Крылья ужаса
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Крылья ужаса

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

Крылья
ужаса

Глава 1

В московском переулке под названием Переходный, что на окраине города, дом № 8 внешне не занимал особого положения. Дом как дом, деревянный, старый, трёхэтажный, с зелёным двориком, с пристройками и многочисленными жильцами. Рядом ютились другие дома и домишки, образуя как бы единое сообщество. Но народец в доме 8 подобрался — волею судеб — весьма и весьма своеобычный…

Люда Парфёнова, молодая женщина лет тридцати, много и странно кочевавшая на этом свете, переехала в дом №8 относительно недавно. Жила она здесь в маленькой двухкомнатной квартирке одна.

История её была такова.

Постоянно её преследовали люди, охваченные необычной жаждой жить, жить вопреки факту и вопреки самой природе. Ещё в детстве её любимый мальчик сошёл с ума от этой идеи; глаза его надломились от какой-то бешеной жажды жизни в самой себе. Так что Люда без дрожи губ не могла на него смотреть. А потом мальчик пропал навсегда.

С любовью у Люды — вначале — тоже были странности. О любви она впервые узнала ещё девочкой, в детстве, подсмотрев соитие умирающих, затаённо, через окно низенького соседнего дома. Хозяин там был тяжело болен, недалёк от смерти, но, несмотря на это, приводил к себе — для страстей — такую же больную, обречённую, с которой познакомился в очереди у врача.

Люда, согнувшись от ужаса и жалости, смотрела тогда на их трепет и подслушивала так не раз, потому что приковал её не только трепет, но и слова, и ещё некий ласково-смрадный полуад, растворённый в их комнате. Особенно неистовствовал соседушка — пожилой уже в сущности человек — и плакал от оргазма, а потом визжал, что не хочет умирать.

Видела Люда не раз, как он сперму свою клал себе в чай, чтобы выпить «бессмертие». А женщина тоже плакала и отвращала его от этого, но сама тоже хотела жить и цеплялась руками во время соития за кровать. И дышала так судорожно, что, казалось, готова была сама наполниться воздухом, чтобы стать им, этим воздухом, таким живым и неуловимым… растворённым везде… нежным и вездесущим… Но это плохо ей удавалось, и капли липкого смертного пота стекали с её лица, и она гладила свои уходящие руки, плотские руки, которые никак не могли стать воздушными, недоступными для смерти. И тогда она хохотала и плакала, и опять целовала мужчину, и они, слипшись в предсмертной судороге, выли и стонали, и их некрасивые, тронутые разложением тела выделялись в полумраке комнаты. И Люда видела всё это и понимала…

Она почему-то не считала тогда саму себя бессмертной, как многие полагают в её невинном возрасте, может быть, потому, что сама много болела. И поэтому такие сцены выворачивали её душу, и она бесилась и с детства (топнув ножкой) часто думала о том, есть ли на свете способы стать бессмертной. Но умирающих этих любовников полюбила болезненно, не по-детски, и дарила им игрушки, приносила картошку после их соитий, и поразилась, когда однажды узнала, что женщина померла. И мужчина-сосед выл по своей сосмертнице, но потом, говорят, нашёл другую умирающую, но не успел насладиться, так как сам скоро умер. И вид его после смерти — Людонька подсмотрела — был ненормален: он чуть не хватал себя за голову, точно хотел унести её от могилы. Какой-то карапуз плюнул ему в гроб от этого неудовольствия.

Потом, повзрослев, Люда решила бороться. Но как? За тенью всех событий её жизни ей всё время попадались эти люди, объятые патологической жаждой бытия. Она их сразу могла отличить от других по ряду признаков. Это, конечно, не были «жизнелюбцы» (в обычном понимании этого слова), то есть которые бегали за карьерой, за продуктами, волновались, кричали, ездили, уезжали, опять приезжали, дрались, добивались, а реальная жизнь, то есть их самобытие, проходила мимо них. Нет, Люда встречалась не с такими, а с теми, кто знал настоящую цену жизни, с теми, кто был погружён в реальную жизнь, а не в погоню за призраками…

И эта реальная жизнь — было их собственное самобытие, которое они умели постигать и разгадывать, которым они умели жить, наслаждаясь жизнью в самих себе ежеминутно, ежечасно, независимо от того, чем им приходилось заниматься в повседневной жизни, независимо вообще от развлечений, работы, дел…

Люда различала «их» даже по движениям, по дрожи голоса, по особенной осторожности, по глазам. И любила втайне общаться с ними, развивая в себе эту способность жить сама собой, жить самой жизнью во всей её бездне, в её бесконечных измерениях и удивительных открытиях. И тогда ей ничего особенного не надо было от жизни, ибо всё основное скрывалось в ней самой, а всё остальное было приложением, которое можно иметь, а можно и не иметь, — самое главное наслаждение, и смысл, и радость от этого не менялись…

Особенно сдружилась она с одной полустарушонкой — очень бедной, почти нищей, но погружённой в своё самобытие. Её маленькая комнатка превратилась прямо в раёк для неё — без всякого сумасшествия.

Собственно, в Люде самой всё это было заложено (в более глубинной степени), и тянулась она поэтому фактически к себе подобным. Порой она познавала своё бытие и жизнь — так полноценно, так безмерно, что только дух захватывало от блаженного ужаса, и бесконечность свою воспринимала так, что с ума можно было сойти, хотя никакого ума уже не нужно было при такой нездешней жизни. И главное ведь заключалось не в «наслаждении» (хотя «наслаждение» входило как элемент), а в другом, в том, что было центральней всего на свете: в её бытии, познаваемом каждую минуту, бездонном и страшном, заслоняющем весь мир.

Люда чувствовала, как невероятно можно было бы так жить (особенно если развить «способности»), но кое-что в миру всё же явно отвлекало, и пугало её, и действовало на нервы…

Глава 2

Один из таких тяжёлых случаев, «подействовавших на нервы», был связан с её двоюродным братом, к которому она одно время очень привязалась.

Про человека этого не раз говорили, что он упал с луны. Но в то же время он очень хотел жить, хотя и по-своему. Впрочем, было такое ощущение, по крайней мере в его школьные годы, что он вообще не понимал, куда он попал и что с ним творится. Не раз он задавал, например, сам себе вопросы: почему у него нога и почему рука, и вообще в те годы он с крайним недоумением относился к собственному телу и, казалось, был ошарашен от его существования.

Люда тогда порой успокаивала его, поглаживая по головке, когда он мечтал на диване. Успокаивала в том смысле, что-де не всё ещё потеряно и что вот так жить, с телом, — ещё далеко не самое худшее, что может произойти. Лёня — так звали братца — не раз подбадривался при таких словцах сестры и кричал потом по ночам, что он-де вообще ничего не боится.

Люда, пытаясь его настроить ещё более глубоко, на внутреннюю жизнь, твердила не раз за чаем, что ей наплевать на весь мир и что ей всё равно, есть ли у неё тело или его нет, лишь бы было самобытие, и что тело своё она ощущает не как тело, а просто как своё бытие.

Лёня не понимал её слов, и тогда она, чувствуя безнадёжность, переводила разговор на политику или на конец света. Но Лёня плохо чувствовал, что свет вообще существует, и потому к концу того, чего нет, относился со здравым удивлением. Только в ответ разводил руками.

Но годам к двадцати трём в нём вдруг произошёл неожиданный переворот. Он неожиданно определился, понял, что он не где-нибудь, а на месте, и почувствовал в себе какой-то таинственный, потенциальный талант. Ему вдруг ещё бешеней захотелось жить и проявлять себя до бесконечности.

Люда способствовала ему в этом начинании. Правда, талант его был в каком-то странном состоянии, но он явным образом был гуманитарного характера, причём в разнообразном направлении: Лёня писал статьи, рисовал. Он чувствовал, что сможет утвердиться…

Параллельно крепло и желание жить. В этот период Люда немного отошла от него, тем более у неё завёлся мучительный роман с молодым человеком, наполовину обалдевшим от неё. Он, в сущности, ничего не понимал в ней, но именно поэтому привязался к Люде как к загадке.

Люда к тому же считала, что он сможет разгадать её или приблизиться к ней духовно, только будучи в огненно-нетрезвом виде, и поэтому нещадно поила его. Кирилл — так звали полюбовника — действительно в нетрезвом виде прямо-таки озарялся и где-то искал пути к пониманию Люды.

— Я в тебе вот что не пойму, Люд, — твердил он ей однажды после бутылки кориандровой водки, выпитой где-то в закутке. — Почему ты смерть любишь?

— Да откуда ты взял, что я смерть люблю? — ответила тогда Люда и выпила свою стопочку, стоявшую на земле.

— Да потому, что в глазах твоих это вижу. Я, Люд, в то, что ты мне объясняешь, всё равно не войду, не моего это ума дела. Я, когда ты говоришь, в глаза твои гляжу — и вижу там смерть.

— Хорошо, хоть что-то видишь, Кирюшенька. Но почему смерть? Не в ту сторону глаз глядишь, мой милый…

— В другую сторону я и не заглядываю. Хватит с меня и одной стороны твоих глаз. Я тебя, Люда, очень люблю и на том свете буду любить ещё больше…

Уже подумывали они о браке, о ранней семье, как вдруг Кирюшка, неожиданно для самого себя, сбежал. Испугался, одним словом, её, Люды, или, может быть, её глаз. Люда недолго горевала, точнее, не горевала вообще. И опять положила глаз на своего брата. К этому времени брат уже окончательно заважничал, словно абсолютно понял, где, в каком миру он теперь живёт и что он далеко не последнее существо здесь. Стал даже петь по ночам песни, правда, не в меру весёлые. Один из соседей по коммунальной квартире — лохматое, неповоротливое, гетеросексуальное создание, звали его Гришею — не раз повторял, что, если б Лёня пел грустные песни по ночам, всё было бы нормально и он бы засыпал, а что-де от весёлых песен у него, у Гриши, шалят нервы.

— Какое сейчас веселье на земле! — кричал он в коридоре. — Тоска одна теперь от веселья-то!

Но Лёню теперь уже почти не покидало это веселье, точно он летел навстречу своему таланту и будущему. Талант действительно из него выпирал, и он становился в меру известным…

А Люде было приятно общаться с будущей знаменитостью.

И вдруг всё рухнуло, особенно веселие. Брату объявили, что у него запущенный рак, о котором он и не подозревал, и что он, такой молодой, скоро умрёт, умрёт через полгода, самое большее. Последнее, главным образом, и не удалось скрыть.

Люду перекосило от ужаса. Прежде всего Лёня был её брат, хоть и двоюродный, и поэтому она почувствовала в первый момент, что эта будущая смерть имеет к ней самое прямое отношение. Она почти забросила свой институт и в то же время никак не могла понять, что это значило бы для неё: стать мёртвой или умереть. Она никак не могла связать это событие с собой, настолько оно казалось ей абсурдным. И к Лёне стала относиться с любопытством, как к своему непонятному будущему. И в то же время страстно жалела его… Ей казалось, что его надо во что бы то ни стало в чём-то убедить логически, и тогда найдётся здравый выход, потому что в мистический выход Лёня всё равно не поверит, думала она на подходе к его дому, нервничая, потому что это было первое посещение брата после такого известия.

Она юркнула в широкую пасть парадного входа, проскочила в лифт и с дрожью поднялась на шестой этаж — с дрожью, потому что лифт олицетворял для неё капкан, падение с высоты и смерть. Позвонила положенные три раза. Открыл другой сосед брата, толстун, и провёл её к Леониду, захлопнув дверь. Лёня стоял посреди комнаты, в руках у него была нитка с нацепленной бумажкой, которой он забавлял огромного серого кота, играя с ним. Кот подпрыгивал и бил лапой по бумажке.

— Как дела? — неожиданно спросила Люда.

Леонид ничего не ответил, продолжая забавляться с котом.

— Ты непременно излечишься, непременно! — почти закричала Люда. — Такие, как ты, не умирают! Так рано!

Леонид захохотал, но хохот этот относился к коту: кот неудачливо перевернулся, гоняясь за бумажкой.

— Что тебе надо от меня? — спросил он наконец, остановив игру. — Видишь, я играю с котом. Кот этот сумасшедший, и говорят, что он тоже скоро умрёт. Да и вообще коты не долго живут: всего 10–12 лет, чуть-чуть больше иногда.

Люда остолбенела. Но взгляд Леонида был здравым, хоть и таинственно-холодным. Люде почему-то показалось, что он уже умер и в то же время, мёртвый, играет с котом.

«Игрун», — мелькнуло в её голове.

И стало почему-то жалко собственное тело, которое было таким сладким и мягким.

«Это конец», — подумала она во второй раз.

Лёня тем временем показал коту язык. Кот рассвирепел и сильно ударил его лапой по ноге.

Люда вскрикнула. Тогда наконец Леонид обратил на неё внимание, не теряя, однако, контакта с котом, искоса поглядывая на него, то показывая ему язык, то подмигивая ему.

Кот напряжённо сидел на полу.

— Приготовить чай, Люда? — озабоченно и даже участливо спросил он.

— С вином, с вином, Лёня, — истерично ответила ему Люда. — С вином.

— У меня нет вина, — сухо ответил он. — Но есть водка. А вот чай будет.

— Пусть будет, что будет, — раздражённо ответила Люда.

И Лёня вышел на кухню.

Кот сидел на полу, не меняя позы.

«Только бы он не погнался за Леонидом, — подумала Люда. — А мне надо смириться».

Лёня быстро принёс чай: он приготовил его заранее, кому — неизвестно.

Люда послушно вынула из буфета пирог, печенье, сладости, конфеты и варенье. Всего было очень много.

Разложила на подвижном столике. Чай оказался на редкость вкусным, точно он был для живых. Лёня молчал, а потом вдруг заговорил о захоронении кота.

— Ты знаешь, его негде хоронить, — жалобно и даже просительно заключил он.

— Но ведь объект ещё не умер! — вскричала Люда, посмотрев на неподвижного кота.

— Не всё ли равно, когда он умрёт, — усмехнулся в ответ Леонид. — И я решил захоронить его в стене собственной комнаты, в той, что рядом с моей кроватью. — И он показал рукой. — Смотри. Вот в том месте я его замурую и схороню. Мы с ним не расстанемся. Ты согласна?!

— Боюсь, — выдавила Люда.

— А ты не бойся. Ну что страшного в замурованном коте?

— А тебе не страшно сейчас?

— Я буду с ним жить, когда он будет замурован. Это так приятно, когда кто-то находится у тебя в стене.

— Хорошо, что от тебя не скрыли диагноз.

Лёня даже привстал от удивления.

— Диагноз, диагноз, ну и чёрт с ним, с моим диагнозом! — проговорил он, двигаясь по комнате. — Я хочу замуровать собственного кота. После смерти не моей, а его. Безболезненно. Неужели я не имею на это право? Или я кто, по-твоему, у Бога? Вошь, тля, небытие, что ли?

И он злобно посмотрел на Люду.

— О каком небытии может идти речь, — заговорила Люда, внутренне подчиняясь ему. — Особенно после смерти. Какое может быть небытие после смерти?! Даже у замурованного кота?! Что мы, не боги, что ли?

Но Лёня не обратил на её слова ни малейшего внимания. Он всё быстрее и быстрее бегал по комнате, точно желая освободиться из-под чьих-то лап. Иногда чесался.

— Что мне кот?! — кричал он, брызжа слюной. — Что мне вообще эти стены?! У меня есть мой талант, в конце концов, поймите вы это, чёрт вас побери! И ты думаешь, кто я? Кто я? — продолжал он, и вдруг губы его задёргались и глаза наполнились слезами, тяжёлыми, не быстрыми. — Попугай?! Кот?! Гений?! Сумасшедший?! Кто я вообще, родившийся тут? И почему я родился? Что мне делать, что мне делать?! Что делать?!

У Люды сильнее забилось сердце.

— Да всё будет хорошо. Вылечишься ты, — пробормотала она. — Сколько на свете здоровых людей!

— Да я не об этом, — вдруг Лёня опять ушёл в себя. — Я о коте говорю. Надо, надо его замуровать. — И Леонид даже успокоился. — Посмотри, он совсем ослаб. И просто не хочет жить. Он сам хочет, чтобы его замуровали, чтоб не видеть этот мир.

Сели пить чай. Но Леонид не раскаивался. Кот действительно выглядел слабым. Пирожные, конфеты, пироги словно превратились в не то, что они есть на самом деле. Они даже не ели их, а проглатывали, словно они были воздушные. Да и комната Леонида уже походила не на комнату, а скорее на тюрьму, летавшую по космосу.

— Тьфу, — сплюнул Лёня. — Что будет с моим талантом? Ты понимаешь, я чувствую себя выделенным — выделенным из всего целого. Я вам не вселенная какая-нибудь, а личность, крик! И я хочу жить! А где жить, когда везде один кошмар и галлюцинации. Я и после смерти, если хочешь, буду рисовать свои картинки! У меня талант!

— Леонид! Но чем же ты будешь рисовать после? — вдруг тупо спросила Люда. — Там нет красок и нету рук. Ещё мыслить и сочинять легенды, я думаю, там можно.

— Хватит, хватит, хватит! — закричал Леонид. — Ничего не хочу слышать. Ничего! Ничего! Всё это враньё, сплошное враньё, ты понимаешь, враньё и то, что мы существуем, и про какие-то краски, вранье и про смерть, никакой смерти нет и никого «там» нет. Врут все и про всё! Ничего, ничего нет! И диагноз мой — бред.

— Да успокойся ты, не говори так быстро.

— Я, Люда, свой портрет нарисовал, — заплакал вдруг Леонид, — чтобы память осталась. Подарю его тебе, будешь глядеть на него по ночам, а?

— Буду.

— Тогда подарю. Только не бойся, что выходить оттуда буду. Я ведь бедовый, а тем более после смерти как не выйдешь.

Руки его дрожали. И у Люды у самой стали дрожать руки. Она подумала о том, что не стоит ей прогуливать институт и лучше ходить на эти занятия, чем умереть.

— А кота я всё равно замурую, — прошептал Леонид.

— Напрасно. Не делай этого.

— Почему напрасно? Я ещё, может, очень долго проживу, лет 20, но не больше. Приятно жить, когда рядом с тобой в стене сидит труп, пусть даже кота. Ведь кот тоже живое существо.

— Да, да, ты проживёшь лет двадцать, — пробормотала Люда, взглянув в его глаза, полные слёз.

— А что будет с котом после смерти, ты знаешь, читала? — спросил он.

— Читала немного.

— Читала! — злобно прервал Леонид. — А я вот знаю.

— Ни в какую общую родовую душу они не вливаются, Лёнь, — тихо ответила Люда. — А существуют индивидуально, но в общем мировом потоке кармы своего рода.

— Ишь, загнула, учёная! — усмехнулся Лёня. — Да они стучат по ночам, если ты хочешь знать! Мёртвыми лапками по стене дома — потому что жить хотят. Вот что! А самые главные среди них мяукают, когда кто-нибудь хороший среди людей умирает. Если в агонии, перед самой смертью, за 2–3 минуты до конца услышишь мяуканье — это значит, тебя покойные коты зовут. К себе. И тогда надо идти, идти к ним… навсегда… В них тоже есть Бог… навсегда… навсегда.

И Леонид разрыдался.

Людочке до ужаса стало жалко его, так что самой захотелось умереть. Она обняла его, зацеловала. И стала яростно говорить о вере, о том, что спасение — только в ней, это проверено тысячелетиями, так было и так будет. «Ты веришь, — бормотала она, целуя и лаская брата, — ведь без веры нельзя умирать?!»

Но Лёня посмотрел на неё изумлённо-холодными глазами и даже несколько отчуждённо.

— Неужели ты думаешь, что я не верующий? — спокойно и высокомерно спросил он, и слёзы исчезли в его глазах. — Я верю, но не в этом дело.

— Что ты говоришь, как же не в этом дело?! — вскричала Люда.

— Я умираю, умираю! — закричал вдруг Леонид и, вскочив со стула, опять забегал по комнате, крича так, как будто вера — это одно, а его смерть — совсем другое. Кончил кричать он как-то мёртво и пусто, сел, выпил чай из блюдца и захохотал.

Люда в ответ тоже захохотала. Так и хохотали они, брат и сестра, одни в этой комнате.

— Ты знаешь, — прервав, начала Люда. — Одному моему приятелю удалось съездить в Индию, и он встретил там гуру. Учитель спросил его, что он больше всего боится в жизни. Мой приятель ответил, что смерти. В ответ индус так захохотал, просто невероятно, он хохотал почти четверть часа, настолько ему было дико, что человек боится такой ерунды, такого простого перехода, как смерть.

— Лучше бы он хохотал не над смертью, а над жизнью, — мрачно ответил Лёня. — Всё равно для меня смерть — загадка и ужас, пусть хоть вся Индия хохочет над этим! А вот над жизнью пора, пора уже давно похохотать, Люда…

— Да, непонятно ещё, над чем и почему этот индус смеялся, — заметила Люда. — Потому что другой индус, которого встретил там мой приятель, на вопрос о смерти только молчал, и серьёзно так молчал, чтобы понятно было, что есть в смерти какая-то «закавычка»… А впрочем, темна вода, кто его знает…

— Да что ты всё о смерти и о смерти, — огрызнулся Леонид. — Как будто у тебя диагноз, а не у меня. Над жизнью хохотать надо — вот над чем! Вот что непонятно.

— Да не вместим мы этого никогда, Лёня, — миролюбиво отметила Люда, прихлёбывая чай. — Не вместим. Блок, величайший поэт нашего века, но всё же не выдержал, помнишь: «Пускай хоть смерть понятней жизни…» Где уж другим выдержать.

— Да что ты мне всё о поэтах. Были ли они, не были… У меня свой талант есть. Свой! — вдруг закричал, покраснев, Леонид. — Свой талант! И что, что, что мне делать?!

— А я хочу, — ответила Люда, — хохотать над жизнью. Что ещё остаётся делать?!

— Хохотать на том свете будем! — внезапно раздался громкий голос за дверью.

Леонид вздрогнул, в дверь стукнули, потом она распахнулась, на пороге стоял сосед-толстун с бутылкой водки в руках. Звали его Ваней.

— Все диагнозы — к чертям! — заорал он. — Эх, жить будем, гулять будем, а смерть придёт — выпивать будем! — лихо пропел он и, подбежав к Леониду, поцеловал его в ухо. — Не бойсь, Лёня! Всё одолеем! — добавил он.

— Ваня, уймись, — произнесла Люда.

Но Ваня не захотел униматься, от его жирно-весёлой прыти дым стоял столбом по комнате. Всё-то он опрыгивал, всё-то он осматривал, до всего ему было дело.

Тут же налил ошеломлённому своею смертью Леониду полстакана крепчайшей водки — 56 градусов — и Люде тоже капнул в стакан.

— За смерть, за жизнь, за их единство! — хохотнул Ваня, поглаживая брюшко.

— Сколько же стаканов ещё мне осталось, — проговорил Леонид.

Было такое впечатление, что весть о близкой смерти камнем лежит на его сердце, но в то же время он как будто имеет ещё какую-то заднюю мысль или даже гипотезу, от которой только — осуществись она — сплошное веселие должно сотвориться на земле, если, впрочем, от неё что-либо останется… Но это было только впечатление. И что-то непонятное оставалось в Леониде — так чувствовала Люда.

Вдруг присмиревший было Леонид вскочил:

— Да что же мы сидим на одном месте! Как Обломовы какие-то! — вскричал он. — Вперёд, вперёд, навстречу…

Все подскочили. Наскоро допили разлитую водочку, бутыль захватили с собой — и вперёд, вперёд, на общение; может быть, думала Люда, они найдут того, кто откроет им всё. Именно всё. Сердце её билось, колени почему-то дрожали, ей было жалко братца почти как себя, и в то же время появилась странная надежда встретить людей, которые если и не откроют «всё», то поймут и обласкают. Ум её метался от одной мысли к другой.

Выбежали — все трое — во двор, и уж неизвестно было, кто чего ожидал. Люда вроде бы вела их по направлению к дому, где жил один таинственный эзотерик, но она знала, что его сейчас нет в Москве, и вела просто так, не зная куда. Они шли уютно-заброшенными дворами, попадались им по пути странные ангелоподобные русые мальчики и девчонки и потом малыши, играющие в прятки. Их ответы на вечные вопросы были ещё впереди. На скамейках, недалеко от них, застывали 80-летние старушки с погасшими, но ещё загадочными глазками: эти, если и знали кое-что, уже не могли ничего выговорить; высох язык, ушли в небытие губки, ум исчез в одну точку…

Леонид из последних сил только подбадривал всех — вперёд, вперёд!

Пройдя мимо угрюмого уголовника, играющего ножом сам с собой, они вдруг вышли на зелёный дворик, сбоку виднелись могучие, уходящие ввысь сталинские небоскрёбы, а в углу дворика, за брёвнами, их прямо-таки приветствовал весёлый человек, помахивая рукой, приглашая к себе; около него приютилась компания: два человека — юноша и девушка.

— Прямо к нам, прямо к нам! — с хохотком повторял этот весёлый человек с брюшком и бородкой.

Люда, инстинктивно почувствовав своё, направилась вместе с Ваней и братом туда.

За брёвнышками и между забором образовалась уютно-московская маленькая лужаечка, где сидели эти трое: весёлый, неопределённого возраста, который представился Сашею; молодой человек Серёжа и девушка Лиза. На травке лежали бутылочки пивца и винца и весьма разнообразная закуска.

— Я вас узнал, — смеясь, говорил Саша, — хотя мы незнакомы, но я вас узнал. Свои люди.

— Конечно, свои, свои, — умилился Ваня. — А кто же мы ещё. Не из океана же вылезли.

— Давайте, друзья, выпьем за смерть, — подхватил вдруг Леонид. — Ведь пьют же за супротивника.

— Да мы её метлой, метлой! — возмутилась Лизочка. — Выпьем, чтоб её не было.

— Действительно, хорошо! — захохотал Саша. — Смотрите, из-за такого тоста и кошка помоечная к нам идёт и тоже бессмертия хочет!

И правда, тихая, поганая кошечка, не боясь, подошла к этой шумной компании, точно присоединяясь.

Все подхватили тост и выпили ясно, без тоски. Да и кошка помоечная мяукнула при этом. Лизочка посмотрела на Люду.

— Сестру, сестру в тебе я вижу, Люд, — пробормотала она. — Вот как бывает: сестёр и братьев вроде полно на улице, но ты — особая сестра, самая близкая…

— Это почему же?

— Не знаю, Люд. Я ведь сирота. А в твоих глазах — моё есть, что скрыто, а не только то моё, что у всех у нас есть.

— А где ж отец да мать?

— Смерть они не победили, Люд. Потому и нет у меня отца с матерью. Зато Рассея есть. Этого для меня достаточно, и на тот свет хватит.

— Ах, вот ты какая, Лизочка. — И Люда поцеловала её. — Тогда мы сёстры навсегда.

Но тут вмешался Сергей. Он был странен, сер и теперь совсем не выглядел молодым.

— Ребята, — проговорил он неожиданно и сурово, — я считаю, что смерть можно победить чем-то ещё гораздо более чудовищным, чем сама смерть. Но что может быть чудовищнее смерти?

Саня чуть не упал от восторга, всплеснув руками.

— Да где ж это искать, кроме как внутри нас, — заговорил он, опомнившись от хохота.

— Конечно, конечно, — подхватила Люда. — Только внутри нас это и есть. Такое чудовищное, что и смерть испугается. Только как это чудовищное открыть в себе? Оно ведь просто так не валяется, а глубоко скрыто. Не каждому дано его видеть, а тем более знать. Помоги, помоги нам открыть это чудовищное в себе, Сашенька, помоги. Недаром мы встретились — так блаженно, так неожиданно в углу этого дворика. Посмотри, как Леонид ждёт…

Саша посерьёзнел и внимательно посмотрел на Люду.

— Эх, Люда, Люда, — вздохнул он и опрокинул в себя полстаканчика недопитой водки. — Что ж, если б я знал, разве я такой был, на человеков похожий? Да я б тогда знаешь в кого б разросся?! Ты бы меня и не узнала. — И он недоуменно развёл руками. — Да я б тогда и сам себя не узнал, Люда, откровенно-то говоря. Я и во сне даже иной раз сам себя не узнаю. Такой огромный становлюсь и ничего про вашу жизнь, человеческую, не знаю. А как из сна выхожу — то не помню про ето. Не тот человечий умишко, чтоб помнить про такое. Вот так.

— Ох, Сашенька, — разохалась Люда. — Вот как, бредёшь, бредёшь, и вдруг — своих найдёшь. Кто б мог подумать, что встреча такая будет, с тобой и с Лизой, ни с того ни с сего…

Тут же подняли тост за «ни с того ни с сего».

А потом настала тишина. Казалось, все бури улеглись на время в душе. Поганая кошечка разлеглась рядом, удовлетворённая. Тон в молчании задавал Леонид. Словно он ушёл в поиск неизвестно чего. Да и не пил он почти.

И разговор потом возобновился, обрывистый, но многозначительный. Поговорив так с часок, обменялись адресами, зная, что дружба будет. Только Леонид оставался сам по себе. Дул ветер, тайно и близко шелестели травы и листья на берёзках, и в воздухе стояло что-то грозное.

Люда, поцеловав опять сиротку — Лизу, увела своих, да, собственно, Ваня куда-то исчез, и они опять оказались вдвоём с так и неразгаданным Леонидом. Люда решила отойти ненадолго, что-то купить, а потом опять забрести к своему брату…

Вернувшись к нему, она вздрогнула: что-то произошло с ним.

Лежал он скомканный, надломленный на диване, свернулся, как измученно-избитая кошка, потерявшая ко всему интерес.

— Что, что с тобой?! — вскрикнула Люда.

И Леонид ответил. Он медленно повернул к ней своё полное ужаса лицо и закричал:

— Я не хочу умирать! Всё кончено для меня! Всё кончено!

— Как всё кончено?!

— Я не хочу умирать! — взвизгнул Леонид опять. — Пойми ты это! Нет во мне сейчас ничего сильного и ничего чудовищного. Одна смерть в душе.

Он вскочил, губы его дрожали, и, кажется, стекала слюна, и всё в нём, казалось, было измучено непосильной ношей.

— Всё, всё отошло от меня! — завизжал он. — Что было совсем недавно, часа два назад, всё отошло! Одна смерть, и ничего, кроме неё!

— Как?!

— И чудовищного этого, о котором Саша говорил, и он абсолютно прав, нет во мне или скрыто. Нет во мне сверхъестественного, чудовищного, пред которым и смерть бы померкла, закрыла бы в ужасе глаза. Нет этого, а только этим и можно смирить смерть. Чем же реально победить?!

— Как чем, а верою?

Леонид рассмеялся.

— Что значит верою? Да я, если хочешь знать, не только верю, но и знаю, что после смерти есть жизнь, ну и что? — Он вдруг истерически забегал по комнате. — Не в этом дело! Ведь ты сама понимаешь, что смерть — это тайна, и никто ещё её полностью не раскрыл, никакое учение. Всё равно есть в ней что-то жуткое, необъяснимое. Да и не в этом дело! Неужели ты не чувствуешь, что смерть — это символ абсолютной гибели, той, которая наступит вообще, после всех жизней и космических циклов, когда наступит время, когда всё уйдёт в Абсолют, в великое Ничто, когда наступит время абсолютной ночи, в которой не существует ничего. Я в конце концов абсолютную гибель предчувствую! Что все эти жизни потом, одни оттяжки! Да и в этой физической смерти, в бытии после неё, чёрт побери, нет полной уверенности! — закричал он в бешенстве. — Смерть — это прерыв, раскол, тайна! Неизвестно, куда ты полетишь! Я в этом стуле не уверен, чёрт побери, а ты говоришь о смерти! — И он в ярости швырнул стул в стену. — И наконец, я ведь умираю, я, я, я!

Потом Леонид бросился на диван и завыл. Это было жутко. Люда, ошеломлённая, не знала, что делать. Иногда между всхлипываниями, рыданиями и воем раздавались членораздельные человеческие звуки, но они состояли в одном:

— Да пойми ты мою жуть. Да пойми ты мою жуть, — повторял Леонид несколько раз.

И потом замолк. Но его молчание было страшнее воя. Люда, казалось, чувствуя его изнутри, подбегала к нему, что-то бормотала, но он застыл на бессмысленном диване в одной позе и молчал, молчал. Не в силах вынести это молчание, Люда выскочила вон — и скорее на улицу.

Глава 3

Через несколько дней Лёня всё-таки попал в больницу, в терапевтическое отделение. И почти одновременно, всего одну неделю спустя, маленькая племянница Люды — дочь старшей родной сестры — девочка десяти лет, которую Люда очень любила и выделяла, попала в сумасшедший дом. Точнее, в невропатологическое детское отделение, ибо девочка была не в бреду и сознание оставалось в ней ясным, но просто сдали нервы. Она всё время плакала и отказывалась от пищи.

Сначала Люда посетила Лёню. Когда она вошла в палату, Леонид по-прежнему молчал. Но в самой палате творилось что-то невероятное. Больной рядом с Лёней выл, другой в углу — плакал.

Тот, кто выл, страдал от нестерпимой боли, у него не шёл кал, ограничена была моча, и от боли внизу тела глаза были выпучены и как бы вылезали из орбит, и обезболивающие почему-то плохо помогали ему. Изо рта у него исходил грубый запах мочи, но тем не менее, прекращая выть, он начинал петь — чтобы заглушить сознание и боль. Пел он совершенно идиотские песни, кажется, это были частушки-нескладухи, но без смысла, и взялись они неизвестно откуда, ибо никто не слышал таких. Люде показалось, что больной сам сочинял их во время пения…

Другим её ощущением было то, что этот мир проклят. Кроме того, она ничего не могла добиться от как будто бы остановившего своё сознание Лёни. Поэтому невольно приглядывалась к тому, что творится вокруг.

Внутренняя заброшенность всех и вся, несмотря на уход, поразила её. Она робко подошла к тому, кто плакал. Но когда она подошла поближе, то почувствовала, что он вовсе не плакал, ибо трудно было назвать то, что он выделял, слезами, — да и выражение было слишком мертво для плачущего. Люде показалось, что у него что-то с мозгом, но такое, что страдание внутри мозга было столь велико, что вытеснило само себя, став более страшным, чем само страдание, и от этого выражение его лица перестало быть человеческим, а напоминало разбитую жизнь трупа.

Между тем вывший больной продолжал петь. Онемев от изумления, Люда, тем не менее ощущая внутри себя бытие, прислушалась.

Слова возникали совершенно безобразные, чудовищные и произносимые то истерически, то устрашающе. Но это не могло всё-таки отвлечь её внимания от мёртво-плачущего больного, который, казалось, плакал не как живой человек, а как раскопанный труп.

— Вы что, девушка, больных людей не видели?! — услышала она под ухом голос молодой медсестры. — Что вы уставились на них, это обыкновенные люди с обыкновенными болезнями, и вы так можете заболеть со временем. Не дай бог, конечно. Но все болеют.

Люда растерялась.

— Мой брат спит. Что же мне ещё делать?

— Не смотреть же на больных. Вы не в театре. У нас только Витя вот своеобычный, — шепнула она, указав глазами налево, и вышла.

Вывший больной замолк. Люда оглянулась и увидала Витю. Это было существо с тоненькой шеей и огромной страшной головой, казалось, втрое больше обычной. Он не мог разместить её на подушке, словно он был сам по себе, а голова его сама по себе. Но глаза были у него неестественно детские, точно они уже не принадлежали этой голове. Он поглядел на Люду и облизнулся, острый язык мелькнул на мгновение и исчез.

«Только не надо плакать», — подумала Люда.

— Посетительница, не ходите по палате! Сидите у брата! — раздался истошный голос нянечки из коридора.

Люда присела у изголовья брата. Он был неподвижен и по-чёрному мрачен, даже телом.

Люда застыла в ожидании. Вдруг тот больной, который только что выл и пел — звали его Володею, — приподнялся и закричал, так, что задрожали стёкла в палате:

— За что, за что, за что?!

Старичок рядом с ним стал молиться.

Но больной не слышал молитв, а ещё барабанно-настойчивей, даже требовательней и в то же время ужасней, кричал:

— За что, за что, за что?!

Люда вскочила с места, вышла в коридор и заходила взад и вперёд. Лёня не выходил из молчания.

— Да езжайте вы домой, господи, — сказала ей нянечка. — Не мучьте себя. Я знаю, он будет молчать всё время.

«Как будто после смерти не намолчится», — вдруг подумала Люда…

…Она возвращалась домой на трамвае, было тёплое лето, и, сидя у открытого окна, Люда упорно думала о том, что весь наш мир — проклят. Она не могла отделаться от этой мысли. Проклят, несмотря на то что в нём есть красота. И она не могла охватить умом последствия этого, ибо такая мысль уводила её от собственного блаженного бытия. Она не могла понять, как её бытие может быть проклято, хотя явно чувствовала, что жизнь, как форма бытия здесь, явно проклята, ну если не совсем, то печать всё-таки лежит.

«Словно этот мир создан по программе дьявола», — подумала она и сама же ужаснулась своей мысли.

Дома её встретили крики, истерики, куда-то надо было идти, куда-то ехать, и в конце концов через два дня она оказалась в сумасшедшем доме, в детском отделении, где лежала племянница. Там было на редкость богато, уютно, и врачи были какие-то сверхдобрые. Девочка Мила, племянница, отказывалась есть главным образом мясо, чтобы не обижать животных — коровок, кур, петушков, свинок… Плача, не брала в рот почти ничего от щедрого мира. Каждый раз двое врачей и медсестра уговаривали её есть нормально, но невинная кашка иной раз казалась ей мясом истерзанного животного… Глазки её, как цветочки, наливались слезами, и она только лепетала в ответ на бездонную роскошь мира. Люда расцеловала племянницу.

— Глупышка ты, глупышка… Смотри сама не помри, если не будешь кушать.

— Пусть я помру, а кушать и обижать не буду никого, — плакала девочка.

— А разве ты кого-нибудь в своей жизни обижала? — шепнула ей Люда.

— Обижала, но больше не могу обижать. Скорее умру, — прошептала девочка, целуя Люду.

— Ну будь умницей, съешь кашку, ты никого этим не обидишь…

— А нищих? — удивилась девочка.

— У нищих без тебя будет своя кашка.

Девочка недоверчиво пожала плечиком. И есть отказалась.

Люда разговорилась с молодой врачихой — психиатром. Нашлись даже общие связи, знакомые.

— Девочку-то нашу вылечите? — спросила Люда.

— Ничего страшного, — успокоила врач.

— А есть страшные у вас, в детском?

— Да как вам сказать. Всякие у нас есть. Есть очень трудно поддающиеся лечению, странные случаи.

И психиаторша показала Люде девочку, лет пятнадцати, уже в отделении для старших детей. У девочки были пронзительно-умные, но словно улетающие куда-то глаза.

— Вот это существо, — шепнула психиаторша, — знает наизусть всего «Идиота» Достоевского. Да, да, не шарахайтесь. Я открывала «Идиота» на случайной странице, она сидит передо мной, в моём кабинете, я читаю несколько строк, и она может продолжать по памяти…

— Она так любит Достоевского? — ужаснулась Люда.

— Не то слово. Я тоже люблю Достоевского. Её отношение к Достоевскому нельзя выразить словами. Это что-то сверхъестественное. И её не удаётся вывести из этого состояния…

— А только ли с Достоевским связаны такие состояния? Как другие писатели? — дрогнув, спросила Люда.

— Есть лишь два писателя, которые могут довести до сумасшествия. И вы, конечно, догадываетесь кто: Достоевский и Есенин. Причём на почве Есенина больше. У нас есть целая группа детей, возраст примерно 14–15 лет… Вся их жизнь проходит в том, что они до конца погружены в поэзию Есенина. Они не хотят жить, не хотят что-либо делать кроме того, чтобы читать наизусть стихи Есенина. Некоторые плачут. Они читают эти стихи целыми днями, плохо спят, встают по ночам и тоже читают вслух или про себя стихи, бродят по палате, что-то думают. Их очень трудно вывести в мир, почти невозможно. Что-то надорвалось в их душе от этой поэзии.

— Удивительно, удивительно, — бормотала в ответ Люда в оцепенении. — Я и сама близка к этому. Но как можно жить с «Идиотом» в душе 15-летней девочке? Есенин же — понимаю…

— Дети хрупки и не похожи на нас всё-таки, — улыбнулась врач. — А я слышала о вас кое-что, звоните мне. Пересечёмся на почве безумия, как говорится. Мы, психиатры, тоже не от мира сего немножко.

И Люда, обняв на прощание златокудрую племянницу, отказавшуюся принять мир какой он есть, покинула детское отделение…

«Бедная малютка, — думала Люда о племяннице по дороге. — Значит, её душенька детская не хочет признавать этот мир?! Она даже обижать никого не хочет. Не туда попала девочка. Ой, не туда попала… Трудно ей будет здесь».

Но мечта о сатанинском мире этом не покидала Люду. «По программе планетка эта создана, по программке рогатого, — умилялась она, но потом возмущалась. — А я-то тут при чём? Какое моё бытие, моё высшее Я к этому имеет отношение? А вдруг… — она сжалась. — Лишь бы сохранить бытие, даже жизнь. Жизнь, жизнь, — судорожно заметалась она в уме и сжала пальцы в кулачок. — Невозможно перенести потерю бытия».

…Прошло дня три, и она, повеселев, встретилась с Сашей, с тем самым, с которым пили во дворе. За день до этого она была у Лёни, тот по-своему молчал, и опять дико выл Володя, словно не переносил он не только физические страдания, а ещё какую-то страшную мысль, не дающую ему покоя. Огромная голова Вити качалась в углу в знак полного (со всем миром) согласия.

Встретилась с Сашей у кафе, заодно с Ваней, буяном-толстяком, соседом Леонида, который тоже хотел его посетить. В этот день родители Лёни не должны были прийти. Саша, которого вся эта история довела вдруг до исступления, был настроен весьма решительно.

— Да мы их всех испугаем, Люда! — почти кричал он, покраснев. — Вот увидишь! Есть в моей душе, в глубине, что-то пострашнее смерти! Мы их этим распугаем! И Лёня твой очнётся, ишь молчун. Я ему помолчу перед смертью! И Володю, крикуна, присмирю. Не будет кричать о себе на весь мир! Ишь, больно ему! Мне тоже, может быть, больно с самого рождения. И до сих пор — больно. Мало ли что.

Непонятно было, хвалится он или говорит правду. Почему-то решили пойти в больницу втроём. Взяли такси — и полетели! К их удивлению, Лёня сидел на кровати и играл сам с собой в шахматы. И ни о чём, кроме шахмат, и слышать не хотел.

Саша же прямо набросился на крикуна Володю.

— Володя, пойми. — Он даже схватил его за больничную пижаму, хотя лицо Володи исказилось, как от зубной боли. — Пойми, что я тебе скажу!

Глаза у Саши вдруг полезли на лоб от собственной мысли, и он, наклонившись к ушку Володи, стал что-то шептать. Тот вдруг взвизгнул, отстранился, упал на подушки и замахал руками: «Не надо, не надо, не надо!»

Ваня буянил около шахматной доски Леонида, не трогая, однако, фигур. Лёня тем не менее не обращал на него никакого внимания.

— Не надо, не надо! — повизгивал, однако, Володя, словно забыв о боли.

Даже головастый — в три головы — Витя присмирел, хотя он и так был очень смирный. Мёртво-плакавший больной, напоминающий труп, однако ж, не унимался, и никакие ужасы и нашёптывания Саши не могли вернуть его к жизни. Он всё трупел и трупел, всё больше уходя в свою трупность, и слёзы уже не лились из его глаз.

Вдруг Лёня — яростно и неожиданно — стал швыряться шахматными фигурами, в крикуна Володю полетел ферзь, в головастика — пешки, прямо к ногам, в окна посыпались кони. Больной-труп завыл, хотя в него ничего не попало.

Набежали сёстры, дежурные санитары, пришлось унимать физически. Лёня ослаб, но вдруг откуда-то взялась в нём дикая сила, он кусался, бился, и его еле уняли под конец. И всё время он молчал, всё молчком и молчком.

— Такой молчаливый, а дерётся, — вздохнула нянечка.

Детские глаза трёхголовастого отказывались верить самому себе…

«…Проклят этот мир, проклят, — упорно потом вспоминала Люда всю эту историю. — И жизнь коротка, и насмешка она над землёй и людьми, и плоть горька и страшна, и где бессмертие? Чем заглушить, чем заглушить боль?»

Страстно захотела увидеть сиротку Лизочку, у которой оставалась одна Россия, но оказалось, Лизочка уехала — в Сибирь, в глубь… Решила тогда Люда пойти в сумасшедший дом, но уже в настоящий. Через милого психиатра детского отделения познакомилась она с её приятелем, который работал во взрослом отделении, причём бредовом и буйном.

Люда сама до бреда порой была охоча, а тут как раз всё совпало. Побежала она к ним, к этим сдвинутым, чуть не сломя голову, чтоб заглушить жизнь бредом. Но не очень получилось всё это. Видела она каркающих идиотов, воображающих, что они — ничто. Старичков, считающих себя молодыми людьми, лихими и забияками, хотя сами старички почти умирали, но для компенсации, словно сговорившись, хором убивали мух. Видела она неопрятного толстого человека, познавшего, что он — дьявол.

— Диавол я, диавол! — кричал он громко, на весь сумасшедший дом, и бил себя кулаком в грудь от радости.

— Много у вас таких, с дьяволоманией величия? — подмигнула Люда психиатру.

— Больше простыми чертями воображают, — хихикнул врач в ответ. — Самим-то считает себя у нас только Вася. — И он указал на толстяка. — Он у нас первый такой. Больше такой мании величии я ни у кого не видел. Все Наполеончики, Сталины, Ленины, Черчилли, Рузвельты — тьфу, мелкота. Говорить тошно. Только Вася у нас по-настоящему развернулся. Это ж надо, самим захотел быть. Обнаглел, что ли. Вась, покажись, — добродушно обратился к нему психиатр.

Вася лукаво выглянул, но тут же посерьёзнел и опять стал орать, как медведь в лесу:

— Дьявол я, дьявол! Всё во мне есть! Дьявол я, дьявол! Хоть никто про это не знает! Против всех я!

Видела Люда также оцепенело-помертвевших от кататонии людей, проклявших этот мир, и так уже проклятый. Слышала стоны и вопли, рычание по-собачьи — и никакое милосердие не отвечало им…

Рассвирепела тогда Людочка окончательно и с тяжёлым сердцем, поцеловав почему-то в лоб психиатра, уехала домой, так и не разгадав высшую тайну сумасшествия.

И приехала она домой с непреходящим ощущением, что мир этот земной проклят.

Глава 4

Через некоторое время Люда опять посетила брата: перед самой его выпиской из больницы. Он сам настаивал на выписке, да и помочь ему уже не могли, по крайней мере по мнению врачей.

Люда, уставшая от всего, заглянула в палату Лёни, но не нашла там доктора, с которым хотела поговорить. Он ушёл почему-то в женское отделение, и Люда вяло пошла за ним, чувствуя в то же время странную отстранённость. Из этой отстранённости её почти вывела больная, которую она увидела в женской палате, когда искала доктора. Больная лежала в углу, у двери, грудь её была раскрыта, и она медленно и неестественно ползала по кровати. Глаза на бледном лице выражали остекленение перед невозможным, и слышался её шёпот среди всеобщего молчания:

— Жжёт, жжёт грудь… Жжёт… Коля, милый, приди… Приди, Коля… Кто поможет?! Кто? Кто?.. Нет сердца, одна боль… Я вся боль… Коля, приходи, почему не пришёл завтра… Завтра было тяжёлое, страшное… Жжёт, жжёт грудь… Это ты, Коля, пришёл, ты?!! Прощай…

А глаза у неё были холодные, холодные — от боли.

Люде показалось, что она простонала ей песню — последнюю песню прощания. И, видимо, ей всё равно было, с кем прощаться, хотя звала она Колю.

Ничего не поняв из разговора с доктором, она скрылась из больницы.

Начались внезапно непонятно-осенние дни, хотя было лето, но времена года словно смешались. Ощущение проклятости мира у Люды сменилось ощущением призрачной пустоты. Не то чтобы мир не был проклят, но это уже не имело значения, может быть, из-за беспредела проклятости. И всё более явным оставалось ощущение призрачной пустоты, как будто уже и мира не было (или был он просто погружён в эту пустоту). Только шёпот умирающей больной преследовал её по ночам: «Прощай, прощай, Коля», — хотя никакого Коли и не было.

А вскоре выписали и Лёню. Родители пришли за ним, но он точно отсутствовал или странным образом не хотел их признавать, словно, умирая, он не признавал и сам факт своего рождения. И упрямо хотел к себе, в свою коммунальную конуру, отрицая всякую помощь.

«Не жилец я для смерти, не жилец!» — повторял он одну и ту же фразу.

И, придя домой, плюнул в своё отражение в зеркале.

Люда долго не решалась позвонить ему, и не решилась бы, если бы не раздражающее чувство своей связи с ним, почти необъяснимой. Она позвонила наконец, ожидая ужас, но первое, что он сказал ей, было о коте.

— Кот умер, Люда, — раздавался его голос, как будто оторванный от плоти. — И знаешь, как он умер? Жил сумасшедшим, а умер покойно и даже робко. Лежал, умирая, и знаешь, за минуту до смерти тихо-тихо помахал мне хвостиком, точно прощаясь со мной и с миром этим, беспредельным. Помахал хвостиком раза три, так примирённо, грустно, и умер.

— А что ещё, Лёня?! — спросила Люда. — Как ты себя чувствуешь?

— Что ещё? Я замуровал его тело у себя в комнате, в стене, как и обещал. Сосед Ваня помог мне в этом. Теперь он со мною всё равно, кот этот, он со мною…

Люда внутренне ахнула, но не возникли ни возражения, ни слёзы. А голос Лёни по телефону тем не менее продолжал, всё визгливей и визгливей, но как-то по-пустому визгливей:

— Я уже третий день разговариваю с ним, с покойным. Стучу ему в стенку кастрюлею. Или ложкой, большой ложкой! Хотя коты и не едят с ложками. Но он, я думаю, понимает меня, он во всём теперь после своей смерти понимает меня… Он ведь и не кот, может быть, уже… Господи, как мне всё надоело, надоело, а больше всего моя боль и моя смерть!..

И Леонид повесил трубку. Люда подумала: завтра же приду к нему. И она пришла. Первое, что она увидела в комнате Лёни, — это толстуна-соседа Ваню, делающего перед Лёней, который сидел на табурете, активную гимнастику. Ваня был трезв, в одной майке и трусиках, и лихо стоял на руках, задирая ноги вверх, к потолку.

Лёня тупо смотрел на него. При виде Люды он перевернулся, встал на ноги и с блаженной улыбкой, с распростёртыми объятиями приветствовал её, как свою сестру. Таким весёлым и отключённо-отчаянным Люда ещё его не видела, и, кроме того, она почувствовала, что в Ване появилось какое-то новое качество. Где-то он стал почти неузнаваемым. Рациональность в нём уже исчезла совершенно, как будто рациональности вообще в мире не существовало.

Эдакая неузнаваемость его тяжело ошеломила Люду. «Может быть, это уже другой человек?!» — подумала она.

А Ваня между тем (или это теперь был псевдо-Ваня) назойливо лез к ней с поцелуйчиками, но особенно с широченными объятиями, в которых он, казалось, хотел как бы растворить Люду.

А Лёня тем временем стал мутно смотреть в одну точку, ничего не говоря.

«Где же кот, в какую стену он замуровал его?» — подумала Люда и взглядом вдруг стала искать умершего кота. Но ничего не увидала.

Псевдо-Ваня опять стал шуметь и настойчиво хлопотать насчёт чая — хотя время совсем было не чайное.

— Кто пьёт чай, тот отчаянный, — то и дело приговаривал он, чуть-чуть подпрыгивая, вылетая из комнаты за бесчисленными чашками, ложками, блюдцами, как будто народу в комнате было видимо-невидимо.

Потом он неожиданно заскучал, сев на стул.

— Где же кот? — вырвалось у Люды.

Псевдо-Ваня сразу оживился, поднял просветлённые глазки и воскликнул:

— Я знаю где!

И указал на стену около книжного шкафа.

Лёня механически кивнул головой.

— Покой, покой от всего этого исходит, покой, — заключил он.

Люда не знала, то ли ей смириться со всем, то ли совершить что-то необычайное.

А псевдо-Ваня, точно его оживляло присутствие в стене кота, стал разливать чай, пришёптывая при этом:

— Чай, он саму смерть победит, вот он каков, чай! Чай-то, а?!

И Лёня почему-то очень внимательно слушал его.

Вдруг в дверь сурово постучали.

— А я знаю кто! — воскликнул псевдо-Ваня, улыбаясь круглым лицом. — Скажите, Лёня, «войдите», ведь вы хозяин.

Лёня вяло сказал:

— Войдите.

Дверь распахнулась, и на пороге стоял… двойник псевдо-Вани. Это было существо, до ужаса похожее на него.

— Мой коллега! — захохотал псевдо-Ваня. — Сослуживец почти. Нас всегда путали. Артём, входи, не робей!

И Артём, вылитый псевдо-Ваня, кругляшом вкатился в комнату умирающего.

— Ба, да здесь целая компания! И причём крайне весёлая! — захихикал двойник.

— Садись, садись — оглушительно заявил псевдо-Ваня. — От чая ещё никто не умирал.

Артём сел.

Через полчаса появилась водка, но совсем малость, хотя и от малости все как-то порезвели, включая — на мгновение — даже Лёню.

Всё перемешалось, и уже непонятно было, где чай, а где водка; и в зеркале отражались двое псевдо-Ваней, и всего их, одинаковых, было уже таким образом четверо, плюс слабеющий Лёня, который почти не отражался в зеркале, и плюс Люда, которая думала о своём бытии.

От всего этого хаос стоял в комнате, и только первый псевдо-Ваня так заразительно хохотал, что всем, хотя бы на минутки, становилось страшно весело.

А Людочке казалась нереальной даже собственная рука. Лёня пролил чай, завели музыку, почтальон принёс письмо.

При всём этом была жуткая трезвость, да и выпили мало.

Лёня иногда задумчиво поглядывал в стену, что у книжного шкафа. Люда всё время путала псевдо-Ваней и, устав от всего, особенно от шума, который производили двойники, старавшиеся перекричать друг друга, внезапно ушла. А через несколько дней она услышала страшную весть: Лёня умер. Она до такой степени внутренне остолбенела, что не понимала даже, как относиться к этой новости.

Всё дальнейшее прошло как в тумане: и стоны родителей Лёни, и похороны, напоминающие обряд брака наоборот, словно умерший венчался с пустотой, и сам громоздкий, вместительный крематорий — всё это словно происходило на Марсе или во сне, но во сне на Луне, а не здесь.

Запомнилась только реакция псевдо-Вани. Он был почему-то увлечён крышкой гроба. Гроб-то приобрели приличный, не позорный; но псевдо-Ване, казалось, ни до чего не было дела, кроме этой крышки, по которой он всё время назойливо постукивал, даже барабанил, когда совершался долгий процесс пути — к крематорию и т.д.

Перед опусканием в бездну, когда все уже простились, появился двойник псевдо-Вани, и тот словно ждал его. Оба они, одновременно, бросились к гробу и прямо зацеловали, почти облизали, печальный Лёнин лоб. Какому-то мужику пришлось даже оттаскивать их: ибо уже настала пора и звучала скорбная музыка.

У второго псевдо-Вани почему-то вспух глаз.

Через несколько дней — с отцом Лёни, пропойным инженером, — Люде пришлось забирать прах Лёни, чтоб потом захоронить его в семейной могиле. Ехать было далеко-далеко, куда-то к чёрту на куличики. Так уж было положено выдавать прах. В этом месте им пришлось ещё простоять в очереди, прежде чем они получили, что хотели. Люда сунула кулёк в свою пустую сумку — отец Лёни категорически отказался брать её в руки.

— Что же я, своим сыном буду помахивать, неся его, — возмущённо выговорил он, покраснев, а потом надолго замолк.

Люде пришлось самой нести эту большую хозяйственную сумку, на дне которой разместился мешочек — всё, что осталось от задумчивого Лёни. Сумка была неестественно лёгкая и прямо-таки болталась в руке Люды.

Всё это было так дико и неестественно, что Люда едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться — громко и на всю Вселенную. Она еле справлялась с подступавшим хохотом. Эта болтающаяся сумка с нелепым кульком — и одновременно воспоминания о философских умозаключениях Лёни — всё это вело её к убеждению о тотальном бреде, о том, что мир этот и всё, что в нём, — просто форма делирия, коллективная галлюцинация и ничего больше.

Выл ветер, туман поднимался ни с того ни с сего, и она шла по бесконечной пустынной дороге, чтобы выйти к автобусной остановке. Вокруг было поле, простор, которому не было конца и который мучил своей тоской и блаженством. Бездонное чувство необъяснимости России пронзило её вдруг до предела. Но она не могла связать в своём уме эти две вещи: мир и Россию. Она знала теперь всем своим существом, что мир — это бред, галлюцинация, но что такое Россия — она не могла понять. Но она ясно ощущала: мир — сам по себе, но Россия — тоже сама по себе, и уходит она далеко за пределы мира, в чём-то даже не касаясь его…

«И дай Бог, чтобы они никогда не совместились теперь», — подумала она…

Папаша между тем шёл отчуждённый и нахохленный, словно петух, потерявший золотое зерно. Нелепая сумка с остатком Лёни продолжала раздражать Люду своим абсурдом. Но у неё, правда, не возникло желания вытряхнуть этот бессмысленный пепел, который не имел в её глазах никакого отношения к брату, так что даже хохотать над этой золой было бы не кощунством. Но и прошлое существование брата казалось ей таким же странным, как и эта их процессия по пустынной дороге с сумкой.

Через несколько дней состоялось захоронение праха в полусемейной могиле. Народу, если не считать семьи, было мало. Моросил одинокий прохладный дождик. Люда промочила ноги, но ей было не до ног. Кладбище было всё в зелени, и зелень показалась Люде жалостливой.

За день до этого скорбного события Люда попала с приятелями в отключённую подмосковную деревню, где во тьме сада у речки они пели разрывающие душу русские песни и потом неожиданно читали стихи Блока о России. И всё-таки, несмотря на присутствие России, сам мир этот, планета, казался Люде подозрительным чуждым, словно в чём-то он существовал по какой-то дьявольской программе. А Россия, её родная Россия — в её глубине, в её тайне, — была явно нечто другое, чем этот мир, хотя внешне она как будто входила в него, как его часть.

И вот теперь она стоит перед могилой, и от Лёни виден только этот абсурдный комок.

«Господи, что за бред, — думала она. — Какое отношение имеет к Лёне эта мерзкая зола, эта пыль в кульке?!. Сейчас его душа, его внутреннее существо в ином мире, может быть, он по-своему видит нас, но не дай Бог, если там так же бредово, как и здесь».

Возвращались после захоронения вразброд.

Но Людой всё больше и больше овладевало глубинное чувство собственного бессмертного Я, скорее не чувство, конечно, а просвечивалась внутри сама реальность этого вечного, великого, бессмертного Я — её собственного Я. И хотя это Я только чуть-чуть провиделось сквозь мутную оболочку ума и сознания, Люда чувствовала, что это есть, что это проявится. Хотя бы на время, хотя бы частично, и тогда весь этот так называемый мир обернётся нелепо-уродливой тенью по сравнению со светом высшего, но скрытого Я.

И Люда лихорадочно искала и находила здесь точку опоры.

«Господи, — думала она, возвращаясь. — Ну что значит весь этот мир?!

Пока есть моё вечное Я, от которого зависит моё бытие, какое мне дело до мира, — на том или на этом свете, какие бы формы он ни принимал. Если есть высшее Я, значит, есть и я сама и всегда буду, потому что мы одно, а все эти оболочки, тела, ну и что? И хоть провались этот мир или нет — это не затронет высшее Я, и потому какое мне до всей этой Вселенной дело?!»

И безграничное, всеохватывающее чувство самобытия захлестнуло её. Она поглядела издалека на кладбище. «Какой бред», — почти сказала она вслух.

Всё для неё как бы распалось на три части: на так называемый мир, далее — родная, но непостижимая до конца Россия и, наконец, её вечное Я, скрытое в глубине её души…

С этого момента произошёл сдвиг.

Глава 5

Правда, одна история, случившаяся сразу после смерти Лёни, немного закрутила её.

Её прежние любимцы, люди, сдвинутые чуть-чуть за своё бытие, то и дело попадались ей. И вот один из них действительно поразил её. Человек этот был уже в годах и обуянный желанием остановить время. Имел он в виду, конечно, своё собственное время, для себя, а не претендовал, чтоб остановить время в миру, что доступно, понятно, одному Брахману… точнее, Шиве: для искоренения всего, что есть.

Чего только не вытворял этот человек! Был он совершенно одинокий и даже полуобразованный, но Люду умилял своими высказываниями о том, что и к концу жизни отдельного человека — и особенно к концу мира — время страшно ускоряется и будет ускоряться всё быстрее и быстрее, так что перед всеобщим концом люди будут ощущать свою жизнь как пролетевшую за один миг. Но что есть-де способы время это замедлять и тем самым оттеснять себя, потихонечку, стук за стуком, от гибели, от черты-с! — покрикивал он на самого себя.

Впервые рассказал он ей всё это после соития, за бутылкой водки, когда Люда прикорнула у окошечка с геранью, и солнце опаляло сладостный старомосковский дворик с лужайками и ленивыми котами.

Люде всё время вспоминались стихи:

Как ударит в соборе колокол:

Сволокут меня черти волоком,

Я за чаркой, с тобою распитой…

Но за возможность «останавливать» время она жадно уцепилась.

— Ух, какая ты ненасытная, — удивился он ей тогда. — Я в твои годы об этом ещё не думал…

И от изумления он осушил залпом стакан горьковато-пустынной водки. «Вот народ-то пошёл, — пробормотал он потом, — как за жизнь хватаются, даже молодые!»

Люда, не откладывая, погрузилась в его способы. Но, благодаря своей змеиной интуиции, почувствовала не совсем то. Да, кой-чего можно было добиться, и даже эффективно, и как маленький подарок такое можно было использовать, но всё же это не то, что надо, чтобы прорваться не только в «вечность», но хотя бы в какую-нибудь приличную «длительность».

Она поняла, что её любимцу не хватает тайных знаний, а одной самодеятельностью здесь не поможешь.

Тогда она ещё решительней пошла по новому пути. В Москве уже существовали довольно закрытые подпольные кружки, которые изучали и практиковали восточный эзотеризм, особенно индуистского плана, и Люда быстро нашла к ним дорогу.

И она увидела, насколько всё сложно, и просто и не просто одновременно, и насколько всё взаимосвязано и какую высокую, хотя и невидимую для мира квалификацию надо иметь, чтобы разрубить смертный узел…

Но, несмотря на все учения, она, как и многие другие, шла каким-то своим, неведомым путём, словно реальность её бытия преображала всё существующее в чуть-чуть иное, своё…

Глава 6

Вот в таком-то состоянии Людмила и попала в дом №8 по Переходному переулку. Её поразило здесь обилие людей, охваченных этой патологической жаждой жизни (хотя были, конечно, и другие), то есть людей знакомого ей типа, её давешних «единоутробцев» по бытию. Раньше они были разбросаны по всему её мирскому пути, и встречи с ними обжигали её душу желанием жить (жить каждой клеточкой!) — вечно, безумно и вопреки всему (ведь живут же в каких-то мирах наверняка по тысяче, по миллиону земных лет, говорила она самой себе)…

Но здесь, в Переходном переулке, на маленьком клочке земли, таких любителей своего бытия скопилось чересчур уж много! Как будто они съехались сюда со всей окрестной Рассеи. Конечно, среди них только некоторые могли жить глубинным самобытием… Большинство просто металось, ощущая своё самобытие — в сокровенном смысле — лишь иногда, но зато обуянное и диким желанием жить, и страхом перед смертью, и стихийным поиском жизни в самом себе. Людмилочка просто ошалела от такого изобилия и с некоторыми сразу подружилась. Были это люди своеобычные, причудливые, но, конечно, ни о каких эзотерических центрах они и не слыхивали.

Подружилась она с одной пухленькой — одного с ней возраста, может, чуть постарше, — женщиной. Звали её Галя. Души в ней Людочка не чаяла и целовала её из-за непомерного сладкого умиления, которое Галя у неё вызывала даже своим видом. Была Галя девка масляная, круглая, но с такими — одновременно умными глазками, что многим становилось не по себе. Собственно, «умными» Люда их называла только в своём смысле, а не в «общечеловеческом»: ибо глаза Гали от обычного ума были далеки, а смотрели мутно, отрешённо, но не по-монашески, а в своём смысле.

Любила она ещё, Галя, петь песни, потаённые, длинные, словно вышедшие из далёкого прошлого, которые никто не знал, но которые она вместе с тем немного преображала. Окно её выходило прямо в уютный и отключённый проулочек-тупичок — между забором и боковой стороной дома. На этой стене её окно было единственным, оно нависало на двухэтажной высоте над этим зелёным и пыльным проулочком с заброшенной травкой и уголком, в котором спал вечно пьяный инвалид Терентий, не беспокоя никого. Люда впервые здесь и услышала это ностальгическое, чуть-чуть кошмарное пение ни для кого, льющееся из одинокого окна. Это всколыхнуло её душу, и она подружилась с Галей, о многом рассказывая ей.

Однажды Люда, после короткого трёхдневного путешествия в Питер, сидела на скамеечке, во дворе, принимая у себя Петра Городникова, молодого человека из их метафизического центра. Пётр был неофит, но из понимающих. Облизываясь, Люда как-то чересчур доверчиво смотрела на травку и освещённую заходящим солнцем полянку во дворике. В воздухе было тепло, как от уютных мыслей, и друзьям захотелось посидеть в миру, а не в комнате… Галя присуседилась тут же.

Надо сказать, что Люда взяла себе за правило говорить при Гале всё, что хотела, даже когда речь шла об Учениях, не обращая внимания на её «необученность». Это было исключение, на которое Люда шла из чувства необычной дружбы с Галей и в надежде к тому же на её нутро. «Пусть понимает всё по-своему, но она всё равно как-то парадоксально схватывает эти мысли», — думала Люда и вспоминала, как Галя порой утробно хохотала, когда Люда вдруг говорила о Боге внутри нас…

Но в этот день Люде было не до внутренних долгих хохотков. Она поделилась с Петром своими сомнениями.

— Я понимаю, — взволнованно говорила она ему, — что нужно отказаться от низших слоёв бытия, чтобы прийти к высшим, тем более если видишь, что они реальны в тебе, по крайней мере в глубоком созерцании… Но что меня мучает: как бы не залететь слишком далеко… Конечно, в самом бытии лежит ограничение, и, видимо, нужен скачок к совершенно абсолютному, по ту сторону бытия… Но иногда у меня сомнения…

— Какие сомнения?! — возразил ей Пётр. — Страх перед Ничто, перед Нирваной? Но мы исходим не от буддийских концепций, а из индуизма, где понятие Абсолюта полноценнее. Мы идём по пути реализации Атмана, или Абсолюта, Брахмана, который включает в Себя высшее Бытие и Сознание… Забудь о негациях Абсолюта, мы всё-таки делаем упор на ином…

— Да, но иногда меня страшат эти Негации…

— Раствориться боитесь, Людушка? — похотливо вставила своё словечко Галя, которая неожиданно многое угадывала — и не первый раз — в их разговорах.

Пётр рассмеялся и, дивясь этой догадливости, дружески хлопнул Галеньку по жирной спине.

— В конце концов, важна практика, — сказал он. — Только практика, то есть реализация Вечного внутри нас… И здесь важен наш конкретный русский метафизический путь — наш опыт высшего Я. В нас ведь это очень глубоко сидит… И чего ты сомневаешься? Неужели в Боге меньше бытия, чем в человеке?! Смотри не переосторожничай, знаю я эту твою высшую трусость…

— Известны два пути, — резко ответила Люда. — Один — вверх: жертвуя низшим, разрушая его в себе, вплоть до Эго, ради высшего абсолютного Я. Второй — жить… жить… но жить не как все эти несчастные людишки на этой планетке, которые и рта не успевают открыть, как умирают, а тысячи, миллион лет, целую длительность здесь ли, где ещё, но непрерывно, не уступая, удерживая ценное в себе… Остановить и сохранить себя, не уходя в Неизвестное, не разрушаясь, не трансформируясь… если не считать, конечно, уже самых неизбежных мелочей…

— Тихим таким демонизмом попахивает от этого вашего второго пути, Людочка, — ответствовал Пётр. — Вспомните: договор с дьяволом, вечное тело…

— Но, во-первых, это не мой путь…

— Ах, вот вы про что! — вмешалась опять Галюша, всплеснув руками. — Демонов и я не люблю, но, по мне, такая бы ещё долго, ой как долго в теле бы пожила. Уютство-то какое, прости господи… Раёк сладкий, раёк, да и только!..

На двор между тем вышел довольно странный пожилой мужичок Мефодий, чумной, востроносый и глазом своим внутри себя замутнённый. Про него ходили разнообразные полулегенды. Например, что живёт он не с женщинами, а с их тенями и во время любви ползёт вкось, в объятья их теней. Многие от этого истории приключались. Странноватый был мужик, одним словом.

Мефодий мутно оглядел всех троих, сидевших на скамейке, и швырнул в Людину тень небольшую палку. А потом быстро сделал гимнастику, вниз головой.

Всё это немного отвлекло друзей от чистой метафизики. Галюша вдруг вытащила, словно из-под земли, бидон ещё холодного квасу, а Люда принесла закуску и наливочку. На дворе было почему-то одиноко, а Мефодий отличался своим непьянством.

Приютились. Чёрные птицы пронеслись над их головами, и зашумели в ответ деревья.

— Не видим, не видим мы многого, — проверещала в ответ Галюша.