Это я, смерть
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Это я, смерть

Людмила Потапчук

Это я, смерть





Я, конечно, нечаянная смерть. Ненастоящая. Но могу быть и настоящей тоже. Если будет нужно.


18+

Оглавление

Арина. Хомячки

Самое трудное — запомнить лицо.

У них есть ноги, длинные ноги с крепкими коленками.

У них, несомненно, есть задницы, чтобы сидеть на холодных ступенях. Ты заходишь в подъезд чужой школы с черного хода, тебе нужно подняться по лестнице, а вся лестница занята ими. Словно гигантскими тараканами. Тебе некуда деваться, ты поднимаешься, продираясь через их торчащие, согнутые в коленях ноги, как через низкорослый противный лесок.

У них есть руки — о да, есть. Чтобы хватать тебя за бедра и икры. Чтобы взяться за твою щиколотку и смачно, с глумливыми выкриками провести шершавой ладонью вверх по ноге, делая затяжки на колготках, — зачем опять надела юбку, знала же, почему не пошла в брюках, хотела быть покрасивее, да, ну и терпи вот.

А вот лиц нет.

Раньше ты даже радовалась тому, что у них нет лиц. Ты помнишь их гогот и цепкие лапы, не хватало вдобавок помнить их лица, пусть уж лучше будут эти безымянные стриженые макушки. А потом тебе захотелось запомнить, заучить наизусть хотя бы одно лицо. Чтобы потом узнать в толпе.

***

Тетя Анечка выходит замуж, и этому, кажется, никто в семье не радуется, кроме Ариши, — ну и самой тети Анечки.

Не радуются мама и папа Ариши. Когда год назад тетя Анечка приехала к ним жить, они тоже не радовались. Ариша слышала, как они тихонько переговариваются на кухне. Ну твоя сестрица дает, говорил папа. Да вообще, говорила мама. У нас тесно, говорил папа, да еще и прибавление вот-вот, напиши своим, что у нас тут не общага. Неловко, говорила мама. Надо же ей выучиться. Институт окончит и съедет. А теперь они уже не хотят отпускать тетю Анечку, хотят, чтобы она и дальше жарила всем омлеты с утра пораньше, смеялась, бегала по комнатам, выбивала ковры на улице, распевала про «трутся зимой медведи», возила Аришиного маленького братика в коляске по двору, играла с Аришей в дочки-матери.

Не радуются бабушка с дедушкой Ариши, которые родители Аришиной мамы и тети Анечки. Они приехали издалека, задолго до свадьбы, и теперь спят в большой зале и охают по ночам, а днем ходят по квартире и не радуются. Они хотят, чтобы тетя Анечка сначала доучилась в институте. Они говорят: уйдешь в декрет, все забудешь, так всегда бывает. Ариша не понимает, почему из-за замужа надо куда-то уходить, чем замуж мешает институту. Она спрашивала взрослых, что такое декрет, но ей сказали: да погоди, ты еще тут чего, иди поиграй, вот тебе кубики.

Не радуется маленький Степушка, Аришин братик. Он вообще-то веселый, но раз в доме все не радуются, то и он начал за компанию. Кричит все время. Мама говорит: газики в животике.

Ариша радуется. Замуж — это же как в сказке. Драконов победили, принцессу спасли, и у всех счастье. Тетя Анечка наденет белое платье и тоже будет принцессой, потому что какая же принцесса без жениха. А жених, дядя Игнат, наверное, будет принцем. Хотя и не похож.

Тетя Анечка вообще так радуется, что вся сверкает. Вот вечером, говорит она, увидите.

Ариша ждет вечера. Они пойдут в гости к дяде Игнату и его бабушке. Это непонятно, почему дядя Игнат живет у своей бабушки, а не у мамы и папы. Его мама и папа ходят к нему в гости и сегодня придут.

Ариша уже всем надоела со своей радостью. Вот чего ты здесь, говорят все. И так тошно. Ариша куксится и плачет. Арише больше не радостно.

Тогда тетя Анечка играет с ней в кубики по-новому. У них есть секрет, говорит она. Смотри, тут автобус нарисован, да? А это вот рядом — буква «а». «А» — а-втобус. Найди еще «а». Умничка ты моя! А это «м» — машина. М-м-машина. Найди еще «м». А вот так кубики сложим, будет «мама».

Ариша показывает маме «маму». Папе — «папу». Ариша забывает про вечер и про свадьбу, ей надо сложить из секрет-кубиков «бабушку» и «дедушку». Ариша страшно расстраивается, когда слышит: «Ну что ты сидишь, одеваться давно пора». Арише уже не хочется уходить. Но Арише выдают желтые колготки и красное платье с рисунком, похожим на печенья; это тетя Анечка его сшила, и потому оно красивее, чем если бы из магазина. Арише велят надеть зеленые сапожки. Она просит синие, но ей говорят, что синие уже ей малы. Арише от этого грустно, но она не плачет.

Мама заматывает Аришу поверх шубки страшным серым платком, потому что метель. Платок закрывает подбородок и рот. Вокруг рта сразу становится мокро. Платок колет щеки, но Ариша не плачет. Скоро весна, говорит папа, потерпи. И Ариша терпит.

И только когда Аришу отказываются вести на санках и говорят: «Пойдешь ножками, ты большая», — она не выдерживает и закатывается ревом на весь подъезд. Ну вот, говорит мама, опять наорется на морозе и заболеет. С ума с вами сойдешь, говорит папа, взваливая ревущую Аришу на плечо. Ариша тут же замолкает и, судорожно всхлипывая, едет на папе. Бабушка и дедушка сопят и охают. Мама с тетей Анечкой спускают коляску по лестнице. В коляске, позабыв про свои газики, сонно причмокивает накричавшийся за день Степушка.

— Явились, гости дорогие, — гудит бабушка дяди Игната. — Заходите, раз пришли!

Ариша знает, что ее надо звать баба Тина. По-настоящему она Алевтина Валентиновна, но пока это выговоришь, сломаешь язык. Голос у бабы Тины — как у Аришиного соседа дяди Вали, который с утра до ночи смолит мятые папиросы на лестничной площадке, заполняя ее сине-серым вонючим дымом. Но она улыбается. Зубы у бабы Тины цвета кофе из цикория, а кожа на лице — как портфель. Губы накрашены ярко-оранжевой помадой. Она, наверное, редко губы красит, говорит себе Ариша, вот и не очень умеет. На нижней губе — кусочек помады, такой некрасивый шарик торчит. Наверное, для гостей губы намазала, чтобы быть покрасивее. Может, мама ее потом поучит. Мама здорово красит губы, даже в зеркало не смотрит, и все равно получается ровненько.

— Привет, белобрысая, — весело говорит дядя Игнат, появляясь из-за бабушки. Дергает Арину за тощенькую светленькую косичку. Не больно и весело. Он вообще веселый, дядя Игнат. Наверное, за это тетя Анечка его и полюбила.

Выходят мама и папа дяди Игната. Мама у него большая и тяжело дышит. Папа длинный и очень тонкий.

— Ой, да проходите же, — говорит мама дяди Игната.

Аришу раздевают и ведут в большой зал. Там на столе зеленеют пузатые бутылки, розовеют колбасы, желтеют сыры и пестрят всеми оттенками салаты. Ариша забирается с ногами на диван и хватает кусок колбасы.

— Эх ты, горюшко, — гудит ей баба Тина.

А когда уже все усаживаются за стол и длинный папа дяди Игната разливает всем темное вино, а Арише — вишневый компот, появляется еще кто-то. Кто-то входит вразвалочку, руки у него в карманах. У Кого-то темные вихры и нос с раздутыми круглыми ноздрями, а глаза прищуренные и черные, а рот очень большой. Этот Кто-то — не совсем взрослый, но уже и не маленький.

— Явился не запылился, — тянет баба Тина. — Заходи, раз пришел, не выгонять же.

— Ладно, ладно, — говорит Кто-то.

— Вова, — улыбается сверкающая тетя Анечка. — Это Вова. Игната младший брат.

Кто-то, то есть Вова, пробирается на диван, протискивается, чтобы сесть рядом с Аришей. Ариша морщится. От Вовы резко пахнет рыбой. И машиной. И чем-то еще.

Вова смотрит на Аришу, коротко хихикает.

— Чего ты, — тихо говорит он. — Я не кусаюсь. Я же не серый волк.

Ариша пьет компот и ест колбасу.

Взрослые много едят и много разговаривают непонятно. Баба Тина приносит жареную рыбу на шипящем противне — большие желтые куски, блестящие от масла. Потом кастрюлю с вареной картошкой. Ариша хочет целую круглую картофелину, но ее порцию зачем-то разминают вилкой. Ариша ковыряет рыбу, вынимает кости. Рыба разваливается на некрасивые ошметки.

— Вот насорила-то, — говорит баба Тина. — Горюшко.

И еще говорит:

— Ну-ка доедай, а то за шиворот положим.

Ариша медленно отодвигает тарелку.

— Торта не дадим, — говорит баба Тина.

— Она если чего есть не хочет, ее и не заставишь, — говорит мама.

— Пореви еще, — говорит баба Тина.

— А знаешь что? — это тетя Анечка. — У Вовы в комнате есть хомячки, Ариша, он тебе покажет. Покажешь ведь?

— Ладно, — говорит Вова.

В комнате у Вовы висят рыбы. Натянуты тонкие веревки, как будто для белья, а на них висит много рыб. Одна веревка проходит рыбам через головы. К другой веревке рыбы прицеплены крючками; крючки проткнули рыбам хвосты.

— Сушатся, — объясняет Вова. — Засолили. Хочешь одну?

— А где хомячки?

Хомячки живут в клетке, в углу. Хомячки смешно перебирают лапками, забираются вверх по лесенке, бегают в колесе. Хомячков можно брать в руки, они теплые и пахнут как песочница во дворе, они цепляются коготками, у них настоящие пальчики, как у маленьких человечков. А еще у Вовы есть приемник. Вова с Аришей валяются рядом на узком диванчике, Вова крутит колесико и говорит, что сейчас поймает радио. Радио не хочет ловиться, приемник выдает отдельные обрывки слов, но чаще инопланетно скрипит с переливами — и все равно слушать его ужасно интересно. Потом Вова снимает с веревки одну рыбину и учит Аришу ее чистить. Рыбина колется застывшими сухими плавниками и смотрит неживым глазом. Рыбина страшно соленая и очень вкусная, особенно те длинные куски, которые Вова отрывает с ее спины. Вова говорит, что они с дядей Игнатом много рыбачат и баба Тина тоже ездит на рыбалку, и ей везет больше всех, хотя вот в прошлый раз она обиделась на дядю Игната, потому что он ее обловил. То есть поймал больше рыбы, чем она. Арише смешно. Обловил, говорит она и хохочет.

Потом вдруг становится нечего делать. Вова молчит, и Арише скучно.

— Давай играть, — говорит Ариша.

— Во что играть-то? — лениво спрашивает Вова. Он снова улегся на диван и зевает.

— В дочки-матери. Ты будешь папой, а я мамой, и у нас как будто дети.

Вова смотрит на Аришу, долго смотрит, и ей становится стыдно. Он же большой мальчик. Он не будет играть, он уже давно не ходит в детский садик. Он почти взрослый и умеет ловить рыбу, у него приемник, ему разрешили попробовать вино. У него на лице почти что есть усы. И вообще мальчики не любят девчоночьи игры. В Аришиной детсадовской группе ни одного мальчишку не уговоришь быть папой, они играют в свои машинки, поэтому в дочки-матери приходится играть без пап. Чур как будто папа в командировке. Чур как будто папа в санатории.

— Давай, — говорит Вова. — Иди сюда.

— Торт! — кричит из-за двери тетя Анечка. Влетает в комнату, сверкая и переливаясь. — Идите скорее есть торт! Ой, Вова, ты чего валяешься?

— В следующий раз, — говорит Арише Вова. И встает.

Торт у бабы Тины некрасивый и не очень вкусный. Коржи все кривые, и крема мало, и в нем какие-то крупинки. И от торта слегка попахивает рыбой. Здесь вообще все немножко пахнет рыбой. Ариша теперь знает почему.

Потом все шумно собираются домой, толкаются в тесной прихожей. Ариша парится в кусачем платке.

На улице она просит маму купить ей хомячка. Но мама говорит, что только через ее труп, потому что хомяки воняют. Ах, у Вовы хомячки. Ну и пусть будут у Вовы хомячки, это его дело. Нравится — приходи туда в гости и нюхай своих хомячков на здоровье.

Дома Ариша кидается к кубикам. Ей очень надо составить новое слово: хомячок.

Когда-нибудь она снова пойдет в гости к хомячкам.

И вообще скоро весна. Скоро весна.

Марк. Никаких талантов

Они говорят — нет такой профессии: хороший человек. Очень плохо, что нет.

— Да никаких у меня талантов, — говоришь ты.

И они сразу делают такие лица, как если бы ты громко испортил воздух. Словно не иметь талантов — позорно.


А ведь сами же все это и начали. Марк, сыночек, котичка, что значит тебе не нравится этот предмет? Никогда не знаешь, что в жизни пригодится! Историю надо знать. Географию надо знать. Математика развивает мозг и царица наук. Литература — нельзя считать себя культурным человеком, если не знаешь литературу! Языки — всем нужны языки. Учись, сынок, а мы поможем.

И теперь вот, пожалуйста: им уже мало иметь сына-отличника, им надо, чтобы сын показал им выдающиеся способности в какой-то одной области. Способности! Как будто без способностей ты уже и не человек.

Какие, говорят, предметы тебе больше всех нравятся? Да никакие. Или все. Какая разница.

Куда, говорят, ты после школы пойдешь? Ну, учиться куда-нибудь. Целый год еще, успею решить, что вы всполошились-то вдруг. Нет, им сейчас надо.

Это все мама. Она вообще человек увлекающийся, на нее иногда находит. Вот уж кто умеет выискивать в себе таланты. То внушит себе, что у сыночка куча редких болезней, принимается его спасать — и вот она уже всем медикам медик, сыплющий терминами и спорящий с педиатрами. То решит вдруг, что семейный бюджет нерационально расходуется и неплохо бы составить пару таблиц, чтобы сравнивать доходы с расходами, — и вот она сама себе бухгалтер. То ее тянет в непознанное — «Ах, я, оказывается, вижу ваши ауры!» — и она уже экстрасенс, правит покривившуюся карму, или как это там называется, а еще составляет гороскопы всем, до кого дотянется. В общем, делает себе жизнь нескучной. Ей бы по-хорошему жить в каком-нибудь приключенческом фильме вроде «Индианы Джонса» или вообще «Звездных войн», а у нее все как у всех — работа, муж, хозяйство, дача, дети. Когда родились близнецы, Марковы младшие братики, маме вроде нашлось где побурлить энергией, но вскоре они на беду оказались до тошноты благополучными детками — ничем не лучше Марка. Ни редких хворей, ни редких способностей, мальчики как мальчики.

Ну она и нарисовала себе новую проблему — найти старшенькому великое призвание. Раз нельзя спасать мир или хотя бы искать сокровища в джунглях.

Поэтому сначала был центр профориентации. Да не абы какой, а тот, где работает мамина знакомая — лучший специалист в своей области. У мамы вообще куча таких знакомых чуть ли не во всех областях. Поэтому близнецы посещают детсад через три квартала от дома (там заведующая, которой не наплевать), Марк ездит в школу через полгорода (там директор вводит инновационные программы обучения), а вся семья лечит насморк в клинике у черта на куличках (там лор — просто волшебник, а не лор). Да, вся семья, включая папу, которому так проще, чем спорить с ураганом под названием «мама».

Только с профориентацией получилась ерунда, потому что все тесты и карты интересов выявили у Марка склонность ко всем видам наук понемножку. Точнее, так: то выходило, что интерес у него должен быть к знаковым системам, но есть нюанс, то — что Марку должны вроде бы нравиться естественные науки, но есть нюанс, то — что Марк, кажется, создан для работы с людьми, но опять-таки есть нюанс. Тогда мамина знакомая, лучший специалист, решила успокоить маму Марка и заявила, что человек с высоким ай-кью — а у Марка ай-кью практически зашкаливает, она вот прямо это видит — по идее, способен освоить любую вообще профессию, какую бы ни выбрал. Мама Марка тут же настояла на проведении теста. Выяснилось, что ай-кью у Марка средний. Мама, взбеленившись, заявила, что этот ваш ай-кью — полнейшая чепуха и ничего не доказывает, что самый высокий ай-кью бывает, кажется, у домохозяек и уборщиц, а ее сын — ни то и ни другое. Тут знакомая, лучший специалист, натужно улыбнулась и сказала, что на данном этапе едва ли чем-то Марку может быть полезна, но зато может поделиться контактами одной дамы, которая использует не совсем традиционные методы, но порой добивается удивительных результатов. Правда, это не бесплатно.

И вот в эту-то даму — точнее, в идею визита к ней — мама вцепилась мертвой хваткой.

Тут, надо сказать, папа заспорил. Потому что всему есть пределы. Одно дело — таскать, ой, простите, водить детей по специалистам, от этого теоретически может быть польза, тут он согласен. И совсем другое — платить этакие деньжищи за мракобесие. Это ж полхолодильника можно купить! Или целый даже, если маленький. Это ж где видано — колдуны! Небось не Средние века, в такое-то верить.

Мама, однако, встала грудью. Под тяжкие Марковы вздохи и хихиканье веселых близнецов она доказывала папе, что это никакие не колдуны, а ясновидящая, что если он такой узколобый и не видит разницы, то она не виновата, и что если ему, папе, жалко денег на сыночку-деточку, пусть так и скажет.

Марка, как водится, никто ни о чем не спросил.

И вот они с мамой уже сидят в просторном светлом помещении с высоченным, как в церкви, потолком, а под ними удобные стулья с мягкими сиденьями, а перед ними громадный деревянный стол, украшенный хитрой резьбой, а за столом сидит эта… такая… в общем, дама.

Ну и дама! Марк никогда таких не видел. Вроде и молодая, а глаза как у старой. Не в смысле в морщинах, а такие… Смотрят на тебя, как будто видят, что у тебя в голове. Можно подумать, эта дама уже с десяток жизней прожила, все на свете повидала и ничем ее уже не удивишь, хоть тут перед ней колесом ходи или догола раздевайся. И чем-то этой даме он, Марк, не нравится. Марк специально сам себя осмотрел — нормально одет, ничего не торчит, рубашка чистая, брюки выглажены, чего она. Принюхался даже к себе. Ничем таким не пахнет, нет. А у нее аж верхняя губа подергивается.

Марк решил обидеться. Ему не нравилось не нравиться. Тем более красивым дамам. У этой хоть глаза и старые, а сама — как это говорят? — шикарная женщина. А кривится так, будто ее, такую шикарную, вместо пляжа на свалку привезли, да там загорать оставили. Ну и пожалуйста. Он закинул ногу на ногу, обхватил себя руками и демонстративно уставился в угол. Разговаривайте, разговаривайте. А меня здесь нет.

Мама, конечно, принялась разоряться: ах, нам вас так рекомендовали, а вот помогите, мой котик ничем в жизни не интересуется, а институт-то не за горами. Дама слушала-слушала, а потом и говорит серьезно так:

— Котик, — говорит. — Ясно все.

Голос резкий, как у вороны.

Помолчала с минуту и давай чушь пороть. С умным таким видом. Типа может ваш котик во многом преуспеть, какую бы дорогу ни выбрал, везде будет молодец. И к технике, говорит, вижу способности, и к педагогике, и с медициной теоретически может получиться. Выдающихся свершений, говорит, на его пути не вижу, но это еще пока туманно, молод очень… ваш котик. Вы, говорит, еще через полгодика ко мне загляните, тогда попытаюсь сказать точнее. Да не забудьте при записи уточнить, что прием повторный, это дешевле.

Марка опять ни о чем не спросили. Ни та ни другая. Нет тебя — ну и нет, нужен ты тут.

Ах, педагогика, вскинулась мама. Ну конечно, педагогика! Он же у нас прирожденная нянька, как это я раньше не догадалась. У меня, знаете, младшенькие, близняшки, так раньше плохо засыпали, а он их, не поверите, враз утихомиривал. Только подойдет, пару словечек скажет — они уже спят как миленькие и во сне улыбаются. Или даже вот в классе, учительница рассказывала, если какой конфликт, так Маркуша вмиг всех успокаивает.

Дама тогда как зыркнула на Марка, его аж дрожь пробрала. Очень, говорит, интересно. Через полгода жду.

Пока домой ехали, маму бросало то в жар, то в холод. Непременно вернемся, через полгода вернемся, тут-то нам и скажут, куда тебе дальше двигаться, говорила она. Нет, ну какова шарлатанка, денег содрала, а опять ничего нового, говорила она. Вот видишь, ты везде сможешь добиться успеха, за что бы ни взялся, а эти дуры с их ай-кью — ну их в пень, что они понимают. И тут же: развелось этих ясновидящих как собак нерезаных, свершений выдающихся она не видит, ишь, это мы еще посмотрим.

Ночью Марку приснилась эта шикарная дама из светлого кабинета. Она танцевала что-то восточное, но выходило не соблазнительно, а жутко. Волосы у нее были длиннее, чем в жизни, не до пояса, а до самых пяток, и извивались, как змеи. Тебя надо изолировать от общества, говорила дама, танцуя, и верхняя губа у нее брезгливо дергалась. Тебя надо закрыть в комнате без окон и там оставить до старости, иначе ты весь мир испепелишь, вот какие у тебя способности.

А через неделю Марк сам к ней пришел. Один, без мамы. Потому что ему позарез надо было узнать, чего такого противного углядела в нем эта дама и какого черта она не перестает ему сниться.

Ему долго не открывали, и он уже подумал, что не пустят, раз он без записи, но все равно звонил, и тут дверь вдруг открылась рывком, и навстречу Марку, тяжело топая, вышел некто грузный, дурно выбритый, душно пахнущий луком и сердитый, как голодный тираннозавр. Он чуть не сшиб с Марка шапку локтем, сплюнул и, замысловато ругаясь, быстро исчез в ноябрьской пурге.

Марк шмыгнул внутрь, шмыгнул носом, стащил с головы шапку и мимо рыжей девчонки на ресепшене («Куда вы? К кому? Молодой человек!») решительно зашагал в тот светлый кабинет к этой чертовой шикарной даме. Постучался, вошел, не дожидаясь ответа, захлопнул дверь. Дверь нехорошо щелкнула замком.

— Пришел, — сказала дама. — Ну садись давай.

Марк сел, не снимая куртки и не глядя на даму. Подумал и положил шапку на стол.

— Ты очень кстати, — объявила она своим вороньим голосом. — Тут только что побывал один мужлан, любитель халявы, и так себя вел, что у меня теперь острое желание кого-нибудь придушить.

Марк дернулся и на даму все-таки посмотрел. Точнее, уставился. Волосы у нее были всклокочены, будто она только что яростно чесала голову, но глядела дама весело.

— Да не тебя, котик, не тебя, — каркнула она. — Не бойся. Лучше покажи-ка давай, что ты умеешь.

— Сплясать? — вежливо спросил Марк. — Или стишок рассказать?

— Ну это как-нибудь в другой раз, — хохотнула дама. — Ты, милый, дурака-то не валяй, тут мамочки нет. Нервы мне успокой, говорю. Представь, что я твой расшумевшийся братик или бодливый одноклассник. Как ты это делаешь, покажи.

Придурочная какая-то, решил Марк. Ну ладно. Раз вы так хорошо просите.

Он сощурился, глядя на даму. Ну что же.

Вот сидишь ты, например, дама, в сосновом лесу. Да, прямо в своем кресле и сидишь. И сейчас вовсе не ноябрь, а середина августа. И от сосен идет густой теплый запах, и завтра не надо рано вставать, и в руке у тебя кружка с земляникой… Откуда в августе земляника? Ну не суть, пусть будет. И тебе офигенски хорошо и спокойно.

Марк прикрывает глаза и говорит даме:

— Вы зря так волнуетесь. Все будет хорошо.

Марк открывает глаза.

Шикарная дама смотрит на него разочарованно и брезгливо.

— Скажи-ка, милый котик, — цедит она. — Что тебе скажет учительница литературы, если ты выйдешь к доске и вместо нормального ответа примешься мямлить: «Ну короче, Пушкин, — тут дама начала сюсюкать, явно пытаясь изобразить туповатого ребеночка, — Пушкин, типа, написал „Евгения Онегина“, и там у него главный герой, кажется, кого-то застрелил из Калашникова»?

— Какая учительница? — тупо спрашивает Марк. — У нас по литературе Святослав Олегович…

— Неважно! — каркает дама, да так, что Марк подпрыгивает вместе со стулом. — Двойку тебе влепит Святослав твой Олегович, и хорошо, если из класса не выгонит за такую халтуру! Ты даже не делаешь вид, что стараешься! Ты меня должен был успокоить, а я в бешенстве! Почему?

«Потому что ты психованная, вот почему».

— Соберись давай! — гремит дама и вскакивает, едва не роняя кресло. — Работай!

Марк зачем-то хватает со стола свою шапку и, вцепившись в нее дрожащими руками, изо всех сил старается сообразить, что способно утихомирить эту буйную, причем срочно. Хорошо! Хорошо! Вот тебе другая картинка. У тебя не кресло, а целый трон, и ты сидишь — да сядь ты, что ли! — в таком дворце, и ты королева, а перед тобой так и склоняются всякие разные, и все они тебе страшно благодарны за… за все хорошее, что ты сделала, и все тебя любят, и все тебя боятся, потому что понимают, что ты здесь самая крутая. И как ты скажешь, так и будет… Как скажешь, так и будет…

Марку дико холодно, хотя он в зимней куртке. Марка трясет. Он закрывает глаза и сидит так ужасно долго. Потом открывает.

— Вот видишь, — ласково говорит дама. — Можешь же, когда захочешь. А говоришь, нет способностей.

Она удобно устроилась в своем кресле, и глазища у нее больше не сверкают углями, а так, посверкивают, еле теплятся.

— Ничего себе у вас педагогические приемчики дзенские, — сипит Марк. Голос у него — как будто на морозе песни орал.

— А кто тебе сказал, что я педагог? Ты лучше поделись со старшим товарищем — расскажи, как ты это делаешь.

Что ей было рассказывать? Как однажды, когда ему было десять, близнецы так раскричались посреди ночи, что соседи начали стучать по батарее, и папа ходил по квартире, схватившись за виски, и мычал, как от зубной боли, а мама хватала то одного, то другого младенца, но ни один не замолкал у нее на руках? И как Марк пошел к маме и мальчикам, и мама крикнула: «Иди спать, у тебя завтра контрольная!» (как будто тут можно спать!), как взял одного (кажется, Мишку) на руки и начал ему шептать: тихо-тихо, тихо-тихо, а малыш все орал, и тогда Марк зачем-то спросил этого крошечного бессловесного кричалку: «Чего ты хочешь?» И, глядя в багровое перекошенное воплями личико, очень ясно увидел, чего хочет этот запеленатый батончик: чтобы его обняла, прижала нежно к себе спокойная теплая мама, и чтобы при этом не болело в животике. Как начала в Марковой голове рождаться из ничего сказочная трехмерная картинка: вот, малыш, тебе объятия тихой, доброй, хорошо отдохнувшей мамочки, а не этой дергающейся от ваших воплей, от страха за вас, вот она прижимает тебя к себе животиком, и в нем перестает бурлить и болеть, перестает, да, вот уже и совсем не болит. Как он, Марк, надел на вопящее извивающееся полешко эту картинку, и полешко тут же превратилось в милого сонного младенчика, причмокивающего губками. Как Марк уложил младенчика в кроватку, взял у обалдевшей матери другого (видимо, Гришку), и тот моментально затих у него на руках. Как уже лежа в постели, он, Марк, слушал сквозь стенку мамино жаркое бормотание, предназначенное отцу: «Ты представляешь, этот-то наш недотепа берет ребеночка на ручки, а ребеночек-то и спать сразу, а этот ему — тихо-тихо, тихо-тихо, нет, ты представляешь?» — а отец в ответ блаженно всхрапнул.

Это, что ли, рассказать?

Или как уже потом, в шестом классе, перед классным часом, Жукова и Пустомелько устроили прямо у доски треш и армагеддон — вцепились друг дружке в космы и принялись лягаться, как две ослицы, и на полу валялся серый кудрявый ком — такой же серый и такой же кудрявый, как волосы на голове у Пустомелько, и было страшно сознавать, что это Жукова его выдернула из Пустомелькиной головы. Как Пустомелько, взревев, как сирена, засадила Жуковой коленом в живот, и Жукова осыпалась на пол, открывая и закрывая рот. И что было делать Марку, который и мальчишеских-то драк не терпел с детсада? Он, уже привыкший успокаивать своих братьев на раз-два, нарисовал этим двум взбесившимся валькириям одну мысленную картиночку на двоих: как сидят они обе на берегу ласкового моря, вытянув загорелые ноги, и волны, зеленые, белоголовые, катятся к их ногам, и тепло, и солнце красное, закатное, в общем, вся эта ерундень, которую любят девчонки. И тогда Пустомелько пару раз вздохнула резко и подняла за руки с пола Жукову, и обе разошлись по своим партам, как будто ничего и не было, а класснуха, зайдя сразу после звонка, застала у доски бледного с прозеленью Марка, повторяющего: «Спокойно, спокойно, не надо, не надо, тихо, тихо».

Как такое рассказать, непонятно. Но Марк честно попытался.

Шикарная дама не дергала губой и брезгливо не кривилась. Она слушала Марка с жадным и хищным интересом. Марк осмелел и рассказал даже, что с некоторых пор не заморачивается с персонализацией утешительных картинок, а генерирует стандартные: типа сидит человек летним вечером у берега моря, в сосновом лесу, в березовой роще — и, это важно, с утра ему не надо рано вставать.

— С вами почему-то так не вышло, — совсем расхрабрившись, заявил он. Голос у него уже не сиплый, нормальный. — Может, вы просто природу не любите?

— Мне, — подняла брови дама, — приятнее, знаешь ли, думать, что вот такая я нестандартная. Забавно, я в это время никаких сосен с березами не видела. А во второй раз какая была картинка? Которая уже лично для меня?

— А вы что, не знаете?

— Нет. Я просто почувствовала… в общем, хорошо мне стало. Спокойно так. Что ты показал-то мне?

Марк рассказал и это. Дама потемнела лицом.

— Значит, я выхожу такая честолюбивая тварь, да? — тихо процедила она, не глядя на Марка. — Это уже неприятно.

— Вы не тварь! — горячо возразил Марк. Дама нравилась ему все больше и больше. — Вы…

— Не тварь, — продолжила за него дама. — И на том спасибо. Ты лучше скажи мне, дорогой товарищ, а можешь ли ты, наоборот, испортить мне настроение? Чтобы через пару минут у меня слезы из глаз потекли.

— Не знаю, — дернул Марк плечами. — Не пробовал никогда. А для чего такое делать?

Дама несколько секунд смотрела ему в глаза своими кофейными очами, да так пристально, словно хотела без приборов разглядеть глазное дно. Потом улыбнулась:

— Не пробовал — и хорошо. Может, и в самом деле не для чего. Еще придешь в гости?

— Приду, — быстро сказал Марк. Подумал и спросил: — А зачем?

— Ну вот! — хохотнула дама. — То «приду», а то — «зачем»! Сегодня же ты зачем-то пришел.

— Просто хотел спросить, чем я вам так не понравился, — честно ответил Марк.

— А, ты об этом. Я тогда просто кое-что увидела… Точнее, мне показалось. Я теперь понимаю, что показалось. Что до твоего «зачем» — мне было бы интересно проверить, есть ли у тебя еще какие-нибудь необычные способности. Или попробовать развить уже имеющиеся. В нужную сторону.

— У меня денег нет, — предупредил Марк. — А у вас прием дорогой. Мне и за эту встречу платить нечем.

— О, это ты не бойся, я со своих не беру, — махнула дама рукой. Ногти у нее выкрашены черным. — Может, кстати, и насчет твоей будущей профессии подумаем.

— Родители говорят, нет такой профессии: хороший человек, — хмуро пробурчал Марк.

— Может, и есть. Мы поищем. А пока дай-ка я тебе телефон запишу. Надумаешь зайти — звони.

Дама берет со стола блокнот, вырывает из середины листик и пишет на нем крупные цифры. А под ними имя: Ясмин.

Леся. Пластинка

О том садике, первом, помнилось, что в нем было хорошо. Что ехала в этот садик у папы на плечах, а справа грохотала машинами и автобусами дорога, и от дороги жестко пахло железным ветром и деловитой взрослой свободой. Что в садике ей кто-то улыбался и было там светло. И что в группе были качели, что сидела на этих качелях, и какие-то веселые маленькие люди их раскачивали и кричали: «Лесь-ка! Лесь-ка!», и от этого в животе было щекотно и приятно.

Потом Леся много раз просила снова отвести ее в тот садик, первый. Но папа махал рукой и бурчал непонятное, а мама говорила: ты что, не понимаешь, этот же — через дорогу. Она говорила: скольких трудов стоило тебя сюда устроить, ведь этот сад не от нашего завода, не от радиолампового, а от гидрухи, так что там в сто раз лучше, и игрушки, и все. И еще говорила: ты ж только один раз там была, в том первом саду, что ты можешь помнить, все ты выдумала, как всегда. А потом начала и вовсе говорить так: да не было, не было никакого первого садика.

В садике от гидрухи качели были только на площадках, и за них приходилось драться. Еще там был бассейн во дворе, но пускали туда раза два за лето, а в остальное время он пустовал и покрывался изнутри неровными полосками черной грязюки. Еще были веранды, забранные решетками. Леся один раз по секрету рассказала всей группе, что эти веранды — на самом деле тюрьмы, и по ночам в них сидят настоящие бандиты, но кто-то проболтался воспитательнице, и Лесю поставили в угол на всю прогулку. Прямо на веранде.

Леся ненавидела гидруху. Лежа во время дневного сна (на бочок, ручки под голову, закрыть глазки, все глазки закрыли!), она, пытаясь уснуть, представляла себе ее — ощерившуюся многосуставчатую тварь, подползающую к кроваткам. Почти подговорила белесую Будявкину с соседней кроватки не спать днем, а то придет гидруха и заберет. Будявкина держалась три дня, а на четвертый сказала: пусть забирает, я все равно усну. Лесе было тоскливо не спать в одиночку, и она все время будила Будявкину зловещим шепотом: «Идет, идет гидруха!» Тогда Будявкина пожаловалась воспитательнице, и Лесю поставили в угол. Сразу после полдника.

Еще Леся обзывалась гидрухой. Это было удобно — слово-то хотя и ругательное, но не из тех, за которые ставят в угол и бьют по губам, и моют рот с мылом. Можно сколько угодно кричать: «Гидруха, гидруха!», и тыкать пальцем в кого-нибудь нехорошего. И в угол тебя, скорее всего, не поставят.

Когда Лесе объяснили, что гидруха — это всего лишь завод гидроаппаратуры, она почти заплакала. Но все равно продолжала ругать всех нехороших гидрухой. Только теперь про себя.

А в угол Лесю на самом деле ставили редко. Потому что она хорошо кушала и даже иногда брала добавки. В садике это ценилось высоко.

«Боевая», говорили про Лесю. Это значило, что она, Леся, ведет себя как мальчишка. Ее бьют, а она дает сдачи. Считалось, что девочки должны либо терпеть, либо докладывать воспитательнице, а если ты мальчик, то ябедничать стыдно. Лесе больше нравилось быть как мальчики. Она даже раз попыталась доказать всем, что тоже умеет писать стоя; кончилось все не очень удачно, но у Леси были в шкафчике запасные трусы. Зато уж во всяком случае дралась она не хуже мальчишек. Девчонки если и решали подраться, то некрасиво визжали, царапались и стукали противника ладошками. Леся коротко и четко била кулаком. Правильно сжатым, как учил папа.

«Рыжая», говорили про Лесю. Это значило, что на голове у Леси не вот эта вот невнятная серовато-коричневая поросль, как у всех, и не булочного цвета космушки, как еще у некоторых, а по-разбойничьи яркие оранжевые волосы. Лесе казалось, что рыжесть придает ей опасности. Ей нравилось быть рыжей. Таких волос в семье больше ни у кого не было, но отец уверял, что его дед был рыжим, как костер.

«Ест как не в себя», говорили про Лесю. Это значило, что при таком аппетите быть бы ей неповоротливым сдобным пирожком, удобным для взрослых, а она хоть и всегда готова открыть ротик и скушать еще кусочек, сделана, кажется, из одних костей, завернутых для приличия в туго натянутую бледную кожу.

«Забытушка», говорили про Лесю. Это значило, что забирают ее из садика позже всех. Приводят первой, а забирают последней. Леся на «забытушку» обижалась, потому что не так и часто ее забывали забрать, всего-то два раза. Да и не забывали они тогда вовсе, а просто мама с папой не так договорились. Да и доводила же ее в конце концов воспитательница до дому, так что чего уж тут.

— Мама, я живу в средней группе, да? — один раз спросила Леся. Мама рассердилась, топнула ногой и закричала, что живет она, Леся, дома и нечего тут выдумывать, как всегда.

На самом деле не так уж много она, Леся, жила тогда дома. Вечерами, возвратившись из садика, она в несколько рывков стягивала с себя платье, влезала в комбинезон, вешала через плечо красный пластмассовый автомат и неслась во двор воевать с мальчишками. Да и в воскресенье все больше была не дома, а, как говорила мама, шлындрала. Иногда Лесю в выходной отправляли к бабе Тоне, но и оттуда Леся старалась побыстрее удрать во двор, потому что у бабы Тони дома все как-то очень уж охотно разбивалось, мялось, ломалось и рвалось, а сама баба Тоня, лежа всем своим большим подушечным телом на узкой жесткой кровати, любила подолгу ворчать, что вот она, к примеру, вырастила сына безо всяких бабушек, а эти, молодые, все норовят спихнуть ей свое чадушко. Чадушко — это про Лесю.

Но и дома жить было вполне ничего. Особенно если ей, Лесе, ставили пластинки.

Там, в пластинках, жили разные настоящие голоса. Под них даже иногда хотелось сладко-сладко заплакать, хотя уж кем-кем, а ревой Леся ну совсем не была. Там пели котята: «Тетя, тетя кошка, выгляни в окошко», и Леся каждый раз честно надеялась, что богатая тетка впустит в себя их плач и пригласит нежноголосых племянников в теплый домик. Там самодовольно кряхтела всеми своими пупырьями сероболотная тварь: «Разве девочка могла бы стать роднею старой жабы?», и Леся так и видела, как текут по крошечным Дюймовочкиным щечкам хрустальные слезки. И — вот оно, самое любимое: «Неужели. Из-за масти. Мне не будет в жизни сча-а-астья?! Я обижен. Злой судьбой!»

Из-за него-то все это и произошло.

То есть он-то как раз был и не виноват. Конечно, не виноват. Как он вообще может быть в чем-нибудь виноват.

А кто виноват, неизвестно.

***

Леся сидит на своей кровати и слушает пластинку. За окном яркое воскресное утро, бодро помахивающее богатыми раннеосенними листьями, но гулять Лесе нельзя — у нее свинка. Пару дней назад Лесе было совсем плохо, а теперь уже ничего, но свинка пока никуда не ушла. Из-за свинки Лесина шея и нижняя часть лица сделались почти как у бабы Тони — стали широкими, круглыми, пышными. Леся спрашивала у мамы, можно ли ей остаться вот такой же толстенькой, когда свинка пройдет, но мама велела не выдумывать. Леся решила, что с мамой она на этот раз готова согласиться. Большая шея все-таки причиняла изрядные неудобства. Да и одна щека была внизу толще другой. Это сколько же надо драться, чтобы за такое перестали дразнить.

Леся слушает сказку. Там, в сказке, черные, серые, белые и другие нормальные щенки смеются над ним, щенком с голубой шерстью, таким необыкновенным в этом обыкновенном мире. Леся хочет вскочить с кровати и надавать им всем по шеям. Но если вскочишь, от этого ведь не проникнешь в тот мир, сказочный. К тому же Лесе запретили вставать с кровати, если не в туалет.

И вот когда противные собаки уже свое отхохотали, и бедный щенок спел свое грустное, и на остров из ниоткуда заявился злобный пират, пластинку заело.

Это значило, что иголка, которая ездит по тоненьким дорожкам, заставляя пластинку петь, вдруг начала спотыкаться и перескакивать снова и снова на прежнее место. Так Лесе объяснял папа. Например, иголка наткнулась на соринку. Или даже на пылинку. Лесина мама убирается в квартире, кажется, всегда, если не ест, не спит и не на работе. Но откуда-то все равно постоянно вылезают эти несчастные соринки и пылинки.

Еще это значило, что злого пирата заклинило. И он, вместо того чтобы допеть свою устрашающую песню и приступить наконец к действию, поет как дурак одно и то же:

— Сделать плохого!

— Сделать плохого!

— Сделать плохого!

И это абсолютно невыносимо.

Леся набирает было воздуха в грудь, чтобы позвать маму, но иголка на очередном витке вдруг остается на месте — наверное, сбила с места эту пылинку-соринку — и пират поет дальше.

Леся выдыхает, но тут иголка снова сбивается с пути, и пирата снова заедает. Теперь он поет:

— Ух, как я зол!

— Ух, как я зол!

— Ух, как я зол!

Ну вообще.

— Мам! — зовет Леся хрипло. — Мама! Мама-мама-мама!

И тут же вспоминает, что мама ушла в магазин.

— Папа! Па-па! Па! Па!

Но не отзывается и папа. Папа, судя по неритмичным глухим постукиваниям и сдавленному поругиванию в промежутках, вешает где-то в квартире очередную полочку.

— Ух, как я зол! — ревет пират.

Лесе нельзя вставать. Лесе запрещено трогать проигрыватель самой. Но Леся в общем-то знает, что нужно сделать: приподнять иголку и поставить ее на новое место, и тогда сказка снова польется легко и ровно. Правда, маленький кусочек сказки останется непрослушанным, но это не страшно, Леся и так знает ее на память.

Леся выкутывается из жаркого одеяльного домика, сует узенькие ступни в твердые холодные тапочки и, дрожа, идет к проигрывателю. Осторожно, тихонечко берет пальчиками сбивающуюся иголку. Пират замолкает, остается мягкое, уютное жужжание крутящейся пластинки. Так, теперь медленно, медленно передвинуть иголку вот сюда… вот… сюда…

И тут левая тапочка Леси начинает ехать по полу назад.

Потом, когда Леся вспоминала, как все случилось, ей казалось, что у нее была целая куча времени, чтобы все остановить. Например, встать на правую ногу, а левую поднять. Или быстренько опустить иголку на дорожку. Или еще что-нибудь такое сделать. Но тогда — тогда Лесины пальчики будто сами собой намертво вцепились в иголку, а иголка вонзилась в пластинку и с нехорошим, неправильным визгоскрежетом поехала по ней поперек. И когда папа прибежал на Лесин крик, оказалось, что Леся почему-то стоит возле полки с проигрывателем на коленях, а иголка висит у края крутящейся пластинки, а на самой пластинке — глубокая поперечная полоса.

И папа не ругался, совсем не ругался. Он только приподнял Лесю за шершавый фланелевый пижамный ворот, немножко подержал в воздухе и кинул в угол кровати, прямо на торчащий из стены веселый грибочек ночника.

Наверное, папа не хотел так делать. Конечно, не хотел. Во всяком случае мама, явившаяся из магазина, подумала именно так. Иначе зачем бы она стала кричать съежившейся в углу кровати ревущей от ужаса Лесе, зажимающей рукой правый глаз, что она, маленькая чертовка, снова довела отца.

Но это было не «снова довела отца». «Снова довела» — это когда папа, обнаружив запрятанную под стол расколотую чашку, выстриженную наголо куклу, порезанный ножницами мячик или разрисованные фломастером обои, ловит удирающую Лесю, швыряет поперек кровати и звонко хлопает ремнем от брюк, и это не очень больно, но жутко обидно, и Леся, упрямая как не знаю кто, на вопрос «Больно?» отвечает «Не-а», а на вопрос «Еще?» отвечает «Еще», и папе в конце концов надоедает, и он, выругавшись, уходит со своим ремнем. Вот это — «снова довела». А глаз, в котором от удара мелькнула белая вспышка, глаз, в котором горящей спиралью раскручивается болевая сирена, который набухает и набухает под ладошкой, — это что-то совсем другое. Страшное. Даже не тем страшное, что глаз почти не открыть. А тем, что это сделал папа. Не какая-нибудь ужасная неведомая гидруха. А тот папа, который носил на плечах, пристегивал к ногам красные лыжи, давал примерить набитые морской травой взрослые боксерские перчатки, учил правильно сжимать кулаки и бить не замахиваясь, объяснял, почему деревья на зиму сбрасывают листья и зачем березам белая кора. Тот самый папа, а никакой не другой.

«Сделать плохого, — ревет в Лесиной голове пират с навсегда испорченной пластинки, пока мама, все еще ругаясь, накладывает на Лесин глаз холодную примочку. — Сделать плохого. Сделать плохого».

Еще страшно оттого, что мама на стороне папы. То есть папа все сделал правильно, а она, Леся, виновата. А Леся не виновата.

И еще — оттого, что мама и папа переживают о том, что подумают другие люди. Ведь свинка уже проходит, почти прошла, а глаз все еще синий.

«Ух, как я зол, — ревет в Лесиной голове пират. — «Ух, как я зол».

И когда Лесю приводят к врачу, чтобы тот выписал справку в садик, и раскутывают, и показывают народу, то все таращатся на Лесин правый глаз. И врач в кабинете — тот тоже замирает со своей слушалкой в руке и смотрит, смотрит, а потом спрашивает: это-то у тебя откуда?

И Леся рассказывает ему правду.

Но не ту правду, что появилась на свет из-за папы. А ту, которая только что родилась у нее в голове под завывания пирата.

Я, говорит Леся, забралась на подоконник. Мне сказали не вставать, но я встала. Потому что на улице плакал щенок. Его обижали злые собаки. И я открыла окно, я кричала на собак, и прибежали люди, и прогнали их, и забрали щеночка. И тогда я закрыла окно и стала слезать с подоконника, и нечаянно упала и ударилась.

Леся рассказывает эту правду, и пират в ее голове замолкает, и наступает тишина. И врач, сжимая в руке слушалку, смотрит на нее, и мама тоже смотрит. И врач говорит: что же ты как неосторожно. И еще: разве можно высовываться из окна, если ты болеешь, а если бы осложнения. И маме: вы уж следите за ребенком лучше, раз она у вас такая непоседливая.

И мама говорит: конечно, буду следить, да.

В садике историю о спасенном Лесей щенке слушают, замирая. Воспитательницы с ужасом, ребята — с восторгом. Леся становится героиней. За ней ходят мальчишки и просят рассказать все заново. И Будявкина, вредная белесая Будявкина, соглашается не спать аж половину тихого часа, чтобы Леся, почти не раскрывая рта, шипящим шепотом выдавала ей порционное:

— И тогда я залезла на подоконник.

— У меня кружилась голова и все болело.

— Но я стала открывать окно.

— Я кричала, а собаки все не уходили, а щенок все плакал.

— И потом пришли какие-то люди.

— И на одном была фуражка с большим козырьком.

— А другой был в белом халате.

— И была еще третья, такая красивая тетенька в черном пальто.

— И они разогнали собак палками.

— Я не знаю, откуда у них были палки.

— И тут тетенька взяла щеночка на руки, а он все плакал.

— И люди ушли и унесли его.

— А я стала слезать, и вдруг как полечу на пол.

— И в глазе сверкнуло, как будто зажглась лампочка.

— И потом глаз заболел и перестал открываться, и меня ругали мама и папа.

— И вот и все.

Леся рассказывает эту историю и бабе Тоне, оказавшись у нее в очередных гостях. И недобрая баба Тоня смотрит ласково, лежа на своей жесткой кровати, и гладит Лесю по рыжим косичкам, свернутым мамой в баранки, и говорит рассеянно: «А я уж думала, ты совсем у нас беспутная». И встает, покряхтывая, и достает из холодильника пирог с маком, и угощает Лесю пирогом.

И все верят Лесе. Все ей верят.

Потом, спустя несколько лет, уже почти совсем большая Леся, пока гости шумно пьют за папу-именинника, а раскрасневшаяся мама уговаривает всех поесть еще салатика, унесет укладывать хнычущую крошечную сестренку, а вернувшись, услышит, как мама, размахивая руками и едва не роняя бокалы, рассказывает гостям ту самую историю о щеночке.

— Помнишь, дочка? — весело выдает мама, увидев Лесю. — Помнишь, ты полезла собачку-то спасать? Больная! А пятый этаж ведь, а ты на подоконнике! Еще глаз потом разбила, расшиблась, хорошо, из окна-то не выпала!

Мама улыбается Лесе. И папа, папа тоже улыбается — хорошо, весело, как не улыбался уже давным-давно.

— Да, мам, — говорит Леся. — Помню. Хорошо, что я не выпала из окна.

Арина. Новый год

Там, на втором этаже, твоя интересная жизнь, там твои друзья, там тебя ждут, там тебя понимают. Но чтобы туда попасть, надо пройти по этой темной лестнице, где они прячутся от мороза, от дождя, от «иди домой, делай уроки», от «Козлов, ты что, куришь, я все скажу твоей матери», да просто от безделья, потому что им по жизни нечего делать, только вот так сидеть и ржать в темноте.

Там, наверху, ты хорошая умная девочка, ты придумываешь темы статей на следующий номер, там смуглый художник-десятиклассник выводит буквы очередного варианта заголовка — «Свисток», такое смешное название для невзрослой газеты, ну и что, зато как красиво выходит, и волосы у него падают на лоб, он морщится и встряхивает головой. Там ты обсуждаешь с другими корреспондентами уже вышедший номер и твою статью называют лучшей, и ты краснеешь от удовольствия. Хочешь туда? Давай, поднимись по лестнице мимо этих вот ржущих, тянущих к тебе свои бесконечные конечности.

В конце концов, это недолго.

***

Когда Новый год, то непременно нужно поспать днем, чтобы всю ночь веселиться. Мама уже уложила маленького Степушку, уговорила лечь Аришу и сама тоже прилегла. Ариша смотрит в потолок и заснуть никак не может. Ей хочется, чтобы поскорее был вечер, потому что вечером они все пойдут к тете Анечке встречать Новый год.

Ариша закрывает глаза и пытается придумать себе сон. Только чтобы веселый и не страшный. Она представляет себе волка и зайца из мультика, как глупый волк гоняется за зайцем, а умный заяц не дается ему в лапы. Зайца представить легко, а волк ее воображению почему-то не поддается. Вместо того чтобы нормально гоняться, он то заходит в какие-то подъезды, то просто стоит и ничего не делает. Волк пьет лимонад. Волк зевает во всю свою страшную пасть. Волк смотрит на Аришу и идет к ней. «Уходи», — говорит Ариша, но волк не слушается. Ариша идет по улице от волка, потом бежит. Забегает в какой-то дом, поднимается на лифте на самый верхний этаж. Двери лифта открываются, а там, за ними — волк.

Ариша вздрагивает и просыпается.

Сладко сопит Степушка в своей кроватке, спит мама. Ариша тихо-тихо, чтобы не мешать, встает с постели и на цыпочках, босиком, идет на кухню. Если приснился кошмар, надо попить водички и снова лечь, говорит мама.

Осторожно отворить дверь, войти. На кухне папа, курит в форточку. Ариша тихо заходит, открывает шкаф, тянется за чашкой. Чашка звякает.

— О господи! — кричит папа.

Он резко оборачивается к застывшей Арише, лицо у него испуганное и сердитое.

— Ты бы хоть топала, что ли, когда подходишь, — жестким голосом говорит он. — Так до смерти напугать можно.

Ариша морщит лобик и едва не плачет, но папа уже улыбается.

— Нельзя же так тихо подкрадываться, — говорит он. — Испугала. Думал, тут нет никого, и вдруг… Фу-ты, аж сердце колоти

...