членам неофициального женского обеденного клуба хельсинкских слависток.
Исследовательский проект был поддержан Финской национальной высшей школой литературных исследований, Финской академией и Фондом Вихури. Я благодарна им за финансовую поддержку. Я также благодарна журналам Russian Literature, Ulbandus, The Slavic Review of Columbia University и альманаху Slavic Almanach: The South African Year Book for Slavic, Central and East European Studies за разрешение использовать прежде напечатанные там мои статьи. Часть из глав я публиковала по-русски в «Новом литературном обозрении» и по-фински в Nostalgia: Kirjotuksia kaipuusta ja ikävästä, редакторы Рикка Росси и Катя Сейту (Helsinki, SKS, 2007). Я бы хотела поблагодарить ныне, увы, покойного Алана Майерса, поделившегося со мной очень ценной информацией о работе над переводами текстов Бродского, которую он делал вместе с поэтом. И наконец, было очень приятно вновь почувствовать себя как дома, готовя книгу к печати в Институте Гарримана Колумбийского университета.
ПРЕДИСЛОВИЕ
В документальном фильме 1989 года «Иосиф Бродский: пространство, сводящее с ума» («Joseph Brodsky: A Maddening Space») есть сцена, в которой авторы фильма показывают поэту фотографии, сделанные семнадцать лет назад в Ленинграде в день его отъезда из СССР. Видно, как поэт волнуется и испытывает дискомфорт, когда его просят прокомментировать его фотографии, сделанные в момент отъезда, или фотографии родных и друзей, сделанные сразу после проводов. Снимки возвращают Бродского назад к моменту отъезда, заставляя его реагировать, обозначая одновременно личную потерю и культурную значимость принятого решения эмигрировать. Ведущий переводит беседу на тему восприятия Бродского в России (фильм снят после того, как в 1987 году поэт получил Нобелевскую премию и некоторые его произведения были впервые напечатаны в советских журналах и газетах). На вопрос, как он видит себя по отношению к русским читателям, Бродский отвечает, что внимание государственных издательств и молодых читателей «может щекотать мое эго», но «в действительности мне нет дела до того, что думает новое поколение». Далее он поясняет: «Близость, чувства ты ощущаешь к тому поколению, к которому принадлежишь» [1].
Из этого и других интервью, а также из многих посвящений, аллюзий и отсылок в произведениях Бродского можно заключить, что его воображаемыми читателями, помимо общества мертвых поэтов, которое он любовно создает в своих эссе, была группа ленинградских друзей и знакомых, некоторых из которых он увидел на фотографиях. Но, несмотря на декларируемую приверженность именно этому узкому кругу читателей, Бродский приобрел огромное значение для многих русских за его пределами. Он был одной из главных публичных фигур советской эмиграции в эпоху холодной войны, и его роль как образца для конструирования русской культурной идентичности в последние годы существования Советского Союза была исключительно важной (и продолжает таковой оставаться). Светлана Бойм, писавшая о Бродском и Венеции в посвященном ему эссе, вошедшем в книгу «Будущее ностальгии», пишет о Бродском как о фигуре, значимой не только для нее самой, но для многих образованных русских, для которых могила поэта на венецианском острове Сан-Микеле стала местом культурного паломничества:
В день похорон Бродского в Венеции его вдова и друзья обнаружили, что выбранное для погребения поэта место находится по соседству с могилой Эзры Паунда. Они немедленно возмутились, отказываясь хоронить Бродского рядом с тем, кого он презирал по художественным и политическим причинам. Теперь Бродский лежит неподалеку от Стравинского, другого модерниста-космополита. И все же есть некоторая поэтическая справедливость в том, что поэт похоронен не в Петербурге, а в Венеции. В конце концов «Пенелопа среди городов» обрела своего заблудшего героя [2].
Раздраженная реакция на предложенное место захоронения, искусно вплетаемая Бойм в узор русских культурных мифов, вызывает вопрос о месте Бродского как последователя «модернистов-космополитов», часть из которых, как того же Эзру Паунда, он яростно критиковал, тогда как о других отзывался с исключительной любовью, когда формировал собственный образ в поэзии и прозе [3], — У.Х. Оден первый, кто приходит на ум [4].
Вопрос, который рассматривается в этой книге, связан с некоторой архаичностью позиции Бродского. Что значит быть последователем модернистского космополитизма в последние десятилетия XX века, когда идеологические основы этой позиции поставлены под сомнение постиндустриальной глобализацией и мировой миграцией, с одной стороны, и постмодернистской концепцией субъективности, с другой? Вместо того чтобы следовать общепринятой концепции рассмотрения Бродского как наследника главных поэтов русского и англоязычного модернизма, я пытаюсь критически рассмотреть это мнение через призму его путевой прозы и стихов. Еще одно общее место, которое подвергается сомнению в этой работе, — это понятие изгнания, которое до сих пор было отправной точкой (как биографической, так и концептуальной) для большинства научных работ о произведениях Бродского. Не фокусируясь на проблеме изгнания, книга исследует стихи и прозу Бродского в жанре путешествия не столько вопреки модернистскому дискурсу изгнания, сколько вне его. Анализ перемещается в область современного изучения путешествий как объекта литературоведения и культурологии, возникшую в последние годы вокруг исследований путешествий и травелогов. Здесь не ставится цель подорвать культурный статус Бродского как писателя в изгнании или поставить под сомнение трагические основания его отъезда. Независимо от того, смотрим ли мы на его жизнь как на трагическую судьбу личности в условиях тоталитарного режима или как на один из примеров успеха, достигнутого в изгнании, произведения Бродского остаются несомненным доказательством мучительности персонального выбора и сложности внешних обстоятельств, определяющих этот выбор. В книге сделана попытка включить Бродского в диалог с ведущими представителями постколониальных и постмодернистских исследований, чтобы создать новый контекст для изучения его путевой прозы и поэзии. Такой диалог позволяет увидеть новую перспективу для анализа геополитических, философских и лингвистических оснований поэтического воображения Бродского. Это позволяет взглянуть на главные темы его творчества с земной, а не с метафизической или трансцендентальной точки зрения. Жанр путешествия дает Бродскому дискурсивное пространство для рассмотрения его собственной транскультурности и для веских суждений о перемещении, культуре, истории, географии, времени и пространстве — обо всех главных темах его поэзии.
Идея географического пространства возникает как мощный творческий импульс в ранних стихотворениях Бродского, вдохновленных опытом геологических экспедиций. В его последующем творчестве она представлена через все нарастающее осознание имперской темы, причем история империй явным образом связана с креативностью и маскулинностью. В конечном счете история и география, время и пространство были понятиями, с помощью которых Бродский представлял противоречия между Востоком и Западом, метрополией и третьим миром, культурной значимостью и незначительностью. Бродский с помощью географического воображения помещал лирического героя и путешествующего автора в европейские и неевропейские пейзажи, но, кроме того, включал их в исторический нарратив путешествий и колонизации. Путевая поэзия и проза Бродского, созданная в эмиграции, обращена к послевоенной ситуации, когда необратимый эффект влияния массового туризма на жанр литературного путешествия начал широко осознаваться авторами травелогов и культурологами на Западе. Образ Путешественника, ставший сложной автобиографической метафорой в путевых текстах Бродского, написанных после 1972 года, передает ностальгию автора по мифическому путешествующему джентльмену и по утраченной в постколониальную эру возможности аутентичных путешествий, приключений и открытий. Эта фигура обозначает ностальгическое отношение Бродского к эстетической и экзистенциальной изоляции модернистской субъективности. Таким образом, литературные путешествия Бродского были ответом не только на состояние изгнания, но и на феномен туризма и прежде всего на постмодернистский и постколониальный пейзаж, который сформировал его путевую поэзию и прозу [5].
Существенным вкладом Бродского в развитие русской литературы второй половины XX века можно считать широкий географический охват его поэзии и прозы. Бродский был не автором путешествий, но путешествующим автором, написавшим значительное количество поэтических текстов, которые соотносятся с его путешествиями по Советскому Союзу и за его пределами. После эмиграции Бродский много путешествовал по Западу, в то время как большинство советских граждан, включая писателей, не могли выезжать за границу или описывать страны и территории вне советского пространства. Опыт путешествий, полученный Бродским в этот период жизни, отражен в стихотворениях о европейских странах и городах, эссе, посвященном Венеции, и трех произведениях, относящихся к его поездкам за пределы Европы и Северной Америки, — поэтическом цикле «Мексиканский дивертисмент» и двух эссе, «После путешествия, или Посвящается позвоночнику» и «Путешествие в Стамбул», отражающих соответственно его визиты в Рио-де-Жанейро и Стамбул. Два последних текста, первый из которых включен в сборник «О скорби и разуме», второй — в «Меньше единицы», представляют литературу путешествий в том смысле, в котором о ней обычно говорят: рассказ автора о поездке в некоторое место с описанием иностранных обычаев и встреченных людей, но, кроме того, они дают представление о чрезвычайно субъективном историческом и географическом воображении автора. Венецианское эссе «Набережная неисцелимых» («Fondamenta degli incurabiliп», другое название «Watermark») [6] подчеркивает другой важный аспект литературных путешествий, а именно что путешествие всегда является автобиографией.
Хотя в данной книге пойдет речь и о некотором количестве стихотворных путешествий, написанных Бродским в Советском Союзе, основное внимание будет уделено прозаическим и стихотворным текстам, созданным им после эмиграции в 1972 году. Кроме эссе о Бразилии, Турции и Венеции будет обсуждаться также ретроспективный путеводитель по Ленинграду, озаглавленный «Путеводитель по переименованному городу» (включен в сборник «Меньше единицы») и «Место не хуже любого» (вошло в сборник «О скорби и разуме», отражает обобщенный туристический опыт автора) [7]. Из многочисленных поэтических текстов Бродского, написанных после 1972 года, в данной работе подробно рассматриваются «Мексиканский дивертисмент» (1975) и стихотворения о Венеции, созданные между 1973 и 1995 годами. Это «Лагуна», «Сан-Пьетро», «Венецианские строфы» (1 и 2), «В Италии», «Лидо», «Посвящается Джироламо Марчелло» и «С натуры». Мексиканский цикл и венецианские стихи создают контраст между европейскими и неевропейскими образами Бродского, а параллельное прочтение поэтических текстов о Венеции на русском и эссе на английском дают хорошую отправную точку для дискуссии о нелегкой, но успешной транскультурации Бродского из советского эмигранта и русскоязычного поэта в автора эссе на английском и нобелевского лауреата, выдвигая на первый план вопрос о перемещении, важный для всей литературы путешествий [8].
Определить литературные путешествия в жанровой терминологии — задача сложная, что видно на примере редакторов-составителей «Кембриджского справочника по литературе путешествий» («Cambridge Companion of Travel Writing»), которые включили в свой обзор литературы путешествий, входящих в канон западной культуры, целый ряд дискурсивных практик — от поэтических до теоретических: библейские сюжеты (Исход, наказание Каина), путешествия Античности («Одиссея», «Энеида»), средневековую путевую литературу (Марко Поло, паломничества пилигримов и крестовые походы), записки моряков, торговцев и ученых (от исследователей XVI века до Чарлза Дарвина и Александра фон Гумбольдта), фальсификации и пародии («Путешествия Гулливера»), романтическую литературу, фланеров модерна (Бодлер), путеводители Томаса Кука и журналистику путешествий, путевую литературу писателей конца XIX века и модернистов (Флобер, Д. Лоуренс, Грэм Грин, У.Х. Оден), политические путешествия (Дж. Оруэлл), современные бестселлеры о путешествиях (Брюс Чатвин, Пол Теру) и, наконец, теоретические исследования путешествий (постколониальные и гендерные исследования) [9]. Этот обзор англоцентричен, по собственному признанию редакторов, но он может быть полезен для обсуждения путевой прозы и поэзии Бродского по двум причинам. Во-первых, он указывает на некоторую социально-историческую динамику, так же как на развитие литературных конвенций, которые вдохновляли Бродского на создание его образов путешествий: нарратив Улисса, «стернианство», поэзия романтиков, массовый туризм и англо-американская литература модернизма. Во-вторых, это позволяет читателю подходить к литературе путешествий с общим представлением о различных дискурсивных практиках, а не со строгим определением литературного жанра.
Рассматриваемая в этой перспективе, литература путешествий включает в себя не только эссе, посвященные путешествиям, но и впечатления от других городов и стран, представленные в лирической поэзии. Таким образом, литература путешествий как термин характеризует в этой книге стихи и прозу Бродского, либо относящиеся к его конкретным поездкам, либо отражающие его опыт путешествий на более общем уровне. Кроме того, я периодически использую выражение «текст-путешествие», чтобы усилить теоретическое обоснование выбранной научной позиции. Эта позиция опирается на допущение, что литературные тексты — это «события» и они являются «обмирщенными», так как тексты — это «часть социального мира, человеческой жизни и, конечно, исторических моментов, в которые они существуют и интерпретируются», как пишет Эдвард Саид, отмечая верность такой характеристики, «даже когда тексты явным образом отвергают это» [10]. Помимо значений, которое слово «письмо» (перевод французского écriture) приобрело в теоретических работах последних десятилетий, у него есть обыденное значение, связанное скорее с процессом, чем с завершенным действием, что соотносится с саидовским представлением о тексте как о том, что имеет бытие-в-мире, обмирщено. Такое представление объединяет подходы, используемые в этой книге по отношению к произведениям Бродского.
Короткий обзор истории русской литературы путешествий дает представление о том, что она столь же гетерогенна, сколь и англоязычная традиция, о которой было сказано выше. Первой русской путевой прозой были средневековые описания паломничеств (хождения). Самым известным секулярным средневековым путевым текстом было созданное купцом XV века Афанасием Никитиным описание его путешествия в Персию и Индию. Отчеты послов XVI века (так называемые статейные списки) касались в основном дипломатических вопросов, позже они стали затрагивать другие темы, интересные двору, — сады, театры и больницы. Некоторые из молодых людей, которые были посланы получить европейское образование, — практика, начатая Борисом Годуновым, но более успешно продолженная Петром I и Екатериной II, — описали свои впечатления. Самым известным из такого рода текстов является дневник путешествия стольника П.А. Толстого. Важное для развития практики путешествий изменение произошло в царствование Петра III, когда дворяне были освобождены от необходимости службы и представители высших кругов общества получили полную свободу путешествовать. Дневники княгини Е.Р. Дашковой и письма Д.И. Фонвизина отражают эти изменения. «Письма русского путешественника» Н.М. Карамзина (1791) и «Путешествие из Петербурга в Москву» А.Н. Радищева, как недавно заметил Андреас Шёнле, создали, с опорой на успешные европейские примеры «Сентиментального путешествия» Л. Стерна и «Писем об Италии» Шарля Дюпати, «моду и жанр» — с личными наблюдениями и эмоциональным откликом на увиденное в пути, а в случае Карамзина — за границей [11]. В начале XIX века путешествия становятся популярным и «рентабельным» жанром. В расширяющейся Российской империи новые пространства привлекают воображение писателей. Кавказ становится центральной темой русской романтической литературы до такой степени, что Пушкин (в 20-е годы бывший одним из лидеров этого направления), работая в 1835 году над «Путешествием в Арзрум», пародирует эту ветвь романтической прозы — русские путешествия на Восток [12]. В XIX веке развивается еще один поджанр воображаемого путешествия — беллетристическая прогулка по улицам Петербурга [13]. Позже авторы, составившие элиту русского модернизма, пишут очень много произведений о путешествиях: Александр Блок, Андрей Белый, Николай Гумилев, Борис Пастернак, Осип Мандельштам и Владимир Маяковский отражают опыт своих путешествий как в поэзии, так и в прозе [14]. Центром притяжения для творчества русских модернистов была Италия, но, например, Гумилев и Белый также писали о своих путешествиях в Африку, а Маяковский — об американских впечатлениях [15]. Тема путешествий расцветает в ранней советской литературе 20–30-х годов — в диапазоне от размышлений Пильняка о его путешествии в Соединенные Штаты («ОК. Американский роман») до репортажей и прозы менее известных советских писателей об индустриальных и сельскохозяйственных успехах Страны Советов [16]. Такие глубоко личные и художественно амбициозные произведения, как, например, «Путешествие в Армению» Мандельштама, не могли быть опубликованы в последующую жесткую сталинскую эпоху, но нельзя сказать, что путешествия совсем не писались и не печатались. Один из примеров — «Одноэтажная Америка» Ильфа и Петрова (1936) [17]. В годы правления Сталина путешествия строго контролировались государством, но при запертых внешних границах внутренний туризм поощрялся. Советский туризм был патриотическим и вносил вклад в конструирование советской идентичности [18]. В послесталинское время путешествия внутри страны стали контролироваться гораздо меньше [19]. Именно в этот исторический момент появляется путешествующий герой Бродского. До и после вынужденного путешествия в северную деревню Норенская, где он провел восемнадцать месяцев в ссылке, Бродский опробовал самые разные формы неофициальных путешествий послесталинской эпохи, которые повлияли на представление темы путешествий в советской литературе, кино и песнях шестидесятых годов и которые отразились в его стихах о геологических экспедициях, балтийском побережье советской Литвы и южных черноморских курортах [20].
Как видно из приведенных исторических обзоров русской и англоязычной литературы путешествий, развитие русских литературных путешествий, в отличие от англоязычных, определялось ограничениями и запретами сначала со стороны царского, затем советского режима. Из этого следует, что любое исследование русской литературы путешествий должно учитывать различие нарративов, связанных с принудительным и свободным перемещением. Не менее важно не просто различать эти два типа нарративов, но обращать внимание на своеобразную полемику между ними в русском культурном контексте. Ссылка Пушкина на Черное море оказалась продуктивной для формирования его литературной идентичности в противостоянии авторитарным механизмам русской культуры, а его южные поэмы и строфы путешествия Онегина возникли благодаря возможности путешествовать на Кавказ и в другие южные регионы Российской империи. Это повлияло и на эволюцию русской литературы путешествий в целом. В случае Пушкина идентичность изгнанника неотделима от идентичности лирического героя в нерусском окружении — и оба этих типа идентичности важны для русской культурной мифологии. Проза и поэзия Бродского манифестируют эту своеобразную русскую диалектику перемещения, перенесенную в декорации холодной войны. Хотя сложно отделить стихи Бродского, написанные в северной ссылке, от общей трактовки темы изгнания в русских интеллектуальных кругах, его путевые произведения, созданные в эмиграции, за пределами Советского Союза, раскрывают тему перемещения одновременно принудительного и добровольного. Свобода путешествовать и проводить литературное освоение чужих территорий была дарована Бродскому ценой вынужденного отъезда. Опыт изгнания и туризма — двух главных форм перемещения, часто воспринимающихся как противоположные условия существования человека, — главная проблема большинства текстов Бродского после 1972 года.
На протяжении десятилетий жизни в эмиграции, когда Бродский написал значительное количество текстов-путешествий, тема путешествия привлекала все большее внимание западного академического сообщества и стала, если использовать выражение редакторов кембриджского справочника, «ключевой темой социальных и гуманитарных наук» [21]. Наряду с исследовательским интересом к самому понятию путешествия и метафорам, связанным с ним, появилось значительное количество научных работ, посвященных литературе путешествий, произведениям конкретных авторов, а также теме путешествия в литературе в целом [22]. Теоретический подход к изучению путешествий во многом опирался на опыт исследований в области постколониальной и феминистской критики, ключевой вклад в развитие которых внесли Эдвард Саид, Гаятри Спивак и Хоми Баба. Отметим, что теоретические основы предлагаемых этими учеными подходов, связанные в основном с критикой евро- и англоцентрических взглядов на литературу путешествий и в ней самой, кажутся не особенно применимыми к изучению русских поэтических путешествий, особенно написанных таким автором, как Бродский, чья маргинальная позиция в советской империи не попадает в парадигму евроцентрического имперского могущества и противостояния ему, подразумеваемую в указанных исследованиях [23]. Применение этих подходов к произведениям Бродского, написанным после 1972 года, показывает связь его репрезентативных стратегий с доминирующим дискурсом, разделяемым обеими метрополиями — русской и евро-американской. Авторитарная точка зрения в путевых нарративах Бродского, особенно неевропейских, обусловлена русским, советским и европейским имперским знанием [24]. По той же причине можно задаваться вопросом, как это делает Деннис Поттер в своем исследовании европейской литературы путешествий, представляет ли эта литература «попытку преодолеть культурную дистанцию с помощью длительного акта понимания» или же «средство для выражения европоцентристского тщеславия или расовой нетолерантности». Этот вопрос небезынтересен и для исследования русской литературы путешествий в целом и путевой прозы и поэзии Бродского в частности, несмотря на идиосинкразический характер подобного тщеславия в России [25].
Помимо «понимания» и «нетолерантности», которые Поттер вводит для обозначения двух базовых отношений к «другим», с неизбежностью порождаемых в литературе путешествий, Патрик Холланд и Грэм Хагган предложили парадигму другого рода. В своем исследовании современной литературы путешествий на английском языке они задаются вопросом: «что происходит с литературой путешествий в эпоху, которую Хоми Баба назвал „транснациональной диссеминацией“, когда идея национальной культуры или даже культуры вообще находится под угрозой?» Исследователи дают два основных ответа:
Возможны по крайней мере два более или менее диаметрально противоположных набора ответов. Во-первых, литература путешествий может распознавать конфликт культурных истоков, фокусируясь не столько на отношениях между путешественником и целевой культурой (или культурами), сколько на процессе транскультурации — или на взаимном обмене и модификации, — который возникает при столкновении или пересечении различных форм культуры… Второй набор ответов связан с осознанием анахронизма. Невозможно больше навязывать, скажем, образ «английского джентльмена за границей», делая вид, что этот джентльмен — белый, разумеется, — существует где-либо кроме мифа. Но миф определенно продолжает жить и неразрывно связан с возмездием, даже если его эффект по большей части комичен, а сила очевидным образом идет на убыль… Эти два ответа симптоматичны для «постимперской» эры, которой еще предстоит избавиться от рецидивов собственных убеждений [26].
Путешествия Бродского часто обнажают процесс его собственной транскультурации [27], хотя он часто фокусируется на «конфликте культурных истоков». «Набережная неисцелимых» выразительно демонстрирует первое. «Путешествие в Стамбул» — мощная манифестация второго. В то же время большинство текстов Бродского, относящихся к путевой прозе и поэзии, связаны с категориями анахронизма и его осознания, упоминаемыми Холландом и Хагганом. Более того, анахронизм Бродского, в отличие от британских и североамериканских авторов, чувствуется вдвойне. Транскультурация Бродского в английский язык и североамериканскую академическую среду была переходом на Запад из стагнирующего имперского государства с монолитной культурной гегемонией на всей территории. В западном мире имперское доминирование Европы над ее прежними колониями подходило к концу и модернистский канон, тесно связанный с европейским империализмом, испытывал сильное давление со стороны новых эстетических практик.
Бродский вышел из русской советской субкультуры, где понятие «постимперского» было связано с целым рядом ностальгических значений, из которых возникало представление о современном Западе, а модернистские ценности значительно отличались от господствующей имперской реальности и официальных эстетических практик. Он столкнулся с современностью, которая не соответствовала его опыту отношений между империей и эстетическим нонконформизмом. Реакция Бродского на западные путешествия ярко это демонстрирует. Он постоянно перемещается между аутентично-имперским европейским прошлым и современными имперскими реалиями двух супердержав, СССР и США, между эстетическими нормами неоклассического прошлого и современным отсутствием нормы, между модернистской цельностью и постмодернистской разъятостью субъекта. Присутствие отсутствующего — европейского имперского прошлого, неоклассической эстетической нормы, модернистского субъекта — создает ироническое, но в то же время ностальгическое отношение, характерное для путевой прозы и поэзии Бродского, в которой преломляется множество мужских идентичностей, характерных для канонических литературных путешествий: джентльмен-путешественник, введенный в русскую литературу Фонвизиным, Карамзиным и Радищевым, лирический образ русского романтического поэта на фоне Кавказа и Черного моря, русский писатель-турист в Европе, особенно в Италии, от Вяземского до Ходасевича, и, наконец, странствующий англоязычный писатель-модернист — Дос Пассос, Эрнест Хемингуэй и У.Х. Оден. Лирический герой путевых стихов Бродского и странствующий автор-мужчина его прозы определены этими литературными характерами.
Темы империи, туризма и ностальгии так или иначе выходят на первый план в текстах о путешествиях, написанных Бродским после эмиграции. Я рассматриваю, как эти понятия в его путевой прозе и поэзии преломляются в системе тропов, стратегиях конструирования идентичности и политике репрезентации. Я использую и концептуализирую понятие империи, исходя прежде всего из понимания его в контексте представления о дискурсивной практике. Я фокусируюсь не на экономических, военных или политических аспектах этого понятия, а на том, как империи представлены и выражены в литературных и культурных практиках [28]. Ностальгия возникает в путевых текстах Бродского как ответ на многие недостающие вещи, которые он отмечает в постколониальном/постмодернистском мире за пределами Советского Союза, и ей часто сопутствует ирония. Линда Хатчин отмечает в своем эссе об иронии и ностальгии в эстетике постмодерна, что они часто идут рука об руку — не как «характеристики объекта», но как «отклик субъекта — активного, эмоционально и интеллектуально вовлеченного» [29]. В случае Бродского ностальгия является первичным откликом, тогда как ирония часто появляется как реакция на ностальгию. Его ирония — интеллектуальная стратегия и средство репрезентации того, что Сьюзен Стюарт назвала «ненасытными требованиями ностальгии» [30]. Иронизирование над ностальгией в литературных путешествиях Бродского — это его способ реакции на анахронизм собственной позиции как субъекта. Это результат осознания того, что позиция литературного изгнанника и странствующего писателя, занимавшая центральное место в высокой культуре модернизма, поставлена под сомнение в эпоху постмодернистского туризма и глобальной массовой миграции.
Тема ностальгии ставит вопрос о месте Бродского в модернистской/постмодернистской парадигме, которое ряд исследователей рассматривал с позиции русских культурных практик. Многие из этих ученых отвергали постмодернизм как методологическую рамку для обсуждения творчества Бродского, тогда как другие объявляли Бродского «предшественником» русского постмодернизма [31]. Мой подход к проблеме постмодерна/постмодернизма связан с помещением Бродского скорее в контекст постмодерна, а не в постмодернистский контекст; как отмечал Томас Эпштейн, «постмодернизм как таковой — это часть большей культурной парадигмы, Постмодерна, отмеченного чувством фрагментации и исторического распада или перехода, на которые художники разных направлений (Иосиф Бродский — всего лишь один говорящий пример) реагировали каждый на свой лад» [32]. Другими словами, когда встает вопрос о постмодерне/постмодернизме, данная книга обращается главным образом к тому, как Бродский реагировал на «состояние постмодерна», с которым он столкнулся на Западе, и как это отразилось в текстах его путешествий [33].
Основываясь на этих теоретических и методологических предпосылках, в главе 1 я прослеживаю развитие модернистского и постмодернистского дискурса перемещения и исследую, как модернистская метафорика путешествий влияет на поэтическое воображение Бродского и на позицию лирического субъекта начиная с ранних поэтических произведений. В стихах, написанных Бродским в Советском Союзе, его лирическая идентичность конструируется с помощью образов, почерпнутых в романтической и модернистской традиции индивидуализма и отчуждения, тогда как в произведениях, созданных после 1972 года, индивидуализм и цельность авторской идентичности сталкиваются с вызовами современного туристического мира. Риторика амнезии, к которой он прибегает в своем бразильском травелоге «После путешествия, или Посвящается позвоночнику» («After a Journey, or Homage to Vertebrae»), — лишь один из примеров того, как Бродский развертывает идею, что развитие туризма угрожает литературе и творческому началу писателя, — мысль, завершающая стихотворение «К Евгению», предпоследнее в «Мексиканском дивертисменте».
Отношение между понятиями империи и туризма, ключевое для современного литературного туризма, манифестировано в путевой прозе и поэзии Бродского, особенно когда он сталкивается с неевропейскими территориями, рождающими напряжение между дискурсами метрополии и периферийного по отношению к ней мира. Эстетические идеалы и культурные мифы, которые Бродский реконструирует в «Путеводителе по переименованному городу» и которые анализируются во второй главе, вырастают из русского имперского дискурса XVIII века и базируются на вере в превосходство достижений европейской культуры и в способность России перенять эти достижения. Эти идеологические предпосылки, связанные с политикой имперской ностальгии, на которую опирается Бродский, предстают с другой стороны, когда он переносит их на территории за пределами Европы и США в мексиканском поэтическом травелоге и прозе о Бразилии. В этих латиноамериканских впечатлениях, подробно обсуждаемых в главах 3 и 4, Бродский постоянно движется между двумя представлениями об империи — ностальгической тягой к имперскому наследию России и Европы и отталкиванием от советского наследия. Именно напряжение между этими двумя полюсами является главной проблемой его столкновения с постколониальной реальностью. В «Гуернаваке», первом стихотворении мексиканского цикла, Бродский переносит русскую элегическую идентичность XIX века в постколониальные декорации. Его постколониальная элегия историзирует элегический жанр, и через ностальгическое отношение к жанру в стихотворении создается ностальгическое отношение к имперской и колониальной эпохе, более того, к представлению об империи, которое создавала русская и европейская элегия этой эпохи. В «После путешествия…» сожаление о европейском колониальном прошлом выражено с помощью стратегий репрезентации, которые очень похожи на то, что Мэри Луиза Пратт описала как «раздражительный дискурс метрополии», «тоску по третьему миру», характерные для западной литературы путешествий в 1960–1970-е и связанные с деколонизацией стран Африки и освободительными движениями в обеих Америках [34]. Что отличает, однако, Бродского от его европейских и североамериканских современников — это историческая перспектива, которую дает ему опыт постутопического общества в СССР, удваивающий авторитарность его взгляда на третий мир. Именно такую точку зрения он выбирает, создавая собственную авторскую субъективность, связанную с метрополией. Это, однако, ставит его в неоднозначную ситуацию, поскольку он понимает, что для некоторой части западного общества его легитимность как писателя метрополии сомнительна.
Тема «отсутствия истории» — одна из центральных в дискурсе путешествий в постколониальную эру, и Бродский обращается к ней в шутливой строчке из стихотворения на случай «Рио Самба», в которой Бразилия представлена как место без исторического значения [35]. Эта метафора является центральной в «Путешествии в Стамбул», одном из самых противоречивых эссе поэта. Мое прочтение восточного путешествия Бродского в главе 5 опирается прежде всего на «Ориентализм» Эдварда Саида, который был, как я показываю, отправной точкой для полемического эссе Бродского. Когда Бродский направляет свой художественный талант на описание Стамбула, его ироническое отстранение от того, что он видит и с чем сталкивается, накладывается на участие в полемической дискуссии о русском и западном восприятии Востока, а также связано со спором о месте России на оси Восток — Запад. Несмотря на самоироничную игру с литературными конвенциями и постоянные дискурсивные осложнения, характерные для письма Бродского, уверенный голос автора и его авторитарная точка зрения создают целостную воображаемую географию и историю «Востока» и «Запада», в метафизической иерархии которых Запад равняется времени, а Восток — пространству, и это регулярно встречающаяся тема в мифе ориентализма. В конечном счете пренебрежительное присвоение Бродским европоцентристской заносчивости порождает его собственное конструирование идентичности в воображаемой «контактной зоне» двух центральных культур — восточной и западной [36]. Зная, что Россия бросает вызов дихотомии Запад — Восток, повествователь эссе Бродского использует лиминальность своей русской идентичности для утверждения собственных мнений о Востоке и Западе и для опровержения критики этой дихотомии, высказанной Саидом и другими авторами.
Если конструирование собственной идентичности Бродским было обсуждено в основном на примере его путешествия в Стамбул, его письменная встреча с Венецией дала ему дискурсивное пространство, в котором можно было реализовать себя как иммигранта, используя положительные культурные модели. Стихотворения Бродского о Венеции, написанные по-русски, реконструируют русский венециофильский дискурс, если использовать термин, введенный в работах Джона Пэмбла, английского историка, писавшего о британском восприятии Венеции. Призыв Бродского к сохранению города в «Набережной неисцелимых» звучит как задача сохранения наследия, вложенного в Венецию поколениями русской, европейской и американской имперской культуры. Но прежде всего Бродский исследует в своем эссе не столько смыслы, относящиеся к «мировому наследию», сколько значение Венеции лично для него. Нарратив тоски, который создает Бродский, начиная с подробных воспоминаний первого знакомства с Венецией еще в Советском Союзе, демонстрирует, как акмеистическая формула «тоска по мировой культуре» превратилась в «тоску по ленинградской культуре». Рефлексивное стремление из периферийной России к центрам западной культуры совершило полный круг и превратилось из тоски по постколониальному, популяризованному, деканонизированному и деконструированному Западу в тоску по идеальной России с (западными) канонами, иерархиями и неизменными идентичностями. Стихотворения о Венеции, которые Бродский написал по-русски между 1973 и 1995 годами, говорят о его превращении из советского эмигранта и ленинградского поэта в русско-американского автора и интеллектуала метрополии. Частичная автобиография в «Набережной неисцелимых», написанная по-английски, показывает тот же процесс. Отталкиваясь от теоретических размышлений Хоми Бабы, в главе 6 я анализирую отдельные стихотворения венецианского цикла, фокусируясь прежде всего на многочисленных интертекстуальных отсылках, демонстрирующих культурный уровень автора. Если прочесть эти стихотворения перед «Набережной неисцелимых», видно, что эссе представляет собой своего рода затрудненный для понимания перевод стихотворений на английский язык, при котором культурные различия скорее создаются, чем преодолеваются. В геополитическом пейзаже эпохи постколониального постмодерна Венеция стала местом, где лирический герой Бродского смог заново создать себя. Венеция «Набережной неисцелимых» становится промежуточным пространством, или, используя термин, который ввел Хоми Баба, «третьим пространством» — местом повторного открытия и создания, где неизменная идентичность превращается в гибридную и более текучую субъективность [37].
18
Anne E. Gorsuch, «There Is No Place Like Home»: Soviet Tourism in Late Stalinism // Slavic Review 4 (2003): 760–785.
19
Тем не менее заграничные путешествия продолжали жестко контролироваться государством. Марина Балина описывает в своей работе зарубежные литературные путешествия как официальную советскую практику: A Prescribed Journey: Russian Travel Literature from the 1960s to the 1980s // Slavic and East European Journal 38 (1994): 261–270.
14
См., например, «Молнии искусства» Блока, «Путевые заметки» Белого, «Мик. Африканская поэма» и «Шатер» Гумилева, «Охранную грамоту» Пастернака, «Путешествие в Армению» Мандельштама, «Стихи о Париже» и «Мое открытие Америки» Маяковского.
15
О восприятии Африки русскими модернистами см.: Gwen Walker, Silver-Age Writers on the «Black» Continent: Russia, Africa and the Celebration of Distance (PhD diss., University of Wisconsin–Madison, 2003).
16
Carol Avins, Border Crossings: The West and Russian Identity in Soviet Literature 1917–1934 (Berkeley: University of California Press, 1983), 139, 150.
17
Негативные отзывы современных Мандельштаму критиков на его эссе предвещали закручивание гаек в культурных институтах в эпоху сталинизма. См.: Мандельштам О. Сочинения: В 2 т. М.: Художественная литература, 1990. Т. 2. С. 420–423.
10
Edward Said, The World, the Text and the Critic (Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1983), 4. Отправная теоретическая точка рассуждений Саида — это критика структуралистского понимания текста как «герметического текстуального космоса <…> в котором значение измеряется <…> целиком интроспективно или интеллектуально» (35). Он возражает на это, что «у текста есть способы существования, которые даже в самых утонченных формах опутаны обстоятельствами времени, места и общества — короче говоря, эти тексты существуют в мире, поэтому являются „обмирщенными“» (Ibid.), и предлагает рассматривать текст как «значимую форму, в которой <…> обмирщенность, обстоятельственность, статус события имеют осязаемую подробность и в то же время историческую протяженность, инкорпорированные в текст как неотъемлемая часть его способности продуцировать и передавать значения» (39).
11
Этот краткий обзор основан на работе Андреаса Шёнле «Authenticity and Fiction in the Russian Literary Journey, 1790–1840» (Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2000), см. особенно 1–16. [Русский перевод: Шёнле А. Подлинность и вымысел в авторском самосознании русской литературы путешествий 1790–1840. СПб.: Академический проект, 2004, см. с. 5–20. — Прим. перев.] См. также: Sara Dickinson, Breaking Ground: Travel and National Culture in Russia from Peter I to the Era of Pushkin (Amsterdam: Rodopi, 2006); T. Roboli, The Literature of Travel, in: Russian Prose / Ed. B.M. Eikhenbaum and Yury Tynianov, trans. and ed. Rey Parrot (Ann Arbor, Mich.: Ardis, 1985) [Роболи Т. Литература «путешествий» // Русская проза / Под ред. Б. Эйхенбаума и Ю. Тынянова. Л.: Academia, 1926. С. 42–73. — Прим. перев.]; Reuel K. Wilson, The Literary Travelogue. A Comparative Study with Special Relevance to Russian Literature from Fonvizin to Pushkin (The Hague: Martinus Nijhoff, 1973); Derek Offord, Journeys to a Graveyard: Perceptions of Europe in Classical Russian Travel Writing (Dordrecht: Springer, 2005).
12
Susan Layton, Russian Literature and Empire: Conquest of the Caucasus from Pushkin to Tolstoi (Cambridge: Cambridge University Press, 1994), особенно 54–70; Monika Greenleaf, Pushkin and Romantic Fashion: Fragment, Elegy, Orient, Irony (Stanford, Calif.: Stanford University Press, 1994), 8–55, особенно 144–145.
13
Julie Buckler, Mapping St. Petersburg: Imperial Text and Cityshape (Princeton, N.J.: Princeton University Press, 2005), 89–115.
9
Питер Хьюм и Тим Янгс, предисловие к «Кембриджскому справочнику по литературе путешествий» (Cambridge Companion of Travel Writing / Ed. Hulme and Youngs (Cambridge: Cambridge University Press, 2002), 1–13). Неуловимость жанра отражена и в обилии определений, применяемых к путевой литературе. В английском языке могут использоваться среди прочих: литература путешествий, путевая литература, жанр путешествия, травелог, путевые записки, путевые заметки, нарратив путешествия, путевые повести и путевая поэзия. Основные русские термины: литература путешествия, травелог, путевые заметки, путевые очерки и путеводитель в стихах. Некоторые из этих терминов могут восприниматься как обозначающие поджанры со специфическими свойствами (для большинства читателей, вероятно, травелог ассоциируется с более обширным повествованием, чем путевые записки), но все они представляют дискурсивные практики, которые могут быть описаны как литература путешествий. [Здесь и далее travel writing будет переводиться в основном как «литература путешествий». — Прим. перев.]
6
Эссе, написанное по-английски, впервые было опубликовано в итальянском переводе Жилберто Форти как «Fondamenta Degli Incurabili» в декабре 1989 года. По-английски издано отдельной книгой под названием «Watermark» в июне 1992 года. На русском языке опубликовано в переводе Григория Дашевского в журнале «Октябрь» № 4, 1992 под названием «Набережная неисцелимых». Впоследствии этот перевод, расширенный и дополненный с учетом американского издания, был заново отредактирован и опубликован в седьмом томе собрания сочинений Бродского (Сочинения Иосифа Бродского: В 7 т. СПб.: Пушкинский фонд, 2001. Т. 7). Далее, если нет специальных оговорок, эссе будет упоминаться и цитироваться в этом переводе. — Прим. перев.
5
Дин Макканнел указывает на связь между туризмом и постмодернизмом в предисловии к изданию 1989 года своей книги «Турист» («The Tourist», 1976), ставшей классическим исследованием феномена туризма, отмечая, что в основе его лежит «процесс, в ходе которого современность, модернизация, современная культура основывают свою империю на глобальной основе», и поэтому он должен быть отнесен не к модернизму, а к постмодернизму. Макканнел отрицает декларацию о «мертвых субъектах, мертвых эпохах, мертвых голосах», провозглашаемую главными критиками постмодерна — для него они представляют «нереализованную скорбь» и «выражение антикреативного этоса, ностальгии по буржуазному или картезианскому субъекту и европоцентрическому прошлому — тем самым понятиям и институтам, которые критики хотят деконструировать». Тем не менее Макканнел интересуется, действительно ли его турист «был фигурой раннего постмодерна, отчужденной, но жаждущей осуществления собственной отчужденности — номадической, безместной, субъективной без духа, «мертвого субъекта». См.: Dean MacKannel, The Tourist (Berkeley: University of California Press, 1999), XV–XVIII.
8
Термин транскультурация, используемый в этнографии, впервые появился в трудах кубинского социолога Фернандо Ортиса. Для моей работы наиболее подходит определение, данное Мэри Луизой Пратт, согласно которой термин используется для описания того, как «подчиненные или маргинальные группы создают новое на основе отбора материалов, предоставленных им доминантной культурой или культурой метрополии». См.: Mary Louise Pratt, Imperial Eyes: Studies in Travel Writing and Transculturation (London: Routledge, 1992), 6.
7
«После путешествия» и «Путешествие в Стамбул» были изначально написаны по-русски, но переведены на английский автором совместно с Александром Сумеркиным в первом случае и с Аланом Майерсом во втором. Остальные три эссе Бродский написал по-английски. Текст о Ленинграде, включенный в «Меньше единицы», первоначально появился в журнале «Vogue» (сентябрь 1979) под названием «Ленинград: таинственный город» («Leningrad: City of Mystery»), затем был переведен на русский Львом Лосевым и напечатан в журнале «Часть речи» (№ 1. 1980). Эссе «Место не хуже любого» («A Place as Good as Any»), включенное впоследствии в книгу «О скорби и разуме», переведено Еленой Касаткиной и впервые опубликовано на русском в специальном выпуске журнала «Звезда», посвященном Бродскому (№ 1. 1997). Английское эссе «Watermark» («Водяной знак») было впервые напечатано ограниченным тиражом по-итальянски (см. прим. 1 на с. 13).
2
Svetlana Boym, The Future of Nostalgia (New York: Basic Books, 2001), 307. «Пенелопа среди городов» — цитата из эссе Бродского «Watermark» (New York: Farrar, Strauss and Giroux). [Цитата приводится по русскому переводу эссе — «Набережная неисцелимых», сделанному Г. Дашевским. — Прим. перев.]
1
Иосиф Бродский в: Joseph Brodsky: A Maddening Space, режиссер Лоренс Риткетли, производство Public Broadcasting Service и Channel 4.
4
Использование Бродским имен группы модернистов-космополитов как «набора ссылок» (пользуюсь термином, который Патрик Кольм Хоган употреблял для описания канонической литературы и которым он характеризовал конструирование идентичности таких постколониальных авторов, как Дерек Уолкотт) можно проиллюстрировать на примере начала эссе «Поклониться тени». Автор, вспоминая причины, по которым он начал писать на английском языке, отрицает аналогию с такими модернистами, как Конрад, Набоков или Беккет, обратившимися к «языку иному, нежели [их] родной» «по необходимости», «из жгучего честолюбия», «ради большего отчуждения». Его цель, как он отмечает, была «очутиться в большей близости к человеку, которого я считал величайшим умом ХХ века: к Уистану Хью Одену» (СИБ2, 5, 256; пер. Е. Касаткиной). Отвергая канонические модернистские мотивы в качестве модели собственного обращения к английскому языку, Бродский неосторожно выдвигает на первый план их важность как точек культурного отсчета при конструировании собственной идентичности, не говоря уже об аффектированном сближении с Оденом, который стал образцом модернизма и космополитизма в самоформировании будущего нобелевского лауреата. См. рассуждения об Уолкотте в книге Патрика Кольма Хогана «Империя и поэтический голос: когнитивные и культурологические исследования литературной традиции и колониализма» (Patrick Colm Hogan, Empire and Poetic Voice: Cognitive and Cultural Studies of Literary Tradition and Colonialism (Albany: State University of New York Press, 2004), 157–196).
3
Автор использует здесь термин Стивена Гринблатта self-fashioning, который обычно переводится на русский как самоформирование (ср. перевод Г. Дашевского). Гринблатт применяет его для описания стратегий формирования собственного образа художниками Возрождения. — Прим. перев.
29
Linda Hutcheon, Irony, Nostalgia, and the Postmodern, 1998, http://www.library.utoronto.ca/utel/criticism/hutchinp.html (accessed April 10, 2008). [Проверено 24 октября 2016. — Прим. перев.]
25
Дерек Оффорд в своем исследовании русской литературы путешествий XVIII и XIX веков предлагает некоторые соображения по поводу того, как евроцентристское тщеславие повлияло на конструирование русской национальной идентичности по отношению к Европе. См.: Offord, Journeys to a Graveyard, 7–13.
26
Holland and Huggan, Tourists with Typewriters, 22–23.
27
Фредрик Джеймисон обозначил связь новых эстетических практик постмодернизма с постимперским или неоколониальным периодом позднего капитализма в своей ставшей классической работе «Постмодернизм и общество потребления», указывая на 60-е как переходный период, в котором «устанавливается новый международный порядок (неоколониализм, Зеленая революция, компьютеризация и распространение электронных форм информации), потрясаемый и подтачиваемый собственными внутренними противоречиями и внутренним сопротивлением». См.: Fredric Jameson, Postmodernism and Consumer Society // The Anti-Aesthetic: Essays On Postmodern Culture / Ed. Hal Foster (New York: New Press, 1998), 113. [На русском языке опубликовано в журнале «Логос». № 4. 2000; я даю свой перевод фрагмента. — Прим. перев.]
28
О понимании империи как дискурсивной практики см.: Edward W. Said, Culture and Imperialism (New York: Vintage Books, 1993), 12–13. См. также прим. 22 к этому разделу.
21
Hulme and Youngs, Cambridge Companion to Travel Writing, 1.
22
Помимо уже упоминавшегося «Кембриджского справочника по литературе путешествий» особый интерес для меня представляют следующие работы: Mary Louise Pratt, Imperial Eyes; Alison Russell, Crossing Boundaries: Postmodern Travel Literature (New York: Palgrave, 2000); Maria Alzira Seixo, ed., Travel Writing and Cultural Memory (Amsterdam: Rodopi, 2000); Steve Clark, ed., Travel Writing and Empire: Postcolonial Theory in Transit (New York: St. Martin’s Press, 1999); Dennis Potter, Haunted Journeys: Desire and Transgression in European Travel Writing (Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1992); Patrick Holland and Graham Huggan, Tourists with Typewriters: Critical Reflections on Contemporary Travel Writing (Ann Arbor, Mich.: University of Michigan Press, 1998). О путешествии в теоретическом плане см.: Caren Kaplan, Questions of Travel: Postmodern Discourses of Displacement (Durham, N.C.: Duke University Press, 1996).
23
С точки зрения исторической и социальной науки понятие империи сложно определить однозначно. Марк Бейсинджер отмечает это в обсуждении применимости термина к советской истории: «Чем больше разнообразия в представлениях разных эпох об империи наблюдаешь, тем больше оснований считать, что этот термин всегда был до некоторой степени метафоричным, даже в его изначальном применении к Риму». Империя «со всей совокупностью смыслов, к которым этот термин отсылает», продолжает Бейсинджер, сохраняется как средство политического анализа, равно как и политической практики, и «применяется в большом количестве случаев — даже в мире, в котором формально империи перестали существовать». В поздние 80-е и ранние 90-е отсылка к Советскому Союзу как к империи стала «банальным фактом» и «общей методологической рамкой, внутри которой советское государство и его распад были проанализированы как с точки зрения отношений между государством и его мультикультурным населением, так и со стороны советского контроля над Восточной Европой» (Slavic Review 2 [2006]: 294–303). Отвлекаясь от вышесказанного, можно отметить, что обсуждение концепта империи в творчестве Бродского, предлагаемое в этой книге, основывается на том, что представление о СССР как об империи было широко распространено в советском неофициальном интеллектуальном дискурсе еще до распада Союза, что показывают, например, стихотворения Бродского «Anno Domini» (1968) и «Post aetatem nostram» (1970). В «Колыбельной Трескового мыса» (1975) слово империя отсылает одновременно к СССР и США. Об использовании этого слова по отношению к Советскому Союзу в 60-е годы см. книгу Вайля и Гениса «60-е» (321–343) (по указанному русскому изданию. — Прим. перев.).
24
Под имперским знанием я имею в виду традицию письма, формирование которой описано Эдвардом Саидом в его книге «Ориентализм». Саид пишет о функции литературы путешествий в производстве этого знания, подчеркивая, что путевые нарративы, описывая встречу с неизвестным, часто подчеркнуто зависимы от традиции, заложенной в предшествующих текстах. Будучи легитимизированы авторитетом «академических ученых, институтов и правительств», замечает Саид, такие тексты «могут порождать не только знание, но и саму описываемую ими реальность. Со временем такое знание и такая реальность создают традицию, или то, что Мишель Фуко назвал дискурсом, чье материальное присутствие или вес (а вовсе не оригинальность отдельного автора) в действительности ответственны за возникающие в ее пределах тексты». [Цит. в переводе А.В. Говорунова по: Саид Э. Ориентализм. М.: Русский миръ, 2006. С. 147. — Прим. перев.]
20
О значимости романтики путешествий для шестидесятников пишут Петр Вайль и Александр Генис в книге «60-е: Мир советского человека» (Ann Arbor, Mich.: Ardis, 1988), 93–135 (книга переиздавалась в России, см., например, последнее издание: Вайль П., Генис А. 60-е: Мир советского человека. М.: АСТ: CORPUS, 2014. C. 144–162).
36
Пратт использует термин «контактная зона» для обозначения «пространства колониального столкновения», и даже несмотря на то, что «Путешествие в Стамбул» не свидетельствует прямо о наличии такого столкновения, воображаемое пространство текста представляет Стамбул как место, «в котором географически и исторически разделенные народы вступают в контакт и устанавливают постоянные отношения, обычно в условиях принуждения, радикального неравенства и неустранимых противоречий», как Пратт далее определяет упомянутый термин (Imperial Eyes, 6).
37
О третьем пространстве см.: Homi K. Bhabha, The Location of Culture (London: Routledge, 1995), 36–39, 216–219. См. также прим. 34 к главе 6.
32
Thomas Epstein в: Epstein, Genis, and Vladyi-Glover, Russian Postmodernism, vii.
33
Выражение «состояние постмодерна», ставшее сегодня общим местом для исследований постмодерна, впервые появилось в названии книги Жана-Франсуа Лиотара и в его исследовании «кризиса нарративов», особенно «Великого нарратива». Он вводит этот термин в связи с идеями о том, как производится, контролируется и легитимизуется знание на Западе. См.: The Postmodern Condition: A Report on Knowledge (1978; английский перевод 1984). [Русский перевод: Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна / Пер. Н. Шматко. СПб.: Алетейя, 2016. — Прим. перев.] См.: Bill Readings, Introduction to Lyotard: Art and Politics (London: Routledge, 1991), особенно 63.
34
Pratt, Imperial Eyes, 10.
35
В русском переводе упомянутая строка из этого стихотворения, написанного по-английски, звучит как «Здесь правит Урания и не найти следа Клио». — Прим. перев.
30
Susan Stewart, On Longing: Narratives of the Miniature, the Gigantic, the Souvenir, the Collection (Durham, N.C.: Duke University Press, 1993), 135.
31
Первую позицию см. в работе: Ранчин А. На пиру Мнемозины: Интертексты Иосифа Бродского. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 12, вторая обозначена в статье Михаила Эпштейна и Александра Гениса в: Russian Postmodernism: New Perspectives on Post-Soviet Culture / Ed. Mikhail Epstein, Alexander Genis, and Slobodanka Vladyi-Glover (New York: Berghahn Books, 1999), 473.
1. ИЗГНАННИК, ТУРИСТ, ПУТЕШЕСТВЕННИК
Первые критические подходы к текстам-путешествиям Бродского после 1972 года несли на себе печать модернистской мистификации изгнания [38]. Опираясь на поэтические сравнения, сделанные самим Бродским, исследователи неоднократно повторяли те же литературные параллели и культурные отсылки: Улисс, Овидий, Данте, Пушкин, Мандельштам — канонизированные прототипы русских и западных литературных изгнанников. Петр Вайль в обзоре того, что он называет жанром путешествия у Бродского, подчеркивает такой подход: «Все дело в том, что Иосиф Бродский — не только путешественник, но и изгнанник (литературный ориентир тут — опять-таки житель Вечного города, Овидий» [39]. Джордж Клайн рассматривает поэтические травелоги Бродского, посвященные различным европейским городам, с той же точки зрения и замечает, цитируя Льва Лосева, как в этих «стихах изгнания» [40] «то здесь, то там появляется локальный колорит всех этих мест — прежде всего их архитектуры. Но, — как отмечает Лосев, — путешественник или турист существенно отличаются от изгнанника по своей роли и статусу, несмотря на то что все они находятся вдали от дома. Путешественник смотрит вокруг жадными глазами, взгляд изгнанника направлен скорее внутрь себя, на удаляющийся образ родины. Путешественник видит разные страны, изгнанник только одну — не-родину. Несмотря на глобальные перемещения Бродского после июня 1972 года, — заключает Лосев, — он не путешествовал, а просто жил в изгнании» [41]. В коротком обзоре поэтического цикла «В Англии» Джеральд Смит не говорит о мироощущении Бродского как изгнанника, но и туристом его назвать не готов: «мы слышим скорее не голос туриста, а голос человека, знакомого с размеренной английской жизнью» [42]. Рассуждая об эссе «Путешествие в Стамбул», Дэвид Бетеа замечает, что «Бродский прибывает в Стамбул не как западный турист или журналист, а как запоздалый представитель мандельштамовской Эллады» [43]. Это замечание представляется верным с точки зрения создания Бродским собственной идентичности и корней этой идентичности; кроме того, сопоставление Бродского и Мандельштама подчеркивает статус Бродского как писателя в изгнании и его принадлежность к традиции русского модернизма. Однако это высказывание игнорирует значение эссе Бродского о путешествии в Стамбул как примера современного литературного туризма.
Кроме биографического факта изгнания Бродского, приведенные трактовки отталкиваются от модернистского понимания литературы, в котором изгнание, литература и авторская субъективность неразделимо связаны. В модернистском понимании литература предстает метафизической страной, населенной перемещенными писателями, которые становятся ее гражданами, и сам факт их перемещения становится идеологической предпосылкой творчества, а творчество проливает свет на их изгнание. Другими словами, изгнание стимулирует творчество. Малкольм Брэдбери обобщает эту метафизическую связь модернизма и изгнания в эссе «Города модернизма», включенном в антологию «Модернизм 1890–1930»:
Установка значительной части искусства модернизма связана с некоторого рода перспективой, обусловленной позой изгнанника, — удаление от родной почвы, специфические обязательства, налагаемые ролью в другой культуре <…> Часто в результате эмиграции или изгнания возникает своего рода модернистская страна искусств, изъезженная многими замечательными писателями, среди которых Джойс, Лоуренс, Манн, Брехт, Оден, Набоков. У этой страны свой язык, география, общество, местоположение — Цюрих во время Первой мировой войны, Нью-Йорк во время Второй. Писатель становится членом странствующей в поисках культуры группы либо после насильственного изгнания (как Набоков после русской революции), либо по стечению обстоятельств или собственному желанию. Место, где возникает искусство, может стать идеальным далеким городом, где творца уважают, хаос плодотворен, Weltgeist чувствуется во всем [44].
Бродский и сам неоднократно использует схожую географическую метафору для разговора о модернизме. Один из примеров — открытое письмо, опубликованное в «New York Times Magazine» в октябре 1972 года, через несколько месяцев после того, как Бродский переехал в США и начал преподавать в Мичиганском университете. Письмо стало одной из первых попыток Бродского осмыслить собственную эмиграцию и статус изгнанника в письменной форме. Оно было опубликовано как часть восьмистраничной статьи, представлявшей Бродского американской аудитории, в которую также входил отрывок из записей Фриды Вигдоровой, сделанных во время суда в 1964 году, и три фотографии поэта. Все вместе было озаглавлено фразой из письма Бродского: «Писатель — одинокий путешественник». Текст под двумя фотографиями Бродского, помещенными рядом с этим заголовком, гласил: «Путешественник: Бродский в 1964 году (вверху) во время ссылки в Архангельскую область и в Мичиганском университете, где он занял позицию состоящего при университете поэта». Вторая фотография изображала Бродского, бросающего фрисби на кампусе университета. Само письмо — трогательное свидетельство недавней эмиграции автора с неизбежными трагическими нотами, характеризующими позицию, которая впоследствии стала отличительной для текстов Бродского об изгнании. В нем возникает поза «иностранца» или «диссидента», как Юлия Кристева характеризовала перемещенных интеллектуалов в своей работе 1984 года «Новый тип интеллектуала: Диссидент». Держась в стороне, безразличный и высокомерный в собственном стремлении скрыть «тайные раны», «иностранец», как пишет Кристева, «держится за то, чего ему не хватает, за отсутствие» [45]. Бродский в своем письме провокативно использует модернистские образы перемещения и словарь литературы путешествий:
Я приехал в Америку и буду здесь жить. Надеюсь, что смогу заниматься своим делом, то есть сочинительством, как и прежде. Я увидел новую землю, но не новое небо. Разумеется, будущее внушает бóльшие опасения, чем когда бы то ни было. Ибо если прежде я не мог писать, это объяснялось обстоятельствами скорее внутренними, чем внешними. Сомнения, которые овладевали мною и приводили время от времени к молчанию, я думаю, знакомы каждому сколько-нибудь серьезному литератору. Это скверное время, когда кажется, что все, что ты мог сделать, сделано, что больше нечего сказать, что ты исчерпал себя, что хорошо знаешь цену своим приемам; что твоя литература лучше, чем ты сам. В результате наступает некоторый паралич. От сомнений такого рода я не буду избавлен и в будущем, я это знаю. И более или менее к этому готов, ибо, мне кажется, знаю, как с этим бороться. Но я предвижу и другие поводы для паралича: наличие иной языковой среды. Я не думаю, что это может разрушить сознание, но мешать его работе — может. Даже не наличие новой, но отсутствие старой. Для того чтобы писать на языке хорошо, надо слышать его — в пивных, в трамваях, в гастрономе. Как с этим бороться, я еще не придумал. Но надеюсь, что язык путешествует вместе с человеком. И надеюсь, что доставлю русский язык в то место, куда прибуду сам. На все, в конце концов, воля Божья. Перефразируя одного немецкого писателя, оказавшегося тридцать пять лет назад в похожей ситуации: «Die Russische Dichtung ist da wo ich bin» (СИБ2, 7, 70–71) [46].
Отсылка к Томасу Манну («немецкому писателю», которого перефразирует Бродский) связывает текст с европейской литературной традицией «писателей в изгнании», добровольном или принудительном, которая, наряду с модернистской метафорикой путешествия, открывает предпосылки авторской позиции поэта — его представление о себе как об изгнаннике опирается на модернистский дискурс перемещения, объединяющий творчество, путешествия и изгнание [47]. Публикация в «Нью-Йорк таймс» обозначила вхождение Бродского в высокий культурный канон изгнания. И текст Бродского, и вводная статья работали на создание модернистской метафоры изгнания.
В «Состоянии, которое мы называем изгнанием», речи, написанной для конференции писателей-эмигрантов через пятнадцать лет после письма в «Нью-Йорк таймс» и вошедшей в сборник «О скорби и разуме», Бродский пытается сместить фокус с того значения, которое изгнание имело в канонической литературе, направив внимание на глобальные процессы миграции и перемещения народов. Писатель-изгнанник теперь не путешественник, а привилегированный иммигрант. Как кажется, Бродский в этом тексте бросает вызов другому американскому иммигранту-интеллектуалу, своему современнику Эдварду Саиду, который несколькими годами раньше опубликовал свои «Мысли об изгнании» (они впервые были напечатаны в журнале «Гранта» и с тех пор многократно переиздавались). Эссе Саида — одна из самых влиятельных попыток переоценить взгляды на изгнание предшествующих десятилетий. Оно начинается с критики гуманистических представлений об изгнании, высказывавшихся, к примеру, Джорджем Стайнером, который рассматривал изгнание как эстетическую выгоду и ключевой толчок к развитию западной литературы XX века. Саид подвергает сомнению представление Стайнера об «экстерриториальности» западной литературы и суммирует те культурные и социальные изменения, которые требуют переосмысления позиции писателя-изгнанника в современном мире:
Правда, изгнанники всех времен смотрели на мир с межкультурных, наднациональных позиций, терзались одной и той же тоской и отчаянием, брали на себя одни и те же просветительские и критические функции (кстати, блестяще и убедительно проанализированные Э.Х. Карром в его классической работе «Романтические изгнанники» о Герцене и других русских интеллигентах его круга). Но — и это непременно нужно учесть — у изгнанников нашего времени есть одно важное отличие. Изменился сам масштаб явления: наш век — время империализма и высокотехнологичных вооружений, время метящих в боги тоталитарных вождей — воистину век беженцев, перемещенных лиц, массовой иммиграции [48].
Основная идея эссе Саида — рассмотреть изгнание вне канонического литературного дискурса: «Чтобы постичь специфику изгнания как карательной меры, принятой в современно
