Свобода слова: История опасной идеи
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Свобода слова: История опасной идеи

В книге упоминаются социальные сети Instagram и/или Facebook — продукты компании Meta Platforms Inc., деятельность которой по реализации соответствующих продуктов на территории Российской Федерации запрещена как экстремистская.


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.


Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


Посвящается Гарриет и Кейт,

моим любимым собеседницам.


И конечно, Джо,

еще раз и всегда

Введение

Всегда ли существовала свобода слова, и если нет, то когда и как она появилась?

Я никогда не задумывался об этом, пока несколько лет назад мою книгу не перевели на китайский язык, а меня не пригласили рассказать о ней в материковом Китае. В книге речь шла об эволюции сексуального поведения, и не было ничего удивительного в том, что читатели в разных странах реагировали по-разному. Но в тот раз я столкнулся не только с этим. Хотя контракт запрещал вносить изменения, перевод подвергся цензуре — когда пришли гранки, я заметил, что некоторые фрагменты отсутствуют. Как выяснилось, редактор удалил их, посчитав неуместными. Когда я запротестовал, в дело вмешался главный редактор. В итоге мне сообщили по электронной почте, что издатели передали мои жалобы «должностным лицам в Бюро печати и публикаций» в Нанкине — именно за ними остается последнее слово. Эти официальные цензоры согласились восстановить некоторые купюры, но настояли на удалении остальных.

В Китае цензуру трудно не заметить. Газеты, телерадиокомпании и издательства принадлежат государству и должны следовать его идеологическим установкам — миллионы невидимых контролеров круглосуточно следят за происходящим в интернете. Путешествуя по стране, я осознал, что являюсь свидетелем своего рода исторического феномена. В эпоху интернета, этой самой передовой технологии свободного выражения, Коммунистическая партия Китая, задействовав ранее созданные инструменты контроля общественного мнения и кое-что новое, одерживала верх.

Происходило невероятное. Десятилетиями западные политики твердили, что экономическая свобода неизбежно приведет к политической либерализации китайского общества. В начале XXI в. они также считали: распространение Всемирной паутины ускорит этот процесс. Свобода слова должна была распространяться глобально параллельно развитию свободной торговли. Китайцы, возможно, и попытаются укротить интернет, как иронично заметил американский президент Билл Клинтон в 2000 г., но это вряд ли им удастся. «Я пожелаю им удачи! Это все равно что решетом воду черпать».

И все же то, что я обнаружил, не стало для меня неожиданностью. Моя поездка состоялась в 2015 г., когда Хиллари Клинтон считалась наиболее вероятным претендентом на место следующего президента Соединенных Штатов. Десятилетием ранее китайские издатели тайно подвергли цензуре ее мемуары и переписали или удалили многие фрагменты, затрагивающие политически острые темы. Клинтон, узнав об этом, заявила, что их действия «возмутительны, но бесполезны» — в эпоху киберпространства китайские граждане все равно узнают правду.

Я обратил внимание на эту историю, поскольку то самое китайское издательство, которое так поступило с ее книгой, теперь публиковало мою. А потом, в последний вечер моего пребывания в Китае, я оказался на ужине с одним из его старших редакторов. Во время разговора выяснилось, что он и был тем переводчиком книги Клинтон, который подверг цензуре ее текст. Я страшно обрадовался этой удаче и попытался расспросить его. Мне хотелось узнать, чем руководствуется цензор. Где проходит грань между допустимым и недопустимым — какие слова и темы под запретом, а какие нет? Что происходит, когда политическая ситуация меняется и вместе с ней меняются правила? Как осуществляется связь с должностными лицами Бюро печати и публикаций? Как выяснилось, в основном по телефону. Когда мои вопросы посыпались один за другим, редактор снисходительно улыбнулся. «У нас никто не называет это "цензурой", — заметил он. — При работе с текстом мы смотрим на процесс как на "подгонку одежды". Немного укоротить здесь, немного обрезать там, немного подправить, и смотрите — теперь все сидит гораздо лучше».

Удивительно, но именно так воспринимали свою работу цензоры в Европе XVIII в. Они видели в ней своего рода полезное сотрудничество с авторами, призванное улучшить, а не обеднить текст. Само слово «цензор» — как в Древнем Риме, где оно появилось, так и в постсредневековой Европе — просто обозначало радеющего за общественное благо чиновника, в обязанности которого входил надзор за общественной моралью. Более того, на протяжении столетий, до того как свобода печати и свобода слова стали ведущими идеологическими принципами, повсеместно считалось само собой разумеющимся, что публичные высказывания, письменное изложение взглядов и печать должны регулироваться государством. В старые времена простые люди постоянно судились друг с другом из-за произнесенных или написанных бранных слов, а власти следили за подобными вещами ради общего блага. Никто не считал свободу выражения мнений фундаментальным личным правом. По какой причине — и когда именно — все изменилось? Какова история свободы слова?

К моему разочарованию, попытки найти книги на эту тему ни к чему не привели. Хотя о цензуре в разные времена и в разных местах написаны бесчисленные тома, история свободы слова как современной концепции почти не привлекала внимание и интересовала разве что американских исследователей, зацикленных на Первой поправке. При этом современное употребление термина казалось неясным и смахивало на лозунг, которым прикрываются, чтобы добиться известности или обличить оппонентов.

Размышления на эту тему не оставили меня, когда через несколько месяцев, летом 2016 г., я переехал в Америку, чтобы занять новую должность. Там быстро выяснилось, что граждане моей новой родины все же не избрали Хиллари Клинтон следующим президентом. Вместо этого их выбор пал на опасного неуравновешенного демагога — человека, который, похоже, добился самой высокой в мире должности главным образом за счет распространения возмутительной лжи в социальных сетях десяткам миллионов людей. Его восхождение только усугубило проблему. Казалось, никто не может остановить это — все упиралось в священное право на свободу слова. Безусловно, мир полон опасных, лживых демагогов. Но то, как американцы говорили о свободе слова, а точнее, одержимо превозносили ее, разительно отличалось от понимания этого феномена в Британии, Европе, Индии, Китае, Индонезии или где-либо еще. Почему так произошло? Когда возникли эти культурные различия? И как, задумался я, изучение истории свободы слова может помочь осмыслить ее границы в современном мире?

* * *

Теперь, став американским гражданином, я понял, как мои новые соотечественники относятся к свободе слова. Однако я все же англичанин с индийскими корнями, который вырос в Европе во времена холодной войны, и поэтому вижу, насколько по-разному в разных культурах мира относятся к свободе слова, насколько уникален нынешний американский подход и в какой степени это вопрос не рационального восприятия, а, по сути, веры. Значение Первой поправки — это не только сложная правовая доктрина, но и своего рода светская религия со своими меняющимися догмами и жизнеописаниями.

Ничто из этого нельзя объяснить, если рассматривать историю свободы слова только как национальный вопрос. С учетом того, сколько написано об эволюции американской идеи свободы слова, я, например, не предполагал обнаружить что-то новое. Но, к моему удивлению, мне это удалось почти сразу — отчасти благодаря сравнительному подходу к фактам. Чтобы увидеть различия, нужно сопоставить культуры друг с другом и понять, совпадают или расходятся их исторические траектории. Есть и другая причина необходимости транснационального подхода. Свобода слова и свобода печати всегда были международными концепциями, которые постоянно мигрировали и переосмыслялись. Когда люди апеллировали к ним в прошлом, они неизменно сравнивали свою ситуацию с тем, что происходило в других местах и в другие времена. Мы поступаем так до сих пор. Свобода слова имеет разный смысл в разных культурах, но это также архетипическая глобальная концепция, и ее история тоже должна быть глобальной.

Это не значит, что нужна история свободы выражения мнений во все времена и повсюду — такая книга оказалась бы нечитабельной, да и написать ее было бы невозможно, поскольку не существует единой истории свободы слова. Несмотря на распространенное желание представить ее как повествование об интеллектуальном прогрессе, а также на усилия теоретиков, свобода слова казалась скорее мантрой, взятой на вооружение, а не гармоничной концепцией. Именно поэтому мы не сможем прийти к согласию относительно ее точного определения. Свобода слова не является естественным состоянием, а цензура — противоестественным, как часто подразумевается при рассмотрении этих тем. Неверно также распространенное предположение, что свобода слова — это в основном вопрос о темах, которые можно обсуждать. Ее контуры определяются не только содержанием. Наконец, свобода выражения мнений — это не то, что возникает естественным образом при ослаблении ограничений. Напротив, это глубоко искусственная концепция. И ее теория, и ее практика всегда имеют особую форму. Чтобы отследить эту изменяющуюся форму, как сделано в книге, требуется нечто большее, нежели простое перечисление меняющихся табу на определенные слова и идеи. Речь также идет о выявлении неравенства в распределении властных полномочий: кто может говорить, а кто вынужден молчать; чьи голоса звучат громче и почему. И о том, как на эти дисбалансы влияли изменения в медиаландшафте в последние 500 с лишним лет — от обществ, в которых преобладала устная коммуникация, до изобретения и распространения книгопечатания и глобальных медиареволюций нашего времени. Именно эти более глубокие вопросы истории свободы слова рассматриваются в данной книге.

Чтобы ответить на них, я выделил наиболее значимые, на мой взгляд, темы и эпизоды в процессе формирования и распространения этого не очень четкого, но неизменно привлекательного набора идеалов. Законы и их применение служат ключевыми показателями того, как культуры определяют и практикуют свободу выражения мнений, а также распределение власти в обществе. Судебные прецеденты, таким образом, играют важную роль в повествовании. Однако эта книга посвящена не истории права, а политике свободы слова в более широком смысле и ее эволюции — особенно в качестве идеала. Как будет показано, теория свободы слова всегда отставала от практики — алчность, технологические изменения и соображения политической целесообразности систематически опережают законодателей и философов.

Свобода слова опасна по двум причинам. Одна из них — способность расшатывать ортодоксальные устои, давать голос бунтарям и иконоборцам, побуждать людей к действиям. Именно поэтому мы склонны превозносить ее. Другая же причина более тревожна. На протяжении всей истории этот идеал постоянно использовался власть имущими, злонамеренными и корыстными людьми ради личной выгоды, чтобы заставить других замолчать, посеять раздор и исказить истину.

Свобода выражения мнений может принимать множество форм — от одежды и поведения до кино, музыки, карикатур и искусства всех видов. Но ее современная история особенно тесно связана с печатным словом. В XVIII и XIX вв., когда свобода слова превратилась в глобальную влиятельную идеологию, печатный станок был самой эффективной технологией коммуникации. По этой причине законы и дискуссии о свободе выражения мнений фокусировались на свободе печати. В заключительной главе этой книги мы поговорим о том, как доминирующее положение печатного станка повлияло на отношение к самим высказываниям и появившимся позже средствам массовой информации, таким как радио, телевидение и интернет. До нее речь в основном пойдет об устном, письменном и печатном слове.

В книге особое внимание уделяется англоязычному миру, который рассматривается через призму сравнительного анализа. Это объясняется не только тем, что именно там зародились и получили развитие первые влиятельные модели свободы слова и печати, но и нынешним доминированием американских медиакомпаний на глобальном рынке онлайн-коммуникаций. Независимо от отношения к этому факту, крайне важно понимать, когда и почему англоязычный мир выработал свой взгляд на свободу слова, и сопоставить его с историческими траекториями других культур.

Глубина проработки разных моментов в книге варьирует в широких пределах — от детального анализа, когда речь идет о ключевых личностях и идеях, до панорамного обзора масштабных тем и вопросов. В первых трех главах прослеживается путь от эпохи, предшествовавшей появлению свободы слова, до формирования современной концепции этой идеи в начале XVIII в. Следующие четыре главы посвящены исследованию того, как этот идеал воплощался в жизнь в разных частях света разными группами людей: в рабовладельческих обществах Карибского бассейна и Северной Америки, проповедовавших превосходство белой расы; в бедных, периферийных с точки зрения научной и философской мысли королевствах Скандинавии, которые тем не менее первыми в мире приняли законы о свободе слова; во Франции и США, чья взаимосвязанная история свободы слова имела далекоидущие последствия. В заключительной главе раскрываются изменения во взглядах и законодательстве США в XX в. с акцентом на устойчивое, но недооцененное влияние международной социалистической и коммунистической критики на американское мировоззрение.

Главная причина такого подхода к исследованию — показать, что свобода слова никогда не была устойчивой концепцией ни в теории, ни на практике и видоизменялась под влиянием локальных приоритетов. Свобода слова не имела единого понимания, и поэтому невозможно анализировать эволюцию этого понятия, опираясь на фиксированные сравнительные категории. В то же время свободу печати и слова нельзя назвать абсолютно размытым набором идей: со временем сложились влиятельные интеллектуальные традиции, которые сохраняются до сих пор. В некоторых главах подробно рассматривается, как процесс переосмысления и принятия этих идей происходил в ключевые переломные моменты. Например, одна из причин уникальности англоязычных практик кроется в колоссальном влиянии двух основополагающих английских текстов: сборника эссе XVIII в. под названием «Письма Катона», в котором, по сути, сформулирован современный идеал политической свободы слова, и трактата философа Джона Стюарта Милля «О свободе», развившего эту идею в XIX в. В обоих случаях современникам и последующим читателям аргументация казалась неоспоримо авторитетной, хотя на самом деле тексты были пронизаны личными предубеждениями и интеллектуальными изъянами.

Как мы увидим, до появления современных концепций свободы печати и слова люди на протяжении тысячелетий совершенно иначе воспринимали силу самовыражения, и многие из тех представлений влияют на наше мировоззрение до сих пор. Формулирование идеалов свободы преследовало в разное время разные цели. Древние концепции, например, ассоциировались с передачей гласа Божьего или смелым советом правителю. В эпоху Возрождения сложилась схоластическая версия, лежавшая в основе академического общения тогдашних интеллектуалов, а также протестантская, сосредоточенная на свободе совести. Однако самым значимым стало право высказываться по вопросам общественной значимости. Этот вид свободы слова последним получил полное теоретическое обоснование и принял разные формы в европейских культурах, хотя повсеместно признавался наиболее важным. Именно этот тип самовыражения — политическая свобода слова в широком смысле — остается центральным в современном глобальном понимании данной концепции и по праву занимает главное место в книге.

Несмотря на различия, все современные модели свободы слова изначально возникли на Западе. До 1700 г. неевропейские культуры располагали развитыми системами устной, письменной и печатной коммуникации, некоторые из них издавна проявляли терпимость и даже поощряли свободу религиозного самовыражения, существование королевских советов и других совещательных структур. Однако конкретные концепции и практики, рассматриваемые в этой книге, особенно понимание свободы слова и печати как политических прав, зародились в Европе и уже оттуда разошлись по миру. История о том, как они насаждались и интерпретировались в разных уголках планеты, неразрывно связана с имперской практикой и ее наследием в современном мире. Что означало для европейских поселенцев провозглашение свободы слова, когда они держали в рабстве людей с другим цветом кожи, отказывали им в праве голоса и называли это цивилизацией? Как современники воспринимали это? Что означала свобода слова для коренных народов, рабов и борцов с колониализмом? Каковы долгосрочные постколониальные последствия этой истории? Эти вопросы рассматриваются на протяжении всей книги, а особенно подробно в двух предпоследних главах, где прослеживается история свободы слова в Индии от колониальных времен до нынешних дней. Поскольку основное внимание уделяется регионам, где идеи свободы слова и печати появились раньше всего и оказали наибольшее влияние, за рамками анализа остались события на Дальнем Востоке, в Африке и Латинской Америке. Надеюсь, историки этих регионов смогут при необходимости дополнить и скорректировать мои гипотезы.

При исследовании этих вопросов главным интеллектуальным ориентиром для меня стали блестящие работы философов, юристов, литературных критиков, феминисток и других мыслителей, которые в последние десятилетия занимались проблемами свободы слова и цензуры в современном мире. В их числе Кэтрин Маккиннон, Фредерик Шауэр, Джереми Уолдрон, Рональд Дворкин, Роберт Пост, Стэнли Фиш и Рей Лэнгтон. Несмотря на то что они нередко противоречат друг другу, а я далеко не во всем согласен с ними, их общие наблюдения легли в основу моего исторического исследования.

В соответствии с традиционным обывательским представлением о свободе слова, чем больше возможностей для выражения мнения, тем лучше и для личности, и для общества, поскольку слово безвредно, в отличие от действия, а дискуссия способствует поиску истины. По этой логике цензура ограничивает личную свободу, навязывается государством, направлена против нежелательных идей и в целом является неестественной и нежелательной практикой. Однако большинство современных теоретиков, как и многие мыслители прошлого, придерживаются иной точки зрения. Они рассматривают высказывания как одну из форм действия и не проводят между ними строгой границы (как однажды объяснил Вольтер другу: «Я пишу для того, чтобы действовать»). Они также признают, что власть и доминирование проявляются во множестве форм, а не только в тех, которые навязывает нам государство. В их работах показано, как голоса сильных мира сего заглушают голоса бесправных и как это касается норм и законов о свободе выражения мнений. Создание и интерпретация правил свободы слова — это непрерывно меняющийся политизированный процесс: свобода никогда не распределяется равномерно. Цензура также не является прерогативой исключительно государства: формальные и неформальные правила выражения мнений вездесущи. Мы называем такие правила цензурой, когда не одобряем их, но в действительности они неизбежны. Причина не только в том, что они заложены в обычных социальных нормах, но и в более фундаментальном факторе. Сама коммуникация зависит от правил и ограничений, иначе она не будет понятной. Человек, даже когда разговаривает сам с собой, следует некоторым из них. Свобода требует ограничений.

Именно на такие интеллектуальные подходы я опирался в своем исследовании. Хочется верить, что проведенный анализ убедит как широкую публику, так и профессионалов — юристов, философов и других исследователей современной концепции свободы слова — в том, что ее история помогает лучше понять и преодолеть нынешние противоречия. Ведь цель книги состоит не в навязывании читателю взглядов на свободу слова, а в том, чтобы показать, как размышлять о ней в глобальном и локальном плане. Задача заключается в объяснении истоков нынешнего положения дел, демонстрации того, как история усложняет современные представления, как она поднимает новые вопросы и открывает возможности для будущего.

Глава 1

Сила слова

На протяжении большей части истории свободу слова в современном понимании нельзя было назвать ни внятной концепцией, ни тем более идеалом. Случалось, что люди говорили свободно, не обращая внимания на общепринятые условности, — например, когда нужно было предупредить о надвигающейся опасности. Однако такой способ выражения оставался исключительным и подчинялся собственным, давно установленным риторическим правилам. В подавляющем большинстве обществ подчеркивались опасности, а не преимущества открытого высказывания.

Причина крылась в осознании могущества слова. Во всех культурах мира речь использовалась для обращения к сверхъестественным силам через заклинания, проклятия, клятвы, обеты, молитвы, благословения и заговоры. Бранные слова могли привести к политическому инакомыслию и общественным беспорядкам, разрушить семью и нанести урон репутации. Безусловно, даже в не слишком просвещенных обществах высказывания воспринимались как действие особого рода. Моральный кодекс древних зороастрийцев Персии признавал: благие слова и благие дела — это разные вещи. Европейцы XVI в. понимали, по выражению Шекспира, что «слова — лишь ветер», и относились к ним как к зыбким и ненадежным сущностям. При этом все считали, что слово может обладать огромной силой и должно использоваться с осторожностью. Этому учила каждая древняя цивилизация. «Слово как птица, вылетит — не поймаешь», — предостерегала ассирийская пословица. «Все кроется в сказанном», — предупреждал древнейший индийский свод законов. «Укравший слово виновен в краже всего», «Будь искусен в речах», — наставляли египетского правителя за 2000 лет до рождения Христа, ибо «язык — меч для человека, а хорошая речь доблестнее любого сражения» [1].

Эти принципы унаследовали и продолжили развивать в последующие века иудеи и христиане в ближневосточной и европейской культурах. В основе средневекового христианства лежал обряд пресуществления, когда произнесение сакральных фраз превращало вино и хлеб в кровь и тело Христа. Библия также изобилует предостережениями о силе произнесенного слова. «Жизнь и смерть во власти языка», — гласит Книга Притчей. «Язык — огонь, прибежище неправды, — предупреждал апостол Иаков. — Никто не может укротить язык; это неудержимое зло, исполненное смертельного яда». В других фрагментах Писания слово сравнивается с бичом, жезлом, бритвой, мечом, луком, стрелой, глубокой ямой, пылающим огнем и в целом представляется опасным и смертоносным оружием.

Как следствие, общественный контроль и наказание за неподобающие высказывания были центральным элементом любого христианского общества в Древнем мире. Произнесенные слова могли расцениваться как преступления против личности, всего сообщества, государства и самого Господа. К Средневековью это стало общепринятой нормой. Английский закон 1275 г. объявлял преступлением распространение ложных известий или историй, способных посеять раздор между королем и подданными. Такое деяние каралось тюремным заключением или еще более суровым наказанием. В 1378 г. так называемый Глостерский статут запрещал клевету, «ложные вести» и «ужасную ложь» в адрес любого знатного или высокопоставленного лица королевства. Простые люди тоже часто искали в суде защиты от злословия. Иски о клевете, оскорблении и распространении ложных слухов были обычным делом в судах позднего Средневековья. Словесное оскорбление каралось так же строго, как и физическое насилие. В средневековой Исландии, где поэзия считалась особенно действенной формой языка, специальные законы ограничивали не только язвительные стихи, но и непрошеное восхваление — если мужчина сочинял любовное стихотворение женщине без ее согласия, она могла призвать его к ответу. Наиболее серьезным проступком во всех сообществах считалась хула против Бога: ересь и богохульство, два тягчайших оскорбления божественной власти, были, по сути, речевыми преступлениями.

В XVI и XVII вв. контроль за высказываниями ужесточился еще больше. Раскол христианства на множество противоборствующих церквей в период Реформации и Контрреформации превратил выявление и пресечение инакомыслия в навязчивую идею. В результате и католики, и протестанты разных мастей поставили во главу угла контроль и исправление мыслей и высказываний своих прихожан. Если кто-то, подвыпив в таверне, подобно Александру Чемпиону из Уилтшира в 1612 г., размышлял вслух о том, что рай и ад подобны столу и скамье и их друг от друга отделяет лишь шаг, то мог легко угодить под суд за богохульство. А серьезное инакомыслие каралось смертью: именно такая участь постигла тысячи европейцев, отправленных на костер в XVI и начале XVII в.

Светские власти также активнее вторгались в сферу личных убеждений подданных. По мере того как монархи укрепляли свою власть в военной, налоговой и религиозной сферах, они все более жестко контролировали мнения подданных и даже изобрели удобно расплывчатое новое преступление — «подстрекательство» (под которым, по сути, понимались нелояльные высказывания). Поскольку словесное недовольство могло легко заразить других, его следовало искоренять. В «Утопии» Томаса Мора (1516) обсуждение государственных дел вне собрания считается тяжким преступлением. В разгар политических и религиозных преобразований Генриха VIII более сотни англичан были казнены всего за шесть лет за якобы изменнические или подстрекательские речи. Сам Мор попал на эшафот в 1535 г. по схожему обвинению — за отказ принести новую присягу на верность.

Этот период отличался исключительной жестокостью. Однако базовый принцип был одним во всех европейских странах в XVI–XVII вв.: нелояльные высказывания неизменно влекли за собой кару. Собственно, о народных политических воззрениях той эпохи нам известно главным образом потому, что тысячи людей страдали из-за своих высказываний. Неосторожные публичные рассуждения о личности или политике монарха могли закончиться арестом, позорным столбом, тюремным заключением, разорительным штрафом или чем-нибудь похуже — шотландский закон 1585 г. объявлял устное либо письменное «поношение или клевету» в адрес монарха или законов тяжким преступлением. В 1579 г., когда пуританин (то есть ревностный протестант) юрист Джон Стаббс осмелился опубликовать памфлет с критикой брачных переговоров королевы Елизаветы с французским принцем, ему, печатнику и издателю отрубили правую руку на площади в Вестминстере. В последующие десятилетия законы расширили и установили наказание за неподобающую критику не только монарха и правительства, но и членов магистратов и иных официальных лиц.

Помимо отступлений от религиозных норм и политической критики, опасность представляли и многие другие виды высказываний. С незапамятных времен люди страшились заклинаний и проклятий. Они часто служили предлогом для преследований за колдовство в XVII в. В Шотландии законы 1551, 1561, 1567, 1609, 1645 и 1649 гг. предусматривали наказание за проклятия и сквернословие — от штрафов и публичного позора до смертной казни. Схожие законы действовали в Англии и ее колониях на протяжении всего XVII в., в том числе в Ирландии, где практика проклятия настолько укоренилась (даже среди католического духовенства), что оставалась неотъемлемой частью жизни вплоть до XX в. Местные общины регулярно карали женщин и мужчин за несдержанные речи как сквернословов и смутьянов: к 1600 г. в каждом городе и деревне Англии должны были установить для этого «позорную скамью». В Шотландии в ходу была железная маска с кляпом, которую надевали на голову провинившегося. Нельзя было допускать, чтобы сквернословие нарушало спокойствие общества.

Не терпели его и в межличностных отношениях. С конца XVI в. иски о клевете и оскорблении буквально захлестнули суды. Все сходились во мнении, что оскорбительные или непочтительные высказывания могли серьезно подорвать положение человека в обществе и нарушали общественный порядок. Когда в январе 1640 г. портной из Солсбери в споре с одним из своих клиентов по поводу давно просроченного счета осмелился заявить, что «он такой же достойный человек», его быстро привлекли к суду и приговорили к штрафу. Защищать от поношения полагалось не только честь и достоинство монархов и правителей, но и репутацию уважаемых граждан — ежегодно тысячи мужчин и женщин обращались в суд именно с такой целью.

Разумеется, на практике контроль за высказываниями в те времена, как и надзор за другими формами поведения, оставался неполным. Возможности наблюдения и принуждения у тогдашних общин и государств были не безграничными. В повседневной жизни многие громогласные, непристойные, вольнодумные, еретические и другие опасные высказывания оставались безнаказанными или незамеченными. Границы закона были довольно зыбкими и изменчивыми и нередко оспаривались. А сам закон неизбежно касался одних людей в большей мере, чем других: высказывания торговок и слуг ограничивались более явно, нежели речи аристократов. Как бы то ни было, в этом мире люди совершенно иначе воспринимали слова, поступки и свободу. Вместо того чтобы ценить свободу выражения мнений, они стремились ее ограничить.

Слова как оружие

В основе такого мировоззрения лежало древнее понимание силы слова и опасности несдержанных речей. Как гласит Ветхий Завет, «удар бича оставляет рубцы на теле, а удар языка сокрушает кости». До XVIII в. [2] считалось общепризнанным, что злословие способно причинить больший вред, чем физическое действие. По словам Роберта Бертона в «Анатомии меланхолии» (1621), «злая шутка, клевета, навет заставляют страдать больше любой утраты, опасности, телесной боли или увечья». «Насмешка нередко ранит сильнее меча», соглашался поэт и проповедник Джон Донн.

В культурах, где личная репутация значила все, словесное и физическое насилие часто отождествлялось или рассматривалось как единое целое. Как разъяснял правовой трактат начала XVII в., помимо защиты собственности, закон преследует две цели: он защищает человека от телесных повреждений, а «его доброе имя — от позора и бесчестия». Иными словами, клевета приравнивалась к нападению. Томас Гоббс также считал, что в человеческом обществе никому не должно позволяться «выказывать ненависть или презрение к другому… ни поступком, ни словом, ни выражением лица, ни жестом». На основании этого некоторые ранние своды законов разрешали человеку убить обидчика в ответ не только на физическое нападение, но и на тяжкое оскорбление. Например, по закону средневековой Исландии, «если мужчина назовет другого женоподобным или обвинит его в содомии… [то у оскорбленного] есть право убить». В последующие века та же связь между словесной и физической агрессией просматривалась в правилах дуэли. Ритуализированный обмен устными, письменными и печатными посланиями занимал центральное место в представлениях, как наносится урон чести и как ее защищают. Столь же важным считалось положение о том, что репутация человека столь же ценна, как и его жизнь. Иными словами, признавалось тесное переплетение риторического и физического поединка.

Считалось само собой разумеющимся, что беспорядочный словесный обмен между отдельными людьми нарушает покой всего сообщества: это была не частная, а общественная проблема. Многие законы закрепляли этот принцип. Активно применявшийся английский закон 1551 г. карал за ссоры в церкви и на церковном дворе. Иски о клевете порой подавались государственными обвинителями от имени общины, а не от пострадавшей стороны. В 1650-х гг. пуританское правительство Оливера Кромвеля пошло настолько далеко, что запретило не только явные оскорбления и брань, но и «провокационные слова и жесты» — преследованию подлежало любое высказывание, вызывающее обиду. Как понятно из документов, исполнители этих законов видели прямую связь между раздорами соседей и подстрекательскими речами против самого государства. Европейские колонии за океаном устанавливали такие же правила — например, законы Пенсильвании в 1682 г. не только запрещали «такие прегрешения, как проклятия, ложь, богохульство и непристойные слова», но и предписывали, что «все злонамеренные сплетники, клеветники, хулители и распространители ложных вестей, будь они против должностных лиц или частных особ, обязаны… строго наказываться как враги мира и согласия в этой провинции», а вместе с ними и всякий, кто «станет оскорблять или высмеивать другого за его особые убеждения и обычаи в делах веры».

Принципы, лежащие в основе такого мировоззрения, подробно излагались многими известными моралистами XVI и XVII вв. Первым основополагающим фактом, на котором они делали акцент, было то, что речь представляет собой физическое действие, а из всех частей человеческого тела язык труднее всего поддается обузданию. По утверждению пуританина Эдварда Рейнера, язык «более подвержен ошибкам, промахам и прегрешениям, чем рука или любая другая часть тела» и требует постоянного надзора и сдерживания. Как и многие другие, он отмечал, что Господь создал губы и зубы как физическую преграду, «дабы удерживать язык во рту, словно в монастыре… учить его скромности, усмирять и сделать медленным». Однако «подобно дикому своенравному коню», «нечистым птицам в клетке» или «колеснице дьявола», язык часто вырывается на волю и сеет хаос.

Обуздание собственного языка представлялось трудной, пожизненной борьбой. В идеале речь всегда должна была оставаться скромной, почтительной, правдивой и скупой — умение хранить молчание считалось краеугольным камнем всех правил достойного поведения. Однако в действительности искушения со стороны дьявола и врожденная испорченность человеческой натуры приводили к тому, что языки постоянно выходили из-под контроля. В результате непристойные слова раздавались повсюду: брань, богохульство, проклятия, поношения, злословие, клевета, укоры, споры, насмешки, издевки, лесть, ложь, пустая и праздная болтовня переполняли все места.

Это была серьезная проблема, поскольку люди в те времена твердо верили, что злословие наносит реальный вред. Оно вредит не только отдельным личностям, но и отравляет все общество. Непристойные слова походили на заразу: они оскверняли и говорящего, и слушателей. Они также могли пробуждать сверхъестественные силы. Заклинания обращались к дьяволу, молитвы — к Господу, а богохульство наносило Ему оскорбление. История изобиловала рассказами о мужчинах, женщинах и детях, понесших божественную кару за «греховные языки», — они задыхались от распухшего злокозненного органа или откусывали его, а порой заболевали проказой, проваливались под землю, сгорали или становились добычей медведей.

Явный акцент на телесности объясняет, почему наказание часто обращали на порочные части тела, которые позволили злословию вырваться на свет. Так, Стаббса и его сообщников лишили рук, написавших и публиковавших нелояльные высказывания, за нежелание услышать истину отрезали уши или прибивали их к столбу, за непристойные речи «выжигали клеймо на лице, затыкали кляпом рот… прожигали язык и даже отрезали его», как предлагал английский судья в 1577 г.

В наши дни мало кто верит во врожденную порочность человеческой натуры или в возможность вызвать дьявола с помощью заклинаний. Нанесение физических увечий представляется нам жестоким и отвратительным наказанием. Однако, как и наши предки, мы признаём могущество слова. Речь — это действие, и слова неизбежно имеют последствия. Их разрушительная сила порой превосходит физическое воздействие. Каждый, кто растил подростка, пережил мучительный разрыв отношений или был жертвой нападок; известно, что слова оставляют глубокие и долго заживающие раны. Причем страдают не только отдельные люди, но и общество в целом. Все культуры прошлого и большинство современных признают: многократное повторение вредоносных слов и лжи отравляет диалог, увековечивает дискриминацию по половому и расовому признаку, разжигает религиозные преследования, сеет социальный и политический раскол и прокладывает дорогу насилию. Иными словами, современное разделение слов и действий, представление об их разной силе — не более чем удобный миф. Как будет показано в этой книге, подобное разграничение делает возможной идеологию свободы слова, но остается внутренне неустойчивой фикцией. Чтобы понять историю свободы слова, важно с самого начала четко осознать эту проблемную особенность.

Иерархия и власть

Еще одна фундаментальная особенность современных представлений о свободе слова заключается в том, что голос каждого заслуживает равного внимания. В политическом и социальном мире прошлого господствовало противоположное мнение. Считалось естественным, что человеческие общества имеют иерархическую структуру, а речи вышестоящих более авторитетны, чем слова их подчиненных. Древние индуистские своды законов и этических норм не только прививали всем важность словесной дисциплины и учтивости, но и четко разграничивали права различных каст на свободу высказываний. Слово брахмана, представителя высшей касты, было более весомым, чем слово человека низкого ранга, которому запрещалось говорить брахману «что-либо неприятное или резко высказываться в его адрес». Человеку из низшей касты, презрительно отзывавшемуся о высших кастах, полагалось «вогнать в рот раскаленный железный гвоздь длиной 10 пальцев». За «крайне оскорбительные слова… ему отрезали язык». Если же такой человек осмеливался спорить с высшими кастами о законе или этике, то «правитель должен был влить ему в рот и уши горячее масло».

Схожий подход прослеживается в самых старых из сохранившихся английских законов о словесности. В 695 г. англосаксонский король Кента Вихтред, составляя свод законов, провозгласил собственное слово неоспоримым — его следовало принимать без каких-либо клятв или формальностей. То же касалось и слова епископа. Далее следовала строгая иерархия: чем ниже ваш статус, тем больше усилий требовалось для доказательства своей правоты. Женщины, дети и рабы вообще не имели права голоса. Великая хартия вольностей 1215 г. также устанавливала, что свидетельство женщины неприемлемо в суде при рассмотрении дел об убийстве, за исключением гибели собственного мужа.

Подобные принципы продолжали господствовать и в XVI–XVII вв. Каждый акт личного общения, устного или письменного, регулировался в соответствии со статусом. Обращаясь к другому человеку, следовало учитывать его относительный ранг и соответственно подбирать выражения. «Если люди низшего положения пишут тебе, — наставлял йоркширский дворянин Уильям Уэнтворт своего сына Томаса в 1604 г., — и если уместно дать им ответ, то сделай это устно или поручи кому-нибудь из слуг написать от своего имени». Отвечать лично нижестоящему считалось унизительным. В том же духе в популярном руководстве по ведению беседы Елизаветинской эпохи Уильям Перкинс напоминал читателям, что «старшие и вышестоящие всегда должны иметь право говорить первыми», что «юноши и девушки могут говорить, только когда их спрашивают», а «слуги и дети не смеют возражать». Эти принципы были поистине универсальными. Юных ацтеков в Мексике XVI и XVII вв. учили, по сути, тому же.

Среди множества переплетающихся иерархий статус, определяемый гендерной принадлежностью, являлся древнейшим и наиболее очевидным. При прочих равных условиях мужское слово считалось более авторитетным и допустимым, чем женское. Во всех религиозных, социальных и правовых кодексах, создававшихся ближневосточными и европейскими мужчинами на протяжении веков, неизменно присутствовала мысль, что женщинам следует держать язык за зубами. Также проповедовалась идея, что женщины более склонны к опасной несдержанности и необузданным высказываниям. Сама Библия предписывала женщинам «молчать в церквях, ибо не позволено им говорить», а также «не учить и не властвовать над мужчиной, но пребывать в молчании». В этом мировоззрении словесная сдержанность считалась признаком женской добродетели, многословие или свобода выражения — нескромностью, а многие темы считались неприличными для женщин. В одном из самых древних образцов европейской литературы, «Одиссее» Гомера, сын героя резко одергивает убитую горем Пенелопу, жену Одиссея, когда та публично высказывается на мужском собрании: «Мать моя, вернись в свои покои и займись делом — сядь за ткацкий станок или прялку и служанкам вели заниматься работой, речи же будут заботой мужей». Пенелопа повинуется, о чем Гомер рассказывает в следующем стихе: «В сердце приняла она разумные слова сына». У женщин свобода изъяснения всегда ограничивалась сильнее, чем у мужчин, а женская откровенность считалась неестественной и нарушающей порядок. Из множества сексистских предрассудков, унаследованных современным миром из далекого прошлого, этот, несомненно, один из самых укоренившихся и живучих.

Однако на практике, насколько можно судить, все эти иерархии в сфере высказываний постоянно оспаривались и ниспровергались. Когда женщины брались за перо, становилось ясно, что стереотипные представления об их поведении — не более чем мужские наветы и фантазии. Эта тема занимает центральное место в европейской феминистской полемике по крайней мере со времен «Книги о Граде женском» Кристины Пизанской (1405). В художественной литературе расхождения между правом мужчин и женщин высказываться были богатым источником комедийных сюжетов и размышлений. В реальной жизни королевы, аристократки и другие влиятельные женщины публично высказывали мнение, невзирая на гендерный барьер. В 1648 г. в разгар гражданской войны богатая и влиятельная жительница Мэриленда Маргарет Брент, выступая в качестве душеприказчицы одного покойного губернатора и законного представителя другого, обратилась к ассамблее колонии «с просьбой предоставить ей право голоса и возможность высказываться в палате». Получив отказ, она заявила, что будет «опротестовывать все решения нынешней ассамблеи до тех пор, пока ей не позволят присутствовать и не предоставят право голоса».

Женщины более низкого положения также не стеснялись выражать свои взгляды. Они постоянно препирались друг с другом на публике и подавали в суд на обидчиц. Границы дозволенности в высказываниях то и дело нарушались и пересматривались как самими женщинами, так и мужчинами. Неудивительно, что женщины ценили возможность свободно говорить. Как подытожила высокообразованная Батсуа Мейкин в 1673 г.: «Женщинам ставят в упрек излишнюю болтливость, но… язык — единственное их оружие для самозащиты, и они должны искусно владеть им». Короче говоря, так много внимания контролю над словами уделяли именно потому, что даже в мире, где свобода слова была не в почете, низшее сословие постоянно высказывалось непочтительно и не к месту.

То же самое наблюдалось и в сфере политики. В теории власть всегда исходила сверху. В управлении государством участвовало лишь крошечное меньшинство состоятельных мужчин, и только горстке ближайших советников монарха дозволялось обсуждать королевскую политику. Осмелившиеся высказываться против правителя считались врагами общества. Как заявил английский чиновник сэр Томас Смит в 1583 г., основная масса населения «не имеет ни голоса, ни власти в нашем государстве». «Эти люди, — пояснил он, — существуют лишь для того, чтобы ими правили, а не чтобы править другими». Столетие спустя, когда журналиста Генри Карра осудили за несанкционированное издание еженедельной газеты, королевские судьи подтвердили, что «никто не может выносить на публику что-либо, касающееся государственных дел, без разрешения короля… это незаконно, независимо от того, со злым умыслом сделано или нет». Однако на практике, и это прекрасно понимали, люди всех уровней постоянно обсуждали политические дела, и нередко критически.

Раз за разом распространение слухов приводило к бунтам, восстаниям и социальным беспорядкам. Для большинства образованных людей того времени это подтверждало древние стереотипы о невежестве простых людей и укрепляло иерархический принцип, согласно которому политика должна проводиться тайно: даже парламентские дебаты обязаны оставаться строго конфиденциальными. По словам блестящего ученого и придворного Фрэнсиса Бэкона, «государственные дела… не темы и не предметы для простолюдинов» (хотя те предпочитали думать, что «нынче нет простолюдинов, все государственные мужи»). Как объяснял Гоббс в своем «Левиафане» (1651), написанном в разгар такого конфликта, среди основных полномочий любого суверена, ключевых для предотвращения гражданской войны, было право судить, «какие мнения и доктрины враждебны, а какие способствуют миру», и регулировать публичные выступления и печатные издания.

В результате свободное слово воспринималось преимущественно как нечто негативное, нарушающее социальный, политический, религиозный и космический порядок. Королевский совет в 1587 г. принял постановление о публичном наказании за неподобающие высказывания «для назидания другим и обуздания свободы речи». Несколько лет спустя Бэкон, сетуя на сложность искоренения «вредоносных памфлетов», которые воспринимаются словно «летящие искры истины», беспокоился, что «они несут в себе видимость и налет свободы слова». Французский посол в начале XVII в. также отмечал: «обычными предвестниками гражданской войны» были «карикатуры, клеветнические пасквили» и «вольные речи». Даже король Яков, гордившийся тем, что допускал «разумную свободу высказываний», в 1620-х гг. неоднократно издавал прокламации против «чрезмерной вольности непочтительных речей» среди подданных, причем не только простолюдинов, а «всех, от высших до низших».

Противоположная идея — vox populi, vox Dei («глас народа — глас Божий») — иногда использовалась религиозными полемистами, авторами жалоб и политическими теоретиками. «Не без основания глас народа уподобляется гласу Божьему, — утверждал Макиавелли, — ибо общественное мнение удивительно точно в своих предсказаниях». Однако и он предостерегал об опасностях злословия и массовых заблуждений, признавая, что «общее мнение» считает толпу непостоянной и легко поддающейся обману.

Как следствие, все государства в былые времена прилагали огромные усилия для ограничения и контроля политической информации и мнений. Типографии в тот период почти всегда работали по лицензии, а их продукция подлежала предварительной проверке. Историки обычно называют это цензурой. Однако такую интерпретацию вряд ли можно считать правильной. Ведь тогда даже самые словоохотливые люди не претендовали на право свободы выражения мнений. Напротив, они в целом принимали и соглашались с принципом регулирования высказываний и охотно участвовали в этом процессе. Отчасти причина крылась в том, что они верили в существование абсолютной истины и заблуждения гораздо сильнее, чем мы. Однако их главной заботой была не борьба с ложью, а поддержание социальной гармонии. Если мы склонны превозносить свободу выражения мнений как нечто способствующее достижению истины, то они считали взаимосвязь слова и истины более сложной. Для них речь была не простым правом, а сложным этическим вопросом. Допустимость произнесенных или написанных слов зависела от конкретных обстоятельств: кто говорит, кто слушает, каковы их тон и предназначение, каков канал их передачи. Сами слова составляли лишь часть ответа — окончательное суждение определялось контекстом.

Например, хотя считалось, что ложь предосудительна, многие серьезные теоретики религии и политики утверждали: порой людям необходимо прибегать к притворству и обману. Идея использования речи для сокрытия истины была особенно в ходу у гонимых религиозных групп, таких как средневековые вальденсы, английские лолларды, тайно исповедующие иудаизм крещеные евреи в Испании, а также подпольные католические и протестантские меньшинства после Реформации. Такой подход также поддерживали известные политические комментаторы, в том числе Макиавелли, Монтень, Бэкон и Юст Липсий, считавшие притворство необходимым инструментом для правителей и придворных. Как заметил Монтень в 1580 г., «истина для нас сегодня — не то, что есть на самом деле, а то, во что можно заставить поверить других».

Существовал даже принцип, согласно которому говорить откровенно порой было неправильно или даже преступно. «Наставление по искусству владения языком» Перкинса включало главу, посвященную случаям, когда необходимо скрывать правду. По его словам, не следует раскрывать ничего вредоносного, опасного или секретного, стоит помалкивать о «слабостях и грехах ближних», а «если какая-либо истина может помешать славе Божьей или благу ближнего», то ее лучше скрыть. Никто не должен осмеливаться говорить о «вещах неизвестных, вещах, которые нас не касаются, и том, что выше нашего понимания». Вместо индивидуальных прав такой подход отдавал приоритет социальной жизни. Слова, как и действия, следовало использовать для укрепления милосердия и учтивости, а не для их разрушения. Умение держать язык за зубами ценилось не меньше, чем возможность говорить. «Лучше промолчать, чем дурно отозваться о ком-либо, даже если он того заслуживает» — так Элизабет Джослин обобщила общепринятое мнение в 1622 г. С точки зрения закона слова, вносящие беспорядок, подлежали наказанию, даже если они были правдивыми. Истина не являлась достаточной защитой для обвиняемых в церковных судах или по делам о подстрекательстве к мятежу. Более того, правдивость обычно рассматривалась как отягчающее обстоятельство — в конце концов, правдивое обвинение с большей вероятностью могло нарушить покой, чем ложное.

В то же время люди в доиндустриальную эпоху остро чувствовали опасность неправды. Именно поэтому регулирование устного и печатного слова воспринималось как жизненно необходимая защита от фальшивок, лжи и искажений — того, что один из наблюдателей XVII в. назвал «великой и безмерной свободой лжи». Контроль за высказываниями защищал от ущерба, причиняемого злословием и клеветой, представлял собой борьбу на этическом уровне за сохранение целостности гражданского общества, а также поддерживал истину и противостоял лжи.

Действительно, в елизаветинской и яковианской Англии наиболее строго преследовались и искоренялись не тексты с обоснованной религиозной и политической аргументацией, а произведения, содержавшие скандальную клевету и возмутительные теории заговора. Именно радикальные памфлеты изображали королеву Елизавету похотливой распутницей, родившей множество бастардов, представляли ее фаворитов как прелюбодеев и убийц, рисовали ведущих церковников как тайных содомитов, нагнетали панику в связи с тайными заговорами и восстаниями. Подобные дикие слухи и наветы циркулировали и в мире устных подстрекательств. Они распространялись как лесной пожар, с трудом поддавались контролю и не только отравляли умы людей, но и побуждали к действию. Всем было известно, что восстания и мятежи неизменно провоцировались и сопровождались распространением слухов.

Так, в начале июля 1628 г., всего через несколько лет после восшествия на престол Карла I, в приграничных районах Англии и Уэльса начал циркулировать слух о его смерти. Когда эта весть достигла города Лланелли, началась массовая паника. Более сотни жителей в уверенности, что вдобавок ко всему на побережье высадилась испанская армия, устремились в сельскую местность, поднимая тревогу и сея ужас. По пути к ним присоединялись новые люди, а история обрастала подробностями. Рассказывали, что король был отравлен герцогом Бекингемом, который устроил переворот и захватил трон. Когда толпа добралась до города Суонси, местные власти тут же уведомили о смерти короля знатных жителей графства и объявили новость во всеуслышание на рыночной площади, где ее встретили «причитаниями и высказываниями опасений, что теперь паписты возьмутся за оружие и перережут всех во сне». К концу недели новость дошла до Корнуолла, и значительная часть юго-западного побережья приготовилась к вторжению и мятежу.

Это лишь единичный пример того, насколько разрушительным в те времена мог быть совершенно беспочвенный политический слух — поток фальшивых новостей на протяжении всего одной недели. История о том, что герцог Бекингем был серийным убийцей, который устранял соперников, а затем одного за другим отравил Якова I и Карла I, тайно раскручивалась пропагандистскими сетями иностранных врагов британской монархии. Она подготовила почву для жестокого убийства предполагаемого сообщника Бекингема, доктора Джона Лэмба, и покушения на самого герцога несколько недель спустя, в августе 1628 г. Эта история также напрямую повлияла на парламентскую политику 1620-х гг., рост общественного недоверия Карлу I и ожесточенные разногласия времен гражданских войн 1640-х гг. Словом, это была ложь, распространение которой имело огромные последствия.

За последние несколько десятилетий историкам удалось выяснить массу интересного о политическом сознании европейского населения в период от Средневековья до XVIII в. Очевидно, что люди всех сословий, постоянно обсуждавшие новости и политику, имели твердое мнение о происходившем, и этот факт очень серьезно влиял на характер тогдашней политики. Историки неизменно расценивают эти открытия, а также увеличение числа обнаруженных рукописных и печатных документов и комментариев тех времен как признаки активного выражения политических взглядов в народе и широкого пространства для публичной дискуссии. В целом в этом видятся истоки нашей собственной демократической культуры.

В то же время мы склонны упускать из виду, что в массовой политической полемике преобладали не аргументированные дебаты, а оголтелая ложь и теории заговора, подстрекательская дезинформация, безумные слухи и откровенные фальсификации. Политики сами часто верили во все это и поддерживали в попытках усмирить или изменить общественное мнение в свою пользу: они активно фабриковали подделки, распространяли слухи и подбрасывали идеи относительно заговоров. Простые люди, в свою очередь, часто принимали на веру этот поток лжи, поскольку он казался правдоподобным — обычно истории строились на нескольких установленных фактах, сдабривались актуальными страхами и подкреплялись существующими предрассудками. В результате людям казалось, что им позволяют заглянуть за завесу, окружающую реальную политику, хотя на самом деле они поглощали токсичную смесь пропаганды и лжи.

Таким образом, когда мы расписываем расширение пространства для публичной дискуссии, провалы цензуры прошлых веков или весомость общественного мнения, речь чаще всего идет о росте политического влияния заблуждающейся и крайне дезинформированной публики. Как показали недавние исследования, именно усилившееся влияние противоборствующих теорий заговора привело к краху политической системы на Британских островах в 1640-х гг. и последовавшим за этим гражданским войнам, унесшим сотни тысяч жизней, — иначе говоря, к тому самому хаосу, о котором предупреждала идеология регулирования высказываний и который она стремилась предотвратить.

Из этого краха системы контроля слова и печати в итоге выкристаллизовались новые практики и идеи о свободе выражения мнений. Идеал политической свободы слова зародился сначала в англоязычном мире благодаря особенностям английской политики конца XVII — начала XVIII в. Однако это стало возможным лишь потому, что к 1700 г. в Европе уже сформировалась новая теория религиозной свободы слова благодаря усилиям интеллектуалов и правителей в раздробленном мире постреформационного христианства. Как мы увидим далее, появление этой доктрины стало судьбоносным социальным и интеллектуальным событием, которое подорвало некоторые традиционные многовековые принципы регулирования высказываний.

2. О том, что изменилось впоследствии, говорится в главе 10.

1. Орфография и пунктуация цитат из старых работ в целом были модернизированы. Если не указано иное, все переводы на английский язык сделаны мной, а выделенные цитаты взяты из первоисточника. В целях экономии места я отказался от отдельной библиографии. Библейские цитаты взяты из перевода короля Иакова 1611 г. Ссылки на законодательство штатов США, если не указано иное, взяты из оригинальных текстов, собранных в онлайн–базе данных Hein «Иллюстрированные конституции штатов» (State Constitutions Illustrated); ссылки на «Письма Катона» относятся к дате и тексту их первоначальной газетной публикации. — Здесь и далее прим. авт. кроме особо оговоренных случаев.

Глава 2

Терпимость к словам

До 1500 г. религиозный плюрализм в христианской Европе был практически немыслимым понятием. Несмотря на то что в народе религиозная практика никогда не была единообразной, любые отступления от церковной ортодоксии рассматривались как заблуждение или ересь — опасная ложь, распространение которой следовало пресекать. Протестантская Реформация середины XVI в., расколовшая христианский мир на множество враждующих течений, поначалу не изменила этот базовый подход, а лишь сделала его многополярным — каждая группа продолжала считать себя единственной обладательницей истины и осуждала инакомыслие. Это привело к более чем вековому кровопролитию, причем не только между католиками и реформаторами, но и между различными протестантскими течениями. Но со временем постоянные религиозные конфликты породили, преимущественно среди протестантов, новые представления о потенциальной пользе свободного выражения различных религиозных идей в рамках одного общества.

Плюрализм и истина

В основе этой эволюции лежала древняя классическая и иудеохристианская традиция превозносить откровенное высказывание правды. Как в Ветхом, так и в Новом Завете ясно говорилось, что Господь порой вещает через пророков, мучеников и святых, которые, в свою очередь, могли общаться с Ним напрямую. Смелые высказывания таких людей, невзирая на обстоятельства, считались признаком добродетели и божественного вдохновения. С первых дней существования Церкви христиане всех сословий ориентировались на эту модель, когда намеревались донести потенциально нежелательные послания до власть имущих. В Шотландии XVI в. некоторые местные приходы даже выделяли два раза в год особое время, когда «каждому предоставлялось слово» для открытой критики приходских старейшин во избежание тайного распространения «клеветы и наговоров».

Древние религиозные понятия пророчества, обличения и порицания переплетались со светской идеей свободы слова как признака независимости, возникшей в Афинах в V в. до н.э. Согласно этой концепции, свободный гражданин или добродетельный философ имел право высказывать мнение по вопросам, имеющим общественное значение. Подобные формы правдивого высказывания по религиозным или гражданским вопросам (по-гречески обозначаемые как parrhesia, а по-латыни — licentia или libertas) превратились в привычные средневековые и ренессансные жанры риторики. Однако это представление о свободе слова существенно отличалось от современного и относилось в основном к вопросу о том, как лучше советовать вышестоящим. В 1523 г. именно этот гуманистический идеал откровенного совета побудил Томаса Мора, спикера палаты общин в Англии, попросить короля о «милостивом дозволении» каждому члену парламента «свободно… и смело… высказывать свое мнение», не опасаясь «грозного недовольства». Так зародилась парламентская свобода слова и прений. До самого конца XVII в. эта свобода воспринималась как особая временная привилегия, предоставленная избранным советникам для откровенного обсуждения за закрытыми дверями, чтобы предложить монарху честный совет. Правда, такой подход порождал споры о точных границах откровенного совета и периодические жалобы на цензуру, особенно когда нежелательные предупреждения произносились публично или попадали в печать. Но общее понимание свободы слова оставалось частью рассуждений об истине и заблуждении, иерархии, долге, почтении и благопристойности, которые были далеки от современного представления об универсальных правах личности.

Однако после Реформации некоторые ревностные христиане по-новому взглянули на свободу выражения религиозных идей. Началось с того, что протестантские реформаторы осудили эдикты католической церкви против еретических книг и прочие попытки заставить их замолчать как стремление подавить «истину Божью», угрожавшую «явному идолопоклонству и очевидной мерзости» папистов. При этом большинство протестантских групп сами насаждали единообразие во избежание распространения заблуждений: например, в 1554 г. Жан Кальвин инициировал казнь своего соперника-реформатора Мигеля Сервета за публикацию еретических идей. Однако отчасти в ответ на подобные эпизоды некоторые реформатские мыслители начали более радикально критиковать религиозную цензуру. «Убийство человека — это не защита учения, а просто убийство», — утверждал влиятельный писатель Себастьян Кастеллио, спасавшийся от католической инквизиции и от нетерпимости кальвинистской Женевы. По его словам, правильными реакциями на инакомыслие должны быть убеждение и дискуссия. Известный немецкий мистик Себастьян Франк пошел дальше, утверждая, что в конечном счете только Бог может судить, чем отличаются истинные и ложные религиозные верования. Люди не способны говорить об этом с такой же уверенностью и должны оставить друг друга в покое.

В условиях религиозной раздробленности некоторые государства XVI в. тоже экспериментировали с терпимостью. Для обеспечения мира, экономического процветания и политической стабильности одни допускали свободу совести, другие разрешали публичные отправления религиозных обрядов крупным меньшинствам. В Трансильвании четырем крупнейшим конфессиям (католической, лютеранской, кальвинистской и унитарианской) предоставили равную свободу, исходя из принципа, что «вера есть дар Божий» и не может быть навязана. В многонациональном Польско-Литовском государстве Варшавская конфедерация 1573 г., составленная вскоре после ужасающей Варфоломеевской резни протестантов во Франции, предписывала мир и сотрудничество между конфессиональными группами, учитывая «великое несогласие в делах христианской религии в нашей стране, и для предотвращения волнений по этой причине среди народа, которые мы явственно наблюдаем в других государствах».

Эти преобразования диктовались скорее практической целесообразностью, нежели принципами. Однако в новообразованной Голландской республике, экспериментировавшей с практической веротерпимостью после протестантского восстания против испанского католического владычества, гуманист-эрудит Дирк Волкертсзон Корнхерт в 1582 г. зашел настолько далеко, что предложил полную свободу «написания, издания, продажи, хранения и чтения трактатов и книг» на религиозные темы. «Свобода, — писал он, — всегда заключалась в том, что человеку позволялось высказывать свое мнение», а истина не зависит от статуса или авторитета. Ложь и заблуждения, безусловно, следует опровергать, но это необходимо делать не силой, а только путем противопоставления «устно или письменно… божественной и всемогущей истины». Репрессии и цензура, напротив, хотя и могут «временно подавить ложь и ересь», в конечном счете оказываются «не просто бесполезными, а вредными», поскольку лишь делают запретные идеи более привлекательными и действенными, подрывая доверие к власти.

В утверждениях Кастеллио и Корнхерта прослеживались две новаторские идеи о природе совести и человеческой сущности, которые часто фигурировали в протестантских теологических дискуссиях с конца XVI в. И та и другая способствовали более четкому обоснованию духовной свободы выражения. Первая заключалась в том, что внутренние убеждения человека невозможно изменить силой — только путем увещевания. Вторая же постулировала способность и даже необходимость для каждого находить путь к религиозной истине самостоятельно, причем различными способами. Сегодня такие взгляды кажутся бесспорными. Однако до 1700 г. они прямо противоречили традиционному христианскому учению, веками подчеркивавшему слабость человеческого разума и совести, необходимость руководящего начала в виде Священного Писания, законов или наставников, а также опасность религиозных разногласий.

В середине XVII в. появился важный практический стимул, переместивший центр дискуссии в англоязычный мир. В 1641 г., во время гражданских войн, в Англии развалилась система государственного контроля печати, которая прежде разрешала работать лишь ограниченному числу типографий и требовала предварительного одобрения всех спорных текстов. В хаосе военного времени возникло множество религиозных сект, а лондонские печатные станки породили настоящее цунами публичных религиозных дискуссий. Эта небывалая свобода и неоднократные попытки обуздать ее создали новую связь между свободой выражения мнений и свободой совести. Впрочем, их никогда не смешивали: целью свободы совести было не разнообразие мнений, а истина. Как объяснял пуританин, член парламента Фрэнсис Раус: «Я выступаю не за многообразие мнений — мне известно, что истина одна. Но истину нелегко постичь без такой свободы». Надежда была на то, что при «свободном распространении истины и возможности пробовать все» ложные представления развеются, заблудшие братья встанут на путь истинный, а христиане объединятся. Мы знаем, что «есть только одна истина», соглашался блестящий пуританский политик сэр Генри Вейн — младший, «и лучше всего она проявляется в честных и открытых дебатах». Несмотря на свою порочную природу, люди «не могут не увидеть благо и свет, когда они появляются, и не убедиться в их истинности».

По мнению этих мыслителей, Евангелие допускало лишь «мягкое увещевание и дружеское наставление» в борьбе с религиозными заблуждениями. Подчеркивая первостепенное значение внутреннего света как духовного проводника, они утверждали, что никого нельзя наказывать за искреннее следование совести, даже если это приводит к заблуждению. Вейн настаивал: искренние идолопоклонники менее греховны, чем конформисты, поскольку наделены подлинным духом поиска. Схожих взглядов придерживался и влиятельный лондонский купец и полемист Генри Робинсон. Каждый имеет полное право «проповедовать или публиковать ошибочные доктрины, которые искренне считает верными», а в любом религиозном споре все стороны заслуживают равной «свободы слова, письма, печати и всего прочего». Несомненно, признавал Робинсон, такая свобода привнесет в общество великое смятение из-за расхождения религиозных идей, но это лучше лицемерного принуждения людей к внешнему соответствию тому, во что они на самом деле не верят. К тому же, размышлял он в 1643 г., опираясь на собственный опыт жизни за границей среди католиков, иудеев и мусульман, как можно склонить кого-то изменить свои убеждения и признать ошибку, если не в свободном обмене идеями?

Робинсон был дружен со многими другими защитниками свободы выражения религиозных идей середины века, включая Роджера Уильямса, Уильяма Уолвина и Джона Мильтона. В то время Мильтон, эрудированный поэт и школьный наставник 30 с небольшим лет, заключил неудачный и недолговечный брак с едва знакомой ему девушкой Мэри Пауэлл. После нескольких недель совместной жизни она вернулась в родительский дом. Мильтон, будучи истинным ученым, отреагировал на эту личную драму публикацией серии богословских трактатов о том, почему мужу должно быть позволено развестись с женой при распаде брака (поскольку вина всегда лежит на ней). Когда эти сочинения осудили в парламенте как примеры опасных, недопустимых религиозных размышлений, его гнев обратился против всей системы контроля текста перед публикацией.

Критика Мильтоном религиозной цензуры в 1644 г. в памфлете под названием «Ареопагитика» стала первым подробным рассмотрением этого вопроса на английском языке. Обращаясь к парламенту в духе парресии, то есть свободного изложения мыслей, автор памфлета развивал идею о том, что получение разрешения на публикацию является папистским изобретением, нацеленным на удержание людей во тьме невежества. Подобно предшественникам, Мильтон утверждал, что такие ограничения вредны и излишни, поскольку в открытой дискуссии истина всегда торжествует: «Пусть истина схватится с ложью; кто видел, чтобы истина потерпела поражение в свободном и открытом поединке?» Но на этом он не остановился и предположил, что практически все виды знаний, а не только религиозные сочинения духовно благотворны, а потому полезно распространение даже ошибочных и безнравственных идей. Причина в том, что истина «может иметь более одного облика», а «вера и знание крепнут в упражнении… где есть стремление учиться, там неизбежно будет много споров, много переписки, много мнений: ибо мнение у достойных людей есть не что иное, как знание в процессе становления». Главное же, «познание добра настолько переплетено с познанием зла», что знакомство с дурными книгами и безнравственными мнениями становится поистине необходимым: лишь активно взаимодействуя с пороком и отвергая его, можно выковать истинную добродетель и понимание. «Свобода познавать, высказываться и спорить по велению совести» является поэтому величайшей из всех свобод.

Хотя сочетание таких идей было предельно провокационным, основные мысли Мильтона едва ли можно считать оригинальными. Изречение «нет настолько плохой книги, из которой нельзя извлечь что-то хорошее» восходит к римскому автору Плинию и является затертым гуманистическим клише. Однако в данном случае его использование служило глубоко духовному учению. Для Мильтона, как и для других пуритан, отстаивавших «свободные дебаты», лишь мнения, «допускаемые Священным Писанием», заслуживали обсуждения в «свободных и законных спорах». Их проверка требовала не столько разума, сколько божественного вдохновения. Как выразился его герой Генри Вейн, простая «земная мудрость» или «естественный разум… не скажет, какому мнению следовать» — «никаким… естественным пониманием» не постичь Божьего замысла. Вместо этого «внутренний свет должен быть нашим проводником, ведущим к постижению Писания или иных истин, которые нам надлежит знать». Такая способность дана не каждому; она определенно не имела ничего общего с правами. Следовало ждать, пока Святой Дух войдет в тебя и просветит.

Религиозная и светская речь

Ни один из этих вдохновляющих идеалов не пользовался влиянием за пределами радикальных протестантских и сектантских кругов. Несмотря на значительную свободу совести, царившую в Англии с 1640-х гг. до восстановления монархии и государственной церкви в 1660 г., взгляды Мильтона на свободу выражения мнений воспринимались как крайность, и нет свидетельств того, что современники уделяли им хоть малейшее внимание. Цензура оставалась общепринятой практикой, регулярно появлялись новые законы о ее ужесточении. По иронии судьбы в течение нескольких лет после публикации «Ареопагитики» сам Мильтон служил государственным цензором печатных изданий.

Ситуация начала меняться к концу XVII в. В 1685 г., после десятилетий безуспешных попыток обеспечить религиозное единообразие, восшествие на престол открытого католика Якова II, ставшего главой протестантской государственной церкви, породило беспрецедентный конституционный кризис. В борьбе за власть как новый король, так и его политические противники отчаянно стремились заручиться поддержкой влиятельного меньшинства — пресвитерианцев, конгрегационалистов и других протестантских деноминаций. После вторжения и свержения Якова его зятем, голландским протестантом Вильгельмом Оранским, в ходе так называемой Славной революции 1688 г. английский парламент неохотно узаконил определенную степень религиозного нонконформизма, чтобы укрепить поддержку нового режима инакомыслящими.

Вскоре система контроля текста перед публикацией была упразднена. Отчасти это произошло из-за растущего недовольства монополией лондонской Компании книготорговцев на печать, но в более широком смысле отражало от

...

Ұқсас кітаптар