автордың кітабын онлайн тегін оқу Мать химика
Лейла Элораби Салем
Мать химика
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Лейла Элораби Салем, 2023
Как говорят, за спиной всякого великого мужчины стоит маленькая женщина. У одних это жена, у других дочь или сестра. А у великого ученого Дмитрия Ивановича Менделеева путеводной звездой всегда являлась мать. Именно она указала ему верную дорогу и именно благодаря ее стараниям он стал тем, кто изменил мир науки.
ISBN 978-5-0062-0115-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
МАТЬ ХИМИКА
НАЧАЛО
По широкой, раскинувшейся на многие дали степи, меж пологих белых сопок, по узкой, почти невидимой случайному путнику тропе брёл длинной цепочкой купеческий караван. Большие лохматые двугорбые верблюды прикрывали глаза от летящих хлопьев снега, недовольно мотали головами, желая в эту непогоду скинуть на земь тяжелые мешки с поклажей и всем тем добром, что так дорого досталось в чужом незнакомом крае. Подле верблюдов, понуро опустив головы, брели измученные дальней дорогой лошади, они уже не рвали удила, не вытягивали шеи вперед, а просто медленно переставляли длинные ноги, осторожно ступая на неровную, испещеренную кочками поверхность. Всадники ехали молча, в душе разделяя уставшее ожидание животных. Среди них — и в то же время обособленно, уверенно держа путь, скакали туркмены-проводники в черных бараньих шапках, закутанные от снега чекменями из верблюжьей шерсти, они то и дело вглядывались вдаль и, свистнув, трогались дальше. Русские купцы — рослые, бородатые, в дорогих мехах, с опаской окидывали взором степь, страх за свою жизнь подчас подступал к горлу и жаркое пламя разливалось по нутру, отчего руки, крепко сжимающие поводья, начинали дрожать. Сколько дней, сколько путей было преодолено за то долгое время торговых странствий, и как часто им приходилось, рискуя не только товаром, но и жизнями, отбиваться от диких разбойников и грабителей караванов, и если бы не туркмены, готовые за вознаграждение указать безопасный путь, то купцы давно бы остались лежать в чужом, злополучном крае.
Главный купец — Сухов Тимофей Яковлевич, дородный, степенный, то и дело оглядывал свой караван, в душе ликуя за удачное окончание дела: почти год назад он покинул родной город в холодной Сибири и отправился пытать счастье-удачу в богатую Персию, раскинувшуюся под благодатным теплым солнцем. Купцы привезли на чужбину мёд, воск, пушнину, лён, а ныне идут обратно, неся диковинное добро в родной Тобольск.
Согреваясь воспоминаниями о Персии с ее сладкими финиками и пряностями и мечтая о милом, дорогом сердцу доме, где его ожидают жена, дети и престарелые родители, Тимофей Яковлевич, еще плотнее закутавшись в шубу, искоса глянул на проводников, выругался про себя; ему не по нраву пришлась вольность туркмен и опасение за караван вновь охватило его. Туркмены с горящими черными глазами на смуглых скуластых лицах оборачивались на купцов, что-то выкрикивая между собой, и по сему было ясно, что служба проводников им не по нраву, и если бы не щедрая оплата, то они сами бы давно расправились с купцами.
К Тимофею Яковлевичу подъехал молодой юноша-купец, впервые отправившийся в далекий путь, устало вздохнув, спросил:
— Тимофей Яковлевич, когда будет привал? Кони еле-еле плетутся, того гляди и издохнут. Как тогда, а?
Дородный купец попервой ничего не ответил: ему и самому мечталось как можно скорее остановиться где-нибудь, поесть и выспаться, тем более, что непогода только усиливалась. Сдвинув меховую шапку на затылок, он привстал на стремени, крикнул купцу-переводчику:
— Эй, Михайлович, узнай, когда привал?
Тот свистнул, обратив на себя внимание, и что-то проговорил по-туркменски. Туркмены долго о чем-то спорили, махали в сторону дальних, покрытых снегом сопок, переводчик обернулся к купцам, перевел:
— Туркмены сказали, что необходимо как можно скорее перебраться вон через те холмы, а там, в низине, мы отдохнем и дадим отдыху коням и верблюдам.
— Но почему там, а не здесь? — недовольно пробурчал Тимофей Яковлевич. — Лошади того гляди и упадут.
— Здесь нельзя, здесь опасно. Долина эта — гиблое место, это прибежище злых духов-дэвов.
— Тьфу ты! — выругался Сухов, но все же осенил себя крестным знаменем, за ним последовали остальные.
Купцы приметили, как один из проводников отделился ото всех и, подстегнув коня, помчался в сторону сопок — должно быть, проверить — не опасен ли путь? Его не было какое-то время и это начинало настораживать: всякое может статься в этом диком безлюдном краю — будь то грабители или воины какого бека; во всяком случае, успокаивал в душе самого себя Тимофей Яковлевич, у него за пазухой припрятана купеческая грамота — то истинная защита при заставах и досмотрах, ибо жизнь и путь купца неприкасаемы по закону.
Туркмен, что уходил на разведку, птицей вылетел из-за сопки, махая бараньей шапкой, на разгоряченном лице широко раскрыты глаза. Караван остановился, все невольно приготовились к самому худшему, туркмены вытащили из ножен острые изогнутые кинжалы, в любой миг готовые устремиться на врага.
— Хаз догруси, бэрик гелин! Олерде адам.
Тимофей Яковлевич повернулся к переводчику, вопросительно посмотрел, тот, поняв все, перевел:
— Он сказал, чтобы мы шли скорее туда, откуда он пришел, там какой-то человек.
— Какой-то человек… — задумчиво произнес Сухов и тут же добавил, — но как и зачем человек очутился в этих краях, в такую погоду?
Дальнейший разговор был без надобности, подстегнув лошадей, что из последних сил взобрались на сопку, купцы приметили лежащего без сознания человека. Обступив его со всех сторон, они внимательно его осмотрели, и хотя незнакомец, одетый в невиданную одежду, был еще жив, однако, силы его оказались на исходе и в такую вьюгу он долго не протянул бы. С помощью туркмен Тимофей Яковлевич взвалил незнакомца на спину верблюда меж горбами и, повелел немедленно делать привал в тихой низине, сокрытой со всех сторон пологими холмами. Сняв тяжелые тюки с верблюдов и стреножив лошадей, несказанно обрадовавшихся долгожданному отдыху, купцы насыпали ячменя животным и вместе с туркменами поставили войлочную юрту, где могли насытиться и переждать непогоду.
За дверным пологом завывал пронизывающий ветер, огонь, над которым в ледяном котле варилась похлебка, трепетал-танцевал от его порывов и тогда уродливые тени черными силуэтами отпечатывались на мягких стенах юрты. Когда вода в котелке закипела, один туркмен бросил в него мелко нарезанные кубиками куски баранины, перемешал их деревянной ложкой. Остальные, терпеливо дожидаясь ужина, уселись полукругом возле больного, пристально всматривались в его застывшее в муке лицо, и лицо это было еще по-детски округлое, едва заметный пушок очернил полоской над верхней губой, волосы оказались сбриты, лишь две короткие черные косички свешивались за ушами на плечи. Тимофей Яковлевич какое-то время раздумывал — как старшему и главному за ним оставалось последнее слово, внутри что-то сжалось при взгляде на покинутого всеми юношу, почти мальчика, невольно в памяти перед мысленным взором пронеслись воспоминания о его родных, горячо любимых детях, которых оставил он на попечение трудолюбивой жены — женщине образованной и довольно умной, обещая им перед дорогой вернуться живым и невредимым, с котомками, полными подарков. А ныне, когда путь домой был слишком долог и никто не ведал, что ждет караван впереди, Сухов в единый миг осознал, что сохранит жизнь юноши, не даст ему пропасть в этом Богом забытом месте. Ловким движением купец расстегнул верхний край его длинного кафтана и все заметили спёкшуюся кровь там, где тонкими линиями уходили ключицы. Старательно обработав рану, проводник-туркмен зло выругался, что-то разгоряченно проговорил Тимофею Яковлевичу:
— Шайтан! — туркмен указал пальцем на юношу, затем полился поток непонятных фраз.
Михайлович перевел:
— Остерегаться нам надобно этого незнакомца, ибо он поганый, язычник из племени монголов, а все беды от них.
— Мы, купцы, и так слоняемся по заморским землям средь нехристей, одним больше — не беда, — строго ответил через переводчика Тимофей Яковлевич, хмурым взором обведя всех собравшихся — и своих, и чужих, добавил, — сего юношу я беру на свое попечение, иного быть не может.
Наступила тишина, то был приказ, который никто не смел оспорить.
Юрта наполнилась дымящим паром, стало жарко, а снаружи продолжала завывать свою протяжную-жалобную песню вьюга.
Ночью юноша зашевелился, издал слабый стон. Тимофей Яковлевич наполнил кружку горячей похлебкой, поднес ее к губам больного, тот сделал несколько глотков и когда горячее питье разлилось по нутру, приоткрыл глаза, огляделся мутным взором и вновь провалился во тьму.
— Ничего, касатик, будешь жить, будешь, — прошептал Сухов, растянув губы в подобие улыбки.
Через несколько дней переходов караван миновал туркменские степи, за которыми раскинулись селения из десяток домов с плоскими крышами. Благодаря торговой грамоте русские купцы миновали заставы и уже под чуткой охраной эмира благополучно добрались до границы России, и вот взорам их открылись родные, знакомые места с тонкими линиями рек и густыми темными лесами. На душе было радостно и в то же время тоскливо — чем ближе к дому, тем длиннее казался путь, и тогда воспоминания о теплом уютном доме сильнее затягивали душу в тугие силки. Каждый купец понимал: чем дольше находишься вдали от дома, тем ценнее он кажется тогда, когда переступаешь его порог после длительного странствия.
Тобольск встретил купеческий караван ликованием, мальчишки собрались со всех улиц узреть диковинные вещи из дальних стран, поглядеть хоть издали на роскошную восточную утварь, сияющей на солнце так, что глазам становилось больно.
Молодой монгол, закутанный в добротный халат, ехал подле Тимофея Яковлевича, искоса поглядывал на русских людей, про себя дивился их непривычному для него обличию, их светлым глазам и русым волосам, их одежде и быту: в том краю, откуда он родом, всё иначе. Весь тот путь, что проделал он с караваном, юношп держался тихо, даже робко, ослабленный после затяжной болезни, он, тем не менее, старался всячески помогать купцам, в особенности Тимофею Яковлевичу за спасение своей жизни. Через толмача поведал он как-то купцам, что охотился со своими на дзеренов да сбился с пути, долго блуждал по степи, не ведая дорог, а усталый конь более не слушался седока и в один миг, скинув его, умчался прочь, и если бы не караван, то его кости давно бы растащили дикие звери.
Испытывая жалость и в то же время некую ответственность за этого юношу, Тимофей Яковлевич еще на пыльных дорогая Азии порешил взять его в свои помощники, приметив его сметливость и желание помочь. И тогда, уже в Тобольске, он объявил свою волю юноше:
— Ты хороший работник и я оставляю тебя служить мне. Набирайся знаний и умения, а уж я в долгу не останусь: в том твердое купеческое слово.
Сухов действительно сдержал данное обещание, поселил монгольского юношу к себе на подворье и не прошло года, как тот хорошо заговорил по-русски, став если не другом-приятелем, так верным слугой старшего сына Тимофея Яковлевича одиннадцатилетнего Мити: мальчик, будучи прилежным гимназистом, в свободное от забот время — эти немногие часы тишины учил монгола русскому алфавиту, беря пример со своего строгого учителя. Уроки эти, еще по-детски наивные, но верные, проходили в глубине раскинутого сада, подальше от пытливых-любопытных глаз прислуги. Митя веткой чертил на земле слоги, медленно проговаривал написанное, а монгол, стараясь быть прилежным учеником, повторял раз за разом за своим преподавателем. Сие тайные занятия под тенью липовых ветвей не прошли даром: юноша, хоть и по слогам, с трудом, но начал читать, поразив и обрадовав тем самым Тимофея Яковлевича, коего безмерно любил и называл своим благодетелем. За безграничное старание и прилежное исполнение поручений купец как-то вызвал юношу к себе, разговор сий тайный остался лишь между ними:
— Ты хороший работник, — начал Сухов, с важным видом поглаживая густую темную бороду, в которой белели нити седины, — и мне будет жаль видеть тебя таким, каким ты являешься сейчас. Я вижу все твои старания и за то — за преданность мне, коей мы, купцы, дорожим не менее чести, я готов дать тебе свободу…
Он приметил, как переменилось лицо юноши в единый миг, как на его щеках с широким скулами заалела краска, он готов был опуститься перед купцом в раболепном поклоне, как то заведено в его краю, но Сухов жестом остановил его, сказал:
— Не торопись — еще не время благодарить меня, для тебя есть особое задание, которое решит твою дальнейшую судьбу. Исполнишь как надо — получишь свободу и достойную оплату.
— Что мне сделать, господин? Я готов на всё.
— Твоё дело непростое, но я верю тебе и надеюсь на твоё благоразумие. Скоро купеческий поезд с товарами отправится в Москву — путь неблизкий, непростой. Я должен идти с ним, но мне недосуг, устал я. Заместо меня пойдёшь ты, благо, грамоте уже разумен. Продашь товар за хорошую цену — я отпущу тебя и ты продолжишь свой собственный путь небедным человеком.
Юноша понимал, что отказаться ему нельзя, что это приказ, но его манила далекая призрачная свобода, он не мог ослушаться купца. В тот же год, нагрузив телеги дорогой утварью, сибирским мёдом, пушниной, Тимофей Яковлевич спроводил юношу в далекий путь, благословив у ворот дома.
Господь не оставил купеческий поезд без Своей милости, благоволив ему на всем торговом пути. В Москве на большой ярмарке у Лобного места монгол продавал и обменивал, а после возвратился в Тобольск с полной мошной. Тимофей Яковлевич дважды сдержал слово и от него юноша вышел свободным, с набитыми деньгами карманами. По сему случаю в доме Суховых состоялся пир, на который были приглашены знатные старинные купеческие семьи. Монгол в новом одеянии, как и подобало всем юнцам того времени, встречал гостей у ворот бывшего хозяина, с достопочтением и восточным гостеприимством провожал их к накрытому столу. Последним с опозданием прибыл купец Корнильев, да не один — а со своей старшей дочерью, семнадцатилетней Анной и сыном-отроком Василием. Монгол отворил перед ними тяжелые двери, впустил долгожданных гостей. Его взгляд чёрных глаз невольно скользнул по лицу девицы, окинул ее всю — эту невысокую, хрупкую фигурку в светлом платье — того оказалось достаточно, чтобы неведомая волна всколыхнулась внутри, опалила жаром молодое сердце. И Анна чувствовала на себе этот внимательный, теплый взгляд, ее нежные щёки то покрывались смущенным румянцем, то бледнели при мысли о чем-то новом, сказочно-неведомом. Покуда длился богатый, весёлый пир, монгол не сводил взора с Анны, он любовался её прекрасным лицом, большими карими очами, окаймленные линией длинных пушистых ресниц. Мысли одна за другой рождались в его голове, стаей птиц проносились перед невидимой, незримой мечтой. Он ясно осознавал свое положение, понимал, что не мог рассчитывать не только на руку Анны, но даже на сватовство бех крещения и христианского имени; его любили в семье Суховых, но все равно для русского народа он оставался поганым язычником.
Ранним утром следующего дня он решился на новый, еще один шаг в своей жизни и с просьбой этой отправился к Тимофею Яковлевичу. Тот, будучи в весёлом расположении духа, выслушал внимательного бывшего слугу, проговорил:
— Даже если ты примешь крещение и назовешься новым именем, кто поручится, что Корнильев отдаст за тебя свою единственную дочь? Сможешь ли ты вынести отказ?
— Никто, действительно, не поручен за исход дела, но попытаться стоит, ибо вера на русской земле не пустой звук.
Тимой Яковлевич задумался. Заложив руки за спину, он измерял комнату шагами и каждый новый шаг рождал в его голове свежие мысли. К вечеру было решено крестить монгола под именем Яков Васильевич — в том неспроста пал сий выбор.
— Так звали моего отца, — ответил купец, — человек он был уважаемым и богатым, и прожил долгую жизнь. С тем благословением и ты пойдешь по новой дороге, только гляди под ноги, не оступись.
В тобольской церкви ранним воскресным утром, когда солнце заливало залу яркими лучами, играя позолоченными киотами, отец Евстафий крестил Якова; стоящий подле родителей Митя широко раскрытыми глазами с замиранием сердца наблюдал за стоящим у алтаря в белых чистых одеждах монгола, а святой отец тем временем состригал прядь волос ради предания верующего воле Божьей. Из церкви Яков Васильевич вышел другим человеком: ныне на его груди висел тельник, а глубокое сердце раз за разом стремилось в дом Корнильевых, к нежно й руке Анны.
Купец Корнильев не отказал сватам, но дал понять, что отсрочит помолвку до того момента, покуда будущий зять не встанет крепко на ноги и не обзаведется просторным домом, в который не стыдно будет привести молодую жену. Яков поначалу пребывал в отчаянии, ему не хотелось верить, что то начатое, заложенный первый кирпич рухнет в пропасть из-за одного сказанного слова. Но, с другой стороны, он не был из тех, кто опускает руки и бежит прочь от задуманной мечты, когда замечает непонятные перемены. У Якова еще оставались деньги, а Сухов в любой миг мог прийти на помощь. Купив телегу и взяв на время большую лошадь у Тимофея Яковлевича, Яков Васильевич отправился в путь по близлежащим деревням и сёлам, заглядывал в старые дома мелких разорившихся помещиков, скупал у них небольшие запасы зерна, обещая при удачном стечении дела вернуться вновь. Судьба благоволила ему, он поднялся на торговле зерном, а позже мукой и солью, в последствии женился на Анне, что ждала его почти год. Свадьба-венчание проходила в той же церкви, знакомый уже ему отец Евстафий благословлял молодых на многие лета. Невеста была особенно хороша в этот знаменательный для нее день. Яков украдкой любовался ею, ему нравились ее большие тугие косы, уложенные диадемой на голове под белым тонким покровом. Они обменивались у алтаря кольцами, рука невесты слегка дрожала, когда Яков надевал на ее тонкий пальчик обручальное кольцо.
После свадьбы супруги счастливо жили вместе. Объединение купеческих семей — прибыльная забота; отошли от привычных традиций и с тех пор Яков Васильевич стал носить родовую фамилию жены, — так продолжился род Корнильевых, молодой же купец приобрел большее почтение среди тобольского купечества.
Однажды, разбирая с Анной старинный сундук — один из тех, что принесла она с собой как приданное, Яков отыскал нечто в широкой темной ткани, и это неизведанное скрывалось словно за семью замками, храня незыблемую тайну. Осторожным касанием Яков Васильевич развернул тайну, долгое время потом с удивлением смотрел: то оказалась старинная икона без украшений и киота — лишь дерево, хранившее память далеких дней. В святом облике, в свете нимба был изображен кинокефал Христофор Псеглавый. Долго наблюдал купец за иконой и тогда множество вопросов родились в его голове, он спросил Анну:
— Кто это и почему заместо человеческого обличия святой изображен аки пёс, ежели в христианстве собака есть нечистое животное? Или это еретический подвох?
Женщина отложила в сторону вышивание, плотнее закуталась в шаль, дабы сокрыть живот, в котором был кто-то живой — еще маленький непонятный, но уже существующий, ответила не сразу, но через минуту молчания:
— Когда-то мои предки взяли в покровители святого Христофора, они испрашивали его и он даровал им успешную торговлю. Но после раскола нашей православной церкви эта икона оказалась под запретом. Моя семья не решилась избавиться от нее, но лишь припрятала на время.
Что же касается самого святого, то имя его до Истины было Репрев из племени псеглавцев, отличающихся лишь тем, что лицами были схожи с собаками, хотя,.. — Анна призадумалась, поиграла кольцом на пальце, добавила, — есть и иное предание, а именно: до крещения Репрев был очень красив, но дабы избежать соблазнов, упросил Господа обезобразить его внешность. Святой Христофор почитается как мученик, убиенный язычниками за веру Христова.
Яков слушал рассказ жены, со спокойным, смиренным наслаждением вслушивался в каждую нотку ее голоса, ему было все равно, что она говорила — лишь бы вновь и вновь, раз за разом проникать в ее мягкий таинственно-загадочный духовный мир.
Годы шли, а любовь и привязанность Якова и Анны только крепли, становились сильнее под тяжестью обычных житейских забот и долгих месяцев расставания. У них родилось шестеро детей — пять сыновей и дочь, но самым любимым у Анны был младший — Василий, смышленый, не по годам рассудительный ребенок. Все они пошли обличием в отца, только у старшего на свету играли в волосах русые пятна.
Яков Васильевич постоянно бывал в отъездах — как то заведено в купеческой среде. С собою в путь-дорогу — дальнюю ли, ближнюю ли он брал икону святого Христофора Псеглавца — покровителя путешественников, аккуратно завернутую в ткань и надежно припрятанную в седельную суму, и дела торговые приумножались день ото дня. Однажды, как то заведено в семье Корнильевых, Яков собирался с торговым поездом в Новгород, Анна напутствовала его перед дорогой как любая заботливая жена. Благословив мужа, женщина вышла на высокое крыльцо в окружении детей, помахала на прощание белой тонкой рукой, не почувствовав даже тревожный холодок, кольнувший ее сердце. Воротившись в дом, Анна отчего-то по-новому оглядела просторную комнату с большими окнами, из которых бил солнца свет, играя причудливыми огоньками на дорогой старинной мебели. Всё тихо, всё как всегда. И вдруг взор ее резко устремился на высокий резной стол, на котором стопкой стояли книги, ноги ее подкосились, когда она заметила забытую икону на другом конце стола. Не помня себя, Анна приблизилась к столу, взяла дрожащими руками икону, прошептала в воздух как бы самой себе:
— Святой Христофор… — немного помедлила, добавила, — Яков. Господи, спаси и сохрани.
Она осенила себя крестным знаменем, а слезы выступили на ее красивых карих глазах.
Домой Якова Корнильева привезли едва живого на санях. Его исхудалое тело покоилось под ворохом одеял и шубы, он почти не мог говорить, а из груди доносился лишь хриплый кашель. Прибывший доктор осмотрел больного, выдав вердикт о том, что его легкие заполнены водой, а больше ничего не сказал. На все последующие расспросы заплаканной Анны он только устало пожимал плечами.
С каждым днем больному становилось вс хуже, пищи он не принимал и домочадцы поняли, что это конец. В одну из ночей ни Анна, ни дети не спали: Яков задыхался от кашля, а выписанные доктором снадобья не помогали. Ближе к утру, обессиленная бессонницей Анна позвала за святым отцом для Причастия. Яков умирал, он уже не осознавал своего положения, не помнил жены и детей. Умер он перед обедней, окруженный домочадцами.
Несчастная вдова осталась без мужа — без той опоры и поддержки, в коих она так нуждалась, а рядом сидели маленькие дети с грустно-вопросительными взорами раскосых карих глаз, да опущенные уставшие руки, что должны были держать-удержать вс то, что с таким трудом создал Яков.
В бессилии и унынии, как то бывает со вдовами, Анна отправилась в дом отца за душевной поддержкой, ей было горестно на душе, а невыплаканные слёзы комом душили горло. Однако, заместо тёплой поддержки женщина — как дочь встретилась с суровым взглядом отца; купец не стал слушать её заунывные причитания, не дал шанса посетовать на горестную судьбу и вопреки ожиданиям Анны положил свои широкие ладони на её худые хрупкие плечи, сказал:
— Ты можешь оплакивать мужа хоть до скончания века, но знай, в это время, когда ты впадаешь во грех уныния, твои дети сидят голодные и ждут от тебя дальнейшего шага.
— Но… что делать мне теперь, когда у меня не осталось ни опоры, ни поддержки? — воскликнула Анна и вновь заплакала.
— Отныне ты сама обязана стать этой поддержкой и опорой — ради детей своих. Веди торговое дело, доставшееся от супруга, найми верных людей, что пойдут с торговым поездом по городам и странам. Ты рождена в семье потомственных купцов Корнильевых, ты впитала купеческую жизнь с молоком матери, в твоих жилах течет наша кровь. В нашем роду все женщины сильные. Ты справишься.
Большой грузный купец оглядел маленькую фигурку Анны в черном вдовьем платье и таком же чёрном чепце, взгляд его, полный решительности, передался ей, в его мощи находила она силы и тогда только — впервые после ухода Якова вытерла платком слёзы. Она верила отцу и в миг также поверила в себя.
Следующим днем, наспех позавтракав, Анна отправилась в лавку мужа, она оказалась закрытой, и работник еще не пришёл. Глубоко вздохнув, вдова отперла дверь большим ключом и осторожно вошла внутрь. Её приход встретила кружащая в воздухе пыль. Женщина осмотрела мерные весы, заглянула в подсобку, где хранились мешки с зерном, сахаром, мукой и солью, затем вернулась обратно к прилавку и раскрыла записную книгу, в которой вёлся весь торговый учёт. Поднапряг память детства из разговоров отца о деле, Анна ещё пристальней всмотрелась в записи, вчитывалась в каждую строку и запомнила стоящие рядом цифры. Погруженная в счётные дела, женщина не заметила минувшего времени — те два часа пролетели что две минуты; в лавку, тяжело ступая ногами, обутыми в старые поношенные сапоги, ввалился работник. Попервой он осматривал вдову взглядом, полным недоумения, затем обратил взор на раскрытую книгу учёта, проговорил с запинкой:
— Хозяин Яков Васильевич самолично всё проверял и записывал, ошибки быть не должно.
— Я вдова покойного Якова Васильевича, — немного предав строгости голосу, ответила Анна и встала со стула.
Работник в нерешительности отступил на шаг, но на лице его читалась лёгкая усмешка, мол: негоже бабе в мужские дела лезть, вслух сказал:
— Вы будете продавать лавку?
— Нет, — женщина выпрямилась, стала даже стройнее и выше, лицо её приобрело спокойно-гордое выражение, когда дело касалось родной семьи, — я лично стану вести торговлю покойного супруга, но мне понадобятся два верных человека.
Корнильева Анна, вдова, маленькая женщина с шестью детьми, продолжила дело Якова, и торговля пошла лучше прежнего. Сильного характера, закаленного невзгодами, с упованием на милость Божью, она поставила на ноги пятерых сыновей, выдала удачно замуж единственную дочь. На старости лет, перебравшись в загородный дом, где смогла вволю надышаться лесом и тишиной, Анна отдыхала в большом саду, а неподалеку бегали всех возрастов внуки и внучки.
Сыновья не посрамили памяти родителей: каждый открыл собственное дело — торговое ли, просветительское ли. Но самым успешным из всех явился младший сын Якова и Анны Василий — смышленый с детства, любимец матери. Именно он порешил на свой страх и риск увековечить родовое имя Корнильевых и вложил все деньги, даже дом ради постройки первой в Сибири бумажной фабрики и типографии. Супруга его плакала, братья обвиняли в столь поспешном и, как им казалось, убыточном решении. Но вопреки их страхам дело о производстве пошло вверх и разлетелось за пределы Тобольска. Заказы на бумагу сыпались один за другим, а Василий Яковлевич только и успевал подсчитывать деньги. Старшие братья с тайной завистью глядели на младшего, а супруга его уже не плакала, а тратила выделенные на неё средства на наряды и украшения.
Заработав изрядное состояние на бумажной фабрике, Василий Корнильев, не привыкший с детства сидеть сложа руки, предаваясь ненужным мечтам, построил стекольный завод в селе Аремзяны, рядом с которым воздвиг большой дом с живописным садом. Липовая аллея вдоль узкой тропы, крытая беседка, поросшая плющом, в которой так хорошо было отдыхать в жаркие дни и летние вечера, коротать задушевные беседы за ароматным чаем. Но особой радостью, гордостью сердца Василия оставались родные домочадцы: раздобревшая, дородная жена — истинный вид русской купчихи и сильной сибирячки, и их дети.
Стекольный завод радовал Корнильева, а полученные долгожданную работу на нем сельские жители в тайне благословляли его имя в своих молитвах. Он гордился собой, но больше этого мечтал привнести-подарить родному Тобольску нечто ценное, полезное — то истинная благодарность и любовь к родному месту, где он родился и вырос, где прошли дни его молодости. Вопреки увещеванием братьев, в душе не желающих принимать его явное превосходство, Василий Яковлевич создал в городе «Училищный дом» для всех желающих получать знания ради будущих открытий и свершений. Занятый столь многочисленными трудами, Корнильев еще больше полюбил редкие минуты домашнего покоя — тем ценнее стали для него дорогие стены уютного очага. Наделенный столькими земными благами, не растрачивая время на пустое, Василий отдыхал в уединении с книгой в руках. В их семейной традиции, где особенно похвальным была образованность, книги стали истинным сокровищем, ради которого Корнильев скупал печатные издания со всех уголков страны. Его же типография, не приносящая значительного дохода, приумножила книги в обширной библиотеки их родового поместья. Сам наполовину монгол, живущий бок о бок с малыми народами Сибири, Василий Яковлевич описывал жизнь и традиции якутов и тунгусов, сказания и предания о забытых татарских князьях, ведших на протяжении веков междоусобные войны. Окунаясь-погружаясь с головой в их мир, душевно переживая из взлёты и падения, Корнильев сердцем отдавался любимому делу, а когда дети его подросли, привил им безграничную любовь к чтению и книгам.
— Пища закончится, одежда износится, а знания, сокрытые в книгах, останутся в веках. Их ценность выше злата и серебра и потому, дети мои, читайте как можно больше, храните в памяти всё то, чему вас учили и тогда вы станете поистине богатыми, — в назидание твердил Василий, уже постаревший, с сединой в чёрных волосах, но до сих пор сохранивший неторопливое достоинство, нерушимую веру, свойственные лишь благородным натурам; он любил детей и желал для них более счастливой, более спокойной судьбы.
I глава
В просторной комнате второго этажа большого дома, освещенной летними солнечными лучами, витала привычная, мягкая благодать наступающего дня. За туалетным резным столиком, прихорашиваясь перед чистым зеркалом, сидела молодая женщина — невысокая, несколько полноватая, белокожая, на ее красивом чистом лице особенно выделялись своей притягательностью большие серые глаза под дугой темных густых бровей. Протерев лицо и шею душистым маслом, красавица медленно, с некоей осторожностью расчесала свои густые, очень длинные темно-русые волосы, заплела их в две толстые большие косы, аккуратно уложила их вокруг головы диадемой-венком, приколола шпильками с золотистыми бусинами. Оглядела себя в зеркале со всех сторон, полюбовалась на своё отражение и довольная начала одеваться.
Не стоит лишним сказать, что женщину эту звали Екатериной Ефимовной, урожденная Шевырдина, дочь тобольского купца Ефима Шевырдина, супруга Дмитрия Васильевича Корнильева и мать двоих детей — сына Василия и дочери Марии. Снискавшая почтение и уважение в купеческой среде, а также расположение родственников мужа, Екатерина Ефимовна успешно вела хозяйство, следила за домом и раскинувшимся вокруг него садом. Но большую гордость и любовь возложила она на своих детей, проводя в беседах с ними вс свободное время и с упованием дивясь их не по-детски умным рассуждениям.
Немного поразмыслив о жизни, невольно вспомнив день её свадьбы, когда весь мир, казалось, завертелся-закружился по-новому и как всё видимое-невидимое пролетело стрелой, и вот — на руках у неё сын, а затем дочь. Как не спала она ночами от детских криков, как болела её грудь, полная молока — вот тогда казалось, будто время остановилось, каждая минута длилась что час, временами на неё находило безудержное отчаяние и, обессиленная, бледная, заметно похудевшая и оттого малопривлекательная, Екатерина Ефимовна закрывалась в собственной спальне, не желая никого видеть, и долго плакала навзрыд, с болью сожаления вспоминая прошедшие дни беззаботного лёгкого детства. Через год, как только сын научился прямо держаться на ногах, Екатерина поняла, что опять носит под сердцем ребёнка; это не доставило ей радости, к тому же её самочувствие резко ухудшилось, слабость во всем теле не отпускало ни днём, ни ночью, почти не хотелось есть. Заботливый супруг, перепуганный состоянием жены, вызвал из Тобольская доктора, дальнего знакомого своего отца. Почтенный господин в добротном одеянии, знающий пять языков, осмотрел Екатерину Ефимовну, в конце прописал для неё лекарство и покой. Так, благодаря безграничной поддержки и опоре родных, женщина смогла выносить и родить здоровенькую крепкую малышку, обличием — вся в отца и деда: видно, монгольская кровь победила русскую. Не в пример капризному братцу, девочка оказалась тихой и спокойной, чаще спала, редко будила мать плачем и криками; не лишним стоит отметить, что Екатерина Ефимовна всем сердцем приросла к дочери, сделала ту своей любимицей, что часто злило маленького Василия, чей тёплый всеясный мир порушился с появлением непонятного, ненужного ему младенца. Но постепенно, со временем, холодный лёд тронулся и начал стремительно таять, тогда-то Екатерина и Дмитрий приметили заметную перемену между сыном и дочерью. Ещё совсем крохотные, брат и сестра сблизились, соединились в новой дружбе да так, что стали не разлей вода; Екатерина Ефимовна глубоко, облегчённо вздохнула: покой и мир, отвоёванные за прошедшие годы, вернулись под кров их уютного родового гнезда.
Отогнав тёплые воспоминания, лёгким покалыванием захлестнувших её душу, Екатерина Ефимовна ещё раз оглядела себя в зеркало, едва заметным касанием поправляя широкий подол темно-красного платья, надела на голову белый чепец с французским кружевом — купеческие жёны и дочери до сих пор хранили дань русской традиции, предпочитая сарафаны заместо европейского платья, и лишь немногие, кто имел высокое положение и деньги, позволяли себе следовать пришлым веяниям, как то: наряды по французской моде, чепцы и шляпки заместо широких расписных платков. Корнильевы же, являясь не только купцами, но по большей части людьми образованными, связанные с просвещением этого края — вдали от светской столичной суеты подчеркивали статус семейного благополучия заграничным одеяниям, но корнями верные русским традициям.
В распахнутое настежь окно влетела черно-жёлтая пчела, покружилась по комнате, с жужжанием уселась на разросшуюся яркими красками азалию, цветущую в глиняной округлой плошке с причудливым орнаментом, посидела на цветке какое-то время и также неожиданно как влетела вылетела вон — на свет, в зелёный благоухающий сад. Где-то там, среди липовой аллеи, выходящей к воротам, раздались детские голоса. Екатерина Ефимовна с блаженной улыбкой выглянула в окно, ладонью козырьком загораживаясь от жарких лучей, боясь испортить загаром белоснежную кожу. В саду мелькали две маленькие детские фигурки, затем донесся пронзительный собачий лай. Женщина вобрала в лёгкие побольше воздуха, крикнула в сад:
— Вася, Машенька, идите мойте руки и завтракать, и проследите, чтобы Бони не вытоптал бы мои клумбы.
С чувством достоинства, как то свойственно хорошим матерям, она спустилась вниз, заглянула на кухню, где в жару и паре стряпала служанка — полноватая, невысокая старушка пятидесяти лет, которую звали Агриппина Тихоновна, и которая досталась Екатерине Ефимовне с замужеством вместе с приданным. Агриппина Тихоновна знала её с самого рождения, она была её няней, ныне — верная прислуга, служащая в доме Корнильевых не по долгу службы, а по зову сердца — с материнской заботой, уютной теплотой.
Войдя на кухню, Екатерина Ефимовна ощутила знакомые с детства, родные запахи утренней трапезы, но, отогнав ностальгические чувства в глубину сердца, повелела накрыть на стол, после чего вновь поднялась на второй этаж, шурша при ходьбе нижними юбками. Она приблизилась к двери, осторожно постучала.
— Войдите, — раздался мужской голос.
Женщина опустила ручку и уверенным шагом прошла в широкую комнату — рабочий кабинет супруга; стены были оклеяны красно-зелеными обоями итальянской работы, резная дубовая мебель — шкаф, набитый книгами — библиотека, доставшаяся в наследство от Василия Яковлевича, большой стол, где в полном беспорядке лежали документы, блокноты, газеты, но хозяин сего места, казалось, ничего подобного не замечал, склоненный над чистым листом с пером в руке. Как только супруга подошла к столу, Дмитрий Васильевич отвлекся от задуманной работы, многозначительно посмотрел на Екатерину Ефимовну.
Дмитрий Васильевич Корнильев был человеком невысокого, ближе к среднему, роста; не смотря на чёрные волосы и карие глаза, в его чертах тяжело угадывалась монгольская кровь, смягченные тонкими славянскими линиями, и всё же дед оставил в своем потомке частичку себя — и это всё: восточные глаза, чуть выступающие скулы свидетельствовали о далёких степных предках. Закутанный в немецкий шёлковый халат, Дмитрий отложил перо, спросил:
— Ты пришла звать к завтраку? — и как бы в подтверждение собственных слов взглянул на часы.
— Ты так занят работой, что забываешь обо всём на свете, — с наигранной строгостью ответила она и, не удержавшись, улыбнулась той красивой, белозубой улыбкой, которая пленила когда-то Дмитрия.
— Прости мою забывчивость, но разве тебе не ведома важность сего труда, над которым я кроплю день и ночь?
Купец посмотрел на супругу взглядом, полного любви. Он верил, доверял ей как самому себе, ибо лишь благодаря её безграничной, терпеливой поддержки он принял на себя дело отца как в торговле, так и в научной-познавательном поприще. Если говорить уж о Дмитрии Корнильеве, то это был человек тонкого ума и одухотворённой культуры; всегда несколько замкнутый, большую часть времени молчаливый, со взором, устремленного вдаль, он сохранял душевное благородство и внутреннюю силу духа. Благодаря образованности, уму он с помощью незаурядной, мудрой жены смог построить, преобразить родное гнездо, отличающееся безупречным вкусом и богатством, разбить вокруг прекрасный сад, где в летнюю пору все они укрывались под сенью благодатной тени деревьев, дыша цветущими кустами роз, падая мысленно в тишину, в которой слышалось дыхание ветерка да ласковое пение птиц.
Корнильевы счастливо жили в большом доме, вдали от городской суеты. Екатерина Ефимовна ловко управляла хозяйством, занималась воспитанием детей. Как обычно — и в этот летний день тоже она с легкой улыбкой на устах звала всех к завтраку. На красивых тарелках, согласно обычаям богатых родов, подавался пирог — вкуснейший, такой, что таял во рту, к нему непременно в изящные фарфоровые чашки разливался чай, отдельно подавался турецкий кофе — Дмитрий Васильевич не любил пить по утрам чай, оставляя его душистый, чуть терпкий вкус на вечер. Утолив голод, Корнильев поспешно засобирался по личным, весьма важным делам; для таких случаев он надевал европейский костюм, дабы выглядеть в глазах избранных в комитете респектабельным. Екатерина Ефимовна помогала мужу собраться, но в дверях остановила его взглядом, полным укора и искренней мольбы, немного опешив, но спросила:
— Ты вернешься к обеду?
— Как карты лягут, — пожав плечами, ответил тот, — на сегодня запланирована важная встреча с редакционной комиссией, во время которой будет решаться судьба труда моего, над коем я кропил столько дней.
— А после? — не унималась Екатерина Ефимовна, от напряжения щёки её залились румянцем.
— А потом следует заехать в лавку, сверить-перепроверить счета и прибыль от товара. Тебе же ведомо, как тяжко стало в торговом деле и положение моё шаткое.
Она вздохнула, хотела еще что-то сказать, но вовремя остановилась. Перекрестив мужа перед уходом, только и могла что промолвить:
— Ступай с Богом.
Дмитрий взял её нежную руку в свою, поцеловал и решительным шагом вышел из дома. На веранде сын и дочь что-то рисовали, маленькая Маша: вся перепачканная, но безмерно счастливая, защебетала нежным детским голоском, показывая отцу нарисованное нечто непонятное, но яркое:
— Папочка, смотрите, я наш дом нарисовала.
— Молодец, Машенька, — Корнильев склонился над дочерью, коснулся губами её густых черных волос, — прости, но мне нужно спешить, а после я всё погляжу.
Его сердце ёкнуло на миг: сейчас как никогда ему захотелось остаться под сенью родных чертогов, еще раз повозиться с детьми, умиляясь их по-младенчески глупой болтовне, отвлечься-убежать от рухнувших враз проблем, но дела не могли ждать и вместо мирной семейной беседы он вышел за ворота и сел в заранее присланный экипаж. Дорогой — до самой типографии, Дмитрий Васильевич раздумывал над своей пламенной речью, с которой должен выступить перед членами городской редакционной комиссией, и когда мысли эти пролетали перед мысленным взором, внутри начинало дрожать от волнения: как скажется то на будущем его книги? Что ответит на его мнение профессор по культуре и этики многоуважаемый Царин Андрей Викторович? А как захочет ли сотрудничать с ним главный редактор Тобольска — человек старой закалки и крутого нрава: сколько писательских трудов сгубил он одним-единственным словом «нет»?
«Нет, не стану думать ни о чём, иначе сойду с ума», — осенил самого себя Корнильев, мирно покачиваясь в такт колёс, прыгающих по неровной узкой дороге.
II глава
Корнильев Дмитрий Васильевич не успел к обеду, как и предполагал; не вернулся он и к ужину. Не находя себе места, переходя из комнаты в комнату, прохаживаясь взад-вперед по опочивальне, словно измеряя её шагами, Екатерина Ефимовна дожидалась мужа, а мысли негодования, перемешанные с чувством немой тревоги, комом стояли в горле, сдавливали грудь. Вася и Маша давно уж крепко спали в детской на пуховых подушках в прохладной тиши летней ночи.
Пребывая в полном одиночестве большого дома, Екатерина Ефимовна с зажженной свечой вышла на веранду, лёгкий ветерок приласкал её горячее лицо свежим прикосновением. В небе тускло светил месяц, в саду покачивали кроны старые деревья, где-то в высокой густой траве трещали цикады: мир был наполнен безмятежным, неторопливым спокойствием. Постояв какое-то время в темноте в отблеске одной-единственной свечи, женщина плотнее закуталась в шаль, накинутую на полные плечи, и только собралась было заходить обратно в дом, как вдруг вдали простучали колёса, цокот копыт, затем раздались слабые мужские голоса, скрип ворот и вновь тишина. Екатерина Ефимовна вытянулась струной, всмотрелась на сероватую ленту аллеи: там слышались торопливые шаги, знакомое покашливание. К дому свернул Дмитрий Васильевич, его невысокая фигура залилась слабым светом месяца на фоне чёрного сада. Ускорив шаг навстречу жене, он поднялся по ступеням на веранду, взял холодную руку Екатерины Ефимовны в свою, поднес к губам.
— Прости, дорогая, что так поздно. Всё дела да заботы.
— Ты мог бы предупредить, чтобы я не сидела в тревоге, ожидая твоего приезда, — не выдержала она накопившейся обиды.
Он виновато взглянул в её лицо, только и смог, что ответить в своё оправдание:
— У меня не нашлось ни минуты свободного времени. Пойдём в дом, я всё расскажу после.
Они сидели вдвоём за круглым столом, свечи пламенем отражали на зеленых обоях кривые тени от предметов и деревьев за окном. Дмитрий Васильевич перекусил лёгким ужином, после которого жена лично заварила ему ароматный чай, сама же она сидела, уставившись на него, сложив руки на стол. Корнильев, осторожно делая глоток за глотком, поведал о делах нынешнего дня.
Как только подъехал он к зданию редакции, так его встретил взволнованный Павел Петрович Ищеев, который сообщил, что главный редактор Вениамин Михайлович Суриков запаздывает, хотя должен был быть на месте. Дмитрий Васильевич поднялся на второй этаж — там, в главной зале переговоров за длинным столом восседали Царин Андрей Викторович — мужчина средних лет с красивым лицом и большими черными глазами и Степанов Александр Васильевич — молодой человек слегка болезненного вида, высокого роста, хорошо сложенный. Все члены комиссии расселись по своим местам, каждый невольно бросал взор в сторону пустующего места во главе стола, в нетерпении поглядывая на большие часы в углу комнаты.
Минуты шли. В зале стояла невыносимая жара. Главного редактора ещё не было. Дежурившему швейцару велели принести кофе-чай, в разговорах личных, не касающихся общественных дел, члены комиссии утоляли жажду, некоторые курили, медленно, с интересным благоговением выдыхая табачный дым. Однако, в каждом из них нарастало недовольство: по какой такой причине главный редактор сильно запаздывает и почему остальные обязаны дожидаться его более часа?
— Если через полчаса господин Суриков не соизволит явиться, я покину собрание. Извините, господа, — проговорил недовольным голосом пожилой профессор русского языка и литературы, в его благородных чертах читалось незыблемое достоинство, чему в тайне завидовали многие.
— Но Вениамин Михайлович не может не приехать, тем более, что вопрос касается явно его, — попытался было возразить Корнильев, но собеседник перебил его:
— Не соизволите упомянуть, но долгая задержка является признаком неуважения ко всем нам. Я прибыл сюда лишь по его приглашению, хотя мог отказаться.
— Ваше мнение, профессор, чрезвычайно важно для нас, — решил сей фразой сгладить сложившуюся ситуацию Степанов Александр Васильевич.
На этот счёт у профессора было собственное мнение, которое он непременно высказал вслух. Начался спор, к ним присоединились другие члены комиссии. Корнильев же, встав из-за стола, подошёл к окну, глянул на улицу. За его спиной шёл оживленный разговор, Степанов то повышал, то понижал голос, ему вторили остальные, но Дмитрию Васильевичу было недосуг прислушиваться к новым дебатам: в надежде и волнении он ожидал прибытия Сурикова, который сегодня — в этой зале, решит судьбу его новой книги. Он ещё раз мельком окинул часы, с вниманием проследил за стрелками — каждая минута казалась часом, а горячие лучи летнего солнца обжигали покрасневшее, мокрое лицо. Протерев лоб носовым платком, Корнильев вдруг замер, прислушался: у здания остановился экипаж, две лошади устало мотали головами. К экипажу подбежал человек, открыл дверцу и услужливо помог дородному господину в дорогом костюме сойти на землю. Дверь зала отворилась, в проходе показался маленький, тщедушный человечек с длинными седыми усами, раболепно заикаясь, проговорил:
— Господин Суриков прибыл.
Все члены комиссии оживились, задвигались. Кто-то бросился распахивать окна, зная, что Вениамин Михайлович не переносить запах табачного дыма — из-за этого у него портится настроение и он потом ходит весь день не в духе. все уселись по своим местам, чопорно поправляя накрахмаленные воротники, прямые, гордые, в немом ожидании.
Двери распахнулись, в зал вошел грузной походкой Вениамин Михайлович, на лбу и лысеющей голове капельки пота, толстые щёки раскраснелись от жары, от долгой дороги, оттого, что пришлось подниматься на второй этаж. Весь его напыщенный круглый облик, высокомерный взгляд небольших серых глаз говорили о непростом, а подчас, несносном характере; больше всего на свете сей господин любил поесть — такой уж грех чревоугодия, и потому для него всегда были приготовлены булочки и жареные куриные ножки в соусе.
Присутствующие встали, поприветствовали главного редактора, тот слегка кивнул, не глядя ни на кого, и прошёл к своему пустующему месту во главе стола. Остальные вновь сели за стол, ожидали, когда Вениамин Михайлович откроет речью собрание. Корнильев сидел весь побледневший: десять минут назад он горел в нетерпении увидеть Сурикова, ные же, лишь взглянув на него, захотел вернуть время вспять и сидеть в ожидании у окна хоть вечность: так неприятен стал для него весь вид, облик главного редактора. Перебивая волнение, зная, что речь пойдёт о новой книге, Дмитрий Васильевич незаметно заламывал пальцы на руках, предчувствуя заранее нехорошее, старался не вникать в суть разговора, когда несколько голосов один за другим вторили свои мысли.
— Дмитрий Васильевич, — раздался резкий, громкий голос Сурикова и Корнильев вздрогнул всем телом, точно приговоренный к казни, взглянул в сторону главного редактора, — я ознакомился с вашей первой книгой, правильнее назвать — брошюрой; с точки зрения этнографии и истории ваш труд весьма полезен, но сам язык повествования, или как то можно выразить — стиль письма скудноват для публикации. Возможно после, если вы соизволите поработать над книгой ещё и ещё, редакция согласится выпустить её в тираж, но пока что… Я могу пойти вас навстречу, ежели вы располагаете достаточными средствами. Не обессудьте, поймите и моё положение: нынче времена тяжелые, издательства терпят убытки, писателей и авторов много, а денег мало. Сейчас мы вынуждены отказывать если не всем, то большинству, не смотря на то, что рукописи в достаточной мере интересные и написаны талантливо.
«А когда у издательств не бывали тяжёлые времена?» — хотел воскликнуть было вслух Корнильев, но осёкся: первые предчувствия ещё в дороге не обманули его — это был отказ, хотя и завуалированный в поток красноречивых слов.
Члены комиссии сидели в полном молчании, никто уж не смел вымолвить ни фразы. Суриков Вениамин Михайлович с чувством выполненного долга вытер носовым платком мокрый лоб и откинулся на спинку стула. Собрание было окончено.
В прохладном коридоре, куда все вышли не спеша, обескураженного, разочарованного Корнильева нагнал Царин Андрей Викторович, он отвёл его в сторону — подальше от посторонних глаз, шепнул на ухо:
— Не падай духом. Этот напыщенный индюк Суриков считает себя вершителем судеб, но есть еще один способ…
— Какой? — Дмитрий Васильевич, весь во внимании, поддался вперед, былая надежда вновь вернулась к нему.
— У тебя, я слышал, от отца досталась типография, что выпускала в своё время книги и журналы; особым успехом пользовался «Иртыш», не так ли?
— То прошлое. Типография вот-вот прекратит своё существование, мы распродаём последний номер научного журнала, а дальше, мне кажется, предстоит распрощаться с ней, ибо денег уже не осталось.
— Но ты можешь издать книгу в собственной типографии, а уж с деньгами я помогу — у меня есть человек на примете. Только прибыль с продаж — поровну.
Царин заметил на лице Корнильева смущение, в карих глазах читалось недоверие, и чтобы приободрить, Андрей Викторович призвал на помощь всё своё ораторское красноречие, всё знание литературного-издательского дела, он мог убедить незадачливого писателя в правильности рискованного шага, после чего, довольный самим собой, похлопал дружески Дмитрия Васильевича по плечу, предложил спуститься на первый этаж к обеду.
Отобедав в столовой главного редакционного дома, откланявшись со всеми, Корнильев нанял экипаж и отправился в торговую лавку. В лавке он самолично проверил товар, сверил счета, обнаружив пропажу мешка сахара. Перепуганный работник осенял себя крестным знаменем, клялся всеми святыми, что не только мешка, но даже горсти не крал. В конце, после долгих препирательств и поисков недостающий мешок нашёлся в кладовой: при отгрузке товаров о нём забыли и не записали в расчетную книгу. Дмитрий Васильевич почувствовал вину перед работником и злость на самого себя — Сурикову Вениамину Михайловичу он ничего не сказал против, а на малограмотного работника накричал без вины. Горя от досады, с тяжёлым камнем на сердце, Корнильев оставался в лавке до закрытия торговли и отправился домой уже затемно.
— Вот потому я опоздал к ужину. Как видишь, столько дел.
— Ты все таки решил издаться за деньги? — поддавшись вперед, тяжело дыша, спросила-воскликнула Екатерина Ефимовна.
— Пойми ты наконец, эта книга — вся моя жизнь, в ней весь я, вся моя душа. При любом раскладе я не останусь ни с чем.
— Что ты сделал ради того: отдал часть дела, взял ссуду у ростовщиков-евреев?
Дмитрий Васильевич на то ничего не сказал, вместо слов потупил взор, но, поразмыслив несколько мгновений, осознал трусость сего молчания, ибо правда рано или поздно откроется, а доверие жены он больше не сможет завоевать. Вобрав в грудь побольше воздуха, он только и смог, что молвить:
— Я заложил дом.
Большие, круглые глаза Екатерины Ефимовны стали еще больше, взгляд её метал молнии — того и гляди — испепелит сидящего напротив неё человека. Корнильев и сам было осознал ошибку поспешного своего решения, но былая гордость, жажда славы и мысли увековечить своё имя на столетия взяли вверх над разумом, гнева жены он более не боялся.
— Как же ты мог так поступить со всеми нами? Неужто тебе не ведомо, насколько дорого мне наше родовое имение, где прошли многие годы безмятежного счастья? Дом, в котором растут наши дети. А сколько труда, сколько всего было положено на возведение этих тёплых стен? А мой отец? Он давал нам деньги на дальнейшее обжитие; вспомни: именно на них были куплены утварь, вот этот самый стол, за которым мы ныне сидим, на эти деньги — на деньги моего отца ты купил всё в рабочий кабинет; а наша опочивальня? Я не желаю терять всё то, что досталось с таким трудом!
Екатерина встала, на её глазах выступили слёзы, увлажнились-удлинились темные ресницы. Ещё раз взглянув на мужа, она развернулась и широким шагом отправилась к себе, позабыв на стуле свою шаль.
Какое-то время Корнильев оставался в полном одиночестве, окутанный тусклым сероватым светом единственной свечи. Невольно он осмотрел комнату в богатом убранстве: везде на стенах на фоне зелёных обоев висели в позолоченных рамах портреты их родителей, дальних родственников, картины с изображенными на них пейзажами и натюрмортами. Из последних сил он пытался мысленно возразить супруге, найти себе оправдания, но всякий раз, ища веский довод, упирался в непроницаемую стену собственного безумия, с глубоким раскаянием признавая в глубине души правоту Екатерины Ефимовны. Взгляд его невольно приковался к забытой ею шали, к горлу подкатил тугой комок, а сердце сжалось от жалости и любви к жене, ради счастья которой и затеял он безумное дело.
Екатерина Ефимовна готовилась ко сну, и когда у дверей раздались тихие шаги, напряглась, вытянулась как струна и замерла, сердце бешено забилось в груди. Корнильев вошел в опочивальню, осторожно прикрыл за собой дверь. По взгляду, брошенному на него, что жена до сих пор сердится на него и, желая сгладить обстановку, молвил в нерешительности:
— Вот, шаль принёс.., ты забыла её на стуле.
Женщина продолжала всё также стоять не шелохнувшись точно статуя. Одетая в белоснежное свободное платье-ночную рубаху, инструктированную кружевом — шёлковым, изящным, вся окутанная до талии волосами, она казалась шире и крупнее, нежели была на самом деле, в самой её сильной фигуре черпал Дмитрий Васильевич растерявшие до сего силы. Он ждал её ответа, что скажет она — хотя бы одно-единственное слово — даже упрёк, но Екатерина Ефимовна оставалась холодна и безмолвна — а это было для него много мучительнее самого жаркого спора. Заплетя распущенные волосы в тугую косу, она села на кровать — спиной к мужу. Дмитрий Васильевич какое-то время колебался, видимо, взвешивая на невидимых весах каждый шаг, в конце концов, усевшись подле жены, он поцеловал её полные плечи, вдыхая аромат мускуса, прижался щекой к милой спине — от неё исходило привычное тепло, проговорил:
— Я знаю твои душевные страдания, но пойми: всё то делаю ради вас — тебя и детей.
— Гордыня обуяла тебя и более ничего: ради призрачной славы ты бросил семью на произвол судьбы, не ведая, чего ждать впереди. Но я скажу, — она обернула к нему гневное лицо, — этот дом я никому не отдам. Слышишь? Никому! Даже если кредиторы будут тащить меня на аркане, я не сдамся — уж лучше умереть, нежели предать благословенное место родного гнезда.
— Почему ты думаешь о дурном, Катя? А как, если мои книги разойдутся большим тиражом по всей стране, представь только, как хорошо мы заживём.
— Не стоит делить шкуру неубитого медведя…
— Я не делю шкуру, просто надеюсь на лучший исход. Во всяком случае я всегда могу продать свою редакцию или же половину торговой лавки.
— Твоё издательство доживает последние дни, — обратила она на правду мысли супруга.
— У нас есть торговая лавка, приносящая хороший доход, она нас кормит, одевает и обувает.
— И её ты готов лишиться?
— Я не лишусь своего дела, чего бы мне этого не стоило.
— Ты не веришь мне, не слышишь голоса разума, но прошу тебя, вспомни хотя бы о детях: им ещё жить в этом мире. Что оставишь ты им после себя? Этой осенью Вася должен поступить в гимназию, Машеньке следует подыскать учителей — на это требуются деньги — чем старше становятся дети, тем сложнее.
Высказав всё это, весь тяжкий груз, скопившийся в душе, Екатерина Ефимовна отвернулась, прикрыла заплаканное лицо в ладонях. Дмитрий Васильевич не мог подобрать слов утешения — глубокая вина вновь опалила сердце; всё, что мог он в сей миг — это молча возложить руку на её плечи, безмолвно успокоить под сенью ночной тишины.
Супруги, пережившие в этот день страх потери, невысказанные обиды и слабые, хоть и тёплые надежды, не спали до рассвета, всю оставшуюся ночь проговорив о детях, о семейных делах, о почивших родителях, оставивших им в наследство изрядное состояние. Толстая стена холодного льда меж мужем и женой постепенно растаял под лучами мирных слов, превратившись поначалу в лужицу, а затем исчезнув насовсем.
III глава
Дмитрий Васильевич сдержал данное обещание — в августе — последнем летнем месяце, полного дурманящего очарования ещё жарких дней и холодных ночей, поехал в Тобольск подавать документы на сына в одну из лучших гимназий города — в неё учились только мальчики из семей благородных, богатых, важных. Директор гимназии Соколов Николай Яковлевич предупредил счастливого отца, что учёба достаётся здесь с трудом, учителя требовательны, но справедливы, беспечность и прогулы караются исключением из учебного заведения, но, с другой стороны, школьники получают достаточно знаний и легко поступают в университеты. Корнильева вполне успокоили условия гимназии и, более ни о чем не спрашивая, он подписал необходимые бумаги.
Корнильев воротился домой после обеда. День выдался особенно жарким, даже душным, солнце нещадно палило с высокого голубого неба и по лицу и спине стекали капельки пота. Дмитрий Васильевич выбрался из тарантаса, с благоговением ступил на привычную родную землю.
В это время Екатерина Ефимовна в белоснежном платье с пышными рукавами, покрытым мелким орнаментом цветов, сидела на веранде за летним столиком, окружённая падающими тенями деревьев, тонкие лучи солнца, выглядывающие из-за крон, освещали крапинками её пышную статную фигуру, и когда свет падал на её большие косы, уложенные вокруг головы, светлые волосы вспыхивали золотистым ярким цветом. Подле женщины в красивом светлом платьице с воланами и оборками, облокотясь на руки, сидела Маша, со смышленым взором чёрных азиатских глаз повторяла за матерью алфавит, её черноволосую хорошенькую головку прикрывала летняя шляпка, подвязанная под подбородком алыми лентами.
Остановившись в тени ветвистой аллеи, Дмитрий Васильевич весь замер, под властью чувств залюбовался этой усладительной, открывающейся перед его взором картиной. Вдруг Маша подняла голову, словно предчувствуя кого-то ещё рядом, вспыхнула цветком, вскинула пухлые ручки, поднялся ворох кружев, звонким голоском воскликнула:
— Мамочка, глядите, отец вернулся!
Екатерина Ефимовна оторвала взгляд от азбуки, приметила супруга. Он всё еще стоял у дороги аллеи, невысокий, смуглый; так хотелось ему броситься навстречу дочери, обнять-прижать её к груди, но вопреки желанию, как то следовало благообразному купцу, он медленно прошёл к дому, поднялся на веранду, приметил, что мать сама занимается с дочерью чтением, и лёгкая, мягкая улыбка озарила его уставшее лицо.
— Ты сегодня вовремя, — проговорила Екатерина Ефимовна, подходя к мужу, она встала напротив него, как бы меряясь с ним ростом: дородная, в пышном платье она казалась больше него, хотя была почти на полголовы ниже.
— Я спешил домой, дабы поделиться хорошей новостью: нашего сына приняли в гимназию.
— Слава Богу, — не скрывая радости, воскликнула она, но вдруг, взглянув на Дмитрия Васильевича несколько гордым взором, добавила. — У меня тоже радостная весть.
— И какая же? — с замиранием сердца спросил он.
— Машенька делает успехи. Я только стала с ней заниматься, а она схватывает всё налету. Думаю, нет надобности ожидать её семилетия, лучше найти учителей в этом году.
— Ах, моя ты девочка, — несколько смущенно молвил Дмитрий Васильевич и взял на руки крошечную фигурку девочки, которая была ещё более мила в своём светлом летнем платье — точно бабочка.
В своих объятиях он старался скрыть проснувшееся из глубины души разочарование; когда только Екатерина Ефимовна сообщила, что у нее припасена новость, он едва заметно бросил взор на е живот, на широкие бёдра, пытаясь отыскать-почувствовать нечто новое, незримое, но нежно-родное — но, увы, не о том мечтала счастливая, раздобревшая супруга.
Следующим днём, после обеда, в шесть часов пополудни в доме Корнильевых собрались представители тобольской интеллигенции: литераторы, художники, критики, среди приглашенных оказался Царин Андрей Викторович. Как то решил Дмитрий Васильевич заняться писательской деятельностью, так сразу же поменял круг общения. Нет, он оставался в коллегии купцов, он даже не думал оставлять прибыльное торговое дело, но одно — деньги, другое — общение в кругу приятных образованных людей, которые знали много больше предыдущих и чрез которых всегда можно вести знакомство с важными, представительными личностями.
Весь во власти будущих предвкушений, сулящих полезные связи, Корнильев угощал гостей самым лучшим, он велел подавать сладкие печенья и сваренный в турке кофе. Сытые гости вели беседы о столь незначительных, личных делах, они громко смеялись и потешались друг над другом, когда пришла пора играть в покер. В залитой солнечным светом вечерних лучей гостиной, за дубовым круглым столом сидело десять человек. В комнате едкий запах табачного дыма смешивался с запахами хризантем, стоящих в вазе. Присутствовали только мужчины, Екатерина Ефимовна в это время проводила с детьми в саду.
— Не понимаю я вас, господа, как можно всю жизнь прозябать в этой глуши, не ведая настоящего света? — задал новую беседу представитель литературного конгресса, член городского совета Тобольска Василевский Григорий Степанович, как всякий знаток своего дела, высоко оценивающий собственное признание в обществе.
— Где уж нам? — подхватил начатый разговор охочий до споров Сварзацов Сергей Михайлович.
— То-то и оно, — ответил Василевский, — хотя я и сам рождён в Тобольске, да только часто бываю в Санкт-Петербурге и Москве — вот там жизнь, не чета нашему провинциальному болоту. В столице жизнь кипит и сердце там бьётся быстрее. Что ни день, то приёмы, встречи, затяжные ужины, балы. Последний раз на балу я познакомился с одной удивительной, приятной дамой: начитанная, образованная, с тонкими изысканными манерами, не столь красивая, но немного беспечная, сия особа произвела на меня глубочайшее впечатление и мне показалось, будто я влюблён в неё.
— И вы желаете предложить ей руку и сердце? — спросил как бы между делом Корнильев.
Григорий Степанович бросил на него насмешливый взгляд, ответил:
— Сия прелестная особа почти десять лет как замужем за полковником, который на двадцать лет старше неё. Не смотря на их счастливую семейную жизнь, сий муж смотрит сквозь пальцы на влечения супруги, хотя, поговаривают в обществе, у него есть одна прима театра на содержании, к которой он часто наведывается в гости. Такова жизнь в столице — свобода, право выбора.
— К моему счастью я живу в Тобольске, — сказал Кашин Иван Дмитриевич, невысокий тучный человек около шестидесяти лет, — мы с супругой всю жизнь прожили душа в душу, но в моей молодости общество не было столь испорчено, все стремились жить по заповедям и сторониться грехопадения.
— Лучше уж вообще не жениться, — в сердцах сказал Василевский и отложил карты в сторону.
В воздухе повисло нечто давящее, в любой миг обычная дружеская беседа могла перерасти в ссору, как вдруг в гостиную, еле переставляя ноги, вошла Агриппина Тихоновна с подносом в руках, она бесшумно поставила перед гостями ароматный кофе и также бесшумно удалилась. Неожиданный приход служанки отвёл беду, её робкое появление и рассказы о чужих жёнах пробудили в сердце Корнильева воспоминания об Екатерине Ефимовне, которая, знал он. была совсем рядом, дома, и в то же время страшно далека. С неспокойной душой и тревогой, весь в нетерпении, он высидел непонятный ему вечер, пропускал между ушей рассказы о светской, далёкой жизни, и когда гости разошлись в полночь по домам, Корнильев с новой радостью отправился в тёплую, сказочно-лёгкую опочивальню.
IV глава
Дмитрий Васильевич Корнильев сдержал данное супруге слово. Он выпустил две книги-брошюры, кои разошлись немалыми тиражами и даже имели попервой успех в научном-культурном обществе. Корнильев получал деньги, радовался и гордился собой в душе, потому и задумал обратиться к Царину, у которого был в долгу, с просьбой подыскать для дочери учителей по музыке, искусству, танцам и языкам. Андрей Викторович щёлкнул языком — такова была его дурная привычка, какое-то время молчал, закуривая сигарету, но всё таки заговорил, немного растягивая слова:
— Есть у меня на примете одна старая француженка, бывшая гувернанткой моей старшей дочери. Не знаю уж, на какую плату согласится она сидеть с твоими детьми, но как человек она неплохая, ей можно довериться.
Второе — прибавил Царин, немного поправляя тугой накрахмаленный воротник, от которого кожа на шеи стала красной, — тебе, вернее, твоей дочери нужен учитель по музыке: и такой имеется на примете. Он наш, русский, ещё молод и не совсем опытен, но дело своё знает и умеет находить общий язык с детьми.
— Вопрос с деньгами не постоит, я готов платить, — ответил корнильев, с нетерпением в душе предвкушая домашние уроки Маши с учителями — как в благородных домах России, на которые ровнялось всё богатое купечество.
— Тогда завтра я пришлю их к вам. Не забудьте предупредить Екатерину Ефимовну.
Царин и на этот раз сдержал слово: ему было весело наблюдать угодничество молодого купца, но а то, что тот отныне является его должником, будило в честолюбивом чиновнике скрытую гордыню.
К воротам купеческой усадьбы подъехал тарантас, две усталые, немолодые лошади фыркнули, потянули морды к высокой придорожной траве. навстречу гостям вышла Екатерина Ефимовна вместе с Агриппиной Тихоновной. Кучер оставил поводья, помог ступить на землю невысокой сухой женщине на вид лет так пятидесяти. Щурившись то ли от яркого солнца, то ли из-за плохого зрения, незнакомка элегантным движением тонкой руки поправила подол темно-синего европейского платья, волосы её, собранные в пучок, скрывал надетый белый чепец; в каждом её движении, в развороте головы, взгляде глубоких небольших карих глаз читалось тихое, скромное достоинство — ни гордыни, ни высокомерия.
Екатерина Ефимовна кивком головы поприветствовала гостью, сказала по-французски:
— Bonjour, mademoiselle Chonei (Здравствуйте, м-ль Шонэ)
— Bonjour, madame Kornileva.
Они вошли на обширную территорию усадьбы, утопающей в пышном зелёном саде, задний двор, сокрытый высокими соснами, разделял поместье Корнильевых с соседними. Екатерина Ефимовна шла впереди вместе с учительницей-француженкой, за ними поспешно семенила Агриппина Тихоновна с раскрасневшимся лицом, натруженные руки её несли дорожный чемодан мадемуазель Шонэ.
Корнильева бойко говорила на французском, не без гордости показывая живописное место рядом с беседкой, увитой плющом, поведала о своей семье, особенно детях, с материнским чувством обожания в ярких красках похвалилась их живым умом, в частности долго рассказывала о любимой дочери — маленькой девочке, смышленой не по годам, прилежной в учёбе. Мадемуазель Шонэ слушала плавный рассказ купчихи, не задавала вопросов и не перебивала: она точно понимала — со временем и сама всё разузнает.
Не лишним будет оставить несколько слов об этой мадемуазель Шонэ, француженке, многие годы как живущей в России. Сама будучи из деревни, что расположена неподалёку от Труа — одного из красивейших городов в Шампани, Софи — так звали мадемуазель Шонэ, всегда, с раннего детства мечтала путешествовать, посмотреть иные места и края, где живут люди, не похожие на обитателей маленьких деревушек. Крестьянская семья, в которой Софи была шестым ребенком, терпела нужду. Отец, каждый вечер возвращаясь с полей, загорелый, уставший, обвинял жену в том, что она родила только одного сына.
— У нас пять девок в семье! Какой прок от них?
Несчастная женщина плакала, однако хранила обидное молчание. После того, как муж с сыном выходили из-за стола, она с дочерьми доедали оставшееся, сама откусывала краюху хлеба, а слёзы текли по её впалым щекам.
Софи видела плачущую мать, жалость к ней сдавливала грудь, но тогда уже девочка решила для себя, что не станет терпеть нескончаемую нужду в родном доме у тёплого очага, а попытается изменить свою судьбу. Собрав сколько было пожиток, Софи отправилась в монастырь, там она прожила три года, научившись читать и писать, но ежедневный тяжкий труд, лишения и молитвы не смогли заглушить в ней жажду к приключениям, вот тогда, будучи шестнадцати лет от роду, девушка уехала в город, поработала то горничной, то нянькой. Скопив немного денег, решилась на рискованный шаг — поехать пытать счастье в Париж, а там что будет. Большой шумный город приветствовал девушку весёлым колокольным звоном — это был добрый знак, и привыкшая полагаться лишь на саму себя, Софи пошла искать работу по богатым домам. Удача вскоре улыбнулась ей: в доме графини де'Луар требовалась прачка, девушку приняли сразу. Софи попервой поразилась роскошью богатого особняка, но не завидовала. С прилежностью исполняя обязанности, она завоевала любовь слуг, сама графиня хвалила её труд, а когда узнала, что та обучена грамоте, рекомендовала её в качестве гувернантки в другие знатные дома. Так молодая Софи переехала с рекомендательным письмом в дом маркизов Д'Руа, в котором росли трое детей. Несколько лет жила она там, а когда дети подросли, перешла к третьей семье.
Вращаясь в кругу людей светских, с безупречными манерами, мадемуазель Шонэ сама привила себе несколько особенностей знати. Она много читала, держалась прямо, говорила спокойно и ровно. на одном из вечеров её приметил русский князь — так Софи оказалась в России, где по-прежнему обучала детей французскому языку. Князь с супругой и детьми вскоре поселился в Сибири, в новом своём поместье, с собой они взяли всех слуг, и мадемуазель Шонэ оказалась с ними.
С тех самых пор — а минуло много лет, Софи Шонэ живет в Тобольске, и как прежде работает учительницей в богатых, знатных семьях. В дом Корнильевых она согласилась не сразу — не по нраву были ей купцы, и только после долгих, изнурительных заверений Царина, ответственный за каждое своё слово, что купеческая семья сия не только лишь занята торговлей, но, прежде всего, уважаема в кругу людей образованных, просвещенных, старая француженка дала согласие обучать отпрысков Корнильевых с тем, чтобы те прилежно учились и соблюдали все её наставления.
По прибытию в родовое гнездо Корнильевых и лишь увидев великодушную хозяйку, мадемуазель Шонэ оставила о ней весьма приятные впечатления и то, как был разбит сад, в какой чистоте содержался дом объясняли за Екатерину Ефимовну, что она является хорошей хозяйкой.
Агриппина Тихоновна указала учительнице на её комнату — небольшую, светлую на верхнем этаже, после ввела в отдельный кабинет, предназначенный для учёбы: здесь стояли парта, стол, небольшой шкаф с книжными полками; большие окна, зашторенный тяжёлыми медового цвета портьерами, выходили на тихую часть сада — там росли лишь фруктовые деревья и сирень. На столе, покрытым алой скатертью с бахромой, стояла ваза с розовыми и белыми цветами, источающими приятный, благоухающий аромат.
Учительница критически осмотрела комнату-класс, обошла её вдоль и поперёк, измеряя шагами, и осталась довольна, в глаза бросилось, сколько книг хранилось в этом доме — везде, что свидетельствовало о любви к чтению в семье.
Екатерина Ефимовна пригласила мадемуазель Шонэ выпить с нею чай. Учительница приняла сие вежливое приглашение и за мирной. в домашней обстановке беседе женщины разговорились, оставив за порогом первое недопонимание.
— Вы давно живёте в России? — поинтересовалась Корнильева.
— Без малого пятнадцать лет.
— И вы не желаете вернуться к себе во Францию?
— Я столько много повидала в жизни, что, поверьте мне, ныне мне лучше там, где спокойнее. У себя на родине я трудилась не покладая рук, я голодала, не досыпала, терпела нужду, выгрызая себе каждый кусочек человеческого счастья. Но тогда я была молода и страх был мне неведом. Через несколько лет стараний и лишений судьба сжалилась надо мной — так я очутилась прислугой у богатых, знатных господ. Их дома утопали в роскоши и безудержных весельях: балы, балы, приёмы, гости, салоны, в воздухе витал запах духов и звучали пламенные речи. Дамы блистали нарядами и украшениями, пышные платья, кокетливые взгляды, вихри кружащих пар в танце. Я не хвастаюсь, что видела и где жила; мне приходилось быть незаметной служанкой, из служанки в гувернанткой, но благодаря тому высшему свету я научилась правильным манерам держаться, связно говорить, также я ненавидела сплетни, вьющиеся по углам, не выносила лицемерных взглядов и похвальбы, коими одаривали друг друга господа сполна. Здесь, в России, в доме князей я лицезрела ту же картину, только благодаря нашему отъезду в сибирскую глушь я спасла собственную совесть от погрязшего во лжи света.
Екатерина Ефимовна слушала мерный, плавный рассказ мадемуазель Шонэ о прошлом: ни сетований, ни грусти об обрушившихся превратностях судьбы — ничего. Пережившая столько лишений, думала она, учительница проникнется сердцем к маленькой Маше.
V глава
В начале осени гимназии и школы открыли свои двери ученикам: тем, кто шёл впервые, с нескрываемым интересом ожидая чего-то нового, и тем, кто уже прошёл половину учебного пути, оттого и грустными были их лица, что каникулы пр
