Власть земли
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Власть земли

А. Зарин
Власть земли

Из энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона

(т. XXX А, СПб., 1900)

СМУТНОЕ ВРЕМЯ. Конец XVI и начало XVII в. ознаменованы в русской истории смутой. Начавшаяся вверху, она быстро спустилась вниз, захватила все слои московского общества и поставила государство на край гибели. Смута продолжалась с лишком четверть века — со смерти Иоанна Грозного до избрания на царство Михаила Федоровича (1584–1613). Продолжительность и интенсивность смуты ясно говорят о том, что она явилась не извне и не случайно, что корни ее таились глубоко в государственном организме. Но в то же время Смутное время поражает своею неясностью, неопределенностью. Это — не политическая революция, так как оно началось не во имя нового политического идеала и не привело к нему, хотя нельзя отрицать существования политических мотивов в смуте; это — не социальный переворот, так как опять-таки смута возникла не из социального движения, хотя в дальнейшем развитии с нею сплелись стремления некоторых слоев общества к социальной перемене. «Наша смута — это брожение больного государственного организма, стремившегося выйти из тех противоречий, к которым привел его предшествовавший ход истории и которые не могли быть разрешены мирным, обычным путем» <…>

Главных противоречий, которые вызвали Смутное время, было два. Первое из них было политическое, которое можно определить словами профессора Ключевского: «московский государь, которого ход истории вел к демократическому полновластию, должен был действовать посредством очень аристократической администрации»; обе эти силы, выросшие вместе благодаря государственному объединению Руси и вместе работавшие над ним, прониклись взаимным недоверием и враждой.

Второе противоречие можно назвать социальным: московское правительство вынуждено было напрягать все свои силы для лучшего устройства высшей обороны государства к «под давлением этих высших потребностей приносить в жертву интересы промышленного и земледельческого классов, труд которых служил основанием народного хозяйства, интересам служилых землевладельцев», последствием чего явилось массовое бегство тяглого населения из центров на окраины, усилившееся с расширением государственной территории, годной для земледелия. Первое противоречие явилось результатом собирания уделов Москвой. Присоединение уделов не носило характера насильственной, истребительной войны. Московское правительство оставляло удел в управлении прежнего его князя и довольствовалось тем, что последний признавал власть московского государя, становился его слугой. Власть московского государя, по выражению Ключевского, становилась не на место удельных князей, а-над ними; «новый государственный порядок являлся новым слоем отношений и учреждений, который ложился поверх действовавшего прежде, не разрушая его, а только возлагая на него новые обязанности, указывая ему новые задачи». Новое княжеское боярство, оттеснив старинное боярство московское, заняло первые места по степени своего родословного старшинства, приняв только очень немногих из московских бояр в свою среду на равных с собою правах.

Таким образом вокруг московского государя образовался замкнутый круг князей-бояр, которые стали вершиной его администрации, его главным советом в управлении страной. Власти прежде правили государством поодиночке и по частям, а теперь стали править всей землей, занимая положение по старшинству своей породы. Московское правительство признало за ними это право, поддерживало даже его, способствовало его развитию в форме местничества и тем самым впадало в вышеуказанное противоречие.

Власть московских государей возникла на почве вотчинного права. Великий московский князь был вотчинником своего удела; все жители его территории были его «холопами». Весь предшествовавший ход истории вел к развитию этого взгляда на территорию и население. Признанием прав боярства великий князь изменял своим старинным традициям, которых в действительности не мог заменить другими.

Первый понял это противоречие Иоанн Грозный. Московские бояре были сильны главным образам своими земельными родовыми владениями. Иоанн Грозный задумал произвести полную мобилизацию боярского землевладения, отняв у бояр их насиженные родовые удельные гнезда, предоставив им взамен другие земли, чтобы порвать их связь с землей, лишить их прежнего значения. Боярство было разбито; на смену его выдвинулся нижний придворный слой. Простые боярские роды, как Годуновы и Захарьины, захватили первенство при дворе. Уцелевшие остатки боярства озлоблялись и готовились к смуте.

С другой стороны, XVI в. был эпохой внешних войн, окончившихся приобретением громадных пространств на востоке, юго-востоке и на западе. Для завоевания их и для закрепления новых приобретений потребовалось громадное количество военных сил, которые правительство набирало отовсюду, в трудных случаях не брезгуя услугами холопов. Служилый класс в Московском государстве получал в виде жалованья землю в поместье — а земля без рабочих рук не имела никакой ценности. Земля, далеко отстоявшая от границ военной обороны, тоже не имела значения, так как служилый человек с нее не мог служить. Поэтому правительство вынуждено было передать в служилые руки громадное пространство земель в центральной и южной частях государства. Дворцовая и черная крестьянские волости теряли свою самостоятельность и переходили под управление служилых людей. Прежнее деление на волости неминуемо должно было разрушаться при мелком помещении. Процесс «окняжения» земель обостряется вышеуказанной мобилизацией земель, явившейся результатом гонений против боярства. Массовые выселения разоряли хозяйство служилых людей, но еще больше разоряли тяглецов. Начинается массовое переселение крестьянства на окраины. В то же время крестьянству открывается для переселения громадная площадь заокского чернозема. Само правительство, заботясь об укреплении вновь приобретенных границ, поддерживает переселение на окраины.

В результате к концу царствования Грозного выселение принимает характер общего бегства, усиливаемого недородами, эпидемиями, татарскими набегами. Большая часть служилых земель остается «впусте»; наступает резкий экономический кризис… В этом экономическом кризисе идет борьба за рабочие руки. Выигрывают более сильные — бояре и церковь. Страдательными элементами остается служилый класс и еще больше крестьянский элемент, который не только потерял право на свободное землепользование, но при помощи кабальной записи, ссуд и вновь возникшего института старожильства начинает терять и свободу личную, приближаться к крепостному. В этой борьбе вырастает вражда между отдельными классами — между крупными владельцами-боярами и церковью, с одной стороны, и служилым классом — с другой. Тягловое население таит ненависть к угнетающим его сословиям и, раздражаясь против государственных помещений, готово к открытому восстанию; оно бежит к казакам, которые уже давно отделили свои интересы от интересов государства. Один только север, где земля сохранилась в руках черных волостей, остается спокойным во время наступающей государственной «разрухи».

Смута. В развитии смуты в Московском государстве исследователи различают обыкновенно три периода: династический, во время которого происходит борьба за московский престол между различными претендентами (до 19 мая 1606 г.); социальный — время классовой борьбы в Московском государстве, осложненной вмешательством в русские дела иностранных государств (до июля 1610 г.); национальный — борьба с иноземными элементами и выбор национального государя (до 21 февраля 1613 г.).

Со смертью Грозного (18 марта 1584 г.) сразу открылось поприще для смуты. Не было власти, которая могла бы остановить, сдержать надвигавшееся бедствие. Наследник Иоанна IV, Федор Иоаннович, был не способен к делам правления; царевич Дмитрий был еще в младенческих летах. Правление должно было попасть в руки бояр. На сцену выдвигалось боярство второстепенное — Юрьевы, Годуновы, — но сохранились еще остатки и князей-бояр (князья Мстиславский, Шуйские, Воротынские и др.).

Вокруг Дмитрия-царевича собрались Нагие, родственники его по матери, и Бельский. Сейчас же по воцарении Федора Иоанновича Дмитрия-царевича отослали в Углич <…>

Дворцовая смута привела Годунова к регентству, к которому он стремился. Соперников у него после падения Шуйских не было. Когда в Москву пришла весть о смерти царевича Дмитрия, по городу пошли слухи, что Дмитрий убит по приказанию Годунова <…> Во всяком случае роль, выпавшая на долю Годунова, была очень трудна: надо было умиротворить землю, надо было бороться с указанным выше кризисом <…>

Но, конечно, Годунов не мог разрешить тех противоречий, к которым привел Россию весь ход предшествовавшей истории. Он не мог и не желал явиться успокоителем знати в политическом кризисе: это было не в его интересах. Иностранные и русские писатели отмечают, что в этом отношении Годунов явился продолжателем политики Грозного. В экономическом кризисе Годунов стал на сторону служилого класса, который, как это обнаружилось при дальнейшем развитии смуты, был одним из самых многочисленных и сильных в Московском государстве. Вообще положение тяглецов и гулящего люда при Годунове было тяжелое. Годунов хотел опереться на средний класс общества — служилый люд и посадских. Действительно, ему удалось при их помощи подняться, но не удалось удержаться.

В 1594 г. умерла царевна Феодосия, дочь Федора. Сам царь был недалек от смерти. Есть указания, что еще в 1593 г. московские вельможи рассуждали о кандидатах на московский престол и намечали даже австрийского эрцгерцога Максимилиана. Это указание очень ценное, так как рисует настроение боярства. В 1598 г. скончался Федор, не назначив наследника. Все государство признало власть вдовы его Ирины, ко она отказалась от престола и постриглась. Открылось междуцарствие. Было 4 кандидата на престол: Ф. Н. Романов, Годунов, князь Ф. И. Мстиславский и Б. Я. Бельский. Шуйские занимали в это время приниженное положение и не могли явиться кандидатами. Самым серьезным претендентом, по мнению Сапеги, был Романов, самым дерзким — Бельский. Между претендентами шла оживленная борьба. В феврале 1598 г. был созван собор. По своему составу и характеру он ничем не отличался от других бывших соборов, и никакой подтасовки со стороны Годунова подозревать нельзя; наоборот, по составу своему собор был скорее неблагоприятен для Бориса, так как главной опоры Годунова — простых служилых дворян — на нем было мало, а лучше и полнее всего была представлена Москва, то есть те слои аристократического дворянства московского, которые не особенно благоволили к Годунову. На соборе, однако, царем был избран Борис; но уже вскоре после избрания бояре затеяли интригу.

Из донесения польского посла Сапеги видно, что большая часть московских бояр и князей, с Ф. Н. Романовым и Бельским во главе, задумали посадить на престол Симеона Бекбулатовича. Этим объясняется, почему в «подкрестной записи», данной боярами после венчания Годунова на царство, говорится, чтобы им не хотеть на царство Симеона.

Первые три года царствования Годунова прошли спокойно, но с 1601 г. пошли неудачи. Наступил страшный голод, который продолжался до 1604 г. и во время которого погибло иного народу. Масса голодного населения разбрелась по дорогам и стала грабить. Стали ходить слухи, что царевич Дмитрий жив.

Все историки согласны в том, что в появлении самозванца главная роль принадлежала московскому боярству. Может быть, в связи с появлением слухов о самозванце стоит опала, постигшая сначала Бельского, а затем и Романовых, из которых наибольшей популярностью пользовался Федор Никитич. В 1601 г. они все были отправлены в ссылку, Федор Никитич был пострижен под именем Филарета. Вместе с Романовыми были сосланы их родственники: князья Черкасские, Ситские, Шестуновы, Карповы, Репины.

Вслед за ссылкою Романовых стали свирепствовать опалы и казни. Годунов, очевидно, искал нитей заговора, но ничего не находил. А между тем озлобление против него усиливалось. Старое боярство (бояре-князья) понемногу оправлялось от гонений Грозного и станови лось во враждебные отношения к царю неродовитому.

Когда самозванец перешел через Днепр, настроение Северской Украины и вообще юга как нельзя больше благоприятствовало его намерениям. Вышеуказанные экономический кризис согнал на рубежи Московского государства толпы беглецов: их ловили и неволею записывали в государеву службу; они должны были покоряться, но сохраняли глухое раздражение, тем более что их угнетали службою и десятинной пашней на государство… Таким образом, горючий материал был готов. Набранный из беглецов служилый люд да отчасти и боярские дети Украинской полосы признали самозванца.

После смерти Бориса бояре-князья в Москве стали против Годуновых, и последние погибли. Самозванец с торжеством направился к Москве. В Туле его встретил цвет московского боярства — князья Василий, Дмитрий и Иван Шуйские, князья Мстиславский и Воротынский. Тут же в Туле самозванец показал боярам, что им с ним не жить: он их принял очень грубо, «наказываше и лаяше», и во всем давал предпочтение казакам и прочей мелкой братье.

Самозванец не понял своего положения, не понял роли боярства, и оно сейчас же стало действовать против него. 20 июня самозванец приехал в Москву, а уже 30 июня состоялся суд над Шуйскими. Таким образом, не прошло и 10 дней, как Шуйские подняли уже борьбу против самозванца. На этот раз они поспешили, но скоро у них нашлись союзники. Первым примкнуло к боярам духовенство, а за ним последовал и торговый класс. Подготовка восстания началась в конце 1605 г. и тянулась полгода. 17 мая 1606 г. до 200 бояр и дворян ворвались в Кремль, и самозванец был убит.

Теперь во главе правления очутилась старая боярская партия, которая и выбрала в цари В Шуйского. «Боярско-княжеская реакция в Москве» (выражение С. Ф. Платонова), овладев политическим положением, возвела на царство своего родовитейшего вожака. Избрание на престол В. Шуйского произошло без совета всей земли. Братья Шуйские, В. В. Голицын с братьями, Ив. С. Куракин и И. М. Воротынский, сговорившись между собой, привели князя Василия Шуйского на Лобное место и оттуда провозгласили царем. Естественно было ожидать, что народ будет против «выкрикнутого» царя и что против него окажется и второстепенное боярство (Романовы, Нагие, Бельский, М. Г. Салтыков и др.), которое понемногу стало оправляться от опал Бориса.

После своего избрания на престол Василий Шуйский счел необходимым разъяснить народу, почему избран он, а не кто другой. Мотивирует он причину своего избрания происхождением от Рюрика; другими словами, выставляет тот принцип, что старшинство «породы» дает право на старшинство власти. Это — принцип старинного боярства. Восстановляя старые боярские традиции, Шуйский должен был формально подтвердить права боярства и по возможности обеспечить их. Он это и сделал в своей крестоцеловальной записи, несомненно имеющей характер ограничения царской власти. Царь признал, что он не волен казнить своих холопов, то есть отказался от того принципа, который так резко выставил Грозный и потом принял Годунов. Запись удовлетворила князей-бояр, да и то не всех, но она не могла удовлетворить второстепенное боярство, мелкий служилый люд и массу населения. Смута продолжалась.

Василий Шуйский немедленно разослал приверженцев Лжедмитрия — Бельского, Салтыкова и др. — по разным городам; с Романовыми, Нагими и прочими представителями второстепенного боярства он хотел ладить, но тут произошло несколько темных событий, которые указывают на то, что это ему не удалось.

Филарета, который был возведен самозванцем в сан митрополита, В. Шуйский думал было возвести на патриарший стол, но обстоятельства показали ему, что на Филарета и Романовых положиться было нельзя. Не удалось ему сплотить и олигархический кружок князей-бояр: он частью распадался, частью становился во враждебные отношения к царю.

Шуйский поспешил венчаться на царство, не дождавшись даже патриарха: его венчал новгородский митрополит Исидор, без обычной пышности. Чтобы рассеять слухи, что царевич Дмитрий жив, Шуйский придумал торжественное перенесение в Москву мощей царевича, причисленного церковью к лику святых; прибегнул он и к официозной публицистике. Но все было против него: по Москве разбрасывались подметные письма о том, что Дмитрий жив и скоро вернется, и Москва волновалась.

25 мая Шуйскому пришлось уже успокаивать чернь, которую поднял против него, как тогда говорили, П. Н. Шереметев.

На южных окраинах государства разгорался пожар. Лишь только там стало известно о событиях 17 мая, как поднялась Северская земля, а за нею заокские, украинные и рязанские места; движение перешло на Вятку, Пермь, захватило и Астрахань. Волнение вспыхнуло также в новгородских, псковских и тверских местах. Это движение, обнявшее такое громадное пространство, носило по разным местам разный характер, преследовало разные цели, но несомненно, что оно было опасно для В. Шуйского.

В Северской земле движение носило социальный характер и было направлено против бояр. Центром движения сделался здесь Путивль, а во главе движения стали князь Григорий Петрович Шаховской и его «большой воевода» Болотников. Движение, поднятое Шаховским и Болотниковым, совершенно отличалось от прежнего: прежде боролись за попранные права Дмитрия, в которые верили, теперь — за новый общественный идеал; имя Дмитрия было только предлогам. Болотников призывал к себе народ, подавая надежду на социальные перемены. Подлинного текста его воззваний не сохранилось, но содержание их указано в грамоте патриарха Гермогена. Воззвания Болотникова, говорит Гермоген, внушают черни «всякие злые дела на убиение и грабеж», «велят боярским холопам побивати своих бояр, и жены их и вотчины, и поместья им сулят; и шпыням и безымянникам ворам велят гостей и всех торговых людей побивати и животы их грабити; и призывают их воров к себе и хотят им давати боярство и воеводство и окольничество и дьячество».

В северной полосе городов украинных и рязанских поднялось служилое дворянство, которое не хотело мириться с боярским правительством Шуйского. Во главе рязанского ополчения стали Григорий Сунбулов и братья Ляпуновы, Прокопий и Захар, а тульское ополчение двинулось под начальством боярского сына Истомы Пашкова.

Между тем Болотников разбил царских воевод и двигался к Москве. По дороге он соединился с дворянскими ополчениями, вместе с ними подошел к Москве и остановился в селе Коломенском.

Положение Шуйского стало крайне опасным. Почти половина государства поднялась против него, мятежные силы осаждали Москву, а у него не было войск не только, для усмирения мятежа, но даже для защиты Москвы. К тому же мятежники отрезали доступ хлеба, и в Москве начался голод. Среди осаждавших обнаружилась, однако, рознь: дворянство — с одной стороны, холопы, беглые крестьяне — с другой могли мирно жить только до тех пор, пока не узнали намерений друг друга.

Как только дворянство познакомилось с целями Болотникова и его армии, оно немедленно отшатнулось от них. Сунбулов и Ляпуновы, хотя им и ненавистен был установившийся в Москве порядок, предпочли Шуйского и явились к нему с повинной. За ними стали переходить и другие дворяне. Тогда же подоспело на помощь ополчение из некоторых городов, и Шуйский был спасен.

Болотников убежал сначала в Серпухов, затем в Калугу, из которой перешел в Тулу, где засел вместе с казачьим самозванцем Лжепетром. Этот новый самозванец появился среди терских казаков и выдавал себя за сына царя Федора, в действительности никогда не существовавшего. Появление его относится еще ко времени первого Лжедмитрия. К Болотникову пришел Шаховской; они решили запереться здесь и отсиживаться от Шуйского. Численность их войска превышала 30 000 человек.

Весною 1607 г. царь Василий решил энергично действовать против мятежников; но весенняя кампания была неудачна. Наконец летом с огромным войском он лично пошел на Тулу и осадил ее, усмиряя по дороге восставшие города и уничтожая мятежников: целыми тысячами сажали «пленных в воду», то есть попросту топили. Треть государственной территории была отдана войскам на грабеж и разорение. Осада Тулы затянулась; ее удалось взять только тогда, когда придумали устроить на р. Упе плотину и затопить город. Шаховского сослали на Кубенское озеро, Болотникова — в Каргополь, где и утопили, Лжепетра повесили. Шуйский торжествовал, но ненадолго.

Вместо того чтобы идти усмирять северские города, где мятеж не прекращался, он распустил войска и вернулся в Москву праздновать победу.

От внимания Шуйского не ускользнула социальная подкладка движения Болотникова. Это доказывается тем, что он рядом постановлений задумал укрепить на месте и подвергнуть надзору тот общественный слой, который обнаружил недовольство своим положением и стремился изменить его. Изданием подобных постановлений Шуйский при знал существование смуты, но, стремясь победить ее одной репрессией, обнаружил непонимание действительного положения вещей.

К августу 1607 г., когда В. Шуйский сидел под Тулой, появился в Стародубе Северском второй Лжедмитрий, которого народ очень метко окрестил Вором. Стародубцы уверовали в него и стали помогать ему. Скоро вокруг него составилась сборная дружина из поляков, казачества и всяких проходимцев. Это не была земская дружина, которая собралась вокруг Лжедмитрия I: это была просто шайка «воров», которая не верила в царское происхождение нового самозванца и шла за ним в надежде на добычу. Вор разбил царское войско и остановился близ Москвы в селе Тушине, где и основал свой укреп ленный стан. Отовсюду к нему стекались люди, жаждавшие легкой наживы. Особенно усилил Вора приход Лисовского и Яна Сапеги.

Положение Шуйского было тяжелое. Юг не мог ему помочь; собственных сил у него не было. Оставалась надежда на север, сравнительно более спокойный и мало пострадавший от смуты.

С другой стороны, и Вор не мог взять Москвы. Оба соперника были слабы и не могли одолеть друг друга. Народ развращался и забывал о долге и чести, служа попеременно то одному, то другому.

В 1608 г. В. Шуйский послал своего племянника Михаила Васильевича Скопина-Шуйского за помощью к шведам. Русские уступили Швеции город Карелу с провинцией, отказались от видов на Ливонию и обязались вечным союзом против Польши, за что и получили вспомогательный отряд в 6000 человек. Скопин двинулся из Новгорода к Москве, очищая по пути северо-запад от тушинцев. Из Астрахани шел Шереметев, подавляя мятеж по Волге. В Александровской слободе они соединились и пошли к Москве. К этому времени Тушино перестало существовать. Случилось это таким образам: когда Сигизмунд узнал о союзе России со Швецией, он объявил ей войну и осадил Смоленск. В Тушино были посланы послы к тамошним польский отрядам с требованием присоединения к королю. Среди поляков начался раскол: одни повиновались приказу короля, другие — нет.

Положение Вора и прежде было трудное: с ним никто не церемонился, его оскорбляли, чуть не били; теперь оно стало невыносимо. Вор решился оставить Тушино и бежал в Калугу. Вокруг Вора во время его стоянки в Тушине собрался двор из московских людей, которые не хотели служить Шуйскому. Среди них были представители очень высоких слоев московской знати, но знати дворцовой — митрополит Филарет (Романов), князья Трубецкие, Салтыковы, Годуновы и др.; были и люди незнатные, которые стремились выслужиться, получить вес и значение в государстве, — Молчанов, Ив. Грамотин, Федька Андронов и пр. Сигизмунд предложил им отдаться под власть короля. Филарет и тушинские бояре отвечали, что избрание царя не дело их одних, что они ничего не могут сделать без совета земли. Вместе с тем они вошли между собой и поляками в соглашение не приставать к В. Шуйскому и не желать царя из «иных бояр московских никого» и завели переговоры с Сигизмундом о том, чтобы он прислал на московское царство своего сына Владислава.

От русских тушинцев было отправлено посольство, во главе которого стали Салтыковы, князь Рубец-Масальский, Плещеевы, Хворостин, Вельяминов — все большие дворяне — и несколько человек низкого происхождения. 4 февраля 1610 г. они заключили с Сигизмундом договор, выясняющий стремления «довольно посредственной знати и выслужившихся дельцов». Главнейшие его пункты следующие: 1) Владислав венчается на царство православным патриархом; 2) православие должно быть почитаемо по-прежнему; 3) имущество и права всех чинов остаются неприкосновенными; 4) суд совершается по старине; законодательную власть Владислав разделяет с боярами и Земским собором; 6) казнь может быть совершена только по суду и с ведома бояр; имущество близких виновного не должно подвергаться конфискациям; 6) подати собираются по старине; назначение новых делается с согласия бояр; 7) крестьянский переход запрещается; 8) людей высоких чинов Владислав обязан не понижать невинно, а меньших должен повышать по заслугам; выезд в другие страны для науки разрешается; 9) холопы остаются в прежнем положении. Анализируя этот договор, мы находим: 1) что он национальный и строго консервативный, 2) что он защищает больше всего интересы служилого сословия и 3) что он несомненно вводит некоторые новшества; особенно характерны в этом отношении пункты 5, 6 и 8.

Между тем Скопин-Шуйский с торжеством 12 марта 1610 г. вошел в освобожденную Москву. Москва ликовала, с великой радостью приветствуя двадцатичетырехлетнего героя. Ликовал и Шуйский, надеясь, что дни испытания кончились.

Но во время этих ликований Скопин внезапно умер. Пошел слух, что его отравили. Есть известие, что Ляпунов предложил Скопину «ссадить» Василия Шуйского и самому занять престол, но Скопин отверг это предложение. После того как об этом узнал царь, он охладел к племяннику. Во всяком случае смерть Скопина разрушила связь Шуйского с народом.

Над войском стал воеводой брат царя, Дмитрий, совершенно бездарная личность. Он двинулся на освобождение Смоленска, но у деревни Клушино был позорно разбит польским гетманом Жолкевским. Жолкевский ловко воспользовался победой: он быстро пошел к Москве, по дороге овладевая русскими городами и приводя их к присяге Владиславу. К Москве же поспешил из Калуги и Вор. Когда в Москве узнали об исходе сражения при Клушине, поднялся «мятеж велик во всех людях — подвизашася на царя». Приближение Жолкевского и Вора ускорило катастрофу. В свержении с престола Шуйского главная роль выпала на долю служилого класса, во главе которого агитировал Захар Ляпунов. Немалое участие принимала в этом и дворцовая знать, в том числе Филарет Никитич. После нескольких неудачных попыток противники Шуйского собрались у Серпуховских ворот, объявили себя советам всей земли и «ссадили» царя.

Москва очутилась без правительства, а между тем оно ей было нужно теперь больше, чем когда-либо: с двух сторон ее теснили враги. Все сознавали это, но не знали, на ком остановиться. Ляпунов и рязанские служилые люди хотели поставить царем князя В. Голицына; Филарет, Салтыковы и прочие тушинцы имели другие намерения; высшая знать, во главе которой стояли Ф. И. Мстиславский и И. С. Куракин, решила подождать.

Правление было передано в руки боярской думы, состоявшей из семи членов. «Седмочисленные бояре» не сумели взять власть в свои руки. Они сделали попытку собрать Земский собор, но она не удалась. Боязнь Вора, на сторону которого становилась чернь, заставила их впустить в Москву Жолкевского, но он вошел только тогда, когда Москва согласилась на избрание Владислава.

27 августа Москва присягнула Владиславу. Если избрание Владислава и не было совершено обычным путем, на настоящем Земском соборе, то тем не менее бояре не решились на этот шаг одни, а собрали представителей от разных слоев государства и образовали нечто вроде Земского собора, который признали за совет всей земли. После долгих переговоров обеими сторонами был принят прежний договор с некоторыми изменениями: 1) Владислав должен был принять православие; 2) вычеркнут был пункт о свободе выезда за границу для наук и 3) уничтожена была статья о повышении меньших людей. В этих изменениях видно влияние духовенства и боярства. Договор об избрании Владислава был отправлен к Сигизмунду с великим посольством, состоявшим почти из 1000 лиц: сюда входили представители почти всех сословий. Очень вероятно, что в посольство вошла большая часть членов «совета всей земли», избравшего Владислава. Во главе посольства стояли митрополит Филарет и князь В. П. Голицын. Посольство не имело успеха: Сигизмунд сам хотел сесть на московский престол. Когда Жолкевский понял, что намерение Сигизмунда непоколебимо, он оставил Москву, понимая, что русские не примирятся с этим. Сигизмунд медлил, старался застращать послов, но они не отступали от договора. Тогда он прибегнул к подкупу некоторых членов, что ему и удалось: они уехали из-под Смоленска подготовлять почву для избрания Сигизмунда, но оставшиеся были непоколебимы. В то же время в Москве «седмочисленные бояре» потеряли всякое значение: власть перешла в руки поляков и новообразовавшегося правительственного кружка, изменившего русскому делу и предавшегося Сигизмунду. Этот кружок состоял из Ивана Михайловича Салтыкова, князя Ю. Д. Хворостинина, Н. Д. Вельяминова, М. А. Молчанова, Грамотина, Федьки Андронова и многих других. Таким образом, первая попытка московских людей восстановить власть кончилась полной неудачей: вместо равноправной унии с Польшей Русь рисковала попасть в полное подчинение к ней. Неудавшаяся попытка навсегда положила конец политическому значению бояр и боярской думы. Как только русские поняли, что ошиблись в выборе Владислава, как только увидели, что Сигизмунд не снимает осады Смоленска и обманывает их, национальное и религиозное чувство начало пробуждаться. В конце октября 1610 г. послы из-под Смоленска прислали грамоту об угрожающем обороте дел; в самой Москве патриоты в подметных письмах раскрывали народу истину. Все взоры обратились на патриарха Гермогена: он понял свою задачу, но не сразу мог взяться за ее исполнение.

После штурма Смоленска 21 ноября произошло первое серьезное столкновение Гермогена с Салтыковым, который пытался склонить патриарха на сторону Сигизмунда; но Гермоген еще не решался призвать народ на открытую борьбу с поляками. Смерть Вора и распадение посольства заставили его «повелевати на кровь дерзнути» — и во второй половине декабря он начал рассылать по городам грамоты. Это было открыто, и Гермоген поплатился заточением.

Призыв его, однако, был услышан. Первым поднялся из Рязанской земли Прокопий Ляпунов. Он стал собирать войско на поляков и в январе 1611 г. двинулся к Москве. К Ляпунову шли земские дружины со всех сторон; даже тушинское казачество пошло на выручку Москвы под начальством князя Д. Т. Трубецкого и Заруцкого.

Поляки после битвы с жителями Москвы и подошедшими земскими дружинами заперлись в Кремле и Китай-городе. Положение польского отряда (около 3000 чел.) было опасное, тем более что и запасов у него было мала Сигизмунд не мог ему помочь, он сам был не в силах покончить со Смоленском. Ополчения земские и казацкие соединились и обложили Кремль, но между ними сразу пошла рознь. Тем не менее рать объявила себя советам земли и стала править государством, так как не было другого правительства.

Вследствие усилившейся розни между земцами и казачеством решено было в ионе 1611 г. составить общее постановление. Приговор представителей казачества и служилых людей, которые составляли главное ядро земского войска, очень обширен: он должен был устроить не только войско, но и государство. Высшая власть должна принадлежать всему войску, которое именует себя «всею землею»; воеводы — только исполнительные органы этого совета, сохраняющего за собой право их смещения, если они будут плохо вести дела. Суд принадлежит воеводам, но казнить они могут только с одобрения «совета всей земли», иначе им грозит смерть. Затем очень точно и подробно урегулированы дела поместные. Все пожалования Вора и Сигизмунда объявлены не имеющими значения. Казаки «старые» могут получать поместья и становиться, таким образом, в ряды служилых людей. Далее идут постановления о возвращении беглых холопов, которые именовали себя казаками (новые казаки), прежним их господам; в значительной степени стеснялось своеволие казаков. Наконец, было учреждено приказное управление по московскому образцу.

Из этого приговора ясно, что собравшаяся под Москву рать считала себя представительством всей земли и что на совете главная роль принадлежала земским служилым людям, а не казакам. Этот приговор характерен еще и тем, что свидетельствует о значении, которое понемногу приобретал служилый класс. Но преобладание служилых людей было непродолжительно; казаки не могли быть солидарны с ними. Дело кончилось убийством Ляпунова и бегствам земщины. Надежды русских на ополчение не оправдались: Москва осталась в руках поляков, Смоленск к этому времени был взят Сигизмундом, Новгород — шведами; вокруг Москвы расположились казаки, которые грабили народ, бесчинствовали и готовили новую смуту, провозгласив сына Марины, жившей в связи с Заруцким, русским царем.

Государство, по-видимому, гибло; но поднялось народное движение на всем севере и северо-востоке Руси.

На этот раз оно отделилось от казачества и стало действовать самостоятельно. Гермоген своими грамотами влил одушевление в сердца русских. Центром движения стал Нижний. Во главе хозяйственной организации был поставлен Минин, а власть над войском вручена была князю Пожарскому.

В марте 1612 г. ополчение двинулось к Ярославлю, чтобы занять этот важный пункт, где скрещивалось много дорог и куда направились казаки, встав открыто во враждебное отношение к новому ополчению. Ярославль был занят; ополчение простояло здесь три месяца, потому что надо было «строить» не только войско, но и землю; Пожарский хотел собрать собор для выбора царя, но последнее не удалось. Около 20 августа 1612 г. ополчение из Ярославля двинулось под Москву. 22 октября был взят Китай-город, а через несколько дней сдался и Кремль. По взятии Москвы грамотою от 15 ноября Пожарский созвал представителей от городов, по 10 человек, для выбора царя. Сигизмунд вздумал было идти на Москву, но у него не хватило сил взять Волок, и он ушел обратно. В январе 1613 г. съехались выборные. Собор был один из самых многолюдных и наиболее полных: на нем были представители даже черных волостей, чего не бывало прежде. Выставлено было четыре кандидата: В. И. Шуйский, Воротынский, Трубецкой и М. Ф. Романов. Современники обвиняли Пожарского, что и он сильно агитировал в свою пользу, но вряд ли это можно допустить. Во всяком случае, выборы были очень бурные. Сохранилось предание, что Филарет требовал ограничительных условий для нового царя и указывал на М. Ф. Романова как на самого подходящего кандидата. Выбран был действительно Михаил Федорович, и несомненно ему были предложены те ограничительные условия, о которых писал Филарет: «предоставить полный ход правосудию по старым законам страны; никого не судить и не осуждать высочайшею властью; без собора не вводить никаких новых законов, не отягчать подданных новыми налогами и не принимать самомалейших решений в ратных и земских делах». Избрание состоялось 7 февраля, но официальное объявление было отложено до 21-го, чтобы за это время выведать, как примет народ нового царя. С избранием царя кончилась смута, так как теперь была власть, которую признавали все и на которую можно было бы опереться. Но последствия смуты продолжались долго: ими, можно сказать, наполнен весь XVII в.

Часть первая
Пленная Русь

Глава I
Калуга в 1611 году{1}

Всю ночь проговорил князь Трубецкой со своими гостями, боярином Тереховым-Багреевым и дворянским сыном Андреевым, и ни до чего не договорились они друг с другом. Весеннее солнышко взошло, бросило свои лучи в трапезную горницу князя и осветило задумчивые лица троих молодых людей. Они сидели за столом с кубками в руках, но видно было, что не бражничали они всю ночь и не в веселье встретили утро.

Да и мало кому было веселья в эту тяжелую пору 1611 года. Этот год являлся едва ли не центральным в периоде Смутного времени. Польский король Сигизмунд{2} громил Смоленск, «тушинский вор» бежал из Тушина в Калугу и, встреченный там лаской, собирал войско и готовился к походу на Москву. Русским блеснула радостная надежда в лице героя Скопина-Шуйского{3}. Разгоняя врагов, скрепляя союз русских, прошел он по разоренной земле и, освободив Москву, вошел в нее, чтобы оттуда соколом ударить на разорителей, но нежданная смерть скосила его, а с ним и надежды на свободу Руси.

Слабый, бездеятельный царь Василий Шуйский сидел в Москве, трепеща и за престол, и за жизнь свою, а тем временем воры и самозванцы со своими приспешниками раздирали Русь, сквернили ее и заливали кровью. И растерянный народ не знал даже, где искать правды от обидчиков: ходил он и к царю Шуйскому, и к королю Сигизмунду, и к «калужскому вору», и к атаману Заруцкому{4}. Все разоряли Русь. Жадные ляхи, литвины, казаки, татары, всякий сброд с понизовой вольницы, как вороны, клевали и рвали Русь. Воевода литовский Сапега{5}, атаман Заруцкий, гетманы Рожинский, Зборовский, Казановский кровью и бесчестием отмечали каждый свой шаг по бедной Руси.

Русь гибла; только немногие еще верили в ее несокрушимость, и их вера живила сердца истинных россиян. К таким немногим принадлежали и рязанские дворяне братья Ляпуновы{6}. Со смертью Скопина они загорелись непримиримой ненавистью к Шуйскому и решили сами составить ополчения для освобождения земли Русской. Во все стороны они разослали своих гонцов. И вот на долю молодого Терехова-Багреева с Андреевым выпало ехать в Калугу и уговорить князя Трубецкого отложиться[1] от «вора» Но ни до чего они не договорились.

Между ними воцарилось тяжелое молчание, которое наконец прервал Терехов, глухо спросив князя:

— Так, значит, и надеяться на тебя не надо?

— Поймите, — заговорил князь, — да я сам о нашей родине думаю. Сядет на престол московский Дмитрий Иванович…

— Вор и самозванец! — пылко перебил его Андреев.

— Пусть вор, а ежели его народ всей землей признает, то и вора царем сделает. И сядет, говорю я, он на престол московский, и сейчас все замирится. А он поляков так же, как мы, не любит.

— А кругом поляки.

— Не говори! Посмотри, сколько наших вокруг него: вот я, а со мной и казаки, и татары, и князья Раструхановы, и боярин Гордеев, и Рубец-Масальский, и Сиверюковы, да мало ли! А ляхи только с Сапегой, да и те Марии Юрьевны ради!

— Маринки-безбожницы!

— Эх, боярин! — усмехнулся князь. — Словно от слов что делается! А ссориться нам с вами нечего. Здоровье ваше!

Он встал и, осушив кубок, опрокинул его над своей головой. Терехов и Андреев сделали то же.

— Ссориться не надо, а больно везти такие вести к Прокопию Петровичу! — ответил Терехов.

— А ты его, боярин, моими словами ульсти!

Терехов покачал головой, а Андреев даже сплюнул.

Князь засмеялся, сверкнув белыми зубами.

— Ну, хорошо, — сказал он, — там видно будет, а пока что не соснуть ли нам малость? Ишь, как солнце поднялось; всю ночь прокалякали, а в полудень надо беспременно при царе быть! У нас бой назначен на площади!

— Суд? — спросил Андреев.

— Нет, так, потешный. Вы посмотрите. Оно занятно, и царя увидите… А пока что поспать!

Он хлопнул в ладоши и, когда пришел отрок, велел проводить гостей в опочивальню, а сам медленно пошел в свою горницу.

Отрок повел гостей по узким переходам на другую половину дома и оставил их в большой горнице, где стояло несколько застланных постелей. Он отрывисто поклонился и вышел.

Терехов и Андреев остались одни и тотчас легли в постели, но заснуть не могли. Разговор с князем взволновал их. Значение «калужского вора» сразу увеличилось в их глазах и внушило им смутное опасение.

А время шло. Город проснулся, и до них с улицы доносились крики, голоса, топот конских копыт и бряцанье оружия. Андреев встал.

— Нет, не заснуть! — сказал он. — Пойдем лучше посмотрим, будет хоть что-нибудь рассказать.

Терехов тотчас согласился. Они оделись и вышли.

Узкая улица была полна народу, но на них никто не обратил внимания. В это время в Калуге на каждом шагу можно было встретить как польского рыцаря, так запорожца, казака и русского воина.

В то время, к которому относится наш рассказ, Калуга была едва ли не интереснейшим из городов русских. «Тушинский вор», напуганный буйным Рожинским и шляхтой, убежал в Калугу, куда за ним последовал и Трубецкой с казаками, и основал там свою резиденцию, превратившись в «вора калужского». Часть русских бояр, еще ранее бежавших из Тушина, звала «вора» в Калугу.

И действительно, этот город для его воровских замыслов был наиболее удобен. Расположенный на Оке, он с юга был защищен ею, с востока его защищали высокие холмы и непроходимая чаща леса, а с запада — тоже холмы и речка Ячейка. Находясь в котловине, будучи окружен водой и лесом, этот город являлся Богом устроенной крепостью. Но еще, помимо того, он был особенно удобен для воровских целей самозваного царька и его приспешницы Марины.

Калуга была в то время порубежным городом. «Вору» надо было собирать войска, и туда тянулись и порубежники, буйная вольница, шел и казак, и литвины, и всякий жадный до наживы. Войско быстро комплектовалось: основой явились местное стрелецкое войско, казаки Трубецкого да беглые бояре со своими отрядами; затем из Тушина пришла к «вору» часть поляков, скоро явился Ян Сапега со своим четырехтысячным войском и стал во главе всех поляков и литовцев; пришли хищные киргизы; и вот через четыре месяца после бегства из Тушина «вор» снова почувствовал свою силу.

Как царь московский, он окружил себя боярами, стольниками, окольничими[2], стрельцы были его телохранителями; пышные выходы, церковные ходы, обеды, забавы и игрища — все увидела Калуга. Только не радовались калужане. Поляки с казаками своевольничали, содержание двора ложилось тяжелой повинностью на город, и обыватель только почесывался, глядя на царское великолепие пришлого «вора».

Терехов и Андреев немало дивились, ходя по городу. Они были в северной его части, у главных ворот, где стояли русские и казаки князя Трубецкого как верный оплот, так как с севера «вор» устроил искусственную защиту.

— Одначе, смотри, как все торопятся куда-то. Эй! — остановил Андреев прохожего. — Скажи на милость, куда это все идут волной?

Молодой парень ухмыльнулся и сказал:

— Известно куда! На площадь! Ныне царь там потеху устроить приказал. Биться будут! — И он ускорил шаги и замешался в общую толпу.

— Идем и мы! — потащил Андреев приятеля.

— Дорогу, гей! Сторонись! — раздались крики, отчасти заглушенные топотом коней.

Народ в ужасе бросился в сторона и прижался к домам. Андреев с Тереховым тоже едва успели отскочить, как мимо них промчались всадники в золотых шлемах, в легких кольчугах, с кривыми саблями у стремян. Впереди них в красном кунтуше[3] проскакал видный, полный поляк.

— Ишь, вскачь едут по такой улице! — сказал Аццреев с упреком.

Стоявший рядом с ним мещанин с рыжей бородой ответил:

— Сам Сапега! Он хоть народ дави — полное право имеет.

По мере того как Андреев с Тереховым приближались к площади, толпа все сгущалась. Вскоре они вошли в нее и стали уже пробираться, теснясь и толкаясь.

Был яркий весенний полдень. Солнце грело с синего неба и весело освещало приодетую толпу, в которой больше всего преобладал военный элемент, хотя виднелись и мещанский кафтан, и купецкая шапка, и серый зипун.

— Едут, едут! — пронеслось вдруг в толпе, и все разом хлынули сперва направо, потом налево.

Терехов с Андреевым, стиснутые, рванулись вперед и сразу очутились у цепи, огораживавшей место. В ту же минуту их оглушил звон литавр и бубнов, и они увидели «вора», подъезжавшего к месту забавы с пышной свитой.

Царек ехал на высокой черной лошади; рядом с ним по правую руку ехала Марина, а по левую — его шут и наперсник Кошелев. Следом за ними ехали Варвара Пржемышловская, подруга Марины, рядом с Сапегой, а там князья Трубецкой, Теряев, Раструхановы и бояре. Впереди шли шестнадцать стрельцов, расчищая дорогу, с боков шли музыканты, а шествие замыкала свита из польских всадников, казаков, киргизов и русских воинов.

Не доезжая круга, «вор» сошел с коня и направился к своему месту. Под пышным балдахином, на возвышении, стояли два высоких кресла на алом сукне, а подле них — два низких табурета; несколько поодаль, ниже кресел, были расположены полукружием с боков табуреты.

«Вор» поднялся на возвышение и сел в кресло, рядом с ним по правую руку села Марина.

— Этого-то и зовут царем? — шепнул Андреев Терехову. — Тьфу!

И правда, кроме дорогого костюма, в «воре» ничего не было царского. Невысокого роста, полный, с одутловатым лицом, он не имел ничего величественного. Толстый нос, мясистые губы, причем нижняя губа опускалась книзу, придавали ему вид слабого, безвольного пьяницы, каким он и был на самом деле.

Его безобразие еще увеличивалось от контраста с Мариной и ее подругой. Хотя заботы и тревоги наложили на лицо красавицы Марины, урожденной Мнишек, свою печать, но она все еще была настолько прекрасна, что Ян Сапега забывал свою гордость и тщеславие в ее присутствии.

Терехов испуганно толкнул своего друга.

— Дурень! Разве здесь можно говорить такое? — сказал он и вдруг побледнел. — Смотри, смотри!

Андреев увидел, как ниже на табуреты садились польские паны и киргизы, а русские вкруг становились подле и сзади царька.

— Ничего не вижу!

— А там! — Терехов указал пальцем.

Андреев увидел молодого красивого человека с черной бородкой в пышном дорогом костюме. На нем была золотая проволочная кольчуга, надетая поверх серебряного нагрудника. Шлем со стрелкой покрывал его голову, и богатая перевязь от меча, вся усыпанная яхонтами, украшала его высокую грудь.

— Князь Теряев! — сказал Андреев и с удивлением спросил: — Да разве не в Москве он?

— Вот видишь. У нас говорили, что он ушел в Тушино. А князь Огренев за него свою Ольгу прочит! — ответил Терехов, и при этом его глаза сверкнули.

Андреев знал, что еще в Рязани Терехов полюбил Ольгу Огреневу, и она его, да поперек их дороги стал сам отец, проча ей Теряева. Он сочувственно вздохнул и хотел утешить своего друга, но тут снова загремели бубны и два бирюча[4], выйдя на круг, стали кричать:

— Кто хочет царя-батюшку потешить, выходи! Припасен у нас боец-удалец, охота ему свои руки порасправить, царю-батюшке свою удаль выказать. Кто хочет, выходи.

В то же время на огороженное цепью место вышел стрелец, сбросил с себя кафтан и шапку и, поклонившись царю, медленно стал ходить по арене. Это был действительно богатырь. Он оправил свою рубаху, подтянул кушак и хвастливо крикнул:

— Выходи, не бойсь! Насмерть не зашибу, а царь-батюшка рублем подарит!

— Кто хочет, выходи! — повторяли бирючи.

Наконец из толпы выделились два парня. Один из них легко перескочил через ограду и, бойко поклонившись царю и народу, помолившись на видневшийся собор, снял свой кафтан с шапкой и стал надевать рукавицы.

Царек подал знак, и бойцы стали друг против друга шагах в шести.

Начался бой, но со второго же удара бойкий паренек упал на землю с лицом, облитым кровью. Второго постигла та же участь.

— Довольно! — произнес царек.

Бойца сменили борцы. На арене боролись русские крест-накрест, киргизы на поясах. Потом тянулись на палках.

Терехов и Андреев ничего не видели. Первый не спускал взора со своего соперника, ненавистного ему Теряева-Распояхина, а второй — с лица Варвары Пржемышловской. Оно было прекрасно. Снежной белизны, с ярким румянцем, с горячими, как звезды, глазами, оно отражало все перипетии борьбы, происходившей на арене.

— Ишь, — шептал про себя Андреев, — если бы не еретичка…

Царек оглянулся назад и что-то проговорил; в ту же минуту князь Теряев отделился от свиты и медленно сошел вниз, а вышедшие бирючи снова закричали:

— Именитый болярин князь Теряев-Распояхин желает царя-батюшку боем на мечах потешить. Если есть охочий дворянский сын иль боярский сын, болярин или князь, пусть на клич отзовется!

Андреев не успел оглянуться, как Терехов уже очутился за оградой и принял вызов, сказав:

— Не хочешь ли со мной, князь, потешиться?

Князь взглянул на него и побледнел, но улыбка тотчас вернула ему самообладание. Он узнал Терехова и понял его злобу.

— Что же! — ответил он. — Ты — боярин, и мне с тобой биться не бесчестье. А что же ты царю не поклонишься?

Терехов отошел, будто не слыша его, и вынул меч. Он был одет в панцирь, и на его голове был железный шлем; силу в себе он чувствовал такую же, как ненависть, и ему не страшен казался меч Теряева.

Тот обернулся к царьку и сказал:

— Дозволишь, царь, наказать мне рязанского слетка?

Царек кивнул головой.

— Так берегись, эй! — крикнул Теряев, стремительно нападая на Терехова.

Но тот приготовился к нападению и легким движением отстранил меч. Мечи зазвенели.

Андреев замер, следя за боем, и, словно разделяя его волнение, замерла вся толпа. Все как-то сразу поняли, что этот бой не для потехи царя, а для личной мести и должен окончиться смертью.

Вдруг все вскрикнули. Меч Теряева опустился и поднялся, орошенный кровью. Терехов пошатнулся, но тотчас оправился и быстрым натиском напал на противника. Мечи снова скрестились. Теряев вдруг припал на одно колено, готовясь нанести удар снизу, но в ту же минуту меч со звоном вылетел из его рук, Терехов быстрым ударом ноги повалил его наземь и нагнулся над ним.

— Бей! — раздалось в разъяренной толпе, но в ту же минуту стрельцы по приказанию царька бросились на Терехова, обезоружили его и быстро поставили пред царевым местом.

Толпа рванулась за ним, оборвала цепь и окружила царское место. Царек выпрямился в кресле, видимо взволнованный, и спросил Терехова:

— Кто ты и откуда, что хотел нашего верного слугу убить? Зачем сюда приехал, наш ли ты слуга?

— Я — боярин рязанский Терехов-Багреев; приехал сюда к куму своему, князю Трубецкому; тебе не слуга, а убить хотел Теряева, как и он убил бы меня.

— И теперь убьет, только не мечом, а веревкой, и не сам, а через слуг своих, — прохрипел царек.

— В твоей власти. На то у тебя сила!

— Взять! — заорал царек, топая ногами.

Стрельцы подбежали к Терехову. В это мгновение выступил князь Трубецкой. Его лицо побледнело, когда он заговорил:

— Царь, это — мой гость и не по чести мне будет, если ты его казни предашь. Ведь он тебя боем тешил.

— Это не был потешный бой!

— Однако смотри: Теряев без ссадины, а у этого все латы в крови.

Марина взяла царька за руку и промолвила:

— И что скажут про нас, если мы станем своих бояр казнить? Придет время — и он будет нашим верным слугой.

Царек смутился, его глаза вдруг потухли, и он даже согнулся в своем кресле.

— Ну вот, ну вот! — заговорил он плаксиво. — Разве я — царь? Иди вон, иди с глаз моих, супротивник! — крикнул он Терехову.

В ту же минуту кто-то с силой потянул Терехова и повлек его из толпы. Он очнулся и увидел Андреева, но раньше пред ним мелькнуло искаженное злобой лицо князя Теряева.

— Ну вот и дождался! Чуть на виселицу не угодил! — с укором сказал Андреев.

— Только зачем они не дали мне убить его! — злобно воскликнул Терехов.

— Ах ты Господи, а он свое несет! Пойдем, пойдем, дурень! — И, выговаривая ему, Андреев повлек его по улицам к дому князя Трубецкого.

Глава II
Любовь

Солнце уже сошло с полудня, когда берегом Оки крупной рысью скакали из Калуги Терехов и его друг. На Терехове был блестящий шлем с наличником и шишаком, легкая кольчуга рубашкой висела на плечах и короткий меч в зеленых ножнах бился у стремени; Андреев был одет проще: на его голове был кожаный шлык[5], кафтан с высоким воротом не был прикрыт кольчугой, и длинный меч без ножен брал не остротой лезвия, а тяжестью кованого железа. Но, несмотря на разность костюмов, а следовательно, и состояний, они были искренними друзьями и товарищами.

— Не дело замыслил, Петр, — продолжал свои уговоры Семен Андреев. — Князь Теряев-Распояхин донес о нас «вору»; сапежинцы уже ищут нас; поймают — кола не миновать. А мы без пути шатаемся.

— Дурень, — ответил Терехов. — Тем лучше, что мы в другую сторону поехали. Они погнались за нами в другой след.

— Да ворочаться-то нам надо через Калугу!

— Объедем ее, дадим крюка. Да что, если бы мне через брюхо «вора» пролезть надо было, и тогда для Ольги пошел бы на это. Ты ведь у нас фалалей[6], где тебе понимать любовь мою! — Он улыбнулся как бы своим мыслям и снова заговорил: — И в Калугу-то я вызвался ехать только ради нее! Вспомнить только, когда князь Огренев жил под Рязанью, как любились мы! Так нет, накрыл! Из-за меня под Калугу съехал с нею. А я и тут!

— С чего ты не полюбился ему так?

— А вот поди! Отец мой, вишь, расстриге[7] служил, Маринке-еретице в Самбор подарки возил, ну а я-то чем виноват, скажи на милость? Вот князюшка-то Теряев-Распояхин, которого Огренев моей Олюшке в мужья прочил, хуже: к «вору» на службу пошел, из злобы на меня и нас выдал!

— Далеко ехать-то?

— Недалече теперь, рощу проехали. Я в Калуге-то подробно разузнал, где его вотчина. Вот тоже! Гордый-гордый, а натуру несет этому «вору». Теперь у него для них пиво варят. — Он приостановился, взглянул на небо, с которого словно скатывалось солнце, и сказал: — Одначе припустим!

Скоро на косогоре, на самом берегу реки, показалась усадьба князя Огренева-Сабурова с высокими теремами, резными коньками на острых крышах и расписными воротами. Сбоку, вниз по косогору к реке и в другую сторону, раскинулся огромный сад, обнесенный высоким частоколом.

— Вот и приехали, — сказал Андреев с доброй усмешкой. — Теперь что же делать будем? Али прямо к князю?

— Чтобы он собаками затравил? — усмехнулся Терехов. — Нет! Вот что. Ты тут останься, жди меня до зари. Не дождешься — поезжай в Рязань, а я… эх, да где наше не пропадало! Ну, а теперь поцелуемся.

Андреев насильно улыбнулся:

— Ишь, на свиданье идет, а похоронную песню тянет. Ну, поцелуемся.

Они слезли с коней и крепко обнялись. Потом Терехов сел на коня и поехал в объезд усадьбы. Андреев смотрел, пока он не скрылся, потом расседлал коня, отошел в сторону под купу лип, достал мешок и, перекрестившись, начал закусывать. Потом он завернулся в свой кафтан, накинул на ноги попону, положил голову на седло и примостился заснуть.

Но сон бежал его глаз. Сперва Андреев тревожился за своего друга, но мысль о его удали и находчивости успокоила его. Потом он мысленно представил себе свидание и наконец вспомнил упрек Терехова, вспыхнул и тревожно заворочался.

Правда, не уродила его мать таким, чтобы при взгляде на него замирало девичье сердце, но не был же он и уродом. Разве ничего не значат богатырский рост и такая сила, что даже Захар Ляпунов пред ними гнется, когда они в шутку борются? Его скуластое лицо так заросло волосами, что и не разобрать его некрасивых черт, а серые глаза, большие и добрые, так порой светятся, что, пожалуй, могут добраться до самого сердца. А все же не написано ему на роду узнать мед любви! И он горько задумался о своей бесталанной доле.

А пока он так думал, Терехов с риском попасть в руки гневного князя Огренева искал свидания с любимой девушкой.

Он недаром провел время в Калуге. Исполняя поручение Ляпунова, он всюду наводил справки о князе Огреневе и его жизни, а тут, на его счастье, из княжеской вотчины в Калугу привез пиво хитрый дворовый мужичонка. Терехов успел купить его преданность и услуги и теперь объехал княжью усадьбу и там, на самых задах ее, несколько раз крикнул кречетом. Не успел он после этого сойти с коня, как подле него уже стоял мужичонка, Федька Беспалый, и, шепелявя, сказал ему:

— Все, честной господин, уготовил, как есть, все. Ужо скажешь спасибо! Собак-от на другую сторону отвел, у калитки замок сбил, а потом мамушку уговорил. Той-то уж сам заплатишь. Кочевряжится она, а как сказал, что боярин с Рязани, затряслась даже; и кажиную ночь я тебя, честной господин…

— Ну, брось молоть! — остановил его Терехов. — Веди скорее!

Федька низко поклонился и осторожно пошел вдоль забора. Терехов взял в левую руку за узду коня, правую положил на поясной нож и пошел за ним. Шагов через сто Федька остановился и раскрыл маленькую калитку.

— Пожди, господин, я знак подам! — сказал он и хотел войти в калитку, но Терехов остановил его:

— Слушай, если ты подвох мне делаешь, знай, с живого тебя кожу сниму, а если заслужишь — наградить сумею! Ну, иди!

Федька исчез. Терехов притаился за калиткой. В ночной тишине раздался жалобный плач, а за ним раскатистый смех филина. Терехов вздрогнул.

Федька вдруг вырос пред его глазами.

— Теперь иди в калитку, — зашептал он, — и сейчас вправо. Малинник по забору, так им и иди. Увидишь скамейку — сядь и жди! Коня-то дай, я поберегу его.

Терехов уже не слышал слов Федьки. Бросив поводья в его руки, он вошел в калитку и чуть не побежал по узкой дорожке, забыв всякую осторожность. Кольчуга звякала, шишак сверкал при лунном блеске, и голова ясно вычерчивалась над кустами малины.

Он остановился у скамьи, но сесть не мог от волнения. Все пережитое ожило снова. Там, под Рязанью, сколько душных летних ночей провел он с Ольгой под охраной чуткой Маремьянихи; сколько нежных речей было сказано, сколько жарких поцелуев было дано, там он услышал ее тихое «люблю», там поменялся с нею кольцом. Что-то здесь?

— Петя! — словно вздох донесся до него.

Он обернулся и протянул руки. Пред ним стояла Ольга.

Ярче звезд горели ее глаза, бледнее луны было ее прекрасное лицо с восторженной улыбкой на губах. Черные косы оттягивали ее голову.

— Ольга моя! Счастье!

Девушка упала на грудь своего милого, и их губы сомкнулись.

— А ты не очень горлань: «Ольга!» — услышал он визгливый голос и увидел старую Маремьяниху, Ольгину мамку. — Вот услышит сторож, да пустит пса, да поднимет шум, тогда и будет «Ольга»!..

— Милая ты моя! Здравствуй, и ты! — весело сказал Терехов. — Стой, не так! И тебя поцелую!

— А ну тя! — вырвалась Маремьяниха из его рук. — Ты лучше не прохлаждайся. У нас времени всего до петухов. В ту пору князь после петухов по дому ходит. Вдруг нас встрянется! Ахти мне с вами! — И она ворча уселась на скамью.

Терехов обнял Ольгу и пошел с нею по дорожке.

Все, что случилось с ними со дня нежданной разлуки, они рассказали друг другу чуть ли не день в день; в бессвязном лепете снова клялись любить друг друга и каждый свой шаг запечатлевали поцелуем.

— Никому не отдам тебя! — жарко воскликнул Терехов. — Согласится твой отец! Постой, скоро мы Русь повыметем, поляков прогоним, «вора» изведем, да и Шуйского взашей. А там выберем царя, и не я буду, если он сам не зашлет к отцу твоему сватов.

— Пошли Господи! — сказала Ольга. — А я… видит Бог мое сердце, слышит он мою клятву, что никому не отдамся, окромя тебя, мой сокол ясный. Убью себя лучше!

— Зачем и думать это! — испуганно остановил ее Терехов и закрыл ее губы поцелуем.

— Страшно мне без тебя! — сказала она. — Князь Теряев отцу грозит, требует, чтобы он обещание исполнил, не то он силой заставит, а потом… вот еще что было! Здесь раз… пошла я с девушками в поле, на берег. Вдруг охота, поляки едут. Мы бежать, а они окружили нас и ловить стали. Только один, видно — важный, схватил мою руку, нагнулся с коня и поднять меня хотел. Я — рваться. Тут батюшка помощь выслал. Поляк говорит: «Жизни лишусь, если тебя не добуду, полюбил тебя!» Я рванулась и бежать от него.

— Ну?

— И все. А только я его, гуляючи в саду, через забор не один раз видела, и говорят, что у нас все здесь поляки бродят!.. Страшно мне, ой страшно. — И Ольга прижалась к Терехову. — Они все такие своевольные!

— У твоего отца народа много — не посмеют из терема взять. А гулять далеко остерегайся!

— Светы мои! — подошла к ним мамка. — Да что же это? Петухи орут, я платком машу им, а они хоть бы что! Пора, пора, батюшка, и не проси! Ну, прощайся, лебедушка!

— Мамушка, еще немножко!

— Ни-ни-ни!..

Ольга кинулась на шею Терехову и замерла на мгновение. Он крепко обнял ее и несчетно поцеловал. Старуха мамка торопила.

Вдруг раздался стук в доску, залаяла собака.

— Иди, иди, сторож дозором пошел! — испуганно заговорила Маремьяниха.

Терехов еще раз поцеловал Ольгу и бросился к калитке. Как тяжело ему было расставаться с нею так спешно! И на сколько времени? Может, навсегда! Он побоялся даже обернуться, чтобы не увидеть милую, не вернуться к ней, а она стояла, закрыв лицо руками, и ее грудь вздымалась и от слез разлуки, и от радости мимолетного свидания.

Терехов вышел за калитку, сунул Федьке рубль и отъехал от сада.

Горечь разлуки мало-помалу смягчилась, когда он мгновение за мгновением восстановил свидание с Ольгой. Грустные мысли отошли, он всем своим существом чувствовал силу, молодость и любовь, способную вдохновить его на подвиг. Ему ли думать о смерти? Нет, ради Ольги он один справится со всеми врагами и одолеет всякое препятствие. Он гордо, уверенно усмехнулся, поправился в седле и, тронув стременем коня, поехал рысью.

В отдалении заржал конь Андрея. Терехов выехал на поляну. Его друг приподнялся и всматривался в освещенную даль.

— Я, я, не бойсь! — весело сказал Терехов, подъезжая.

Андреев быстро встал.

— И не до зари даже! — ответил он. — Ну, значит, и дальше!

Он протяжно свистнул. Послушный конь подбежал к нему, и Андреев стал седлать его.

— Стой! — остановил его Терехов. — Я же и не отдохнул даже!

— Ге! — ответил Андреев. — Отдохнешь в пути!

— Ну, ин быть по-твоему! Куда же поедем?

— А на село! Там возьмем лодку, переедем! Тем берегом обойдем Калугу, снова через реку и — домой! Ну, садись!

Андреев вскочил на коня, Терехов тоже, и они поехали на княжескую вотчину. При помощи того же Федьки Беспалого Терехов достал лодку, и они поплыли через широкую Оку, держа в поводах коней. Два мужика дружно гребли, правя лодку наперерез течению.

— Что, братцы, тяжело приходится? — спросил Андреев.

— Это с чего?

— С Калуги? От поляков да казаков?

— Жартуют[8], что говорить! — ответил рыжий мужик. — Да все же не очень, потому царь близко, да вот…

— Какой царь? — перебил с негодованием Андреев. — Он — «вор»! Кто выбирал его?

— Нешто разберешь теперь, господин, кто — царь? — возразил мужик. — Ноне их и не сосчитать. Опять, говорят, объявился новый. А нам что делать? Коли не признаешь, тебя на кол, с тебя кожу снимут, огнем спалят.

— Что говорить! — перебил рыжий мужик. — Теперь что эти Сапегины псы по Руси делали, а казаки с антихристом Заруцким али полячье это! К нам один монах приходил, так рассказывал. И-и! У нас еще, слава Богу, всего одного Ерему зарубили, да девка у нас тут, дурашливая такая была, Афросиньюшка. Так ту поляки на охоте собаками затравили. Только и всего!

Лодка толкнулась в берег. Терехов и Андреев вышли и сели на коней. Озябшие кони понеслись.

— Страшное время, страшное время! — со вздохом сказал Андреев, когда кони угомонились.

— Пожди! — задумчиво ответил Терехов, — Пройдет оно. Дай оправиться. А то ведь мы еще до памяти не — дошли. Гляди, едва оправляться стали, и Скопин помер. Опять печаль и уныние. А теперь Ляпуновы поднялись снова. Пожди!

— Ах! — воскликнул Андреев. — Да только и жду! И уж заплатим мы казакам и ляхам за все их добро! И будут же они нас помнить, псы стервенелые!

— Да, сберемся все, разом поднимемся и пойдем. Ведь их горсть против нас. Смотри, сколько ляхов под Смоленском, и король с ними, а Шеин{7} держится! Так если все-то мы враз поднимемся, что будет?

Они ехали до рассвета, продолжая мечтать о том времени, когда Русь очистится вся от врагов и успокоенный народ снова вернется в свои разрушенные дома, охраняемый всей землей избранным царем.

А в это время, разметавшись на своей девичьей постели, грезила без сна взволнованная Ольга. Она, как и Терехов, тоже восстанавливала каждый миг прошедшего свидания, вспоминая каждое слово, взгляд, движение. Настанет время, мечтала она, и они будут вместе.

— Мамушка, — тихо позвала она.

Старуха проснулась и спросила спросонья:

— А? Что, лебедка?

— Загадай ты мне, скоро ли я…

— Тьфу! С нами крестная сила! Спи, срамница! Ишь что задумала. На ночь, и слова такие: черного тревожить! Свят, свят, свят!

— Разве нельзя, мамушка?

— Говорю, спи! Христьяне только под Крещенье гадают да под Ивана Купала, вот что! А то на-ко! Ох, Господи, и откуда у тебя мысли такие! Спи!

— Я тогда на звездочках гадать буду! — мечтательно сказала девушка. — Звездочка будет падать, а я скажу, чего хочу. Оно и исполнится.

Глава III
Старый князь

Старый князь Огренев-Сабуров был ровесником и другом Бориса Годунова при грозном царе Иване Васильевиче; только в то время, как Годунов жил при дворце, стараясь ладить и с Малютой{8}, и с худоумным царевичем Федором{9}, и с грозным царем, князь Сабуров славил царя оружием в битвах с Литвой, Ливонией и шведами. Грозный царь отличал князя, в мирное время удерживая его при дворце, но князь не любил наглой опричнины, не выносил переходов от убийства к молитве и искал покоя в богатой вотчине под Рязанью со своей женой. Умер грозный царь, и князь, уговариваемый Годуновым, переселился в Москву и стал советником Годунова, как в царствование Федора, так и его, Бориса. Трудная была роль для прямодушного князя в последние годы этого несчастного царствования, когда на народ посыпались бедствия голода, мора и пожара, а сам царь Борис, мучимый подозрительностью, обратился в тирана. Но горечь службы князя смягчала страстная любовь к дочери Ольге. Из Польши пришел первый самозванец. Вспомнил князь свои походы и вышел в бранное поле. Но измена Басманова сразу окончила войну, и возмущенный князь торопливо уехал в свою вотчину, гнушаясь всеми, кто поклонился Лжедмитрию и его изуверке-жене Марине. Страшные майские дни 1606 года он пережил у себя дома, раз — поневоле — съездил в Москву поклониться Шуйскому и окончательно отрешился от мира.

В течение этого времени Бог взял у князя Огренева жену, и он всю свою душу положил на любовь к дочери. Росла она умницей и красавицей, и радовалось отцовское сердце. Присмотрел он и жениха для нее, молодого князя Теряева-Распояхина, с отцом которого он делил ратные успехи. Молодой князь Теряев служил при Василии Шуйском и отличился под Тулой, склонив Болотникова к сдаче. Радовался на него Огренев, но скоро тучи заслонили горизонт тихой радости.

В душную летнюю ночь вышел старый князь в сад и нечаянно накрыл в нем целующихся молодых любовников — свою дочь Ольгу и боярского сына Терехова-Багреева! Хищным соколом он налетел на них и схватил дочь за косу.

— В терем, негодница! — закричал он не своим голосом. — Эй, девки! Кто есть?

Мамка Маремьяниха в страхе обежала весь сад и, будто из терема, засеменила ногами, а дура сенная девка Матрешка выскочила на зов и с ревом повалилась в ноги князю.

— Прости, князь милостивый! Невдомек нам было! Просто по малину вышли!

— Вон! — заревел князь. — В избу! На тягле заморю, гадину! А ты, старая, — обратился он к мамке-старухе, — чего глядишь, на то ли стоишь при ней! Веди Ольгу в терем!..

— Князь, дозволь слово вымолвить, — глухо произнес Терехов.

До сей минуты он стоял растерянный, смущенный и гневный, чувствуя, что пойман, как вор, тогда когда его сердце и душа были полны самых честных, самых возвышенных чувств.

— Пожди малость! — грозно ответил князь и снова обратился к мамке: — Глаз с нее не спускай! За порог шага сделать не давай! Да сбери то, что любо, из рухляди и в дорогу готовься. Завтра уедем!

Дрожащая мамка повела Ольгу к дому, сзади них с громкими причитаниями поплелась Матрешка.

Князь с грозной усмешкой обратился к Терехову:

— Ну, что же сказать хотел? Хочешь поведать, что забор не высок, замки не крепки, что сам, дескать, вору потакал? Так, что ли?

— Не вор я, князь, и негоже тебе говорить такое, — ответил молодой человек дрогнувшим голосом, — а полюбилась мне твоя дочь пуще жизни, и я ей люб. Собирался к тебе я сватов заслать, да вот и слу…

— Ты? Ко мне сватов? Ты? К князю Огреневу? Щенок ты паршивый! Отец твой у расстриги на посылках служил, в ногах его валялся, крест ему целовал, а ты ко мне сватов! Иди! Да спеши, а то прикажу собак спустить, подлый выродок, девичий вор!

Терехов схватился за пояс, где торчал у него длинный нож, но опомнился, низко опустил голову и пошел вон из сада.

Закручинился он, но его кручина стала еще злее, когда неделю спустя потянулся длинный обоз Огренева из Рязани в далекую вотчину под Калугу. А где та вотчина, Терехов и узнать не мог, как не мог напоследок взглянуть на Ольгу…

Старый князь Огренев встревожился. Страх за свою честь охватил его, и он тотчас послал на Москву гонца звать Теряева-Распояхина к себе под Калугу.

«Обвенчаю их поспешнее, — думал он, — и успокоюсь. А то одной тревоги не оберешься. Где усмотреть старому пастуху за молодой козой?»

С нетерпением ждал он своего гонца из Москвы, но тот нагнал его лишь по дороге в Калугу.

Лицо князя просияло, но скоро стало темнее тучи, когда он услышал вести от своего гонца.

— Когда же будет? — спросил он. — Отдал грамоту?

Гонец поклонился князю и вынул из-за пазухи его грамоту.

— Прости, князь, — ответил он, — назад твоя грамота! Князь Теряев-Распояхин от царя Василия Ивановича отложился и перешел на службу в Тушино, к тому царю.

Огренев, как на пружине, выпрямился в седле.

— Врешь, холоп, род Теряева не знает измены. Его деды и отец лили кровь за своих царей. Откуда возьмется такой выродок? Где он? Ты видел его? Проехал в Тушино?

— Прости, князь, — ответил гонец, — Тушина нет уже — его сожгли поляки. «Вор» бежал, теперь сидит в Калуге, и с ним ли князь, того никто не ведает. Говорят, князь Трубецкой с ним и еще много князей и бояр.

Князь резко осадил коня. Отрешившись от света, он мало знал положение дел и даже не представлял себе размеров той смуты, которая охватила Русь. А теперь вдруг он слышит ко всему, что «вор» сидит в Калуге, там, куда он едет.

«Судьба, — усмехнулся он, но не велел сворачивать. — Пусть будет что будет, — решил он, — а этот изменник, собака, будь от меня проклят!»

На его лице отразилось страдание. Любил он сына своего друга, как родного, решил свадьбу его со своей дочерью, а теперь разом оборвал эти струны. Велика была боль его сердца, но разом она и кончилась.

Огренев приехал в свою калужскую вотчину, исправил усадьбу и зажил тихой жизнью помещика, не радуя себя даже отъезжим полем.{10}

Его старый слуга Силантий Мякинный не узнал своего князя. С первого похода до этих дней был он неразлучен с князем, рядом с ним он рубился в сечах; не раз спасал его от смерти, не раз и князь платил ему тем же; каждую мысль привык поверять ему князь, а теперь вдруг закручинился, заперся в усадьбе, ровно медведь в берлоге, и ему даже слова не бросил. Не выдержал такого состояния Силантий и запил — и чем сильнее пил, тем храбрее становился. Наконец он однажды преградил князю путь в сенях и упал ему в ноги:

— Смилуйся над слугой твоим! Сам ты меня боевым товарищем звал, из одной миски хлебали, одной чаркой делились, плечо о плечо рубились. Каждую думу свою поверял ты мне. Открой и теперь свою думу. Силы нет! Дома все словно при покойнике ходят; княжна плачет в тереме, девки ревут, мамка охает. Слуги твои громко слово сказать боятся. Что случилось, князюшка?

— Встань, — приветливо сказал Огренев, — иди в мою горницу.

И там поведал он ему свое горе. Проклял он названого сына, а теперь кается; хочется ему самому повидать его, поговорить с ним: может, одумается. А как сделать, того не знает. Да и в Калуге ли он? Может, сложил уже в бою свою голову?

— Батюшка, князь! — воскликнул Силантий. — Да на что ж у тебя Мякинный, верный раб?! Пиши письмецо и шли меня. К самому нечистому на рога пойду, не токмо к «вору» в берлогу!

Князь порывисто обнял Силантия.

— Душу мою от тяготы избавил! Готовь коня и скачи. Никакого письма не надо. Скажи: «Князь здесь и тебя зовет!» Пусть беспременно приедет! Скачи сейчас же. До Калуги сорок верст. Времени тебе — один день!

Силантий спешно вышел, а поздно за полночь вернулся домой и прямо прошел к князю. Его лицо было хмуро и строго. Ничего не ответил он на расспросы князя, а сказал только, что Теряев-Распояхин будет у него не позже как завтра.

А видел он в Калуге много. Видел такое, что его сердце повернулось, болея о родине. Видел он площадь, на которой в ряд стояло до двадцати колов, а на них корчились люда, все русские; видел виселицу и дыбы; видел, как казак тащил за волосы девицу по улице и как два поляка, положив образ на колени заместо стола, играли на нем в кости. Видел и молодого князя Теряева, пьяного, разгульного, с размалеванной девкой на коленях.

И действительно, Теряев-Распояхин приехал на следующий день к Огреневу. Он въехал на двор на буланом аргамаке, с двумя челядинцами, соскочил у самого крыльца и, подойдя к князю, весело воскликнул:

— Здравствуй, князь! Рад видеться. Как живет невеста моя, Ольга Степановна?

Старый князь резко отшатнулся от него. До последней минуты он надеялся на примирение, а теперь его сердце разом оледенело. Да, несомненно, Теряев — изменник!

Русская боевая одежда сменилась на нем польской: легкий шлем с какими-то крылами, красный жупан[9] весь в шнурах. И лицо изменилось. Усы закручены в три ряда, русская борода выстрижена клином, и голова выбрита. Даже обычай русский покинул и, не уважая старости и чина, на коне, да еще с челядью, проехал до самого крыльца.

— Али в басурманы записался и русский обычай бросил, что сам с руками на меня лезешь? — горько спросил его старый князь.

Теряев отступил и спросил с усмешкой:

— Для бреха звал меня?

— Для бреха? — ответил старик. — Да есть ли стыд у тебя? Позвал я тебя как сына друга моего, как жениха дочери моей! Слышал я, что ты «вору» отдался, да не хотел верить этому. Потом подумал, что уговорить тебя смогу, а теперь вижу, что на тебя и слова тратить не след, за порог дома своего пущать негоже и от крыльца, как пса, отогнать. Мать твоя сблудила, верно, выродка, такого родив!

Теряев вспыхнул.

— Благодари Бога, Степан Иванович! — ответил он, — что стар ты и отец невесты моей, не то ответил бы за слова свои. А теперь слушай! Откуда знаешь ты, что служу я «вору»? Я его считаю за истинного царя Дмитрия Ивановича и на том крест целовал! Вот первый сказ. Почему не вор Шуйский? Нешто его народ и собор признали, а не одни бояре? И, по-моему, он вор, и не в стыде мне тому служить, кого за царя почитаю!

— А усы, борода, одежда, обычай русский где у тебя? Почему креста не положил? Да и сердце мое чует, что сам ты знаешь, что «вору» служишь.

— Ну, про усы да про бороду оставь, а что про одежду, так польский жупан ловчее носить, чем кафтан до пят, с воротником до маковки. А служу «вору» или царю, про то я знаю. Тебе же одно скажу, что люблю дочь твою и не отдам тебе назад твоего слова!

— Ты? Негодяй! — закричал князь. — Эй, слуги! Взять его, взять!

Теряев вскочил на коня и обнажил короткий меч, его челядинцы сделали то же.

— Не тронь, — насмешливо сказал он, — не то не быть добру! А теперь прощай! Спасибо на ласке, да скажи своей Ольге Степановне, чтобы ждала жениха своего! А я к тебе, князь, еще наведаюсь! Гайда! — крикнул он и помчался в ворота.

Челядинцы устремились за ним.

Князь, словно окаменев, недвижно стоял на крыльце.

Таково было свидание старого князя с нареченным зятем. Тяжело оно было, но, как тяжелая операция, сразу сняла все тревоги с сердца князя. Он повеселел даже. Повеселело и все в доме, и больше всех Ольга, когда узнала, что ненавистный ей жених уже не жених ей больше.

Глава IV
Похищение

Между тем князь Теряев-Распояхин на время обезумел от горя и злобы. Честолюбивый, железной воли и грубого сердца, он все же полюбил Ольгу, полюбил так, как любят грубые натуры, — раз на всю жизнь. Мысль, что Ольга может не принадлежать ему, приводила его в ярость.

«Если не добром, то силой, а она будет моей», — думал он, и в мыслях его рука уже поднималась на седины старого князя.

Думая так, он не знал, что у него есть здесь же, в Калуге, соперник. Про Терехова-Багреева он знал через рязанских услужников, но про поручика Яна Ходзевича, недавно прибывшего с Сапегой и высмотревшего княжну Ольгу во время своей охоты вокруг вотчины ее отца, он не мог и мыслить. В злобе на Терехова он натравил на него поляков, когда увидел его в Калуге и узнал о цели приезда, но с поляком ничего не мог сделать. А поляк уже ковал железо.

Хотя калужане и приняли «тушинского вора» как царя, но все же не могли они содержать и двор его, и все войско за свой счет. Понимали это и «калужский вор», и его военачальники, и потому во все концы России были направлены грамоты «вора» с требованиями людей, денег и довольства, а казаки и жолнеры ездили по окрестностям, добывая себе и коням продовольствие.

Побывали они и в вотчине князя Огренева-Сабурова.

Дойди слух об их пребывании до ушей князя, не дал бы он пособникам «вора» ни зерна, ни былинки, но умный и преданный Силантий не допустил ненужной и опасной ссоры. На свой риск он обещал варить пиво для сапежинцев и поставлять овес и сено для их коней.

Федька Беспалый возил каждый раз этот оброк в Калугу и умел извлекать из этого для себя пользу. Так, узнав о любви поручика Ходзевича к княжне, он, так же как и Терехову, вызвался пособить ему, устроить свидание и даже указать ему дорогу в девичий терем.

Конечно, поручик был готов на все ради этого и условился об этом с Федькой.

И дрожал же Федька от страха в темную ночь, сидя у околицы и поджидая условного сигнала, чтобы провести поручика. Ночь была черная, как грешная душа Федьки; ветер выл, как голодный зверь, Ока разбушевалась, а лес шумел так страшно от порывов ветра, что Федьке казалось, будто злые духи идут по его душу. Он уже собрался бежать в свою курную избу, как вдруг со стороны леса раздался крик кукушки. Раз, два, три! — и замолк.

Федька заплакал, как филин. Кукушка ответила снова. Федька облегченно вздохнул, его страх прошел: теперь по крайней мере он был не один среди этой бурной и темной ночи. И он засмеялся сатанинским криком филина.

Поручик Ходзевич со своим другом Феликсом Свежинским остановился у опушки леса. С ним было сорок жолнеров, этих полурыцарей, полуразбойников, которые навели ужас на всю обездоленную Русь страшным именем сапежинцев. Не было для них ничего святого, ничего страшного, не было преступления, от которого сжалось бы их сердце.

— Пойдем так, — сказал Ходзевич, — я возьму с собой десять человек и пойду с ними к терему, как поведет меня тот лайдак[10]. Ты, Феликс, с двадцатью жолнерами обойдешь спереди и ворвешься в ворота, как отворят их, а десять будут ждать. За ними пришлем, как туго станет.

— Ладно! Ладно! — ответил Свежинский. — Только не дело ты затеял. Здесь не Тушино!

— Оставь! Я без слов помогал тебе, когда ты монастырь грабил! — возразил Ходзевич и разделил свой отряд на три части. — Ну, — сказал он Свежинскому, — выезжай!

Свежинский пожал Ходзевичу руку, и его отряд бесшумно скрылся в темноте.

— А вы за мной, — сказал Ходзевич, — факелы с вами?

— С нами!

— Пусть жгут только четверо, остальные все со мной. С коней долой! Ну, кричи!

Один из жолнеров закричал кукушкой. В тишине послышался плач филина, потом смех.

— Идем! — сказал Ходзевич и, обнажив саблю, осторожно двинулся вперед.

Из темноты вынырнула человеческая фигура.

— Кто? — спросил Ходзевич.

— Я, честной господин! Слуга твой, Федька Беспалый!

— Все сделал?

— Что мог, честной господин! Калитку открыл, дорогу покажу, больше ничего не могу.

— И то ладно! Веди! — Ходзевич нетерпеливо сунул руку за пояс и вынул кошелек. — Держи, — сказал он Федьке и высыпал в его пригоршни серебряные монеты, — вот тебе! Веди!

Федька со сдержанным смехом спрятал серебро и быстро скользнул вперед. Он вел Ходзевича к той же калитке, которую месяц назад указал Терехову. Потом он ввел их в сад и тихо повел по извилистым дорожкам. В темноте черной массой выступил пред ними дом.

— Вот дверь, — указал Федька, — только заперта; лестница по ней прямо в терем!

— Стой! — остановил его Ходзевич. — Иди и отвори ворота. Еще получишь! Грабить позволю!

— Сейчас, честной господин! — И Федька скрылся.

Ходзевич подошел к двери и налег на нее плечом.

Дверь не подавалась.

— Кто сильный? — спросил он тихо. — Адам, иди, нажми дверь!

Но и под могучим плечом литвина дверь заскрипела, но не сдалась.

— Дубовая! — сказал Адам.

— Четверо, что с факелами, иди поджигать! — приказал Ходзевич, потеряв надежду прежде нападения ворваться в дом, и, отбросив осторожность, скомандовал: — Ломай дверь!

Адам в темноте разглядел качели. В одну минуту он перерубил саблей веревки, взял толстую дубовую доску и начал с товарищами бить ею в дверь, как тараном. Глухой гул пронесся по дому.

При звуках этого гула старый слуга князя Огренева Силантий вскочил и прислушался. На дворе с остервенением залаяли собаки, сторожа забили в доски, послышался лошадиный топот, и в то же время весь дом содрогнулся от ударов в дверь. Силантий схватил со стены свой меч и бросился к хозяину дома, крича:

— Князь, на нас напали, в дом ломятся. Слышишь?

На дворе раздались выстрелы.

Князь Огренев уже был на ногах и, взяв в руку меч, надевал кольчугу.

— Зови людей, всех, кто есть! — приказал он. — Раздай им мечи, бердыши, палицы, все, что найдется. Беги с ними к двери!

Силантий выбежал. Навстречу ему бросилась мамка с возгласом:

— Свет мой! К нам ломятся! Куда нам деться? Лебедушка моя как в силке бьется!

— Веди сюда, к князю! Да живей, старая! — И Силантий побежал собирать людей.

В доме набралось их до пятнадцати человек.

— К дверям! — приказал Силантий, устремляясь к терему. — Выноси княжну!

Рослый Матвей бросился наверх, сгреб княжну в охапку и побежал с нею. Она приняла его за разбойника и стала биться. В этот миг дверь со стоном треснула и распахнулась. Поляки ворвались в нее. Силантий взмахнул мечом, и один из них упал с рассеченной головой.

— Не забыл еще битвы! — крикнул Силантий и замахнулся снова.

Огромный Адам поднял дубовую доску, но в этот момент сверху раздался выстрел и Адам упал.

— Бей их! — крикнул сверху старый князь, беря в руки другое ружье. — Кто умеет стрелять, ко мне!

Матвей снес княжну, сдал ее мамке и бросился на помощь князю.

— В бой! — кричали поляки, стараясь сбить Силантия, который в узкой теремной лестнице, невидимый врагам, махал своим мечом.

— Кто может, идите к крыльцу! За мной! — закричал князь. — Ты, Силантий, держись здесь!

Несколько человек бросились за князем. У красного крыльца в двери ломился Свежинский со своими жолнерами. Они били в дверь тяжелыми камнями. Дверь стонала.

Князь поднялся наверх и открыл окно. Прямо под ним стояла куча поляков.

— Матвей, бери ружье и целься! — приказал Огренев. — Ну!

Грянуло два выстрела — и двое из осаждавших со стоном покатились по земле.

В это время князь увидел огненную змейку. Шипя и извиваясь, она лизала стены и поднималась все выше и выше. Князь побледнел. Он понял, что защита немыслима.

— Горим! — сказал, подбегая к нему, один из слуг. — Подлые ляхи подожгли нас с четырех концов!

Князь бросился назад.

— Силантий, мы горим! — закричал он. — Спаси дочь, если я умру, и помни Теряева. Это он! — И, сказав это, он с остервенением бросился к крыльцу.

Двери уже были сломаны, и поляки толпой ворвались в сени. Князь врезался в толпу. Испуганные неожиданностью, поляки не дали ему отпора и четверо друг за другом повалились на пол.

— Режь! Он один! — крикнул Свежинский.

Поляки опомнились и с криком бросились на старика. Он прислонился к столбу и сыпал удары налево и направо.

— Ах, нех тоби дьяблы! — вскрикивали изумленные поляки.

Но вот один из них подошел сзади и отсек князю руку. Меч со звоном упал на пол. В то же мгновение над головой князя сверкнули сабли, и он упал, весь иссеченный, с разбитой головой и перерубленной шеей.

Поляки потом устремились по горницам, ища добычи.

Силантий, услышав слова товарища и господина, бросился к княжне. За ним с гиком устремились разъяренные поляки. Силантий в темноте споткнулся и упал. Поляки перебежали через него.

Между тем пожар разгорался все сильнее. Зарево осветило всю окрестность. Поляки, бывшие в засаде, не выдержали, кинулись тоже в усадьбу, и ее защитники были перебиты. Поляки торопливо бегали по горницам и грабили.

Ходзевич бросился в терем, но там никого не оказалось. С проклятием он побежал по узким переходам с лесенки на лесенку, из горницы в горницу — Ольги нигде не было. Вдруг он увидел Федьку Беспалого. Почти по пояс залезши в глубокий сундук, подлый мужичонка доставал что-то со дна и болтал в воздухе ногами.

Ходзевич схватил его за шиворот и крикнул:

— Где княжна? Подай мне княжну!

Он был страшен, с лицом бледным и окровавленным. Федька затрясся. Ходзевич волок его, но Федька все-таки успел захватить один мешок с венгерскими рублями и, не выпуская его, сказал:

— Пойдем, господин, в образную, больше им некуда деться!

— Веди!

Федька спешно повел его.

— Вот! — указал он на дверь и снова устремился к дорогому сундуку, но там уже копошились поляки.

— Уйти пока до худа! — решил Федька и бросился наутек.

Ходзевич распахнул дверь. В полутемной комнате от него порывисто рванулась стройная фигура.

— Моя! — радостно воскликнул Ходзевич и поднял Ольгу на руки.

Она забилась, и в тот же момент на руке Ходзевича повисла старуха Маремьяниха, визжа что есть силы:

— Отдай, душегуб! Отдай, разбойник!

Ходзевич ударил ее коленом в живот, и она со стоном покатилась по полу.

Дым уже захватывал дыхание. Ходзевич поспешно выбежал из горницы. Старуха ползком потащилась за ним, доползла до лестницы, сорвалась и, вся избитая, выкатилась на двор.

— Кто-нибудь двое, со мной! — приказал Ходзевич. — Трех коней!

Двое жолнеров бросились впереди него.

Ходзевич выбежал на двор. Ольга взглянула на него, а так как пожар осветил его лицо, то она узнала того, кто клялся взять ее силой, вскрикнула и лишилась чувств.

Жолнеры подали коня. Ходзевич вскочил, перекинул Ольгу через седло и помчался, сопровождаемый двумя жолнерами, уже набившими свои карманы.


— Засветло еще в Калуге будем, — весело сказал поручик.

А в это время в княжеском доме, объятом пламенем, опьяненные корыстью поляки грабили, забывая об опасности быть погребенными под развалинами горящего дома.

Федька Беспалый трясущимися руками снова закапывал в землю свою кубышку, теперь уже полную до краев серебряной монетой, а Силантий, спасшийся чудом от смерти, скрылся в подвале и ждал конца разбоя.

Глава V
После погрома

В эпоху, описываемую нами, такой грубый произвол, какой проявил поляк Ходзевич по отношению к князю Огреневу, являлся малым, ничтожным делом, не имеющим большой важности. История того времени внесла на свои страницы такие картины зверств и насилия, пред которыми бледнеют наглые зверства опричнины, грубые набеги татар во время страшного ига.

Это была эпоха Смутного времени. Понизовая вольница, голодные орды бродячих черкесов, украинские казаки, поляки — все, как коршуны, жадные до добычи, стеклись на Русь и терзали ее обессиленное неурядицами тело. Имена Сапеги и казацкого атамана Заруцкого кровью вписаны на страницы нашей истории.

Когда появился «вор»-самозванец под Тушином, к нему под знамя стеклись эти казаки и поляки и потом, как зараза, расползлись по всей Руси за так называемыми стациями, или поборами. И чего они ни делали на Руси, как ни поганили ее! Врывались в монастыри и насиловали монахинь; впрягали в повозки священников и катались на них; заставляли монахов петь срамные песни и плясать; жгли и мучили женщин, да как! — продевали в их груди веревки и волокли их по дороге; разрывали детей надвое, кидали их на копья; сжигали людей живьем и всячески ругались над святынями. Богослужебные сосуды заменяли кубки для пьянства, образа служили постелями, столами, покрышками для непотребных сосудов! Ризами негодяи покрывали лошадей и на алтарях насиловали женщин. Не было мерзости, не было злодейства, которое можно создать разнузданной фантазией и которое не было бы выполнено в то время.

Год, с которого началось наше повествование, являлся уже четвертым этого страшного времени. Король Сигизмунд, замышляя присоединение России к своей короне, громил Смоленск, сбираясь идти на Москву. «Тушинский вор», не будучи в силах справиться со своевольными поляками, бежал из Тушина и превратился в «вора калужского». Беспокойный Сапега снял осаду Троицкого монастыря, побывал у Сигизмунда и пришел на помощь «калужскому вору», подле которого ютились казаки и русские с князем Трубецким во главе. Дикий, неистовый Заруцкий бороздил Русь, думая пристать к Сигизмунду. В это время Скопин, победно прошедший по России до Москвы и испугавший врагов, был предательски умерщвлен в Москве.{11} Брожение, поднятое надеждой на освобождение, упало, и уныние охватило всех. Царь Шуйский в Москве, сраженный неудачами, потерялся и, сознавая свое бессилие, уже чувствовал близкий конец. Сигизмунд собирал полчища, посылая Жолкевского{12}, коронного гетмана, воевать Москву. В Калуге Сапега уговаривал «вора» сделать то же. Патриотическое чувство поддерживалось только братьями Ляпуновыми в Рязани и великим в своем геройстве святителем патриархом Гермогеном{13}.

Сапежинцы под Калугой, чувствуя свое исключительное положение, не знали меры бесчинствам, и разгром усадьбы князя с увозом его дочери мог сойти за молодецкую утеху. Так понимали это и Ян Ходзевич с другом Феликсом Свежинским, и его жолнеры, и все сапежинцы, слышавшие об этой проделке.

Между тем, когда организатор набега на вотчину князя Огренева удалился оттуда со своей желанной добычей, там произошло следующее.

До рассвета грабили жолнеры княжескую усадьбу и наконец медленно потянулись из нее, ведя под уздцы тяжело нагруженных лошадей. Груда развалин дымилась позади них. Обугленные деревья с красными сожженными листьями печально окружали пепелище, над которым уже всходило солнце, багровое от дыма, застилавшего чистое небо.

Едва отъехали жолнеры, как на усадьбу набросились, словно шакалы, тягловые мужики[11]. Они ворошили угли и пепел, тщетно ища себе скудной поживы.

Рыжий мужик, что вез когда-то через Оку Терехова, радостно вскрикнул и вынул из углей длинный меч с дорогой рукоятью и с золотой насечкой накрест.

— Ишь, что Бог послал! — самодовольно сказал он.

— Отдай, смерд! — вдруг раздался над ним властный голос, и рыжий мужик увидел Силантия.

В вотчине давно привыкли почитать его как правую руку князя, и рыжий мужик печально, но беспрекословно отдал меч Силантию.

— Как же ты уцелел? — простодушно спросил он.

— Бог помиловал! — отрывисто ответил Мякинный и добавил: — А меч вот утерял.

— Воин, тоже! — проворчал мужик, снова начиная разгребать уголья.

Силантий отошел в сторону. Вид княжеского меча, который он не раз видел в кровавой работе, взволновал его сердце, и слезы выступили на его старых глазах.

«А с княжной, с Олюшкой что?» — подумал он с тоской и вдруг радостно вскрикнул:

— Ты, старая, откуда?

Навстречу ему, стеная и охая, медленно плелась старая Маремьяниха. Она также вскрикнула, увидев Силантия.

— Откуда ты, говорю? — повторил Мякинный. — Княжна где?

— Ох! — выкрикнула мамка. — Пропала моя головушка! Ой, умереть мне лучше, в сырую могилу лечь! Что с князем-то, он где?

— Умер, старая! А ты скажи, княжна где?

— Увезли ее, в полон увезли! Меня по животу, я и дух вон, а ее в охапку! Ой, горюшко мне, старой! — И Маремьяниха, опустившись на обугленное бревно, горько заплакала.

Силантий почти упал от ее слов.

Долго он сидел подле Маремьянихи, слушая ее унылые причитания, и наконец сказал:

— Князя Теряева это дело. Он грозился!

— Ох, не его, касатик! — всхлипнула старуха. — Видела я полячища окаянного. Знаю, что он, коршун, зарился на нашу голубку!

— А тот грозился!

Старики задумались. Вдруг старуха вытерла глаза, выпрямила стан и, стукнув кулаком по колену, задорно сказала:

— Так жива же не буду, пока моей голубки не сыщу! Найду этого коршуна, очи его мерзкие вырву! К царю пойду, жаловаться стану!

Силантий взглянул на нее с недоверием и произнес:

— Одной бабе не дойти. И куда пойдешь, старая?

— В Калугу пойду, вот! Какой ни на есть, все царем зовется, и эти воры оттуда.

— Одну зарубят тебя! До царя не допустят.

— Ас кем же идти-то мне?

— А со мной! — Силантий тоже выпрямился и взмахнул мечом. — Ничего, еще есть сила! Князь мне пред смертью завещал его голубку защитить. Даю слово нерушимое: всю Русь исхожу, а княжну вырву из рук вора и душегуба окаянного!

— Сокол ты мой! — могла только произнести старуха и залилась слезами.

Силантий сосредоточенно задумался, потом сказал:

— Ну, ну, старая, брось рюмить[12]. Скажи лучше толком, на кого жалиться-то?

— На кого? На поляка! Я его харю-то во как видела!

— А я так думаю, на князя Теряева. Потому — грозился!

В это время к ним осторожно, боком, подкрался Федька Беспалый, в пестрядинной рубахе без пояса, на босу ногу.

— А я вот знаю, Акулина Маремьяновна! — с низким поклоном сказал он. — Потому как я и пиво вожу, и овес, сено, и всех их в самые морды знаю.

— Верно! Феденька, верно! — оживилась старуха. — Кто же обидчик-то?

Федька изогнулся.

— А только мне боязно сказать это, потому кожу отлично снять могут за слова мои. Ежели бы вот хоть рублишко…

— Ах ты, волчья сыть! — замахнулся на него Силантий. — Да чей ты, падаль этакая?

— Не кричи на него, Мякинный, — заговорила мамка, — оставь, лучше пообещай рублишко ему!

— Ну, ин быть так! Выкладывай, смерд подлый!

Федька снова приблизился и произнес:

— Ходзевичем звать насильника-то; поручик он, из сапежинских. Вот кто!

— Откуда же ты знаешь?

— А пожар-то был, я и прибег; прибег, а полячишко этот мерзкий нашу княжну-голубушку на коне везет. Я и признал.

— Он, он, полячище окаянный! — оживленно сказала старуха.

— Гм, как звать-то?

— Ходзевич!

— Ишь, имя песье! И не выговоришь натощак, — произнес Силантий. — Ну, брысь! — крикнул он Федьке. — Сыщу деньги — дам тебе, псу смердящему!

Федька побежал.

Маремьяниха энергично поднялась с бревна.

— Ну, Мякинный, идем!

— Да что ты, мать, али белены объелась? Нешто в дорогу идтить все едино что из терема в село? Мы отощали с тобой изрядно, и денег у нас нет ни алтына. Как пойдем?

— Так-то оно так, — задумчиво ответила мамка, — а где денег достанем?

Силантий толкнул ее в бок.

— Молчи уж, к вечеру добуду, а покелева иди к старостихе на село: там отдохнем; я о коне похлопочу кстати.

Старостиха с почетом приняла Маремьяниху, выставила на стол все, что в печи было, достала мед и стала угощать важную гостью, каковою для тягловых крестьян считалась боярская мамка. Скоро пришел и Силантий со старостой.

— И в голове не имей, что вы вольные, — заявил Мякинный. — Теперь вы княжны нашей; выйдет она замуж, и мужнины будете; за приданое пойдете!

Староста низко кланялся и говорил:

— Господи, нешто мы не понимаем! Мы князюшку во как почитали!

— То-то! — подтвердил Силантий. — Ну, а теперь и поесть пред дорожкой!

Силантий уселся и начал пить и есть с таким аппетитом, словно горе ни на миг не притупило его чувств. Свечерело. Силантий грозно приказал Маремьянихе укладываться спать, а сам вышел со двора. Чтобы отвести следы, он сделал огромный обход и, крадучись, подошел к месту пожарища. Только он один знал тайное место, где лежали княжеские богатства. Он отгреб уголья, нашел дверь дубовую, сбил с нее замок и полез в глубокий подвал. Там он зажег лучины и деятельно принялся за работу. Вдоль стенки подвала стояли рундучки, полные серебра и золота, жемчуга, камней самоцветных; выше, на полках, стояли драгоценные ковши, кубки и фляжки; а дальше, по углам, грудами были навалены парча, камка[13] и дорогие меха. Силантий быстро, в углу подвала, стал копать глубокую яму, пот лил с него ручьями, он копал, не зная устали, и наконец вырыл яму чуть ли не в свой рост. Бросил он туда один мех наудачу, как подстилку, и начал сыпать в яму деньги; один только рундучок оставил. Потом высыпал и камни самоцветные и положил сверху сосуды и кубки дорогие, прикрыл все опять мехом и заровнял яму. После этого разметал он по всему подвалу меха и парчу, разбил рундучки пустые, огляделся и пробормотал:

— Так ладно будет: кто заберется сюда — подумает, ляхи хозяйничали.

Он довольно усмехнулся и полез из подвала, таща за собой тяжелый рундучок. Еле-еле дотащил он его до сада и там у большой обгоревшей липы стал копать опять яму, а затем опустил в нее рундучок, вынул из него несколько горстей монет и засыпал яму.

«Это нам про запас», — подумал он и тихо пошел к старостиной избе.

Уже светало, когда Мякинный постучался в избу, после чего, войдя, вытянулся на лавке.

— Ишь, черт, куда деньги прячет! — радостно хлопая себя по бедрам, сказал Федька Беспалый.

Чуть побледнела ночь, вышел он опять к пожарищу пошарить добра и увидел, как Силантий закапывал рундучок под липой. Едва-едва дождался Федька, когда уйдет Силантий, быстро очутился у липы, железной скобой нацарапал на коре ее метку и, весело смеясь, пошел в свою избу.

Федька Беспалый был одинок. Круглый сирота, без сестер и братьев, он не захотел жениться и жил бобылем, все свободное время находясь во хмелю. Не охочий до тягла и до ратного дела, он только и думал, как бы получить вольную да в купцы пойти. Открыл бы он постоялый двор; девчат-бобылок к себе переманил бы и устроил бы такое кружало, что в Москве звон был бы слышен. И Федька чувствовал, что уже близко время осуществления его заветной мечты: с каждого путешествия в Калугу он зашибал себе деньгу, потом наградил его русский боярин Терехов, что с княжной виделся, потом Ходзевич, а там на пожаре он хорошо нажился, а теперь… истинно Бог ему помогает, недаром, значит, он пообещал Николаю Угоднику пудовую свечу.

Глава VI
Горячие сердца

В просторной красной горнице крепкого, на диво сложенного дома, что стоял у самой соборной церкви на площади в Рязани, за длинным столом, заставленным жбанами и кубками, сидели люди, среди которых можно было узнать и Терехова-Багреева с Семеном Андреевым. В челе стола сидел русский богатырь в красной кумачовой рубашке. Рыжеватая борода лопатой, кудрявая голова и острые, со стальным блеском, серые глаза делали его красавцем. Это был знаменитый Прокопий Ляпунов, рязанский воевода, к голосу которого издавна привыкли рязанские люди. Рядом с ним сидел его брат и единомышленник Захар, а вокруг стола сидели все друзья, занятые все одной думой о дорогой родине.

— Так ничего и не вышло? — грустно повторил Прокопий Ляпунов.

— Ничего! — ответил Терехов. — Да и то сказать, из недоносков князь-от этот. Ни тя ни мя! Просто — дурашливый какой-то.

— А, поди, силу взял! — заметил Захар. — Его именем только и держатся русские люди подле «вора».

— Ну и Бог с ним, коли не вышло! — перебил брата Прокопий. — А наше дело впереди. Правда всегда наверху будет. А теперь, дорогие гости, так рассудим. По разумению нашему, после того как Скопин убит, зельем изведен, негоже сидеть Шуйскому на троне. Али без него людей не найти?

— Это ты верно! — согласились гости.

— Я так понимаю, — продолжал Прокопий, — пусть теперь пойдет на Москву Захар с Телепневым — там немало рязанцев наших, и пусть говорит от нашего имени, что, дескать, пора Шуйскому и на покой, пока-де он на престоле — дотоле и смута, и междоусобица. А тем временем мы здесь по городам грамоты разошлем, народ поскличем. Понемногу и с силой соберемся.

— Так, так! — весело отозвались гости. — Может, и поднимем матушку-Россию Христовым именем!

— Не может быть иначе! — восторженно воскликнул Захар. — Верю в Русь и в ее силу; не сломить ее ляхам поганым!

— А теперь, друга, час поздний, — сказал Прокопий, — выпьем, да и разойдемся. Иди, Захар, и ты, Телепнев, завтра и в путь! Мешкать нечего. Смотри, поляки в дорогу сбираются; как есть пути отрежут!

— Мы ужом проползем, — усмехнулся Захар. — А выпить можно!

Гости налили кубки и стали пить, но никто не находил веселых речей для оживления. Всякий рассказывал только такие вещи, от которых переворачивалось сердце и кипела кровь.

— В Москве-то что было, когда Михайло Скопин-то помер, страсть! — сказал Астафьев. — Завыли все, что ребята по отце; молодцы с торговых рядов прямо на дом. Дмитрия Шуйского бросились, разбить хотели!

— Говорят, она яду-то ему поднесла?

— Кто же, как не она? На то и дочка Малюты Скуратова. Только вот кто научил ее, то неведомо.

— Говорят-то что?

— Всяко. Говорят и про царя, и про Дмитрия; говорят и про поляков. Одно верно, что отравили.

— Полячье-то обрадовалось!

— И не говори, — подхватил Хвалынский. — Слышь, король на Москву рать посылает, гетмана Жолкевского шлет!

— А в Москве Дмитрий Шуйский{14} да Голицын{15} собрались, — сказал Астафьев. — Немцев наняли, французов. Делагарди-то{16} ушел.

— Славный воин, даром что швед! — сказал Ляпунов. — Честно служил!

— Ну, а вы что видели? — обратился Захар к Терехову и Андрееву.

— Да мало веселого, — ответил Терехов и начал рассказывать про выжженные села, про разоренные города, про людей, которые без крова, как звери, в лесу прячутся, про Калугу, где «вор» с еретичкой Мариной царей представляют, народ мучают и во все концы через казаков и поляков шлют разорение России.

— Ох, тяжко, тяжко! — простонал Прокопий, склоняя голову, а потом осушил свою чарку одним духом и решительно сказал: — Пора и по домам, братцы!

Гости поднялись и, прощаясь с хозяевами троекратным лобзанием, вышли из дома. Терехов и Андреев пошли вместе. Непроглядная ночная тьма окружила их, но они знали наизусть родной город и смело шли по улицам, направляясь к дому Терехова-Багреева. Отец Терехова был именитым боярином и как представитель Лжедмитрия ездил отвозить подарки Марине Мнишек. Верный клятве, он один из немногих погиб в страшную майскую ночь 1606 года,{17} защищая расстригу. Вследствие этого потом, при возведении на престол Шуйского, род Терехова оказался в опале и его сын жил в Рязани, удаленный из Москвы. Но это не мешало ему быть одним из тех русских, чье горячее сердце своей верностью поддерживало в других сердцах слабый огонь патриотизма.

Андреев, сын служилого дворянина, сирота, как и Терехов, нес повинность, но в последнее время, выслав в Москву на весь свой достаток десять ратных людей, лично сам отдался делу освобождения, пристав к партии Ляпунова. Раньше он служил Шуйскому, ходил с ним под Тулу за Болотниковым, дрался под Москвой с тушинцами; но потом, когда отошел Ляпунов от Шуйского со своим рязанским ополчением, и он оставил московскую расстроенную рать.

Медленно поднимаясь, приятели дошли до тесовых ворот дома Терехова и стукнули в калитку. Молча перешли они двор и вошли в горницу. Каждый думал свою думу, и не было охоты повторять ее даже своему другу. Сердце Терехова было полно любовью и вовсе не чуяло беды, которая уже разразилась над его головой в виде похищения его ненаглядной Ольги.

Глава VII
Мытарства

Не только буйные жолнеры и молодые пахолики, стоявшие у городских ворот, даже седой ротмистр Гнездовский расхохотался при виде странной пары, въехавшей в Калугу ранним утром в марте 1611 года.{18} На тряской повозке, на мешке с сеном, сидела толстая старуха с красным носом, толстыми губами и крошечными глазками, смешно одетая в сарафан и кокошник, а верхом на коне, везшем повозку, ехал высокий и длинный, как жердь, старик со щетинистыми усами; на его голове был кожаный шлык, на плечах толстые войлочные латы, а у пояса висел длинный дорогой меч.

— Куда царевну везешь? — закричал один из пахоликов.

— Эй, пава, — закричал другой, — смотри, нос горит!

— Ха-ха-ха! Братцы, вот это так лыцарь! — хохотали прочие.

— Смейтесь, окаянные! — бранилась под нос себе старуха. — Потом наплачетесь, и на вас управа найдется. Силантий, в правую улочку, в правую! — закричала она своему кавалеру.

— Юзеф, — сказал вполголоса рыжий усач своему соседу, — видишь это чучело?

— А что? — ответил Юзеф.

— А то, что это — тот черт, что рубил нас в дверях у дома Огренева третьего дня!

— Эге! — встрепенулся Юзеф. — А ведь и то. Для чего же они к нам приехали?

— А уж это пусть паны разберут. Пойдем, скажем пану Свежинскому! — И жолнеры, отойдя от ворот, спешно пошли к польскому стану.

— Здесь, здесь! — закричала Маремьяниха.

Силантий остановил коня подле ветхого, вросшего в землю домика и, сойдя на землю, помог вылезти и Маремьянихе.

— Тут и есть! — сказала она, зорко осматриваясь. — Стучи в ворота, Мякинный.

Силантий мерно и крепко стал ударять в жидкие ворота. В домике растворилось волоковое окно[14], и из него выглянуло остроносое лицо с козлиной бородкой.

— Кто мирного человека спозарань тревожит? — загнусил выглянувший, но, разглядев приезжих, радостно вскрикнул: — С нами Бог! Сама Акулина Маремьяновна с княжим стремянным! Добро пожаловать!

Остроносое лицо скрылось, и через минуту заскрипели ворота и впустили приезжих.

Силантий занялся подле лошади, а Маремьяниха, кряхтя и охая, перелезла через порог и очутилась в полутемной, убогой горнице. В углу на полу копошились ребятишки, на печи лежала женщина. Хозяин суетился и гнусавил:

— Садись, милостивица, сюда, сюда! Гостьей будешь! Чем потчевать-то тебя, золотая? За сбитеньком слетать али сладенькой по чарочке? Ох, хороша! Намедни мне казачина один дал; я ему писульку к самому гетману писал!

— После, после! — ответила Маремьяниха. — Ведь мы по делу!

— По делу? — протянул остроносый, причем его заплетенная косичка сразу опустилась, а нос поднялся. — Али князь по мою душу послал? Потрава, что ли?

— Чего потрава! Слышь, — Маремьяниха заговорила шепотом, — поляки напали, князя убили, терем сожгли и Олюшку, княжну-то, увели, разбойники!

Остроносый всплеснул руками и присел. Полы его подрясника вздулись и с легким шелестом опустились.

— Приехали мы самому царю жалиться, — продолжала Маремьяниха. — Поляка-то, что увез Олюшку, знаем! Ты — человек ученый, дьяк ведь тоже, напиши нам слезницу-то!

Дьяк быстро завертел головой.

— Царю? На поляков?.. Ох и трудное дело замыслили! Дорого стоит такая слезница-то, потому…

— Небось заплатим! — угрюмо сказал Силантий, входя в горницу.

Дьяк низко поклонился ему и воскликнул:

— Могу ли усумниться! Кому и платить, коли не мне! Нищ я, убог; только и живу от скудости умишка своего. Умудрил Господи!

— Ну вот и пиши!

— Как же это? — растерялся дьяк. — Так сразу-то?

— Так и пиши! Не то другого сыщу. Много вас тут на базаре-то! — грубо сказал Силантий.

Дьяк испугался.

— Зачем же так! Дай оправиться только. Молитву прочту, с умишком сберусь, а там с молитвой да с ладком и бумагу справлю! Давай денег на перо да бумагу!

Силантий послушно вынул деньги.

Дьяк, как коршун, ухватил их цепкими пальцами и стрелой вылетел из двери.

— Кха, кха, кха, — раздался с печи кашель, — куда это Васька-то побег? Никак в кружало[15] ни свет ни заря?

— За бумагой, Аграфенушка, — ответила Маремьяниха и спросила: — Что, али неможется тебе?

С печи высунулось бледное, испитое лицо больной женщины.

— И не говори! Теперь по весне еще хуже. Огневица каждую ночь палит, грудь иссохла. Немочь, говорят; помирать надоть. — И женщина снова закашлялась.

— С чего? — отрывисто спросил Силантий.

— С чего? А суседка тут у нас была… Лукерьей звать, с бельмом. Так ее курица все у меня огород копала. Я ей уговором: убери, мол, а она с издевкой: «У вас и курица на огороде ничего не найдет». Ну, я в сердцах одногожды и зашибла курицу, поленом кинула. Курица и издохни, а Лукерья и пригрозилась мне. Ну, известно, в злости след вынула. Я уж ей в ногах валялась. Смеется, волчья сыть!.. Артемий, знахарь тут, говорит: к лету помру! Ох, тяжко мне!

Голос Аграфены хрипел и вырывался со свистом.

Ребятишки при звуках этого голоса заревели. Маремьяниха тоже рукавом утирала глаза.

— А мой Васька все-то пьян, все-то пьян, — продолжала женщина. — Вот рано вы пришли, тверезым застали, а теперь он убег.

— Грунюшка, — раздался гнусавый голос дьячка, и он, шатаясь, ввалился в горницу. В одной руке у него была небольшая сулейка[16], в другой — толстый лист серой бумаги, длинной и узкой. — Грунюшка, где у нас груздочки-то, что узденьковский староста мне о прошлом годе принес? А-ах, хорошие!

— Глаза твои бесстыжие! — закричала больная с печи. — Долго ли мне смотреть на тебя, окаянного? Вот пожди, оправлюсь — так к воеводе пойду. Он тебя взбатожит!

— И врешь! Потому царь гораздо старшее, а я до царя всегда могу писулю написать. Потому умудрил Господь! — И дьяк засмеялся жидким смехом, а потом, лавируя, дошел до стола и бережно поставил на него сулейку.

— Василий Маркелыч! — взмолилась Маремьяниха. — Вызволи, сделай милость, напиши слезницу-то!

— Сейчас, почтенная, сейчас! Только плати за нее десять алтын. — И дьяк стукнул рукой по столу.

— Пиши, пьяница! — не вытерпел Силантий. — Тогда и считай, а то я тебя!..

— Княжий стремянной, помилуй! — закричал дьяк.

— Ты уж его не пужай, Мякинный, — заступилась Маремьяниха.

— Мерзит он мне! — проворчал Силантий.

— А ты потерпи, душа казацкая, — сказал дьяк и торопливо стал приготовляться к письму.

Дрожащими руками он достал откуда-то скляницу с чернилами (разведенная водой сажа), пару очиненных гусиных перьев и разложил на столе бумагу. Потом он помолился на образ, засучил рукава, сел и, склонив голову к самой бумаге, строго спросил:

— Ну, о чем же царя просить?

— Как о чем? — всполошилась Маремьяниха. — Да я же тебе, дураку, все сказала. Пусть царь накажет обидчика и Ольгу вернет. Вот о чем. Напиши все! — И она в азарте снова рассказала всю историю нападения, разгрома и похищения.

Дьяк приложился к сулейке, изрядно потянул из нее, крякнул и, приноравливаясь к бумаге, строго сказал:

— Ну, теперь нишкни оба!

После этого он стал писать. Его перо старательно скрипело по бумаге. Дьяк вздыхал, тер лоб, иногда мусоленным пальцем замазывал написанное и снова скрипел пером, время от времени прикладываясь к сулейке. С последним взмахом пера он клюнул носом и захрапел.

— Вот и на поди! Ах, пьяница окаянный! — воскликнула возмущенная Маремьяниха.

Силантий равнодушно взял бумагу, передал десять алтын дьячихе, задыхавшейся на печи от кашля, и повел Маремьяниху вон из дома.

— Теперь уж я дорогу покажу, — сурово сказал он, усадив старуху в таратайку, взял коня за узду и вывел на улицу.

Скоро привез он Маремьяниху на постоялый двор. Там они остановились и там же доподлинно узнали, где и когда царя Дмитрия Ивановича увидеть можно…

Между тем рыжий усач и Юзеф бегом добежали до польского стана и вошли в избу ротмистра Феликса Свежинского, который в это время в одной кожаной куртке и рейтузах, босой и неумытый, сидел у стола и бережно нанизывал на нитку крупный жемчуг; при входе жолнеров он быстро сгреб все со стола, сунул в ларец и, гневно взглянув на вошедших, крикнул:

— Чего ворвались?

— Пане ротмистр, — заговорил, выступая, рыжий усач, — стояли мы у городских ворот, и въехала в них старая баба и мужик с мечом… тот самый, что как черт с нами в прошлый раз рубился…

— Ну?..

— А мы помыслили, пане, — вступился Юзеф, — что они с жалобой приехали; для того и до пана пришли.

— Ну а теперь и назад идите да пейте меньше, собачьи дети, чтобы попусту не пугаться, — грубо сказал Свежинский.

Жолнеры помялись и ушли, смущенные. Но когда они ушли, пан ротмистр не принялся снова за свое дело; напротив, он спрятал за печку свой ларец и стал торопливо одеваться.

Его лицо нахмурилось.

— Черт их знает, кто они такие! Может, и правда с жалобой? — бормотал он. — Тогда плохо. Много было их, жалоб-то, и царь больно сердился. Пан гетман строго наказывал воздержаться и грозил даже. Положим, он своего не выдаст. Сам понимает, что без жалованья, на одних посулах, не проживешь, однако если его припрут, так и он… Что ему? Хорошо еще будет, если только велит добро возвратить.

С этими мыслями Свежинский вышел и прямо пошел к Ходзевичу.

Долго он стучался в его дверь. Наконец дверь отворилась, и на пороге показалась молодая женщина.

— Пашка? — удивленно воскликнул Свежинский.

— Тсс! — Пашка приложила палец к губам. — Спит наша принцесса-то!

— Ты как сюда попала? — спросил Феликс.

Пашка злобно усмехнулась.

— По своей охоте! Из любовниц в сторожихи к супротивнице пошла. Уж просил Янек очень: «Ты одна уберечь можешь, и к тому же русская!» А я зарезала бы ее, кабы увидела, что она любить его хочет!..

— А сам Янек где? Мне его нужно.

— Он-то? — Пашка усмехнулась. — Поди посмотри на конюшне, там две ночи спал, а коли там нет, в корчму сходи!

Свежинский заглянул в конюшню.

Правда, сделанное из сена ложе, прикрытое коврами, и две подушки показывали, что Янек действительно ночевал здесь, но теперь его не было. Свежинский поспешил в корчму. Там он увидел Ходзевича и испугался при виде его лица — так оно изменилось. Глаза, красные от бессонницы, горели лихорадочным блеском, щеки ввалились, и смуглое лицо стало изжелта-зеленым. Он сидел над баклагой с крепким вином, подперев голову обеими руками.

— Янек! — окликнул его Свежинский.

— Ты, Фелюк! Доброе утро, друг мой! — рассеянно ответил Ходзевич.

Свежинский сел против него.

— С плохими вестями! — сказал он.

— Нет для меня плохих вестей! — возразил Ходзевич. — Страсть жжет мою грудь, и не в силах я сладить с собой. Зверем на нее накинулся бы; но, как взгляну на ее лицо, в ее глаза испуганные, руки опускаются. Хочу, чтобы сама полюбила, а может ли она полюбить разбойника? Лучше бы убили ее тогда шальной пулей! — И он, схватив жбан в обе руки, потянул из него вино.

— Ну а мои вести такие, что ты и красавицы своей лишиться можешь, — сказал Свежинский.

Ходзевич выпрямился.

— Или кому жизнь не дорога, тот отнимет?

— Не то! — ответил Свежинский и рассказал известие жолнеров и свои соображения.

— Этого еще не хватало! — воскликнул Ходзевич.

— По-моему, одно тут: иди к гетману и проси отлучки; беги отсюда, и с нею. В случае чего — покайся; он сам до бабы не дурень, — посоветовал Свежинский.

— Да, да, — торопливо ответил Ходзевич, — правда, идти к гетману — одно средство! — И он быстро поднялся со скамьи. — Я прямо к нему!

— Спеши, — сказал, вставая, Свежинский, — а то он во дворец уедет, и тогда его до вечера не увидишь.

Глава VIII
В плену

А что же в это время случилось с Ольгой?

Весь конь был в мыле, когда Ходзевич, совершив свои дерзкий набег на усадьбу князя Огренева, прискакал в Калугу со своей драгоценной добычей. Наступало уже утро, но кругом все спали; даже городская стража дремала на своих постах. Ходзевич по пустынным улицам пересек весь город и въехал в предместье, где расположились станом польские войска; на самом конце стояли сапежинцы. В наскоро построенных избах разместились офицеры, а жолнеры и пахолики нарыли себе землянок, где и зимовали суровую зиму.

— Кто есть? — окликнул Ходзевича сонный часовой.

— Дурень! — ответил Ходзевич. — Не видишь, уж день!

Он соскочил у своей избы, снял с седла обессилевшую Ольгу и бережно понес ее в избу. Она подняла на него мутный, усталый взор и тревожно спросила:

— Куда несешь меня?

— Сердце мое, рыбка, не бойся, я не трону волоса на твоей голове! — нежно произнес Ходзевич.

Ольга задрожала и рванулась, чтобы стать на ноги. Ходзевич опустил ее на пол, но тотчас подхватил ее, потому что ноги у Ольги подкосились. Он бережно донес ее до постели и положил.

— Отдохни, мое сердце! — сказал он, становясь подле нее на колени.

Несчастная девушка закрыла глаза и, казалось, уснула. Ходзевич тихо отошел от нее, но не мог отвести от нее свой восторженный взор и вспомнил свою первую встречу с нею.

Раз он увидел Ольгу, выехав на охоту, и его сердце сразу заполнилось образом русской красавицы. С той поры и днем, и ночью он только и бредил ею. Опротивели ему пиры и забавы, сон бежал его глаз. Богатый и родовитый, он не знал преград своим желаниям; смелый, отчаянный, он не знал опасностей в боевой жизни, и не было желания, которого он тотчас бы не приводил в исполнение. Так и теперь. Сон и аппетит вернулись к нему только с того часа, как он решил добыть, хотя бы и силой, княжну. Однако на этот раз он чувствовал, что не минутная прихоть толкает его на такое дело, а глубокая любовь, любовь такая, которая погнала бы его в самый ад.

Он стоял у постели и не сводил взора со спящей княжны, и этот взор загорался восторгом, грудь прерывисто дышала, голова кружилась. Нет, действительно, в самой Варшаве он не встречал такой красоты!

«Только полюбила бы! — И при этой мысли молодой поручик вдруг вздрогнул. — А если нет? Если как разбойника, как убийцу ее отца, как разорителя она с отвращением оттолкнет меня? Что будет тогда? Решусь ли я на насилие для достижения своего желания? — Его грудь тяжело дышала, лицо вспыхнуло, кулаки сжались. Но миг — и его лицо прояснилось. — Никогда, лучше я буду ждать месяцы, годы, а дождусь своего!.. Я сумею умолить ее, ульстить!»

И с этой мыслью Ходзевич благоговейно взглянул еще раз на Ольгу, тяжелой занавесью прикрыл окно и вышел, осторожно заперев за собой дверь.

Он вышел во двор, посмотрел за пахоликом, который убирал его коня, вышел на улицу и пошел вдоль ряда изб и землянок.

Лагерь уже проснулся, гусары Чаплинского чистили своих лошадей. Толстый Осип Круповес мыл свое красное, как брюква, лицо; он нагнулся, растопырил ноги и плескался в воде, которую лил ему его пахолик.

— А! — окликнул он. — Доброе утро, пан!

— Доброе утро! — ответил Ходзевич.

— Где был, пан? Вечор пан Мрозовский угощал нас. Вот-то пир был! И где он, собачий сын, такие меды достал! Масло, а не мед! — Круповес выпрямился и стал, фыркая, вытираться. — А тебя, пан, и не было! Говорили, что ты, пан, на охоту ездил. Да кто же ночью охотится? А может, пан охотился на дивчин? А?

Круповес засмеялся, отчего его живот заходил волной. Ходзевич поспешил оставить его и пошел дальше. Он дошел до улан Зброжека и спросил у жолнера относительно Феликса Свежинского.

— Не вернулся пан еще! — ответил жолнер. — С вечера уехали, и нет.

Ходзевич обошел лагерь и вошел в корчму, которую уже успел поставить Мовша Хайкель, торговавший и в Тушине. Но нигде, ни с кем Ходзевич не мог найти покоя. Его тянуло назад, к себе, где на его постели, в крепком сне, разметавшись, лежала полоненная им красавица.

Между тем Ольга, забывшаяся сном, проспала недолго. Волнение ночи растревожило ее, и она видела страшные сны. Пред нею снова были треск и зарево пожара, выстрелы, стоны, топот бегущих ног. От страха она проснулась и изумленно оглянулась, не понимая, где она. Низкая горница была вся завалена дорогими коврами, по стенам висело оружие в дорогой оправе. В углу, на полке, стояли дорогие кубки. Круглый стол, низкие табуреты — все было покрыто коврами. Ольга оглянулась и увидела, что сидит на широкой софе, сложенной из шелковых пуховых подушек. Она испуганно вскочила и, подбежав к окну, отдернула занавеску. По небольшому двору ходил поляк в желтом кунтуше и водил коня; на пороге сидел старик с длинным чубом и, сося трубку, чистил ружье. Два молодых безусых солдата играли в кости.

Ольга вдруг вспомнила все тревоги пережитой ночи и поняла, что она в плену у поляка, у того самого поляка, который раз ловил ее в поле, задумалась, и постепенно ее бледное лицо приняло выражение решимости.

За дверью послышались шаги. Княжна бросилась к стене, на которой было развешано оружие, сорвала кривой кинжал и быстро спрятала его у себя на груди.

Дверь отворилась. В избу вошел усталый Ходзевич и, увидев Ольгу проснувшейся, низко поклонился ей.

Княжна прижалась в угол комнаты; ее глаза загорелись, лицо побледнело.

— Я рад, что княжна проснулась здоровой и сильной, — заговорил Ходзевич. — Что прикажешь? Поесть или выпить?

— Выйти на свободу! Кто ты, что, как разбойник, увез меня и держишь в неволе? Я хочу к батюшке!

— Постой, княжна! — протянул Ходзевич к ней руки. — У тебя будет все… и свобода будет, только послушай!

— Мне зазорно быть в одной горнице с тобой с глазу на глаз.

— Эх! Ты в польском стане! Здесь все можно!

— Так пусти меня!

— Постой! Ты знаешь, почему ты здесь? — Лицо Ходзевича вспыхнуло. — Потому что я полюбил тебя, полюбил, как жизнь, как душу, потому что без тебя для меня нет счастья. И я сказал себе: «Она будет моей!» Я послал бы за тобой сватов, как у нас водится, но разве отдал бы тебя твой отец-князь за меня, католика? И я взял тебя силой. Прости на этом, но я решил добиться любви твоей!

Он сделал к ней шаг, и в это мгновение он был прекрасен; но Ольга видела в нем только разбойника и крикнула:

— Прочь! Не подходи! Лучше смерть, чем позор! Я убью себя, сделай еще шаг только! — И она махнула кинжалом.

Ходзевич отскочил и упал пред нею на колени.

— Нет! Ты не сделаешь этого! Брось кинжал! Я не оскорблю тебя больше даже словом признания.

— Отпусти меня! — повторила Ольга.

Ходзевич поднялся с колен.

— И это все? — сдерживая гнев, спросил он. — Так знай, княжна: я не буду надоедать тебе, не употреблю силы, ты здесь — госпожа, но ты не выйдешь от меня иначе как моей женой!

Он резко повернулся и вышел.

Замок щелкнул. Ольга в изнеможении опустилась на табурет и склонила голову на стол.

Прошло много времени. Ольга даже не заметила, как наступили сумерки, и очнулась только тогда, когда снова скрипнула дверь. В избу, неся в руке светильник, вошла молодая, высокая, красивая женщина. Ее чисто русское лицо дышало отвагой и весельем. Следом за ней двое слуг внесли миски и сосуды и уставили едой стол. Слуги скрылись. Вошедшая женщина поставила светец на стол и села против Ольги.

— Что, красавица моя, затуманилась? — заговорила она звонким голосом. — Что повесила свою головушку? Другая бы веселилась, что такой важный пан полюбил, а ты нет, моя лебедушка!

— Кто ты? — спросила Ольга.

— Я-то? Зови меня Пашкой. Здесь все зовут меня Пашкой да прибавляют: «Беспутная!»

— Паша! — Ольга вдруг повалилась ей в ноги. — Выпусти меня, Бог наградит тебя за это. Скажу батюшке, он тебе казны даст.

— Что ты, что ты, голубушка! — встревожилась Пашка и сильными руками подняла Ольгу. — Нешто можно так предо мной? А что выпустить тебя — не могу: в живых меня не оставят, да и тебя найдут — хуже будет. А ты вот что, касатка, скушай что-либо! — И с ласкою матери она начала уговаривать Ольгу поесть и попить.

Измученная Ольга уже не была в силах оказывать ей сопротивление. Крепкий мед одурманил ей голову, и она склонилась на плечо Паши. Та подняла ее, как перышко, положила на софу, осторожно раздела, а потом села на пол подле софы, охватила руками свои колени и, уставившись глазами на светец, погрузилась в свои горькие думы. Она думала о своей горькой доле, о недавнем времени своего девичьего счастья и, наконец, о кровавой мести. При этой думе ее глаза загорелись, стан выпрямился, брови грозно нахмурились.

Глава IX
Соломенный царь

В своей ставке, в роскошно убранной горнице, за письменным прибором сидел Ян Сапега и быстро писал длинное послание. Этот человек был одним из замечательнейших деятелей того времени. Полурыцарь, полуразбойник, знатного рода, безумно отважный, он исходил Россию вдоль и поперек, грабя и разоряя города и села, унижая и истязая русских. Его войско в три тысячи человек, приведенных в Тушино к «вору», наполовину истаяло при осаде Троицкого монастыря, но и оставшихся полутора тысяч было достаточно, чтобы Ян Сапега был для всякой стороны желанным союзником или опасным врагом. И Сапега пользовался своим положением и извлекал из него для себя и своих выгоды. Из-под Троицкой лавры он прямо прошел под Смоленск к польскому королю, но, взвесив выгоды и увидев, что трудно ему первенствовать наряду с гетманами Жолкевским и Потоцкими{19}, перешел на сторону «калужского вора». Есть некоторые данные догадываться, что, помимо соображений выгодности положения, в его решении присоединиться к «вору» играло роль еще следующее обстоятельство: он был очень неравнодушен к обольстительной Марине Мнишек, а та, не жалея, расточала пред ним свои чары.

Теперь Сапега сидел и хмурил свое красивое, мужественное лицо. Легче было ему биться одному против десяти, чем писать хитрое письмо в королевский стан. Ни на один миг он не упускал своих выгод.

«Ваше преподобие, — писал он королевскому исповеднику, иезуиту Мошлинскому, — прошу Вас уверить его королевское величество в моей неизменной преданности его короне и готовности служить во славу его своим оружием, только пусть преподобие Ваше уверит короля, что я завишу от коло[17], которое не столь бескорыстно, как я, покорный слуга короля».

Здесь Сапега опять задумался и невольно усмехнулся. Да, придя в Калугу с полутора тысячами воинов, он вдруг стал гетманом над шестью тысячами, потому что все поляки отдались под его булаву. Он опять взялся за перо и снова стал писать, высчитывая плату своему войску. Потом он описал положение «вора», придал ему грозный характер и в виде угрозы упомянул, что от него зависит двинуть всю эту вольницу на Москву, а оттуда…

Сапега положил перо и засмеялся.

— Хоть на Смоленск, на Ваше Величество! — громко сказал он и встал.

В дверях появился пахолик.

— Поручик Ходзевич хочет видеть гетмана!

— Проси! Да приготовь парадный кунтуш и вели седлать коня! Я еду на полеванье[18] с царем. Пусть со мной едет Петрусь с одной сворой!

Пахолик скрылся, почти в ту же минуту в ставку явился Ян Ходзевич. Он, видимо, был взволнован, здороваясь с гетманом.

— Что скажет пан доброго? — ласково спросил его Сапега.

— Пришел с просьбой, мосць пан[19]! — ответил Ходзевич. — Мне нельзя оставаться в Калуге; отпустите меня.

— Куда?

Ходзевич смутился.

— Пошлите куда-нибудь!

Гетман внимательно посмотрел на него, лукаво улыбнулся и произнес:

— Будем, пан, откровенны, как товарищи. Вы разбили дом князя Огренева-Сабурова?

— Я, — глухо ответил Ходзевич.

— Молодецкое дело, — весело сказал Сапега. — А для чего, пан? Неужели для стации[20]?

— Нет! — вспыхнув, ответил Ходзевич и, запинаясь, рассказал, в чем дело.

Сапега нахмурился, но потом засмеялся.

— Ну, кто для красавицы на такое дело не пошел бы? Только, правда ваша, вам ехать надо. Да вот, — спохватился он, — много у вас жолнеров?

— Тридцать человек и три пахолика!

— Забирайте их всех! Вот вам письмо к патеру Мошинскому. Скачите под Смоленск в королевский стан и отдайте письмо ему. А сами… — он почесал свой лоб, — ну да что же и думать? Оставайтесь служить королю. Как знать, может, и встретимся с вами. А теперь — с Богом! — Он запечатал конверт и шутливо прибавил: — Ну а красавицу где-либо под Смоленском спрятать надо. Король не любит их у себя в лагере, да и не место им там! Вы лучше там, подле, деревнюшку найдите… Счастье ваше, что именно теперь ко мне пришли! Позже я, пожалуй, не знал бы, куда и направить вас. Ну, а теперь — с Богом, не мешкая!

Сапега встал и подал Ходзевичу накеты.

В порыве благодарности Ходзевич поцеловал плечо гетмана.

— Ну, ну, — сказал тот, — я сам знаю, что значит для поляка его люба!

Ходзевич опрометью бросился к своему дому, а довольный Сапега позвал пахолика, быстро переоделся и выехал на своем вороном, направляясь ко дворцу самозванца. Позади него ехал Петрусь, держа на своре двух великолепных гончих.

Однако гетман опоздал. У крыльца уже толпилась вся охота. В середине на караковом коне в русском боярском одеянии красовался сам царек. Маленькие глазки на его припухшем лице тускло смотрели, толстый нос и широкий рот с отвислыми губами придавали лицу выражение брезгливого недовольства. Рядом с ним на осле сидел неразлучный с ним шут Кошелев. Немного вбок подле царька на сером аргамаке сидела красавица Марина, столь ненавистная всем русским, а рядом с нею, тоже на коне, ее подруга, Варвара Пржемышловская. Вокруг гарцевали польские паны, русские бояре, казаки и татарские мурзы.

— А вот и гетман! — радостно воскликнул царек. — Чего запозднился так? А еще охотник!

— Делами занялся. Много их, дел-то, царь! — весело ответил Сапега, здороваясь со всеми, но никого не видя, кроме прекрасной Марины.

— А какие дела, гетман? — весело спросила она. — Может, сердечные?

— Сердце я отдал своей царице! — смело ответил гетман, и от его ответа лицо Марины невольно вспыхнуло.

Все старались льстить Сапеге, и сам царек более других.

— Смотри, — сказал он, — все уже ехать хотели, да я удержал их из-за тебя! Ну а теперь и в дорогу! Гайда! — Царек ударил лошадь и двинулся вперед, но его конь фыркнул и попятился. — Прочь с дороги! — закричал царек. — Эй, вы!

Прямо пред ним на коленях стояли Маремьяниха и Силантий, облокотившийся на меч. Маремьяниха поползла на четвереньках под самого коня царька, держа на голове бумагу.

— Милости прошу! — выла она во весь голос.

— Милости! — вторил ей Силантий, хмуря свои щетинистые седые брови.

Царек замахнулся нагайкой, но Марина вовремя подскакала и, удержав его руку, сказала ему тихо, с укором:

— Ты — царь! Умей угождать народу. Прочти просьбу и рассуди!

Царек опустил руку и крикнул стражникам:

— Гей! Возьмите бумагу и подайте нам.

Стрелец взял бумагу и подал царьку.

Тот протянул ее ближайшему подле него всаднику.

— Читай! — приказал он ему и обратился к челобитчикам: — А вы встаньте!

Всадником, принявшим челобитную, оказался князь Теряев-Распояхин; он развернул бумагу и, взглянув на нее, побледнел. Царь склонил голову, приготовясь слушать. Охота остановилась.

— «Великий царь земли Русской, Димитрий Иванович, и пресветлая царица, Марья Юрьевна! Бьют тебе челом людишки твои Акулина Маремьяновна и Силантий Мякинный, дабы наказал злого обидчика, а сделал он вот какое дело татебное, — начал читать князь Теряев-Распояхин, и по мере его чтения лица всех невольно хмурились. Старинным подьяческим языком описывались нападение на дом князя Огренева, разгром его, убийство князя и, наконец, увоз княжей дочери, причем в челобитной прямо указывался и виновник, поручик Ходзевич. — И слезно молим тебя, великий государь, — окончил прерывающимся от волнения голосом чтение князь Теряев, — с вора того сыскать за обиду и дочь княжую Ольгу вернуть нам, твоим людишкам, княжеским слугам. О том бьем челом тебе, государь».

— Молим тебя, царь-батюшка! — завыла Маремьяниха, снова падая в ноги.

— Государь, эта княжна — моя невеста! — прерывающимся голосом сказал Теряев. — Бью и я челом: накажи злодея и верни девицу!

— Из твоих людей, воевода? — хмуро спросил царек гетмана.

Сапега на миг смутился: он не думал, что дело будет так круто поставлено. Но наглая усмешка тотчас же снова появилась на его лице, и он спокойно ответил:

— Мало ли офицеров у нас жартуют, а что касается пана Ходзевнча, то он давно услан под Смоленск, и о нем я ничего не знаю!

— Царь, вели гнать за ним погоню! — воскликнул князь Теряев, вся кровь в котором закипела при мысли о том, что любимая им Ольга Огренева находится во власти поляка.

Царек растерянно оглянулся. Жалкая улыбка выдавилась на его лице.

— Куда погоня? В волчью пасть? — спросил он.

— Я поеду! — воскликнул Теряев.

— Да поезжай, коли охота. Там он не в нашей власти! Встань! — резко сказал «вор» Маремьянихе.

Та встала, растерянно оглянулась и вдруг поняла, что ее просьба осталась без результата. Ее лицо вспыхнуло, маленькие глазки загорелись, и она вдруг закричала с азартом:

— Что же ты за царь соломенный, коли у тебя под носом разбойные дела делают, а ты и разбойника наказать не можешь!

— Молчи, баба! — замахнулся на нее стрелец, но Силантий ударом кулака опрокинул стрельца и заговорил с азартом:

— Стой! Теперь я скажу! Истинно, не царь ты, а скоморох польский! Русские-то вон у тебя на площади на колах рассажены, а полячка ты тронуть боишься. Этот вот пес, коего ты воеводой назвал, нарочно своего разбойного пана Ходзевича отсюда угнал! Пойдем, Маремьяниха! Видно, настоящий царь на Москве, а здесь все воры да охальники! — И, грозно сверкнув глазами, Силантий повернулся спиною к «вору» и повлек за собой Маремьяниху.

В первый момент грубость его речи поразила всех своею неожиданностью, но через мгновение люди одумались.

— Взять! — закричал князь Трубецкой.

Стрельцы бросились в погоню.

— Отставить! — резко крикнул царек. — Пусть идет к царю московскому! Охоты не будет сегодня! — сказал он всем и, сойдя с лошади, тяжелым шагом пошел во дворец.

Князь Теряев подбежал к нему и стал что-то говорить.

Царек остановился; его лицо побагровело.

— Видишь, что не могу наказать душегуба, — громко сказал он, — а за обиду твоей невесты возьми себе вотчину ее отца, убитого князя!

Он махнул рукой Кошелеву и скрылся во дворце.

— Плохие жарты у вас, пане Сапега! — сверкнув глазами, сказала Марина.

Сапега смущенно улыбнулся.

— Воистину скоморох польский, царь мякинный! — говорили шепотом калужане, отходя от дворца и каждый загораясь ненавистью к полякам.

— Что же это, скажи мне на милость? — с дрожью в голосе говорил князь Теряев Трубецкому, возвращаясь домой.

Трубецкой ехал, уныло наклонив голову.

— Как приехал этот Сапега, так и пошло, допрежь того не было! — ответил он, сознавая посрамление русских, бессилие «вора» и торжество наглого Сапеги.

— Ты прости, а я не могу! Завтра же поеду Ольгу искать. Что же, что насильник теперь у короля? И там управу найду! Да и немало там русских! — сказал Теряев.

— По мне, что же? Разве я держу? Поезжай, сделай милость. Я тебе людей дам!

— Спасибо на посуле. У меня своих сорок, справлюсь! — И князь Теряев, ударив коня, быстро поехал к своему стану.

Что касается опечаленных Маремьянихи и Сякангая, то едва они сошли с улицы и вошли в проулочек, как их окружила толпа сочувствовавших им калужан. Все наперебой расспрашивали их о нападении поляков, сочувственно охали, вздыхали и поощряли Маремьяниху в ее ярости.

— Царь! — кричала она. — Сразу видно птицу по полету! Князюшка-то наш Огренев, царство ему небесное, недаром говорил, что это — жид перекрещенный!

— Тсс!.. — остановил ее Силантий. — Поговорила, и будет. Мало толка языком-то молоть.

— Что же вы делать будете, милостивцы? — спросила их баба с лотком на руках.

— Чего, мать, — закричал парень, — иди на Москву!

Каждый наперебой подавал им советы, но Силантий уже решил, что им делать, и быстро пробирался сквозь толпу. Вечером он сказал взволнованной Маремьянихе:

— Теперь к королю ихнему под Смоленск поедем. Вора и перехватим, а коли и там толку не будет — на Москву.

— А коли и на Москве ничего? — всхлипывая, спросила Маремьяниха.

— Молчи, старая, — оборвал ее Силантий, — где-нибудь правда-то найдется!

На другой день поднялись они чуть свет и опять в своей таратайке поехали прямо на Смоленск.