Мадина Федосова
Пока я помню тебя
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Мадина Федосова, 2025
Она рисовала мир по памяти. Он стал её глазами. Их любовь создала шедевр. Амелия теряла всё: краски, звуки, прошлое. Но не любовь. Отчаянная попытка художницы сохранить ускользающий мир на холсте и мужество мужчины, который стал её руками, породили «Внутренний сад» — искусство, которое говорит с нами на языке тишины, боли и вечной надежды. Проект, который изменил жизни тысяч людей. Роман, основанный на реальной истории борьбы, любви и победы человеческого духа.
ISBN 978-5-0068-1098-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Предисловие Автора
Эта книга родилась из тьмы.
В девятнадцать лет мир, который я знала, рухнул. Он не взорвался — он начал медленно и неумолимо расплываться, терять краски и звуки, ускользать сквозь пальцы вместе с памятью. Сначала это были лишь тревожные звоночки: головокружения, списываемые на усталость, и головные боли, которые казались лишь досадным препятствием на пути к повседневной жизни.
Но вскоре препятствие стало стеной. Стена превратилась в лабиринт, из которого, как мне казалось, не было выхода. Пробираться по нему было страшно. Невнятные диагнозы сменились чётким, холодным, как лезвие, приговором. Мир сузился до размеров больничной палаты, до круга света, который я ещё могла разглядеть, в то время как все остальное тонуло во мраке. Я начала терять зрение, слух, силы. Я забывала, что было вчера. Будущее, такое яркое и многообещающее, сжималось до размеров следующей капельницы, следующей таблетки, следующего укола.
Слова врачей и знакомых: «многие умирают от этого», «в твоём возрасте это редко, но бывает» — висели в воздухе тяжёлым, удушающим колоколом. Мысли о предстоящей смерти были не абстрактной философией — они были конкретны и физически ощутимы. Они были леденящим ужасом в три часа ночи, когда кажется, что ты остаёшься один на один с бесконечной, беззвучной пустотой.
Я молилась. Я плакала. Я отчаивалась. И я надеялась. Циклы обострений и ремиссий растянулись на два долгих года. Жизнь превратилась в зыбкий песок: сегодня ты почти что можешь ходить, а завтра — не в силах поднять голову с подушки.
Но эта история — не о болезни. И уж точно не о поражении.
Эта история — о свете, который мы находим в самой густой тьме. О красоте, которую можно разглядеть, даже когда глаза почти ничего не видят. О любви, которая становится якорем, голосом, памятью и руками, когда твои собственные отказывают.
Амелия — не я. Её история и ее путь — иные. Но та тьма, через которую она проходит, знакома мне до дрожи. То отчаяние, что шепчет ей сдаться, — я слышала его шёпот. И та сила, что заставляет ее взять в руки кисть, чтобы оставить свой след, — это та самая сила, что заставила меня бороться.
Я написала эту книгу как напоминание. Себе и всем, кто может оказаться в своём собственном лабиринте.
Напоминание о том, что даже самая тяжёлая борьба — это уже победа. Что каждый прожитый день, наполненный болью, все равно является днём жизни. Что наша ценность измеряется не количеством достижений, а глубиной чувств, искренностью любви и смелостью, с которой мы встречаем свой рассвет, даже зная, что за ним последует закат.
Я смогла выбраться. Сейчас я здорова, и каждый новый день для меня — бесценный дар. И я верю, что частичка той силы, что помогла мне, живёт на этих страницах.
Если эта книга найдёт того, кому сейчас трудно, кому страшно и кто чувствует себя одиноким в своей борьбе, — значит, она исполнила своё предназначение.
Вы не одни. И пока вы дышите — вы творите свою историю. Пусть она будет полна света, который вы можете найти даже в себе самом.
С верой в вашу силу,
Мадина Федосова.
Часть первая
Рассвет сада
Глава 1
Бесконечное лето
Солнце в графстве Кент в июле — это не просто небесное светило, а полноправный хозяин мира. Оно заливает все вокруг щедрым, густым, почти осязаемым светом, который превращает самые обыденные вещи в нечто волшебное. Длинные тени от старых, разлапистых дубов ложатся на землю чёткими силуэтами, а воздух дрожит от жары, наполненный хором цикад, чьё монотонное стрекотание стало саундтреком этого идеального дня.
Амелия бежала по краю лавандового поля, и ей казалось, что она парит. Под босыми ногами мягко пружинила тёплая, потрескавшаяся от зноя земля, а бесчисленные фиолетовые соцветия касались ее ладоней, оставляя на коде пьянящий, пряный аромат. Он был повсюду — в воздухе, который она вдыхала полной грудью, на ее губах, в прядках волос, выбившихся из свободного узла. Ей было двадцать семь, и вся жизнь лежала перед ней, как это бесконечное, уходящее к самому горизонту фиолетовое море. Она чувствовала каждый мускул своего сильного, молодого тела, каждый вздох, каждый ликующий удар сердца — быстрый, как трепет крыльев колибри.
Она замедлила бег, запрокинула голову и закружилась на месте, раскинув руки, позволяя солнцу заливать лицо жидким золотом, а миру — превращаться в ослепительный, ароматный калейдоскоп синего неба, изумрудной зелени и лиловых волн.
— Ты похожа на ту самую девочку из «Звуков музыки», — раздался сзади ее любимый, немного насмешливый голос, сорвавший ее с небес на землю. — Только вместо альпийских лугов — ферма в графстве Кент, и вместо трапеции — лаванда!
Она остановилась, запыхавшаяся, с растрёпанными ветром волосами цвета спелой пшеницы, и обернулась. Лука стоял на краю поля, прислонившись к старой, покосившейся от времени деревянной калитке. В его руках болталась пара ее изящных летних сандалий, которые она скинула ещё у машины, едва завидев это фиолетовое великолепие. Он смотрел на неё с той самой улыбкой, которая делала его строгие, восточноевропейские черты лица — высокие скулы, прямой нос, серьёзный лоб — невероятно мягкими и молодыми.
— А что, разве это не лучше? — рассмеялась она, подбегая к нему и чувствуя, как земная энергия бьёт из-под ее пят. — Здесь пахнет в миллион раз интереснее! Альпы пахнут снегом и высотой, а здесь… здесь пахнет счастьем. Настоящим, простым, земным. Солнцем, мёдом, пылью и лавандой. Я могу это понюхать, а однажды, может быть, даже смогу это нарисовать. Перенести сам запах на холст.
— Пахнет туристами и дорогим лавандовым мылом из сувенирных лавок, — парировал он, но глаза его смеялись, выдавая всю глубину его наслаждения этим моментом.
— Фу, какой ты циник и сноб! — она игриво толкнула его в плечо, забрала у него сандалии, но обувать их не стала. — Ты, литератор, должны бы понимать! Вы же все про метафоры и ощущения. Ты просто не умеешь чувствовать момент, растворяться в нем. Вот прямо сейчас, Лука. Закрой глаза.
Он послушно зажмурился, подняв лицо к солнцу, и она на мгновение залюбовалась им: таким твёрдым и таким уязвимым одновременно.
— И что я должен чувствовать? Кроме того, что мои веки стали прозрачными и все вокруг красное?
— Все! — она вдохнула полной грудью, закрывая свои глаза, чтобы вести его за собой. — Слышишь? Пчелы гудят. Их здесь тысячи, и каждая занята своим важным делом. Где-то далеко, за холмом, кричит ястреб. А ветер… он шепчет что-то по-своему, перешёптывается с каждым цветком, с каждым стеблем. И солнце… оно не просто светит. Оно тёплое, тяжёлое, как медленный, густой сироп. Его можно почти потрогать. Я хочу это запомнить. Все до последней песчинки, до последней пылинки в воздухе. Чтобы однажды… написать это. Не картину. А само ощущение этого дня. Этого поля. Нас здесь. Чтоб любой, кто на нее посмотрит, почувствовал вот это… вот это щемящее, пронзительное счастье — просто быть живым и быть здесь.
Она открыла глаза и увидела, что он смотрит на неё уже не с насмешкой, а с тем глубоким, внимательным выражением, которое обычно появлялось у него, когда он читал по-настоящему гениальную рукопись. Выражением человека, который увидел всю вселенную в одной капле росы.
— Ты это сделаешь, — сказал он просто и твердо, без тени сомнения. — Ты сможешь перенести на холст даже ветер и запах. Я в этом не сомневаюсь ни секунды. В этом твой дар, Амелия. Ты не видишь мир, ты его чувствуешь. И заставляешь чувствовать других.
Они нашли уединённое местечко под разлапистой одинокой яблоней на краю поля, с которой уже начинали осыпаться первые, ещё зелёные, но налитые соком яблоки. Сели на землю, прислонившись спинами к шершавой, теплой от солнца коре. Амелия запустила пальцы в густую, прохладную траву, ощущая ее упругость и живительную силу. Где-то в ветвях щебетала невидимая птица.
— Знаешь, о чем я сейчас думаю? — тихо спросила она, глядя, как тени от листьев танцуют на его загорелых коленях.
— О том, как бы уговорить меня купить тебе весь ассортимент той самой лавки с мылом, чтобы потом месяцами вся наша квартира пахла этим полем? — предположил он, разминая затёкшую ногу.
— Нет, — она улыбнулась и качнулась, прижавшись плечом к его плечу. — Я думаю о будущем. О нашем. Вот о таком… только ещё больше, ещё полнее, ещё глубже.
Она помолчала, собираясь с мыслями, пытаясь облечь в слова то огромное, тёплое, почти неподъемное чувство, что переполняло ее.
— Я представляю себе дом. Не в центре Лондона, где слышен гул машин и ночью светят фонари. Где-нибудь здесь, в деревне, или в Суффолке, или в Корнуолле у океана. С большими, до пола окнами, в которые будет заглядывать сирень, и с настоящим садом. Не просто с клумбами, а с настоящим, большим садом, где можно заблудиться. И чтобы в этом саду бегали наши дети. Двое. Мальчик и девочка.
Она говорила, и картина оживала перед ней, такая яркая и реальная, что сердце сжималось от нежности и лёгкого, щекочущего страха.
— Девочка — вся в меня, упрямая, с вечно перепачканной в краске или земле мордашкой, с вечно спутанными волосами и с кисточкой в руках вместо соски. А мальчик — твоя копия, серьёзный такой, в очках, с книжкой под мышкой уже в пять лет. Он будет вечно за ней бегать и читать ей нравоучения.
Она замолчала, чтобы услышать стрекотание цикад и почувствовать, как его рука ложится поверх ее руки.
— И мы с тобой будем сидеть вот так же, на веранде, пить вечерний чай с мятой из нашего сада и смотреть, как они носятся по лужайке, пока солнце садится и заливает все таким же золотым светом. Ты будешь читать мне вслух что-нибудь новое, что-нибудь гениальное и неизвестное, что ты откопал в груде рукописей. А я буду делать наброски. Не для выставки, не для продажи. Просто чтобы запечатлеть этот момент. Этот совершенный, обыкновенный, самый главный момент нашей жизни. Разве это не прекрасно? Разве это не стоит того, чтобы ради этого жить?
Лука обнял ее за плечи и притянул к себе. Она прижалась щекой к его груди, слушая ровный, спокойный стук его сердца под тонкой хлопковой тканью рубашки.
— Это идеально, — его голос был тихим и глубинным, как будто доносился из самой груди. — Как будто ты прочитала мои самые сокровенные мысли. Только в моей версии мальчик всё-таки будет гонять в футбол и пачкать свои очки, а не только читать книжки. А девочка… девочка пусть будет точно такая, как ты. Непобедимая, прекрасная и вся состоящая из красок и ветра.
Они сидели молча, слушая, как шумит над головой листва, как гудят неутомимые пчелы в лаванде, как где-то далеко, на другой стороне холма, мычит корова. Мир замер в золотисто-фиолетовом мареве полдня, застыл в своём совершенстве.
— А ведь вся жизнь действительно впереди, — прошептала Амелия, закрывая глаза и чувствуя, как тепло его тела смешивается с теплом солнца. — Кажется, можно успеть абсолютно все. И славу, и признание, и эту веранду, и смех детей в саду… Всего так много, и оно такое возможное. Такое близкое. Рукой подать. Просто нужно быть достаточно смелым, чтобы протянуть руку и взять.
— Успеем, — уверенно сказал Лука, целуя ее в макушку, в самые золотистые от солнца волосы. — Мы только в начале пути, солнышко. Это наше бесконечное лето, Амелия. Оно только начинается.
Она поверила ему. Поверила так же безоговорочно, как верила в то, что солнце взойдёт завтра утром. Она улыбнулась, вглядываясь в даль, где фиолетовое поле сливалось с размытой линией горизонта. Она видела там своё будущее — яркое, чёткое, детализированное, как ее лучшие картины, бесконечно длинное и счастливое.
Она не могла знать, что это самое «бесконечное лето» уже подошло к концу, хотя оно только началось. Она не чувствовала, как где-то глубоко внутри, в самых потаённых, невидимых глазу уголках ее мозга, уже проросло и пустило свои первые, неумолимые корни семя той тихой, безжалостной зимы, что должна была наступить. И что этот идеальный, выписанный со всей тщательностью день станет ее самым главным сокровищем и самой жестокой памятью. Той самой картиной, которую она будет пытаться написать снова и снова, уже не чувствуя запаха лаванды и не видя фиолетового цвета, когда мир вокруг начнёт медленно, необратимо и неумолимо гаснуть.
«Мы думаем, что теряем воспоминания, но на самом деле мы теряем себя. По кусочку. Пока не останется лишь тишина» — эта мысль, чужая и горькая, промелькнула где-то на задворках сознания и тут же испарилась, смытая ликующим голосом цикады и теплом руки любимого человека.
Глава 2
Первая трещина
Возвращение в Лондон после двух дней, проведённых в кентском раю, было похоже на резкое погружение в прохладную, мутную воду после яркого солнца. Контраст ощущался каждой клеткой. Вместо оглушительной, наполненной лишь жужжанием пчёл и шёпотом ветра тишины — навязчивый, низкочастотный гул мегаполиса, состоящий из гудков чёрных кэбов, отдалённого рокота метро под землёй, сирен скорой помощи где-то на набережной Виктории и вечного шума шин по мокрому после утреннего дождя асфальту. Вместо пьянящего аромата лаванды и нагретой солнцем хвои — сложный, многослойный букет Лондона: запах влажного камня старых зданий, сладковатый дымок от каминов в богатых кварталах, горьковатый дух выдержанного дерева из пабов, аромат свежесрезанных цветов с лотка у входа в метро и всегда витающий где-то рядом, особенно по утрам, запах свежей выпечки и жареного бекона.
Амелия стояла у большого окна своей студии на третьем этаже, глядя, как по улице внизу спешат люди, похожие на разноцветные мазки на сером холсте. В руке она сжимала тюбик краски, словно это был амулет, связывающий ее с тем, ушедшим уже счастьем. Образы с лавандового поля были ещё ярки, почти осязаемы: тепло спины Луки под яблоней, вкус клубники, которую они купили у придорожного лотка, ощущение полного, безраздельного покоя.
С жадностью, боясь, что воспоминание вот-вот выцветет, как старая фотография, она схватилась за кисти. Она не стала сразу браться за большой холст — сначала нужно было поймать настроение, сделать быстрые, импульсивные эскизы, зафиксировать движение, игру света, то самое «ощущение».
Она решила начать с цвета. С того самого сложного, живого фиолетового, который виделся ей не чистым пигментом а смесью тысячи оттенков: сизой дымки на горизонте, золотистых бликов на бутонах, глубокой тени под листьями. Она взяла тяжёлую деревянную палитру, положила ее на привычное место у локтя, выдавила каплю ультрамарина, добавила к ней густого, как варенье, ализаринового малинового, щепотку белил…
И тут это случилось.
Пальцы ее правой руки, только что уверенно державшие шпатель, вдруг странно ослабели. Ощущение было не просто как онемение — это было похоже на то, что рука внезапно заснула, но не вся, а только кожа, самый верхний слой. Кончики пальцев стали ватными, чужими, неспособными чувствовать текстуру деревянной ручки шпателя. Инструмент выскользнул из ее ослабевшей хватки, упал на палитру с глухим стуком, размазав только что смешанную краску, а затем покатился на пол.
— Черт возьми! — вырвалось у неё раздражённо, больше от досады, чем от страха. Она стала с силой разминать пальцы, пощипывать их. Онемение постепенно отступало, сменившись противным, колющим чувством, словно руку отсидела. «Циркуляция, — строго сказала она себе. — Надо чаще разминаться. Слишком много работаю в одной позе».
Она наклонилась, чтобы поднять шпатель, и ее взгляд упал на только что выдавленную, ещё не тронутую каплю кобальтового синего. Яркую, идеально круглую, густую.
И тогда мир перекосился.
Цвет зашевелился. Нет, это было не похоже на мимолётную иллюзию в поле. Это было нечто физическое, пугающее. Капля синего вдруг начала пульсировать, как живое, трепещущее сердце. Её края расплывались и снова сжимались, но с каждым ударом она становилась все ярче, интенсивнее, превращаясь в крошечное, слепящее синее солнце, готовое прожечь сетчатку. От неё расходились волны, искажая пространство — дерево палитры плыло, ее собственные пальцы казались отдалёнными и чужими, этикетки на тюбиках с краской расплывались в нечитаемые пятна. В глазах резко заломило, в висках застучала тупая, нарастающая боль.
Амелия резко зажмурилась, с силой оттолкнувшись от стола и едва не опрокинув мольберт с начатым эскизом. Она стояла, прислонившись спиной к холодной стене, дыша часто и поверхностно, как после спринтерского забега. Сердце бешено колотилось где-то в горле. Волна чистейшего, животного страха накатила на неё, сдавила горло, а затем медленно отступила, оставив после себя леденящую пустоту и полное, оглушающее недоумение.
Когда она снова открыла глаза, боясь увидеть продолжение кошмара, все было на своих местах. Палитра. Краски. Шпатель на полу. Никакой пульсации. Только капля кобальта смотрела на неё своим обычным, ясным и спокойным цветом.
— Переутомление, — прошептала она, и голос ее прозвучал хрипло и неубедительно даже для ее собственных ушей. — Нервы. Надо отвлечься. Обязательно отвлечься.
Она налила себе большую кружку крепкого чая с бергамотом — напиток, который она всегда ассоциировала с уютом и безопасностью, — стараясь не смотреть на палитру, и вышла на маленький, уставленный горшками с геранью балкон. Лондон жил своей неукротимой жизнью. Внизу по мостовой с шипением проехал ярко-красный двухэтажный автобус, брызги из-под его колец блестели на внезапно выглянувшем солнце. Прохожие спешили по своим делам, поднимая воротники пальто против резкого порывистого ветра
