автордың кітабын онлайн тегін оқу Счастливого дня пробуждения
Москва
МИФ
2025
Информация
от издательства
Публикуется впервые
Калюжная, Анастасия (ParaCosm)
Счастливого дня пробуждения / ParaCosm (Анастасия Калюжная). — Москва : МИФ, 2025.
ISBN 978-5-00214-749-6
В мрачном особняке на побережье, где наука граничит с безумием, проводит бесчисленные эксперименты гениальный доктор. Он мечтает создать бессмертное существо — идеальное существо, которое развивается и обучается. И вот, когда замысел наконец-то близок к исполнению, выясняется, что эксперимент обладает не только умом, но и чувствами. А значит под угрозой главная цель эксперимента.
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
© ParaCosm (Анастасия Калюжная), текст, иллюстрации, форзац и заставки, 2025
© Оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2025
За выход этой книги я хочу поблагодарить моих родителей Калюжных Валентину и Алексея. Также благодарю за неоценимую помощь Калюжную Елену, без которой ни я, ни эта история не стали бы собой. Самородова Илью, без которого у меня не было бы даже шанса написать эту книгу. Малькову Татьяну, Фартову Карину и Гильмиярова Ильназа, без дружеской поддержки которых роман мог быть никогда не закончен.
А посвятить эту книгу я хочу всем медикам, врачам и научным сотрудникам, без которых жизни многих из нас были бы невозможны.
Глава 1
Свет. Ослепительный. Такой яркий, что глазам больно. Из горла вырывается хрип.
— Порядок, — ясно произносит чей-то рассеянный голос, настолько материальный, что, кажется, его можно потрогать, и из света проступает усталый силуэт.
Человек смотрит на меня, и пока что лицо разбивается на отдельные неузнаваемые куски: нос, рот, глаза, щетина, белое одеяние. Как собирающиеся вместе осколки. Всё как-то неправильно, но постепенно взгляд привыкает, и из темноты сознания всплывают названия вещей.
— Ты меня понимаешь? — спрашивает человек.
Слова кажутся знакомыми и незнакомыми одновременно, смысл доходит с опозданием, как перевод с чужого языка. В голове звенит. Кое-как киваю. Мышцы слушаются плохо, будто после изнуряющей болезни. Всё странно. Всё не так.
— Замечательно. — Человек подносит ко рту маленькую коробочку, зажимает кнопку, зажигается красный огонёк. — Десять пятьдесят шесть, объект пришёл в сознание, состояние стабильное…
О, цифры. Вроде бы я даже понимаю, что это, только не могу выловить: знакомо, но инородно.
— Даже не пытайся, — говорит человек, отпуская кнопку. — Не вспоминай. Всё равно не получится.
Он пропитан безразличием и тотальным божественным всезнанием, которого нет у меня. Он снова наговаривает в свою коробочку:
— Номер шестьдесят четыре. День первый. Динамика нормальная.
Человек выходит из поля зрения, я слышу шелест бумаг и дробное муторное клацанье клавиш. Всё ещё пытаюсь что-то разглядеть, но в лицо бьёт ужасно жгучий свет.
— Где я? — О, и у меня есть голос. Здорово! Но голос человека звучит низко, рокочуще. А мой тоненький и робкий.
Человек смотрит на меня так утомлённо, что я чувствую вину за то, что отрываю его от важных дел.
— В больничном крыле, — коротко бросает он.
В больничном крыле? Значит, случилось что-то плохое.
— Я болею? — пугаюсь я.
— Нет.
— Тогда зачем я здесь?
— Ты — эксперимент.
Слово тоже смутно знакомо, отдаёт чем-то… В памяти вспыхивают склянки, цифры, что-то ужасно сложное, от чего мои возможности невероятно далеки, и меня так мучит это чесучее чувство, что я ничего не могу вспомнить, мысли обрываются на полпути. Будто упираюсь в глухую стену.
— Прекрати, — приказывает человек. Я снова вижу над собой его лицо и теперь дольше, внимательнее его разглядываю.
Он как будто даже мне знаком. Пока что его лицо для меня — целый мир от начала и до конца.
— Если чего-то не можешь вспомнить, просто не думай об этом. Это называется «избирательной памятью». Если начнёшь вспоминать, это плохо кончится, — и звучит это не пустой угрозой.
— Эксперимент — моё имя?
— Эксперимент — это опыт, исследование, — поясняет он чуть раздражённо. — Некое наблюдение с целью выяснить результаты. Со временем поймёшь.
Время. Как только он произносит это слово, в моём разуме появляется и концепция времени. Оно будто только сейчас пошло.
— А у вас есть имя?
Я слышу смешок, его губы изгибаются, но как-то не совсем искренне. А я продолжаю его рассматривать: понимаю, что он уже немолодой, в спутанных волосах проглядывает седина. Я не могу пока точно судить о возрасте, красоте или уродстве, так как он — первый человек, которого я вижу, и потому становится отправной точкой всех моих систем измерений.
— Зови меня доктором, — отвечает он. Имя звучит как «знания» и «помощь». И немножечко как «боль».
Он тянется к рубильнику, и с громким хлопком гаснет свет. С непривычки мир становится тёмным, скользким и рыхлым, как сырая земля, но, когда глаза привыкают, проступает множество незнакомо знакомых вещей: кафель, операционные софиты, решётки на окнах, тяжёлый монитор в пожелтевшем пластике, заваленный бумагами стол, стальные архивные шкафы, склянки, схемы, лезвия и ещё слишком много того, от чего всё внутри сжимается, — я не знаю их имён, но знаю: оно способно навредить.
Доктор начинает меня отстёгивать: ослаблять жёсткие ремни, о которых до этого у меня не было ни малейшего представления. Словно я так давно лежу здесь, что уже их не чувствую. Неумело двигаю руками, подношу их к глазам. Пальцы слушаются дёргано. Мои движения непохожи на слаженные движения доктора. Я понимаю, что я и размерами меньше него, моя ладонь уместилась бы в его руке раза два. А затем я понимаю, чем ещё мы непохожи: моя кожа совсем другого цвета и кисти все прострочены шрамами и стежками. Выполненными или с педантичностью, или с любовью. Конечности будто сшиты из разных частей, хотя и очень хорошо подогнанных. Кажется, внутри тела что-то шипит.
Доктор внимательно наблюдает за мной, затем хмурится своим мыслям и вновь щёлкает клавишами у монитора.
— Двигательная функция в норме… — продолжает надиктовывать он в свою механическую коробочку и смотрит на мои рваные попытки подняться. — Относительно. Ещё не укрепились связи моторной коры.
Его взгляд регистрирует каждое моё движение — беспристрастно, точно, как видеокамера. А я пытаюсь неловко размять пальцы с тонкими, почти прозрачными ногтями, мои руки выглядят так беспомощно и синюшно, но ощущения мне нравятся.
Касаюсь поочерёдно каждым ногтем подушечки большого пальца, сгибаю маленькие суставчики. Потом смотрю на ноги. Они слегка фиолетовые. Я подтягиваю руками колено к животу, чтобы разглядеть стопу. Трогаю на ней кожу, вручную сгибаю и разгибаю. Появляется чувствительность, и я понимаю, что начинаю широко улыбаться. Смотрю на доктора, будто могу передать ему свою радость. Но он в лице не меняется.
— Попробуй встать, — говорит он.
Сначала я впадаю в ступор, потому что до меня с опозданием доходит смысл, а затем пытаюсь спустить ноги со стола. Нескладно и неуклюже. Стол высокий, и я сваливаюсь, запоздало уцепившись за край. Стопы касаются ледяной плитки. В коленях жуткая слабость, будто они тряпичные и вот-вот сомнутся, а из швов полезет вата. Я трясусь — и от напряжения, и от озноба. Тут и правда холодно.
— Достаточно, — останавливает меня доктор, подносит коробочку к лицу. — Атаксия. Слабая передача импульсов. Вероятно, ошибка проектирования; возможно повреждение седалищного нерва. Или дисфункция мозжечка… Пойдём, нужно сделать томографию. — И он тянет меня за шиворот больничной рубахи.
Я пытаюсь хотя бы делать вид, что иду, но по факту просто еду за доктором, елозя стопами по кафелю. Кажется, ростом я ему едва ли до груди достану. Он распахивает стальные двери и приволакивает меня в соседнюю комнату. Всё кажется потрёпанным, плитка отколотая, на полу лежат перемотанные кабели, а в самом центре — огромный, жёлтый от времени страшный аппарат. Доктор опускает меня на стол в его жерле, будто на гигантский язык из разинутой пасти. Заставляет лечь, вставляет мне в уши вату и закрывает голову какой-то рамой. Становится жутко-прежутко.
— Лежи неподвижно. Будет громко. Не двигайся. Вообще. Не верти головой, — буднично говорит он, и дверь за ним со склепным скрежетом захлопывается.
Стол медленно и неотвратимо въезжает в жуткий аппарат. Темно. Страшно. И вдруг чудовищная машина оглушительно заводится — теперь она гудит и трещит на все лады. В них даже прослеживается ритмический рисунок: тыц-тыц-тыц-тр-р, тыц-тыц-тыц-тр-р. Всё кажется, что меня вот-вот прострелит, и я умру.
Когда процедура заканчивается, доктор, ничего не говоря, уходит в операционную, и я опять слышу щёлканье клавиш. Я боюсь двинуться, даже не дышу и стараюсь стать как можно меньше и незаметнее, сжимаюсь в точку и разглядываю швы на пальцах. Вообще-то они мне даже нравятся. Похожи на узор.
— Пойдём, — зовёт доктор. Он стоит в дверях и выжидающе на меня смотрит.
О нет… В смысле… А я и стоять не могу ровно! Я цепенею. В ушах всё ещё шумят отголоски страшного аппарата: тыц-тыц-тыц-тр-р… Опускаю ноги, но никак не могу заставить себя отпустить край стола.
— Иди сюда, — повторяет человек. Не нетерпеливо, нет, но настойчиво, так, что спорить нельзя.
Я смотрю на него с немым криком о помощи, но его глаза — стёкла камер. Я выпускаю край стола. Секунду-другую стою, качаясь, как пылинка в воздухе, даже радуюсь, что получается. Но мир вокруг вдруг увеличивается, а я уменьшаюсь — и падаю. Неудачно, больно и неуклюже, так что от стыда сгореть хочется. Ушибы ощущаются странно, пытаюсь их стряхнуть, но не выходит. Глаза и носоглотку неприятно щиплет, губы дрожат.
— С тобой всё в порядке. Ты можешь ходить и можешь стоять. Ошибок нет, — чеканит доктор. — Попробуй ещё раз.
Не хочется его разочаровывать, и я продолжаю упрямо барахтаться. Рвано, но упорно переползаю к стене, пытаясь с её помощью подняться. Тело вялое, мышцы слушаются неохотно, ходуном ходят коленки. Я не понимаю, как у доктора всё это получается так легко и бегло, будто плёвое дело! Кое-как встаю, по-лягушачьи врастопырку приклеивая ладони к плитке. Доктор приподнимает подбородок, хмурится. Я понимаю, что справляюсь плохо. Осторожно отталкиваю себя от стены, касаясь её самыми кончиками пальцев, и делаю первое подобие шага, скользя ступнёй вперёд. Аккуратно, словно по тонкому льду. И падаю. Опять.
Доктор разочарованно вздыхает, подходит, хватает меня за воротник и тащит. Настолько легко, будто я ничего не вешу. Мне так жаль, мне так стыдно! Смертельно стыдно! Он опускает меня на кушетку в операционной.
— Ладно, — устало говорит он, проводя ладонью по лицу, его силуэт обессиленно складывается, как ворох тряпок.
Он садится на кресло у синего экрана и переводит проницательный взгляд на меня, будто пытаясь уличить во лжи. А я себя чувствую так, будто и правда его обманываю, только не знаю об этом. Слышу, как за толстым мутным стеклом барабанит дождь; оборачиваюсь к арочным окнам операционной — небо светло-серое, свинцовое. Едва видны дрожащие под натиском капель изумрудно-зелёные листья винограда. Пахнет железом и спиртом.
— Николай! — вдруг громко кричит человек. — Коля!
Я съёживаюсь, словно это на меня повысили голос. Тяжёлая дверь со скрежетом отъезжает, и в помещение заходит тощий сгорбленный старик с седыми космами, обрамляющими его покрытую пятнами лысину. Одет он так плохо, что, кажется, его пиджак вот-вот рассыплется в труху, от башмаков отстают подошвы, а штаны покрывают разводы. Костюм такой же дряхлый, как и он сам. Насколько, видимо, ему позволяет зрение, он выбрит, но плешиво. В мою реальность врывается новый запах: старость и щелочное мыло. И эта вонь нарушает мой хрупкий баланс внутри этого хоть и неуютного, но родного мира операционной.
— В одиночную палату, — отворачиваясь к монитору, приказывает доктор.
Старик неотвратимо ковыляет ко мне. Меня пронзает ужас: вот с ним идти мне совсем не хочется!
— Пойдё-ём! — хрипит он, как наручником перехватывая моё запястье узловатыми пальцами.
Нежные стежки на руке болезненно натягиваются, в уголках глаз выступает влага. Я снова падаю на пол, в безмолвной мольбе смотрю в спину доктора, но его взгляд намертво прикован к вычислениям и бумагам, и до меня ему уже совсем нет дела.
— Идти, что ль, не можешь? — прикрикивает старик.
Изо всех сил я напрягаю мышцы, каждую связку в теле и… И меня так же волоком тащат в коридор. Мой мир теперь расширился: я вижу серо-бежевые глянцевые стены, в которых отражаются холодные отблески ламп, мимо плывут двери. Я верчу головой, но ничего разглядеть не успеваю.
— Как в первый раз, ей-богу! — усмехается Николай.
«Как в первый раз»? — бьётся мысль. Так я здесь не в первый?.. Пытаюсь вспомнить, но в сознании лишь зудящая пустота. Старик останавливается у дверей палаты, толкает створку. Внутри довольно пусто: койка, штатив капельницы, умывальник да шаткий столик. Окно и здесь зарешечено намертво. Через матовое стекло не видно почти ничего, кроме пасмурно-стального неба.
Николай включает свет и бросает меня на кровать, как какое-то полено. Берёт из судка вату, ужасно пахучий пузырёк и трёт мне кожу на сгибе локтя… Что? Зачем? Его прикосновения мне неприятны; они грубые, хаотичные, резкие. Потом он что-то подносит к предплечью, и — хоп! — металл вонзается в желтовато-восковую плоть. Я вскрикиваю. Не зря меня напугали иглы: они и правда причиняют боль, резкую и холодную, как небо за окном. Старик закрепляет липкой лентой катетер и что-то впрыскивает. Я чувствую течение студёного раствора внутри, хочется выдернуть эту дурацкую пластмаску.
— Не трогай, повредишь вену! — шипит старик. — Всё! До завтра можешь спать. — Смерив меня едким взглядом, он забирает лоток.
Хлопает дверь. Слышится лязг ключей в замке.
Здесь смертельно холодно. Стерильная плитка, больнично-яркий свет ламп, размеренное щёлканье капель по карнизу. Чтобы хоть как-то согреться, я заворачиваюсь в тоненькое и колючее шерстяное одеяло, пахнущее порошком так сухо, что в носу свербит. Поджимаю ноги — стопы ледяные, их очень-очень хочется согреть, но собственного тепла мне не хватает. Потихоньку я всё же начинаю чувствовать слабость, долгожданным жаром разливающуюся по телу.
Засыпая, я разглядываю стежки на пальцах, на поджатых коленях, на руках, нахожу их на шее и лице, чувствую сквозь рубашку на животе и груди — в форме знака Y, провожу подушечками по их монотонному успокаивающему рисунку на запястьях. Если пощупать, скальп тоже расчерчивают рубцы. Волосы светлые, кудрявые и короткие. Тонкие как пух. Кожа бледная, желтоватая, местами даже зелёная, где-то синяя, фиолетовая, как акварельные разводы, — особенно на коленях и локтях. Я закрываю глаза и лежу в полузабытье, пока реальность не ускользает.
* * *
Поворот ключа в скважине сгоняет сон. Я дёргаюсь и осоловело таращусь на дверь. Лишь бы не Николай с его ужасными шприцами…
Это доктор! Он бесшумно закрывает за собой дверь и проходит к койке. В этот раз я обращаю внимание, как он одет: опрятно, всё тщательно выглажено — не в пример его помощнику. Доктор сразу понимает, что я не сплю, какое-то время мы смотрим друг на друга. Уже рассвет, слепящее солнце из окна кидает желтоватый зарешечённый прямоугольник на стену.
— Доброе утро, — устало здоровается доктор, смотря на меня сверху вниз, его руки спрятаны в карманах. — Сейчас мы поставим капельницу. Коля! — кричит он в сторону двери. — Что ты всё копаешься!
Через несколько долгих секунд я слышу роковое приближение шаркающей походки из коридора, и в проёме появляется этот гадкий старик с пакетом, полным чего-то белого и жидкого, в морщинистой руке он держит стальную посудину со свёрнутыми шлангами. Николай вешает мешок на штатив и протягивает трубки ко мне. Я инстинктивно дёргаюсь, закрывая сгиб локтя. Впрочем, ему это не мешает. Он вставляет трубку в катетер, и я чувствую мерзковатую боль от шевеления иглы в вене. В шланг начинает неторопливо капать раствор. Каждый раз, как этот старик появляется, он меня или пугает, или делает больно!
— Посмотри сюда, — говорит доктор, стуча себя пальцем по кончику носа, вытаскивает из кармана крохотный ручной фонарик и светит мне в глаз. — Не щурься, — просит он, внимательно вглядываясь в мой зрачок.
От света перед глазами мерцают лиловые пятна и чешется в носу, но мне даже немножко весело. Доктор просит посмотреть то ему на мочку уха, то на лоб, то на потолок. Будто такая игра.
— Как ты себя чувствуешь? — Луч пропадает, и становится темно.
— Хорошо? — будто спрашиваю я. Мне не с чем сравнивать. — А что я такое?
— Что ты такое? — Он вскидывает брови.
Я не могу этого объяснить, но я понимаю: я — не то же самое, что он или Николай. Это осознание сидит во мне так глубоко, что я не могу найти его истоков. Но я надеюсь на всесильное понимание доктора.
— Давай скажем так: тело человека не храм, а обычный жилой дом. Где прохудилось, мы латаем, где сломалось — чиним. Но естественный износ не обманешь. Если сгнил каркас — всё кончено. Человек устроен плохо; если бы он был сотворён хорошо, он бы не умирал так рано. И ты, — доктор внимательно смотрит на меня, — ты, быть может, изменишь историю архитектуры.
Сколько он смешных сложных слов говорит. Я бездумно улыбаюсь в ответ, делая вид, что всё мне понятно, лишь бы он опять не решил, что у меня что-то в голове не работает, и не запихнул в свою тарахтящую жуткую машину.
* * *
В этой палате мне приходится провести ещё несколько дней. Ко мне заглядывают Николай с доктором. Учат меня ходить: принесли ходунки, чтобы укреплялись «нейронные связи» — что это такое, я пока не знаю. И принесли кубики. Чтобы мне было чем себя развлечь. На них символы. Буквы и цифры. Какие-то я, кажется, помню. А какие-то нет.
Доктор не проводит со мной много времени, может, в редкий день и полчаса. Но когда приходит, терпеливо объясняет, как пишутся буквы и каким звукам соответствуют. Рассказал, как считать на пальцах. Ему было нужно знать, как работают мои «когнитивные функции» — этими сложными словами он называл то, как я думаю. Проверял, знаю ли я названия цветов, времён суток, животных и всяких предметов: мебели, одежды, растений, игрушек. Показывал карточки с рисунками и надписями. Некоторые вызвали у меня затруднения: «пианино» — красивое слово, но незнакомое, или вот «шторы» — жутко забавное. Но это был мой звёздный час, столько гордости, что это мне легко далось! И доктора это порадовало, а если его это порадовало, то и меня.
Кубики меня и правда здорово развлекают. Пока никто не видит, я, чтобы не холодно было лежать, расстилаю одеяло на полу и строю башенки. В моём воображении они становятся замками, домиками и рвами. Буква А — главный герой истории, который путешествует по королевствам гласных и согласных.
Недавно этот противный старикан увидел, какой бардак остаётся в палате из-за игр, и страшно рассердился. Пинками разрушил мой дворец глухих согласных и деревню цифр, доведя меня до слёз жуткими криками и унизительно отходив полотенцем, как надоедливую собаку. С тех пор приходится вслушиваться в шкрябанье его шагов в коридоре, чтобы успеть всё расставить по местам.
Старик заходит ко мне так часто, что уже тошно от его лица: он меня моет, меняет капельницы, мерит температуру, чистит зубы, ставит уколы, забирает из моего тела в пробирки что-то такое белое, что течёт в моих венах, — настоящая кража! И всегда так больно и неприятно, даже, бывает, остаются синяки! И не сказать чтобы в нём было много силы, нет, но пальцами, цепкими, как клешни, он меня хватает, дёргает, щиплет. Его кожа — сухая и морщинистая, как дублёная шкура, и имеет резкий запах, который мне не нравится. И ещё никогда он не открывал дверь так, чтобы не заставить меня подскочить на месте от её железного визга.
Как-то пришёл и вытащил инфузон-ную? — кажется, инфузонную — систему из руки, чтобы поставить другую — под ключицу. И это было так мерзко и страшно! И даже больно! И теперь у меня из груди торчит трубка. Зато больше ничего не мешается у локтя.
За эти несколько дней холод стал мне привычен. Доктор сказал, что мне пока нельзя перегреваться. Он объяснял это какими-то жутко сложными словами: «терморегуляция», «замедление метаболизма», «цитокины»1, «артериальное давление». Зато обещал, что, как только «стабилизируются» какие-то процессы в организме, мне можно будет погреться!
* * *
Однажды утром Николай заявляется не только со своими дурацкими процедурами, но ещё и с какой-то коробкой.
— Обувь. — Он швыряет мне под ноги кожаные ботинки, которые с глухим стуком ударяются о плитку. — Бельё, носки, свитер… — продолжает он кидать вещи на кровать. — Доктор сказал, с этого дня тебе можно ходить по больничному крылу. — Он зыркает на меня с недобрым выражением.
Я что, правда смогу узнать, где конец того коридора?! Я столько всего увижу! И мне дали вещи! Они что, правда все мои? Какой красивый свитер!.. Фу, он ещё и колючий! Но тёплый. Свитер даже пахнет чем-то приятным, чем и одежда доктора. И оказывается, обувь — это страшно неудобно. Так и хочется снять эти противные туфли и ходить в носках. Из-за толщины подошвы кажется, что я не чувствую поверхности и плохо держу равновесие.
— Можешь идти, — бросает старик, отворяя передо мной дверь палаты.
Я испуганно, но всё же с любопытством прошмыгиваю к проёму. Смотрю по сторонам, оценивая, длинный ли коридор: да в нём уместится куча таких комнат, как моя! Да здесь даже бегать можно! Я шатко перешагиваю порог, пытаясь привыкнуть к ощущению обуви на ногах. Затылком чувствую, как хищно за мной следит Николай. В коридоре темновато, только из окошечек операционной падают лучи, да в начале и в конце окна. Такие же зарешечённые и мутные, как везде. Я неуверенно иду вдоль палат, дохожу до больших и тяжёлых дверей операционной. Заглянуть туда я не могу — роста не хватает. И не хотелось бы перед стариком показывать своё любопытство, а то надумает себе гадостей. Дохожу до окна. Там стоит растение в горшке. Жухлое, но ещё зелёное. Что, дружок, тебе тоже холодно?
— А мне ещё куда-нибудь можно?
— Сюда, — Николай указывает жёлтым ребристым ногтем-миндалём на створку и шаркает прочь. Каждый его шаг отдаётся звоном целой связки ключей — должно быть, от прочих комнат. Вот бы их достать и посмотреть здесь всё…
Он выходит в большую двустворчатую дверь в конце, и я на короткий миг вижу, что там ещё пространство — большое! И светлое!
Я взволнованно бегаю из стороны в сторону, привыкая к свободе движений и узнавая способности своего тела. Я могу так разгоняться, что даже волосы на голове шевелятся. Двигаться, оказывается, приятно. А падать — совсем нет. Набегавшись так, что дышать стало тяжело, и вначале даже испугавшись этого, я всё-таки решаю подглядеть в операционную. Неловко, а потом более уверенно пытаюсь подпрыгнуть. Однако доктора там нет. Где же он пропадает? Впрочем, этот вопрос меня волнует недолго, и я тут же переключаюсь на дозволенную мне дверь.
Я разворачиваюсь, осторожно открываю створку — ого, такая тяжёлая! Прежде мне никогда не приходилось открывать двери, но, если даже хилому Николаю это не в тягость, мне казалось, должно быть просто. Но я кряхчу от напряжения, будто мне куча лет, и кое-как протискиваюсь внутрь.
Это тоже палата. Похожая на мою, но в ней много кроватей. Раз, два, три — загибаю я пальцы, как учил доктор, — четыре. Четыре кровати. Зачем так много? Тут… тут кто-то ещё живёт? Эта догадка меня вдруг страшно волнует. Весь мой мир состоял всего из двух живых существ (трёх, если считать меня), и мне даже в голову не приходило, что мог быть кто-то ещё! Кто? Или всё-таки кровати здесь просто так? Я могу на них спать? Всплывает фраза: «В одиночную палату». Так, получается, если моя одиночная, то должна быть и общая? Выходит, это она. Но для кого? Для других па-ци-ен-тов… — вспоминаю я нужное слово — здесь есть другие пациенты?
Я с любопытством разглядываю комнату, открываю ящики тумбочек — пустые, но всё равно интересно. Заглядываю в уборную — ох, тут целая ванна! Балуюсь с водой, брызгаю каплями на стены. Вода бывает горячей и холодной. И можно менять её температуру! Понимаю, что от влаги ткань свитера темнеет. Это так любопытно, выходит, можно красить водой? Пытаюсь сделать это с разными поверхностями, но только мягкая материя темнеет. Как простыни на кроватях. Потом я пугаюсь, что ткань так и не посветлеет, и это заметит Николай. Пытаюсь высушить. В итоге выбегаю в коридор в надежде, что он в комнату и не зайдёт, если меня там не будет.
Цитокины — сигнальные белковые молекулы, которые регулируют клеточные процессы, такие как иммунный ответ, воспаление и т. д. Здесь и далее прим. авт.
Глава 2
Ещё через пару дней меня окончательно переводят в общую палату, где заметно теплее и суше воздух. И уже не так часто проводят кварцевания. Ещё мне позволяют мыться в ванной и чистить зубы самостоятельно! Что очень кстати: Николай ужасно чистил зубы, вечно стукал щёткой и царапал дёсны, фу. Но он всё так же следит, как это делаю я, чтобы удостовериться, что я справляюсь. Доктор так и не приходит, и мне начало казаться, что я что-то делаю не так. Его что-то обидело?
Кубики мне разрешили принести с собой. И одежду новую дали — целое богатство! И на моей кровати теперь не только одеяло, но и покрывало. И мне можно кутаться в них. Мне нравится накрываться, чтобы свет проникал сквозь плетение и получался шатёр. Свет изнутри окрашивается рыжеватым золотом, и сразу мир становится таким волшебным и приветливым внутри, что прохлада больничного крыла больше не страшна.
А ещё в общей палате есть окно. Стёкла повсюду мутные, матовые, и мне поначалу не удавалось понять, что же за ними. Но затем мне в голову пришёл потрясающий план: во время ежедневного проветривания придвинуть тумбочку к окну, взобраться на неё и подглядеть в форточку — Николай-то легко дотягивался, но не я. И у меня получилось!
И мой мир в этот миг стал огромным; снаружи оказалось так много деревьев! Пахло влагой, сырой землёй и травами — здесь часто бывали дожди. Всё было ещё зелёным, чарующе пышным и буйным, словно живая сказка. У подножия здания, как в море, утопал в зелени дворик, полный растений, но они уже начали подёргиваться желтизной. Осень? Это же значит, что начинается осень? И получается, в здании есть ещё этажи под нами, раз здесь так высоко? Неужели это место такое большое, а мне можно находиться всего-то здесь? Несправедливо! А потом в коридоре раздался отдалённый скрежет ключей и шаркающая походочка. Пришлось срочно ставить тумбочку назад. Но мне так захотелось что-то утащить из того большого и прекрасного мира в этот. И под руку попался листочек обвившего решётку винограда.
Теперь у меня появилось новое сокровище — особенно ценное, потому что добыто в такой опасности. Мне часами напролёт хотелось любоваться кружевными узорами прожилок на просвет. Это занимало мой разум не хуже игр с кубиками. Конечно, сокровище пришлось прятать, чтобы Николай о нём не узнал. Уж он-то наверняка рассердится. Не знаю почему, но он за любое дело кричит на меня и хлещет полотенцем. За то, что бегаю по коридору, что моюсь не так, что постель заправляю иначе, что верчусь, пока он капельницу ставит (как оказалось, эта белая жижа поддерживает во мне жизнь), за малейшее проявление любопытства, за разлитую воду в ванной, за мятые шорты, за то, что пуговицы на пижаме кручу, — да вообще за всё. Будто одно моё существование тяготит и злит его.
А вот листочек меня успокаивал. Было так приятно любоваться им и гладить его перед сном. Будто мы друг друга понимаем и делим на двоих горести. Только вот он вскоре начал вянуть. Уже через пару дней пожелтел, стал суше и тоньше, ещё через день начал сворачиваться. Жизнь уходила из него. И мне постоянно приходилось его прятать — под матрасом, — что на нём неважно сказывалось. Но иначе Николай найдёт.
Теперь меня уже не остановить: почти каждое проветривание у меня появляются новые листочки. Моя непревзойдённая коллекция. Они похожи и одновременно совсем-совсем разные! Более кругленький я зову Ноль, самый разлапистый — Восемь, а самый тоненький и треугольный — Один.
* * *
— Это ещё что такое?! — доносится из комнаты разъярённый крик старика.
Все мои внутренности вмиг холодеют. Я застываю, будто меня окатили ледяной водой. Я обычно ухожу из палаты, пока Николай хозяйничает, чтобы лишний раз его не нервировать, и сижу на подоконнике с горшочным растением. И тут до меня доходит: да он же зашёл в комнату со сменным постельным бельём!
Николай выбегает из дверей, несётся ко мне, и уже отсюда я чувствую его опаляюще-душную злобу. Скатываюсь с подоконника на пол и закрываю голову руками. Старик хватает меня за ухо и тащит в палату.
— Откуда это у тебя?! — Он тычет пальцем в выволоченные из-под матраса ошмётки аккуратно засушенных листочков.
Как же варварски он с ними обошёлся, остались только пыль и черешки! Самое дорогое, что у меня было! Неужели он вредит всему, чего касается?!
— Как только наглости хватило?! Как ручонки-то дорвались?! — Он всё таскает и таскает меня за ухо. — У-ух, бестолочь!
Я захожусь плачем. Очень хочется как-то оправдаться, но сопли текут, заливая носоглотку. Чувствую, как надувается и пульсирует скрученное пальцами ухо, а старик всё выкрикивает свои злые слова, зовёт меня мразью и сволочью, тянет и тянет. Кажется, будто ухо сейчас раскрошится, как мои листочки. Ну неужели это такое жуткое преступление?
— Что тут происходит? — слышу я прохладный, спокойный голос, от которого внутри сразу поднимается надежда и вместе с тем страшный стыд, что он меня за столько дней впервые застал именно так.
Я замираю, только грудная клетка рвано вздымается с уродливыми всхлипами. Старик наконец отпускает моё ухо, и я хлопаюсь на пол, на ворох простыней. Я поднимаю глаза и вижу склонившегося надо мной доктора. К лицу и шее приливает жар.
— А вы поглядите, чего творит! — Николай хапает с перекладины кровати останки погубленных листьев и машет ими в воздухе как свидетельствами страшного злодеяния. — На окна лазает, виноград дерёт, гадина! И как-то ж ума хватило!
И тут лицо доктора впервые на моей памяти озаряется хоть лёгкой и почти незаметной, но улыбкой. Он переводит взгляд на меня, и я стыдливо опускаю голову.
— «Ума хватило», — повторяет он. — Как забираешься? С помощью тумбочки?
Я неуверенно киваю, будто идея была не моя. А затем он носком ботинка выдвигает из-под кровати ящик с кубиками и опрокидывает на пол. Деревянные грани гремят о плитку.
— Покажи, как ты составляешь слова, — просит он. — Сможешь написать «дом»?
О, легко! Я потихоньку успокаиваюсь и, размазывая сопли по лицу, придвигаюсь ближе к горе́ деревяшек. Без труда нахожу нужные буквы, выставляю их в необходимом порядке — Д-О-М, — широко улыбаюсь и смотрю на доктора, надеясь на одобрение. Его лицо, однако, вновь становится бесстрастным. Он просит меня написать ещё всякое: «свет», «дерево», «окно», даже «Николай», на что старик недовольно фырчит.
— Хорошо, — кивает мне доктор. — Раз так, то пора начинать уроки. — И он выходит из палаты.
* * *
С того дня мне стало доступно ещё одно прежде незнакомое помещение — «классная комната». Она оказалась светлой, воздушной, с доской на стене, со столом возле неё, с бумагой, красками, пластилином, с книжной полкой (хоть и застеклённой и закрытой на ключ, туда лезть мне было нельзя) и настоящей партой!
Теперь мне разрешено ходить сюда, когда я захочу. Доктор дал мне несколько книг: иллюстрированный букварь, цветной, как праздник; учебник математики и сказки. Они были невероятно красивые, каждую страницу украшали рисунки, и сразу же у меня возникла целая куча вопросов.
Неужели на этих иллюстрациях тоже люди? И получается, людей много? А они все как доктор или как Николай? Или как я? Доктор только посмеялся. «Нет, — сказал он, — людей в мире очень-очень много. Их миллиарды». — «Миллиарды?» — мне было неизвестно такое число. «Это когда десять умножают на десять девять раз подряд. Это называется “степень” — десять в девятой степени».
Пока что мне было тяжело посчитать на пальцах, но всё равно поначалу показалось, что это совсем немного, — если я постараюсь, то смогу. Тогда доктор рассказал мне историю про мудреца, индийского короля, рис и шахматы, расчертив доску на шестьдесят четыре клетки. Ничего себе, какими, оказывается, огромными бывают числа! И сама мысль о том, что в мире так много людей, одновременно и пугала, и восхищала меня. Но на вопрос, встречу ли я их, доктор туманно ответил: «Время покажет».
Эти уроки стали для меня буквально всем. Лучшим временем дня. Они состоят из бесконечной череды вопросов и ответов. Даже то, что вначале было уроками чтения, за час успевало совершить полный оборот до биологии, математики, химии, географии и назад. Оказалось, там, за стенами больничного крыла, лежат необъятные просторы: доктор показывал мне глобус и рассказывал, как много в мире стран. Каждая уникальна и обладает своим языком и культурой. Доктор такой умный, он всё-всё на свете знает, и мне тоже захотелось стать, как он, и всё-всё знать! И везде побывать, и на всё посмотреть своими глазами: на горы, моря, равнины, на удивительных зверей. И ещё очень захотелось поскорее вырасти, чтобы получить нечто, называемое «документы». Если они у тебя есть, это означает, что ты теперь важный и взрослый человек.
Одна вещь меня огорчает — что наши уроки кончаются так быстро. И все эти новые знания настолько меня волнуют, что засыпать стало тяжело. Перед сном в голове мелькают дневные занятия, в мысли лезут незаданные вопросы, которые изводят меня до следующего дня. Зато доктор научил меня пользоваться часами, и теперь время до следующего занятия можно узнать в любой момент, как мне захочется. С самого утра в мыслях так и бьётся: «Ну когда же? Сколько ещё осталось? Четыре часа… Три часа… Час… Двадцать минут… Ну же, скорее, скорее!» И ещё доктор меня попросил больше не считать на пальцах, а начать считать в уме. Это оказалось сложнее, но он сказал, что это укрепляет мозг. Ещё доктор дал мне энциклопедии для внеклассных занятий! Сказал: «Чтобы не тратить время даром». Они яркие, с кучей картинок и схемок, и обо всём-всём на свете: о планетах, животных царствах и даже мифах. Мне понравилось коротать за ними долгие вечера в ожидании уроков.
Ох, а уж сколько тайн, оказывается, хранит человеческий организм. И вся эта потрясающая, сложная система как-то умещается в моём теле. Кажется, именно тема человеческого строения больше всего волнует доктора. Если разговор на уроке заходит в это русло, то он сразу же начинает увлечённо вдаваться в детали, и слушать становится ещё интереснее и приятнее — хотя, казалось бы, уже и некуда больше, — потому что его речь расцветает красками.
Однако на одном из этих уроков вдруг обнаруживается, что кое-чего мне не хватает.
— Выходит, люди рожают людей? — Мысль повергает меня в шок. — Совсем маленьких людей? Вот так вот просто?
— Ошибкой будет считать, что это просто. Это очень сложный, комплексный процесс, происходящий на клеточном уровне…
— А я? — вдруг доходит до меня. — Я ведь… Не помню себя младенцем…
— У тебя и не было младенчества, — просто поясняет он. — У тебя также нет родителей в привычном смысле этого слова. Я тебя создал совсем иным путём. Куда более долгим и трудоёмким.
Мне даже льстит, что именно ради меня он так сильно заморочился.
— А как?
— Пока ты этого не поймёшь. Прежде тебе предстоит пройти долгое обучение.
— А я тоже смогу создавать людей?
— Конечно. Но только тем же способом, что и я.
— А почему не простым?
— Смотри-ка. — Доктор подходит к плакату со схемой строения человеческого тела и кончиком карандаша указывает на что-то в разрезе головы. — Это называется гипофиз. А вот этот кусочек — эпифиз. Они регулируют многие процессы, включая секрецию гормонов. Но твой мозг… Он устроен несколько иначе. Как и многое в твоём теле. А вот ещё. — Он указывает на нечто, напоминающее баранью голову. — Этот комплекс органов производит клетки, из которых создаётся плод. Но у тебя его нет. — Он перемещается от изображения женщины к изображению мужчины. — Ровно как нет и этого.
«Плод». Забавно. Как у фрукта.
— А почему у меня их нет?
— Потому что ты иное существо. Единственное в своём роде. Мне многое пришлось поменять, чтобы я мог целиком контролировать твою эндокринную систему. Велика вероятность — на что я очень надеюсь, — что расти ты тоже не будешь.
Это что же, выходит, я никогда не получу документов?!
— Так я никогда не вырасту… — расстраиваюсь я.
— Если повезёт. Но в этом нет ничего плохого. — Он перехватывает карандаш двумя руками, будто указку, чуть склоняет голову. — Если всё пойдёт, как я запланировал, ты также никогда не умрёшь.
Не умру? Смерть. Я знаю, что это такое. Всё, что о ней пишут в книжках, что это очень страшно и горестно. Смертью кончается совершенно всё вокруг. Весь мир состоит из нерушимого цикла рождений и смертей. Доктор рассказывал, что это необратимая деградация клеток, химический распад до самых простых веществ, дальше которого ничего нет. За гранью которого сознание перестаёт существовать.
Я поднимаю глаза на доктора и вижу, что он чуть улыбается. Это редкое зрелище.
— Вечная жизнь — благо, не доступное ещё никому. Но она может быть доступна тебе. Ты — самое особенное в мире существо. — Он кладёт мне ладонь на голову.
Его рука тёплая, не хочу, чтобы он её убирал, но прикосновение длится лишь секунду.
Всю ночь мысли сами собой вращаются вокруг этого разговора, как кометы по орбите. С одной стороны, мне стало радостно. Я — самое особенное существо в мире. Подобного не было за всю историю человечества. Я могу никогда не умереть. Я могу жить вечно. Но ведь… Значит ли это, что я переживу доктора? И даже Николая? Все вокруг будут желтеть и вянуть, как мои листочки, и в конце превратятся в простейшие химические соединения, которые со временем станут чем-то ещё. А если я всех-всех на свете переживу, то в конце останусь только я… И мне будет очень одиноко. От этого грустно. Хуже, чем грустно. Но я не знаю, как называется это чувство.
* * *
Это обещает быть невероятный день — сегодня меня наконец выпускают из больничного крыла, и не просто из крыла, а в сад! От нетерпения на месте не сидится, я же увижу большой мир! Доктор сказал, что для «иммунитета» очень важно гулять на свежем воздухе, и потому мне теперь можно будет выходить дважды в неделю. Мне дали ещё больше одежды, всякие тёплые вещи: шапку, шарф, перчатки. Во всём этом неудобно: и шарф колется, и шапка закрывает уши так, что через неё плохо слышно, как сквозь вату на томографии, и руки неудобно сгибать, но я побываю снаружи!
Я вприпрыжку несусь по коридору, чувствуя, как становится жарко под всеми шерстяными слоями, — это мне в новинку, холод уже привычен, но вот жара — от неё даже совсем чуточку страшно, раз говорят, что это мне вредно. Николай больно хватает меня за руку и опять что-то ворчит. Он тоже тепло одет: в длинный плащ с куцым меховым воротником, в уродливые башмаки, руки спрятаны в митенках. Он гремит ключами у дверей коридора, и вот мы оказываемся на лестнице.
Я восторженно озираюсь, досадуя, что шарф не даёт свободно вертеть головой. Так вот что это было за большое светлое помещение! Тут всё такое огромное, лестница вниз спиралью петляет на каждом этаже. Мы спускаемся, как в колодец, каждый шаг по каменным ступеням рикошетит о стены. Ладонь в перчатке легко скользит по перилам. Раз, два, три… Шесть пролётов, три этажа. Внизу небольшой холл, из которого выходят ещё несколько высоких дверей. Одна из них огромная и тёмная. И вот её-то и отпирает Николай.
В лицо ударяет порыв холодного свежего воздуха. Глазам так светло, будто в них иголочку воткнули. С непривычки я щурюсь, но, когда зрачки привыкают, я промаргиваюсь и… Небо просто бескрайнее! Раньше у него всегда была граница — оконная рама или страница книги, но теперь оно столь огромно, что у меня глаз не хватает его вместить. Под ногами хрустит мелкая щебёнка, отсчитывая каждый мой шаг, низкие бордюрчики ограждают тропинки, но, увы, зелень за ними совсем пожухла, и остался только бурый сухой ковёр листвы да чёрные скелетики кустов.
А деревья! Какие огромные! Ветки, будто карандашные рисунки, перечёркивают всё небо, как бумагу. И стволов так много, между ними петляют тонкие дорожки и уходят вглубь. Только где-то там, совсем далеко, между ними видно глухой каменный забор с чугунными ажурными шипами-навершиями.
— Можешь ходить вокруг этой клумбы. — Старик отпускает меня и прячет руки в карманы.
Ощущение свободы ошарашивает, хочется убежать, взлететь, несмотря на запрет, но всё это так страшно и волнительно! Осенний ветер лижет кожу, пахнет тут совсем не так, как наверху: запах чем-то напоминает сырые тряпки, которыми Николай вытирает пыль, но намного приятнее.
— А я могу…
— Нет, — не успеваю я закончить, сразу же перебивает он. — Только вокруг этой клумбы, и ни шагу дальше. — Он хмуро плюхается на гранитную скамейку, вжимая голову в плечи, как та смешная птичка из энциклопедии. Даже в его пятнистой лысине, кажется, отражается светлое прекрасное небо.
Наворачивая круги возле пожухлой клумбы, я разглядываю парк и наш дом. Это, скорее, целый особняк: три этажа, мансардная крыша с башнями. Стены какие-то блёклые, желтушно-серые, и краска сходит плешами, словно её давным-давно не обновляли. Отсюда я вижу окна — наверняка операционной. Угадываю даже свою палату. Но больничное крыло — это только крохотный кусочек.
А что всё остальное?
Вот так вот Николай меня и выгуливает в следующие дни. Очень быстро мне это наскучивает: ходить из раза в раз по той же тропинке по полчаса, как круговому маятнику, и ничего нового не видеть. На вопросы он совсем не отвечает, только огрызается и приказывает молчать. Зато, когда к нам изредка присоединяется доктор, он выводит меня куда дальше: мы гуляем почти до самого забора, и он мне разрешает всё-всё трогать — кору, ветки, сухие листья под ногами. Если мы находим жёлуди, он позволяет их оставить. Рассказывает про деревья вокруг, про экосистемы, фотосинтез, циркуляцию воды. Показывает мне белок, прыгающих над головой с ветки на ветку, называет птиц, что порой поют над нашими головами. Даже показал мне старое гнездо!
Это всё очень кстати, потому что наши уроки сократились и он всё чаще даёт мне книги для самостоятельного чтения, а на занятиях лишь объясняет то, что осталось непонятно.
Глава 3
Незаметно пришла зима и оказалась ещё красивее, чем мне представлялось, — сверкающая, чистая, белоснежная. Моя первая зима. На морозе на ярком солнце сугробы переливаются серебряной пыльцой. Меня так веселит хруст снега под подошвами, и можно вытаптывать на нём всякие рисунки и надписи, словно на огромной восковой дощечке. Вот цветочек, вот треугольник, вот огромная цифра пять!
— Небольшой минус и высокая влажность. — Доктор зачерпывает снег и немного мнёт его. — В такую погоду, как сейчас, из снега можно лепить. Смотри. — Он протягивает мне ладонь, на которой лежит белый шарик.
У меня просто дыхание спирает от восторга. Это же невероятно! Это же вода! Которая мнётся, словно пластилин!
— А мне… Мне можно? — осторожно спрашиваю я. — Николай мне даже за один вопрос об этом затрещины раздавал.
— Конечно, давай, — подбадривает доктор. — Знаешь, снег ведь на самом деле не белый. Нам это только кажется из-за того, как в нём рассеивается отражённый от солнца свет. — Он подкидывает на ладони снежок, задумчиво глядит на него, а потом сминает в руке. — Это солнечный свет в видимом спектре белый, а сами кристаллы воды прозрачные.
— А снег, выходит, состоит из кристаллов? — Я озадаченно смотрю на мягкую холодную субстанцию в руках. Кристаллы — для меня это что-то твёрдое, имеющее конкретную форму. А снег мягкий. Как моя подушка.
— Из очень мелких. Которые легко ломаются. Но в основном из воздуха. Смотри. — Он подносит ко мне свою руку и показывает что-то на тёмном рукаве пальто. Снежинка, словно крохотная звёздочка. — Шестиконечная. Потому что у молекулы воды гексагональная структура. Вот эта красивая. В основном, конечно, снежинки формируются дендритами. — Он указал на ветки кустарников. — Древовидными структурами. Как и всё в природе, даже формирование снежинок — очень сложный, многоплановый процесс. Их форма зависит от сотен факторов: атмосферное давление, температура, скорость ветра, относительная влажность, вокруг какого ядра она будет формироваться, будет ли у неё вообще ядро, скорость фазового перехода, широта и долгота, упругость водяного пара, сила гравитации и так далее. Если минус будет небольшой, то снежинки будут похожи на иголочки. А если почти около нуля, как сейчас, то на хлопья. И нам очень повезло, что мы сейчас здесь нашли вот такую красивую снежинку. Это редкостная удача. — Снова он указывает взглядом на ровную звёздочку на обшлаге рукава. — Природа настолько сложна и изменчива, что ни одной похожей снежинки в ней нет. Они все уникальны.
— Ни одной? — на секунду пугаюсь я и оглядываюсь вокруг.
Выходит, всё вот это, вся вот эта красота — она настолько хрупкая, и её жизнь так коротка, а я просто топчусь по ней и ломаю в своих руках всю эту уникальность? Вмиг становится стыдно. Вот бы законсервировать все эти сугробы, чтобы они никогда не таяли, чтобы хоть как-то сохранить им жизнь, чтобы кто-то их увидел и запомнил. И так хочется забрать эту редкую прекрасную снежинку, но ведь стоит мне её коснуться — и она исчезнет. Так что я таращусь на неё, почти не моргая, пытаюсь вобрать в себя каждую линию — единственная такая, и скоро её не станет.
— Ни одной, — кивает доктор. — Всё в природе уникально. От каждой снежинки, каждого дерева и каждого листа на нём до целых планет. Наша планета в каком-то роде та же снежинка, ей повезло сформироваться именно так, что здесь возникла разумная жизнь. И это куда более редкая удача, чем шестиконечная форма при текущей погоде. — Он смахивает снег с рукава, и с этим коротким движением исчезает целая снежинка-планета, такая редкая, что на её шести лучиках есть разумная жизнь. — Но и она неизбежно исчезнет. Всякая жизнь скоротечна. Это можно назвать глупостью, но мне хочется побороться со временем.
Пусть, говоря всё это, доктор и смотрит на меня, но говорит он вовсе не со мной.
* * *
— Хватит спрашивать! — ворчит Николай. — Доктор уехал.
— Как уехал? Куда? — Я потерянно смотрю в спину ползающего на карачках старика, который вытирает сырой тряпкой пыль с батарей под подоконником.
— Тебя это не касается. — Он с кряхтением поднимается с колен и ковыляет к следующей батарее. — По делам.
— По каким делам?
— По важным!
К зиме ему стало ещё тяжелее ходить: похоже, у него болят суставы, и он едва подволакивает за собой ноги, отчего и настроение испортилось пуще прежнего.
— А когда вернётся? — пугаюсь я. Никогда ещё доктор не покидал особняка, а вдруг он больше совсем-совсем не приедет?
— Займись делом! — скрежещет старик.
Дни стали короче, ночи — длиннее. Из-за темноты чаще клонит в сон, за окном из-за вечных снегопадов практически мёртвая стылая тишина и такая же мгла: во всём саду лишь два убогоньких фонаря возле разрешённого мне для прогулок пятачка. Каждый следующий день похож на предыдущий, будто время замкнуло в круг. Подъём, умывание, зарядка, капельница, прогулка, учёба, анализы, чтение, инъекции, немножко игр, купание, укол снотворного, отбой. Почти всё моё время проходит в классной комнате за чтением и решением арифметических и геометрических задачек из оставленных доктором учебников. И иногда мне ещё удаётся побегать по коридору, пока старик не видит.
Стало совсем одиноко. С Николаем даже изредка не поговорить, он всегда огрызается. Если вопрос ему не нравится, может и ударить. А вопросов у меня скопилась целая гора, но самые животрепещущие касаются даже не биологии или географии, а происходящего кругом. Зачем на окнах решётки? Почему мне нельзя покидать больничное крыло? Почему нельзя выходить за территорию дома? Что там находится? Когда я смогу увидеть других людей? Где они все? Что на других этажах?
Раньше это казалось мне чем-то само собой разумеющимся, частью жизни — как воздух или сила земного притяжения. Даже если бы посреди коридора вдруг появилась лошадь в клоунском колпаке, меня бы это не удивило: она отпечаталась бы в моём сознании как деталь внешнего мира по умолчанию. Но теперь чем больше я узнаю, тем больше вещей не понимаю. Решётки ведь нужны, чтобы кто-то не сбежал? Ну, или чтобы что-то извне не прорвалось внутрь и не навредило. Но никто не пытается сбежать — во всяком случае, я не пытаюсь, и снаружи нет угроз, только тёмный тихий лес.
Я роняю голову на парту. Хоть доктор и запретил мне так делать, но его рядом давно нет, и потому я на пальцах считаю дни с его отъезда: двадцать девять, тридцать, тридцать один, тридцать два. Это примерно одна пятая всей моей жизни — я теперь и дроби знаю. И не то чтобы мне скучно — мне всегда есть чем заняться. Учёба не кончается, и Николай очень внимательно следит за моими успехами, даже, скорее, за неудачами, и хлещет линейкой по пальцам за неправильные ответы. Из-за его вечного бдения, криков и наказаний пропала вся радость от новых знаний. Он прямо-таки нависает надо мной грозовой тучей, и если я ошибаюсь, что я делаю часто из-за страха перед ним, то он никогда не объяснит, что непонятно, не поправит мягко, как доктор, он сразу начнёт кричать, что я глупое недоразумение и извилин у меня меньше, чем у ленточного червя.
На самом деле, старик, похоже, тоже много знает, раз так легко определяет, где я допускаю ошибки, и стоит признать: его замечания дельные. Кажется, он хорошо образован, и всё же он жестокий и грубый, и от его тирании хочется сбежать. Я ведь ничего плохого не делаю, но он явно меня не любит. Вот бы его как-то задобрить… Но что вообще может порадовать такого человека? А что бы порадовало меня? Я смотрю на разложенные на парте книги, карандаши и листы бумаги. В моих карманах жёлуди, с которыми я никогда не расстаюсь. И мне приходит блестящая мысль. Ведь наверняка будет очень здорово нарисовать нас всех вместе! И сделать сюрприз!
Я не умею красиво рисовать, и у меня не выходят такие ровные чертежи, как у доктора, но я стараюсь изо всех сил. Фигуры кривоваты и чуть заваливаются в сторону, но всё равно нас можно узнать. Доктор высокий и важный, в тёмном пальто, в волосах немного седины. Моя кожа покрыта стежками, на голове — пушистая шапка, я весело мну снег в руках. А Николай чуть скрученный, в длинном плаще и полосатом шарфе. При мне Николай никогда не улыбался, но я всё равно рисую ему широкую, добрую улыбку. И вовсе не рисую морщин и заплаток на одежде. Пусть он будет красивым.
На моём рисунке мы все втроём гуляем по саду вокруг клумбы, с неба падают снежинки — как раз шестигранные, будто это солнечный морозный день, — но нарисовать их маленькими у меня не получается, они нечаянно выходят размером с голову. Пусть мой рисунок непохож на замечательные яркие иллюстрации из книг, но он всё равно кажется мне очень-очень красивым. Потому что мы все там счастливы. И я пишу снизу настолько ровно, насколько только способны мои руки: «Николаю!»
Старик обычно протирает доску перед занятиями, так что там он точно увидит мой подарок. Я прикрепляю его в самом центре магнитом и крадусь из классной комнаты, осторожненько прикрывая дверь, чтобы из коридора его нельзя было обнаружить раньше времени.
Утром от моего приподнятого настроения Николай ворчит ещё больше. Но я даже не пикаю, когда он ставит капельницу, и не дёргаюсь, когда он, расчёсывая волосы, неприятно тянет их щёткой. Даже наоборот — стараюсь сидеть на табуретке так, чтобы ему было удобно, и заправляю кровать аккуратно-аккуратно, разглаживая малейшие складочки, чтобы не к чему было придраться. Это приводит его в недоумение, но ведь и поругать меня не за что.
И вот настаёт момент, когда он обычно готовит класс к занятиям. Я на цыпочках шмыгаю из палаты в коридор, стараясь ступать так тихо, чтобы туфли даже не скрипнули. Дверь класса открыта, и я слышу, как стучит магнит на доске, словно его приподняли, а потом прилепили обратно. Я сажусь на корточки и боязливо заглядываю внутрь: старик полусидит на учительском столе, рассматривая мой подарок. Изучает долго и пристально, как я когда-то снежинку, взгляд бегает по деталям, свет из окна освещает измятое лицо. А потом его рот искривляется, он закрывает его рукой, я вижу, как трясётся его подбородок, а брови ползут вниз, будто ему очень грустно.
Я пугаюсь, что это расстроило его, скорее возвращаюсь в свою палату и сажусь на край кровати с учебником биологии. Я нервно жду, но делаю вид, что меня очень увлекает чтение. Слышу, как дверь класса скрипит и в коридоре раздаются шаркающие шаги. Николай появляется в проёме.
— Иди в класс, — сухо бросает он.
Я осторожно откладываю книгу и следую за ним.
— Только и умеешь, что бумагу марать, — ворчит по пути старик. — Как учиться — так никакой охоты, а как развлекаться — так мы все горазды.
Но к концу дня я понимаю: он так ни разу меня и не ударил. И даже почти не повышал голос. А дальше я придумываю новый способ его порадовать: решаю, что будет хорошей идеей ему в чём-то помогать, даже если спрашивать об этом очень страшно. Ну, хотя бы узнаю, могу ли я вытирать в своей палате пыль.
Он, конечно, вначале меня ругает, ворчит, что мои «руки-крюки» и тряпку не в состоянии удержать, но в конце концов швыряет мне под ноги ветошь и говорит, что если я так хочу, то могу попробовать размазать грязь. Поначалу, разумеется, всё выходит вкривь и вкось, он раздаёт мне затрещины за каждую пропущенную пылинку. Но постепенно у меня начинает получаться, и мне всё проще не расстраивать Николая.
* * *
С улицы доносится страшное ворчание, похожее на рёв. Я цепенею, вжимаю голову в плечи, прислушиваясь к незнакомому звуку. Затем он затихает, хлопок, и я слышу шаги по подъездной дорожке. Я узнаю их из сотен других — доктор вернулся!
Я торопливо придвигаю тумбочку и забираюсь на подоконник, заглядывая в узкий лаз форточки среди железных прутьев: это он! Он! Идёт к главному входу, за ним тянется чёрная цепочка следов на хрустящей наледи тропинки. Мне хочется крикнуть, позвать его. Его не было так долго, что уже на крыше повисли первые весенние сосульки, лужи покрылись тонкой корочкой сырого льда и небо заполнилось криками галок. Я просто места себе не нахожу, и мне хочется скорее с ним поговорить, мне столько надо ему рассказать, о стольком спросить!
Я выбегаю в коридор и зову скорее Николая, но он не отвечает. Похоже, его и в крыле-то нет. Я возвращаюсь в палату и снова забираюсь к окну, чуть не поскользнувшись, едва удерживаю равновесие, схватившись за раму, гляжу во двор. Но там уже никого нет. Я не могу угомониться, и у меня вдруг столько сил, что хочется бегать и кружиться, будто вместо сердца в груди мотор завёлся.
— Николай! Николай! Николай! — голосисто зову я, кидаясь в коридор, как только слышу звон его ключей. — Доктор приехал? Да?!
— Хватит кр-ричать! — сквозь зубы цедит он, замахиваясь рукой, но не бьёт, а сухо кивает.
Я чуть пружиню на носках. Хочется прыгать от волнения, но я знаю, что это его разозлит, и потому себя сдерживаю.
— А он сюда зайдёт?
— Он устал, ему надо отдохнуть, — бубнит старик, шаркая к операционной.
Я почти след в след иду за ним хвостиком, стараясь не наступать на стыки плиток — это у меня игра такая.
— А что вы делаете? — спрашиваю я. Операционную не открывали с самого отъезда доктора.
Вот точно же сейчас скажет «Не твоего ума дело».
— Не твоего ума дело, — говорит он, и я украдкой улыбаюсь.
Тяжёлая стальная дверь захлопывается прямо перед моим носом.
Я так и сижу как на иголках всё следующее утро. Туда-сюда по коридору ковыляет Николай, таская какие-то ящики и коробки, а я испуганно выглядываю в коридор, гадая, что там спрятано. А ещё я считаю время. И у меня созревает план.
Я успеваю дойти где-то до семидесяти между тем, как за стариком захлопнется дверь, и тем, как он снова зайдёт в коридор. И всё это время дверь операционной открыта. Ничто мне не помешает туда заглянуть. И вот, как только тяжёлая дверь стучит за спиной Николая, я решаюсь на отчаянный шаг.
Семьдесят. Я срываюсь с места, бегу через весь коридор. Сердце бешено стучит в ушах. Тяну стальную створку на себя. Шестьдесят один. С кряхтением протискиваюсь в узкий проём, и меня почти пинает под зад тяжёлая дверь. Пятьдесят четыре. В нос ударяет особый запах, который больше ни с чем не сравнить. Меня вдруг так накрывает от вида этого стола, мониторов, гигантской лампы под потолком, разбросанных бумаг, шкафов с инструментами, что против воли в памяти вспыхивает мой самый первый день жизни и… и что-то ещё.
Я словно вижу вспышки неясных образов и слышу ритмичный писк кардиографа. Но ведь мне никогда прежде не приходилось слышать кардиограф… Почему я вообще знаю, что это такое? Я усилием заставляю себя вернуться в реальность. Сорок. Время идёт.
Я смотрю на сложенные возле стола коробки и ящики. Опускаюсь на холодный кафель. Тридцать шесть. Крышки коробок сложены внахлёст. Распахиваю картонку. Жадно смотрю внутрь. Тридцать два. Это огромная стеклянная банка в вате. И внутри плавает… Это что? Это часть лица? Глаз?
Это аккуратно иссечённая часть человеческой головы, от скулы и до носа. Я вижу в разрезе те же самые пазухи черепа, что и на плакатах в классной комнате. Двадцать три. В горле вязнет комок, я стараюсь снова закрыть коробку. От испуга руки не слушаются. Кое-как складываю картон, в ушах шумит. Я бросаюсь к выходу из операционной. Семь. Тяну дверь. Шесть. Протискиваюсь в коридор. Пять. Дверь по инерции ходит туда-сюда. Пытаюсь её остановить. Четыре. С лестницы доносятся шаркающие шаги. Три. Бегу к своей палате. Два. Прячусь, едва переводя дух, в глазах темнеет. Один. Скрипит больничная дверь, Николай волочит ноги до операционной.
Я нервно сажусь на койку, пытаясь переварить увиденное. Должно быть, мне стоило этого ожидать? Раз меня «создали», то, конечно, из чего-то. В остальных коробках тоже части тел? Мёртвых тел? Но зачем они нужны? Неужели доктор хочет создать ещё одно подобное мне существо? Я делаю недостаточно?
* * *
Я слышу его шаги: каблуки туфель выбивают звонкую дробь по коридорной плитке в ритм взволнованного биения моего сердца. Словно время замедлилось, и я на доли секунды разбираю момент, когда его силуэт появляется на светлом фоне дверного проёма. В руках он держит какой-то свёрток.
— Ну, как у нас дела? — Доктор садится на табурет у моей кровати, а мне до того радостно его видеть, что все слова пропадают из головы. Я просто таращусь на него, рассматривая лицо, халат и костюм, и выглядит он точно так же, будто никуда и не уезжал. Не дождавшись моего ответа, он задаёт новый вопрос: — Как успехи в учёбе?
— Я теперь знаю дроби! И как посчитать площадь круга! И как узнать скорость движения! И из чего состоят бактерии! — наперебой выкрикиваю я, будто меня прорвало.
— Похоже, Николай хорошо постарался. — Он легонько улыбается, и я улыбаюсь в ответ. — Ну что, тогда, раз у нас такие хорошие новости, думаю, можно приступать к новым занятиям. Ещё более интересным.
— Да? К каким? — От нетерпения я ёрзаю на месте.
— Увидишь, — кладёт он ладонь на мою голову, а затем передаёт мне свёрток.
Он ужасно тяжёлый, большой, увесистый, как кирпич. Я удивлённо смотрю на него, вертя в руках. Он такой широкий, что закрывает собой мои бёдра.
— Я отсутствовал на зимних праздниках, но не подарить подарок было бы кощунством, — мягко поясняет доктор, встаёт с места, глядя на меня сверху вниз, и прячет руки в карманы халата.
— А я… Я могу его открыть? — не верю я своему счастью.
— Вперёд, — кивает он.
Я осторожно разворачиваю пергаментную бумагу, мне страшно её порвать. Невероятно! Это огромный и красивый атлас в алой обложке. «Анатомия человеческого тела» — гласит золочёное тиснение. Я начинаю её листать. Она старая, в ней очень много иллюстраций и схем. Они цветные и подробные, глаза сами собой магнитятся к похожим на узоры зарисовкам кровеносных сосудов и мягких ветвей бронхов.
— Когда-то я сам по ней учился. И мне кажется, тебе бы она тоже понравилась.
Ещё бы! Если эта книга способна дать мне хоть крошечку знаний доктора, то я её всю изучу от корки до корки! Все слова благодарности застревают, я ни звука издать не могу. И как-то уже и те материалы не кажутся чем-то значительным по сравнению с этим.
Глава 4
— Надень. — Доктор протягивает мне резиновые перчатки, которые скрипят от малейшего движения. На нём самом тряпичная хирургическая маска и шапочка, чтобы волосы не попадали в глаза.
Я подхожу к столу, яркий свет отражается в металлической поверхности и слепит. В перчатках не особо удобно, они мне большеваты, от маски на носу кожу опаляет собственным дыханием. Не понимаю, как можно так проводить часы, а доктор словно и не замечает неудобств.
На столе, на подносе, я вижу распластанную коричнево-зелёную древесную лягушку. С недавних пор у нас начались новые уроки. Уроки анатомии. Их мы проводим в другом помещении в больничном крыле — его называют «процедурным кабинетом» или «препарационной». На этих уроках доктор объясняет мне строение живых организмов, в основном млекопитающих, но не только их. А сегодняшний урок особенный. Практический.
— Это самец или самка? — спрашивает доктор, смотря на меня.
Для земноводных вопрос с подвохом. Я разглядываю лежащую передо мной лягушку: небольшое ухо, горловой мешок не выражен, подушечек на лапах нет.
— Самка.
— Верно. — Доктор передаёт мне диссектор2 и хирургические ножницы.
Я выдыхаю. Настало время показать, что я теперь знаю и умею. Я защипываю кожу внизу живота, делаю первый надрез — она режется легко, будто куриная. Весь прошлый урок у нас был посвящён теории препарирования, и мне, кажется, всё уже знакомо. Кожа легко отделяется от мышц, будто вовсе к ним не подсоединена — лишь тоненькая мембрана гиподермы рвётся под лезвием.
— Раньше некоторые люди верили, что, если опустить лягушку в крынку с молоком, оно не будет так быстро скисать. Впрочем, не сказать чтобы они сильно ошибались. — Доктор поводит плечом, наблюдая, как я делаю надрез за надрезом. — В их слизи высокое содержание пептидов. Из-за этого у неё высоки бактерицидные показатели… Ну-ка, а чего у лягушек нет? — Ткнув в её мягонький живот щипцами, он будто подсказывает мне ответ.
— Рёбер! — догадываюсь я, вспоминая иллюстрации из пособий по герпетологии.
Поверх маски я вижу: его глаза чуть сощурились, как от улыбки. Так, аккуратный Т-образный разрез, сквозь плёнку уже просвечивают органы.
— А зачем вы тогда уезжали зимой? — спрашиваю я, удаляя похожую на склизкую паутину серозную оболочку. Оголяются мягкие, уязвимые органы, так напоминающие своими узорами розовато-коричневую цветную капусту; появляется первая кровь, пачкает лезвие.
— Мне нужно было достать медикаменты, оборудование и материалы для дальнейшей работы, — поясняет он. — Это непростая задача, потому я так задержался. — Для моего удобства он спицами закрепляет кожу на подносе.
— А что это за материалы? — Я всем видом пытаюсь показать, что это скорее вопрос для поддержания разговора, чем нечто волнующее меня больше всего в жизни.
— Что-то вроде этой лягушки. То, что было когда-то живыми организмами. — Я чувствую его взгляд и стараюсь почти не дышать. — Думаю, однажды и ты сможешь с ними поработать.
То есть как это? Я буду иметь дело с частями человеческих тел?.. Неужели это про них мне говорил доктор, когда упоминал, что я смогу создавать людей?
— В медицинской терминологии это называется кадавр, — продолжает он, словно мысли написаны у меня на лбу, и я пугаюсь этого — как в первый день жизни.
* * *
Постепенно мы перешли на вивисекцию лягушек. Мне было одновременно забавно и тревожно удалять им заживо мозг для приготовления нервно-мышечного препарата — для этого пришлось рассекать череп. Он противно хрустел, как скорлупка ореха под прессом, пока в салфетку стекала кровь, а потом вся верхняя часть головы влажно плюхнулась на поднос, будто переспелый фрукт. Когда надо было вводить препаровальную иглу в спинномозговой канал, из лягушки неожиданно вырвался не то крик, не то сип, и пальцы у меня сами собой разжались от испуга. Лягушка шлёпнулась на пол, дёрнув лапами, будто из последних сил попыталась вырваться. Звякнула о кафель спица в её позвоночнике.
Были потом и змеи, и ящерицы, а после хладнокровных мы перешли к мелким млекопитающим: мышам, землеройкам и крысам. Мы изучали свойства нервов, мышц, кровеносной системы, патологические и здоровые состояния организмов. Как-то нам повезло найти мышку с «тотальной транспозицией» — зеркальным расположением всех внутренних органов. Это было так интересно, будто каждый раз открываешь подарок или — как выразился доктор — играешь в лотерею, надеясь на выигрышный билет. Только вот не знаешь, в какой же лотерее ты участвуешь. Может, старый перелом? Гипертрофия желёз? Камни в почках? Нарушения развития?
Мне было удивительно слышать, что многие, оказывается, избегают подробного изучения мира, — им мерзко проводить вскрытия. Доктор рассказывал: подавляющее большинство людей за стенами боятся не то что трогать, а даже просто приближаться к трупам. Но ведь мертвецы ничего не сделают, что тут страшного? Просто лежат, даже не двигаются. И не способны никого поранить. Доктор говорил, что там, за пределами забора, тебя могут заклеймить и посчитать сумасшедшим, если ты проявляешь «избыточный» интерес к строению организмов, и когда-то за это людей даже убивали — и покойников становилось только больше, смешно, да? Страшная глупость; я уже хорошо знаю, что именно таким образом зародилась медицина, и только заглядывая в самые сокровенные уголки природы, можно найти разгадки её тайн. Так что мне даже радостно, что моя жизнь началась здесь, в стенах этого дома, этого больничного крыла, где меня только поощряют к учёбе, где существует лишь радость науки, а любые заблуждения пресекаются на корню.
— Да, снаружи многие верят, что жизнь создана высшими силами. Религии приписывают это разным божествам: есть Яхве, Гея, Атум и Птах, Тиамат, Брахма, Аллах, Идзанаги и Инадзами… Таких демиургов много, и у всех конфессий свои теории сотворения мира и жизни, — не отрываясь от чтения, рассказывает доктор.
— Неужели они не слышали о взрыве? — поражаюсь я.
Я сижу со своей книгой по анатомии, которую, кажется, уже наизусть знаю, на ковре в библиотеке доктора. Пускать сюда меня начали недавно и всё ещё только под надзором. Тут приятно пахнет старой бумагой, немного пылью и чем-то древесно-ванильным, почти дымным. Мне очень-очень нравится это место: тёмные лаковые шкафы, до самого потолка забитые книгами, тёплый дубовый пол, совсем непохожий на ледяную изразцовую плитку. Колючий и красочный ковёр, приятный полумрак и так много вещей, что глаза путаются в изобилии деталей. На каждой полке, на каждом трюмо, консоли, подоконнике, столе — на любой горизонтальной поверхности стоят макеты, лежат анатомические атласы, схемы, пособия, огромные тома и фолианты, заполненные знаниями. Может быть, когда-нибудь и у меня будет столько же вещей, хотя я и представить не могу, что со всем этим делать. Каждый визит сюда превращается в праздник.
— Многие знают. Кто-то вписывает это в свою картину мира вместе с великим божественным замыслом, кто-то вовсе отказывается верить науке. Но даже учёные не знают, что было до взрыва.
— А почему? — Мне кажется удивительным, что не на все вопросы есть ответы.
— Потому что наша математика и законы физики там бессильны. — Доктор перелистывает страницу, и я удивляюсь, как он может одновременно читать и со мной разговаривать. — В общей теории относительности — так называется наша действующая теория пространства и времени — невозможна космологическая сингулярность. Это такое состояние мира, когда при бесконечно большой плотности и бесконечно малом объёме температура бесконечно высока. И так же как у всего живого есть рождение и смерть, у нашей Вселенной они тоже есть. Всё, что пришло из сингулярности, в неё же и вернётся. И пока наука бессильна сказать, что там, за границей величайшей смерти во Вселенной.
Это не укладывается в голове. Ладно, лягушки, люди, жуки и даже звёзды могут умирать. Но чтобы целые вселенные? Выходит, конечно абсолютно всё? Ужасно. А вдруг там совсем ничего нет, как нет ничего за аутолизом3 коры головного мозга? Какая-то безрадостная перспектива. Или всё-таки есть? И тут мне приходит в голову одна мысль:
— А если я буду жить вечно, я смогу посмотреть, что там находится?
Доктор поднимает брови, и край его губ трогает улыбка.
— Возможно. Нашей Вселенной лишь немногим меньше четырнадцати тысяч миллиардов лет. Она очень молода. Пройдут ещё триллионы и триллионы, прежде чем Вселенная начнёт умирать. И я даже предположить не могу, как за это время может эволюционировать сознание, какие ещё великие открытия будут совершены. В мире так много неизведанного, наши познания о нём едва ли шире единственной песчинки из всех, что выстилают дно океана. Быть может, в ближайший миллион лет сознание научится существовать вне пространства, и ты уже будешь наблюдать за смертью Вселенной, словно она расстелена на твоей ладони.
Ого, звучит обнадёживающее. Вот только… Даже за целой Вселенной в руках в одиночку наблюдать невесело.
— А… — я запинаюсь: кажется, это глупый и слишком эмоциональный вопрос. Я неуверенно вожу ногтем по ковру, отчего на ворсинках будто появляется узор. — А что, получается, со мной тогда больше никого не будет? Это как-то… Немного грустно.
Я слышу, что доктор откладывает книгу, и поднимаю на него глаза.
— Между нами чуточку больше общего, — задумчиво начинает он, а затем расслабляет галстук и расстёгивает верхние пуговицы. Он чуть отодвигает воротник, и — ничего себе! У него шрамы! Со стежками! Такие же, как у меня!
— Ох! — Я взволнованно вскакиваю с ковра, глядя на знакомый узор, но не на своей, а на его груди. — То есть вы тоже?! Вы тоже сможете жить вечно?
— С собственным телом я пока так и не смог справиться до конца. — Он горестно качает головой, и это меня расстраивает. — Но если ты пожелаешь перенять мой опыт, вместе мы сможем преодолеть любые беды. И даже победить смерть.
И во всём вдруг появляется смысл — так много смысла, что я невольно задерживаю дыхание. Картины ближайшего будущего расцветают невероятными фейерверками, каких и не могло представить моё воображение. Это даже лучше, чем мои самые смелые надежды. Изучить тайны природы, заглянуть в самые потаённые уголки жизни, сделать множество открытий, посмотреть весь земной шар и даже больше — и всё это не в одиночку, а вместе!
— Конечно! Конечно! — практически кричу я. — Научите меня!
И лишь одна вещь меня печалит: неужели всё-таки настанет момент, когда и доктор покинет меня?
* * *
Библиотека доктора находится этажом ниже под больничным крылом, прямо под операционной. Попасть туда можно по той же лестнице, по которой мы спускаемся в сад. Помню, как забавно было впервые идти туда: точно такой же коридор, та же планировка, двери на тех же местах, но всё другое — стены покрыты узорными обоями, а не краской, на полу нарядная плитка и ковровая дорожка вместо голого кафеля, на окнах тяжёлые гардины, которые приятно щупать и крутиться в них, будто заворачиваясь в конфетную обёртку (конечно, только пока Николай не видит). Впрочем, все двери тут так же запираются, и мне никуда не попасть без разрешения.
Уже настала тёплая и солнечная середина весны, воздух мягкий, будто пар от оксида кальция в воде. В прошлый раз на прогулке мы рассматривали почки — в теории мне о них было известно абсолютно всё, но только сейчас удалось разобрать их и посмотреть вживую, из чего же они состоят. Настоящее чудо жизни в миниатюре.
Сегодня доктор сидит за письменным столом с блокнотом и книгой, что-то рассчитывая на бумаге; успокаивающе шуршит его стальное перо. Я, устроившись на подоконнике, наслаждаюсь тёплым свежим сквозняком, гуляющим от окна и до двери. Ветер шевелит волосы, будто пытается погладить. Мы только что провели невероятно сложную аутопсию, где меня учили не только отсоединять ткани, но и сшивать их вновь. И теперь меня немного сморило.
Библиотека — единственное известное мне помещение, где окна открываются целиком. Отсюда видно весь залитый приветливым солнцем двор, хоть и так же, как и везде, только через решётку. И вдруг на периферии зрения у подножия дома я подмечаю какое-то движение, перевожу туда взгляд и… Это человек! Человек! Какая-то женщина! В длинном коричневом платье и косынке. Поспешно выходит из двери соседнего крыла и, озираясь, со всех ног бежит за угол.
Я приподнимаюсь на своём месте, вытягивая шею, затем взволнованно оборачиваюсь на доктора. Секунду что-то невразумительно мямлю, потому что от ступора мне и сказать-то нечего. А он поднимает задумчивый взгляд, который ещё застилает пелена проводимых в уме расчётов. Но постепенно взор его проясняется, и доктор вопросительно привстаёт из-за стола.
— Там, там! Там кто-то был! — Я тычу пальцем в окно. — Вон! Вон там! Женщина!
Доктор чуть сощуривается, заводя руки за спину, и подходит ко мне, пока я пытаюсь объяснить, кто там только что пробежал. Он кивает и, не говоря ни слова, покидает комнату.
— Николай! Николай! — слышу я его грозный голос из коридора. — Иди сюда немедленно!
Я слышу торопливые подволакивающиеся шаги и дисгармоничный звон ключей, слышу, как доктор просит старикана пока присмотреть за мной. А потом куда-то уходит, оставляя меня в недоумении и в компании Николая.
— Ну-ну, давай, нечего там прохлаждаться! — брюзжит он, выводя меня из библиотеки, и запирает дверь. — Опять с ногами на подоконнике! Мало я тебя колочу!
* * *
Здесь кто-то ещё живёт! Кто-то ещё есть в этом доме! Ну конечно, я ведь едва ли треть особняка знаю, а что и кто находится дальше больничного крыла и библиотеки, мне неведомо. Я даже до сих пор не знаю, как выглядит дом по ту сторону. Мне-то позволено гулять лишь на заднем дворе. Но ни на какие мои расспросы Николай отвечать не желает.
Однако кое-что ещё узнать удалось: как-то мне захотелось посмотреть, что будет, если я долго не буду спать. Конечно, из-за инъекции снотворного это было непросто, но выполнимо. И оказалось, что Николай, как и я, живёт в больничном крыле, та последняя запертая комната — его спальня. А значит, если я дождусь, когда он уснёт, я смогу взять его ключи и посмотреть, что ещё находится в особняке.
И смогу узнать, кто та женщина.
И вот ещё через пару дней я лежу, чувствуя, как неумолимо слипаются глаза, а в ушах уже звенят сонные мошки. Я пытаюсь удержаться на плаву, вычитая из тысячи по три, потом по шесть, потом по девять, потом снова по три, по шесть, и так по кругу. Вот, слышу, как щёлкает в коридоре выключатель, и тонкая полосочка света под дверью гаснет. Теперь можно встать — если ходить, то проще бороться со сном. Прохожу в ванную и тихонечко умываюсь ледяной водой, чтобы взбодриться. Брожу так по всей палате, медведем-шатуном болтаясь между койками, вывожу змейки вдоль прохода, уже добившись автоматизма сомнамбулы.
Кажется, прошло достаточно времени, моя тысяча уже ушла в минус. Я выскальзываю в коридор. Всё мучительно плывёт перед глазами, будто гравитация пытается меня надурить. Дохожу до комнаты Николая и прислушиваюсь — тишина. Легонько толкаю дверь, придумывая, что сказать, если старик вдруг проснётся. Голова тяжёлая и горячая, как наковальня.
Койка Николая ютится в самом уголке тесной комнатушки, больше похожей на подсобку: всюду вёдра, швабры, щётки, на батарее сушатся тряпки. Будто это они тут хозяева, а не старик. Замечаю, как в темноте в свете окна тускло поблёскивают колечки ключей на тумбе. Их-то мне и надо. Лёгкие сжимаются, от страха даже кажется, будто мне это только снится. Вслушиваюсь в размеренное дыхание Николая. Тяжёлые ключи звякают, заставляя меня мучительно медленно поднимать их в воздух.
Ох… Мой рисунок. Тут же, на тумбе, лежит и мой рисунок. Так Николай всё-таки его сохранил? Сердце робко ёкает: так для него подарок всё же что-то значил? И я чувствую себя ещё гаже оттого, что совершаю свой позорный поступок.
На самых кончиках пальцев я двигаюсь к выходу. Кажется, время замедлилось до того, что мгновения превратились в целые часы. И только когда дверь за мной закрывается, я выдыхаю. То, что течёт во мне вместо крови, набатом колотит по барабанным перепонкам. «Что ты творишь?» — кричит совесть. Мне кажется, я даже дышу слишком громко.
Я иду к выходу из коридора — знаю наверняка, какой ключ от этого замка, мне десятки раз доводилось видеть его, когда мы выходили на прогулки. Вот этот, почти чёрный, с фигурным ушком. Кажется, что ключ проворачивается с громкостью пушечного выстрела. Петли предательски скрипят, будто зовут на помощь.
Камень лестницы холодит голые ступни. Я отсчитываю ключи на связке — тридцать один. От чего десять из них, я знаю, а остальные? Кругом ещё так темно, что я передвигаюсь почти на ощупь. Спускаюсь на первый этаж и долго перебираю ключи, ища нужный.
Ну вот, провернулся! Я приоткрываю дверь и заглядываю внутрь — приглушённая тьма, только где-то горят редкие блёклые керосинки на консолях и комодах. Я крадусь мимо дверей — планировка тут сплошь незнакомая, путь петляет, как лабиринт. Стены обшиты снизу тёмными деревянными панелями, а сверху обклеены полосатыми зелёными обоями. В объёмных деревянных рамах я вижу сначала масляные пейзажи, а потом фотопортреты, на которых узнаю доктора и даже Николая.
Я подхожу ближе, разглядывая снимки в неверном свете далёкой лампы. Чёрно-белые, старые. Через своё отражение в стекле я вглядываюсь в молодого Николая: он ещё стоит прямо, уверенно, да и волосы не белые. Но смотрит он так же серьёзно и холодно, будто уже предчувствует свою старость. Есть что-то странное в его лице: оно как будто мне знакомо, но вовсе не потому, что я знаю Николая.
Вдруг я слышу шаги. Замираю, оглядываюсь, в панике пытаюсь сообразить, куда спрятаться. Заползаю за первую попавшуюся тумбочку, придумать ничего лучше не успеваю. По ковровой дорожке ко мне медленно и неотвратимо приближается пятно света, становится всё ярче и ярче, шаги — громче. Я сжимаюсь и зажмуриваюсь, будто это меня спасёт.
— Ох, Господи милостивый! — пугается женщина, вздрагивая и прижимая к груди руки. — А ты тут откуда?!
— Ой! П-простите! — Я вскакиваю и пячусь, мне смертельно страшно, хотя дама совсем не страшная, даже наоборот. И определённо та же, что и тогда внизу, во дворе. — Простите-простите! Пожалуйста, только не говорите обо мне никому! Не говорите Николаю! — слезливо умоляю я.
— Да кому же я скажу… — Она делает ко мне шажок и внимательно, жалостливо рассматривает моё лицо, пока я рассматриваю её. Женщина кажется мне очень красивой: у неё розовые щёки и мягкие круглые руки, совсем как с картинок. — Как тебя зовут, бедняжечка?
Я пожимаю плечами:
— У меня нет имени. Я эксперимент.
— Да, это я знаю… — кивает она, её голос будто тёплое полотенце.
— Так вы знаете? — не верю я. — Откуда?
Она на секунду заминается, быстро оглядывается, будто боится чего-то.
— Хорошо, что это я тебя нашла. Слушай-ка, лапушка, а как ты… — Тут же заметив связку ключей в моей руке, она печально качает головой, цыкает. — Ах ты воришка.
Я смущаюсь ещё больше, прячу связку за спину, запоздало пытаясь скрыть следы своего очевидного преступления.
— Ну ладно, мы Николаю ничего не скажем. Может, угостить тебя молочком?.. Ах, чего же это я, — всплёскивает она руками. — Тебе же нельзя!
— Молочком? — переспрашиваю я.
Я знаю, что такое молоко — это жидкость, которой млекопитающие виды вскармливают детёнышей. Люди могут пить молоко разных сельскохозяйственных видов даже во взрослом возрасте и делать с ним различные блюда, но мне-то еда не нужна. Потому что я особенное существо. И всё же мне очень-очень интересно, какое оно и что вообще такое еда. Раньше мне только мыло лизать приходилось, но на вкус оно было совсем не такое, как на запах, — со вкусом разочарования, — и это надолго отбило у меня желание ставить опыты на пищеварительной системе. И потому я говорю:
— Неправда, мне можно!
— Да? — удивляется женщина, оценивающе смотря на меня. — Так тебе разрешено кушать?
Я киваю. Она неуверенно поджимает губы и идёт куда-то по коридору. Когда она щёлкает выключателем и над головой зажигается лампочка, я догадываюсь, что это кухня: чёрная старая газовая плита, огромная — выше меня — корзина с тряпьём, на полках — целые армии горошков, банок, кастрюль, сковородок. Я забираюсь на высокую табуретку перед столом и кладу на него подбородок. Невольно так широко зеваю, что суставы щёлкают. Женщина берёт с полки гранёный стакан, открывает жутко жужжащую холодильную камеру и достаёт оттуда сотейник. Переливает немного кремово-белой жидкости в стакан и ставит передо мной.
Я осторожно нюхаю напиток. У него слабый, ни на что не похожий запах, вообще-то немножечко даже противный, какой-то телесный. Но надо притвориться, что мне это не в новинку. Я делаю маленький глоточек, гоняю жидкость во рту. Вначале вкус кажется гадким, почти тошнотворным, но потом проступает приятная жирная сладость. Женщина всё это время внимательно меня разглядывает, подперев голову мягкой рукой.
— А вы тут живёте? — Я слизываю с губ плёночку молока.
— Конечно. Я тут много работы по дому выполняю. — Она улыбается и, облизав палец, смазывает что-то с моей верхней губы.
— О-о, так это вы стираете все эти полотенца и простыни? — догадываюсь я.
— Стираю, — кивает она. — И ковры чищу, и полы мою, и готовлю, и вещи утюжу.
— Ого! А вам не скучно? А вы тут одна? А вам кто-то ещё помогает? — засыпаю я её вопросами.
— Не одна. — Она снова запинается. — Но не уверена, что мне можно об этом тебе рассказывать.
— Ну расскажите! Я никому-никому не скажу! — заверяю я её, мотая головой. — Честное слово!
— Ну, хорошо. — Я вижу, что она ещё сомневается. — А ты ведь знаешь, что ты такое?
— Разумеется! — энергично киваю я, барабаня пятками по перекладине табуретки. — Меня доктор создал! Я самое особенное существо, которое, может, даже никогда не умрёт!
— Да-а, — тянет она, печально щурясь. — Особенное… А ладно, неважно. Не должна я тебе всё это говорить. — Женщина отмахивается, но видно, что что-то не даёт ей покоя, будто она сражается сама с собой. — Всё глупости.
— Ну пожалуйста! Пожалуйста-пожалуйста! — ною я.
— Ну… Знаешь, лапушка, — она бросает на меня долгий взгляд, и я чувствую, что ей очень не нравится этот разговор, — тут ведь есть ещё такие, как ты.
— Как… я? — повторяю я.
— Тоже «эксперименты», — жалостливо объясняет женщина.
Я чувствую, как расшатывается мой мир: в его фундаменте появляется трещина. Но ведь я — особенное существо, единственное в своём роде! Или нет? Или, может, другие просто не настолько особенные? Правда ведь?
— А какие они? — спрашиваю я и вдруг чую, что меня начинает едва заметно подташнивать.
Но тут из коридора доносятся звон и треск, будто что-то упало и разбилось. Женщина испуганно дёргается, её глаза расширяются. Она поспешно встаёт и берёт меня за руку. Её пальцы ни разу не похожи на клешни Николая, такие мягкие и осторожные, как перьевые подушки.
— Ох, лапушка, нельзя тебе здесь находиться! Пойдём. — Она ведёт меня к другой двери, не к той, через которую мы вошли.
Мы идём по короткому чёрному коридорчику и оказываемся во дворе. В том самом знакомом мне дворе, куда выходят окна библиотеки доктора.
— Беги-беги! — мягко и взволнованно подталкивает она меня. — Знаешь путь до лестницы к больничному крылу? Дойдёшь?
Я примерно прикидываю в голове и киваю.
— Точно?.. Тогда беги!
— Подождите! А как вас зовут? — едва успеваю я крикнуть, прежде чем дверь за ней закроется.
— Мария, — тепло представляется она. — Маша. Ну всё-всё, иди скорее!
Мария. Красиво! Как только я добираюсь до ванной своей палаты, меня тут же тошнит. Молоком. И я думаю, что мне надо окончательно прекратить свои опыты над пищеварительным трактом.
Утром начинается что-то непонятное. Николай подозрительно осматривает мою палату, ботинки, носки, одежду, кровать, допрашивает меня, на что я всеми силами отнекиваюсь и делаю удивлённое лицо. Я догадываюсь, что что-то меня выдало, но, похоже, доказательств у старикана нет: ключи тут ни при чём, они снова на месте. Конечно, мои силы во вранье весьма невелики, и, надави он чуть покрепче или подозревай самую малость больше, — списать моё поведение на нервозность уже бы не получилось. Но, видимо, страх перед Николаем и страх перед раскрытой ложью выглядят на моём лице одинаково, потому в итоге он сдаётся.
И только где-то к полудню до меня доходит: дверь-то на первом этаже так и осталась не заперта!
* * *
У доктора на следующем занятии я пытаюсь узнать, что это была за женщина вчера во дворе и почему мне нельзя с ней общаться. Он отвечает, что это просто прислуга, которая убирает остальную часть дома. И общаться не то чтобы нельзя, но незачем. Он описал это словечком очень в его духе — «непродуктивно», — зачем и о чём разговаривать с человеком, который обеспечивает чистоту помещений и никаким особенностям эктомии4 или стереотаксиса5 научить не может. Больше ничего спросить я не решаюсь. Если я себя выдам и вскроется подлая правда, что я ворую ключи, гуляю по запрещённым территориям и пью молоко, разве он захочет меня дальше чему-то учить? Я и так чувствую, что лезу не в своё дело. И что это может очень его расстроить.
Именно поэтому дальше я молча наблюдаю, как доктор проводит трепанацию: мы сегодня делаем репозицию вдавленного перелома у свинюшки; это такая штука, когда осколки костей переставляют так, чтобы они снова оказались на своих местах. Она у нас под общим наркозом, и если всё пойдёт хорошо, то уже завтра сможет снова заниматься своими делами. Представляю, как Николай её сюда тащил!
— Кости свода имеют губчатую структуру, и внутри тоже есть сосуды. Видишь, из кости течёт кровь? — Доктор указывает шпателем на разрез. — Что ты посоветуешь?
Я на секунду путаюсь от волнения. Очевидно, её надо остановить. Зажим сразу отпадает, тогда что может помочь?
— Тампонада? — скорее передаю я судок с ватой.
— Слишком мелкие каналы, — качает он головой. — Ненадёжно, и кровяное давление может вытолкнуть тампон… Больше идей нет?
Я пристыженно качаю головой.
— Нет, значит… Что ж, даже в такой тонкой работе нам может помочь природа. — Он достаёт что-то шпателем из небольшой стальной банки и показывает мне матовые переливы на краешке стальной лопатки. — Это воск. Обычный пчелиный воск. Люди прошлого тоже были не дураки и ещё в Средние века использовали его для гемостаза6.
Я зачарованно наблюдаю, как кровотечение останавливается, словно по волшебству: воск закрывает собой острый край, и он становится белым и ровным. Будто уже зажил. Кажется невероятным, что даже такие сложные проблемы решаются такими простыми способами.
— Смотри внимательно. В следующий раз это сделаешь ты, — улыбается доктор.
И я опять не решаюсь ничего спросить.
Меня почти каждую ночь посещает мысль рискнуть и снова спуститься на первый этаж. Там есть такие, как я… А какие они? Насколько мы похожи? Но если я это сделаю так скоро, меня непременно поймают, вначале надо усыпить бдительность.
Так проходят дни за днями. Уже разгорается лето, и двор за окном снова утопает в буйной зелени. Колени Николая сдают всё больше, и привычные дела теперь занимают у него уйму времени. Он охает от боли, глаза его влажно поблёскивают каждый раз, как он наклоняется выжать тряпку над ведром. В плохие дни, когда меняется погода, он старается совсем не двигаться и почти плачет, будто каждый шаг причиняет ему нестерпимые страдания. Я всё чаще вызываюсь помыть полы в коридоре, заправляю постель — лишь бы он меньше мучился. Николай уже даже не злится на меня, будто у него и на это нет сил.
Почему-то он не просит помощи, хотя доктору наверняка ничего не стоит его вылечить. Нет, при нём старик вовсе старается ничем не выдать своей болезни, будто не хочет его огорчать или навешивать лишние заботы. И мне от этого очень грустно. В самом деле, уж лучше бы он дальше на меня бухтел.
Так что я дожидаюсь момента, когда мы останемся с доктором наедине, и тихонько мямлю свою просьбу.
— А что с ним? — Доктор отрывается от микроскопа.
— У него очень болят ноги, мне кажется, у него проблемы с коленными суставами. Наверное, артрит… Хотя нет! — поспешно исправляюсь я. — Скорее артроз.
Доктор задумчиво смотрит на меня, немного хмурится.
— Он почему-то не хочет просить у вас помощи, наверное, стесняется, поэтому, ну… поэтому я прошу за него. — Я опускаю взгляд и скромно вожу носком туфли по полу.
— Я уже много раз ему помогал, — прохладно говорит доктор. — И у меня нет нужных протезов.
— Пожалуйста! Он очень страдает. Я знаю, что вы можете вообще всё! — отчаянно выкрикиваю я.
Какое-то время он молчит, но потом кивает:
— Что ж, если об этом просишь ты, я что-нибудь придумаю.
На следующий день я осторожно подглядываю в дверную щель палаты, как доктор ловит Николая в коридоре. Они недолго переговариваются, старик отнекивается, пока наконец доктор мягко, но настойчиво не уводит его в операционную. Потом я Николая совсем не вижу, около недели он где-то пропадает. С одной стороны, это хорошо, потому что доктор сам за мной ухаживает, мы много говорим, и он ставит инъекции совсем не больно — у него лёгкая рука. Но с другой стороны, я волнуюсь за Николая, хотя доктор уже кучу раз уверил меня, что его здоровье не под угрозой. Несмотря на всё стариковское ворчание и дурной характер, без него как-то пусто. Он со мной с первого дня моей жизни, всегда был рядом, следил за мной, многому научил. А теперь его вдруг нет, и тревожная мысль раз за разом мелькает в голове: он на самом деле не всегда будет со мной. Потому что нет в мире ничего постоянного.
Но старик возвращается, и это происходит внезапно: просто одним утром я просыпаюсь от стука костылей и вскакиваю, смотря, как он настырно и грозно ковыляет ко мне. Я невольно улыбаюсь его смятому лицу. Он колотит палкой по железной кроватной ноге, мерзким звуком выгоняя меня из постели. И жизнь возвращается в привычное русло с той небольшой разницей, что Николай чуть медленнее ходит и пользуется опорой. Как-то я нечаянно подглядываю, как он меняет повязки: штанины закатаны до бедра, пятка лежит на стуле на подушке, и я вижу не только свежие шрамы на коленях. Николай и сам весь как будто перешитый, и вдруг приходит в голову догадка: а что, если он тоже один из «экспериментов»? Быть может, просто менее удачных, чем я?
Диссектор — вспомогательный хирургический инструмент с плоскими изогнутыми концами, предназначенный для зажима тканей.
Аутолиз — процесс распада клеток организма после его смерти под действием содержащихся в тканях ферментов.
Эктомия — хирургический процесс удаления органа целиком.
Стереотаксис — малоинвазивный метод хирургических и радиационных вмешательств, основанный на принципе построения (чаще посредством контрастной радиографии) трёхмерной схемы органа и последующих манипуляций согласно схеме. Используется в основном в нейрохирургии.
Гемостаз — система кровоостанавливающих процессов при нарушении целостности сосуда, позволяющая поддерживать циркулирующую кровь в жидком состоянии.
Глава 5
Из-за лекарств старик стал сонным и вялым; теперь он уходит спать раньше, отправляя в кровать и меня, — даже ещё стемнеть не успевает. Кажется, настал тот самый правильный момент, когда можно снова рискнуть.
Всё складывается даже удачнее, чем в прошлую вылазку: Николай спит как убитый, а меня из-за режима даже под снотворными не так сильно шатает. Я спускаюсь на нижний этаж, толкаю тяжёлую дверь. В конце коридора в проёме горит свет, и я иду на него, словно влекомый любопытством мотылёк. Я заглядываю внутрь: на бельевых верёвках сушатся рубашки и простыни, и за ними Мария вываривает что-то в большом чане, пахнет сырым хлопком, щёлочью и ещё чем-то едким. От посудины поднимается столп густого пара, и воздух здесь очень непривычный: такой влажный, горячий и насыщенный, что его хочется выкашлять. Погружённая в свои мысли женщина оборачивается и вдруг натыкается на меня.
— Ох, боже! — пугается она, совсем как в первый раз, на секунду прикрывая глаза и хватаясь за грудь. — Это ты!.. Опять сбегаешь?
Я неловко киваю, осматриваясь. Подхожу к чану и осторожно заглядываю внутрь, стараясь не задеть его: знаю, что к горячему лучше не прикасаться. Смешно, там в кипящей воде плавают какие-то вещи: халаты, платки, носки, совсем как еда на всяких кулинарных картинках.
— А зачем вы варите суп из вещей? — удивляюсь я.
Мария заходится в живом искристом смехе, похожем на переливчатый звон мензурок:
— Это не суп, глупышка! Я вывариваю бельё, чтобы его отбелить.
— А как это работает?
— Засыпаешь соду, добавляешь немного уксуса и кипятишь с вещами. И всё само отбеливается, — поясняет она и снова принимается помешивать варево длинной деревянной палкой.
— Ничего себе! А как это? Из-за углекислого газа? — загораюсь я, припоминая уроки химии.
— Понятия не имею. Главное, что работает. — Мария машет рукой. — А что случилось? Чего опять прибегаешь?
— Ну… — я неловко начинаю мять подол свитера в руках, — мне хочется посмотреть на других таких, как я. И… почему их держат здесь, а меня там?
— Думаю, это не нашего ума дело, — сдержанно и грустно качает головой Мария.
— Да? — печалюсь я. — А ещё… Ещё мне надо признаться кое в чём. — Я чувствую, как становится жарко, не от горячего пара, а от стыда. — Мне на самом деле нельзя есть. И нельзя пить молоко! Это было враньё. Простите меня, пожалуйста! — Я почти хнычу, и слёзы готовы сами хлынуть ручьями. — Мне не хотелось врать, мне просто было очень интересно! Правда!
— Ой да что ты, лапушка! — смеётся в ответ она, вдруг прижимая меня к себе, и я чувствую её мягкое, нагретое паром тело, так непохожее на всё, чего мне прежде доводилось касаться. Такое живое. — Ничего страшного, не кори себя! Лишь бы тебе плохо от молока не стало, а остальное неважно! — И треплет меня по волосам.
Меня… меня не поругали? Так бывает?
— А ты что же, так и будешь ключи у бедного Николая воровать? — спрашивает она, возвращаясь к делу и заталкивая на дно всплывающие пузыри простыней.
Действительно, это совсем-совсем неправильно. Видимо, если ложь ещё можно оправдать, то воровство уже нет?
— Если в этот раз повезло, то может не повезти в следующий, — задумчиво продолжает она. — И… есть у меня одна идея. Знаешь, почему я тогда по двору пробегала? Я свою связку ключей потеряла, и пришлось через открытые двери бежать, чтобы попасть в постирочную. Думала, никто не заметит, пока ключи не найду. Заметили. Ох и нехороший же был разговор! — припоминает она. — Весь день проискала и не нашла. Пришлось ездить в город, новые заказывать. А потом уже как новая связка была готова, я свои старые ключи откопала. В прямом смысле — они в корзину с бельём завалились, вот и не нашла! Но я об этом никому не сказала. Я это всё к чему: если уж ты так сюда бегать и продолжишь, то лучше у бедного Николая не воруй. Возьми мою старую связку, — предлагает женщина каким-то странным, плоским тоном.
Ушам поверить не могу! Получается, я смогу когда захочу сюда приходить? Вообще в любую ночь?
— На, бери. — Она достаёт из кармана платья ключи, эта связка поменьше Николаевой раза в два. Женщина доверительно кладёт её мне в руки, накрывая своими ладонями, и грозно велит: — Только спрячь хорошо. Если об этом узнают, нам вдвоём плохо будет.
Неужели… неужели мне кто-то так верит? Это же страшная ответственность! Столько шансов и перспектив мне не было доступно никогда. И они в моих руках. Столько свободы, что голова разрывается от возможностей.
— А вы правда… — Я запинаюсь, потому что не могу даже оформить мысли в слова. — Зачем вы мне их отдаёте? Почему?
— Так не дай бог Николай ещё поймает за воровством! А я детишек знаю, от любопытства их не убережёшь. Сами всё узнают да успокоятся, — махнула она. — Воспользуйся ими с умом… — И опять она говорит как-то странно.
— Спасибо большое! — просто не верю я своему счастью. — А вы что? Даже следить за мной не будете?
— У меня так много дел, ещё и следить! — Мария смешно закатывает глаза, но тут же опять серьёзно на меня смотрит. — Могу только предостеречь, не более того. Слушай… Если ночью как-то окажешься в коридоре и вдруг услышишь голос, который будет просить тебя открыть дверь, — не отвечай ему. Не открывай.
Вернувшись наверх, я решаю, что спрятать ключи можно только в ящике с кубиками. Это единственное место в крыле, которое Николая совершенно не интересует. Наверное, его бы воля — он бы эти кубики сжёг, чтобы мне нечего было разбрасывать. Да и на руку играет то, что за чистотой моей палаты старик теперь практически не следит, лишь проводит ревизии после моей уборки.
Кстати, после операции Николаю с каждым днём становится всё лучше, и он уже ходит не с костылями, а с тростью, и настроение и у него постепенно улучшается. А значит, у него вот-вот снова появятся силы бузить и ворчать на меня. Но мне даже это в радость: значит, болезнь отступила.
* * *
— Послушай, я тут собирался съездить на пляж. Не хочешь со мной? — невероятно будничным тоном предлагает доктор, стягивая окровавленные перчатки.
Вот так просто, будто это просьба протереть стол после некропсии7, а не поехать на пляж. Нет, конечно, мне известно, что такое пляж. Это участок прибрежной местности у большой воды: реки или озера. И даже может статься, что у моря или целого океана. Но ведь это может значить только одно! Что мы покинем особняк!
— Пляж?! Какой пляж? — мелькают в голове фотокарточки и иллюстрации из книг, где до самого горизонта простирается синяя степь волн, такая же бескрайняя, как и небо над ней, прыгают по хребтам катера и густым басом зовут гудки пароходов.
— Минутах в сорока отсюда есть побережье, — поясняет доктор. — Там обычно мало людей, за что я и люблю там бывать. Мне кажется, тебе понравится.
— Да! Да, конечно! Я очень хочу с вами! — Я прыгаю от восторга. — А мы что, поедем туда? Прям поедем? На лошади? На автомобиле? На поезде? — перечисляю я известные мне средства передвижения.
— На автомобиле, да, — кивает доктор, стягивая тряпичную маску.
— А Николай с нами поедет? — Я всё прыгаю вокруг него, будто маленький спутник по орбите.
— Нет, ему нужно до конца выздороветь. — Доктор споласкивает руки, вытирает о хрустящее вафельное полотенце и выходит из препарационной. — Иди к Николаю, оденься. Встретимся внизу.
Снаружи я вижу доктора уже в красивом белом костюме, которого он прежде при мне не носил. Это выглядит удивительно нарядно, и я теперь хочу себе такой же. Если всё же что-то пойдёт не так, как планирует доктор, и я вырасту, то мне бы очень хотелось вырасти, как он. Но вместо торжественной прогулочной одежды на мне синий комбинезон и заскорузлые резиновые сапоги, от которых меня кренит в стороны, как косолапого медведя.
— Сегодня отличный день для прогулки, — говорит доктор, глядя в небо: ветер торопливо гонит с запада темнеющие облака, взволнованно шепчутся листья. — Видишь? Где-то часа через два грянет гроза. Значит, на пляже наверняка не будет ни души. Всё побережье будет в нашем распоряжении. — Он идёт чуть впереди меня, и я по траектории понимаю, что сейчас мы зайдём за угол и я увижу фасад дома!
— А почему это хорошо, что других людей там не будет? — Мы на пару с едва ковыляющим Николаем стараемся не отставать. Соломенная шляпа на верёвочке то и дело спадает с затылка на спину.
— А зачем нам лишние гости? — Доктор пожимает плечами. — Если повезёт, мы найдём в песке парочку аммонитов. Эти места богаты на окаменелости.
Мы заворачиваем за угол особняка, и я вижу широкую подъездную дорожку — впрочем, довольно заросшую, террасу, большие каменные вазы, обвитые плющом. И конечно, главный вход; под скатным навесом скачет ряд тонких резных балок, рассохшихся от времени, высоко над ним я вижу железную ржавую решётку балкона. Мутно поблёскивают зарешечённые стёкла, этажи-башни уходят высоко в небо. Доктор идёт чуть дальше, и за выступом эркера на площадке под растянутым тентом я вижу автомобиль — чёрный и какой-то нелепо длинный, не меньше шести метров, — с полосой окон вдоль кузова. Из-за больших круглых глаз-фар у капота автомобиль будто растягивает широкую безумную улыбку буферным ртом. «Катафалк!» — осеняет меня. Должно быть, это он так страшно шумел тогда под окнами заднего двора.
— Ничего себе! — Я бегаю вокруг машины, разглядывая своё отражение в его скруглённых лаковых боках. — Настоящий автомобиль! А вы сами его водите? А вам не страшно? — Я запоздало соображаю, что это глупый вопрос: конечно же, доктору ничего не страшно!
— Давай, забирайся. — Он открывает мне пассажирскую дверь переднего сиденья.
Я впервые поеду в автомобиле! Я впервые увижу большой мир! Побываю на пляже! Это самый счастливый день моей жизни! Каждый раз, когда мне кажется, что лучше уже и быть не может, непременно происходит нечто ещё замечательнее. От волнения и восторга я верчусь волчком на месте, ощупывая диванчик, ручку, кожу сиденья, приборную панель со множеством необычных циферблатов. И пахнет тут совсем ни на что не похоже, мне и описать тяжело; это не неприятный запах, но какой-то такой, какой исходит от керосиновых ламп и резиновых перчаток.
Доктор садится на водительское сиденье, от его веса машина чуть заметно качается, с зубастым лязгом хлопает дверь.
— Во время поездки надо пристёгиваться, — он тянется через моё плечо к ремню и вставляет пряжку в замок.
— Да? А зачем? — Я с непривычки дёргаю от подбородка ремень, который неприятно давит на шею — очевидно, роста мне не хватает.
— Чтобы не вылететь через стекло, если попадём в аварию.
Он заводит двигатель, и я пугаюсь: это, оказывается, не только громко, но ещё и жутко — будто сама земля вдруг ожила и зарычала. Страх выбивает из головы все вопросы про аварии. Спустя несколько секунд тряска становится чуть мягче, но у меня такое ощущение, будто все органы внутри перемешиваются, как реагенты в колбе.
Доктор осторожно вжимает педаль в пол, выруливая на подъездную дорожку, и я впервые ощущаю подобное; мир вокруг двигается, хотя я сижу на месте! Инерция мягко толкает то в спину, то в грудь; это оказывается так необычно и даже весело. Теперь мне хочется всегда кататься на автомобиле. Я увлечённо слежу, как за стеклом с невероятной скоростью (гораздо быстрее, чем я могу бегать!) проносятся деревья, как мы преодолеваем границу огромных ворот, которые за нами запирает Николай, как внизу из-под колёс выныривают камешки, которые я и разглядеть не успеваю. От этого чуточку начинает кружиться голова, но и оторвать взгляд от пейзажей я не могу, хочется запомнить каждую веточку, мимо которой проносится моё окно.
Дорога начинает петлять серпантином, и я замечаю, что мы едем вниз. Похоже, живём мы на какой-то возвышенности? Спускаемся довольно долго, и картинка всё время меняется — такого в окне дома не увидишь! Через некоторое время сосны расступаются, и сквозь тёмные стволы у подножия мелькает невероятно огромный, тяжёлый, стальной массив воды. Он уходит в самый горизонт, и даже граница неба теряется в далёких грозовых облаках. А это? Это что?
Я прилипаю к стеклу, разглядывая горы. Наверху, в их глубине, скачет кирпично-красная черепица домов, бегут заборы белёных стен, петляют дороги. Сердце замирает: там таится жизнь, горят фары проезжающих автомобилей, мельтешат крохотные, будто муравьи, фигурки людей. Маленькие клочки цивилизации, будто трава меж плит. Там столько всего, о чём мне доводилось лишь читать. Что из этого правда? Когда-то мне казалось, что и драконы существуют. А люди? Они правда заводят домашних животных? Они ходят по утрам в булочные? Они едят три раза в день? А правда ли они пьют какую-то микстуру — кажется, «кофе»? — которая утром способна их лучше пробудить? Вот такое очень бы мне пригодилось ночью. Хотя каков шанс, что это не выдумка? Фантазия вроде волшебной палочки. Но как бы мне хотелось хоть разочек оказаться в городе и поговорить с людьми, узнать, что там у них происходит в большом мире!
Заметив мой взгляд и будто прочитав мысли, доктор невесело говорит:
— Большинство людей непохожи на тех, о ком написано в книгах. Они вовсе не герои. И совсем непохожи на нас.
Пора бы уже привыкнуть к его подобию телепатии.
— Почему? — Я разворачиваюсь к нему, разглядывая будто начерченный на светлом фоне окна профиль.
— Истории пишут мечтатели. А люди есть люди. В строении их мозга много уникального, но оно же и делает их трусливыми, жестокими и ленивыми. Это полезные качества — их на это выдрессировала сама эволюция. Она вложила в них страх и благоговение перед всем неизвестным. Но сознание таких существ — вещь любопытная; оно надстраивает витиеватые конструкции поверх того, что не может постичь. Небесные тела становятся божествами, случайности — знаками свыше. Рождаются мифы и традиции. А дальше люди начинают наказывать себя и других за недостаток веры в сверхъестественные силы, хотя их не существует. Подвергать остракизму тех, кто с ними не согласен. А ведь и без того мало кто стремится задавать вопросы о мире, — голос доктора звучит задумчиво. — Есть ещё мораль, совесть, стыд. Величайшие друзья и помехи цивилизации. Они помогают людям выжить, и они же заставляют их страдать. Как чересчур заботливая мать. Надеюсь, — он бросает на меня внимательный взгляд, — ты научишься с ними правильно обращаться.
Доктор заглушает мотор, осматривая берег: кругом клочки высокой растревоженной ветром травы, каменистый пляж с тёмным сырым песком, вдали белеет будка лодочного сарая. Доктор выходит из автомобиля, приказывает мне сидеть тихо и куда-то уходит.
Некоторое время я так и сижу, болтая ногами, а потом вдруг замечаю шевеление в траве. Дальше происходит что-то совсем непонятное: из кустов высовывается несколько лиц, они друг другу что-то кричат, и нечто во мне подсказывает: надо пригнуться и спрятаться за бортом двери.
— Гляди! — смеётся похожий на мой высокий голос. — Опять эта труповозка!
Какой-то визг, будто гуси в стае кричат друг на друга. Я слышу приближающиеся шаги: кто-то обходит катафалк по кругу, и я через зеркало вижу в заднем окне детские фигурки, которые приклеиваются ладонями к стеклу, будто геккончики лапками. Я вжимаюсь в бархатную стенку, настороженно наблюдая за ними.
— Ну чё? Видишь что-нибудь?
— Не-а!
— Слушай, а ты когда-нибудь видела, ну… его? — Первый ребёнок кивает на машину и говорит «его» таким тоном, будто одно упоминание способно обрушить на его голову проклятье.
— Нет, — мотает головой другой ребёнок. — Но моя мама видела как-то его отца, ещё в детстве, а потом и самого этого давным-давно, когда ещё я не родилась. Говорила, он на отца похож…
— А ну убирайтесь отсюда! — слышу я грозный голос доктора.
Будто шарики по лестнице, рассыпаются испуганные визги, ребята со всех ног разбегаются и прячутся в траве. Я поднимаюсь и выглядываю; доктор долго, пристально смотрит вслед детям, заведя руки за спину, и только потом подходит к автомобилю.
— Пойдём, — зовёт он, отстёгивая меня. — Шляпу не забудь.
* * *
Снаружи воздух неожиданно плотный, сильно пахнет солью, сыростью и ещё чем-то неприятным. От ветра тяжело дышать, будто он заталкивает вату мне в рот. Ноги непривычно увязают в сыром песке и запинаются о камешки, пока я пытаюсь поспевать за доктором в своей громоздкой обуви. Перед глазами расстилается невероятная красота; не верится, что в одном месте может быть так много воды! Сколько же мерных стаканов потребуется, чтобы вычерпать её всю? Вдалеке уже грохочет гроза, глубоко в облаках на горизонте я вижу редкие всполохи молний, от которых небо озаряется прохладными вспышками. А с другой стороны неба темнеют невысокие горы — будто покрытые мхом гигантские булыжники.
Моё внимание приковывают тёмно-зелёные волосы водорослей — они валяются на сырой границе песка, куда их приносят вспененные грязные волны. Я увлечённо разглядываю всё, что попадётся на глаза: тонкие рыбьи кости, обломанные ракушки, спутанные клубки морской травы и обрывки рыболовных сетей. Порывистый ветер бросает пряди чёлки в лицо, отчего я то и дело жмурюсь. Забавно, на влажном песке остаются мои следы, такие чёткие, будто выгравированы на воске. Я подбираюсь ближе к воде, волны обмывают мои сапоги, и, как только вода отступает, следы исчезают, будто их и не было. Я оглядываюсь на доктора; он, заведя руки за спину, прохаживается по сухой кромке, высматривая что-то на земле, иногда носком мягкой туфли переворачивая камешки.
Какое-то время я так и развлекаюсь: забегаю в воду, потом отбегаю, словно играя в догонялки с волной. Нахожу несколько интересных ракушек: пару длинных, завитых в спиральки, будто перекрученные капельки, и ещё одну похожую на сплюснутую волнистую скорлупку. Я втыкаю спиральки в песок так, чтобы они напоминали глаза, а плоская ракушка становится носиком. Я рисую пальцем снизу улыбку — получается счастливая мордочка. Я ещё сверху украшаю её водорослями, как причёской.
Оказывается, песок очень липкий, пристаёт к коже, и мне вдруг приходит мысль: может, он такой же липкий, как снег? Я пытаюсь слепить что-нибудь, но шарики из него не выходят. Зато получаются куличики. В итоге я увлекаюсь и начинаю лепить из песка клетку эукариот; всякие ракушки превращаются в митохондрии, водоросли — в аппарат Гольджи, а рыбья голова с глазом по центру становится ядром. Я оглядываюсь и ищу глазами доктора: хочется показать ему, что у меня получилось. Но его не видно.
Он куда-то ушёл? Меня вдруг охватывает паника. Что, если он меня потерял? Или бросил?! А что же я буду делать?
— Эй! Эй! — вдруг слышу я те же голоса, что были у автомобиля. — Пст! — зовут меня.
Я, боясь развернуться, замираю, вслушиваюсь. С одной стороны, хочется вскочить и убежать, скорее найти доктора, а с другой — он ведь надеется, что моё сознание избавлено от «эволюционных пережитков» и открыто для всего нового. Раз так, любопытство, выходит, лучшее из качеств.
— Эй, а тут этот жмуролюб не проходил? — кричит хрипловатый и скачущий детский голос.
Я пониже натягиваю шляпу.
— Кто? — испуганно спрашиваю я, хотя прекрасно знаю, о ком они говорят.
— Да хозяин труповозки! Ты чё, не отсюда, что ль? — удивляется другой детский голос, и я слышу, как песок шуршит под их приближающимися шагами.
— Не совсем, — неуверенно отвечаю я.
— Да есть, короче, у нас тут один поехавший. Любитель жмуров. Во-он там живёт, — кажется, тычет он в холм. — Отец его ещё доктором был. Хорошим, людей лечил. А этот — паталого… гонатом — жуткий тип. — Ребёнок опускается на корточки подле меня, и я вижу его сандалии и острые коленки, болтающиеся в шортах, как колокольные языки; они кажутся практически пунцовыми в сравнении с моими. — Говорят, мертвяков коллекционирует; мол, выкупает невостребованных из моргов. Мама рассказывала, даже свежие могилы грабит! А уж что он там с покойниками у себя делает — этого никто не знает… — тараторит он загадочным голосом и поднимает скрюченные растопыренные пальцы, будто хочет напугать. — И — не поверишь — мы сегодня его вживую увидели! Страшнючий! Косматый, жуткий, высоченный, как жираф! Эх, вот бы ещё хоть одним глазком на его дом посмотреть! — мечтательно тянет мальчишка. — Слушай-ка, ну так а ты чё? — легонько стукает он меня по плечу кистью. — Ты тут проездом? Или на отдыхе? — Он пытается заглянуть мне под шляпу.
— П-проездом, — подтверждаю я и стараюсь опустить лицо как можно ниже.
— А как тебя зовут?.. А чё ты голову-то опускаешь? — хихикает он.
— Я-я болею.
— Фу! Сразу надо было сказать! — недовольно подскакивает мальчик. — Чем болеешь? Заразное?
— Нет, врождённое… — Я пожимаю плечами, лишь на самую капелюшечку приподнимаю голову, чтобы взглянуть ему в лицо, и этого, похоже, хватает.
— Боже, фу! — Мальчишка брезгливо и вместе с тем насмешливо морщит лицо. — Ну и мерзость! Это как так? Буе-э! — Его передёргивает, и остальные дети тут же с жадным любопытством кидаются поглазеть на меня.
Я пытаюсь снова спрятаться за полами, но они срывают мою шляпу, я испуганно закрываюсь руками.
— Ничего себе! Вы поглядите! — восторженно кричат дети.
— Что с твоим лицом?
— Гляди, какие руки!
— А что с тобой случилось? — удивляются и смеются они. — Чё кожа такого цвета?
Я не знаю, что ответить, и потому молчу, беспомощно смотря на них сквозь пальцы. Двое мальчишек в цветных футболках и девочка чуть старше. Грустно спрашиваю:
— А что? Очень страшно?
— Скорее, странно, — косится на меня девочка. — У тебя же… Да у тебя вся кожа жёлтая! Это желтуха? — спрашивает она приятелей, и они озадаченно пожимают плечами.
— Ой! Я знаю! Мама мне про своего племянника рассказывала — его на стройке так же размазало! Лицо прячет, потому что всё косое стало, тоже зашивали.
— Вот ты чучело! — смеётся другой.
Меня это обижает. Я-то знаю, что мои стежки красивые и аккуратные. А что кожа не такая розовая, как у них, так это ничего! У людей кожа бывает разного цвета! Может, они просто этого не знают?
— А вдруг оно с труполюбом приехало?! — вдруг догадывается мальчуган в шортах. — Ты чё, ты с ним?! Колись!
Резко перехватывает горло, будто ком застрял. Я понимаю, что мой честный ответ не повлечёт за собой ничего хорошего, и потому честно отвечать мне не хочется.
— А разве это важно? — беззащитно спрашиваю я, едва вырывая свою шляпу.
— С труполюбом! С труполюбом! — Дети весело скачут, глядя на меня, будто на препарированную лягушку. — А ты что, тоже жмуров любишь?!
Ну, вообще это интересно и уж тем более ни капельки не страшно, и мне бы хотелось им рассказать об этом, но тут я припоминаю слова доктора о том, как порой невежественны люди и какой суеверный страх сковывает их перед мёртвыми организмами, и больше мне об этом говорить им не хочется.
— А вот вы и попались, детишки! — вдруг слышу я грозный, рычащий голос доктора. — Увезу всех на катафалке! С мер-р-ртвяками в морг посажу! — кричит он.
Ребята в ужасе визжат и со всех ног несутся по пляжу в сторону городка. Стоит им только скрыться из виду, как доктор неожиданно разражается смехом. Я впервые слышу, как он смеётся — грудным и весёлым раскатистым хохотом, будто поднимаются пузыри из глубокой воды. Он опускается возле меня на песок, на его губах играет широкая усмешка:
— Как я их, а?
Я со смущённой улыбкой опускаю взгляд, нервно мну в руках полы шляпы.
— Не обидели тебя? — хмурится он.
Я мотаю головой, хотя какое-то едкое послевкусие осталось. Как от мыла на языке.
— Они сказали, что я чучело… — Я ещё ниже склоняю голову.
— Ну, неправда! Я очень хорошо подогнал все части, никакого отступления от пропорций, надкостницы на своих местах, — цыкает он. — Должно быть, они просто ничего не смыслят в красоте. А я вот что тебе показать хотел. Смотри, что нашёл. — Он протягивает мне раскрытую ладонь, на которой лежит маленький и блестящий золотистый камешек.
— Ого! — не могу сдержать восхищённого вздоха. — Это что? Это… золото?
— Нет. — Доктор качает головой. — Это пирит. Дисульфид железа, его ещё называют «золотом дураков». Легко спутать, правда? — Он подносит камешек к глазам. — Обычно он встречается в кубической сингонии, а этот вода так обмыла, что уже и не определишь по форме. Но в этих краях месторождения золота нет, а вот пириты могут встретиться. — И нагретый теплом его руки камешек ложится мне в ладонь.
Я любуюсь, как красиво на его поверхности бликует пасмурное небо. Теперь это моя самая любимая вещь на свете. И вдруг я чувствую, как на затылок капает вода. Доктор, чуть сощурившись, смотрит в небо: грохочет уже очень близко. Рядом начинает щёлкать вода по траве, и на песке постепенно появляются маленькие тёмные кружочки. Доктор кладёт ладонь мне на макушку.
— Ну что, поехали домой?
Некропсия — посмертная секция (вскрытие); то же, что аутопсия.
