Елена Владимировна Граменицкая
Часы Цубриггена. Безликий
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Дизайнер обложки Светлана Кобелева
© Елена Владимировна Граменицкая, 2021
© Светлана Кобелева, дизайн обложки, 2021
Они всегда среди нас, невидимые помощники и безжалостные убийцы. Человеческое лицо скрывает их суть, а слова истинные цели…
Серафима — главный хранитель московской Боткинской больницы, она сталкивается с древним злом, которое выживает, питаясь человеческими страхами. Ей предстоит отыскать безликое тысячелетнее существо, меняющее тела, убивающее людей ради их жизненной энергии, а также разгадать загадку часов, которые останавливают и ускоряют время в зависимости от желания.
ISBN 978-5-0055-8368-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
«Человек не знает своего времени. Как рыбы попадаются в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них»
Екклесиаст (гл. 9, ст. 12)
«… Здесь уже вечер, ветер собирает на небесном пастбище облака-барашки. Воздушный пастух поведет свое стадо далеко на север, за лесную гряду, где они разбредутся по небосводу, собьются в тучу и рассыплются дождем.
Прибой жадно вылизывает песок, оставляя под ногами кружева сахарной пены, а солнце плещется, ныряет, рассыпая золотые брызги на дорожку, зовет за собой.
На рассвете я гуляю вдоль кромки воды, отгоняя прутиком ворон и чаек.
Кто я? Каждый раз забываю свое имя.
У меня здесь все наоборот, черные чайки и белоснежные вороны.
Мир — перевертыш, где день начинается закатом и заканчивается рассветом, а неевклидовы кривые ведут себя как попало.
Здесь, под мелодию свирели плетется паутина судеб, а с музыкантом всегда можно договориться.
С последним лучом солнца я превращаюсь в птицу и ловлю мальков на мелководье.
Потом при свечах в полном одиночестве сочиняю сказки или пишу на мокром песке роман, который читает море, заглатывая строку за строкой.
А где-то там, в мире людей, тоже скрипит перо, и чернила ложатся на бумагу.
Буквы складываются в слова, рождается еще одна история любви…»
Чистовик.
Серафима
Что вы знаете о хранителях?
Я не спрашиваю о небесных созданиях из главных чинов, не о лучезарных креатурах из высших иерархий, я говорю о «трудолюбивых лошадках», о «непромокаемых жилетках», о наших самых близких помощниках. О тех, кто тупит бритву в руках или рвет веревку на шее самоубийцы, кто заставляет в последний момент позвонить друга, а пьяного водителя мгновенно протрезветь и сохранить человеческие жизни.
Допускаете ли вы, что хранители — как и люди, все очень разные? Образцово-показательные передовики с портретами на досках почета, беспечные лодыри, дотошные прагматики или оптимистичные фаталисты. Верите ли вы, что они живут среди нас, носят человеческие лица и успешно играют роль обычных людей: соседа по этажу, коллеги по офису, друга детства? И хоть существует космическая теория, что все знакомые люди немного ангелы, учителя и ученики, речь идёт о других созданиях, о тех, кто на самом деле существует в обоих мирах, эфирном и земном.
Серафима Петровна Карпова — очень ответственный и трудолюбивый хранитель. Ответственность в ней воспитала мама, служившая сестрой милосердия при докторе Пирогове. Трудолюбивым был Серафимин отец, инженер-путеец, участвовавший в проекте первой Царскосельский железной дороги. Фима выбрала материнскую стезю. Свою бывшую, человеческую жизнь, сначала военной медсестрой на полях первой мировой войны, а потом в больничных стенах она вспоминает редко, когда устает и позволяет искушающим сомнениям протиснуться в душу. Хранители, добровольно оставшиеся в человеческом мире, настолько вжились в свои роли, что время от времени «болеют», недуги их покажутся несерьезными, ведь они повсеместны среди людей. Имя им — сомнение в собственных силах и разочарование в коллегах.
Так Серафиме порой кажется, что про нее забыли, не повышают в чине, возможно из-за возраста, а может по недоразумению, или того хуже, в менторских целях, ведь она не боится перечить начальству, да и несколько раз (неслыханная дерзость!) нарушала запрет, вмешивалась с человеческие судьбы без разрешения, без ведома зазевавшихся хранителей. Оттого в характеристике на Карпову С. П. чья-то кляузная рука сначала пропечатала «неблагонадёжная зпт своенравная», а потом добавила красным шрифтом «не подчиняется корпоративной культуре тчк». А с такой характеристикой про карьеру можно забыть на тысячу лет.
Срок наставничества у Серафимы пока невелик. Вторую сотню лет служит она в стенах городской Боткинской больницы.
Заложили эту больницу для небогатого Московского населения в десятом году прошлого века. Во время первой мировой больница принимала раненых с фронта. Сестра милосердия Фима, получившая сильную контузию в бою, была доставлена военным гарнизоном в Москву, госпитализирована в Солдатенковскую лечебницу (по тем временам больница носила имя своего создателя, купца первой гильдии Козьмы Терентьевича Солдатенкова), поправилась и осталась работать в хирургическом отделении. Полюбила старшего фельдшера Карпова, вышла замуж, через год родился сынок. В 1915 Сима заразилась от раненного солдата сыпным тифом и скончалась.
Так началось ее повторное служение в стенах родной лечебницы. Явилась она молодой сестричкой с другим лицом, но под тем же именем (никто и не придал значения, мало ли тёзок Карповых, да и в небесной канцелярии недосуг было новые бумаги выдавать), ходила за ранеными, души их изодранные спасала. А когда вторая мировая война нагрянула, тоже многих бедняг из лап сумасшествия вытащила, от проклятий уберегла.
Земное служение даровали ей неспроста. Любила она сынишку своего Ванечку. Когда сестра Фима от тифа сгорела, малышу только годик исполнился. Вот она и выпросила охрану для сына, а потом и для своих внуков и правнуков. Внук, тоже Ваня, точнее Иван Иванович Карпов, как отец и дед стал лекарем и пошел по семейным стопам — врачевать в стенах Боткинской больницы. А правнучек — Матвей Иванович Ларионов выучился на психиатра, спасал человеческие души, как и его прабабушка. Ванечка — хирург не догадывался (да и как о таком можно догадаться?), что нянечка травматологического отделения, которая ходит по тем же коридорам, его давно почившая родственница. Матвей — психиатр понятия не имел, что живущая по соседству старушка, которой он иногда помогает донести пакеты из супермаркета, та самая Серафима Петровна Карпова, год рождения 1890 — год смерти 1915, чей «прах» он навещает в Даниловском колумбарии по весне.
Вот так, умерев в двадцать пять лет от сыпняка, Фима получила первое и пока последнее служение — утешать и напутствовать хворобых, а заодно беречь своих потомков. Старела она медленно, на два года за пять, и к приходу нового тысячелетия набрала свои шестьдесят неземных годков и больше не менялась. Никто из сотрудников больницы не помнил, когда она появилась, никто не знал, уйдёт ли Серафима Петровна на заслуженный отдых. Словно она была всегда и всегда будет.
О старушке ходили легенды, поговаривали, мол, она еще с самим Федором Александровичем Гетье начинала — мемориальная доска в честь доктора на административном корпусе висит. Только где сейчас Фёдор Александрович, а Серафима все еще живет. А стареет нянечка медленно, потому что над ней эксперименты проводили, кэгэбисты искали лекарство для своих генсеков. Даже алхимиков «при дворе» держали, а те эликсир бессмертия изобретали. Только один раз эксперимент удался — на Серафиме Петровне Карповой, а больше ни на ком, все умерли страшной смертью.
Чего только не придумывали, чего только не болтали о ней. Но все это было неправдой. А если кто и стучал наверх, в Минздрав, о «странностях» в биографии Серафимы Петровны Карповой, то анонимки и звонки те тщательно отслеживались и изымались высшей инстанцией, Градо-Началом. Память дотошных стукачей частично стиралась, после доноса они забывали о своих подозрениях и больше не суетились.
Ибо, служению хранителей никто помешать не мог.
Кто видел нянечку первый раз, удивлялись. Выглядела Серафимушка странно, немного кукольно.
Невысокая, пухлая и румяная, словно сдобная булочка, она казалось парящей в воздухе. Эффект левитации усиливали выбивающиеся из-под белоснежного халата кружевные жабо, крахмальные манжеты и юбка с оборками. Полностью седые, уложенные в гладкий учительский пучок волосы и лишенное признаков старости лицо вызывали диссонанс, возраст Серафимы выдавали лишь окруженные лучистыми морщинками глаза, ясные, пронизывающие насквозь и видящие все потаенные уголки человеческой сути.
Размер ноги Серафима имела детский, обутая в алые замшевые туфли, купленные еще в 50-х годах в Главном Московском Универмаге, она передвигалась по больничным коридорам легко и изящно, оттого больше походила на артистку балета, чем на работника Минздрава.
Одни коллеги хмыкали: «Стародевичья блажь — на барахолке одеваться».
Другие улыбались: «Винтаж всегда в моде».
Третьим было все равно, погруженные в работу, они ничего не замечали.
Серафима не обращала внимания на сплетни и фантазии коллег, делала свое привычное дело, заблудшие души искала, наставляла и спасала.
Порой измученные души сами к ней спешили.
Наша чудесная, романтическая, порой страшная история начинается 20 ноября 2019, в девять часов утра по Москве.
Серафима только заступила на дневную смену. Она заварила себе в глиняном чайничке крепкий чай (всегда брала фунт китайского Тайпина в магазине на Мясницкой), достала кусок домашнего пирога с корицей, как дверь сестринской распахнулась.
— Неудачливую «скрипачку и утопленницу» привезли, Серафима Петровна, по вашу душу! — доложила медсестра из приемного отделения и исчезла.
— Двойную самоубийцу, говорят, — добавила отработавшая ночную смену операционная сестра Елизавета.
Стоя перед зеркалом, Лиза готовилась к выходу, прихорашивалась, обильно поливая кудрявую головку лаком.
— По результату осмотра эта дуреха пыталась вены вскрыть, только поцарапалась, но для пущего эффекта снотворным накидалась, представляете? Так в воде и отключилась.
— А кто ее спас?
Хотя ответ сразу появился в Серафимовой голове — младшая сестра открыла своим ключом дверь, не услышав ответа на приветствие, прошла в квартиру. И откуда сила взялась, вроде хрупкая с виду, но в истерику не ударилась, вытащила полумертвую старшую сестру из ванной, руку перебинтовала. Набрала в скорую.
Послюнявив пальчики, Лиза соорудила на челке два замысловатых колечка, которые больше смахивали на тонкие рожки.
— Кто-кто! Говорят, сестрица младшая увидела и скорую вызвала. Желудок промыли. Откачали. Черт знает что, а не лак для волос. Ничего не держит.
— Да ладно тебе, милая. И без кренделей головка твоя ладная, иди уже, — сказала Серафима.
— Только я не поняла, наша травма тут причем? Ее надо было в дурку сразу везти. Она не помнит ничего, полная амнезия, — не унималась Лизонька, крутила и крутила колечки на голове.
— Видимо, в психиатрической все места заняты. Подлечат у нас, — ответила Серафима.
— Правильно сказали, по вашу душу привезли, Серафима Петровна. Любите вы возиться с депрессивными. Как с «буксира» спрыгнет и ломаться начнет, подгрузите ее немного. Никита Калоевич под свою ответственность ампулку учел, — сказала медсестра и кивнула на процедурный шкаф.
Серафима поморщилась. Манеры Елизаветы ее огорчали, не к лицу симпатичным незамужним барышням так коряво изъясняться. Неужели сложно сказать, когда укол успокоительного закончит действие, в стеллаже есть еще лекарство. А то «спрыгнет с буксира, ломаться, подгрузите»
— Не люблю химию. Мы по старинке, словом. Вначале всегда было Слово, Лизонька.
— Ну да, кто про что, а вы про святое писание, Серафима Петровна. Не верующая я!
Лиза взмахнула на прощанье золотыми кудряшками, наполнившими стерильный воздух сестринской солнечным светом, не в пример того, что грязными мазками растекался за окнами, выскочила в коридор, потом, вспомнив, просунулась в приоткрытую дверь, сказала:
— Вы только до обеда с ней дотяните. Богом, словом, пофиг чем. В первой половине обход будет! — для пущей важности сестричка завела глаза к самому потолку, — они то и решат, что с ней дальше делать. Может, сразу в дурку переведут, амнезия все-таки. Нам меньше траблов.
— Они, порой, не глядя, решают. Нет им времени с каждым человеком разбираться, — ответила Серафима.
Но Лиза ее уже не слышала. Спешила навстречу заслуженным выходным.
Фима стряхнула с кружевного жабо крошки, спрятала остатки пирога в шкаф, где рядом с пачкой рафинада лежала ампула диазепама, «учтенная» Никитой Калоевичем.
— М-да… Лучше морфина, конечно, но мы обойдемся без химии.
Задвинула лекарство подальше, за коробку с сахаром, чтобы не мозолило глаза.
— Мы по старинке. Уговорами!
И отправилась в палату 612, куда поступила новенькая.
«Чайкина Л. В. Травматология» стояла надпись шариковой ручкой на задней стенке кровати. Привезли из приемного и забыли снять табличку.
«Что же ты надумала, Лариса Владимировна? Смертный грех ты надумала, да только ниточку не ты завязала и не тебе ее тупой бритвой резать».
Опустившись на табуретку рядом с кроватью, Серафима внимательно осмотрела пациентку.
Туго перебинтованная левая рука покоилась на груди Ларисы. Дыхание девушки было еле слышимым, казалось, дыхания нет вообще. Сколько ей? Ответ появился — тридцать три, пять месяцев и три дня от роду. Дата появления на Свет 17 июня 1986. Всего то тридцать три. А на вид намного больше. Кожа на скулах спящей натянулась, того гляди пойдёт сеточкой и рассыплется, как на старинном, требующем срочно реставрации, портрете. Бледные, под цвет кожи, обветренные губы. Щеки и глаза впали, нос обострился, оттого Лариса походила на усопшую, чем на уснувшую под действием лекарства.
Но тут длинные, выцветшие на концах ресницы дрогнули, глазные яблоки задвигались, девушка начала видеть сон.
— Изъездила ты себя вдоль и поперек, Чайкина Лариса Владимировна. Сама судьбу свою написала, сказочница, — сказала Серафима вслух и, спохватившись, прикрыла рот, словно заставляя слова вернуться.
Было поздно, больная приоткрыла красные воспаленные глаза. Зрачки, вначале огромные, дрогнули от дневного света, сузились, фокусируясь на лице нянечки. Губы с трудом разлепились.
— Пить… дайте.
Выдавив из себя два слова, Лариса тут же зашлась надрывным, захлёбывающимся кашлем. Ее высохшее горло разрывали мучительные спазмы. Бедняга приподнялась на кровати, стараясь откашляться. Вскрикнула от боли в руке, рухнула на подушку.
— Сейчас, милая, сейчас. Лежи! Не вставай! — сказала Серафима, метнулась из палаты и через мгновение вернулась, неся влажные полотенца и воду.
— По чуть-чуть, маленькими глотками пей, а то подавишься.
Давая и тут же вынимая из жадных губ поильник, Фима наблюдала за пациенткой. Когда та напилась, протерла ее лицо и шею влажной салфеткой.
— Эхх… Мало тебя выпороть! В угол на горох поставить надо бы.
— Я умерла? — всхлипнула Лариса.
Невозможно понять, чего в этом вопросе было больше — страха или надежды.
Серафима на мгновение растерялась.
— А что лучше?
— Не знаю. Чайка.
— Чайку принести? Тёплого? Согреться хочешь?
— Зовут меня так.
— Там?
Девушка закрыла глаза и тяжело вздохнула, словно странный вопрос «Там?» не вызвал у нее удивления.
— А здесь как тебя зовут, помнишь? — спросила Серафима.
Длинные белесые ресницы вновь приоткрылись. Девушка приблизила забинтованную руку к глазам, точно видела ее впервые.
— А что со мной произошло? Где я?
— В больнице ты, все хорошо. Имя свое скажешь?
Чайкина испуганно посмотрела на нянечку.
— Не помню. Что со мной случилось? Кто я?
Скривилась вся, сморщилась, выжимая из глаз слезы, но безуспешно, глаза так и остались сухими.
— Можно мне поплакать?
Она не просто спрашивала Серафиму, она умоляла ее, словно плач был единственным спасением от беспамятства, царящего в ее голове.
— Поплачь, конечно, я разрешаю, — смилостивилась Серафима. Погладила забинтованную руку Ларисы и добавила.
— Слёзы душу облегчают. Обмякнешь. Хуже, если омертвеешь и замкнёшься.
Две слезинки сначала неохотно, осторожно скатились из глаз больной, они словно размышляли, омертветь ли ей, окаменеть ли от горя или растаять, разлиться ручьями, выплакаться до донышка. Выплакаться! Одна за другой по первым проторённым дорожкам, по скорбным носогубным складочкам, поползли слёзы по подбородку, вниз по шее, за ворот больничной сорочки. На застывшем, омертвевшем лице живыми остались только редкого цвета фиолетовые глаза, из них то и изливались на свет предтече греха: отчаяние, ненависть, опустошение.
— Хорошо, милая, хорошо. Плачь, жалей себя. А как вспомнишь все, мне расскажешь.
Плачущая кивнула.
И хотя Серафима знала историю Ларисы от рождения до сегодняшнего дня, куда важнее выслушать ее из уст пострадавшей. Сама расскажет — сама все на места расставит, со стороны себя, горемычную, увидит.
Серафима терпеливо ждала. И вот последние слезинки скользнули змейками из глаз, веки Ларисы устало сомкнулись.
— Сон тебя вылечит, память вернет. А я тебе колыбельную спою, что мамка пела. Небось, забыла какую? Закрывай глазки! — Серафима легонько сжала здоровую руку Ларисы Чайкиной, — слушайся меня, спи!
Девушка глубоко вздохнула и затихла.
Фима тихонько запела мамину песню
— «Спи, мое любе… Солнце сидае…»
Не успела дотянуть до второго куплета, Лариса уже видела сон.
Нянечка огляделась. В трёхместной палате кроме их двоих не было никого, одну пациентку вчера выписали, другая вышла в больничный парк, воздухом подышать.
— Явись! — приказала Фима и опустила на глаза третье веко — видеть невидимое.
Около кровати Чайкиной Ларисы тут же нарисовался невысокий, взъерошенный, худой как щепа, одетый в клетчатый плащ из болоньи, обутый в расшнурованные кеды на босу ногу человечек. Выглядел он как загулявший студент. Слегка примятое лицо человечка двигалось, кривилось, черты менялись, становились то мужскими, то женскими, снова грубели, оттого пол и возраст явившегося был не ясен.
— Назови своё имя, — сказала Серафима.
Явившийся недовольно мотнул головой, словно захотел ослушаться, но чин Серафимы позволял ей приказывать обычным хранителям.
— Алекса — Андр, — через силу выдавил из себя «студент» или « студентка».
— Зря капризничаешь, Алекса — Андр, головой мотаешь и слова цедишь. Похвалить тебя хочу, что спас подопечную. Младшая сестра ведь не хотела к ней ехать? На свидание собиралась?
Лицо хранителя успокоилось, посветлело, приобрело мягкие женские черты.
Александра осторожно улыбнулась:
— Это стоило усилий, Серафима Петровна. Пришлось рассорить ее с парнем, иначе бы не захотела старшей сестре пожалиться. Ничего, потом помирю. Не к спеху.
— Прекрасно! — Серафима довольно потёрла руки, — сейчас у твоей Ларисы появился шанс или уморить себя раскаянием или как вы, молодёжь, выражаетесь — «обнулиться и апгрейдиться». До края дошла. Причем шла настойчиво, не сворачивая…
— Выхода не было. Я позволил ей дойти до края, иначе бы она никогда… — голос хранителя огрубел, становясь мужским.
— Я знаю, иначе бы она никогда не изменилась. У тебя не было выбора, не кори себя, Александр. По-другому твоя Чайкина уже не понимала, — успокоила Серафима.
— Клянусь, я контролировал процесс от начала до конца. Она бы точно не умерла, я не допустил бы. Бритву затупил, рана неглубокая, таблетки состарил, они усыпили, но не убили. Опять-таки, сестра вовремя успела. Все шло по плану, хоть и на грани фола.
Серафима прислушалась к происходящему в коридоре и махнула рукой.
— Тише! Я все и так знаю. Не явись!
Человек в клетчатом плаще и кедах на босу ногу исчез.
В тот же миг распахнулась дверь, на пороге, осторожно переставляя костыли, появилась нагулявшаяся в парке пациентка, дама за сорок с оперированной коленной связкой.
Тяжело дыша, скинула куртку на вешалку.
— Устала я до чёртиков по коридорам шкандыбать. Но Никита Калоевич рекомендовал разрабатывать, не могу красивому и молоденькому доктору перечить. Он, кстати, у вас женатый?
Дама рухнулась на свою кровать, прислонила костыли к тумбочке.
— Как новенькая, Серафима Петровна? Оклемается? — спросила она нянечку.
— Конечно «оклемается», у нас и не такие поднимались, — ответила ей Фима и приложила палец к губам, — ты не шуми только, пусть поспит. А доктор у нас неженатый, непутевый, но добрый.
Берег Забытого Моря
Каждое утро на закате ее будили крики чаек. Сколько помнится, птицы кричали радостно, довольно и сыто, приглашали друг друга перекусить, у берега водилось много рыбы.
Сколько помнится.…
А помнила она сегодняшний день и лишь немного вчерашний. Каждый новый казался прежним: она просыпалась с последними лучами солнца под птичьи крики, шла на берег, гуляла по кромке прибоя до рассвета, зажигала свечи и дописывала историю, одну и ту же, но с разным финалом. Проживала ее, разочаровывалась, комкала рукопись и сжигала дотла. Но следующим утром все написанное чудесным образом появлялось на письменном столе. Чернильница снова была наполнена и перья наточены. И финал истории не дописан.
Она никогда не задавалась вопросом: кто подливает чернила и чинит перья, и почему ее рукописи не сгорают в камине.
Вчера и сейчас она была одна. Одной уютно и покойно. Странное слово, чуточку страшное, но очень точное. Одиночество и покой. А когда она хотела гостей, то звала их по именам, рисовала образы, и они приходили. Гости исчезали всегда незаметно, не прощаясь, она сжигала написанную историю, гасила огонь в печи, задувала свечи, они еще сидели за столом, тихо разговаривали, она засыпала, а утром никого уже не было. Лишь нетронутая пламенем рукопись. Бесконечный бег по кругу.
Но сегодня на море случились что-то особенное. Чайки вопили тоскливо и протяжно, кого-то или что-то безуспешно искали, а, не найдя, зло и отрывисто перебранивались между собой, словно торговки с рынка. В птичьих криках сквозило удивление и негодование. Резкие, гортанные, переходящие в сумасшедший галдеж вопли, чайки спорили друг с другом до хрипоты о чем-то очень важном.
Птичий гомон вырвал ее из сна, который тут же сбежал в темный уголок за поленницу и забылся. Был ли это вообще сон? Что сон, что не сон? Где Явь и где не Явь?
А если она умерла и не понимает этого?
Сердце от страха остановилось, две–три секунды размышляло — умерло оно или нет, а потом нехотя зашагало, застучало по колдобинам, быстрее-быстрее.
Нет, жива, все чувствует, только ничего не помнит.
Она не взглянула на себя в зеркало (там всегда одно и тоже) и в ночной сорочке побежала на берег.
Стая то слеталась, набухала черной тучей, то разлеталась по всему небу, широко кружила над рассветным, отливающим жемчугом морем. Чайки истерично орали, клевались, отталкивали друг друга, ломали крылья, выбрасывались из облака. То одна, то другая птица падала к волнам, но, описав круг над прыгающей на воде серой точкой, свечой вздымала вверх, и оглушительно кричала.
Она прищурилась, постаралась разглядеть, что же так взволновало птиц. Невероятно. На волнах покачивался бумажный кораблик. Сложенное из газеты маленькое судно весело подпрыгивало, вертелось, но не могло пристать к берегу из-за скопившихся водорослей.
Откуда он приплыл? С какой стороны Света?
Надо поймать кораблик и прочесть газету — там должна стоять дата. И тогда память точно вернётся.
Она приподняла подол ночной сорочки, вошла по щиколотку в воду, сделала несколько шагов навстречу кораблику, но тут же взвизгнула от омерзения. Скользкие щупальца морской травы цепко обвили ноги, свежие побеги проросли между пальцев, защекотали. Брезгливо отряхнулась и, словно цапля, вскидывая колени, выскочила на берег.
На песке в компании лохматого рыжего пса и белых ворон стоял незнакомец. Только что там никого не было, и вдруг появился, и даже не один, а с группой поддержки.
Незваный гость.
Испуганное сердце приостановилось второй раз за утро. Но она совладала с собой, три раза, что было силы, стукнула кулаками по грудной клетке, заводя барахливший мотор.
К ней никогда не заглядывали чужаки. Этот пришел без приглашения. Любое изменение таило опасность в ее покойном безвременье.
«Раз-два-три, уходи!» — подумала она, закрыв глаза.
Но нет.
Невысокого роста, щуплого телосложения, носатый, кучерявый, в шортах и майке с плачущим смайликом на груди незнакомец уходить не собирался. Он стоял рядом со своим псом, в окружении птиц. Самая крупная, размером с бройлерную курицу, ослепительно белая ворона, подкралась к нему с тыла и по-кошачьи потерлась о ногу. За первой ласковой вороной потянулись и другие.
Мужчина протянул руку.
— Доброе утро!
Она ответила на рукопожатие. Задержалась на прикосновении, но ни одного образа, ни одного воспоминания не возникло.
— Как тебя здесь зовут? — спросил незнакомец.
Действительно, как ее здесь зовут?
Ее не зовут, она сама зовет. Сама приглашает гостей и обходится без имени. Что ему ответить?
Тем временем пёс тоже заметил мечущийся на волнах бумажный кораблик, и, недолго размышляя, бросился в воду. Пса не смущала паутина из жадных водорослей, да он и не погружался в нее, пролетел несколько метров над поверхностью моря, схватил зубами добычу и вернулся к своему хозяину, не замочив лап.
— Молодец! Заслужил, — сказал незнакомец и достал из кармана сухарь.
Пес довольно захрустел.
Мужчина поднял кораблик, осторожно, стараясь не повредить намокшие бока, развернул газету. Пробежавшись глазами по рубрикам, нашел дату выпуска и весело присвистнул.
— Ого! Знаешь, какого года газетенка? Ельцинская эпоха, тысяча девятьсот девяносто восьмой. Мне тогда было одиннадцать. А тебе, Чайка, уже двенадцать. Ты в шестой класс ходила.
О чем он? На ее берегу нет времени, а у людей нет возраста. И у незнакомца тоже. Если заглянуть справа, то ему можно дать чуть больше тридцати, в его темных кудрявых волосах не видно ни одного седого волоса, а слева все пятьдесят, и голова наполовину белая.
— Как вы меня назвали?
— Чайка. Я вчера называл твое имя. Ты забыла? У тебя тут все наоборот, все вверх тормашками. С какой стати вороны белые, а чайки черные? Почему море сладкое? Почему вместо обычного песка сахарный. Что за детская фантазия? Ты никак не можешь повзрослеть?
Ей стало совсем нехорошо, даже мокрый собачий нос, отчего то предано и благодарно ткнувшийся в ее ладонь, не совершил чуда, не нажал на перемотку. Она присела, погладила пса по влажным бокам, виновато вздохнула.
— Ни-че-го.
Мужчина нашел наполовину стертую карандашную надпись.
— Кораблик этот зовут «Дункан». Твой папа его сделал, а ты подарила его мне. Помнишь?
— Папа сделал? …Да, что-то такое…
Но стоило в кромешной тьме забрезжить слабому лучику воспоминания, как незнакомец словно испугался, подёрнулся дымкой, поплыл, исчезая в мареве восходящего солнца. Вслед за ним растворился пес. Одна за другой, как фитили, вспыхнули в рассветном солнце вороны и сгорели без следа.
Налетел шквалистый ветер и залил смолой небосклон.
Берег моря жадно проглотила тьма, а ноги зыбучий песок.
«Покойный» мир превратился в кошмар.
Где… глаза сестры вырастают в половину грозового неба.
Где ее крик оглушает, рвет без жалости на куски.
Где несбывшаяся Смерть высвечивает уголки захламленной души, приподнимает до потолка и со всего маху бросает об пол — хрясь!
Хрясь!
Сотый, тысячный раз бросает оземь.
— Видишь собачьи глаза в зеркале? — пытает Отчаяние.
— Видишь, что вытворила? — вторит ей Ненависть.
— Вижу! Выжженную пустошь внутри себя вижу. Дайте мне поплакать, умоляю!
— Нет для тебя слез! Иссохни! Чего молчишь? Сказать нечего?! — кричит Боль
Нет у нее слов.
Только СЛОВА того, ради которого проиграла всю себя. Проиграла свою никчёмную жизнь
«Исчезни из моей жизни! Убей себя!»
Скорее… Скорее выпить эти маленькие белые таблетки.
— Десять?
— Мало!
— Двадцать?
— Хотя бы! — кричит Ненависть.
Скорее, скорее, только бы не видеть свои непонимающе-пустые собачьи глаза в зеркале.
Вода чуть теплая.
— Вену надо глубоко. Хрясь! Чтобы заскрипела кожа! — не унимается Отчаяние.
— Не могу. Страшно. Вода сладкая. Почему? Соленая должна быть…..
— Потому что у тебя все шиворот-навыворот!
И снова покой. Берег моря. Безвременье и беспамятство.
День за днем. Заросший виноградом дом. Чёрные чайки и белые вороны.
Бумажный кораблик «Дункан», незнакомец с собакой.
И опять заливает глаза тьма, опять рывком в ад, в самое пекло.
Оглашенный, отчаянный крик, глаза сестры в половину неба. Дыра в солнечном сплетении, вместо сердца ржавый мотор. Там где душа — раскаленный зыбучий песок, чмокает, ест живьём. Засасывает в пекло.
Пить. Пить …дайте!
Опять глаза. Уже другие. Строгие глаза. Древние, все и про всех знающие.
Кто она, эта маленькая женщина в белом халате? Ангел? Наверное, да. Светится вся.
Сейчас как возьмет прыгалки и выпорет до волдырей! Мама всегда так говорила, но не порола. Зря.
— Эх… Мало тебя выпороть! В угол на горох поставить надо бы.
Глаза горят, в них раскаленный песок, который заглатывал, словно живой. Слезы иссушил.
— Можно мне поплакать?
На плечо Ларисы ложится рука.
— Поплачь, конечно, разрешаю. Слёзы душу облегчают. Обмякнешь.
Женщина в белом что-то ещё говорит. Она ее не слышит, она наконец-то плачет, изливает накопившуюся чернь, изъевшую душу. Время останавливается, все внутри застывает, мертвеет, только слёзы живут сами по себе. Слёзы ползут змеями по щекам, по шее, по телу, падают в землю и прорастают колючими розами. Откуда в ней столько змей?
Выплакала всех, но вместе со слезами исчезли силы.
Она наконец-то забывается сном без сна, без одинокого берега, без чёрных чаек и белых ворон, без зыбучего пекла.
Серафима Петровна привстала с табурета у кровати Чайкиной, охнула, схватилась за поясницу.
Поспешила в сестринскую.
— Девочки, разотрите меновазином, иначе до конца смены не дотяну. А новоприбывшей, как проснётся, надо только валерьяны капель сорок — пятьдесят и кое-что полезное.
Нянечка взяла со стола старшей медсестры кипу чистых листков, выдвинула верхний ящик в поисках ручек. Нашла две шариковые, расписала.
Спустя час Серафима вернулась в палату 612. Больная уже не спала, лежала тихо, смотрела в окно, на улице опять накрапывал дождь.
— Вот бумага и ручки. Когда что-то вспомнишь — пиши. Ты же сказочница. Пиши как на духу, где стоит, обвиняй, где надо, кайся. Отпустит потихоньку, — сказала Серафима. — И еще вот лекарство. Выпей.
Поставила на тумбочку мензурку с мутной валерьяной.
Лариса выдохнула чуть слышно:
— Спасибо.
Обитатели дома с мезонином и не только они
Жила Серафима Петровна в небольшом двухэтажном особняке с мезонином на пересечении Сивцего Вражка и Плотникового переулка, по соседству с домом, куда Лев Николаевич Толстой поселил своих разорившихся Ростовых.
Обычные люди собирают библиотеки понравившихся романов, которые не прочь перечитать вновь. Некоторые, как ее соседка по дому, Анна Сергеевна Куприянова, бывший авиационный конструктор (Аннушка запрещает применять понятие «бывший», ибо бывших конструкторов не бывает) хранит подборки «Наука и жизнь» с прошлого века, рядом с ними пылятся « Крылья Родины» и сортированные по годам выпуски «Работницы». Чтобы попасть к Аннушке в гости, надо протиснуться мимо журнальных колон в коридоре. Серафиме приходится вжиматься в стенку и тихонечко-тихонечко, дабы не нарушить сложную журнальную архитектуру, передвигаться от своей двери до двери Анны Сергеевны. Анна Сергеевна порой натыкается на свои журнальные стопки, чертыхается, но терпеливо восстанавливает разрушенное.
Иногда на чай с башкирским медом и вишневым вареньем протискивается Иоганн Сергеевич, Аннушкин брат, живущий в квартире напротив. Йошка худой и вертлявый, оттого минует журнальные креатуры легко. Мужчина он положительный и очень скромный, всю жизнь прослужил декоратором в театре на Малой Бронной. Иоганн хоть и старше сестры, ростом не удался, говорит — «пошел в матушку», а сестрица, напротив, «вся в батю –комиссара вымахала» — высокая, ширококостная, громогласная. В отличие от серьезной, технически подкованной сестры, Йошка коллекционирует хоккейные шайбы, как преданный болельщик красно-белых, он не пропускает ни одного сезона и помнит еще команду Игумного. А вместо обоев его скромный уголок в углу общего коридора украшают фотографии Харламова и Третьяка из советских журналов.
«Великая эпоха! Сейчас так не играют!» — любит говорить Йошка.
Так то коллекции обычных людей, а Серафима не совсем обычный человек, а точнее не человек уже вовсе. В комнатах Серафимы Петровны не пылятся стопки журналов, на стенах не кучерявятся журнальные вырезки, в ее гостиной почти нет книг, что вызывает неизменное удивление Аннушки, она пыталась заразить всех научно-техническим недугом. Фима увлекается кружевоплетением. Стены небольшой квартиры на втором этаже, спальню и смежную с ней гостиную с большим двустворчатым окном, выходящим в тихий арбатский переулок, украшают кружевные панно. Кружева здесь повсюду, на стенах в рамочках, на сложенных в пирамидку подушках, на обеденном столе, на комоде под «семейными фотографиями», на этажерках под фикусами и декабристами.
— И хватает тебе терпения, Фимушка, коклюшками греметь, — причитает Анна Сергеевна, — смотри, куда человеческий прогресс рванул! На какие высоты! В космос полетели! Глядишь, схватим Бога за бороду.
Аннушка, дочь наркома Куприянова, хороший человек, правда, неисправимая материалистка. Серафима с ней никогда не спорит, улыбается, «гремит коклюшками» и плетёт — плетёт свои кружева. Позавчера, вчера, сегодня, завтра, каждый день она будет плести человечьи судьбы. У нее тоже есть своя коллекция воспоминаний — спасенных и потерянных душ. Потерянных мало, но они есть. И каждую свою ошибку Сима помнит очень хорошо и старается не повторять.
Воспоминания толпятся у кресла, приятные у правого подлокотника, грустные у левого. Спасенные души собираются ближе к свету, хихикают за оконными занавесками, а потерянные прячутся в темном углу, за шифоньером. Они всегда молчат. Но иногда одна из потеряшек подкрадывается к креслу и шкодит, путает коклюшки, завязывает на узоре лишние узелки. Фима не злится. Подвигает ближе лампу, распускает пряжу и начинает плести все заново.
Последнее время в зону попечительства Серафимы попали двое: тринадцатилетняя школьница Оля Петрова и стритрейсерша Анна Хлопова, девушка двадцати двух лет. Школьница прыгнула с крыши девятиэтажного дома, по «счастливой» случайности, точнее с ангельской помощью, упала в густые сиреневые кусты, сломала крестец, обе берцовые кости, осталась жива, но сама ходить уже не сможет. Лихачка догонялась до аварии на Можайском шоссе. Отделалась переломом ноги и двух ребер. Хранитель Хлоповой сам оказался отчаянным экстремалом, сноубордистом, при жизни сорвавшимся в пропасть. Серафима поставила парню «на вид», тот обещал исправиться, но, скорее всего, соврал.
Если лихачка сама на себя беду накликала, то за « попрыгунью» крепко постарались. Кто и зачем вел бедную девочку на крышу дома, Серафима видела смутно, нити уходили в туман к безликой и бесформенной фигуре. Абсолютно темной. Произошедшая трагедия находилось вне зоны допуска и вмешательства Фимы. И как бы она не хотела узнать причину, дальше разговора с хранителем дела не шло. Хранитель девочки, бывший врач-эпидемиолог, погибший от малярии, ответственный, мечтающий о кураторстве инфекционного госпиталя, сам бы в замешательстве, он чувствовал смертельную опасность, но не видел ее источника. «Некто» умело прятался и заметал следы. Подобное «мошенничество», затуманивание, ослепление, морок, случись впервые, и Серафима очень хотела докопаться до истины — изловить злого фокусника.
Сейчас прибавилась еще одна подопечная душа — «сказочница». Сочинять сказки для детей — легче, чем придумать свою сказку со счастливым финалом. Таблетки, вода, бритва. Не много ли способов сразу? Уже это наталкивает на мысль, девушка не собиралась умирать, заставляла себя, а значит — выкарабкается. Надо лишь подождать.
Как и все пожилые люди, Серафима спала мало. Старики всегда помалу спят, пробуждаются с первыми лучами солнца и «спешат дожить». Не важно — шесть у стариков крыльев или ни одного — они похожи друг на друга.
Бессонные ночи Серафима Петровна коротала с дворовым котом, белоснежным, с черным хвостом и подпаленными рыжими ушами. Кот прибился к ней с незапамятных времен. Зимой скребся в дверь, а стоило потеплеть, пробирался по крыше к мезонину, сворачивался среди выставленных на маленьком балконе горшков с геранью и урчал. Урчание его мало походило на кошачье, а напоминало недовольное стариковское бурчание.
Потому что не кот это вовсе, котом он прикидывался при Аннушке и Йошке или когда шкодил, с нитками да коклюшками играл. При первой встрече назвался Аристархом Ивановичем Мышкиным, шел из старомосковских домовых, амбиции имел нездоровые и животным был своеобразным. Гадил под дверями жилконторы, когда те повышали тарифы на воду или вывоз мусора, на месте преступления пойман не был — испарялся, на то он и домовой дух.
Среди местных нелюдей Аристарх слыл старожилом, помнил еще первых владельцев окрестных домов, ставших впоследствии коммуналками, а сейчас и вовсе полуофисным и полужилым фондом. Норов домовой выказывал капризный, многих неугодных арендаторов со свету сжил, бизнес на корню порушил, а уж если кого привечал, те быстро богатели и процветали. В добром расположении духа он оборачивался пожилым интеллигентом при шляпе, пенсне и костюме — тройке. Щеголял по Арбату в белоснежных гамашах и начищенных до блеска штиблетах, заигрывал с дамами и позировал для фото. Таким красивым он стучался в дверь к Йошке — «забить козла» или поболеть вместе за футбол-хоккей, один за Спартак, другой за Динамо.
Куприяновы Анна и Иоганн, кстати, названный так в честь австрийского композитора, заселились в дом еще в тридцатых годах прошлого века. Детьми в Москве бывали редко, жили с няньками на комиссарской даче, поэтому нестареющую Серафиму и ее кота, а так же пенсионера в гамашах, Аристарха, не запомнили. Потом Анну и Йошку жизнь разбросала: одну замуж, другого — на гастроли по городам и весям, а как вместе под родительскую крышу собрала, так и Сима свой «человеческий» возраст набрала, да и Аристарх мог в людском обличии спокойно в гости ходить и доминошную «партеечку забивать».
Кроме наркомовских детей и Серафимы в доме жила ещё одна семья.
Роза и Веньямин Кремляковы держали на первом этаже небольшую антикварную лавку и пользовались особым вниманием кота Аристарха.
— Семейство это хранит особую тайну, — мурлыкнул на ухо Серафимы лохматый проныра, — удивительно трогательную историю любви, муррр… мяу. Пробрался я к ним однажды, под прилавком схоронился и такого наслушался, хочешь, расскажу?
Серафима щелкнула кота по носу.
— Молчи! Если Роза Альбертовна захочет, сама все расскажет, а сплетничать за ее спиной не дозволительно.
Вернувшиеся во второй половине прошлого века из эмиграции Роза и Вениамин заняли все три квартиры первого этажа, в одной обстроились сами, а в соседних, выходящих окнами в переулок, открыли антикварный магазин с названием «Дом Розы». Никто кроме Аристарха не знал, что особняк, в котором сейчас проживали Серафима и дети наркома, до семнадцатого года принадлежал именно семье Вениамина, а после революции был отдан народному комиссариату финансов. Из бывших наркомовских жильцов в доме осталась лишь брат и сестра Куприяновы, другие разменялись или померли.
Серафима поселилась здесь в шестидесятых годах. Свела знакомство сначала с соседями по этажу, Аннушкой и Йошкой, потом подружилась с Розой и Вениамином. С «детьми наркома» Кремляковы близко не сошлись, из классовых соображений или каких-то других — неизвестно. Но с Серафимой были накоротке, устраивали совместные посиделки и долгие стариковские чаепития.
Кремляковы выглядели обычными людьми, но старели они на удивление медленно, со второй половины прошлого века до девятнадцатого года нынешнего, они почти не изменились, в этом и была их «особая тайна».
Розе Альбертовне никто не давал больше шестидесяти. Ростом с ребенка, в шляпке (а коллекции головных уборов Розы могло позавидовать лучшее ателье, у нее было все — от классических клошей из фетра до легкомысленных соломенных слоучей), с торчащими из-под тульи серебристыми кудряшками, с девчачьими веснушками на вздернутом носике — она словно застыла во времени. Не менялся и ее муж Вениамин, профессор, член Академии наук, потомственный офицер, статный, подтянутый, седовласый красавец, преподававший военное дело в Бауманском университете. После ранения муж Розы был прикован к инвалидной коляске, и ректорат университета высылал за ним служебный автомобиль.
Серафима частенько спускалась в «Дом Розы», к Кремляковым, угоститься печеньем «мазурка», которое пекла Розочка, полюбоваться коллекцией старинного фарфора и поболтать по душам.
Дамочки усаживались в креслах у окон гостиной, выходящих на Плотников переулок, Роза со спицами, Сима с коклюшками, и плели — плели. Одна теплый шарф для Вениамина, другая очередную человеческую судьбу. По телевизору шел детективный сериал, подруги беседовали, но следили за сюжетом. Им нравилось угадывать главного злодея. Пятьдесят на пятьдесят, таков был примерный счет. Конечно, Серафима подыгрывала Розе, сохраняя дружеский паритет.
Проницательностью Роза Альбертовна порой удивляла.
Так и сегодня после вступительного рассказа Серафимы о новых пациентах, она продолжила разговор достаточно уверено.
— Твои новые подопечные, Серафимушка, смертные грешники. Самоубийц раньше не отпевали и хоронили за забором. И как бы не плелись сейчас их судьбы — все нити имеют конец. Одна ниточка может порваться очень скоро, лихачка не успокоится, будет гонять по Москве до новой аварии, ты уж поговори с ней по душам, внуши, не гоже девице носиться как ведьма на помеле. Вторая ниточка, бедняжечка, что прыгнула с крыши, может тоже порваться, если крепкий узелок не завязать. Серафима Петровна (Фимино отчество прозвучало для пущей серьёзности), надо обязательно найти негодяя, кто на крышу ее сопровождал. Не сама же она сообразила туда подняться? В интернете много об этом пишут. Якобы детей с ума сводят, а потом на видео записывают. Вы в полицию обращались?
Серафима молча кивнула, и в полицию, и к хранителю, ко всем обратились, только результата пока нет.
Роза поняла ее молчание правильно.
— Ясно! А воз и нынче там. Попомни мои слова, отыщется кровопивец. Ещё несколько детей угробит и отыщется. Резонанс нужен. Чтобы в телевизоре да в газетах говорили и писали, да не раз. Круглые столы и ток-шоу. У нас все про разводы да про внебрачных детей трещат, а коснись помочь, секту на чистую воду вывести, кишка у журналистов тонка. Ладно. Ну-ка брысь отсюда, не цепляй мне колготки! — Роза незлобиво отогнала кота Аристарха.
Тот нехотя послушался, прыгнул на кресло Фимы, свернулся в комочек на подлокотнике, только глаза янтарем посверкивают, и черный кончик хвоста дрожит от любопытства.
Роза расправила спутанные нити и продолжила:
— За третью твою подопечную я вообще не переживаю. Она больше не повторит попыток. И память к ней вернется. Только что она будет делать со своей памятью?
За многие лета общения с людьми Фима уже не удивлялась прозорливости и умению некоторых угадывать будущее. Одним людям ясное видение передавалось по наследству, у других появляется вследствие изнурительной практики, а третьих, как Розу Альбертовну — периодически осеняет.
В тот вечер Фима не поддержала разговор о своих пациентках, увела его на злободневные темы — санкции Евросоюза и бесполезные пенсионные фонды. Она плела новый узор, судьбу Ларисы Чайкиной, плела его осторожно, избегала провокаций кота Аристарха.
Но хвостатому черту маленькие пенсии и дефицит сыра были по барабану. Котяра противно мяукнул, соскочил с подлокотника Фиминого кресла на пол, ткнул Розу когтистой лапкой — а ну, погладь меня!
Та снова шикнула на него:
— Брысь, шкода!
Фамильярное обращение Аристарх не приветствовал, зашипел и вскарабкался Фиме на колени, спутав коклюшки, а с ними и будущую жизнь «сказочницы».
В другой раз вредное животное было бы изгнано, но сегодня никто не взялся за веник. Роза просто выставила кота в коридор.
— Охолонись! Совсем расшалился. Так на чем мы закончили?
Серафима ответила не сразу:
— На твоем новом рецепте.
Закончили они на рецепте пиццы с горгонзолой и грушами, но мысли Серафимы были далеко, они крутились вокруг одной медсестры, замеченной сегодня в травматологическом отделении.
В силу незыблемых правил, ее там быть не должно.
Павлина Королёва. Долгоживущая
Темная лошадка с темным прошлым. В отличие от обычных людей, чьи судьбы Серафима могла проследить от рождения до смерти, судьбы долгоживущих оставались тайной за семью печатями. Фима могла лишь догадываться, когда Роза, Вениамин или Аристарх пришли на Свет, но не ведала о дате ухода, история их пути была закрытой, кружевной рисунок не плёлся.
В разговорах о Павлине Королёвой точки над «ё» в фамилии исчезали, за профессиональное хладнокровие (только ее ставили на самые тяжелые операции) величали Павлину «Королевой», но, несмотря на деловые качества, Королёва нрав имела крутой, злопамятный.
В каком именно году мелькнула перед ее глазами черноволосая, стройная как лань, с раскосым хищным прищуром Пава, Серафима припомнить не могла. Но точно, это случилось во время хрущевской оттепели. «Королева» толкалась в больничном парке среди шедших на поправку пациентов и их гостей. Чаще ее видели среди любителей поэзии и диссидентской прозы. Оттого и побаивались, считали наушницей и стукачкой. Медсестра присаживалась на скамейку рядом с декламирующими стихи Евтушенко, таилась неподалеку от читающих машинописную «Маргариту» или Пастернака в обложке «Наука и Жизнь». Только анонимки на диссидентов она не строчила и с доносами никуда не бегала. Она вкушала эмоции: восторг, воодушевление, трепетное наслаждение запрещенными текстами.
Все было невинно до поры до времени, но Королёва перешла границу. Из долгоживущих, не должных причинять людям вред, Павлина по причине неизвестной и трагической уподобилась нежити, была поймана на месте преступления и строго наказана. И все за изнеможение одного юного дарования с пороком сердца. Паренек засиживался на лавочке в парке, строчил в блокноте восторженные вирши в честь Павушки и прямо таки сох на глазах.
Именно Серафима забила тревогу, заметив странную картину на дальней скамейке. Персоналу и посетителям больницы они казались обычной влюбленной парой — худенький молодой человек читает стихи, черноволосая девушка в белом халате прижалась к нему, ловит каждое слово. Никто из людей не видел тончайшую, плотную как кокон паутину, оплетшую тщедушное тело поэта, не заметил присосавшуюся к нему паучиху.
Пойманная Королёва пыталась юлить, мол, она наслаждалась исключительно возвышенными эмоциями, «служила музой», вдохновляла и не сделала ни одного глотка живительной силы, но стражи поверили ухудшающемуся анамнезу больного и свидетельству Серафимы о «намеренном одурманивании и иссушении».
Так за «растление и потребление в корыстных целях» Королёва была на пару десятков лет изолирована в Обсерваторе.
Поэт страдал, искал по больничным корпусам бесследно пропавшую возлюбленную, но остался жив.
По истечению срока Королёва вернулась и правила земного «общежития» не нарушала. Нестареющая красавица-медсестра переходила из отделения в отделение, пару раз увольнялась, работала в других больницах, дождавшись полной смены коллектива, возвращалась. Сейчас состояла операционной сестрой в кардиологии.
Серафиму Петровну она боялась, поэтому старалась лишний раз не пересекаться. Оттого появление Королёвой у палаты переломанных девочек стало неожиданностью.
Блаженная улыбка на скуластом лице (юного поэта сводила с ума именно эта диковатая монгольская красота) вызвала у Серафимы оторопь. Уж что-что, но только не блаженство должен испытывать человек, наблюдающий за мучениями больных. Павлина прильнула к косяку двери, слилась со стеной, стала почти незаметной. Никто из персонала не обратил внимания на лишний белый халат, появившийся на вешалке. Павлина и раньше умела мастерски прятаться, в парке среди «больничных» литераторов, прикидывалась скинутой на скамейку курткой или плащом, рюкзаком, авоськой с пакетами молока, любой ветошью. Так и сейчас, она застыла, почти лишилась человеческих очертаний, наблюдала за перевязкой девочки — попрыгуньи, и, сложив уточкой губы, «пила воздух».
Только теперь вместо поэтического восторга и влюблённости она вкушала человеческую боль.
— Кто это? — спросила Лариса Чайкина, свернувшая из коридора.
Неужели она разглядела среди висящих халатов Павлину? Асса маскировки?
Серафима ничего не ответила Ларисе, оставила поднос с лекарствами на тумбочке рядом с кроватью девочки и шагнула в предбанник, к вешалке — поймать пиявку на месте преступления, только Королёвой и след простыл.
Берег Забытого Моря снова
Как же хорошо летом на море! Счастье начинается с раннего утра. Мама на скорую руку собирает бутерброды, фрукты, термос с чаем, папа забегает по дороге в магазин за газировкой. На берегу он закапывает пластиковые бутылки в воду, чтобы не нагрелись на солнце. Потом мастерит навес из простыни и веток, мама разгребает под ним крупные камни, стелет одеяло и говорит: «Залезай!»
Ты берёшь до дыр зачитанного Жуль Верна, гроздь винограда и ныряешь в свой «шалашик». Вот оно счастье!
Папа твой пробегает наискосок купленную по дороге газету, ищет колонку спорта.
— Ты погляди, Ельцин госпитализирован, наши генсеки сами с поста не уходят, их вперёд ногами выносят. Погибших на благо народа. Сволочь, такую страну развалил.
— Володя, говори тише, мало ли ушей вокруг, — мама шикает на отца и оглядывается.
Но пляж пока пуст. Лишь несколько отдыхающих обустраиваются вдалеке.
— Ага. Ну, вот и хорошо. Спартак победил 1 -0. Что и требовалось доказать.
Папа складывает газету.
— Хочешь, я тебе кораблик сделаю, в море пустишь? Дочь, хватит по сто раз одну и ту же книжку мусолить. Где читаешь?
Ты нехотя выглядываешь из «шалаша».
— Дункан спасся от пиратов.
— Я тебе сейчас собственный Дункан построю, отправишь его по волнам по морям. Хочешь?
— Давай!
Кораблик получается очень симпатичный, с портретом грустного Ельцина на носу и надписью «Спартак — чемпион» на корме.
Ты просишь у мамы, отгадывающей кроссворд, карандаш и крупными буквами выводишь под фотографией больного Ельцина слово « Дункан».
Красивый кораблик. Но одной пускать его по волнам не хочется.
Кудрявого мальчика в полосатой матроске ты видишь уже несколько дней, он приходит купаться с родителями.
На берегу мало детей, поэтому мальчик играет один. Так и сегодня — он стоит и кидает в море «блинчики».
Ты протягиваешь ему бумажный кораблик, от неожиданности мальчик оступается и поскальзывается на камнях. Цепляется за тебя и кое-как сохраняет равновесие. Щуплый, белобрысый, похож на ангелочка. Ты мечтаешь о брате, но у вас родится сестра.
— Держи кораблик, папа сделал. Дарю!
Мальчик молчит.
— Я назвала его Дункан. На нем плавает капитан Грант. Давай вместе запустим? Меня Лара зовут, я уже в шестом классе учусь. А ты?
— А я в пятом.
Сделав из ладошки козырек, отец мальчика внимательно смотрит на тебя. Не заметив ничего подозрительного, ложится и прикрывает кепкой лицо.
Тогда мы встретились с тобой первый раз. Вот откуда приплыл наш кораблик по имени Дункан, — говорит Человек с собакой.
Она недоверчиво смотрит на него, на пожелтевшее от солнца бумажное судёнышко в его руках.
Чтобы не говорил этот Человек, она не помнит ничего. Перед глазами белеет чистый лист — рисуй что хочешь!
Незнакомец с летающим над волнами псом снова пришел на берег моря. Говорит, что всегда в одно и то же время появляется недалеко от увитого виноградом домика и ждет ее.
— Я — не хороший человек, я обманывал тебя, жену, самого себя, так делают многие, когда скучно, когда бытовуха заедает. Потом надоело врать. Но ты не понимала намеков, висела на шее ярмом. Душила своей любовью. Почему?
Она продолжает хранить молчание, идёт рядом с Человеком и его собакой, слегка утопая в сахарном песке, и думает:
«Зачем он рассказывает это все? Словно оправдывается, я ни в чем его не обвиняю».
Человек отгоняет прутиком надоедливых ворон, которые ластятся кошками к его ногам, и не унимается:
— Сколько бы финалов ты не сочиняла, они все не удачные. Поэтому каждый вечер ты сжигаешь текст. А утром рукопись невредимая. Так?
Она останавливается.
— Поясните.
Человек с собакой смотрит ей прямо в глаза.
— Ты не была со мной счастлива, потому что не умела любить себя. Волшебство, простое как все гениальное, о котором ты, романтическая писательница, забывала. Любишь себя, любят тебя. Ты жила шиворот навыворот. Как и здесь — белые вороны и черные чайки, сладкое, не соленое море. Вспомни, ты замучила себя почти до смерти. «Исчезни из моей жизни! Убей себя!» Ты помнишь мои слова? Что ты натворила после?
Чистый белый лист перед глазами мгновенно заливает тьма.
Что она натворила после?
Как оказывается легко ВСЕ вспомнить!
— Я убила себя! После! — кричит она и сгибается от полоснувшей тело боли.
Воспоминания (как их оказывается много!) кружатся в бешеном танце, все ближе, все больнее.
Злые слова. Незаслуженные. Смертельно обидные.
— Ты сволочь! — голос у нее срывается от боли, хрипит.
Она готова сжечь его взглядом.
Бесполезная бритва. Остывающая вода. Умирающая героиня черно-белого фильма.
Море все чувствует и меняется, оно ревет голодным зверем, дотоле спокойные жемчужные волны закипают, растут до небес, а облака рассыпаются пеплом. Песок под ногами размывается, проваливается, превращаясь в жадную чавкающую пасть. От зыбкой ямы вокруг ее ног с визгом отпрыгивает пес.
Незнакомец пытается перекричать рёв моря.
— Я жалею о сказанном! Очень жалею! Но я должен был сделать тебе больно, чтобы излечить, понимаешь? Разрезать путы, чтобы ты могла жить. Держись!
Мужчина хватает ее за руку, пытается вытащить из песка. Но сладкая пасть смакует, причмокивает, не давая вырваться. От ревущего моря кошки-вороны бросаются врассыпную, прячутся в дюны. Пес скулит, зовёт хозяина в безопасное место.
Над запорошенными пеплом волнами снова носятся чёрные чайки, срывают горло, предвкушают пир.
Песок засасывает ее уже по пояс, не пошевелиться.
Боль, Отчаянье, Ненависть жуют живьем.
— Прости меня! И прости себя! — кричит Человек с собакой.
Он ложится на живот, перехватывает ее руку, тянет изо всех сил. Бесполезно. Она погружается в бездну уже по плечи. Превозмогая страх, на брюхе подползает пёс, хватается за ночную рубашку, но ткань расползается под собачьими клыками.
— Закрой глаза! Закрой глаза и подумай о хорошем. Нет зыбучего песка, нет страшного моря, нет плохого меня, нет несчастной тебя, ты свою жизнь сочинила, ты можешь ее переписать заново! Дай себе последний шанс, прости и полюби себя! Больше всех на свете полюби себя, Лариса Чайкина!
Она закрывает глаза. Песок сжимается, чмокает от удовольствия, высасывает жизнь.
«Больше всех на свете полюби себя, Лариса Чайкина»
Её Имя!
Она хочет жить. Все исправить. Написать новый роман с красивым концом. Бежать куда глаза глядят из Безвременья, с берега неправильного моря, прочь от черных чаек и от белых ворон, прочь из мира, где всегда один и тот же день, где не пишется финал, не сгорает рукопись и все верх тормашками.
Она очень хочет жить. И больше никогда не встречать Человека с собакой.
— Прости себя и меня! — кричит он.
«Прости себя и меня!»
— Я прощаю себя.
Она сказала это или только подумала? Только сразу становится легче дышать, песок больше не давит на грудь.
— Я прощаю себя! — кричит она.
Кричит все громче, срывая связки, кричит, пока ноги не нащупывают твёрдую почву
— И тебя прощаю, Вадим, — хрипит она из последних сил, — только исчезни и больше не приходи ко мне.
— Просыпайтесь, кого вы там прощаете? Кто такой Вадим?
Песок отступает. Вадим по-прежнему держит ее за руку и улыбается. Его пёс вьется вокруг, машет хвостом и радостно скулит. Она хочет ещё что-то им сказать, но больше не может произнести ни слова, губы не слушаются…
— Просыпайтесь, как вы себя чувствуете?
Она открыла глаза, но сон продолжался.
Рядом с ее кроватью сидел ослепительный молодой человек в белом халате, именно он держал ее за руку. Еще один ангел?
Что за странная больница, стоит открыть глаза, как встречаешь у своей постели небожителя?
Возможно, Лариса действительно досматривала сон и спутала явь с грёзами, а возможно случился удивительный оптический эффект — человек в медицинском халате сидел спиной к окну, к выглянувшему ноябрьскому солнцу, и лучи, преломляясь, окружили его голову и белоснежную ткань странным сиянием.
Но первое впечатление Ларису не обмануло, ее лечащий врач Никита Калоевич Романов обладал чуть ли не сверхъестественной привлекательностью, оттого среди коллег носил шутливое прозвище «Сын Бога».
— Меня зовут Лариса Чайкина. Я все вспомнила.
— Ну и чудесно! С возвращением, Лариса Чайкина, — улыбнулся доктор Романов и вышел из палаты.
- Басты
- Триллеры
- Елена Граменицкая
- Часы Цубриггена. Безликий
- Тегін фрагмент
