Первое издание романа Леонида Цыпкина, вышедшее в переводе на английский язык, стало на Западе сенсацией. «Затерянный шедевр», «грандиозная веха русской литературы ХХ века», «самое неизвестное гениальное произведение, напечатанное в Америке за последние 50 лет» — таковы отзывы из посыпавшихся вслед рецензий. Именно о нем Сюзан Зонтаг написала так: «Этот роман я, ничуть не усомнившись, включила бы в число самых выдающихся, возвышенных и оригинальных достижений века, полного литературы и литературности — в самом широком смысле этого определения». В завораживающем ритме романа сплелись путешествие рассказчика из Москвы 70-х годов в Ленинград и путешествие Достоевского с женой Анной Григорьевной из Петербурга в Европу в 1867 году, вымысел в нем трудно отличить от реальности. Леонид Цыпкин (1926–1982) — писатель, врач-паталогоанатом.
История поездки четы Достоевских в Баден-Баден летом 1867. После хорошо оплаченного Катковым "Игрока",который свел их, пара отправилась в Европу, отчасти для того, чтобы деньги не отобрали кредиторы (Федор Михайлович, в современных понятиях, имел скверную кредитную историю), частью потому что все успешные русские везут молодых жен за границу, главное же - баденские казино. Достоевский был одержимым игроманом и всерьез верил, что сможет раз и навсегда поправить финансовое положение, сорвав большой куш. История безобразного (давайте называть вещи своими именами) вояжа, отраженная в дневниках Анны Снаткиной, достаточно известна, пересказывать ее здесь я не буду.
Однако внешняя, событийная сторона здесь не главное. В фокусе внимания переживания, чувства, воспоминания героя; поданные сквозь призму истории страсти_которая_не_любовь; сложности семейных отношений (а семья в итоге сложилась и Анна Григорьевна была куда более счастливой женой гения, чем Софья Андреевна, например); унизительное безденежье и двусмысленное положение в писательской среде; нездоровье, в равной степени врожденное и приобретенное; несвобода, связанная с материальной скудостью и проистекающая из подданства полицейскому государству (о чем Достоевский знал куда больше литераторов-современников); комплексы и внутренняя раздвоенность, которые делают его столь актуальным сегодня. Читавшие Набокова наверняка проведут параллель между Достоевским "Лета в Бадене" и Чернышевским "Дара"
Второй пласт повествования - поездка советского интеллигента из Москвы в Ленинград век спустя, история героя-рассказчика и многочисленные линии его близких, размышления о еврействе и антисемитизме, и о том, почему лучшими исследователями творчества писателя становятся люди нелюбимой и презираемой им нации. Модернистский роман Леонида Цыпкина устроен максимально неудобно для читателя, это сплошной сарамагоподобный кирпич текста, и тут стоит сказать о безусловном плюсе аудиокниги - помимо радости встречи с шифринским голосом, она дарит возможность познакомиться со знаковой книгой в режиме максимального благоприятствования. Знаковая, потому что вернулась на родину спустя годы после публикации на Западе, которого автор не застал - умер в 81-м, за двадцать лет до того, как Сьюзен Зонтаг наткнулась на роман на букинистическом развале, опубликовала о нем эссе, за которым последовали переводы на полтора десятка языков и возвращение текста в отечество.
Что ж, утешительный вывод: не все, что начинается плохо, так же и закончится. Семейная жизнь и мировая слава Достоевского, а также история книги о нем - тому подтверждение. И в третий раз - берите в аудио, Шифрин прекрасен.
рядом с картиной тоже стоял милиционер и, деликатно подгоняя очередь, потому что считалось, что она состоит из специалистов или особо приглашенных лиц, говорил: «Прощайтесь, прощайтесь»,
предпоследний том Достоевского, в котором был опубликован «Дневник писателя» за семьдесят седьмой или семьдесят восьмой год, — наконец-то я натолкнулся на статью, специально посвященную евреям, — она так и называлась: «Еврейский вопрос», — я даже не удивился, обнаружив ее, потому что должен же он был в каком-то одном месте сосредоточить всех жидов, жидков, жиденят и жиденышей, которыми он так щедро пересыпал страницы своих романов — то в виде фиглярствующего и визжащего от страха Лямшина из «Бесов», то в виде заносчивого и в то же время, трусливого Исая Фомича из «Записок из Мертвого дома», не брезгавшего одалживать под большие проценты своим же, из каторжников, то в виде пожарного из «Преступления и наказания» с «вековечной брюзгливой скорбью, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах еврейского племени», и с его вызывающим смех произношением, которое воспроизводится в романе с каким-то особым, изощренным удовольствием, то в виде жида, распявшего христианского ребенка, у которого он затем отрезал пальцы, и наслаждающегося муками этого дитяти (рассказ Лизы Хохлаковой из «Братьев Карамазовых»), — чаще же всего в виде безымянных ростовщиков, торгашей или мелких жуликов, которые даже не выводятся, а просто именуются жидками, а еще чаще в виде имен нарицательных, подразумевающих самые низкие и подлые черты человеческого характера, — ничего удивительного не было в том, что автор этих романов где-то в конце концов высказался на эту тему, представив наконец свою теорию, — однако никакой особой теории не было — были довольно избитые антисемитские доводы и мифы (не устаревшие, между прочим, и по сей день): о переправке евреями золота и бриллиантов в Палестину, о мировом еврействе, которое опутало своими жадными щупальцами чуть ли не весь мир, о нещадной эксплуатации и спаивании евреями русских людей, что делает невозможным предоставление евреям равных прав, иначе они совсем заедят русского человека, и т.д. — я читал с бьющимся сердцем, надеясь найти хоть какой-нибудь просвет в этих рассуждениях, которые можно было услышать от любого черносотенца, хоть какой-нибудь поворот в иную сторону, хоть какую-нибудь попытку посмотреть на всю проблему новым взглядом, — евреям разрешалось только исповедывать свою религию и более ничего, и мне казалось до неправдоподобия странным, что человек, столь чувствительный в своих романах к страданиям людей, этот ревностный защитник униженных и оскорбленных, горячо и даже почти исступленно проповедующий право на существование каждой земной твари и поющий восторженный гимн каждому листочку и каждой травинке, — что человек этот не нашел ни одного слова в защиту или в оправдание людей, гонимых в течение нескольких тысяч лет, — неужели он был столь слеп? или, может быть, ослеплен ненавистью? — евреев он даже не называл народом, а именовал племенем, словно это были какие-то дикари с Полинезийских островов, — и к этому «племени» принадлежал я и мои многочисленные знакомые или друзья, с которыми мы обсуждали тонкие проблемы русской литературы, и к этому же «племени» относились Леонид Гроссман, и Долинин (он же Искоз), и Зильберштейн, и Розенблюм, и Кирпотин, и Коган, и Фридлендер, и Брегова, и Борщевский, и Гозенпуд, и Милькина, и Гус, и Зунделович, и Шкловский, и Белкин, и Бергман, и Соркина Двося Львовна, и множество других евреев-литературоведов, ставших почти монополистами в изучении творческого наследия Достоевского, — было что-то противоестественное и даже на первый взгляд загадочное в том страстном и почти благоговейном рвении, с которым они терзали и до сих пор терзают дневники, записи, черновики, письма и даже самые мелкие фактики, относящиеся к человеку, презиравшему и ненавидевшему народ, к которому они принадлежали — нечто, напоминающее акт каннибализма, совершаемый в отношении вождя враждебного племени