Любовь — во весь голос…. П О В Е С Т И
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Любовь — во весь голос…. П О В Е С Т И

Верона Шумилова

Любовь — во весь голос…

П О В Е С Т И






12+

Оглавление

  1. Любовь — во весь голос…
  2. Верона Шумилова
  3. Катины рассветы
  4. Глава 1
  5. Глава 2
  6. Глава 3
  7. Глава 4
  8. Глава 5
  9. Глава 6
  10. Глава 7
  11. Глава 8
  12. Глава 9
  13. Глава 10
  14. Глава 11
  15. Глава 12
  16. Глава 13
  17. Глава 14
  18. Глава 15
  19. Глава 16
  20. Глава 17
  21. Глава 18
  22. Глава 19
  23. Глава 20
  24. Глава 21
  25. Глава 22
  26. Глава 23
  27. Глава 24
  28. Глава 25
  29. Запретная любовь…
  30. Глава 1
  31. Глава 2
  32. Глава 3
  33. Глава 4
  34. Глава 5
  35. Глава 6
  36. Глава 7
  37. Глава 8
  38. Глава 9
  39. Глава 10
  40. Глава 11
  41. Рядовой Воронков
  42. Глава 1
  43. Глава 2
  44. Глава 3

Верона Шумилова


Член Союза писателей России, лауреат Международного конкурса поэтов-пушкинистов в Нью-Йорке (США), лауреат Международного конкурса «Детские радости», многократный лауреат и дипломант Московских фестивалей и конкурсов. Изданы 14 поэтических сборников и два романа: «Марьяна» и «Счастье в ладошке…»


Книгу составил и оформил

Нагорный Сергей (Maestro)

Катины рассветы

Глава 1

Дождь лил третьи сутки. Редкие, но сильные порывы ветра бросали по стеклам холодные потоки воды, и, казалось, кто-то настойчиво стучится в окно, просясь в теплый дом, чтобы отогреться. Меняя внезапно направление, ветер тут же относил летящие водяные струи в сторону, и они, рассыпаясь, резво шлепали по лужам и вскипали многочисленными пляшущими фонтанчиками. До самого неба шевелилась непроницаемая стена дождя, словно он пытался затопить весь белый мир.

Василий, щуря светлые глаза и держа на руках годовалого сынишку, стоял у окна. Он не любил осенних затяжных дождей, каждый раз мрачнел, прислушиваясь к непогоде, хмурился и вслух высказывал свое недовольство природой и, в первую очередь, небом, заливавшим водой землю и людей, которые, не завершив до конца намеченные с утра дела, прятались в подъезды, под козырьки, навесы, а то и под желтеющие, но все еще ветвистые деревья. Но природа всегда распоряжалась по-своему: осенью щедро поливала раскисшую на значительную глубину землю, а летом очень скупо распределяла влагу — и растения безжизненно никли в горячем неподвижном зное.

Презрительно скривив губы, Василий нервно задернул штору и, придерживая Олежку одной рукой, неловко наклонился, пружиня тело и выгибаясь, открыл тумбочку и достал бутылку: водки в ней было больше половины. Налил полстакана, зыркнул на мальца, протягивающего ручки к стеклянной посудине, словно прося у него прощение, резко выдохнул и одним махом опрокинул водку в рот. Отломил кусочек черствого хлеба, понюхал его и стал медленно жевать.

Плохо в доме без хозяйки, без матери. Василий впервые понял это три недели тому назад, когда отправил жену в больницу. Никто иной, а он сам виноват в случившемся горе: выпил тогда лишку, бежал за ней по пьяной дурости с молотком, Таня выскочила во двор, запнулась за кирпич, упала и сломала руку. Провожая ее к «неотложке», плакал, просил простить его и клятвенно обещал больше не пить. Она тоже плакала, но не от боли — она ее почти не чувствовала, а оттого, что вынуждена оставить на мужа, в последнее время пристрастившегося к выпивке, двоих малолетних детей: Олежку и четырехлетнюю Катюшу.

— Не волнуйся, Таня, — просил ее, заглядывал в подернутые тоской и усиливающейся болью глаза жены. — Не обижу малышей. Гад буду! Мои ведь, родные…

— Смотри за Олежкой. Он же совсем маленький, — просила мужа, жутко ненавидя его и проклиная в душе за пьянки и скандалы, за сломанную свою судьбу. — И за Катенькой тоже… — Таня глотнула комок, перехвативший дыхание, и больше не сказала мужу ни одного слова. Наклонилась, поцеловала дочку и попросила ее слушаться папу. Повернулась к Олежке, прижала его одной рукой к себе и долго не могла оторваться от него, будто прощалась с ним навсегда, и оставила на его белой фланелевой распашонке с голубыми петушками крупные пятна горьких безутешных слез.

— Береги детей, Василий, — повторила, не глядя на него, и, охая, залезла в машину. — Не пей, прошу тебя… — крикнула уже через стекло и махнула левой рукой: правая, сломленная в двух местах, висела на марлевой повязке.

— Н-не буду, Таня. Поверь в этот трудный час…

Машина рванула с места и скрылась за углом дома.

Василии зашел в дом, сразу же опустевший без хозяйки, посмотрел на детишек, которых теперь надо кормить и поить, и в душе проклинал себя и водку. Клятвенно божился, что без Тани не возьмет ее в рот ни разу, но на следующий же день снова купил у бабки Нади за десятку бутылку крепкого самогона и несколько раз в день выпивал по полстакана. Погодя хмелел, целовал по очереди детей, а потом, сидя за столом, когда они спали, плакал и звал жену.

«Приди же, Таня… Приди — кривил слюнявые губы. — ублажь. Тяжко с двумя, а ты уехала… Я зарекся, что не буду пить, значит, не буду. Сказал что связал, вот так… Последняя-распоследняя… Загляни в душу мою разнесчастную… — булькали в его горле бессвязные слова, и он, мотая головой, стискивал ее руками. — Вернись в дом… Дети голодные. И я, как тот пес шелудивый… — Василий согнулся над столом, часто шмыгал носом и снова, кляня водку, звал жену: — Та-а-нька… Слышь? Дом пустой, вот и пью. Только поэтому… А приедешь, вот тогда… — блуждая вокруг мутными глазами, тут же успокаивал себя: — Ничего, что выпил. С горя ведь… Вот будет рядом Таня, скажет-прикажет в самый последний раз: ««Василий, возьмись за ум, пока не поздно», — и он возьмется. А как же? Была бы она дома. Ради нее, Таньки… Навсегда! На всю жизнь… — Качнувшись вправо, Василий боднул тяжелой лобастой головой, будто отгонял надоедливых мух, набычился на бутылку: — Эх, мать твою-раствою! Вот она, миленькая… Вот она, родненькая… — и в который раз, пуская по бороде слюну, звал: — Та-а-нька! Оставлю эту… Ты мне дороже всего… А еще детки… Я гад такой! По рукам и ногам, стерва, связала. Воли нет… — Он еще долго матерился, скрипел зубами, путаясь пальцами в густой шевелюре грязных волос…

На кухне было тепло. В плите дружно пылали сухие поленья, и она дышала жаром. На ней грелась полная выварка воды; рядом, на двух табуретках, стояла детская ванночка.

— Ка-а-тька! Доченька-а-а! — Василий запнулся и, схватившись рукой за тумбочку, прижал к себе сынишку. — Слышь? Будем купать Олежку. Темно уже, и ему спать надо. Наш маленький утомился… — Он крепко поцеловал мальца, отчего тот заплакал, но Василий не обратил на это внимания и стал его тискать: — Вот он, мой сын! Радость моя… Лю-лю-лю! — и щекотал губами его тепленькую шейку. Олежка совсем неожиданно залился радостным смехом, хотя на глазах блестели слезки. — Мое счастье родное… Моя надежда — Василий снова щекотал губами грудь малыша.

Выставив два передних зубика, Олежка отчаянно хохотал, хватая ручонками за нос отца.

— Катенька! — опять позвал дочь. — Сюда иди! Кому сказал?

Из комнаты вышла тоненькая темноглазая девчушка с толстой косичкой, в которой синел смятый бантик. Теплое голубое платьице было в многочисленных пятнах.

— Папа, ты звал меня? — спросила, глядя на отца. Не дождавшись ответа, подошла к братику и прижалась губами к его крохотной ножке: — Олезенька…

— Да-а-а, — наконец освободился Василий от своих навязчивых мыслей. — Искупаем его, доча, и уложим в кроватку. Пора ему спать.

— А я хочу к маме… Когда она приедет?

Положив широкую ладонь на головку дочери, Василий погладил ее и заморгал светлыми ресницами, гася слезы:

— Скоро, доченька. Сколько у тебя пальчиков на руке?

— Э-э-э, пять… — и стала считать: — Один… два… три…

— Через столько дней и мама вернется. Ну-ка, посмотри за Олежкой, а я приготовлю ванночку. — Василий положил сынишку в коляску, поправил под его головкой голубую подушечку, и Катя стала его качать.

Василий поднял голову, насторожился: он о чем-то думал, но недолго. Поспешно подошел к столу, оглянулся на детей, и, махнув рукой, что, наверное, означало: будь что будет! — налил в стакан немного водки. Подержал в руке, по-видимому, снова решая для себя вопрос: пить или не пить?, рывком выдохнул из себя воздух и выпил, блаженно ощущая, как горячая струя обожгла горло, а затем и грудь. Пошарил голодными глазами по тумбочке и, не найдя ничего, вытер губы рукавом и медленно подошел к плите. Она пылала. Прикрыв глаза и чувствуя себя на подъеме, с умилением слушал детскую колыбельную., которую пела своему братику Катя. Расслабляясь и светлея лицом, думал о том, что недавно ее пела Таня, добрая и славная жена, а теперь вот Катя, а он, отец, в который раз не сдержал свое слово. Представив на миг Танино измученное лицо и подернутые болью глаза, ругнул себя. Не надо было пить… Жена в больнице, мучается, страдает по его вине, может, и не спит. А он?.. Он, гад, выпил полстакана и еще столько же. Зачем? Не выдержал… Подонок и только! Нет никакой силы воли… — Василий качнулся: у горячей плиты самогон действовал быстро и наверняка. — Как же так получилось? Почему довел себя до ручки? Раньше, года три назад, не пил. И в рот не брал… Любила его Таня, и он ее. Нежное, ласковое создание… Какая жизнь была! А теперь, мать твою… — Он снова посмотрел на малышей, почесал затылок и, глянув на стол, где стояла бутылка с недопитой водкой, вздохнул: — Ну и что, если не часто? Никто же не видит. Раз, два — и в дамки… И, притом, пока Таньки нет… — и с легкостью опрокидывал, как карточный домик, свои зыбкие доводы, только что посетившие его, заполняя душевную пустоту другими мыслями: — Ладно, будет последняя. Последняя-распоследняя!.. С завтрашнего дня завяжу. Вернется Таня, будет рада…


…Слушай песенку ма-а-ю,

Баю-баюшки, ба-а-аю…


громко пела Катя, наклонившись над белокурым голубоглазым братиком.

— И в армии служил нормально, продолжал свою думу Василий, пробуя пальцем воду в выварке, имел кучу благодарностей. Потом закончил институт, работал преподавателем математики и черчения в школе. Все было хорошо. Любил детей, и дети, само-собой, его любили. А теперь?… — Он употребил еще несколько хлестких мужских выражений и с горечью сплюнул. — Когда начался срыв, а затем и падение? Отчего все случилось? Не было ни горя, ни беды… — Василий вытер ванночку полотенцем, проверил ее устойчивость. — Было же время, счастливое и радостное. Было да сплыло… — и снова ругнулся. — А началось все с рюмки. Дружок Витька Наганов, машина его, гараж… Будь он трижды проклят! Бэ-бэ-бэ! — кого-то зло передразнил Василий. — Сомнительные дружки-корешки… Казалось, что глоток водки — чистейший пустяк. Ан нет! За одной рюмкой последовала другая и незаметно, как червь, подтачивала организм и силу воли: муха крылом перешибет, мать твою… И пошло, и поехало, а дальше и вовсе п-покатилось, как с горки снежный ком. Не мужик, а тряпка…

— Папа, возьми Олежкуу, — услышал голос Кати. — Я устала.

— М-минуточку, доча, — отмахнулся Василий, будучи не в силах прервать свои мысли и что-то делать еще. — Трижды на педсовете разбирали коллеги за пьянку, взывали к совести. Он обещал, давал слово, что бросит пить. А дома, уверяя себя, что в последний раз, снова пил и тут же клялся и божился перед женой, что распрощался с ней, гадюкой и подлюкой, на все времена! Ползая на коленях, просил поверить ему и помочь выпутаться из крепких водочных сетей, спеленавших намертво не только руки и ноги, но и разум. Как же уйти от окончательного падения, от пропасти, до которой — один шаг, — продолжал Василий допытывать себя, млея у горячей плиты и стараясь сосредоточиться лишь на тех мыслях, что его крайне волновали. — Есть желание уйти, но как? И сейчас отрекся бы от нее, сивухи и бормотухи, да нет сил, чтобы это желание выполнить. Нет их, иссякли, улетучились. Безвольный он и мягкотелый. Стал таким, а был ведь сильным, напористым. В пример другим ставили его, Василия Мезенцева. А что?..

— Па-а-пка-а-а, — опять позвала его Катя. — Ты долго?

— Счас, доченька, счас. — Облизнув высохшие от водки и жары губы, Василий снял с плиты выварку и налил в ванночку горячей воды, ковшиком добавил холодной, сдернул с себя рубашку и окунул в воду, как это делала Таня, оголенный локоть.

«Нормальная водичка. Не жжет… Значит, в самый раз…» — вяло подумал и оглянулся: Катя гремела у Олежкиного лица игрушкой, а тот, часто моргая глазенками, безудержно хохотал, мотал в воздухе пухлыми ручонками, стараясь схватить погремушку. Колечко светлых волос прилипло ко лбу, а на круглых щечках горел здоровый румянец.

— Сын мой… Радость моя… — все больше хмелел Василий, наблюдая за игрой детей. — Весь в Таньку… Нет, в меня… Как же? И в нее… А Катька в маму… Вылитая… — Сопя и потея, он положил в ванночку теплую пеленку, принес мыло, банное полотенце, чистые ползунки. — Ну вот, сынка, купель готова. Сейчас будем купаться…

Плита раскалилась докрасна. Василий положил на пылающий огонь еще охапку крупных сухих поленьев.

— Доченька. Давай Олежку.

Катя подкатила к отцу коляску.

— Вначале Олежкаа искупается, а потом я. Да, папка?

— Да, солнышко. Завтра утром поедем в больницу. Будем… э…э… чистенькими… ап-чхи-и! аккуратненькими. Мама… ап-чхи-и! — снова чихнул Василий, разбрызгивая во все стороны слюну, — ждет нас. Сегодня не поехали… а-а-апчхи-и-и!..

— Ты, папа, как тот Карабас-Барабас, — улыбнулась Катя, разглядывая взъерошенного отца. — А ну еще разик. А я буду считать.

— Хва-а-тит, — добродушно и расслабленно промолвил Василий и ладонью вытер губы. — Карабас-Барабас, доченька, чихал сорок семь раз подряд. А я всего несколько раз. Простыл, видно.

— Не простыл, а от водки, — говорит, не понимая, Катя, и Василий недовольно поморщился: такая пичуга и та колет ему глаза, не зная, что к чему, и у него тут же испортилось настроение. Он злобно кинул на дочь взгляд, но, увидев ее лицо, успокоился и снова проверил температуру воды. — То, что надо, — ответил сам себе. — Сейчас Олежка будет плавать. А потом Катенька. Ей надо в садик.

— А к маме? — напомнила Катя. — Я хочу к маме.

— С утра пойдем к маме, а потом побежишь в садик. — Думая о завтрашнем дне, Василий заинтересованно разглядывал дочь. Он, отец, ни разу не был в садике, воспитанием детей занималась Таня.

От горячей плиты Василий совсем разморился, покрылся обильным потом и, сдувая его с носа, раздел сына, посадил в воду и прикрыл его ножки пеленкой.

Олежка вначале затрясся, скривился и хотел было заплакать, наполнив глазки слезами, но через какое-то мгновение, растянув в улыбке пухлые розовые губки, уже колотил по воде ручонками, разбрызгивая ее во все стороны; капли падали на раскаленную плиту и тут же, шипя, высыхали.

— Ай-да, молодец! Ай-да, удалец! — суетился возле сына Василий, поливая его тельце теплой водой. Олежка от удовольствия фыркал, крутил головкой и еще резвее бил ладошками по воде. — Так ее, так! — приговаривал Василий, погружаясь в горячую смутную пелену. — Б-бей ее, стерву, бей, чтобы лучше мыла тебя. Лупи ее, сынка… Разливай вод… водичку… Наливай… — и неожиданно запел сильным грудным голосом, отчего малец вздрогнул и затаился: «Выпьем за Родину нашу могучую, выпьем и снова нальем». Василий разогнулся, кинул затуманенный взгляд на стол, где стояла бутылка с недопитой водкой, проглотил слюну.

— Опять будешь пить? — перехватив взгляд отца, беззлобно спросила Катя, возясь в воде с розоаой детской мочалкой. — Я маме скажу.

— Не буду, доча. Ей-богу! — на всякий случай побожился Василий, не выпуская с поля зрения бутылку, притягивающую его магнитом. — А ябедничать нельзя. Это плохо…

Василий смахнул рукой обильный пот.

— Отойди, Катька, от плиты. Ишь как пылает. Платье загорится.

Пропустив мимо ушей это замечание, Катя намыливала мылом свою куклу.

— Кому сказал! — прикрикнул на дочь Василий. — Быстра-а-а! — Он пьянел все больше и больше. — Бантик вспыхнет и косичка загорится, а потом платьице. Надо понимать… — и излишне суетился возле сына.

Боясь простудить его, совсем недавно переболевшего воспалением легких, то и дело подливал в ванночку горячую воду.

— Ка-а-тька! Раздевайся! Будешь и ты купаться. А мы уже чистенькие… Мы хорошенькие… — Василий пытался помыть сыну ушки, но попадал пальцами то в головку, то в шейку. — Поспим и… и к мамочке поедем. Ту-ту-ту-ту, сынок! — Он смешно надувал толстые губы, пыхтел, испытывая истинное блаженство и умиротворение души. — Баеньки будем… Люли-люлечки…

Василий снова окунул в ванночку локоть.

— Погоди, сыночка! Водичка остыла. А тебе нельзя… Ни-ни! Заболеть можешь… А что скажет нам наша мама? М-минуточку… — Он поднял ванночку и, еле удерживая ее в руках, поставил на плиту. — Чуть-чуть под… подогреем… Самую м-малость… Всего чуть-чуть… Он поднял глаза: — Доча, иди сюда. Я на секунду это… в коридор за ведром.

В-водичку надо… вы… вылить… ее надо… — заплетал он языком, не ведая, что делает.

Из комнаты вышла Катя в маечке и трусиках и стала около ванночки.

Стряхнув мокрые руки, Василий, шатаясь, вышел в коридор. За ним тут же захлопнулась дверь. Еще не понимая, что же случилось, взял пустое ведро и дернул дверь: она не открывалась. Еще и еще дернул и, сообразив, что же случилось, в один миг оцепенел. Бросив ведро и издав утробный стон, изо всех сил рвал на себя металлическую ручку, выкручивал ее во все стороны. Дверь не поддавалась.

— Олежка… Олеженька… — мертвея телом и отрезвляясь, звал, вращая белками глаз. — Сыночек… О боже! Что же делать? О люди!.. — и закричал, не помня себя: — Катенька, открой… Нажми и поверни защелку… Нажми и направо… — Он бил плечом в крепкую дверь, напирая на нее всей тяжестью тела. — Открой же! — стонал он, охваченный паническим страхом. — Ведь вода закипит…

— Я, папа, не могу… — откликнулась Катя. — У меня никак не получается.

И тут же заплакал Олежка.

Теряя самообладание, Василий остервенело бил ногами в дубовые доски, а там, за дверью, заходился в крике Олежка. Плакала уже и Катя.

Обезумев от страха и окончательно отрезвев, Василий метнулся в кладовку за топором. Он разбрасывал во все стороны вещи, а из кухни доносился жуткий крик сына. Василий взвыл, как смертельно раненый зверь, схватил попавшуюся под руки лопату и, выскочив в коридор, рубил ею дверной замок.

— Олежка!.. Олеженька!.. — дико кричал, размахивая лопатой и вонзая ею в дерево около замка. — Сыно-о-чек! О боже!.. Он же на плите! — Василий с каждой секундой слабел. Кричала уже во весь голос Катя. Василий терял рассудок.

Бросив лопату, он выскочил во двор и побежал к окну, но дотянуться до стекла, чтобы выбить его, не смог. Подрывая ногти, кое-как цеплялся за незначительные выступы кирпичной кладки, подтягивался на какие-то сантиметры и снова сползал на землю. Скрипя зубами, кинулся от окна, оббежал двор в поисках какого-нибудь ящика или бочки, но ничего не нашел. Схватив тяжелое бревно, изо всех сил пытался его подтащить к дому, но бревно было слишком для него тяжелым.

На крыльцо вышел сосед.

— Сергей! — бросив бревно, кинулся к нему Василий. — Помоги! Там в кипятке Олежка… Он на плите… Варится… — Его лицо было искажено страхом. Сергей ничего не понял.

— Быстрее!.. — Схватив соседа за руку, Василий потянул его к окну. — Помоги взобраться…

Зная, что Василий выпивает, Сергей подумал, что у него началась белая горячка: вращающиеся безумные глаза, синюшного цвета лицо, без рубашки.

— Успокойся, Вася, — пытался он вырваться из его цепких рук. — Зайдем ко мне. Поговорим.

— Помоги же! — вырвался из груди Василия отчаянный вопль, перекрыв шум проливного дождя, и Сергей, облокотившись о кирпичную кладку, подставил ему свое крепкое спортивное тело.

В одно мгновение Василий взобрался на его плечи и кулаком стукнул по стеклу. Оно разлетелось вдребезги, а на голову Сергея упали капли крови.

— Олежка… Сыночек… — закричал Василий и исчез в проломе окна. — О люди! О Боже! — истошно вырывалось из разбитого окна.

Глава 2

Таня не спала. Прислонившись к стене и прислушиваясь к шумевшему за окном дождю, думала о детях. Как они там? Не будь сложных переломов руки, давно бы уехала домой и сама присмотрела за ними или хотя бы помогла Василию. Обещал не пить. Может, и не будет… Конечно же не будет, пыталась убедить себя, содрогаясь от порывов усиливающегося ветра; он стегал по окнам потоками дождя. Детям надо приготовить, накормить их, а еще постирать. С утра до ночи хлопоты… Когда там пить? Хорошо, что ему дали отпуск за свой счет. Справится как-нибудь, не ребенок.

Прислушиваясь к непогоде, Таня осторожно поправила на груди руку в гипсе, потрогала холодные пальцы, пошевелила ими и, не почувствовав боли, облегченно вздохнула. Как-нибудь перебьемся без денег, зато малыши будут присмотрены. Не обидит их Вася. Отец ведь… А вдруг не выдержит — выпьет? И заныла душа, и рванулась домой, словно кто позвал ее. Отчего бы? Темная ночь. Да и дети уже спят… Но тревога уже уселась на плечи и придавливала к земле. Тело знобило.

«Надо быстрее домой, — окончательно решила Таня. — Завтра же попрошусь у главврача проведать деток. А сейчас, конечно же, они спят. Олежка во сне шевелит губками, точно грудь сосет. Покормил ли его отец кашкой? Катюша сама попросит кушать. А Олежка…»

Прихватив зубами воротник больничного халата, Таня снова прижалась горячим лбом к холодному стеклу: тревога ее одолевала.

«Почему же так ноет и частит сердце? — пыталась она докопаться до истины. — Что оно чует? Неужто беду? Да ну, какая беда ночью?» — Прервав тревожные мысли, неслышно подошла к своей кровати и легла. В палате было тихо: женщины на соседних кроватях спали.

Через дверное стекло в палату проникал слабый свет.

«Олеженька… Сыночек… — шевелила Таня губами, стягивая левой рукой на груди халат. Ей было холодно: зябли руки, особенно пальцы сломанной руки, мерзли ноги. Что делать? И ей захотелось уже сегодня, сейчас же, сию минуту, быть дома, с детьми. — С ними что-то случилось… Что? Да нет же, вздор! Уже поздно. Олежка спит… Завтра увижу его…»

Прикрыв ноги одеялом, Таня поежилась, снова ругнула себя за дурные мысли, ничего, кроме смуты, не дающие, и прикусила до боли горячие губы. «Исхудает ребенок, — расслабленно подумала. — Едва ли Василий сумеет сделать все, как положено. И Катенька еще тоньше станет. Дети мои родные…»

Прислушиваясь к тихим шагам в коридоре, Таня беспокойно повела глазами, в которых почти месяц жила тревога. Бледное осунувшееся лицо и сама вся, словно подросток: худенькая, настороженная, точно птица с перебитым крылом, подвешенным на марлевой повязке. Пожалей кто — так и зальется слезами, и выльет их много, очень много.

«Убежать… — мелькнула пугливая, как огонек свечки, мысль. — А что? Утром, чуть свет, снова прибежит. Лишь посмотрит на детей, лишь притронется к Олежкиным ручкам, узнает, что он здоров, накормлен, и прибежит обратно. Пешком. Какие ночью автобусы! Так и будет мчаться по городу с подвязанной рукой, не останавливаясь ни на секунду. Ей непременно надо быть там, с ними… Но… но почему надо? Не вчера, не позавчера и не завтра, а сейчас, вот в эти минуты? Ведь дети уже спят… А Вася? Спит ли он?»

Сбросив рывком с себя одеяло, Таня поднялась, села, склонив на колени голову: она видит перед собой Олежку в белой с голубыми петушками распашонке, в той самой, в которой он был последний раз, когда она уезжала в больницу; он тянет к ней ручонки и громко смеется, выставив зубки и сузив синие, как васильки, глаза.

Ночь, перечеркнувшая все законы и устои дня, властно витала над уставшими людьми, спавшими и бодрствующими, умиротворяя их своей глубокой тишиной. Но Таню она пугала. К чему-то прислушиваясь, она осторожно опустила с кровати ноги, нашла тапочки, обула их и вышла в коридор: там, в конце его, за столом сидела медсестра и что-то писала.

— Что, не спится? — спросила она, увидев Таню. — Поздно уже. Отдыхать надо.

— Можно с вами посидеть, Полина Викторовна? Тяжко что-то, точно беду чувствую.

— Глупости говоришь. — Полина Викторовна подняла голову и увидела осунувшееся Танино лицо с темными кругами под глазами. Еще раз выразительно глянула на нее и покачала головой: — Небось, за ребятишками скучаешь? Не надо волноваться: твое состояние передается им.

— А от детей передается матери? — измученно спросила Таня, думая о своем.

— А как же? Кровные ведь люди, из одних клеточек, — делилась своими знаниями опытная медицинская сестра. — Я всегда чувствую, если что с моими мальчишками происходит. Как и все мамы. Закон природы.

— Меня сегодня что-то беспокоит. Дайте таблетку. Беду чувствую. Ох, чувствую…

— Какую беду, Танюша? — улыбнулись из-за толстых стекол очков добрые глаза пожилой женщины. — Дело идет к выписке. Да и муж завтра явится с ребятишками. Увидишь их — и все тревоги как рукой снимет.

— Мне надо сейчас домой, — прошелестела одними губами Таня. — Отпустите хоть на часик. Никто не узнает. К рассвету прибегу. Пожалуйста! Послушайте, как сильно бьется мое сердце. Никогда такого не было.

Взглянув на Таню и увидев ее растерянное лицо, Полина Викторовна поспешно открыла шкафчик, достала пузырек и накапала в стакан с водой двадцать капель валерьянки.

— Выпей и успокойся. Не одни ведь дети. Да и спят они. Сама еще дитя, хоть няньку приставляй, — добродушно ворча, подала Тане стакан.

— Да, спя-я-т… — как-то странно протянула Таня. — Должны… Может, Василий что… — и замолчала, пресекая свою мысль, чтобы не излить ее до конца перед чужой, хотя и очень доброй женщиной, годившейся ей в мамы, а то и в бабушки.

— Что, плохой отец? — повернулась к Тане Полина Викторовна. — В отсутствие матери все папаши добреют. А как же? У них появляется ответственность за детей. Мой Петр вырастил троих. Я на ночное дежурство, он — к ребятишкам. Выросли парни. Лучше не надо. А твой?

— Мой?.. — Тане не хотелось ворошить прошлое да и настоящее, глядевшее на нее из граненого стакана хмельными глазами, и ответила, чтобы прекратить неприятный для себя разговор:

— Мой тоже…

— Вот видишь. — Полина Викторовна взяла у Тани пустой стакан. — Иди спать. Как же, пришла беда — открывай ворота. Придумать все можно и настроение себе испортить, — шелестя бумажками, поучала Таню Полина Викторовна. — Не годится.

— Мне надо домой… Сейчас же… Отпустите. Или я убегу.

— Ты что, Татьяна? — сразу же посуровело лицо медсестры. Она сдвинула очки на лоб. — Отдыхать надо. Утро вечера мудренее и его надо дождаться.

Словно послушный ребенок, Таня поднялась и, не сказав больше ни слова, пошла по длинному полутемному коридору, миновав свою палату.

— Таня, куда потопала? — услышала за спиной беспокойный голос Полины Викторовны. Подняла голову, осмотрелась и поспешно вернулась, направляясь к своей палате.

…Сергей в страхе метался во дворе в поисках какой-нибудь подставки, чтобы самому залезть в разбитое окно, откуда несся отчаянный крик Василия. Двор был пуст.

«А ведь в дверь можно постучаться», — мгновенно сообразил и, обогнув угол дома, взлетел на ступеньки и кулаками забарабанил в мощную дубовую дверь.

— Вася! Открой! Это я… Открой же!

— Олежка-а-а!.. Танечка-а-а!.. — неслось из кухни, раздирая душу. — Помогите хоть кто-нибу-удь… Помоги-и-те-е-е…

Сергей бил в дверь уже ногами.

— Открой же, Вася! Быстрее! Это я…

Дверь распахнулась. Сергей увидел обезумевшего Василия. Он держал на руках безвольное красное тельце сына.

— В больницу!.. Скорее!.. — закричал он, натыкаясь на табуретки и прижимая Олежку к себе.

— Где одеяло? — Сергей опрометью забежал в спальню и вынес покрывало. — Искусственное дыхание надо делать. Клади его. Я умею. Давай сюда. Быстра-а-а!

— В больницу, га-а-д! Немедленно! — ревел и метался на кухне Василий. Он сорвал с вешалки куртку и накинул ее на плечи.

— Ребенка заверни… Я на улицу. Машину остановлю. А ты выходи…

Сергей выскочил во двор.

— Спасите сы-ы-на-а-а! — отчаянно рыдал Василий, заворачивая в покрывало мертвого Олежку. — О, спаси-и-те-е-е его, добрые люди-и-и…

Глава 3

Вздыхая и ворочаясь, Таня прогоняла от себя дотошные и навязчивые мысли, что копошились в голове, точно воронье на вспаханном поле.

«Что это я раскисла? Разве так можно? — пыталась избавиться от них и по-доброму завидовала соседкам, что тихо посапывали рядом. — Надо как-то отключиться…»

Вытянув ноги, заставила себя вернуться в свою прошлую жизнь, светлую и счастливую до знакомства с Василием и даже с ним вдвоем, пока он не пил, и тяжкую, с побоями и синяками, когда пристрастился к выпивке. Она была единственным ребенком в семье актеров. Помнит многие города, куда ездила с родителями на гастроли; помнит яркие букеты цветов в руках мамы-певицы и свое восторженное, наполненное радостными впечатлениями, детство. Всегда на ней были красивые платьица, туфельки, в черных локонах — роскошные банты величиной с полголовы. И люди, люди, люди…

Десять классов закончила с золотой медалью и, влюбившись в двадцатичетырехлетнего Василия Петровича Мезенцева, своего учителя математики, вышла за него замуж. И потекли, словно поющие ручейки, счастливые дни, месяцы. Любил ее муж нежно и всесильно, гордился ею, молодой, неопытной, стыдливой: вот-вот слезы брызнут или краска прольется с зардевшихся, словно спелая вишня, щек; без устали говорил ей дивные слова о своей верной неиссякаемой любви. Она их восторженно принимала и купалась в своем счастье, как когда-то в глубоких водах Черного моря. Она верила мужу, ибо и сама любила его больше своей жизни: ее черно-бархатные глаза, прячась за густые темные ресницы, сияли, как две яркие звезды; он их целовал — и они сияли еще ярче. Два года пролетели, как два дуновения весеннего ветерка. А потом… А потом на ее глазах неожиданно все начало рушиться. Василий попал в водочные сети. Когда это началось? И почему водка пересилила его крепкий волевой характер и его любовь к ней? Ни ее руки, нежные и горячие, ни ее черные, как летняя ночь, глаза, ни страстные слова и молодое зовущее тело не смогли отнять его от водки. Потом она боролась уже не за свою и его любовь, а за обыкновенную жизнь, которая постепенно рушилась, разбиваясь о бутылки и стаканы, заполненные горьким зельем. И рождение дочери не вырвало его из омута, в котором нежданно-негаданно стал тонуть. И даже сын не помог ему избавиться от алкоголя. А дальше что?..

Измученная нахлынувшими воспоминаниями, Таня протяжно всхлипнула и, стараясь, чтобы не скрипнула кровать, повернулась на левый бок. Стучало в висках, учащенно бился пульс.

«Наваждение какое-то, — сказала себе вслух. — Прилипло как банный лист.»

Поднялась, накинула халат и снова вышла в коридор.

— Не спится мне… — пожаловалась Полине Викторовне тихим голосом, и та, вскинув густые с проседью брови, наморщила высокий лоб: она искренне жалела эту молодую, чем-то встревоженную и, как ей показалось, обиженную женщину.

— Выпей снотворное. Вбила себе в голову чепуху на ночь глядя. Нельзя так. Тебе быстрее поправиться надо. Если будешь хандрить, хуже будет. Не выпишут еще неделю, — поучала Таню уставшая и сморенная возней с бумагами и борьбой со сном Полина Викторовна. — Болит что-то? Или к мужу захотела? Молодо-зелено… Сама такой была. И боль тогда — не боль и…

— Тише… Тише… — вдруг заволновалась Таня, схватив руку Полины Викторовны. — Кто-то внизу разговаривает. Какое-то волнение, беготня… Слышите?

— Мало кто-о-о, — совсем спокойно, не поднимая головы, ответила Полина Викторовна, шелестя листочками чьей-то истории болезни. — И ночью люди поступают. Это же больница. — Она разогнулась, вытянула уставшие и отекшие ноги. — Давай, Танечка, лучше чайку попьем. Он взбодрит и тебя и меня. Скоро полночь, а дождь полощет, как из ведра. Землю на метр расквасил. — Она наклонилась, достала из тумбочки термос. — И ночь быстрее пройдет. А завтра твой благоверный придет. И детки твои с ним.

— Н-не-ет… — очень странно и совсем отрешенно прозвучал Танин голос. Не сказав Полине Викторовне больше ни слова, она встала и пошла по коридору, придерживая руку в гипсе, затем торопливо спустилась на первый этаж, где была приемная, и увидела своего соседа.

— Сережа… — окликнула упавшим голосом. — Почему ты здесь?

— А-а-а, Таня, — обернулся Сергей на ее голос. — Там… там Василий… — Он показал глазами на дверь. — Он… он… с Олежкой… — Увидев Талины глаза, замер, шагнул к ней, взял за руку, но она отчаянно дернулась и открыла дверь в приемную. Первые секунды ничего не видела, кроме спины мужа.

— В-вася… Что случилось?

Василий оглянулся, увидел жену и повалился ей в ноги.

— Таня… Танечка… — хватал он ее за колени. — Убей меня… Убей негодяя… Олежка вон… — и зарыдал, цепляясь за ее халат и сползая вниз.

— Что Олежка? Что? — Таня повела испуганными глазами и на кушетке увидела неподвижное тельце сына. Оттолкнув склонившегося над малышом врача, кинулась к нему и закричала.

У порога без движений лежал Василий.

Глава 4

Шли годы… И отлетали вдаль, словно птичьи стаи, весна за весной, осень за осенью; уходило в прошлое время, сотканное из радостей и печалей, теплых ветров, седых ливней и белых метелей. Взрослели дети, старели взрослые, и беспокойная жизнь, получая удары, раны и оставляя на своем теле шрамы, билась и билась о житейские преграды, как волны о прибрежные скалы, не находя выхода.

Через открытую дверь Катя видела отца. Согнувшись и охватив голову руками, он сидел за кухонным столом, заставленным грязной посудой, среди которой стояла бутылка водки, пустой граненый стакан, и, пуская слюну, что-то бормотал. Что? Катя не могла понять да и не хотела. Она знала лишь одно: отец пьян. В последние годы, похоронив свою жену, умершую в страданиях, он пил ежедневно. Перебиваясь поденными работами и пропивая последние гроши, он жил на краю своей гибели.

Прошло почти тринадцать лет с тех пор, когда по его вине в закипающей воде скончался ее братик Олежка, и больше семи лет, как не стало мамы, не вынесшей постигшего ее горя. Она долго болела, чахла, горюя по сыну и страдая от пьяного мужа, устраивающего дома постоянные скандалы и погромы. Он бил стекла, посуду, а когда Таня с дочкой убегали к соседям, звал Олежку; ночью жутко стонал, скрипя зубами, проклинал себя и свою непутевую жизнь, а потом, под утро, засыпал, где попало, и во сне снова выкрикивал имя сына. А на завтра вставал перед женой на колени, бил себя в грудь, божился, что отныне начнет другую, трезвую, жизнь, если она простит его. Она не могла ему простить ни смерти сына, ни своего унижения и, люто ненавидя мужа всем сердцем и разумом, уходила в кладовку и давала волю слезам. Там и умерла, не сказав ни слова ни мужу, ни дочери. Никто не видел ее мучительных последних часов. Катя в то время была в школе. Помнит, как бежала домой без портфеля и без пальто, хотя на улице было довольно прохладно, и кричала. Ворвалась в комнату: мама лежала на кровати, точно подросток, худенькая и маленькая, спокойная и уже безучастная ко всему, а у ее ног стоял на коленях отец. Были и другие люди, но Катя никого не видела — упала на грудь мамы и забилась в судорожных рыданиях.

И началась ее подростковая трудная жизнь. И готовила сама, как учила мама, и убирала квартиру, и стирала, зная, что кроме нее, никто этого не сделает, и училась в школе. Неделю-другую отец не пил, ни с кем не разговаривал, а потом начался запой. Вот и сегодня…

Оторвав глаза от книги, Катя снова взглянула в сторону отца: небритый, грязный, опустившийся, он вызывал у нее ненависть. И все же она заставляла себя ухаживать за ним и отчаянно просила его бросить пить и полечиться. Отец был неумолим. Утром, не завтракая, выкуривал несколько дешевых сигарет и уходил на работу. Из школы его давно выгнали, и теперь он разгружал в продовольственном магазине товары, проливая сто потов; в короткие минуты отдыха жевал хлеб, печенье, запивал водой, а вечером возвращался домой, одним махом выпивал стакан водки и проливал уже слезы. Катя, не выбирая слов, ругала его, грозилась бросить все и уйти в общежитие, где ей предлагали место. Она знала: плачет не отец, а водка, и нелюбовь к нему усиливалась. Много раз пыталась бороться с этим чувством, убеждая себя, что этот спившийся человек — все-таки ее отец, что он теперь болен и ему нужна помощь и особая забота. Знала, но не могла найти в своей очерствевшей и огрубевшей душе сострадание к нему. Она уже училась на втором курсе ПТУ, осваивая профессию швеи.

— Ка-а-тька-а! — позвал Василий Петрович, стараясь удержаться на старой табуретке. — Иди сюда, стерва.

— Сам такой. Метки негде ставить.

— Побью. Слышь?

— А я сдачи дам.

— Что сказал?

— И я сказала. — Катя прикрыла лицо книгой, сжав до боли зубы, чтобы не вырвались более хлесткие слова. — Что надо?

Василий Петрович стукнул по столу кулаком и зашипел:

— Овца бесхвостая… Ну-у-у! Зову же…

Отложив книгу, Катя запахнула на груди халат и неторопливо вышла на кухню. Отец поднял лохматую голову, повел мутными глазами:

— А-а-а… Ты уже здесь? Ла-адно… — Он пытался повернуться к дочери, но локоть соскальзывал со стола, и он каждый раз клевал носом. — Мне… мне стакан…

— Не стакан, а плеть. Иди спать, пьянчуга!

— Посиди со мной, Катька, — вдруг обмяк Василий Петрович и протянул к ней руку. — Плохо мне… Ох, как плохо! Душа болит… Вот здесь, вот… — Он дотронулся рукой к груди. На его посиневших губах пузырилась слюна, а на одутловатом лице проросла густая щетина; в глазах — боль и безысходное отчаяние. — Сядь, дочка. Помоги мне выжить. Ну, помоги! Погибаю ведь… Не видишь, что ли?.. Погляди на меня!

— Сам виноват. Посмотри на себя. Опустился до последней черты. Смотреть противно… — Катя все же присела на стул. Не собираясь долго выслушивать отцовские бредни, взяла со стола бутылку, чтобы вылить остаток водки в раковину, как делала не раз, но ее остановил осатанелый окрик:

— Не трожь, стерва! — Василий Петрович выхватил из рук дочери бутылку, поставил снова возле себя, намертво облапав ее длинными худыми пальцами. — Не трожь! Не твоя. Руки обломаю. Я… Мне теплее с ней. Мать вспоминаю… Таньку… — Скривив губы, он пустил слюну, засопел и закачался, словно маятник. — Что же она оставила нас? Тебя вот… Лучше бы я в могилу вместо нее… Между прочим, дочь, между прочим, я любил ее… Всегда… И сейчас тоже люблю…

— А почему же скандалил каждый день? — Катя в упор посмотрела на небритого осунувшегося отца. — Почему дрался? Фонари под глазами ставил? Гонял нас летом и зимой. И загнал маму в могилу. Сам бы туда…

— Я…я не гонял ее, Катька, — еле ворочал языком Василий Петрович. — Хотел с ней… ну, с Танькой, объясниться, а она мне в морду… в морду… и убегала… — А я за ней следом… По любви я… — Он с трудом поднял голову и посмотрел на дочь: — Давай выпьем, а-а-а?

— Ты что, рехнулся или у тебя не все дома? — напряглась Катя. — Хватит того, что ты в детстве подсовывал мне это проклятое зелье. Пробовала его и в пять лет, и в десять. По твоей вине я вот такая: нервная, грубая, невоспитанная. А ты еще предлагаешь выпить. Разве ты отец?

— Оно какось лучше с ним… с ней… — Василий Петрович налил в стакан немного водки и придвинул к дочери: — Выпей. Полегчает… И не ругайся. Ты же девочка. Ты моя дочка-а-а. Нельзя-я-я!

Катя сидела неподвижно. Она устала от бесконечных нетрезвых излияний отца, от его слез и требований не лишать его рюмки; устала уговаривать его остепениться и не пить; сама стала дерзкой и неуправляемой, злой и колючей, не видя впереди выхода из ее непутевой жизни. Она сидела, не шевелясь, а напротив нее безвольно обвис отец: серое измученное лицо, густая львиная копна давно не стриженных и не мытых волос, острый синюшного цвета нос, слюнявые вывернутые губы. Она могла бы вызвать милицию, чтобы его забрали и наказали, но ведь не чужой он ей? Когда-то был умным и красивым, хорошим математиком, а сейчас? Что делает с людьми водка?

Катя понимала, что должна помочь отцу подняться, раздеть его и уложить на диван, как это делала не один раз до этого, но не могла. С брезгливостью слушала пробивающийся откуда-то, будто издалека, ненавистный голос отца, ставшего ей чужим, смотрела на него, слюнявого и безвольного, заросшего рыжей щетиной, на грязные пальцы, так и не отпустившие бутылку с водкой, многие царапины на них, запекшуюся кровь, обломанные корявые ногти, и ей был совсем безразличен этот опустившийся человек. Она каждый день не из-за любви к нему, а по долгу дочери заставляла его мыться и надевать чистую рубашку, но в ответ он кривил губы, отмахивался, мол, у него теперь такая должность, что и в этой хорошо. Уходил на работу утром, шаркая стоптанными башмаками — новые он обувал лишь на кладбище, когда ходил на могилки жены и сына.

— Танька-а-а! Слышь, Танька? — Василий Петрович поднял голову, не соображая, где он. — Что молчишь? Олежка кушать хочет. Плачет… Гляди: ручки тянет… О, рученьки красные… О, маленькие ладошки…

— Хватит! — отчаянно крикнула Катя. — Надоели твои бредни! — Она порывисто встала и ушла в спальню. Не снимая халат, легла на кровать и зажала уши пальцами: отец все еще плакал и звал сынишку.

Как жить дальше? Что делать? Измучилась, исстрадалась, а выхода не видно. Засосет трясина, унесет омут и где-то выбросит на свалку. А тогда что? Может, попроситься в общежитие? Не откажут: многие там знают о ее трудной жизни. Девочки взяли бы к себе в комнату. Да и мастер Галина Михайловна не раз уже предлагала перейти к Зине и Наташе. Ей, конечно же, там будет лучше, а отец? Как его бросить в таком состоянии? Кто ему приготовит, постирает? Кто будет бороться за него до самого последнего шанса, пока он еще есть? Оставить его — значит, совершить преступление. Она этого не сделает. Не сможет…

На кухне загремела опрокинутая табуретка — и в дверях показался отец.

— К-катька… Дочь моя… — Заплетая ногами, он шел к ней. — Не гони меня. Я так одинок… — Он присел на кровать рядом с дочерью.

— Иди отсюда! — Сдерживая свой гнев, сказала Катя и толкнула отца. — От тебя самогоном прет.

Пытаясь снять с рубашки торчавшие от оборванной пуговицы нитки, Василий Петрович пыхтел, тыкал пальцами то выше, то ниже и, казалось, напрочь забыл о дочери.

— И не п-поймаешь… А на-а-да… Шевелятся точно черви… — бормотал себе под нос. — Э-тэ-тэ! Как прыгают… — Наконец, нащупал бело-грязный узелок и дернул.

— Уйди отсюда! — сузила глаза Катя. — Надоел хуже горькой редьки. Мне заниматься надо.

— Не гони меня, Катька. — Василий Петрович смотрел на дочь и не видел ее. — Не имеешь этого… права… Я кормлю тебя… Жрешь, жрешь, а еще хвост задираешь…

— Уйди-и-и! — закричала Катя, сжав голову руками. — Или я уйду. Надоели твои упреки. За хлеб и картошку я верну тебе деньги, как только стану работать. До рубля, до копейки.

— Н-не-е-е! — заупрямился Василий Петрович. — Мне счас нужны деньги… Дармоедка-а-а… Шлю-ю-ха-а…

Катя дернулась.

— Не смей меня так называть! Кроме училища, я нигде не бываю. Я раздета и раззута. Я нищая… Ты все деньги пропиваешь… Взгляни на мой халат: заплата на заплате, дырка на дырке… — Она задела пальцем одну из них, дернула, разорвав полу халата снизу доверху. — Что я ношу? Обноски, хламье… Да и не каждый день в доме есть хлеб.

Василий Петрович качнулся, широко расставив ноги.

— Тебе ф-фигу, а не хлеб… На-на-на! — и поднес к ее лицу комбинацию из трех пальцев. — На-а-а выкуси, голопузая!..

Собрав все силы, Катя вновь толкнула отца, и он, стягивая одеяло и отчаянно матерясь, сполз на пол, а она, запахнув разорванный халат, соскочила с кровати. Перешагнув через отца, вышла на кухню, подсела к столу, пошарила вокруг глазами и наткнулась на бутылку. Схватила ее, добежала до раковины и со злостью ударила о ее края. Осколки разлетелись во все стороны. Остро запахло самогоном.

— Что же это творится? — отчаянно воскликнула Катя и сжала, негодуя, зубы. — Как быть? — Дрожа и всхлипывая, подошла к окну и упала головой на подоконник, сотрясаясь от рыданий.

«Мамочка-а-а! Встань и посмотри на меня. На кого я похожа? Зачем родила и оставила меня одну? Что я видела в жизни? Водку и брань… До сих пор в ушах крик Олежки в закипающей воде да пьяные бредни отца. Забери меня к себе, мамочка, забери… Что завтра меня ждет? У кого искать помощи? Кому я нужна? Отец пьет и попрекает меня куском хлеба. Возьми меня к себе, мамочка, возьми… Я так не могу жить… Я кушать хочу… Почти каждый день голодаю…»

Еще долго рыдала Катя, а в спальне, ползая по полу, плакал и звал Татьяну отец.

Глава 5

Густой темно-синий туман на ощупь пробирался через горы и долы, сквозь леса и рощи, через сонные, то вздыхающие, то всхлипывающие реки, что несли свои воды, мелкие и глубокие, чистые и мутные, в русла своих старших сестриц, а те в свою очередь — в озера, моря и океаны, преодолевая на своем пути многие и многие километры истощенной земли.

Рассвет был мрачным. Разгоняя ночной мир, он долго шел к людям оттуда, где в муках был рожден. Пора бы появиться солнцу, но его не было: там, у самой кромки земли, подминая друг друга, собирались черные, точно стаи грачей, лохматые тучи, закрывая собой весь горизонт. Из-за них пыталось выбраться солнце, да не было у него сил сходу разогнать эту темную клубящуюся массу. Наконец, рванувшись, оно ярко сверкнуло и начало медленно взбираться на голубой простор неба, а затем, радуясь и искрясь, заглянуло в окно, обласкав озябшее Катино тело. Облокотившись на подоконник, она крепко спала.

Василий Петрович стоял в дверном проеме и курил папиросу. Он с трудом вспоминал, что натворил вчера, и хотел было разбудить дочь, стать перед ней на колени и вымаливать прощение, но не мог сдвинуться с места. Грыз папиросу, глотал едкий дым и в который раз проклинал себя и свою жизнь-злодейку. Это она, водка, делает человека скотом и лишает его силы и разума; это она приносит людям несчастья и страдания. Сгорбившись, зашел в спальню, взял с кровати покрывало, неслышно подошел к дочери и прикрыл ее. Затем сел за стол, долго разглядывал пустой стакан и мысленно вернулся в то далекое, как ему казалось, время, когда он, Василий, был любим Таней и когда он, Василий Петрович, был уважаемым человеком, мыслящим математиком и примером для других. Рванулся, словно освобождаясь от цепей, желая схватить бутылку и разбить ее вдребезги. На столе ее не было. Смутно, точно во сне, помнил, как вчера пил и плакал, звал сына и жену, оскорблял дочь. Скрипнув зубами, достал из кармана куртки записную книжку, вырвал чистый листик и поспешно написал: «Прости, дочь, если можешь». Подошел к окну и положил записку у ее руки.

Катя проснулась, когда отец закрывал ключом дверь. Подняла голову, огляделась и вспомнила, что произошло вчера. Нет, она не простит отца! Больше того, сейчас же уйдет из дома, чтобы никогда больше в него не вернуться. Вот только оденется, соберет свою одежду и покинет родной уголок, где родилась и где познала столько горя. Мастер Галина Михайловна выделит ей какой-нибудь закуток, где можно будет заниматься и спать, или же разрешит поселиться в одной комнате с Зиной и Наташей. Уйдет она к чужим людям и будет жить сиротой при живом отце.

Есть родственники, но они живут бедно и далеко.

Движением плеч сбросила с себя покрывало, потянулась и увидела листочек. Не притрагиваясь к нему руками, словно он источал яд, прочитала неровную строку и отвернулась.

— Пьянчужка! Будь ты проклят! — не то подумала, не то произнесла вслух и, чтобы отвязаться от слов, которые только что прочитала, с силой дунула на белый клочок бумажки, и он улетел за тумбочку. Перешагнув через покрывало, зашла в комнату, распахнула дверцы шкафа и стала одеваться. Серое платье с вязаным воротником и манжетами было маловато, и все же она одела именно его. Достала чемодан, вытряхнула из него на пол отцовские шмотки и сложила свои.

Затем накинула на плечи выгоревшую и видавшую виды сиреневую кофточку. За зимними вещами решила не приходить: как будет, так и будет. До зимы еще дожить надо.

Катя плотно прикрыла за собой дверь, повернула в замке ключ и вышла во двор.

На улице было прохладно. Серые космы туч, клубясь, уходили на запад, а там, на востоке, всплывало солнце. Еще горела у подъезда одинокая лампочка, и Катя вернулась в коридор и нажала на выключатель. Спустилась по ступенькам, пересекла двор и тихо прикрыла калитку. Улица была пока пустынной. Сбавив шаги, вдруг оглянулась, нашла глазами свое окно, выходившее во двор, и что-то зашептала, шевеля воспаленными губами: прощалась ли с ним, проклинала ли — кто знает?

Глава 6

Уже три недели жила Катя в общежитии ПТУ. В первые дни была замкнута, отвечала на вопросы подруг и учителей односложно, вечерами никуда не выходила. Все знали, что ее мама умерла, а отец выпивает, и искренне жалели молодую девушку. Подруги предлагали ей свои платья, обувь, приглашали в кино, на танцы, но Катя благодарно от всего отказывалась. В отсутствие Зины и Наташи убирала уютную комнатку, мыла окна, двери, пол. Затем садилась за учебники. Ей нравилась тишина: никто не кричит, не ругается и не попрекает ее за кусок хлеба. С удовольствием слушала по радио музыку, к которой тянулась с самого детства, и на время забывала обо всем на свете: и о том, что сама голодная и раздетая, что живет на подачках подруг и учителей, что бросила отца на произвол судьбы, и кто знает, что с ним в эти минуты; что ночами плачет в подушку и зовет мать. Ей казалось, что она становится от музыки взрослее и добрее и готова помочь всякому, кто в этом нуждается. Набегали слезы, когда пели и плакали скрипки, и она хотела, чтобы, музыка не прекращалась.

Мысленно уносилась в свое детство, когда еще была жива мама. Она-то и приучила ее любить музыку, в основном, симфоническую, и эта любовь с годами усиливалась. А когда затихали многочисленные инструменты, создававшие настоящее волшебство, какое-то время не двигалась, не желая возвращаться в свою неустроенную жизнь, серую и унылую, но эта жизнь была неотъемлема от нее, и она с жалостью входила в нее, вздыхая и проклиная свою непутевую судьбу. Об отце старалась не думать. И все же изредка приходила в голову тревожная мысль: как он там один? Пересилит ли себя, откажется ли от выпивки, потеряв из-за нее сынишку, потом жену, а теперь и ее, единственную дочь? Гнала от себя тяжелые воспоминания, боялась их, но все чаще ловила себя на том, что переживает за отца. Были такие минуты, когда хотелось забежать в свой родной дом, спрятавшийся в старом яблоневом саду на окраине города, где жил он, одинокий и несчастный, поднять его, погибающего в водочном угаре, уложить в постель, чтобы он не спал на столе или на полу, но сердце, вспомнив прошлое, начинало протестовать: нет, не отец ей тот пьяный, небритый, постаревший мужчина, который попрекал ее куском хлеба и обзывал дармоедкой и шлюхой.

— Ах, Катюша! — щебетала ей поздно вечером Зина, вернувшись с Наташей с танцев. — Так весело было! Музыка, вино, парни… Ах-ах-ах! — и поднимала тонко выщипанные брови.

— Кто весел, а кто нос повесил. — Наташа посмотрела на Катю: — Напрасно не пошла с нами. Годы-то шлепают по лужам да все мимо и мимо. Потом не догонишь.

— Ну и что? — сдвинула плечами Катя. — Мне тишина по душе. Да и подтянуть учебу надо. Тройки и даже двойки пошли.

— Всему, чудик, свое времечко, — неопределенно высказалась Наташа. — Сердцу ведь не перекроешь кислород.

— Днем — учеба, вечером — кх… горячая любовь, — поддержала ее Зина. — А любовь — не картошка.

Наблюдая за возбужденными подругами, Катя грустно улыбнулась.

— Вы, девчонки, треплетесь, точно расстроенные балалайки.

— Ну ты, брось! — дернула расческой взбитые кудри Зина и ойкнула. — Сама-то ты заплесневела. Мхом скоро покроешься.

— Дольше сохранюсь. Зато вы разбазариваете себя: вчера были одни парни, сегодня — другие. А вы все хохочете.

— А тебе-то что? — нахмурила брови Наташа. — Сама не гам и другому не дам. Вот послушай. Спросила как-то соседка подругу: «Курица-наседка, что яйца насиживаешь?» «Пытаюсь…» «Но цыплят без петухов не бывает». «Разве?»

— Хи-хи! — брызнула смехом Зина, прикрыв рот ладошкой, и тут же погасила его: — Рви мысли, девы! Надоел звон с ваших окон! — и, наклонившись к Кате, зашептала: — Парни были модненькие, шустренькие, в карман за словом не лезут.

— А от них сивухой не тянуло? — спросила Катя. — Она развязывает не только языки, но и многое другое.

— Само-собой! — снова хохотнула Зина. — Там почти все такие: дерьмо с дерьмом в паре и рядом опять оно. Хапают ручищами… — И вдруг напустилась на Катю: — Чего разлеглась, как дома? Подвинь корму!

Освобождая Зине место на кровати, Катя придвинулась к стенке, отметив про себя, что Зина и Наташа грубы и в выборе друзей не разборчивы, и ей надо иметь это ввиду.

— И вы радуетесь этому? — спросила, не поворачивая головы. — Если в таком возрасте употребляют водку, то что же будет через пять лет, десять? При градусах оскорбить девчонку проще.

— Получат сдачи точно такого же содержания, а то и ярче, — сверкнула зелеными глазами Наташа. — И у нас язык не заржавеет.

— Оно и видно, — вздохнула Катя. — А мне, девочки, нужен покой, хотя бы первое время. Сделайте одолжение. Хочу отдышаться от всего, что было. — Она повернулась к стенке, закрыла глаза, требуя от себя спокойствия: «Куда попала? Развязные девицы: ни скромности, ни культуры. Словом, хамки…» «А ты лучше них?» — спросил изнутри чей-то голос, и Катя согласилась с ним. Резко повернувшись на кровати, неожиданно прикрикнула: — Хватит базарить! Тушите свет!

— Шпана, не командуй! Приняли тебя на свою жилплощадь, вот и сопи в две дырочки и не высовывайся.

Катя притихла. Сжимая и разжимая пальцы рук, старалась от неприятного разговора отвлечься и успокоиться.

— Катька. А мы их пригласили к себе, — вдруг доверительно шепнула Зина. — Двоих. Завтра будут.

— Кого их? — подняла голову Катя и, не получив ответа, повысила голос:

— Кого их? Кого?

— Ну, парней. Познакомились с одними…

— А, может, уже с пятыми? Какая-нибудь посредственность, а то и того хуже, а вы, дуры, уже сегодня радуетесь. Как не стыдно!

— У нас стыда, что волос на камне, — в который раз хихикнула Зина.

— Сейчас бы… Э-э-эх! — и вздохнула: — Два раза, девоньки, молоду не быть.

— Бесстыжих глаз и дым не ест. Ни ума, ни скромности.

— А ты? Ты-то сама кто? — повысила голос Наташа. — Ни спереди, ни сзади. Да и на птичьих правах. Заткнулась бы лучше.

Наступило неловкое молчание.

— Дайте закурить, — через некоторое время попросила Катя, попробовав первую папиросу здесь же, в этой прокуренной комнате. — Тошно от вас…

И курили они, и дерзили друг другу, то сталкиваясь в споре, то безудержно хохоча.

Неумело затягиваясь сигаретой, Катя глотала дым, надрывно кашляла и, ненавидя все, что ее окружало, напрочь убивала в себе появившуюся было искру протеста против неудавшейся жизни, против словоохотливых и несерьезных подружек. Горечь не убавлялась. Выхода из тупика, казалось, не было. И решила она просить у Галины Михайловны помощи и защиты.

А на следующий день вечером впервые увидела Валеру и Эдика, которых пригласили подруги. Модные, наглые, они курили дорогие сигареты и сыпали пошлыми шутками.

Зина и Наташа, похохатывая, отвечали такими же подсоленными словами, и велся пустой, никому не нужный разговор; молодые люди убивали время. Катя мрачнела и помалкивала. В это время ей очень хотелось уйти отсюда, куда глаза глядят, чтобы поскорее удалиться от трясины, перед которой стояла, но, подавив вспыхнувшее было желание, внимательно разглядывала парней и слушала их болтовню. «И я с такими в одной упряжке и качусь вниз по наклонной, — упрекала себя, и ей было страшно. — Надо что-то делать, искать выход. Какой он? Где он?»

Вскоре Эдик вытащил из дипломата бутылку водки. Приличной закуски не было. Горкой лежало дешевое печенье и несколько мелких орехов. Вместе со всеми выпила рюмку спиртного и Катя. Где-то там, внутри, стало понемногу теплеть, в ушах зашумело, и ей вдруг захотелось плакать. А еще появилось желание посетить могилки мамы и братика. Она не часто ходила на кладбище — выбиралась лишь тогда, когда было невмоготу. Сегодня как раз был тот день и тот час. Ей непременно надо рассказать маме о своей горькой жизни, о том, что не всегда у нее есть хлеб и молоко, что порвались туфли и не за что купить новые, что не видит ни одного светлого дня, что опускается в трясину все глубже и глубже. Но вопреки своему желанию осталась здесь и не показала перед соседями, что развлекались рядом с ней, ни одной слезы, ни одного вздоха. Дернула головой, вышла из-за стола и повела плечами.

— А теперь танцевать! Кто смел? Выходи!

Зная, что никакой музыки не будет, начала лихо отплясывать цыганочку, подпевая себе. Начальные медленные и плавные движения постепенно переходили в быстрые; вот уже перестук каблучков сливается в ритме с движениями гибких, как ветки лозы, ее рук, и Катя, разрумянившись, прошлась мимо парней и девчат, умело двигая плечами.

«Ох и девка! — подумал Эдик, ощупывая бегающими глазками стройную фигуру темноволосой девушки. — Не грех бы закинуть удочку. С такой не состаришься».

— Что уставился, будто кот на мышку? — заметив горящие глаза прилизанного парня, спросила Зина. — Не по твоим зубам. Это точно!

— Хм-м! Все вы по моим! — уверенно ответил Эдик и выпятил тощую грудь, обтянутую сплошными карманами и молниями красной рубашки. — Лишь захочу… От слов до дела у меня — один шаг. Р-раз — и я на коне, вернее, на…

— Ну ты, полегче! — оборвала его Зина. — Сбавь обороты!

— А, может, ты прикроешь свой сто раз целованный ротик? — Валера скривил пунцовые губы и со свистом выдохнул: — Фу-у-у! Радоваться надо, что мы навестили золушек в этой хибаре с разбитым корытом. Ха-ха-ха! Верно, Эд?

— И… и… — подыскивал нужные слова, чтобы нахамить, Эдик, — этих русалочек с потертыми хвостами.

— Заморыши, заткнитесь! — резко притормозила возле стола Катя. — Хватит упражняться в хамстве! — Опрокинув стул, она подошла к двери, приглашая парней к выходу: — Топайте отсюда, пока вас дрянной метлой не вымели. Отзвонили — и долой с колокольни!

— Это, по-твоему, колокольня? — захлебнулся смехом Валера, разглядывая маленькую мрачную комнатку. — Это же забегаловка! Нет, это… это ночлежка.

— И… лошадки, — добавил Эдик, кидая наглые взгляды на Зину и Наташу. — На двух, серых и послушных, и кнута не надо, а вот на чернявенькую — уздечка нужна, крепкая, с острыми шипами.

— Вон отсюда, пошляки! — негодуя, потребовала Катя. — И обходите этот дом стороной, чтобы на вас из окна я не вылила помои. От свиней визгу много, а шерсти никакой.

Парни ушли, заливаясь на лестнице хохотом.

— Ну что, девочки? — после некоторого молчания спросила Катя, подавляя в себе горечь от проведенного вечера. — Модненькие, шустренькие, за словом в карман не лезут… Эх вы, вертихвостки! Получили по заслугам? К этому вы и стремились.

Девушки молчали.

— Высказывайтесь, высказывайтесь! — требовала Катя, и в ней шевельнулась глухая тоска: вот и услышала на себя характеристику. Докатилась… И впервые познала стыд. Пытаясь избавиться от него, напирала на подруг: — Почему молчите? Язык устал, что ли? У вас же он бежит впереди ног. Нет бы попридержать его…

Теребя рукав ситцевого платья, Зина кривила ярко накрашенные губы, прятала под накрашенные в избытке ресницы потухшие глаза.

— Язык за веревку не привяжешь. Да и булавкой не приколешь, вот и болтается, — миролюбиво ответила Наташа, чувствуя свою вину перед подругой. — Ну что теперь? Давайте лучше допьем, что осталось. Станет веселее… Разрешаешь? — и повернула голову к расстроенной Кате.

— Валяйте! — думая о своем, ответила Катя, удерживая под ресницами слезы. — Отмывайте свои грехи.

Пока Наташа разливала по рюмкам оставшуюся водку, Катя следила за ней и в душе протестовала: всю свою жизнь, сколько помнит, жила рядом с пьяницей-отцом, слышала его окрики, мат, видела в слезах и синяках несчастную мать. С самого детства ее неокрепшая решимость и хрупкая воля что-то изменить разбивались, как о темную неприступную скалу, о граненые стаканы, наполненные спиртным. И вновь это зелье и скользкие ступеньки вниз…

— Эх, была-не была! — Зина поморщилась, выдохнула из себя воздух и поднесла рюмку к губам. — Не пропадать же добру. Верно?

Катя выпить отказалась.

— Ну и мразь! — передернулась, жуя печенье. — Ну и сволочь!

Нельзя было понять, кому она адресовала эти слова: водке ли, своему отцу или непутевым парням — и девушки ждали, что же она скажет еще.

— И где вы их откопали? — спросила, и они поняли, о ком идет речь. — Ну и ну!

Размышляя о том, как ублажить Катю, Зина придвинулась к ней поближе и обняла за худенькие плечи.

— Это, Каташа, современная молодежь. Не вся, конечно, но большая ее часть. Работать — руки не с того места выросли, зато язык, что помело, и в рот не лезет. Тьфу-у-у!

— Дело не только в языке, — помрачнела Катя. — У них в голове — пустота. Причем, навсегда! Так и будут жить, рассыпая вокруг себя пошлятину, от которой и мухи дохнут.

Наташа собрала со стола рюмки, пустую бутылку, протерла влажным полотенцем клеенку и повернулась к поникшей Кате:

— Успокоилась, да? Или еще будешь митинговать в пользу бедных?

— Нет, не буду, — с грустью и какой-то недосказанностью промолвила Катя, решив для себя высказать все, что наболело, в другой, более подходящий день. — Уму непостижимо! — воскликнула вроде для себя одной. — Одним словом, девичий стыд. А дальше что? Что дальше?

— Если бы знать все заранее. Если бы!..На лбу ведь не написано, кто есть кто. — Наташа, как и Катя, была подавлена.

— Делайте для себя выводы. Для меня лично — это наглядный урок, что обозначает: гляди в оба да не плошай. Пропади все пропадом! Гори синим огнем! Сгинь сегодняшний день!

А через несколько минут они уже пели. Склонившись друг к другу и гася слезы, взволнованными голосами тревожили тишину поздней ночи, и гуляла песня по комнате, то натыкаясь на стены, то отталкиваясь от потолка, чтобы ослабнуть у открытой форточки.

— Спойте о маме, — вдруг попросила Катя, посуровев лицом.

— Я лучше прочитаю тебе стих. Сжав голову руками, Катя молчала.

Тревожно зазвучал Наташин голос:


Слышишь, мама? Тучи снова в споре:

Ты ушла — и солнце за тобой.

Домик наш завесил окна горем

И застыл печальною судьбой.


А, бывало, я к нему спешила

И несла ошибки и вопрос.

Ты, как врач, всю боль мою лечила,

Отнимала бережно от слез.


Зина отчаянно замахала руками, но Наташа продолжала, понизив голос:


Говорила: вдруг крыло поранишь,

Торопись в свой домик — помогу:

Я пришла, но ты уже не встанешь…

Я разбилась… Крылья на лугу.


Мама, мама! Горя я не прячу:

Ты мне больше не откроешь дверь.

Много ран, глубоких и горячих,

Но нести их некому теперь…


Уронив голову на стол, Катя безутешно рыдала.

Глава 7

Отлетел куда-то на запад еще один осенний день со стайками белесых облаков, с последними лучами заходящего солнца. Высыпали на темно-синий бархат неба яркие звезды и, казалось, наступила самая благодатная пора для влюбленных.

Катя с разрешения Галины Михайловны сидела за швейной машинкой в большой комнате на втором этаже училища и шила Наташе платье. Перестук иголки успокаивающе действовал на неуравновешенное состояние ее души. Скроив платье по собственному чертежу и получив одобрение подруги, старалась выполнить заказ наилучшим образом: пусть Наташа порадуется обновой. Швы ложились на серый ситчик с белыми чайками ровно и красиво — эту специальность Катя приобрела за время учебы в ПТУ. Она любовалась своей работой. Теперь ей не страшно: деньги зарабатывать сможет сама. У зеркала примеряла платье на себя и втайне была довольна и платьем и собой: точеная фигурка, покатые плечи, большие, изумленно распахнутые глаза, словно они чему-то удивлялись; короткая стрижка с челкой на лбу и сама вся настороженная, в каком-то непонятном порыве, чего раньше никогда не испытывала: не знала зеркала, не любила косметики; сейчас же — совершенно другая, готовая вот-вот вырваться из серой атмосферы в иной мир, требовательный, чистый, высокий. Может, и вправду так будет!

Осторожно, чтобы не порвать наметанные нитки, Катя сняла платье и снова села за работу. Машинка строчила тихо, радуя ее. Завтра она отдаст Наташе готовую вещь и получит семь рублей. За эти деньги купит себе общие тетради для чертежей и нитки. А еще мороженое и плавки.

В общежитие возвращалась поздно. Шла по тихому безлюдному переулку и мечтала. О чем? О завтрашнем дне, о покупках, а еще о пломбире, вкус которого уже забыла. Вдали, на столбе, тускло горела одинокая лампочка. На углу — большой куст сирени, за ним — поворот и — общежитие. И сегодня не придется выспаться, думала Катя, прикидывая в уме, что уже, наверное, первый час ночи. Девочки давно спят, а ей надо трудиться, чтобы иметь хоть какие-то гроши.

Неожиданно услышала отдаленные шаги. Подняла глаза, всмотрелась: ей навстречу шли двое. Беспокойно оглянулась: переулок был совершенно пустынным — ни пешеходов, ни машин; она одна и те, что торопливо приближались к ней. «Кто они? — тревожно шевельнулась мысль. — Уже поздно… И никого рядом… — Рванувшись вверх-вниз, беспокойно застучало сердце: — Где же второй? Было же два парня. Сама видела.»

Один из юношей, проходя мимо, окинул Катю взглядом с головы до ног.

«Во, дурочка! — прислушиваясь к удаляющимся за спиной шагам, подумала она. — Парень хочет познакомиться со мной, а я… Ишь, как зыркал! Но куда, девался второй? Что за ерунда?»

Волнуясь и взвешивая создавшуюся ночную обстановку, спешила к повороту: оттуда совсем близко к общежитию. Еще немного пройти и…

Катя замерла: она явно слышала, что юноша вернулся и поспешно догоняет ее. Торопливые его шаги отчетливо отдавались в ночной тишине переулка и нагоняли на нее страх. Она ускорила бег — и тут же ускорились шаги за ее спиной. Вот-вот ее схватят чужие руки! Катя похолодела и лишь поравнялась со столбом, на котором тускло горела лампочка, как из-за куста сирени вышел второй юноша и преградил ей дорогу.

— Давай, шалавая, деньги! — грозно потребовал и вырвал из ее рук портфель. — И не пикни, не то… — Он показал нож: — Вот, что будет…

— Вы что? — испуганно произнесла Катя. — Нет у меня денег. Я учащаяся.

— Не учащаяся, а буфетчица. Мешок с деньгами, — шипел рядом второй, догнавший ее. — Открывай!

Сверкнувший под лампочкой нож привел Катю в ужас. Кричать? Ее крик могут прервать тут же.

Портфель был вскрыт — и на тротуар вывалились тетради, тапочки и новое, сшитое за три долгих вечера ситцевое платье. Руки хулигана шарили в глубине портфеля.

— Во-о-о, с-сука. Говорила, что денег нет, — пьяно прохрипел один из налетчиков, вытащив из бокового кармашка три рубля. — Еще давай, пигалица! — и полез к ее груди. — Фу, тут не за что взяться… Свистулька! Доходяга! Пошли…

Оцепенев от негодования и страха, Катя не могла сделать ни одного движения. Лишь потом, когда стихли шаги наглецов в конце переулка, наклонилась и собрала разбросанные вещи. На плечо повесила платье.

В таком виде зашла в подъезд общежития, поднялась на третий этаж и постучала в дверь своей комнаты.

Ей открыла Зина и ахнула: — Что с тобой, Катенька? На тебе лица нет… И что за маскарад?

— Сейчас на меня напали подонки, — бросив платье на стул, ответила Катя. — Подумали, что я буфетчица и несу в портфеле кучу денег. Ножом угрожали.

С кровати вскочила Наташа.

— Вот негодяи! Вот подлецы! В милицию надо заявить. — В ночной сорочке она суетилась возле подруги. — Нашли кого грабить! Руки бы обрубить… Я тебе чайку согрею.

— Не надо. Устала я. Отдыхать буду.

— Уже второй час ночи.

— Знаю.

— Завтра зачет.

— И это знаю, — устало ответила Катя. — Я шила платье и готовилась к нему. Все прокручивала в голове. Да и по дороге… Эх, жизнь! — вздохнула со всхлипом. — Последнюю трешку забрали. Опять занимать надо.

Через несколько минут она уже лежала в постели. В окно светила яркая крутобокая луна. Ее лучи падали на вешалку, и Катя видела два новых платья подружек и свое, короткое и изрядно поношенное.

«Когда же я буду носить красивую одежду? — думала и чувствовала в душе жалость к себе. — И в детстве не носила, и сейчас нет возможности что-нибудь купить. Была бы мама, как у других. Нет ее и некому нести свои обиды, некому бинтовать раны и перебитые крылья…»

Долго не спала Катя. И перед тем, как уснуть, вспомнила отца. Говорила вчера Зина, что видела его несколько дней назад вечером напротив общежития: он стоял в тени дерева и смотрел на окна, за которыми жила она, Катя Мезенцева.

Глава 8

Серые густые сумерки, перемешанные с разлапистыми мокрыми снежинками, слегка разбавлялись светом фонарей, мерцающих над головами прохожих, и подсвечивались витринами магазинов. Несмотря на порывы ветра, снег казался тихим и робким и таял на губах, ресницах, воротниках; таял, едва касаясь земли, и хлюпал из-под ботинок и сапожек мутной жижей. И только под фонарям хороводили снежинки, словно белые бабочки, слетевшиеся на свет и ночное крошечное тепло.

Улицы города в этот ноябрьский вечер заполняли только те, кто, подолгу засиживаясь на работе, давал отдых нервам, не имея сил на спешку, да молодой люд, кому такая погода не в счет.

Катя, в короткой поношенной шубке, что подарила ей уборщица тетя Нюра, торопилась в общежитие. Ее фигурка то пропадала в белой круговерти, то возникала под следующим фонарем. Пронизывая пучком света снежное крошево, он отвоевывал у этого хаоса часть просматриваемого пространства. Мокрый снег лепил в лицо, падал за шею и таял, обжигая холодом, и Катя, пригнув голову, нырнула в переулок. Здесь было потише: огромные деревья, соединяясь вверху густыми ветвями, устроили над переулком вроде шалаша. Все, что Катя видела, все, что было сейчас вокруг нее и в ней: и эта слякоть, и вода под ногами, и полупустынная улица, и ее мысли, одна тревожнее другой, — все ей было необходимо. В тиши она отдыхала. Редко светились окна домов, и ей подумалось, что она совершенно одна в бесконечном и безразличном к ней городе и что здесь можно умереть и никому не будет до этого никакого дела. Пошла медленнее, жалея себя: на плечах — чужая шубка, в кармане — ни шиша.

— Катя! — донеслось с другой стороны. — Подожди, дочка.

Услышав до боли знакомый голос и узнав его, Катя остановилась, не зная, как ей поступить. Что делать? Ждать или бежать?

К ней через дорогу шел отец. Он уже почти бежал в своем черном пальто с каракулевым воротником, в той же шапке с козырьком, чужой, ссутулившийся, похудевший.

— Что надо? — одеревенело спросила Катя, соображая, как вести себя с ним дальше: то ли выслушивать все, что он будет говорить, то ли оборвать на полуслове. Она уйдет, а отец? Что будет с ним? И смягчилась, взглянув ему в лицо: — Только недолго. Мне некогда.

Василий Петрович зачем-то снял шапку, мял ее в руках и, наверное, тоже соображал, с чего начать трудный разговор с дочерью.

— Что, заклинило? — не желая затягивать встречу, торопила его Катя. — Сказать нечего? Или язык отвалился?

— Как ты, дочка, живешь? — Василий Петрович спросил таким голосом, будто его только что ранили, и он не имеет сил говорить. Катя не узнала бы этот голос, не будь отца рядом. — Что же не заходишь в свой дом? Обиделась… Забыла… — Слизывая с губ снежинки, волновался и разглядывал дочь, повзрослевшую, изменившуюся, в чужой старенькой шубке. — Зайди как-нибудь.

— Одень шапку. Замерзнешь. — В Катином голосе послышалась жалость, и Василий Петрович, обрадовавшись, что дочка его не прогоняет, надел шапку и торопливо заговорил, пытаясь высказать все, что накопилось на душе за последние, очень трудные месяцы своего одиночества.

— Я сейчас не пью… Поверь мне, доченька. Начал новую жизнь. А ту… проклял… Собрал деньги тебе на пальтишко. Уже присмотрел, но не знаю, понравится ли тебе. Ремонт в квартире сделал. Сам.. Зайди, Катя, посмотри. А лучше возвращайся домой совсем.

— Нет! — зло перебила его Катя, вспомнив последнюю ночь своего пребывания под отцовской крышей. — Мне хорошо и в общежитии. У меня нет отца. Нет его, понял?

Переступив с ноги на ногу, Василий Петрович втянул в плечи голову, ожидая других слов, более резких и жестких, но их не последовало, и он тихо промолвил:

— Прости меня за все, что было. Прости, доченька… Ушла из дома водка. Я казнился, много передумал и пережил. Я… я держал самый серьезный ответ перед совестью…

— А она у тебя есть? — прервав отца, бросила ему в лицо Катя. — Очень сомневаюсь. Ты потерянный… И для меня и всего общества.

Василий Петрович терпеливо выслушивал обвинения дочери: он знал, что у нее есть право на такие слова и боялся, как бы она не ушла. Он долго ждал этой встречи, часто караулил дочь, прячась за деревьями, киоском, и мучительно страдал, когда не смел ее окликнуть и лишь провожал глазами, роняя слезы.

— Сейчас есть. Нашел в себе силы начать трезвую жизнь. Больше полгода водки в рот не беру. И не буду. Хотят меня снова в школу взять.

— Сторожем? — не меняя позы, спросила Катя. — Или дворником? Метлу ведь пропьешь… Дверь снимешь и за водку отдашь. Я-то знаю.

Все больше бледнея, Василий Петрович съежился, словно дочка избивала его не словами, а кулаками. — Все не так, Катя. Математиком приглашают, но в другую школу. С испытательным сроком…

— Ну и ну! Истинный христосик! Хоть в угол ставь и молись.

— Изменился я, Катюша, — виновато проговорил Василий Петрович. Он достал платочек, протер очки, глаза. — Пойду в школу и заслужу у ребят уважение к себе. Верну доверие.

Катя видела, что отец был одет чисто: белая рубашка, галстук. Да и платочек новенький. Но сказала, все еще не веря ему:

— Ты как тот перелетный соловей: то на пихту, тот на ель.

— Что ты, доченька? Увидели, что я изменился. Справлялись обо мне на предыдущей работе. В магазине мне дали положительную характеристику. Последние месяцы я заслужил ее. Поверь мне!

Василий Петрович узнавал и не узнавал дочь: резкая, натянутая, так и сыпала колючими словами. Может, очень плохо ей живется? Конечно, плохо! Одна, без денег. Он, ее родной отец, ведь хотел узнать об этом и раньше: много раз приходил к общежитию, прятался, где попало, и не один раз, крадучись, шел за ней до самого училища, где она училась, но каждый раз боялся ее окликнуть.

Катя смотрела мимо отца, размышляя над его словами: верить или не верить?

— Идем домой, доченька, — предложил упавшим голосом, не надеясь на то, что она согласится. — Пусто без тебя. Очень пусто, а ты…

— А я учусь на швею. Помимо этого, зарабатываю еще себе на хлеб и чулки.

— Нужно большое терпение, чтобы жить в чужом доме, имея свой. — Василий Петрович был подавлен.

— А у меня его нет. Нет, нет! — почти выкрикнула Катя. — Да и душа пустая: там лишь полынь-трава. И в этом твоя вина. Я детства не имела. И сейчас…

— Знаю. И очень сожалею о прошлом. Как все искупить? Как? — Василий Петрович хотел взять дочь за руку, но она энергично дернулась. — Я проклинаю те годы, что прожил в водочном угаре. Теперь я не тот.

— Меня это не интересует. Ты разрушил мою душу, как суховей. Мне нечем дышать… На всякий случай запомни это. И не преследуй меня. — Катя резко отвернулась от отца и, не простившись, ушла в снежную круговерть, пряча слезы в хрустальные ресницы.

Василий Петрович остался один. Снег кружил у разгоряченного лица, оседал на шапке, воротнике, но он не двигался. Стоял темной тенью среди белого хаоса и думал, что завтра снова придет сюда, дождется Кати и вновь будет убеждать ее вернуться домой; не поможет — придет еще раз и еще…

Сгорбленная фигура одинокого человека еще долго маячила под холодным зимним небом.

Глава 9

— Катюша. Одевай мое платье, — предложила Наташа, ярко подсинивая глаза. — Оно тебе к лицу.

— Спасибо. Не надо, — с грустью сказала Катя, размышляя над тем, когда же, наконец, она будет иметь свою одежду, модную и красивую, и не верила этому: ей просто некому помочь. — Я и в этом не потеряюсь. Заплат нет и ладно.

— Да уж точно. Золото и в мишуре блестит, — шутит Зина и прикалывает к шерстяному платью красного цвета блестящую брошь. — Марк с тебя глаз не сводит. Высокий, подтянутый, красивый, но, чувствуется, нахальный. Прямо прет из него нахальство.

— Это с другими, но не со мной. — Катя елозит розовой помадой губы и тоже смеется. — У него денег — куры не клюют. Швыряет десятками, не считая. Откуда они?

— А, может, фальшивые? — Наташа закончила наводить косметику и засмотрелась на Катю: бедненькая, худенькая, но такая привлекательная!

— Не отказывай, если тебе предлагает дружбу. Пусть новую шубку купит. Эта уже расползается.

— Ну да! — не приняла шутку Катя. — А потом потребует расплаты. Не нужны мне чужие вещи. Как-нибудь проживу и в своих. Зато никто с плеч не снимет.

Через несколько минут девушки вышли из общежития. Мороз к ночи крепчал, и под ногами приятно похрустывал смерзшийся снег. До клуба «Швейник» идти было недалеко — рукой подать, и Катя в своих стареньких стоптанных сапожках с заплатой на одном из них старалась идти по протоптанной дорожке, в то время как Зина и Наташа в своей новой теплой обуви забредали в снег, бодали его носками, резвясь и оглашая притихшие зимние улицы звонким девичьим смехом.

— Не надо хохотать на улице, — просит их Катя. — На нас же смотрят люди.

— Ну и что? Сейчас все можно: хочу пою, хочу плачу или пляшу. — Наташа вскинула руки в ярко-красных рукавичках и встряхнула ими над головой. — Кому какое дело?

Подавляя раздражение, Катя пыталась схватить расшалившуюся подругу за рукав, но та вывернулась и, скользнув по льду, еле удержалась на ногах.

— Ух ты, могут и танцы накрыться, — с горечью произнесла, отряхивая с нового пальто снег. — До этого нельзя допустить. На дискотеке будут потери.

— Никто и не заметит, — отпарировала Зина.

Катя безмолвствовала: веселье — пока не для нее. Хорошо помнит, как в десятилетнем возрасте подходила к старому приемнику, включала его и, крутя ручкой, искала для себя музыку. А когда находила ее, порывистую, как ветер, яркую, как гром с молнией, переходящую в тихую, словно поющий ручеек, тот час же замирала и слушала до изнеможения. Тогда она еще не понимала, что это была симфоническая музыка. Позже мама научила ее узнавать в музыкальном ансамбле отдельные инструменты: альты, скрипки, флейты, тромбоны. И лучшего для себя отдыха она не представляла. Такую музыку любит до сих пор…

Впереди ярко горел огнями клуб и зазывал молодежь танцевальной музыкой. На эстраде пел молодой парень в сверкающем пиджаке:


Таганка-а-а… Все ночи полные огня,

Таганка-а-а, зачем сгубила ты меня?


— будоражил всех его утомленный голос и, прижимаясь друг к другу, в такт танго шевелилась разноликая толпа.

В просторном зале было светло и тепло. Катю с подругами встретил Марк и пригласил всех к своему столику. Девушки отказались и тут же вошли в круг танцующих, а Катя села рядом с молодым элегантным человеком. Они закурили, обмениваясь незначительными фразами.

— А тебе, детка, можно курить? — спросил Марк, рассматривая тонкие вздрагивающие пальцы девушки. — Ты ведь еще ребенок.

Катя блаженно жмурит глаза, затягивается сигаретой и выпускает струйку дыма через нос.

— Я не часто.

— И пьешь?

— Иногда, когда кошки на душе скребут. — Катя вновь сделала затяжку и выдохнула дым ртом, осознавая, что слишком откровенна перед мужчиной.

— Ну ты даешь, Катя! Как заправский курильщик.

— Курильщик — не пильщик, голову не отрежет. В дыму легче жить: меньше видишь хамство. Хотя не в этом дело. Не в этом…

— А в чем? — заинтересованно вскинул густые брови Марк.

— В том, что все сейчас оплевано, и для нынешней молодежи нет ничего святого. Кажется, что все рушится, и это разрушение не остановить. Страшно…

— А тебе-то какое дело до этого?

— Самое прямое: я ведь тоже эта самая молодежь.

— Не надо, малышка, так глубоко забираться в дебри, — перебил Катю Марк, тряхнув длинными в крупные кольца волосами, не исповедуя никакой морали. Он разглядывал Катю с любопытством: слишком юная, худенькое лицо, не скажешь, что красивое, но очень привлекательное: маленький прямой нос и таинственные глаза, такие большие, что, казалось, занимали пол-лица; тонкие колосочки бровей и маленькие пухлые губы.

«Еще неопытная козочка. А что курит — это напускное, для солидности, — размышлял он и в душе уже тянулся к этому нераскрывшемуся цветку, чтобы при удобном случае, у себя дома, запустить руки под ее зеленое платье и тронуть девичью грудь, маленькую, упругую, затем — припасть к пухлым губам, выражающим каприз. — Надо допить коньяк и заставить выпить ее…» — решил однозначно, планируя свои дальнейшие действия, от которых захватывало дух.

— Ну, накурилась? — не теряя хода мыслей, спеленавших его сердце и разум, спросил, заглядывая в глубокий вырез Катиного платья. — Хватит отравлять дымом такую прелестную головку. Пойдем подвигаемся.

Они вошли в круг танцующих, и Катя тут же попала в ритм веселой музыки. Ее стройная фигурка грациозно изгибалась возле Марка, тонкие руки, то поднимаясь, то опускаясь, выделывали красивые движения, и Марк, напрягаясь и снова с головой уходя в свои тайные размышления, следил за ее умелым танцем, подвижным влекущим телом и торопил время, чтобы поскорее овладеть этой гибкой девушкой.

— Катюша, может, уйдем? — Наклонившись к ее уху, предложил шепотом, пытаясь поймать взгляд ее дивно-черных глаз, сияющих на разрумянившемся лице. — Пожалуйста!

— Никуда не собираюсь уходить, — улыбнулась она, обнажив ровные блестящие зубы. — Только домой и вместе с моими девчонками.

А Марк уже представлял себе, кал заведет ее в свою квартиру, усадит за стол, нальет ликер или коньяк, заставит выпить, заранее заворожив ее красивыми словами и богатым угощением, а затем, увидев в ее глазах смятение, не даст ей опомниться, посадит к себе на колени, будет целовать шею, плечи…

Почувствовав ощутимые удары сердца, он обнял Катю за плечи.

— Пойдем на улицу. Здесь жарко.

— Не мешай! Я танцевать хочу… — Катины руки, словно легкие крылья, взлетали вверх, кружили над юной головкой и снова опускались вдоль изгибающегося тела. Она танцевала превосходно.

— Смоемся, а? — снова предложил Марк, пьянея от близости этой стройной, совсем непонятной и в то же время такой притягательной девушки. Он жадно смотрел в ее глаза, полные блеска, и нетерпеливо ждал своего звездного часа.

— Зачем уходить? — Наслаждаясь музыкой и не желая видеть напряженное лицо своего партнера, Катя тянула время. — Здесь же мои подружки.

— Зачем они тебе? — Марк пугался мысли, что не сумеет уговорить ее. — Мне нужно тебе сказать что-то очень важное.

— Говори сейчас. Зачем откладывать?

— Я о любви, Кэт… — В глазах Марка заиграли огоньки. — Нужна интимная обстановка.

Катя улыбнулась:

— Не люблю никаких обстановок.

— Должно быть все красиво… Мебель, вино, цветы…

— Простота и чистота — наилучшая красота.

Теряя самообладание, Марк нетерпеливо уговаривал ее:

— Послушаешь музыку, какая никогда тебе и не снилась. Ты же не имеешь хорошего друга. Я буду им — сегодня и всегда. У меня сила, деньги… Никто тебя не тронет…

— Пусть только попробует! — гордо вскинула она голову, озорно сверкнув глазами. — Не рад будет.

— Я подарю тебе такое… такое, — продолжал Марк, — от чего ты сойдешь с ума. Будешь сама искать со мной встречу.

— Не решай за меня… — Выскальзывая из его рук, от всего отказывалась Катя. — И никуда я не пойду. Потанцуем и только… — Ей показалось, что вульгарно-требующее лицо слишком самонадеянного парня размывается в массе других лиц, и захотелось ей не видеть их, а уйти домой, но, не сбиваясь с ритма все убыстряющегося танца, наблюдала, как Марк шарит глазами по ее губам, шее, груди, и понимала, чего он добивается; понимала и то, что она не позволит ни ему, ни кому-нибудь другому ни сегодня, ни в другой раз обращаться с ней вольно. Ах, какой день испытаний, какой день испытаний, подумала она, стараясь не упустить из вида бегающий взгляд Марка; его светлые кудри вместе с розовыми ушами подпрыгивали в такт музыки, и ей стало смешно: взглянув на Марка, она улыбнулась так искренне, что тот оторопел, приняв ее улыбку за согласие.

— Ты, Катюша, не знаешь, что такое настоящее блаженство в мужских объятиях, когда взаимная гармония, притушенный свет и дорогое вино.

— Не думала об этом. Знаю одну гармонию, на которой играют мужики, — пыталась она отшутиться.

— Малышка, идем… — шепнул Марк ей в самое ухо, обжигая его губами. — Не пожалеешь.

Схватив Катю за плечи, он потащил ее мимо прыгающих молодых людей к выходу.

— Катюша. Не бойся меня. Я твой… А ты моя… — Марк нащупал в кармане номерки, получил свою теплую куртку и Катину потертую шубку. Одевал ее, чувствуя трепет от предвкушения близости с ней, а она капризничала, порываясь уйти от него. Марк нервничал, горячился, не понимая, почему эта девушка, не слишком красивая и слишком бедная, не соглашается с ним. Только поэтому он не отпустит ее и увезет домой. А там он сможет затуманить ее головку и зацеловать эти капризные губки.

Они ехали в такси. Катя не прислушивалась, о чем говорил Марк с водителем: она думала о себе. Нет, не поддастся она этому уверенному в себе парню. Послушает музыку и уедет домой.

Такси остановилось напротив красивого дома. Расплатившись с водителем, Марк взял Катю за руку и завел в подъезд. Затем они поднимались на лифте и, наконец, он поспешно открыл ключом высокую дверь с блестящей резной ручкой.

— Проходи, Катюша. Я здесь живу.

— Один? — тихо спросила Катя, растерявшись в огромном холе. На стеллажах до самого потолка стояли книги. Все новые, подобранные по цвету и размеру, отметила про себя, подавая Марку шубку. — Ты один здесь живешь? — спросила погромче.

— Маман еще. Но у меня свои апартаменты.

— Это ты, сыночек? — тут же послышался из-за бархатной шторы вишневого цвета приятный женский голос. — Я тебе нужна?

— Не высовывайся. Я не один.

— Поняла-а-а. Спокойной ночи, сынок!

— Чао!

«Как с матерью груб, — подумала Катя, осуждая Марка за крутые слова. — Когда мама есть, многие не понимают, что это значит». Она несмело переступила порог и очутилась в просторной комнате, обставленной дорогой изящной мебелью. На полу лежал пушистый розовый ковер. Такого же цвета были оконные шторы.

«Как в музее, — подумала Катя, увидев в резном шкафу за стеклом многочисленные кубки разной величины. Тут же на красных лентах висели медали. — Выходит, Марк — великий спортсмен, а я кто?» — и ей захотелось уйти в свою скромную полутемную комнатку, к Зине и Наташе, с которыми было просто и уютно, чтобы не топтать старыми сапожками красные цветы на розовом поле ковра, чтобы не таращить глаза на огромную хрустальную люстру.

— Садись, Катюша. Сейчас все будет к твоим услугам. Ты только не стесняйся. — Марк подкатил к дивану столик, на котором стояли разные бутылки, рюмки, фужеры, фрукты и конфеты.

— Что будем пить, Кэт, на первый раз?

— Не называй меня собачьим именем, — приходила в себя ошеломленная увиденным Катя. — А пить… Пить я не хочу, — в самый последний момент решила она, раздумывая, как быстрее уйти из этого барского гнезда.

— Кэт — красивое имя, как и ты сама. Не бойся. Ты здесь под моей защитой. Вот конфеты с наливкой. И ром попробуй… Попробуй! — упрашивал ее, обдумывая, как ее напоить.

— Разве что один глоток, — неожиданно согласилась Катя, и пока Марк разливал напиток, незаметно осматривалась, отмечая про себя, что в этой квартире живут богачи. В доме — полная чаша: позолоченная посуда в стенке, цветной хрусталь; мягкие кресла, софа, а рядом — зеленая хрустальная ваза в полчеловека. В ней — охапка красных роз. Аромат такой, словно в парфюмерном магазине.

Марк поднял фужер, произнес тост. Катя лишь пригубила: она еще никогда не пробовала такой ароматный напиток. Еще глотнула — и с наслаждением выпила остальное. Сняла с конфеты золотистую обвертку и стала жевать, не размыкая губ.

Выпил до дна и Марк.

— Не волнуйся, Кэт. Мы здесь одни. Маман сюда не сунется. — Он сел рядом с Катей и нажал под крышкой стола кнопку: свет в комнате не погас, а стал темно-розовым. Тихо зазвучала музыка.

— Тебе нравится здесь? Нравится, да? — долетали до Кати приглушенные слова Марка. — Признайся!

— Да-а-а, — тихо ответила Катя. Приятная истома растеклась по телу. Ну и жизнь у людей! Сказка и только! И видела эту сказку своими глазами.

— Еще по одной? — Рассматривая Катино разрумянившееся лицо, он придвинулся ближе. Вот она, совсем рядом, плечо к плечу, глаза в глаза: лишь протяни руку — и ее юное девичье тело будет принадлежать ему. Как она поведет себя? Будет плакать? Звать маму?

Связывая себя мысленно по рукам и ногам, чтобы тотчас же не наделать глупостей, Марк медленно наливал ром. Приятным грудным голосом пел певец:


В этот час будь со мной, потуши лишь свечу,

Ты моя, а я — твой, быть любимым хочу.

Будь со мной! Будь со мной…

И не прячь ты глаза:

В этой сказке ночной в моем сердце гроза.

Да такая, что рвет, да такая, что жжет…


— Не надо этой песни, — просит Катя, остро чувствуя, что Марк умело расставляет ей сети. — Я больше люблю симфоническую музыку, — после некоторой паузы сказала, и Марк поднял на нее удивленные глаза:

— Симфоническую?

— Да-а-а. Она меня успокаивает.

— Неужто? Ха-ха-ха!

— Это удивительная музыка, — подтвердила Катя, и Марк погасил смех, удивляясь тому, что только что услышал. — Кэт! — Он поднял рюмку: — За тебя, девочка! Только всю! До самого донышка. И я…

Катя выпила, ощутив в груди приятное тепло. Подняла голову, увидела совсем рядом горящие глаза Марка и качнулась от него, но Марк порывисто обнял ее, целуя губы, глаза, шею, и пытался усадить ее к себе на крепкие мужские колени.

Катя сопротивлялась.

— Кэт… Девочка, моя… — горячо шептал и обжигал сухими воспаленными губами нежную кожу ее шеи. — Не бойся меня… Обними… Притронься к моему уху… Пощекочи его…

«Будь со мной в этот час…» — доносился к ней голос певца, и тут же одним движением Марк оборвал пуговицы на ее платье.

— 0-о-ох-х-х! — вырвалось из его груди. — Прелесть-то какая!

— Негодяй! — перекрыл песню звонкий Катин голос. — Подлец! — и звонко ударила по его холеному лицу крепкой ладошкой. — Подонок в розовом гнезде!

Катя кое-как вырвалась из цепких рук Марка, выбежала в коридор, схватила на ходу шубку и выскочила на лестничную площадку.

— Катюша… Ты куда? Ночь ведь… Зима… — Марк хватал ее за плечи, пытаясь что-то сказать, но получив еще один хлесткий удар, отпустил руки. За вишневой шторой послышался шорох.

Катя побежала вниз по длинной лестнице.

— Шапку возьми, дура! — долетело к ней откуда-то сверху, но она даже не оглянулась. Выскочила на тротуар, осмотрелась: в какую сторону идти? Как добраться домой без гроша?

«Так мне и надо, — корила себя, вытирая слезы. — По заслугам. Дурак, что не изнасиловал. Распустила нюни: ром, дорогие конфеты, розовая сказка… Шлюха! Не надо было идти к мужчине… Спустил бы еще с балкона…»

Катя все еще бежала по прикиданной снегом улице, и холодный ветер освежал ее лицо, открытую шею, руки. Медленно успокаиваясь, сбавила шаг и пошла по уснувшему городу. Вот и докатилась, дальше некуда, сказала себе, всматриваясь далеко вперед в надежде увидеть прохожих и, подавляя страх, не жалела себя. Пусть бы ее сейчас поколотили, избили до потери сознания и отправили в больницу и чтоб к ней никто не пришел. Этого она заслужила. Все верно! Кто из нормальных девчонок бродит ночью по городу? Она… А до этого где была? А до этого сидела на коленях у пустобреха. Почему, почему он был ей нужен? Видно же было по всему, к чему он стремится и чего добивается.

Катя снова ускорила шаги. Зимняя ночь брела по притихшему городу; спали темные окна домов, и лишь фонари поливали тротуар нежной позолотой, собирая на огонек снежинки-мотыльки.

Еще издали увидела в снежной круговерти три тени: они медленно двигались ей навстречу.

«Куда свернуть? — тревожно забилось сердце. — Вдруг это воры, грабители или просто хулиганы? Ну и пусть! У нее ничего нет, кроме старой шубки. Пусть снимут ее, и она замерзнет. Пусть! Каждому по заслугам… За плохим пойдешь, плохое и найдешь…»

— Кто так поздно гуляет? — услышала приятный мужской голос. Перед ней стоял офицер с повязкой на рукаве и два солдата. — Не боитесь ходить в ночь по безлюдным улицам?

— Я… я… — Катя так обрадовалась этой встрече, что в первые секунды не знала, как себя вести. — Я от подруги… Иду вот… Прогуливаюсь… — безбожно врала военным людям.

— А почему без головного убора? Простудиться можно.

— Нет, что вы? Я закаленная. И люблю вот так… — по-прежнему врала и путалась в словах. — Мне даже жарко. Я специально сняла ее, шляпу. Ну и что?

— Не годится! — не согласился с доводами незнакомой девушки офицер. — Разрешите вас проводить.

— О-о-о, разрешаю! Даже с превеликим удовольствием, — осмелев, радовалась уже Катя, забыв о Марке и своих приключениях. — Только я живу там… — и указала рукой за спину парней в серых шинелях.

— Ничего, девушка. Мы патрулируем город, и нам все равно, куда идти. Нельзя же оставить вас одну в такую стужу и в ночь. Кру-у-го-ом! — шутливо обратился к солдатам.

— Конечно, конечно. За вами в снег, в дождь и в полымя тоже, — лепетала Катя, разглядывая высокого и стройного офицера, с которым она шагала рядом. — Вы теперь мои защитники. Мне приятно…

— Вы на именинах были? — перебил ее офицер, чувствуя развязность молодой особы.

— Угадали, товарищ… Кто вы там?

— Лейтенант.

— Это на погонах две звездочки?

— Да, притом маленькие.

— А скоро будет третья? — уже вовсю болтала Катя, почувствовав себя в полной безопасности. Она поняла и другое: эти трое, офицер и два бойца, — это… это совсем иной мир; не тот, в котором она бывала и от которого сейчас только убежала, а тот, которого она совсем не знает, и он, этот мир, надежный и серьезный.

— Ее надо заслужить, — очень серьезно ответил лейтенант. — Звезд даром не дают.

Кате вдруг захотелось все сделать для того, чтобы не отпустить этих парней прежде, чем они проводят ее домой, а еще хотелось узнать поближе офицера; в ее напряженном сознании мелькнула мысль: она во что бы то ни стало должна понравиться лейтенанту, и Катя с легкостью представила себе, что у нее есть единственная возможность сегодня добиться того, чтобы не упустить своего дарованного ни за что ни про что шанса.

«Зачем же тогда базарить? — цыкнула на себя, решив, что перед скромным и серьезным человеком надо самой быть такой. — Он — не Марк и не Эдик. С теми можно и резко и грубо, чего они стоили. А здесь другое дело…» — и, поспевая за парнями, задумалась.

— Куда вас проводить, девушка? — через некоторое время спросил лейтенант. — Приказывайте!

— Что вы, что вы? Не умею приказывать… — играла она уже свою роль, чтобы понравиться молодым ребятам. — А вообще-то я благодарю вас. Я одна пойду. Уже недалеко… — Говорила и в то же время боялась, чтобы они не оставили ее одну.

— Мы не допустим этого. Верно, ребята? Доставим девушку по назначению.

— Так точно, товарищ лейтенант! — почти в один голос ответили шагающие рядом солдаты.

— Будьте добры, если это возможно. Я вам буду очень признательна, — подыскивала Катя слова благодарности, и теплела ее душа. — Мне весьма приятно быть в такой компании, — говорила, контролируя себя, чего никогда прежде не было, и тут же подумала, что зря она старается: ее высказывания этим молодым

военным людям ни к чему, но остановиться уже не могла. — Это совсем недалеко. Да и вам веселее будет.

— А куда? Уточните.

— Мне надо на улицу Кирова. Там я живу.

— Знаем такую, — повеселел офицер, вытягивая из-под шинели теплый шарфик. — А теперь прикройте голову. Замерзнете.

— Да нет же. Нет… — залепетала от такой неожиданности Катя, теряясь от подобного внимания к себе. — Мне и так хорошо. Благодарю!

— Не сопротивляться! Я ведь при оружии, — улыбнулся лейтенант и накинул на Катину голову серый шерстяной шарфик. — Теперь будет теплее. Завяжите сами!

Они шли по проезжей части дороги. Основные фонари были выключены, и улица освещалась слабо. И все же Катя разглядела худощавое лицо офицера, густые темные брови, сросшиеся на переносице, а еще наслаждалась его голосом, чистым и четким. И так было ей хорошо, так спокойно, что шагала бы в такой компании на край света.

— Согрелись немного? — участливо спросил лейтенант, и Кате показалось, что в февральскую стужу вдруг повеяло весенним теплом, и вместо белых холодных снежинок падают к ее ногам звездочки. — Или шинель снять? — и этот, второй вопрос, ее озадачил, и она уже втайне думала о завтрашнем дне: вдруг так случится, что офицер предложит ей встретиться. О, если бы!

— Спасибо, — все больше и больше терялась Катя от необычного своего состояния и той радости, что переполняла ее. — Я согрелась, а вам до утра ходить.

— Верно, до утра. И еще до вечера. Сейчас на вокзал пойдем. Такая служба.

Катя поежилась:

— Трудно вам. Могут встретиться на пути бандиты, воры. Не страшно?

— Мы с оружием. Чего же и кого нам бояться? — за всех ответил лейтенант, трогая рукой кобуру.

И правда, подумала Катя, заметив его движение, чего им бояться, коль пистолет сбоку? Ходи себе и посвистывай: государство одевает с головы до ног, платит приличные, как она слышала, деньги; не надо стоять у станка, пахать поле, вкалывать на стройке, добывать уголь. Вот и выходит, что они, офицеры, чистенькие и аккуратненькие, наглаженные и с холеными руками, которые ничегошеньки не делают.

В Катиной голове роились непутевые мысли.

Откуда ей знать, какая трудная и ответственная служба у лейтенанта Рогова, командира танкового взвода, отвечающего с утра до вечера и с вечера до утра за жизнь, здоровье и поступки взрослых парней, одевших военные шинели и принесших с собой из городов и сел, хуторов, поселков и кишлаков свои привычки и замашки, капризы и непослушание, свои разные характеры? Откуда ей знать, что в армию приходят, наряду с хорошими парнями, те, что вчера громили витрины магазинов, что убивали безвинных людей, заливая родные улицы кровью; разные хулиганы и дебоширы, пьяницы и наркоманы, стоявшие на учете в милиции и не признающие ничьих авторитетов и никаких святынь: ни Родины, ни Знамени, ни долга, и лейтенанту надо исправлять их искалеченные души, отдавать этому всего себя, забывая, есть ли в жизни выходные и праздничные дни, имеет ли он сам право на отдых, а думая лишь о том, как за два напряженных года сделать из них единый, боевой, сплоченный по духу, по братству коллектив, надежный заслон любому агрессору, любому врагу; как научить их мыслить по-государственному, не ставя свои амбиции на первое место, и в любое время броситься на защиту своего народа; как научить их водить танки, стрелять в цель, быть храбрыми, выносливыми, стирать солдатскую форму и петь песни?

Откуда ей все это знать?

Откуда ей, Кате Мезенцевой, знать, что лейтенант, живя в общежитии, сам готовит себе еду и убирает комнату, стирает и гладит, готовится к занятиям, а на рассвете, выпив или не выпив стакан чаю, спешит в часть к своим солдатам на подъем и живет с ними до отбоя, обучая и воспитывая чужих сыновей, формируя в них честность и смелость, готовность в любую минуту, если потребует Родина, встать на ее защиту и отдать за нее жизнь; что его руки, умеющие водить грозную боевую машину и держать ее в готовности выехать из парка по первому требованию, имеют ссадины и кровоподтеки, бывают в мазуте и грязи? И за все его старания нередко он получает упреки от людей, не знающих его трудной службы, и от этого не будет ему покоя: виноват ли он, лейтенант Рогов, что в армию приходят уже сформировавшиеся юноши с провалами в воспитательной работе? Не видя родительской ласки, они озлобляются и возмещают злость и неуважение к другим, приходят в армию и приносят с собой все дурные привычки и наклонности, культ языка и кулака. И эту беду, не вырванную родителями и обществом за целых восемнадцать лет, надо с корнем вырвать ему, офицеру, не на много старше этих юнцов, ибо с него спросят не только за боевую и строевую подготовку недавних новобранцев, но и дисциплину и готовность в любую минуту опасности броситься человеку на выручку.

Откуда ей все это знать?

Катя об этом и не думала. Ей лишь хотелось быстрее очиститься от всякой скверны и пошлости: не выслушивать ничьих колкостей и не хамить самой; хотелось идти рядом с этими юношами в военных шинелях, начисто перечеркнуть все те годы, что прошли так бесцветно и безнравственно; ей хотелось начать жизнь сначала, немедленно, с этого часа…

— А вы что завтра будете делать? — вдруг донеслось до нее, и она вздрогнула: таким неожиданным показался ей вопрос. «Может, он солдатам адресован,» — подумала, напрягая слух, но снова услышала:

— Я к вам, девушка…

— Н-ничего, — заикнулась. — Свободна весь день… С утра до вечера… — поспешно соврала и испугалась: как же так? Зачем?.. — А вообще-то я учусь… — тут же исправила свою оплошность, пряча глаза.

— Где, если не секрет?

— В институте, — опять, не зная зачем, соврала и похолодела, пришибленная такой невероятной ложью. Откуда такое вырвалось? Кому это надо?

— Значит, будущий филолог? Или кто?

— Да-а-а, — робко протянула. — Он самый…

— Хорошая профессия. Образованная и воспитанная молодежь нужна не только армии, но и всей стране: ей завершать все наши трудные дела.

— Страна надеется на нас. — не моргнув глазом, сказала Катя, желая поддержать разговор. — Но пока у нас дела, как сажа бела.

— Один философ когда-то высказал очень умную мысль: «Душа, в которой отсутствует мудрость, мертва. Но если обогатить ее учением, а еще ответственностью да совестью, она оживает подобно заброшенной земле, на которую пролился дождь». Этим надо руководствоваться всем.

— Н-надо. Как же иначе. — Катя видела, что они уже недалеко от общежития, в котором она жила, а ей так хотелось еще немного побыть с этими замечательными парнями. — Трудная у вас служба, — сказала, меняя разговор, чтобы вовлечь в него солдат. — И днем, и ночью…

— Что надо, то надо. Хотя и трудностей много, — ответил лейтенант, все больше присматриваясь к хрупкой девушке, что шла рядом. Кто она на самом деле? Откуда идет в такой поздний час без головного убора?

— А мы стараемся не подводить своих командиров, — наконец-то заговорил высокий солдат, шагавший рядом с лейтенантом. — Еще дома готовились к службе.

— Да. Что вспоено и вскормлено, то и выросло. — Лейтенант особо выделил слово «выросло», а про себя подумал, что авторитет армии от этого зависит, и родительские семена, что посеяны в душах солдат, играют главенствующую роль.

— В каждом человеке должна быть совесть, и тогда во всем больше порядка будет, — поддержал своего командира второй солдат. — И зла не будет.

— Верно, Климчук. Без нее и при большом уме не проживешь. Она возвышает и того, кто не кончал университеты.

— Совесть — не повесть, в архив не сдашь, — сказала Катя, вспомнив слова мамы, которая не раз говорила их отцу. — Ее надо всегда держать при себе.

— Мы так и служим, имея ее на вооружении.

Катя шла по уснувшему городу рядом с воинами и напряженно слушала их серьезный разговор, стараясь задавить в себе обиду, что мало читала книг и не может на равных с ними вести беседу, что такое положение необходимо исправлять; отыскивала пути к сближению с этими юношами, так не похожими на тех, кого она знала, и страдала от невозможности показать себя перед ними такой, какой ей хотелось быть уже сегодня.

— Как вас зовут? — вдруг спросила, сознательно поворачивая в обход своего общежития. — Всех!

— Я — Дмитрий Рогов. А это мои помощники — Борис и Владимир.

— А меня величают Екатериной, — после некоторого молчания сказала Катя, впервые в своей жизни назвав так свое имя и тут же пожалев, что она его носит, а не там: Леля, Нонна. — Не современно, но…

— Мою маму тоже так зовут, — с какой-то теплотой произнес Владимир.

— А письма пишете ей? — все больше смелела Катя. — Или телефоном пользуетесь?

— И тем, и другим… Трудно сейчас в селе. Зимой еще кое-как, а весной, летом и осенью тяжело. Земля пустует. А она могла бы кормить всех людей до отвала. Я обязательно вернусь в село и прихвачу с собой работящую невесту. Да еще дружков, которые понимают толк в сельском хозяйстве. Возрождать надо деревню, чтобы кормила и себя и горожан. Буду, наверное, арендатором.

— Ну-ну! — воскликнул Рогов. — В молодости — учись, в зрелости — трудись, а в старости — гордись. Вот схема жизни! — Он взглянул на светящийся циферблат часов. — О-о-о, уже поздно.

Впереди, в каких-то ста метрах, белело общежитие. Когда Катя показала дом, в котором жила, Дмитрий, зная город, понял, что она специально повела их не той дорогой, чтобы дольше побыть с ними, и спросил, заправляя под шинель возвращенный Катей шарфик:

— Вы завтра свободны?

— Да, — тихо ответила Катя, но Дмитрий не только услышал это единственное слово, но и понял, что вложила в него девушка.

— Можно к вам зайти?

Катя растерялась, но лишь на мгновение.

— Лучше я к вам выйду, если вы не против, — предложила, во-первых, чтобы он не увидел, как и с кем она живет; во-вторых, на улице, в темноте, она ему признается, что учится не в институте, а в ПТУ на швею. — Вот сюда, на это место.

— Договорились, — козырнул ей лейтенант. — Ровно в девятнадцать.

Простились с Катей и солдаты.

Она поднималась по ступенькам легко, словно у нее за плечами внезапно выросли крылья. На третьем этаже остановилась от острого ощущения дарованной ей неожиданной удачи, прислонилась к перилам, допытывая себя: правда ли это, что сейчас только она рассталась с лейтенантом Роговым? Правда ли, что он назначил ей свидание? Сквозь наплывающие слезы улыбнулась и побежала по коридору. Бесшумно открыла дверь своей комнаты, тихо сняла туфли и прислонилась к дверной притолоке.

Так и стояла, вживаясь в непонятное свое состояние: ликуя, пела душа. Глубоко вдохнув спертый комнатный воздух, затаилась, а сердце, словно колокольчик, выбивало радость. «Когда такое было?» — не то подумала, не то шепотом произнесла Катя. Прикрыв глаза, вбирала в себя эти чудные минуты, которых еще никогда не ощущала. — Надо же, надо же, как легко на душе… — терялась от изобилия сладостных ощущений, все еще не веря тому, что случилось. — Надо же, — повторяла про себя, слабея всем телом, — надо же, как хорошо, как непривычно.,. Вот и дождалась, сказала себе, боясь, как бы все не оказалось шуткой, и слегка вздрагивающими пальцами прикоснулась к тому месту, где в учащенном ритме билось сердце: был бы выход — так и рванулось бы из груди, но его не было, и оно радовалось взаперти. Вот и дождалась своего, снова повторила, не имея сил и возможности думать раскованно, а лишь смаковала те слова, которые касались ее душевного полета. Но дальше додумывать свои мысли не решалась: а вдруг все это неправда? Пошутил Рогов и не придет ни завтра ни послезавтра. Тогда как?..

Рассвет был не за горами.

Глава 10

Катя не спала всю оставшуюся ночь. Вначале, проснувшись, девчонки не давали покоя расспросами, где была да что видела, а когда она с неохотой отвечала им, чтобы не расплескать ту радость, которая жила в ней вот уже несколько часов, они беззаботно уснули. А как уснуть ей, когда один вечер, вернее, часть зимней ночи перевернула всю ее душу? Да что душу?! Всю жизнь, непутевую, серую, искалеченную, из которой, казалось, не было выхода. Разве она жила до этой ночи? Жила, но как? Думала ли над тем, как вести себя, что говорить и что делать каждый день, каждый час? Много ли раз вспоминала о совести? Да и была ли она у нее?!

Лежа навзничь и прислушиваясь к тихому дыханию Зины, не могла представить себе, что же будет с ней завтра, когда Рогов придет во двор общежития, и она его увидит… Нет, не могла она это представить и, зажимая рот ладошкой, чтобы не вырвался ликующий вздох, пялила глаза в окно, за которым бродила зимняя ночь.

Когда она за все прожитые годы размышляла о своем месте в жизни? О совести? А о долге? Каков он? Какие святыни у человека?

И вот Рогов… За что судьба подарила ей эту встречу? Конечно же, чтобы спасти от трясины. Да, именно для этого! Она уже была на краю ее: один шаг — и пропасть, откуда нет возврата. Как страшно! Боже, как страшно!.. Завтра утром ее не узнают: она будет следить за собой и своей речью, не притронется к папиросам, к рюмке. Все завтра… Завтра и всегда! А еще навестит отца. Да, да, она непременно станет другой, даже если Рогов и не придет. Даже и тогда…

Катя уснула на рассвете. Ей снился короткий сон. Будто она, совсем маленькая, ищет в кромешной темноте мостик, чтобы перейти через бурлящую реку на другой берег. Ищет на ощупь, натыкаясь на камни и кочки. А ночь такая черная, что она не видит свои протянутые ручки. И закричала. Оттуда, с того берега, услышала вдруг голос Димы.

— Сюда-а-а, Катю-юша! — зовет он ее. — Здесь мост. Левее! Еще немного…

— Не вижу. Помоги мне! — просит его Катя, натыкаясь на пни и проваливаясь в какие-то выбоины. — Мне стра-ашно-о-о…

И о диво! Она уже взрослая. И второе диво — под ногами мост.

— Дима-а-а! Где-е-е ты-ы?

— Я здесь. Иди быстрее. Смотри, Катюша, смотри!

И она увидела рождение рассвета: там, где стоял Дима, начал голубеть краешек неба. Он так быстро отодвигал темноту, что Катя не успевала следить за этим, восхищаясь и радуясь, как ребенок.

— Рассвет, Катя. Гляди, какой он красивый и чистый…

С востока в полнеба разливалось розовое свечение.

Катя открыла глаза тогда, когда Зина окликнула ее:

— Долго ли будешь дрыхнуть и давить подушку? Вставай, лежебока! Во сне даже улыбалась.

— Не надо так, девочки. Не мешайте мне, пожалуйста.

Зина подняла дугой тонко выщипанные брови:

— Ты, Катька, словно с неба свалилась. Жила, жила на грешной земле и вдруг оторвалась от нее. На какую планету со вчерашнего дня забралась?

— Если бы вы знали… — неопределенно высказалась Катя. — Сама не могу понять, поверить…

— О-хо-хо-хо! — дернула головой Наташа. — Откуда такие речи? Кто тебя пытается нарядить в новые одежды?

— Я вчера с человеком встретилась.

— То-есть? — наморщив лоб, спросила Зина, удивившись этой фразе больше, чем тому, если бы перед ней появился принц. — Не с Иваном или Богданом, а с человеком.

— Да, — дрогнувшим голосом ответила Катя. — Именно так.

— А кто этот человек, если не секрет?

— Не секрет. Он — офицер.

Наступило молчание. Не поверили подруги Кате: чушь говорит!

— Марк и Эд по сравнению с ним — подонки. Да и другие…

Катя стояла уже возле умывальника и в зеркало наблюдала, какое впечатление ее ответ произвел на подруг.

— А как его зовут? — спросила Зина.

— А звание какое? — поближе к умывальнику подошла Наташа, все еще не веря подруге.

— Он — лейтенант. Дмитрий Рогов.

— Ну да! — отчего-то всполошилась Зина, глотнув слюну. — Ох, и врешь же ты, Катька!

— Так врет, что уши вянут, — поддержала Зину Наташа, кривя пухлые губы. — Тебе ли?

Катя оглянулась: она светилась радостью.

— Да, девочки. Именно так! Он — офицер! И завтра у нас встреча. — Последнюю фразу Катя произнесла так, будто каждое слово проверяла на весах, и уткнулась лицом в свои горячие ладони.

Глава 11

На уроке кройки и шитья Катя уверенно и с настроением чертила на бумаге линии, пунктиры, соединяя их четко и уверенно, и удивлялась, как же легко она выполняла сегодня задание Ольги Васильевны. Руки так и парили над ватманом, а еще пела душа. До конца занятий получила еще две пятерки. Пообедала в столовой и, когда девушки разбежались кто куда, уселась за швейную машинку. Аккуратно ложилась строчка на вишневую ткань: она шила себе выходное платье. Спешила, чтобы в нем выйти к Рогову на свидание.

А вечером с волнением готовилась к встрече: помыла волосы, накрутила их на бигуди, погладила серое платье — новое было еще не готово; почистила ногти и покрыла розовым лаком. Такого же цвета помадой подкрасила губы.

«Ну и ну! — удивлялась Зина, наблюдая за Катей. — Никогда она так не собиралась ни в кино, ни на танцы. Видно, дело не шутейное».

— Возьми мою новую шапку, Катюша, — несмело предложила Наташа. — Она тебе очень идет.

— Спасибо. Не возьму. Буду в своей.

— Но ведь два дня назад брала и без пышных слов.

— То было вчера. А это — сегодня. Много воды утекло за это время, — многозначительно и не очень ясно для подруг сказала Катя и посмотрела на часы: было без одиннадцати минут семь вечера. Выпила глоток воды, чтобы смочить пересохшие от волнения губы.

— Счастливо! — услышала Наташин голос. В ответ кивнула головой, будучи не в силах что-то ей ответить, и тихо закрыла за собой дверь. В груди бухало сердце, и ничего с ним не поделаешь: не уговоришь, не успокоишь и не заставишь молчать.

Медленно спускалась по крутым ступенькам, глядя себе под ноги, и вдруг, в самый последний момент, подумала, что Рогов на встречу не придет. Что он не видел в ней? Ночная бродяжка, не умеющая связать два слова… Без шапки… Но ведь он обещал! Ну и что? Вчера сказал — сегодня забыл. — Катя остановилась, чтобы получше уяснить себе ситуацию. — Нет! Нет и нет! Рогов сказал правду. Не тот он человек… Не тот!

Постояв несколько минут у самой двери, чтобы успокоиться, вышла во двор. Боязливо повела глазами: до самого поворота улица была пустынной. Катя заволновалась: она уже верила, что Дмитрий не придет, и она будет тосковать. Долго, безутешно… Ей нужен именно такой друг: сильный, волевой, умный, храбрый. Это поняла еще вчера, вернее, уже сегодня, ночью… И поверила, что… Ну, а если не придет, что тогда? Как жить? Без помощи и поддержки, без надежды…

И тут же увидела стройную стремительную фигуру Рогова: он вышел из-за поворота и направлялся к ней. Катя хотела было бежать ему навстречу, но остановила себя: «Некрасиво получится. Я же девчонка…» — и, слабея телом, прислушивалась к частым шагам лейтенанта.

— Кажется, не опоздал, — еще издали сказал Дмитрий и шагнул к Кате: — Ну здравствуй, путешественница!

— Здравствуй! А я тебя давно жду. Еще с утра…

— Я торопился. Не опоздал ведь. Взгляни сюда! — и он поднес к ее глазам светящиеся часы: на них было ровно семь часов.

— Ты бежал? — спросила, услышав его прерывистое дыхание.

— Немного, чтобы не опоздать.

— А я наоборот, сдерживала себя, чтобы не выйти на час раньше. Как на иголках была…

— Об этом, Катюша, не говорят, — перебил ее Рогов. — Мужчинам не говорят.

— А если было именно так? — смутилась Катя, не понимая, чего и почему нельзя говорить мужчинам.

— Спасибо. Ты выспалась? — заглянул ей в глаза и поднял воротник ее шубки. — Не замерзла?

Ката заволновалась: такие слова она слышала впервые.

— Да, выспалась… Нет, не замерзла… — Она была счастлива, хотя сама еще не понимала, что с ней происходит, и доверчиво, по-детски, смотрела на лейтенанта.

Он взял ее руки в свои горячие ладони.

— Согрею немного. Какие маленькие… Нежные…

Катя с каждой минутой слабела: еще никогда ей не было так хорошо! Еще никто не говорил ей таких речей! Над нею возвышался человек, добрый и сильный, и она боялась лишним, необдуманным словом показать себя с неприглядной стороны. Что говорить? Как держать себя? И снова горько пожалела, что не готовила себя к жизни, к хорошей жизни, еще со школьной скамьи.

— Куда теперь? Приказывай! — Рогов смотрел на Катю и думал, что когда-то она ему приснилась: именно такая, тоненькая и черноглазая, откровенная и доверчивая, и он ее искал долго, пока не нашел.

— Н-не знаю, — искренне ответила Катя, которой было все равно, куда идти, лишь бы с ним, с Димой Роговым. — Походим где-то рядом… — и он безоговорочно принял ее предложение, ибо и сам хотел поговорить с ней и узнать, кто она, эта девушка, так приглянувшаяся ему вчера. Он до утра думал о ней, а днем часто посматривал на часы, желая быстрее сдать дежурство и поспешить к ней.

И пошли они по переулку в ту сторону, где ярко горели уличные фонари.

— Катя, ты ведь не студентка института? — спросил вдруг Дмитрий, не выпуская ее руки, и почувствовал, как она дрогнула в его ладони.

— Не студентка… Вчера я сказала неправду. Сама не знаю, как это получилось. Прости меня…

— А теперь расскажи правду.

И Катя начала рассказывать ему о своей судьбе: о безрадостном детстве с пьяным отцом и больной матерью, о смерти маленького братика, а затем и мамы, о всех невзгодах и трудностях, когда она стала хозяйкой большого дома, и о своей учебе в ПТУ и скучной жизни в бедном неустроенном общежитии.

Рогов слушал ее, не перебивая, и его рука все крепче сжимала маленькую девичью ладонь.

Мороз крепчал. Под ногами похрустывал снег, искрясь под фонарями. Под одним из них они остановились.

Катя все рассказала Дмитрию. Все, что знала о себе с тех пор, как помнила себя, и до той минуты, как вошла в дом Марка.

— А вчера где была? — спросил Дмитрий, словно это сообщение было для него важнее всего сказанного.

— Один спортсмен пригласил меня послушать музыку, — ответила Катя, даже не подумав солгать.

— Ты одна там была?

— Да.

— Вы пили?

— Да.

— А что еще было?

— Он меня поцеловал и порвал платье, а я его ударила и убежала. Без шапки…

— И все?

— Да.

Слушая Катю, Рогов был рад, что сегодня пришел к ней, и верил, что встретил именно такую девушку, которую так давно ждал.

— А теперь, Катюша, домой. Поздно уже. Я буду у тебя через три дня… Где тебя искать?

Катя была в смятении. Ей хотелось спросить, почему так долго его не будет, но ответила, пряча тревогу: — Комната тридцать шестая.

О себе Рогов не рассказал ничего.

Глава 12

Все три дня, долгие и беспокойные, наполненные мыслями о Рогове, прошли для Кати, словно в тумане. Что бы она ни делала, мысли ее возвращались к нему. Почему встреча лишь через три дня? Почему не завтра или послезавтра? А вдруг он что-то узнал о ней? Но она же ему все рассказала: и хорошее, и плохое. Больше, конечно, плохого. Пусть знает… Так будет лучше. Не могла же она ему врать. Что даст ложь? Временное и мизерное для себя удобство, а потом? А потом — правда и сжигающий душу стыд. Она должна сама выкарабкаться из того омута, в котором жила. Обязана, чтобы искупить все, что было до Рогова, что было позавчера и раньше, но чего уже не будет никогда. Вся собственная жизнь шаг за шагом, событие за событием, одно тяжелее другого, прошла перед глазами, настойчиво требуя для себя новой, более реальной и емкой оценки. И она ее давала, откровенно и беспощадно, не жалея себя. Была ли в этом ее вина? Была-была! И пытать себя не надо: не думала ни о чем, не требовала от себя ничего, не взывала к совести… Теперь же надо упорно наверстывать упущенное.

И Катя засела за книги. Что с того, что она учится? Та малость, что она получает в ПТУ, не устраивает ее. Ей надо тянуться за Димой — учиться никогда не поздно. Приходила с занятий, брала в библиотеке книги и не поднимала головы, засиживаясь до поздней ночи. Ей казалось, что она только что открывает для себя новый и слишком интересный мир.

К Зине и Наташе стали заходить новые знакомые. Они долго задерживались в комнате, балагурили, острили, хамили и играли в карты.

Катя нервничала.

— Ну ты, барбос, не мельтеши перед носом! — прикрикнул на своего друга Игорь, покрывая козырной шестеркой пиковую даму. — Эх, лучше бы положить молодца на эту кралю, — расплылся вдруг в улыбке, обнажив крупные, как частокол, зубы.

— Ты, Гарик, лучше живую прижми, — хихикнул лобастенький в больших очках Костя. — Трое рядом.

— Ну и губошлеп ты… — И снова карта, просвистев в воздухе, шлепнулась на бубновую восьмерку. — Из пустого в порожнее, а оттуда — назад.

— Зачем же трудиться впустую? Обними хохлатушку да пощупай.

— Умерьте свои желания, — блеснула глазами Катя, сидевшая у окна с книгой в руках. — Иначе попрошу очистить помещение. Имейте это ввиду.

— Да они же шутят, — заступилась было Зина за парней, но Катя осадила и ее:

— Какие шутки? Лучше бы метлой помахали и то была бы польза. Вон двор не убирают который день. Не о том их помыслы.

Положив книгу на подоконник. Катя подошла к столу.

— А ну кончай работу! Собирайте картишки и по домам. Делать нечего, что ли?

— За нас это… дядя делает, — тянет Игорь, перемешивая карты. — А мы ждем его плодов. Но он что-то плохо шевелится.

— Ага, ждем, — улыбается и Костя. — Но у него не получается. — Потухший окурок прилип к его толстой нижней губе, наглое лицо лоснилось от жира.

— А сами не хотите кормить себя? Разгружать, например, уголь, дрова, картофель; перебирать на базах капусту, свеклу, морковь. Рук нет или совести?

— А еще что прикажешь? — скривил губы Костя, сплюнув окурок на пол. — На митинги не ходить, на заборах не рисовать, девочек не…

— А еще надо готовить себя к службе в Советской Армии.

— Ха-ха-ха! — зашлись оба смехом, глядя в упор на взъерошенную, как воробей, Катю. — Ха-ха-ха! Ну и шутница! Ну и губошлепка!

Катя нисколько не смутилась:

— Чего зубоскалите? Вам надо еще заслужить, чтобы армия взяла вас в свои ряды и доверила оружие. Вам лишь карты можно доверить да еще метлу.

— И эта курица учит, как нам жить и что делать. Тьфу-у! — сплюнул Костя, не отводя от Кати наглых навыкате глаз. — Дали бодливой корове рога…

— Хватит, козлы! — прикрикнула Зина, чувствуя перед Катей неловкость.

— Хм-м… Нам здесь больше делать нечего. — Костя поднялся, лениво потянулся и направился к размалеванной цветными мелками двери. — Бывайте!

— Окурок подними! — потребовала Катя. — И положи его в свой карман, чтобы выбросить не на дорогу, как это делают не воспитанные люди, а в урну.

Ковыляя на кривых ногах, Костя сделал несколько шагов назад, достал окурок и тут же ткнул им в Наташин лоб.

— Подонки! Хамы! — крикнула им вдогонку Катя. — Наглецы!

Зина и Наташа безмолвствовали

Глава 13

Небольшое здание театра ярко горело люстрами. Приглушенно гудело фойе, наполняющееся празднично одетыми людьми. До начала концерта оставалось шесть минут.

После третьего звонка Катя и Дмитрий заняли свои места в девятом ряду партера. На Кате было новое вишневое платье с розовой отделкой, оттенявшей ее взволнованное лицо; в модно завитых волосах блестела розовая заколка. Внутренне подобравшись и удерживая на коленях красные гвоздики, она с интересом разглядывала незнакомых людей. Нарядные, торжественные, они вполголоса разговаривали, ожидая начала концерта. Катя невольно засмотрелась на спокойное уравновешенное лицо Димы: он был молчалив, на чем-то сосредоточен. Не желая его отвлекать, прислушивалась, как настраивался оркестр, и сама готовилась приобщиться к тому возвышенному чувству, которое приходит к людям лишь в театре.

— Катюша, — вдруг прервал ее мысли Дмитрий. — Смотри: во втором ряду, третий от прохода, сидит мой командир с женой и дочерью. Если бы ты знала, какой это замечательный человек!

Катя незаметно повела глазами и увидела моложавого, но совсем седого человека.

— Надо же, — шепнула. — Молодой, а голова белая.

— Он в Афганистане воевал. По-видимому, были тяжелые моменты. А, может, из-за погибших солдат…

Катя засмотрелась на человека, побывавшего на войне. Вот он какой! Пережил, видно, немало, если так поседел.

— Ох, и толковый командир! — опять повторил шепотом Дима. — У нас порядок в части. И только благодаря ему.

Оркестранты на сцене пробовали свои смычки.

Катя была взволнована: так все торжественно и необычно. И старалась, как могла, как-то оправдать собственную растерянность в этом непривычном для себя мире, совсем другом, чем она знала, и внутренне готовилась к приближающемуся таинству. Она любила симфоническую музыку, но никогда еще не была в театре: редко в их город приезжали такие коллективы. С повышенным интересом следила за нарядными людьми, и краем глаза видела Диму. Каким-то непостижимым образом поняла его состояние: он уже там, на сцене, откуда вот-вот хлынет обильным созвучьем музыка, заворожит весь напрягшийся в ожидании зал.

Потухли люстры, поднялся бархатный занавес; вышел дирижер, высокий, в черном длинном фраке, взмахнул палочкой — и полилась тихая музыка. Кате показалось, что она в одно мгновение заполнила ее всю, без остатка, и заставила затаить дыхание. Чарующие звуки лились, один лучше другого, выделяясь плачущим голосом скрипок и флейт. Теплела, раскрепощалась Катина душа. Она это чувствовала и позволила себе прикрыть глаза, чтобы вобрать в себя, не расплескав ни капли, все многоголосье различных инструментов. Снова их открывала и не старалась рассмотреть каждого оркестранта — их было много, а лишь вслушивалась в волшебный мир музыки.

Взлетала палочка вверх — и плакали скрипки, и разрывали сердце флейты, альты; тут же вступали тромбоны, выводили свою мелодию трубы — и над всем этим богатством звуков царили напряженные руки стройного седоволосого дирижера.

Когда затих последний аккорд, Катя схватилась со своего места, побежала на сцену и подала руководителю оркестра алые гвоздики. Дирижер поцеловал ее руку, и растерянная, под аплодисменты зрителей, она поспешно спускалась со сцены. Села на свое место, нашла Димину руку и благодарно сжала ее.

— Спасибо, Димочка… Спасибо… — Катя была счастлива.

И снова завораживающе зазвучала музыка, и она ощутила не меньшую, а еще большую высоту радости, через которую только что прошла. В ней не вмещалось все то, что она чувствовала, и эта радость расплескивалась во все стороны, а вместо ушедшей появлялась новая, острее и сладостнее предыдущей; Катя не знала, сколько прошло времени с начала концерта — полчаса, час, а, может, больше, и сидела, боясь одного: не прервалось бы это волшебство, пока она не насытится им до изнеможения, пока не заполнит им свое так давно пустовавшее сердце. Стремительные голоса скрипок взлетали вверх, под потолок, и там, сложив крылья, медленно ниспадали, отдавая только что завоеванное пространство кларнетам, а те в свою очередь — тромбонам и сверкающим золотом трубам.

Сцепив пальцы и наклонившись вперед, Катя наслаждалась всем тем, что подарил ей этот необыкновенный вечер.

Получив шубку и шинель, Дмитрий помог одеться Кате, оделся сам, и они вышли на продуваемую ветром морозную улицу. В ушах еще звенела музыка, и не хотелось прерывать ее будничными повседневными словами.

— Ну как? — первым нарушил молчание Рогов, пропуская мимо торопящихся молодых людей.

— Я заполнена музыкой до краев. И потрясена. Надо жить на свете, чтобы однажды вот так взлететь. Знаешь, Дима, я очищаюсь… Очищаюсь медленно, но уверенно.

— От чего? — Дмитрий хотел знать о Кате любую мелочь, но она, не ответив, смотрела вдоль улицы, пока не желая воспринимать окружающую жизнь, какой она была на самом деле, со множеством трудностей и нерешенных проблем. — От чего? — повторил Дмитрий. — В каких мирах витаешь?

— От сволочной жизни…

— Ты что, Катюша? Какой тон, какие слова?

— Прости, Дима. — Катя повернула к Дмитрию голову. — От всего плохого, что было во мне. Хоть на время, и то я рада. Два часа волшебства… Два часа сказки…

— Но почему на время? От тебя самой зависит, жить или не жить рядом со скверной и подонками.

— Да, от меня. Но надо быть сильнее, чем я есть, и требовать от себя того самого долга перед обществом, чего я не имею. И не моя в этом вина… Сегодня музыка окрылила меня, и мне хочется летать, делать добро всем людям. А завтра я уже буду другой, как вчера и позавчера, к чему привыкла за все годы моей безрадостной и пустой жизни. Я слабая, Дима, ибо не готовила себя ни к чему — так, плыла по течению…

— Я тебе помогу, Катюша.

— Но ты так редко бываешь свободен. — Голос ее дрогнул. — А без тебя у меня не будет ничего: ни радости, ни надежд, ни завтрашнего рассвета. Ты ведь знаешь это… — Кате так хотелось рассказать Диме, как он перевернул ее жизнь наизнанку, и теперь ей необходима его поддержка, чтобы она на этом подъеме не сорвалась и не разбилась насмерть, чтобы не упала с той ступеньки, на которую только-только взобралась с его, Рогова, помощью; как он заставил ее, начиная с просмотра программы «Новости», газет и журналов, задуматься о завтрашнем дне и о своем месте в нем; как он, Рогов, нужен ей больше самой жизни. Что жизнь без него? Зачем мир без его присутствия?

— Что знаю? — спросил Дмитрий, по-своему волнуясь и желая, как он сам тотчас же понял, впервые услышать девичье признание. Он любил Катю и даже не пытался перепроверить свою, неожиданно захватившего его, любовь.

Если бы Катя не боялась откровенности, сказала бы Рогову, что думает о нем каждую минуту, даже во сне, как ей казалось; что жить без него не может и не будет. И не надо ей…

— Что знаю, Катюша? — услышала Димин голос: он был совсем не таким, каким его знала раньше.

— Я люблю тебя… — сказала вдруг, хотя секунду до этого и не мыслила произнести такие слова, но вымолвила их, не рассуждая, хорошо это или плохо, и зарделась, и зажглась огнем, какого еще не знала до встречи с Дмитрием. — Я люблю тебя…

— Катюша… Родная моя… — Рогов был растерян. — Что я слышу?

— Мне недостаточно видеть тебя один или два раза в неделю, — продолжала Катя, замирая от своих же слов. — Для меня часы и дни без тебя — пустота. Я пытаюсь бороться с собой, ибо понимаю, что ты не можешь мне отдать эти часы и дни: они нужны другим людям, твоим солдатам. И я все больше страдаю, Дима, осуждаю себя… Все сильнее борюсь с собой…

— Зачем, Катюша? Зачем бороться? — Рогов остановил ее под мигающей лампочкой, повернул к себе. Катя подняла голову. Увидев распахнутые навстречу ему блестящие глаза и не смея поцеловать их, прижал Катину голову к себе. — Зачем бороться с любовью? — снова спросил, чувствуя, как сам слабеет. — Пусть она цветет… Пусть горит и другим светит… От нее, Катюша, крылья вырастают, душа поет, а самые трудные дела кажутся вполне разрешимыми.

Они повернули в тихий переулок.

— Я пугаюсь, Дима… — после некоторого молчания сказала Катя.

— Чего, родная?

— Что не смогу без тебя. Ты оживил меня, изменил. Я другая. Лучше, чище. А у меня нет платы за это.

— Что ты, Катенька! Какая плата?

— А еще думаю…

— О чем?

— Что я недостойна тебя.

— Какая же ты глупышка. Выбрось все из головы.

— А ты, Дима, веришь в счастье?

— Конечно верю. Плохо человеку без него. Счастье создано лишь для того, чтобы им делиться. Одинокий человек никогда не может быть счастлив. — Он остановился, обнял Катю, прижал к себе и почувствовал ее руки: вначале они легли на его ремень, задержались; осторожно взбираясь все выше и выше, дотянулись до плеч и там замерли, не смея дотронуться до шеи, до его горячих губ, и Дмитрий жалел, что они не коснулись их: он бы целовал эти пальчики, согревая своим дыханием, но они остались мерзнуть на шинели.

А Кате в это же время хотелось, чтобы Дима схватил ее на руки и понес мимо горя и боли к этому счастью, о котором он только что говорил; ей хотелось прикосновения его заботливых рук, но он, отпустив ее, шел рядом и, подавляя свое волнение, заговорил о службе, о забавном солдате Павлушке из Магадана, будто только этим и жил.

— Ты еще так молод, — почему-то сказала Катя. Может, потому, что не поцеловал ее и не стал говорить о любви дальше, чего она так ждала, может, потому, что был слишком серьезным.

— А ты совсем юная. И очень необходима мне…

С Катей что-то творилось, чего она сама не понимала. Знала лишь одно: без Димы ей не жить.

— Ты не замерзла? — вдруг спросил Дмитрий. — Давай согрею пальчики. — Он снял с ее рук перчатки и поднес их к губам.

Обессиленная Катя не могла справиться с собой: ей хотелось припасть к Димкиной шинели, а то и расстегнуть ее, приникнуть к его груди и прислушаться: где там его сердце и чувствует ли оно ее любовь, безмерную, как вселенная, которую не залить и не высушить?

Они снова шли по знакомому переулку, и Катя проклинала время, что летело так быстро, словно опаздывало на поезд, и не могла себе представить, как расстанется с Димой на целую неделю. Не будет солнца без него, не будет сна и рассвета. А Димкин рассвет был ей нужен теперь каждый день.

Подойдя к общежитию, увидела в окне, где она жила, свет.

— Я провожу тебя, Катюша. Разрешаешь?

— Конечно, Дима, — все еще думая о расставании, ответила Катя и пошла впереди, вслушиваясь в его четкие шаги. Дверь открыла своим ключом, и они, пройдя узкий коридор, зашли в комнату. Дым — коромыслом!

Дмитрий поздоровался, снял шапку и после приглашения Кати прошел к столу, за которым сидели молодые люди.

— Давай, лейтенант, сразимся в очко, — сразу же предложил Дмитрию большеглазый парень с бородавкой на носу, слюнявя пальцы и перемешивая карты.

— Картами не увлекаюсь, — ответил Дмитрий, стараясь говорить спокойно. Он посмотрел на Катю: — Я, видно, не вовремя? Да и поздно уже.

— Ждали вас, как же, — вместо Кати ответил второй юноша, изучая лицо офицера. — Как раз не хватает одного, чтобы сообразить на троих. Как лейтенант?

Рогов опешил, но тут же, окинув строгим взглядом взъерошенных, точно желторотые воробьи, юнцов, ответил четким командирским голосом:

— А, может, не хватает третьего, чтобы выпроводить вас отсюда? Я это мигом сделаю.

— Зачем так серьезно? — примирительно начал прилизанный. — Мы ведь приглашены не тобой, а вот ими … — и указал на притихших и сконфуженных девушек. — Если не веришь, спроси.

— Выбор у них неважный, — как бы между прочим сказал Дмитрий, сожалея, что в такой, компании обитает Катя. Он решил при следующей встрече с ней узнать больше о ее друзьях. Снял шинель, повесил на гвоздь возле двери и присел к ребятам. — Ну как, молодые-зеленые, дела? Чем занимаетесь?

— Вообще-то ничем. И в таком состоянии с утра до вечера.

— И ничто вас не интересует? Кровь ведь с молоком.

— А нам что? — мотнул головой большеглазый. — Одеться бы да пожрать!..

— Заткнулись бы… — в сердцах бросила Катя и, перехватив взгляд Дмитрия, сникла, поняв, что он в который раз осуждает ее за грубость. — О чем с ними говорить?

— А зарабатываете на эту самую жратву? — в тон собеседнику спросил Рогов. — Или как?

— Нет, конечно. Предки трудятся.

— А мы, таво, потребляем… — осклабился прилизанный.

— А в армии служить готовы?

— Спешим и падаем… — хихикнул с бородавкой на носу. — Армия — не наша стихия.

— Любопытно-о-о, — протянул Дмитрий. — А какая же ваша стихия, если не секрет? Может, самолетостроение, создание новых машин, компьютеров? Или космос изучает недра земли?

— Гы-гы-гы! — широко открыл рот прилизанный. — Если бы чего попроще. Ну там… — Бросив взгляд на Катю, замялся.

— А кто работать на вас будет? Или вы божьим духом питаетесь? Скоро ли в армию?

— Армия сейчас не пользуется авторитетом.

— Это почему же? — поднял густые брови Дмитрий, разглядывая парней. — Что на планете враги перевелись? Или вам все равно: гори все ярким пламенем, лишь бы вы со своим знаменем. Какое оно у вас: белое, синее, черное?

— Зачем планета, лейтенант? У вас же есть внутренние враги. И вы их гоняете то в хвост, то в гриву…

— Не враги, а подонки, которые мешают людям жить и трудиться и которых надо призвать к порядку.

— Гонять на митингах? В темных переулках?

— Нет, вправлять мозги, если их не вправили мать с отцом. — Скрипнув зубами, Дмитрий поднял глаза на юношу в синем свитере и сказал так, словно каждое слово было на вес золота: — Ты, парень, выбирай слова, если говоришь об армии. И запомни раз и навсегда: в армию идут для того, чтобы защитить свою землю, а заодно мать с отцом, бабушку с дедушкой да соседей, своих и чужих. А еще для того, чтобы набраться ума, силы, стать выносливыми, приобрести специальность, если ее нет, и, черт возьми, не одну. И последнее! Если бы не солдаты на наших улицах и площадях, было бы намного больше крови и смертей. Запомни это сам и передай другим! Кому-то очень хочется, чтобы солдат на нож и дуло пистолета, а то и автомата шел с лавровой веточкой. Нет! Солдаты и офицеры всегда будут защищать свой народ с оружием в руках. Так было и так будет!

Нависла тишина. Зина и Наташа сидели молча, слушая разговор таких разных юношей, и по-доброму завидовали Кате: парень у нее, что надо!

— Кому объясняешь? — переживая за Дмитрия, спросила Катя. — Им, бестолковым, в ближайшее время не понять этого. Да и потом… Были бы у них воспитатели другие.

— Не очень-то! — огрызнулся с бородавкой. — Без тебя знаем, что да как. Не хочем лишь одевать солдатскую форму. И все тут.

— А если все юноши не захочут? — понимая, что к чему, спросила Зина. — Что тогда? Бараны вы, бараны! Мыслить надо.

Рогов был натянут до предела:

— Такие и позорят армию и приносят ей ЧП. И надо их воспитывать порой за счет боевой подготовки или за счет своего сна.

— Пошляки с Васильевки… — снова не сдержалась Катя.

— Гражданка, полегче! Не живем там.

— Что, Борька, правда колется? — наконец, подала голос и Наташа. — Не языком бы играть, а мышцами при расчистке снега или мусора. Этого добра хватает везде.

— И эта учит, — сморщился Борис. — Надоели нравоучения во-о-о как! — и он ладонью резанул по горлу. — Пойдем, Виталька. Скушно здесь…

— А вы не заслуживайте того, чтобы вас учили, — неожиданно подобрела Катя, желая разрядить обстановку. — Как же, не оденете военную форму! Не станете служить! Тогда в шахту спускайтесь и добывайте уголек. Хлеб растите.

Как бы не так. Любим пож… поесть, а потом поспать.

Рогов скривился, как от зубной боли.

— В армии будете трудиться с утра до самого вечера с перерывом на обед. Так вот! И никто вам не позволит подрывать ее авторитет.

— А мы постараемся обойти ее стороной, чтобы наши пути не перекрестились. Будем работать где-то в другом месте.

— Не в колонии ли усиленного режима? — сверкнула большими глазами Катя. — Там для вас место приготовлено.

— Ты что? — вскипел Борис. — Тъфу-тьфу! Только не это. Лучше уж армия и под твое командование, лейтенант. Как звать?

— Дмитрий Рогов.

— Очень приятно. Борис, а он — Виталий. Вы — политработник?

— Нет. Взводный.

— Наверное, такие одержимые и нужны армии: за нее, родимую, — и в огонь и в воду. А мне лично армия не нужна. Не нужна и все!

— Почему? — Дмитрий свел брови, и они шевельнулись, точно птичьи крылья. — И страна не нужна?

— Ну нет! — пробасил Борис, прикрывая ладонью губы. — Куда мы без нее? Вроде бы нужна… Мы же не Иваны без роду и без племени.

— А раз так, значит, ее надо защищать. Я имею ввиду свою Родину, где ты родился и вырос. Верно? — Рогов ждал ответа, осознавая, что юношам очень полезен такой разговор.

— Выходит, что так, — не очень убедительно протянул Виталий, разглядывая на руке яркую татуировку.

— Плохие те родители, что не воспитали своих сыновей патриотами. Да и школа.

— Верно, Катюша, — расслабляясь, сказал Дмитрий. — Все дело в воспитании. И начинать его надо с самого детства. Ну а теперь — по домам. Время позднее.

— Может, чайку погоняем? — предложила Наташа.

— А если что-нибудь покрепче? — спросил Виталий, косясь на Дмитрия. — Как на это смотришь, командир?

— Отрицательно. Я не пьющий. Да и девушки, думаю, меня поддержат. Пьянство — плохое дело. Факт! Кроме того, мне пора домой. Служба.

— Служба — не дружба. — Еще не зная, зачем и для чего он сказал эти слова, Борис подыскивал еще какие-то фразы, чтобы не оставить последнего слова за лейтенантом, но так и не нашел их и замолчал. Дмитрий поднялся. Он хотел было уйти, но, увидев устремленные на него глаза молодых людей, в которых уловил интерес к себе, заговорил снова:

— Служба, ребята, — святое дело, а дружба — святое чувство. Притворная дружба наделала и еще наделает больше зла и беды, чем открытая вражда.

— С этим не поспоришь, — согласился Виталий с весомым доводом лейтенанта. — Принимаю такое мнение. Куда денешься?

— И я тоже, — поспешил высказаться и Борис. — Надо, по-видимому, о жизни размышлять более серьезно, а не там: трали-вали, трали-вали — это мы не проходили, это нам не задавали.

— Наконец-то, — улыбнулась Катя, радуясь тому, что в этом непростом разговоре победил Дима. — И не забывайте об этом. Вам же когда-то строить свои дворцы.

— Не когда-то, а уже сейчас, — поправил Катю Дмитрий. — И о дружбе со всеми нельзя говорить не размышляя. Дружба все преграды к добру рушит, а ее саму нельзя разрубить, если она настоящая. Вот послушайте:


Скатившись с горной высоты,

лежал в овраге дуб,

злой силою разбитый,

А с ним и гибкий плющ,

кругом его обвитый…

О, Дружба, это ты!..


— Вот что такое истинная дружба, — закончил он свою мысль. — Выручать или погибать вместе.

— Ай-да, лейтенант! — невольно вырвалось у Виталия, и он с извинением зыркнул на Бориса.

— Учитесь, — расставляя на столе чашки, высказалась Зина и поняла, что и ей надо многому учиться. — Бесплатно ведь и не завтра, а сейчас.

— Толковый ты, Дмитрий, — пробасил ломающимся голосом Борис. — Против тебя не попрешь. Это точно!

— А зачем переть? Уважать надо больше других, а не себя, и трудиться по совести. А если ее нет — собирать по крупицам.

Дмитрий снял с гвоздя шинель.

— Ничто не радовало бы меня больше, как если бы с земли исчез всякий повод к спору между людьми. А еще — все войны и вооруженные столкновения.

— Ну и ну! — только и сказал Виталий. — Ты, лейтенант, настоящий мужчина! Такими надо дорожить!

Глава 14

Василий Петрович в белой рубашке и наглаженном костюме стоял за киоском. Стоял и думал о том, как на этот раз встретит его дочь, что скажет ему и будет ли вообще говорить с ним.

Еще издали увидел ее: Катя появилась во дворе общежития в сиреневом костюме, в новых, на каблучках, туфельках. Лишь прошла мимо, несмело окликнул ее, но она не услышала его. Ушла, тоненькая, стройная, унося с собой его замирающее сердце и надежду на встречу, а он остался стоять на том же месте, словно прикованный цепями.

«Вот она, моя кровинка, — провожал он ее глазами. — Выжила и выстояла и без отца. А сколько горя хлебнула?! И не стала ни наркоманкой, не ушла под заборы. А могла бы… Сама карабкается вверх… Ах, дочка, дочка! И я ведь победил зло. Все силы отдал, но победил… — Слабея телом, Василий Петрович облокотился о выкрашенный зеленой краской забор. — Странно, — подумал он дальше, — странно, что люди не могут победить пристрастие к выпивке. Можно ведь. Только в какое-то время необходимо не щадить себя, хребет сто раз переломать, чтобы косточки хрустели; когда и тяжко и больно, и страшно и невыносимо, а держаться надо: пусть душа кричит криком, пусть в мучениях умирает, требуя хоть капельку спиртного, чтобы ожить, а ты держись и не смотри на бутылку. Умри, но не смотри! Она волком воет, а ты держись; она задыхается, а ты дыши, она падает, а ты стой. Стой, когда, казалось бы, сил-то никаких нет, и воли нет, а есть одно безмерное всепоглощающее желание выпить, чтобы вернуться с того, кошмарного света, в этот, теплый, безмятежный, когда море — по колена и жар-птица в руке. И если ты устоишь в эти минуты, часы, дни — ты победил…»

Василий Петрович увидел Катю, когда солнце клонилось к закату. Она шла с высоким офицером. Держась за руки, они что-то весело обсуждали. Катя была с цветами.

«Доченька… — прошелестел одними губами Василий Петрович. — Моя родная…»

— Катя… Доченька… — тихо позвал, надеясь, что дочь, будучи с молодым человеком, не посмеет на этот раз пройти мимо.

Молодые люди остановились.

Василий Петрович подошел к ним, поздоровался.

— Здравствуй, папа, — ответила Катя, не зная, представлять ли ему Дмитрия. — Мой отец, — сказала просто, подавив в себе радость, минуту назад бурлившую в ее сердце. — Познакомьтесь.

Дмитрий подал руку седеющему аккуратному мужчине.

— Лейтенант Рогов.

— Мезенцев Василий Петрович.

И они пошли рядом.

Никто не слышал, о чем говорили эти трое, но многие видели, что они прошли мимо общежития, где жила Катя, и направились в сторону дома, в котором обитал в одиночестве Василий Петрович.

Не чувствуя от радости под собой ног, Катя поднималась по знакомым до каждой трещинки четырем ступенькам, размышляя: а вдруг в квартире не убрано и все увидит Дима? А вдруг отец все вещи пропил и дома — шаром покати? А вдруг…

Василий Петрович с первого раза не мог открыть дверь: он слишком волновался. Наконец, дважды щелкнул замок — и дверь распахнулась. Катя почти вбежала на кухню: все привычно и очень чисто. Блестели вымытые окна, а на них — новые занавески. Посуда убрана. На кухонном столе полный порядок. И она облегченно вздохнула:

— Папа, кто тебе помогает по дому?

— Все сам, Катюша. Работаю снова в школе. Поверили и взяли… — Он боялся взглянуть дочери в глаза: вот здесь, за этим столом последний раз ее видел. — Очень люблю ребятишек. Кажется, и они меня. Стараюсь успевать и в школе и дома. — Василий Петрович нахмурил густые брови: — Много в жизни набил шишек, пока не понял: только труд спасает человека от беды.

— Тебе тяжело?

— Сейчас нет.

— Я рада за тебя, папа, — сказала Катя, вое еще не веря тому, что только что услышала, и старалась не думать ни о чем другом, кроме того, что она дома и рядом с ней — отец, совсем не тот, которого она знала и однажды оставила на произвол судьбы. Другой он, другой!

— Проходите в комнату, — предложил, суетясь, Василий Петрович, выбирая момент, чтобы незаметно рассмотреть лейтенанта. — Я сейчас.

И в комнате Катя увидела порядок. И только теперь поверила отцу: да, он работает в школе: на письменном столе лежали тетради, книги, журналы. Да, он уже не пьет. Нет! Нет!

Василий Петрович заглянул в открытую дверь:

— Садитесь. Отдыхайте, а я займусь ужином.

— Вот я и дома, — расслабленно промолвила Катя, пряча от Рогова наполненные слезами глаза. Она переходила от книжного шкафа до тумбочки, от нее — к стенке, где стояла, как и прежде, недорогая посуда, и все трогала руками. До нее еще не дошла та радость, которая захлестнет ее завтра, когда она окончательно и бесповоротно поверит отцу и увидит рядом с ним его учеников, возбужденно обсуждающих теоремы по геометрии, а он, взволнованный, не в меру суетливый, будет их угощать чаем и яблоками, и Катя поймет, что отец, порвавший с пьянством, так же счастлив, как и она.

— Ничего, Катюша, не надо объяснять, — наблюдая за Катей, произнес Рогов. — Я понимаю и тебя и твоего отца. Хорошо, что мы здесь. А завтра зайдешь сюда со всеми своими вещами, что в общежитии. Договорились?

— Да, Дима. Я это сделаю непременно. И мне будет легче и папе тоже. А сейчас прости: мне надо на кухню. А ты займись журналами.

Склонившись над газовой плитой, отец жарил мясо.

— Папа, к тебе можно?

— Конечно, доченька, — поднял он ухоженную голову в ее сторону. — Давно мы не были вдвоем… Ох, как давно! — Катя увидела блеснувшие его глаза и дрогнувшие губы: он положил на тумбочку нож, вытер полотенцем руки и обнял дочь.

— Папка-а-а! — только и сказала Катя. Она почувствовала, что он плачет: его плечи вздрагивали, а седеющая голова все больше склонялась к ее груди.

— Какое счастье, какое счастье, Катюша, что ты снова со мной… — Василий Петрович глухо рыдал, уткнувшись лицом в ее отросшие волосы. — Я не з-заслужил эт-того…

Катя тоже заплакала.

— Успокойся, папа. Мы больше не расстанемся. Никогда!

— Доченька моя славная… Дитя мое родное… Прости меня! Если бы ты знала, как мне было плохо без тебя?! Если бы ты знала… Прости меня, дитятко, прости…

— Не надо, папочка, не надо…

— Я буду всю жизнь каяться, буду нести весь груз тяжести. Прости за маму… Олежку…

— Ну, успокойся… Прошу тебя… — и сама плакала, роняя слезы на седую копну отцовских волос.

Через несколько минут они все сидели за столом. Катя видела размягченное и уже спокойное лицо отца — он словно помолодел — и в душе ругала себя, что не пришла к нему раньше и не помогла ему, когда он в одиночестве вел очень трудную борьбу с пьянством, а это не так-то просто было сделать, и подкладывала ему в тарелку то картошку, то мясо; он снова был ей дорог, как когда-то, когда возил ее на своей широкой спине.

Василий Петрович ел медленно, прислушиваясь к поселяющемуся в его сердце спокойствию: ну и слава богу, думал про себя, Катя все простила, коль пришла с таким видным молодым человеком и не собирается уходить. И не уйдет, он все для этого сделает… С этого часа…

— Папка… папка… — наконец пробился к нему откуда-то издалека очень родной и в то же время опять ускользающий куда-то голос, и он понял, что слишком углубился в свои мысли, поднял глаза и встретил Катины: черные, блестящие, излучающие радость: — Где ты витаешь, папа? За какими морями?

— Я там, доченька, где еще никогда не был. Мне надо поверить, что ты дома, со мной… Дай мне эту возможность. Прости, Дмитрий, что мы во-от так… — смутился он.

— Говорите, говорите… — Дмитрий наклонился над тарелкой, невольно переживая все случившееся. — Я вас понимаю. Вам надо выговориться.

— Папка, подержи мои руки!

Василий Петрович взял их осторожно, словно они были так хрупки, что могли в любой момент разбиться, и прижал к чисто выбритой щеке.

— Маленькие какие, а уже заменяли мамины, — и поцеловал их.

— Ну-ну… Успокойся! — Катя решила отвлечь отца от его тяжких дум: — Так все вкусно приготовлено. Я давно ничего подобного не ела.

— Да, — подтвердил и Дмитрий. — В столовых не стараются в этом плане. Кое-как, лишь бы день до вечера.

— А солдаты как питаются? — поинтересовался Василий Петрович.

— Нормально, отец. Есть, конечно, маменькины сынки и вначале крутят носом, но затем привыкают. Не домашняя пища, но калорий достаточно.

— А ты, сынок, сам откуда?

Дмитрий вытер салфеткой губы, посмотрел на Катю: она ни разу об этом его не спрашивала, и перевел взгляд на Василия Петровича.

— Земляк ваш. Родился здесь, а потом, когда мама с папой развелись, уехал с ней в Астрахань к бабушке. Там и жил. Танковое училище закончил в Харькове. Сейчас я командир взвода.

— Есть ли эта самая «дедовщина»?

— Пресекаем всякие попытки к ней. Мои солдаты живут дружно, хотя и разной национальности: есть украинцы, эстонец, русские, армянин, два бурята. Все равны, все дружны. Что им делить? Одно у них небо и одна земля и долг их — защищать ее. Они сами это понимают. Хорошие парни.

— А в школе — свои заботы. Детишки — наше будущее и их надо правильно воспитывать. — Собрав со стола хлебные крошки, Василий Петрович зажал их в руке, затем высыпал в свою тарелку. — И не только это. На каждом уроке должны присутствовать слова: долг, труд, совесть, доброта. Мальчишек же со школьной скамьи надо готовить к службе в армии.

— Надо, отец. О, как надо! — Дмитрия этот вопрос волновал особо. — Все бы так рассуждали да делали. И нам, командирам, было бы легче.

Вслушиваясь в мирную беседу отца с Дмитрием, Катя полностью разделяла их мысли и поддержала ее:

— А еще надо думать о здоровье школьников, чтобы они были сильными и выносливыми. Тогда и служить им будет легче.

Рогов влюбленно посмотрел на Катю:

— Правильно мыслишь, Катюша. Здоровым деревьям не страшны ни ветры, ни бури. Они гибнут только тогда, когда в сердцевине появляется червоточина.

Василий Петрович впитывал умные речи лейтенанта и был безмерно счастлив, что он — друг дочери, ибо понимал и давал себе отчет, что Катя должна еще много учиться, чтобы стать достойной такого парня.

— Пусть непутевые люди, — сказал он после некоторого раздумья, — и поносят и презирают добрую, терпеливую землю нашу, но проходит время — и она без обиды прижимает к груди свое самое заблудшее дитя и постепенно ставит его на путь истины. И я среди таких людей…

— Ничего, папа. Во что ты сейчас веришь — оно не потеряно. Впереди долгие годы жизни, и ты сполна можешь отдать ей себя и все свои знания.

— Все верно, дочка. Что вложу в своих ребятишек, с тем и уйдут они в дорогу, уже свою. В ту же армию… — Василий Петрович вскинул глаза на Рогова. — Во всем нужно терпение.

Дмитрий разгадал тревогу Василия Петровича и дружелюбно ответил, поддерживая его мысль:

— В жизни только терпеливый человек закончит любое, даже самое сложное и важное дело, чем бы оно ни было прервано, а торопливый где-то запнется и упадет. Все надо взвешивать.

Поздно вечером Катя с Димой принесли в отцовский дом из общежития небогатые Катины вещи.

Василий Петрович суетился, был разговорчив и прятал предательски блестевшие слезы, а потом, когда ушел Дмитрий, а Катя легла в постель, сидел на кухне почти до утра, свыкаясь с тем, что для него отныне наступили самые счастливые за последние годы дни.

Глава 15

Не спала и Катя. Как уснуть после такого события?! Она снова в своем доме, а на кухне — рукой подать — отец. Лежа на спине, пялила глаза на шкаф, где стоял блестящий макет танка, подаренный ей недавно Димой и привезенный вчера из общежития.

Выходит, думала она, не спят не только от горя, но и от радости.

Ах, Дима, Дима! Мой самый-самый! Тобой наполнена вся моя непутевая душа — иголкой некуда ткнуть: везде — ты, ты! — Я не могу представить, что было бы со мной, не будь тебя? Если ты уйдешь — в тот же час я состарюсь, и жизнь мне будет не нужна. Зачем она без тебя?! Но ведь ты этого можешь не узнать, если не придешь ко мне…

Ах, Дима, Дима! Ты вернул мне отца, а ему — меня; ты подарил мне великое, ни с чем не сравнимое счастье чувствовать себя любимой, чего я никогда прежде не знала, и эта любовь перевернула меня. Я знаю и то, что ты больше любишь свою работу и свою Отчизну, которой однажды дал клятву служить ей верой и правдой: она у тебя одна, как и у каждого, и на первом месте, не как у каждого. Она, а потом уже я. Так, наверное, и должно быть. Твоей любви хватит и ей и мне. Будет жива страна наша, измученная и истерзанная бедами и ошибками, будем живы и мы и все сделаем для того, чтобы она разбогатела и окрепла. Что каждый из нас без нее? Недаром самой тяжелой карой за преступление есть изгнание. Как выжить тогда? Нет Родины — нет тогда в жизни ничего… Все чуждо, все пусто! Некоторые же предают ее и покидают навсегда. Пусть тяжело, но зато свой дом, свои люди и родная земля… А ошибки — исправляй!

Катя думала и думала, строя планы на завтрашний и на последующие дни. И рядом с ней неизменно был лейтенант Рогов.

А утром краем уха услышала, как отец, стараясь не шуметь, готовит завтрак.

— Папа, я сейча-а-с… — Потягиваясь и наслаждаясь тишиной и домашним уютом, Катя тянет слова, а с ними и время. — Глаза что-то не открываются… — и мысленно вернулась в свое детство, когда говорила эти же слова и в ответ слышала мамины: «Ах, вы, нехорошие глазки! Что же не открываетесь? Катенька встать хочет…» Как это было давно! Вздохнула, прервав дорогие, до слез, воспоминания, и тут же поднялась и вышла на кухню.

— Доброе утро, папа.

— Доброе, Катенька, ох, и доброе! — Василий Петрович уже приготовил завтрак: на плите исходили паром только что испеченные блины. — Как спалось, доченька?

— Отлично! — Все еще присматриваясь к отцу, очевидно, решая, верить ему или нет, Катя уселась на табуретку и прислонилась спиной к прохладной стене. — Как когда-то, в детстве… Эх, папка! Здорово же жить на свете! А ведь будет лучше — от нас зависит.

— Научить, доченька, жить может только сама жизнь, и каждый человек должен заново приниматься за эту науку. Мы-то знаем это.

— Знаем, папочка. Еще как! Ошибки — очень хорошие учителя… — и отщипнула кусочек горячего блина.

— Умываться, доча, и завтракать.

Через несколько минут Катя умылась, расчесала густые, взбитые над лбом волосы и села за стол.

Василий Петрович снял фартук, поставил на стол блины, налил в блюдца сметану.

— Папа. Понравился тебе взводный? — неожиданно спросила Катя, пряча под темные и густые ресницы счастливые глаза.

— Очень понравился, Катюша. Слов даже нет. И серьезный, и умный…

— Он предложил мне руку и сердце. Замуж зовет…

— Ишь ты! — радостно воскликнул Василий Петрович, часто заморгал ресницами, прогоняя в одно мгновение подступившие слезы. — Что же без меня решаете такое серьезное дело? Или отца у тебя нет?

— Что ты, папочка? Он и тебе об этом завтра скажет. Попросит моей руки только у тебя.

На следующий день лейтенант Рогов пришел в дом Василия Петровича Мезенцева и официально попросил руки его дочери.

Предложение было с радостью принято.

Глава 16

Ресторан «Чайка» был наполнен свадебными гостями. На столах в кипении яркого разноцветья благоухали розы: белые, красные, чайные, розовые; звучали тосты, торжественные и смешные, подготовленные и неподготовленные, и Катя в белом кружевном платье и в легкой белоснежной шляпке, распахнув изумленно блестевшие глаза, рассматривала нарядных и шумных людей и среди них — отца, возбужденного, в черном костюме, кремовой рубашке и ярко-красном галстуке и думала лишь о том, что счастливей ее нет на всем белом свете, что лейтенант Рогов в своей парадной форме теперь ее муж. Навсегда! На всю жизнь! Правда ли это? Она повернула голову к Диме: вот он, рядышком… Слегка кружилась голова, но не от вина, а от избыточного счастья. Не сон ли это?

Сердце не вмещало в себе тех чувств, что переполняли его, и оно шумно толкалось, казалось, в каждой клеточке, пытаясь найти выход наружу. И надо было прилагать силы, чтобы утихомирить этот безумный поток радости, иначе в какую-нибудь минуту она могла хлынуть непрошеными слезами. Слова, которыми она пыталась образумить себя, захлебывались восторгом, тонули в нахлынувших, как лавина, чувствах, и она не в силах была перейти в ту жизнь, что вокруг бурлила шутками и смехом.

«Как же быть мне дальше, если я ничего не смыслю, кроме своей любви к Диме? — требовала от себя честного ответа. — Смогу ли совладать с ней? И как поверить в то, что с сегодняшнего дня я уже не Катя Мезенцева, а Екатерина Рогова? Как поверить? Но Дима — вот он, со мной… И они уже сегодня, после всех торжеств, уедут домой и будут вдвоем при закрытых дверях, в темноте… Дима прикоснется губами к ее губам, а она в своей неудержимой любви — к нему… И тогда что? Как это будет?.. Не умрет ли она от счастья?..»

Опустив вздрагивающие ресницы, Катя повела горячими пальцами по лбу, будто пыталась отогнать эту сладостную мысль, завладевшую ею и уводившую в неизведанное таинство, сводившую с ума. Она мешала думать еще о чем-то кроме, этого, и Катя пыталась освободиться от нее, но навязчиво-трепетная, связавшая ее по рукам и ногам, она снова вернула ее в темную уютную комнатку: там, наедине, убедившись, что окна и двери плотно закрыты, она приникнет к Диме всем юным телом, обовьет его руками и скажет те слова, которые таила в себе, и будет слушать его слова, такие же таинственные и неповторимые, и ощущать его мальчишечье сердце, которое поднимет бунт… А что потом? Стыдлив ли будет ее Дима?..

Катя этого не знала, но, прислушиваясь к поющей душе и своему неизвестному смятению, смутно догадывалась, как все должно быть…

Но снова тосты, и снова ее отвлекали от желания узнать таинство высокой и чистой любви, сжигавшей ее уже сейчас, за свадебным столом, но она была не в силах кого-то слушать и что-то говорить в ответ: он, ее любимый, рядом… И больше не надо будет ждать свидания, и навсегда исчезнут бессонные ночи. Разве что от неиссякаемого блаженного порыва…

Катя совершенно обессилела от счастливых дум. И вновь сверкающий огнями зал, ликующий и взрывающийся весельем, заполнила музыка. Она с Димой танцевала и явно чувствовала его напряжение, видела его светло-карие глаза, проникающие во все ее девичьи тайны и, не стесняясь этого, не отпускала этих глаз от себя: пусть заглянут в ее сердце и прочитают, о чем она думает, пусть узнают, сколько там невысказанной любви. Они танцевали, понимая, что им надо отбыть свадебное торжество, выслушать всех гостей и с нетерпением ждали его завершения, чтобы ринуться, как в безумную пропасть, в свою первую медовую ночь. Быстрее туда, где нет тостов и шампанского, где нет цветов и людей, а есть он и она… Их руки… губы…

Замирая и проваливаясь в сладостный мир ощущений, не зная, как определить свое необычное состояние и как вести себя, Катя лишь чувствовала Димины руки, когда он неумело расстегивал на свадебном платье молнию: вот он прикоснулся к ее телу и замер, но лишь на мгновение, ибо понял, что теперь Катя — его жена. Снял платье, повесил на спинку стула, повернулся и замер: так она была хороша в белом кружевном белье. Какую-то долю времени медлил, рассматривая ее тонкую фигуру, томные глаза, пухлые губы, а затем, не помня себя от внезапно нахлынувших чувств, захлестнувших его, как весеннее половодье, обнял ее, осыпая поцелуями. Катя вбирала в себя его разгоряченное дыхание, слабела в его руках и закрыла глаза, отдаваясь его нетерпению: пусть делает все, что желает, и пусть ей позволит делать то же…

Дмитрий подхватил обессиленную жену на руки и осторожно опустил на постель.

— Родная моя… — целовал ее горевшее жаром лицо, шею, грудь, шептал слова любви и замирал сам, чувствуя, как под его сухими горячими губами вздрагивает ее напряженное тело. С готовностью и с некоторым страхом Катя подчинялась всем его ласкам и желаниям и сама была нетерпима, и когда Дима, обжигая ее губы своим дыханием, уговаривал ее не бояться, обессиленно откинулась на подушки и утонула в наплывающих волнах высокого непостижимого блаженства…

После первой медовой ночи была вторая и третья, пятая и десятая, и они принадлежали друг другу до последней сладостной капли, до самого дна, ибо до этого никому не принадлежали.

Потом Катя будет оберегать сон мужа, осторожно, чтобы не разбудить, прикрывать его плечи, все еще не веря в свое счастье и в то же время безмерно радуясь, что он рядом, что он с ней, а не с кем-то другим.

— Ты почему не спишь, Катюша? — откроет он сонные глаза.

— Тебя оберегаю…

— От кого, любимая?

— От всего: от дурного глаза, от всякой хвори, от простуды и ветра.

— От каких глаз? От какого ветра? Это я тебя обязан оберегать. Дай мне руку. — Дмитрий целовал ее теплую ладошку, потом всю руку, плечо, шею. — Моя родная… Сколько же ты мне даришь мужского счастья! Я переполнен им, и теперь мне хочется жить вечно, с тобой, единственной…

— Говори, Димочка, говори.

— Ты прекрасна: и как жена, и как друг, и как женщина. И если бы я тебя не встретил, я бы многого в жизни не испытал. Твои глаза, губы, твои дивные слова и твое безумие… Боже мой!

— Говори, любимый… Говори… — Катя почувствовала, как она вся занимается огнем, и если Дима не поймет этого сейчас же, сию минуту, он ее испепелит. Но он это понял и, откинув одеяло, притронулся к ее упругой груди горячими понимающими руками…

Глава 17

В комнату, полуосвещенную светом настольной лампы, сквозь тонкие шторы заглядывал уличный фонарь, пытаясь прочесть разбросанные на письменном столе бумаги: в клетку и линейку, гладкие, нормального формата и совсем крохотные листочки, вырванные, очевидно, из записной книжки. Тикал будильник, заполняя своими четкими звуками вечернюю тишину.

Отодвинув в сторону отцовские бумажки, конспекты, журналы, Катя писала мужу письмо.

Прошло всего четыре дня, как он уехал на учения; уехал куда-то в поля, где нет домов и людей, где негде отдохнуть и хоть немного поспать. Всем на учениях трудно — она это знала, но ей почему-то казалось, что все невзгоды и лишения, самые тяжкие, Дима непременно взвалит на себя и будет тянуть, не оглядываясь на кого-то и не жалуясь. Она писала, хотя письмо могла отправить разве что «дедушке на деревню». Ей и не нужно было его отправлять: она хотела лишь говорить с мужем и рассказать ему о своей жизни за эти четыре дня.

«Дима! Родной мой! Между днем твоего отъезда и сегодняшним днем существует только пустота. Я не живу, а жду тебя. С утра до вечера и с вечера до утра. Жду и жду, жду и жду. И ничего с собой не могу поделать. Ты забрал с собой мое сердце и мысли. А еще душу. Ведь я живу, пока ты жив. Ты светишь мне даже оттуда, откуда и птица не прилетит.

Димочка, я так люблю, что готова опрокинуть весь мир, так много у меня сил. И переверну, дай время. Запланировала в детском садике субботник. Поработаем для малышей. Приглашу жен офицеров, прапорщиков. Столько дел впереди. Уйма! И все надо сделать. Хватило бы часов в сутках. А меня для всего хватит.

Как ты там? Знаю, что воюешь, поэтому и хочу, чтобы ничего не случилось ни с тобой, ни с твоими солдатами. Очень скучаю, родной мой. Позови меня, и я босиком побегу сквозь все запоры и заслоны, по кочкам и болотам, по колючей стерне и горячим углям, лишь только позови. Но ты не позовешь: у тебя важнее дела. Я так боюсь потерять твою любовь, что спать не могу; лишившись ее, я лишусь глаз, останусь без солнца. Димочка! Любимый! Мне плохо без тебя. Ты моя спокойная и красивая жизнь, ты — мои розовые рассветы… И мне уже без них нельзя…»

Склонившись над письмом, Катя мысленно последовала за Димой: там, где он, — трудно; там — нелегкие учебные бои, чтобы никогда не было настоящих. Не простудился бы… Не подвернул бы ногу… И чтобы солдаты все были здоровы… И живы тоже… Всякое бывает… Вся-я-кое-е… Вон столько…

И уснула за столом, прикрыв исписанные два листа руками и положив голову на стопку книг.

Глава 18

Летели в прошлое часы, дни, улетали за ними вслед и месяцы, один за другим, один за другим.

Катя ждала ребенка. Василий Петрович души не чаял в дочери: любовался ее пополневшим лицом, серьезностью в рассуждениях. И она была к нему добра, и он благодарил свое дитя за это. А ведь… Ах, судьбина во хмелю! Как она его потрепала! Сколько принесла бед и горьких слез! Сколько денег ушло, сколько сил и здоровья! И потеряны молодые годы, загублены сын и жена. Какое жестокое наказание! И все из-за водки… Хотя и поздно, но опомнился. Переломил себя, победил… Как же было трудно! А если бы не остепенился и не бросил пить? Что было бы сейчас? Валялся бы под заборами, пинали бы ногами подростки, тащила бы прилюдно милиция. Как хорошо, думал Василий Петрович, что все это позади. Живи сейчас и радуйся: немыслимая беда побеждена. И дочь рядом… И внук будет…

Присматриваясь в последнее время к отцу, Катя сделала для себя вывод, что, кажется, он все-таки отходит от вечного страдальца.

— Ты бы, папа, женился, — как-то сказала ему. — Плохо тебе одному. Прошло столько лет.

— Не могу, дочка. Мама в сердце… Надо выстрадать все, в чем я виноват, и хоть у мертвой заслужить прощение. Есть слезы, которые и солнце не высушит. Да и ничто другое.

— За время своего одиночества ты уже искупил свою вину.

— Всю жизнь ее надо искупать: день за днем, год за годом. И за маму, и за Олежку. Так и будет, доченька. Так и будет…

— Папка. Не казни больше себя. Прошлое не вернешь. Отошло время, отболели раны. О завтрашнем дне надо думать. А ты еще не стар.

— Родную жену никем не заменить, — прервал он дочь, давая ей понять, что это убеждение непоколебимо. — И детей тоже.

Катя пожалела, что начала такой разговор и, пытаясь отвлечь отца от тяжких воспоминаний, спросила:

— Ты, пап, внука хочешь или внучку?

— Дитя мое славное… — Он повернулся к ней, моргая глазами: — Я.. я буду любить и того и другого. И их вместе, если что… — и изо всех сил боролся с нахлынувшими чувствами, предполагая, что и Катя в их власти, но, как дочь, старается вывести его из того порочного круга прошлых бед, из которого ему самому никогда больше не выйти — так и будет кружить от жены к сыну и наоборот, и он ничего в этом плане не сможет сделать: прошлое не возвращается и не проживается вновь, и если бы не Катина последняя фраза, он все еще думал бы о них, погибших по его вине. Подумать только, сказал он себе с досадой, которая появлялась на его лице, едва он вспоминал об этом, прошло столько лет, а с какой жестокостью минувшее ранит его сердце и как цепко держится в его постаревшей душе. За все надо расплачиваться. За все, что натворил… Да, за все! И так будет всегда и с каждым…

— Ты о чем, папа? О двойне? — вывела его Катя из задумчивости, и он улыбнулся искренне и добродушно, собрав у глаз морщинки:

— Пусть и тройня, доченька. Я готов нянчить… — Успокаиваясь, Василий Петрович надолго замолчал.

Выбрав момент, когда отец, по ее мнению, ушел в свои думы о завтрашнем дне, Катя вышла в спальню, легла на кровать, не сняв покрывало, и с головой ушла в свои счастливые грезы. Как же ей повезло! Она, Катька Мезенцева, теперь — Екатерина Васильевна Рогова! Не кто-нибудь, а жена офицера, боевая подруга, на которую вполне можно положиться в самые трудные минуты жизни. И все он, Рогов… Как ей не гордиться таким мужем?! И стране он нужен: она обращается в первые же минуты опасности и нагрянувшей беды только к ним, своим защитникам. А кто они? Не Марки со своими барскими гнездами и большими деньгами, не Валеры и Эдики, не умеющие отличать телегу от саней, а лопату от вил, лишь знающие блатной язык да русский со словарем. Не они и не тысячи им подобных, не пашущих и не сеющих, не убирающих хлеб, ибо это им не надо, не творящих добро, а лишь требующих его безвозмездно для себя: пусть, на них, шикующих в импортных одеждах, трудятся Иваны да Степаны, а защищают Роговы и Смолины, они же сами на площадях, скверах и на своих сборищах будут бросать в тех, кто их защищает, гневные взгляды, а то и камни; будут клеймить солдат и офицеров, одевших военную форму. За что? В чем обвинять Рогова?

Скрипнув кроватью, Катя повернулась к окну и посмотрела на часы: ей надо было подготовиться к выступлению на собрании женщин гарнизона, которое состоится завтра в Доме офицеров. Что скажет она боевым подругам в выходной день, если он такой тревожный? В Баку пролилась кровь, наши солдаты и офицеры, рискуя жизнью, сдерживают безудержный разгул неуправляемых молодчиков. Есть убитые, раненые… За что погибли невинные? В самое трудное время люди обратились за помощью к армии, которую еще вчера ругали, не ведая за что и почему. А завтра снова будут нападать на нее, не размышляя и не задумываясь над тем, что она их же спасла от смерти…

Нет, этого она не будет говорить, а скажет лишь о том, что в очень трудные дни женщины гарнизона должны честно трудиться, не паниковать и помогать своим мужьям нести нелегкую службу, воспитывать своих детей истинными патриотами своей земли, истерзанной и измученной, но никогда не покоренной врагами.

Катя подсела к столу, достала лист бумаги и стала кратко записывать свое выступление. Не забыть бы сказать слово о подростках: второй раз во дворе военного городка сломали скамейку. А кто-то в школе на стене нарисовал фашистскую свастику. Когда такое было? Ведь у каждого подростка есть родители. Почему они не интересуются и не знают, чем заняты их дети, о чем думают, к чему стремятся?

Катя писала и писала, а на подоконнике мерно тикали часы, торопясь к полуночи. Дмитрия все еще не было, и она нервничала: он, лейтенант Рогов, обязан, во многом отказывая себе, исправлять ошибки родителей, школы, улицы, не сумевших все вместе и каждый в отдельности воспитать человека, будущего солдата; обязан не спать, не отдыхать в свой положенный выходной, а заниматься с теми юношами, с которыми не занимались мать и отец, братья и друзья, учителя и школьные товарищи. Вся ответственность за каждого солдата теперь ложится на него: возись с негодяем и лентяем, панком и металлистом, тунеядцем и злостным хулиганом, веди борьбу с «дедовщиной», в которой виноват не он, взводный, и, конечно же, не армия…

Рогов пришел домой в начале второго ночи.

— Что случилось, Дима? Так поздно…

— Убежал один стервец. Нашли и разбирали его поступок по горячим следам. — Дмитрий с удовольствием ел вареники с картошкой и хрустел огурчиком. Затем пил чай.

— Кто же он?

— Один из подлецов.

— У него совести нет, — волновалась Катя, намазывая булочку толстым слоем масла. — И у родителей ее нет. Судить в первую очередь надо их, а потом уже домашнего барчука. От них все зависит, от них…

— Ну не надо все валить на родителей. Кто из них хочет, чтобы сына судили? — Дмитрий вытер салфеткой губы, руки. — А я, Катюша, справлюсь с ними, выдюжу. Ко всем нахожу подход, чтобы каждого понять и чтобы они понимали меня. А постичь надо многое: здесь и вождение танка, и стрельба, и знание материальной части машины; здесь и изучение уставов и политподготовка. Офицер должен знать и уметь все. А еще разбираться в искусстве, литературе и музыке. Солдат может задать любой вопрос, даже на засыпку. И авторитет офицера зависит от того, как он подготовлен, как он ответит на вопросы.

— Я знаю, Дима, что тебе очень трудно.

— Не труднее, чем остальным. Я люблю свою профессию.

— Теперь и я ее люблю. Кажется, ничего нет важнее. Веришь? — Катя улыбнулась, прижалась к мужу и, пока он просматривал газету, притихла, закрыв уставшие глаза.

Глава 19

Солнце выглядывало из-за грустной стайки березок, одетых в багряно-желтые сарафаны и тихо ведущих между собой невеселый разговор, видимо, о том, что очень скоро осень-разлучница снимет о них и этот, последний, наряд, и останутся они мерзнуть, прижимаясь друг к другу, вначале на холодном ветру, безжалостно заламывающего им руки, а затем на вьюжных и колючих метелях. И не согреет их солнце, хотя и будет глядеть во все глаза на землю со своей небесной высоты, и поэтому не станут они верить уже его лучам, не так давно согревающим их, а будут ждать прихода кудесницы-зимы, чтобы она прикрыла их наготу снежинками-пушинками, и так и останутся стоять долго-долго, под белым покрывалом, точно перевязанные бинтами, ожидая тепла, и солнце подумает-подумает и все-таки пошлет его на землю и снимет с них, продрогших и окоченевших, легкие белые шубки, чтобы вскоре повесить на каждой из них пушисто-желтые сережки, а затем одеть и новые ярко-изумрудные платьица. И засуетятся красавицы-березки, и зашелестят своей безудержной радостью, передавая друг другу приятную новость: пришла весна! Это все будет потом, а пока они зябли под осенним небом, и задиристый ветер-хулиган будет снимать с них одежду по листочку, по два и снимет всю, до последнего лоскутка, и тогда, вволю наигравшись, улетит в свой, заново облюбованный край, ибо здесь ему уже нечем шелестеть и забавлять свою шаловливую ветреную душу; посвистывая, он начнет искать другие березки, липы, осины и станет их так же раздевать, как и эти.

Прохладная желтолицая осень завершала свой короткий жизненный путь.

На спортивной площадке военного городка работали одни женщины. То в одном, то в другом уголке ее слышался всплеск смеха, и он перекатывался по утоптанным дорожкам, словно рассыпанный жемчуг, обгоняя одно легкое словцо другим, еще более невесомым, а то и глупым.

— Не по мычанию узнают силу и возможности быка, а по его работе, — светится белозубой улыбкой, посадив на пухлые щеки две симпатичные ямочки, Тамара Сергеевна. Она придерживает небольшой кустик черемухи у вырытой ямки. Возле нее копается в земле белокурая и тоненькая Ирина, неделю назад вышедшая замуж за прапорщика Михаила Тучкина.

— Не срубишь дуба, не отдув губы, — острит и она, держа наготове лопату, чтобы тут же присыпать землей перекочевавший из лесной опушки сюда небольшой кустик, и искренне смеется, растянув, казалось, до самых ушей тонкие, чуть подкрашенные губы. Бледные конопушки на ее худеньком лице при этом приходили в движение, и было такое впечатление, что они целуются.

Возле кучи чернозема, перемешанного с торфом, хлопочет Катя в ярко-красном берете и красных сапожках. Энергично взмахивая лопатой, она наполняла землей ведро за ведром.

— Эй ты, Красная Шапочка! — кричит ей Тамара Сергеевна. — Ты потише да пореже кидай, не то малыш твой бунт начнет, а то и голодовку объявит. Сейчас это модно.

— Ха-ха-ха! — разносится вокруг дружный смех подруг. — Теперь и малые — бывалые.

— А может явиться прежде времени на свет, чтобы предъявить ультиматум: мол, что ты за мамаша, если не бережешь своего первенца? — подкидывает очередную шутку Ася Смолик в синем спортивном костюме и голубой вязаной шапочке, аккуратно выкрашивая в зеленый цвет уже вторую скамейку. — Сунет тебе под дыхало ножками, мол, встречай.

— Он у меня смирный, — улыбаясь, отвечает Катя. — Да и не достанешь там, чтобы преподать ему урок порядочности. Все в недалеком будущем. Ремешок уже висит на гвоздике.

Катины розовые щеки сравнялись по цвету с беретом. Она разогнулась, не ведая усталости, и смахнула со лба крупные капли пота.

— Не волнуйтесь, Тамара Сергеевна, — наконец-то вспомнила ее предупреждение. — Эта смесь не слишком тяжелая. Трудиться все равно надо. А с малышом мы договорились: как только он пощекочет мои внутренности, стало быть, все в порядке, а если поддаст ногой в бок, значит, надо делать перекур…

— … минут так на двести, — поддержала разговор Нина Петрова, плясунья и хохотушка. Она сидела под невысоким штакетником и собирала по одному на кучку желтые листочки. — А потом еще на сто двадцать, чтобы после этого пообедать.

Снова дружный хохот пронесся над рядами стройных деревцев, только что посаженных вокруг спортивной площадки.

Катя смеялась вместе со всеми. Ее пополневшее лицо светилось радостью, и она понимала, отчего она, эта радость: не только от шуток, но и от того — и больше всего от этого, что теперь живет она той нужной и активной жизнью, которой должно жить все общество в это трудное время: делать все, что можно одолеть для пользы дела, и не как попало, а наилучшим образом, а завтра, помимо своей работы, за которую платят деньги, искать что-то еще, где ты можешь приложить свои руки и что даст плоды людям. Вот спортивная площадка… Как она нужна ребятишкам! Самую тяжелую работу на ней выполнили офицеры и прапорщики части. Ну а деревья и кустарники посадить, покрасить скамейки, разровнять дорожки и посыпать их мелким гравием, а по бокам — мелко битым красным кирпичом могут и женщины. На следующий день мальчишки уже не будут гадать, чем им заняться, не станут ломать бесхозные скамейки и писать на заборах и стенах домов всякую чушь да фашистские кресты рисовать, не ведая что это такое. И мяч на площадке погоняют, а малыши — в прятки поиграют, когда старшие будут на уроках, а за штакетником — теннисные столы. Пусть примитивные, но поиграть есть где. И три беседки с разноцветными крышами взошли рядом, словно три сыроежки на лесной поляне. Любо-дорого смотреть! И все сделали представители одной части своими руками. Здесь будут отдыхать не только дети военнослужащих. Пусть пользуются площадками все, кто пожелает. А зимой одну из них зальют водой — и гоняй на льду шайбу, и катайся на коньках сколько душе будет угодно. Только надо еще свет провести да лампочки покрасить в разные цвета. Осенью рано темнеет на улице.

— Наталья, неси сюда землю! — послышался голос Тамары Сергеевны. — Куда засмотрелась? А-а-а, ясненько, ясненько. Там идет Семкин.

— У меня свой есть да столько его, что некуда девать. Хоть с матерью-одиночкой делись.

Опять хохочут женщины, и усталость им не в счет, как не в счет на руках водянистые пузырьки.

— Ну и молодежь! Расшалилась так, хоть рты завязывай, — по-доброму ворчит Тамара Сергеевна. — Здоровый человек, если бы вы знали, — есть самое драгоценное произведение природы, — добавляет она к сказанному, разрыхляя руками землю возле посаженного стройного деревца. Рядом с ней согнулась Клавдия Петровна, жена начальника штаба. — Вот возьмите этот саженец. Будет он здоровым, вырастет с трехэтажный дом. Это липа. И прохлада от нее людям, и красота, когда она расцветет. А запах какой! И та же польза: липовый чай — одна прелесть! А если начнет болеть да чахнуть… Это уже не дерево, а черт знает что…

— Как наш Гришка Мочкин, — проронила, словно невзначай, Ирина, подметая дорожку. Тамара Сергеевна сверкнула большими навыкате глазами:

— Ты, Ирина, схватила своего Мишку, так других не трогай. Мочкин, чего ты не знаешь, — умный офицер, добрый человек и очень хороший художник. Посмотри, как разрисовал беседки! Это же чудо!

— А ему только и этим заниматься, коль некого обнимать да целовать, — не унималась Ирина. — Руки-то чешутся и еще что-то…

— Ну и девки! — воскликнула в сердцах Тамара Сергеевна. — С вами не соскучишься.

— Передохнем с полчасика, а? — предложила Тамара Сергеевна, понимая, что женщины устали.

Через минут десять, вымыв руки, женщины облепили, словно пчелы мед, две скамейки — остальные были выкрашены — и обедали. Разговор продолжался.

— Следующая наша безвозмездная работа на благо общества — предупредила Клавдия Петровна, разливая по чашкам горячий ароматный кофе, — в субботу. Будем убирать сквер напротив нашей части и вход в нее. Скоро солдаты будут принимать присягу. Многие родители сюда приедут со всех концов страны — и все должно быть в ажуре. Радость надо нести людям и своим, и чужим.

— Ясненько, — хрустя яблоком, ответила Нина Петрова. — А сбор когда?

— Как всегда, в десять.

— А если меня Мишка приспит, — шевельнулись на лице Ирины веснушки, точно собрались куда-то взлететь. — Что тогда?

Кате не нравилась Ирина. Она не один раз беседовала с ней, выслушав однажды ее болтовню на собрании женщин. Что поделаешь, подумала с горечью, рассматривая подвижное Иринино лицо, усеянное веснушками, словно рыжими муравьями, — характер. Или не умеет или не хочет она его ломать.

— Раньше такую работу выполняли сами солдаты, — продолжила начатый разговор о следующем субботнике Тамара Сергеевна, собрав морщинки у глаз и тщательно подкрашивая губы. — Теперь же они выполняют лишь свой воинский долг. Другое время настало. В армии, как и в жизни.

— Все зависит от командира. Наш Ремнев строгий, требовательный и, самое главное, честный, — поддержала разговор Клавдия Петровна. — Прошел Афганистан, кучу боевых орденов имеет и знает цену каждому солдату. С метлой ни один не выйдет на улицу, как было раньше.

Говорили и говорили женщины о многих важных и неотложных делах, больших и малых. Впереди их было великое множество.

Откинувшись на спинку скамейки, Катя отдыхала. Она устала, но ей почему-то казалось, что нет: приятно пощипывали ладони вздувшимися водянистыми пузырьками, гудели ноги. Ну и что, размышляла она, рассматривая руки и радуясь такому их виду, зато важную работу сделали. Месяц-полтора назад здесь был пустырь и мальчишки, гигикая, гоняли консервные банки. И вот появилась спортивная площадка, на которой будет чем заняться всем: и подросткам, и малышам Порадуется Дима, когда вернется из командировки. И руки ее обцелует с этими вот волдырями…

И сияли ее черно-бархатные глаза, такие глубокие и таинственные, когда она думала о Диме, что, казалось, нет у них ни середины, ни дна, а есть лишь бездонная и безумная глубина: утонешь в ней и не пожелаешь выплыть, чтобы от них спастись.

Глава 20

Был тот осенний день, когда еще не пришли холода с мокрым снегом и пронизывающим ветром, но уже канули в прошлое теплые дни с ласковым солнцем и бабьим летом.

На плацу мотострелковой части выстроились шеренги солдат: сегодня новички будут принимать военную присягу. Все были в новой, хорошо подогнанной форме, наглаженные, сосредоточенные и взволнованные. Возле трибуны собрались их близкие: родители, братья и сестры, бабушки и дедушки, жены и невесты. Катя прижалась к одинокому дереву возле самой трибуны, на которой уже находились командование части и приглашенные гости, и разглядывала притихших людей. Рядом — столики и на них — стопки книг и много цветов. Их будут вручать принявшим присягу молодым солдатам.

Думая о предстоящем событии, Катя видела мужа: высокая тулья фуражки, начищенные до зеркального блеска сапоги, новая шинель. Он, лейтенант, так много значит для этих парней, совсем немного моложе него: он им и командир и воспитатель, друг и брат и добрый товарищ. Сегодня солдаты будут присягать на верность Родине перед отцами и матерями, перед сестрами и невестами, перед небом и землей; перед своим народом они поклянутся служить ей верой и правдой, а она, Родина, доверит им оружие и пополнит армейские ряды надежными защитниками, а сама будет день и ночь трудиться, чтобы стать богаче и чище.

Катя волновалась: она еще ни разу не была на таком торжественном событии, не слышала взволнованных голосов вчерашних мальчишек, совсем недавно игравших на площадках и во дворах в футбол и хоккей, бренчавших на гитарах, горланивших песни; мальчишек, одевших теперь шинели и тут же, на глазах, повзрослевших.

Солдаты были натянуты, словно струны, ожидая самого значительного момента не только в своей службе, но и в жизни: клятва Отечеству на верность будет всегда в их сердцах.

Гордясь ими, совсем ей не знакомыми, Катя верила каждому из них, кто держал сейчас в руках боевое оружие. Но еще больше верила своему Диме. Он, не щадя себя, воспитает из них настоящих воинов, сделает их стойкими и выносливыми, умеющими водить боевые машины, а потом, после службы — трактора и комбайны, умеющими побеждать любого врага. Уйдут домой эти, научит всему других, пришедших им на смену: русских и узбеков, азербайджанцев и белорусов, украинцев и латышей, ибо все они братья по духу, все земляки по общему дому, которого надо защищать.

Так и не услышала, как командир полка открыл торжественную часть праздника. Четко прозвучал его голос: «Полк, под Знамя — смирно!» — и полк замер. Заиграл военный оркестр и, чеканя шаг, вышли знаменосцы, неся алое полотнище части. Офицеры вскинули к головному убору руки, и Катя сама невольно выпрямилась, подтянула живот. Плескаясь на ветру, Знамя плыло и плыло мимо застывших в строю парней; многие матери украдкой прикладывали к глазам платочки; дедушки же и бабушки и вовсе не прятали счастливых слез: как же, их внуки — теперь настоящие воины!

Катя смотрела на Диму: он открыл красную папку и что-то сказал. Один из солдат, удерживая на груди автомат, строевым шагом подошел к столику — и в осеннем, пронизанном лучами солнца воздухе, под чистым, без единого облачка, небом прозвучали его клятвенные слова в верности своей Отчизне.

Над притихшими людьми, над продрогшими полями и лугами неслись слова солдата, присягавшего Родине с оружием в руках, присягавшего народу не щадить своей жизни для ее защиты, пожертвовать собой, но отстоять мир и ее

независимость.

Сдерживая слезы, Катя вслушивалась в эти торжественные слова, и ей казалось, что и она клянется быть верной своей стране, быть доброй, честной, смелой.

А потом был митинг. К солдатам обратился командир части подполковник Ремнев. Он по-отцовски желал им хорошей службы и выражал надежду, что никто из них не нарушит данной сегодня клятвы. Затем выступил сержант Ковин, майор Лукашин, слесарь завода Миша Долотов, молодой солдат Игорь Митрощенко.

Наконец, дали слово матери солдата, только что принявшего присягу. Она поднялась на трибуну и зашелестела исписанным листочком.

«Дорогие наши сыновья, — зазвучал ее взволнованный голос. — От имени всех матерей, приехавших и не приехавших на этот праздник, сердечно поздравляю вас с великим и важным событием в вашей жизни — принятием воинской присяги! Сегодня вы уже не те юноши, которые часто доставляли нам и нашей Родине беспокойство, сегодня — вы ее надежда и защита. Вы одели солдатские шинели не на всю жизнь, а на два года, и уже отвечаете за мир и покой на своей земле. Помните, сыновья, что она у вас — единственная и святая и ее надо беречь. Пусть ни одна рука не поднимется, чтобы бросить в эту серую шинель камень или кирпич; пусть ни одно слово ни на каком языке не опорочит эту одежду, которую вы надели истинно для того, чтобы защитить этих людей! Каждая мать, провожая сына на службу, имеет право сказать ему лишь одно: «Служи, сынок, своей Отчизне честно и достойно. А кто поднимет на тебя руку — враг ли то будет или кто-то из братьев — тот пусть будет проклят…»

Материнский голос несся над притихшими шеренгами солдат, еще крепче сжимавших в руках оружие, над взволнованной разноликой толпой, разносясь через динамик далеко вокруг воинской части.

«Сыны наши! Солдаты! Отныне в руках ваших оружие. Применяйте его только к врагам нашим, если они посягнуть на мир и на наш покой, берегите его, как и свой мундир. Дружите между собой, ведь вы все дети нашего большого дома, единой великой семьи, бойцы одной армии.

Мы, ваши матери, даем вам наказ: ни одного нарушения воинской дисциплины! Два года — небольшой срок, и мы, родители, надеемся на вас, верим и будем ждать вас домой живыми и здоровыми».

«Спасибо вам, женщины, — думала растроганная Катя, наблюдавшая, как снова у многих материнских глаз белели платочки. — Спасибо за добрые слова, за веру в армию! Спасибо, что отдали своих сыновей моему Диме! Он не подведет вас…» — И совсем расплакалась, когда мимо трибуны торжественным маршем проходил мотострелковый полк. Она видела гордое и напряженное лицо Димы, за которым, чеканя шаг, шли солдаты, отныне наделенные правом носить боевое оружие. Шли и другие бойцы и их командиры, но она следила лишь за мужем, пока он не скрылся за поворотом, ведущим к солдатской казарме.

Не хотелось Кате идти домой. Вышла из военного городка, оглянулась на опустевший плац, где только что гремел оркестр и солдаты принимали присягу, и поняла, что в этот день приобрела для себя что-то очень важное и нужное. Она пока не знала, чем именно обогатилась здесь ее жизнь и что сама вынесла из проходной части, где служил ее Дима, но чувствовала в себе желание отныне делать лишь добрые и нужные ей и кому-то дела. Так и будет и сегодня, и завтра, и всегда!

Сможет ли, отняв у себя покой и сон, как это делает Дима, трудиться для чужих людей, отдавать им то, что можно оставить себе для своего же благополучия? Сможет, непременно сможет, убеждала себя, помня о том, что в своей недалекой жизни уже сделала подобный шаг: от безделья перешла к интересной и активной жизни, и она, эта жизнь, конечно же, принадлежит больше другим, чем себе: например, Диме, отцу; та же работа в ателье, ее бесплатный труд для Дома малюток, хотя об этом знают лишь близкие; ее участие в работе женсовета части. А все субботники и воскресники?! Кто-кто, а она всегда с тряпкой, метлой да лопатой. Так и будет! Так и впредь будет, уже вслух высказала единственно правильную, как ей казалось, мысль, согреваясь от нее. И если бы в ее судьбе не Рогов, она бы всего этого не испытала, а сегодня не увидела бы впечатляющей на всю жизнь картины, когда вчерашние мальчишки с автоматами на груди гордо шагали по той самой земле, которую предстояло им защищать, и как у них перехватывало дыхание, когда они произносили священные слова любви к своей Родине. И Катя пожалела, что не пригласила с собой Зину и Наташу. Пусть бы увидели все своими глазами… Пусть бы задумались над своей бессмысленной и пустой жизнью…

Медленно расходились люди. Они не торопились: им надо было выговориться, поделиться мыслями, впечатлениями и просто успокоиться.

Катя перешла дорогу, зашла в скверик и села на скамейку: она решила дождаться Димы. Он не скоро будет идти на обед. Надо побыть ему в такое время со своими подчиненными. Надо цветов купить: у мужа ведь сегодня праздник. Торопясь, снова перебежала дорогу, где рядом с воинской частью, зная о сегодняшнем событии, шустрые и вездесущие бабки продавали цветы. Выбрала самые красивые георгины, поздравила бабулю с праздником; та, жмуря глаза, улыбнулась и Кате пожелала разродиться здоровым мальчиком, чтобы и он когда-то одел военную шинель. Катя поцеловала ее морщинистое лицо, словно его перепахали вдоль и поперек, снова зашла в сквер и присела на ту же скамейку.

Сквер просматривался далеко и был уже безлюден: время обеденное, и все разошлись по домам. Да и немного здесь прохожих: как-никак — окраина города.

Катя почувствовала сердцем, что к проходной приближается Дима. Подняла глаза и увидела его: та же стремительная походка, привычная торопливость. Она хотела сорваться с места, побежать ему навстречу и высказать все слова, что теснились в груди, но сдержала себя. Вот он пружинисто перебежал дорогу.

— Катюша… Надо же! Ты ждешь…

— Жду и поздравляю тебя с праздником! — Катя поднялась и подала ему цветы.

— Спасибо, родная. Мне очень приятно.

— Такое, Димочка, торжество. Душа млеет… Ты устал?

— Нет. Я счастлив. Немного переволновался, но все волнения радостные.

И они пошли по шуршащей сухими листьями дорожке сквера.

— Ты знаешь, Катюша, кого я заметил на присяге среди зрителей? А ну-ка поразмысли?

— Гм… Тетю Нюру? — пыталась угадать Катя.

— Нет.

— Сергея Ивановича?

— Нет же, нет! Борю и Виталия.

— Что ты говоришь? — искренне обрадовалась Катя, вспомнив этих юношей, с которыми Дима в общежитии вел разговор в отношении службы в армии. — Неужели?

— Да. Когда я проходил с солдатами мимо трибуны, они стояли под деревом и даже помахали мне рукой.

— Ну, Рогов, это твоя личная заслуга. Даже если ты лишь этих двоих вытащишь из омута и трясины, в которой они пребывают, то это уже будет хорошо.

— Согласен, Катюша. Рукой победишь одного-двух, а головой — тысячи и тысячи. Только надо, чтобы голова была не арбузом.

— Да, родной мой, да! Победа никогда не валится готовенькой с неба.

— Истину глаголишь, — одобрительно высказался Рогов к сущему восторгу Кати, которая теперь многое повторяла из того, что недавно слышала от мужа. — Гораздо легче найти человеку ошибку, нежели истину. Ошибка, Катюша, лежит на поверхности и ее замечаешь сразу, а истина скрыта в глубине, и не всякий может отыскать ее. Нужно горячее непроходимое желание, а еще кучу времени где-то отыскать.

— Истина — не домоседка, она дойдет до всех, — без лишнего напряжения ума вытащила Катя из своего тайника еще одну мысль Димы.

— Родная моя… — послышались, как шелест листьев, тихие слова Рогова. — Счастье мое ненаглядное…

Глава 21

Благодатная, благословенная весенняя пора! Земля, обласканная яркими лучами солнца, цвела и благоухала; деревья и кустарники, надев чистые изумрудные одежды, тянули в прозрачно-голубое небо ветви, на которых находили уют и покой многоголосые птицы.

Катя стоит у открытого окна, куда заглядывают ветки черемухи. Что за наряд! Что за аромат! Протянув руки, дотрагивается к сочной, самой близкой веточке и шепчет, казалось, лишь для себя:


Черемуха — белая сказка,

Красив твой венчальный наряд…

Чего же сегодня не ласков

Твой нежный, чарующий взгляд?!


Ну, что ж ты, невеста, взгрустнула?

Зачем белым снегом кружишь?

Всю ночь напролет не уснула-

Пылишь лепестками, пылишь…


— Ты что, дочка, декламируешь? — Василий Петрович, обложившись газетами и журналами, сидел за столом и готовился к родительскому собранию: все надо учесть, все взвесить. Такое нынче время и такая противоречивая публика.

— Это Димины стихи, папа. Он написал.

— Надо же? — Василий Петрович сложил газеты, журналы, прихлопнув их ладонью, что, наверное, означало: работа завершена. — Надо же? — повторил, принимая в то же время неожиданное для себя решение пригласить на собрание Дмитрия. А что? Пусть послушают мамаши и папаши и их наследники его серьезный разговор о трудной армейской службе, о подготовке к ней юношей. Да и на вопросы ответит.

Катя следила за отцом, понимая, что сейчас он чем-то озабочен, и ответила слишком громко, выделяя каждое слово:

— Да, папа, он у нас такой. Некогда ему, а пишет. Для себя, конечно…

— На сквозняке не стой. — Повернув к дочери седеющую голову, высказал свое беспокойство Василий Петрович. — Тебе надо особенно сейчас беречься. — Он скосил глаза на Катин живот: — Если будет парнишка, назовите Олежкой.

— Я уже думала об этом, папа. И Дима согласен.

Получив одобрение дочери, Василий Петрович в который раз почувствовал, что прошлая трагедия все же не отпускает его от себя, более того, связала намертво с покаянием, и он будет каяться день за днем, месяц за месяцем, год за годом; будет представлять себе того Олежку, маленького, с колечком белокурых волос на лбу и этого, уже взрослого, который мог бы быть сегодня живым и сидеть рядышком, глаза в глаза, голова к голове и радоваться; будет и будет с отвращением представлять себя, пьяного и безвольного, и сто раз проклинать водку, которая довела его до этого и к которой теперь и не притрагивался. И зять не пьет — весь отдается службе, и ничего важнее у него нет и не будет. Растроганный, повернулся всем корпусом к дочери:

— Устает, Катюша, твой муж. Такой молодой и такой ответственный. Все бы так работали, и не было бы никаких бед, отпали бы многие проблемы, захлестнувшие нашу страну.

— Ты полагаешь, что у Димы проблем нет? Есть, папа. И много. Он слишком честен и поэтому живет неспокойно. Часто конфликтует со старшими начальниками и не уступает, зная, что прав. Зато его солдаты любят. А это самое важное в армии. Им ведь выполнять боевые задачи. И у них — полное согласие.

— Согласную семью, доча, и горе но берет, — многозначительно высказался Василий Петрович и, собирая в портфель тетради, снова вернулся в свое прошлое, где были сын и жена: увидел, словно живые, ее печальные глаза и укор в них ему, пьянице, и под сердцем враз закололо, и он поморщился: сколько же эти ошибки будут его преследовать? Когда он обретет покой? И днем, и ночью переворачиваются мозги… Как жить?

Плотно прикрыв окно, Катя подошла к столу, села напротив отца. Она много раз хотела поговорить с ним откровенно, высказаться, чтобы он понял ее, но такой разговор всякий раз откладывался. Сегодня как раз был для этого подходящий момент.

— Папа.

— Что, Катюша?

— Заметил ли ты во мне ну… какие-нибудь перемены?

— О да, солнышко мое. Будто и не ты… Как вспомню…

— Воскресил меня Дима, и я, как человек, состоюсь. Верю в это. Он вернул меня не просто к жизни, какой сейчас живут многие: лишь бы день до вечера, как-нибудь проволынить свои рабочие часы и получить деньги, которые они и не заработали, а к другой, правильной, честной, содержательной.

— Люди не хотят понимать, что только от них и от их труда зависит завтрашний день. Один мудрый руководитель сказал так: «Если люди, каждый на своем месте, будут работать хорошо, через два-три года мы будем богаты и не надо будет покупать за границей хлеб».

— Я слышала эти умные слова и согласна с ними. Если бы так сталось. Все бы вместе, все бы дружно…

Василий Петрович, радуясь, поднял на дочь удивленные глаза, отмечая про себя, как она изменилась в лучшую сторону.

— Ты вон с каким приданым, а свой план перевыполняешь. Грамоты и благодарности пошли. Кроме этого, еще чепчики малюткам шьешь. Все пальцы исколола и без гроша.

— Надо трудиться и делать чуть больше, чем ты в силах. Сейчас время такое, и упущенное необходимо наверстывать. Иначе нельзя!

— Скоро уже в декрет, доча.

— Да, папа, да… — Катино лицо размягчилось. — А рожать буду где-то на краю нашей земли.

— Будет ли там врач? — забеспокоился Василий Петрович. — Уже сейчас волнуюсь.

— Все найдется, если начнутся роды. Главное, Дима со мной. С ним мне ничего не страшно.

— Ты, Катенька, сейчас совсем другая. При желании можно изменить даже характер.

— Все, что было раньше, папа, не по моей воле. Что во мне сейчас — все от Димы и благодаря ему. Как поется в песне: «Ни минуты покоя…» Это же интересней, чем, скажем, спячка. До знакомства с ним мне было все равно: выпить — пожалуйста, ругнуться — проще простого, обмануть — и это было, ничего не делать — мой удел. И вот Рогов… Он наполнил меня другим содержанием, как наполняют пустой сосуд свежей живительной влагой: я хочу хорошо работать, помогать кому-то; я беспокоюсь за наш город, за его дела и благополучие. Если я не произвожу мяса и станков, так я шью, перевыполняя план, одежду, а она так нужна нашим людям; не пропускаю ни один субботник, посещаю в госпитале больных женщин и солдат. И это не красные словца, папа, а моя сегодняшняя жизнь. Ты сам все видишь. Дима тянет меня к правде, это так. Но теперь и я тянусь к ней всеми силами и каждый день. Даже спать не могу спокойно, думаю, что и как сделать завтра. Сон — удел нищих, а я сейчас слишком богата. Слишком, папа! Мой мир был серым и мрачным, в одну краску, а сейчас, боже мой, какое многоцветье! До сна ли?

Катя смотрела на седеющие, аккуратно постриженные и причесанные волосы отца, на его белую рубашку, на чисто выбритое лицо и радовалась: нашел же он в себе силы порвать с пьянством, зашедшим так глубоко, что никто не верил, да и она сама, в его исцеление, вновь стал уважаемым человеком, хорошим математиком и отличным отцом.

— Я, папа, счастлива. И не только Дима подарил мне его в избытке. — Катя напряженным взглядом, не допускавшим ничего постороннего в свой мир, заглянула в глаза отца и увидела в них безмерную тоску и раскаяние.

— Кто же еще? — спросил Василий Петрович, хотя догадывался об этом, но желал услышать от дочери именно такой ответ, который бы хоть немного облегчил его страдающую душу.

— Ты, папочка! Еще ты!

— Не вспоминаешь? Простила? — Василий Петрович вначале не мог посмотреть на дочь, а когда почувствовал на своих плечах ее руки, ласковые и преданные, поднял повлажневшие глаза и снова спросил: — Простила прошлое, доченька?

— Да, да, да! — возбужденно воскликнула Катя, прижавшись к отцу. — Ты это видишь и сам. Да, папочка!

Василий Петрович какое-то время сидел неподвижно, вживаясь в эти слова, чтобы поверить им окончательно, и, успокаиваясь, заговорил:

— Каждый человек должен истреблять в душе своей все то, что не может быть полезно ни другим, ни ему самому. И не оставлять там пустоту, а непременно заполнять ее добрыми и полезными делами.

— Если бы да кабы… — Катя одернула на животе халат и, решив про себя, что отец успокоился, озабоченно сказала:

— Двенадцатый час ночи, а Димы нет. Устает он, но никогда ни слова о трудностях и нелегкой службе.

— Он рожден для такой работы, как, допустим, я для математики. Деньги ему платят те же, что и иному гражданскому человеку, а работу спрашивают вдвойне.

Беспокоясь за мужа, Катя взглянула на окно, за которым властвовала ночь.

— Нелегко, папа, всю жизнь носить форму, не позволяющую расслабиться, ходить вразвалочку, носить сумки и сетки с продуктами, пройти мимо людской беды. Гражданский минует ее — и ничего, как с гуся вода. А военный всегда на виду, и каждый человек знает: если что — кликни его, и он будет рядом.

— Защитники ведь… — сонно уронил Василий Петрович. — В этом вся суть.

В эту ночь Катя и отец так и не дождались Дмитрия. Они не знали, что в то самое время, когда они, потушив свет, улеглись спать, он, сдав свою кровь, сидел в госпитале над солдатом, получившим на полигоне тяжелую травму. Не мог он оставить его, помня, что мать солдата доверила ему жизнь и здоровье своего сына. И он будет сидеть над ним до самого утра, пока боец не придет в сознание, пока не узнает, что опасность для его жизни миновала. Затем забежит на полчаса домой, чтобы побриться и позавтракать, и снова на весь день уедет на полигон, где его взвод в составе танковой роты сдавал весеннюю проверку.

Глава 22

Вечерело. Уставшее солнце нехотя опускалось за темнеющий горизонт, отдыхая минуту-другую на самом краю земли, возле одинокого кудрявого облачка, чтобы вскоре надолго спрятаться за нее и отдать безбрежное пространство, в котором оно весь день царствовало, короткой желтоглазой ночи, царице любви, а та в свою очередь, налюбовавшись яркими звездами и рогатым месяцем, уступит место розовощекому рассвету.

День, потерявший где-то солнце, угасал. Шурша газетами, Катя собирала в дорогу небогатые вещи. Через две недели она с Димой уедет, как выразился отец, «к черту на кулички». Какая-то Чапаевка на Камчатке!.. Что это за город или точка на земном кругленьком шарике? Она этого не знала: никогда в доме о ней не было разговора. Да и никто другой этого слова не вспоминал, а теперь они туда поедут. Что ж, если надо, так надо, размышляла Катя, успокаивая себя, хотя в сердце появился холодок: как и что там? Ей же рожать скоро… Есть ли там больница или ее увезут в роддом вертолетом? Достают ли туда лучи солнца? Бывает ли в том крае тепло? Эти и десятки других вопросов волновали ее, и все же, ни разу не ответив на них по незнанию, она полагалась на Диму: с ним, сломя голову, она уедет в любую точку света, в морозы и снежные вихри, в нестерпимую жару, на льдину, в пустыню, на необитаемый остров. Ничего ей не страшно, лишь бы с ним, с Роговым… Если все начнут отказываться от плохих да далеких мест, кто поедет в эти точки, не отмеченные даже на приличных картах? А ведь надо: там наша земля, самые последние километры, метры и ее надо охранять.

За многие дни и месяцы своей службы Дмитрий впервые пришел домой еще засветло.

Как всегда, светясь улыбкой, Катя встретила мужа у порога, дотянулась до его лица, поцеловала в обветренные губы, сняла с головы фуражку, заглянула в глаза:

— Устал, Димочка? Что-то грустный сегодня.

Рогов обнял жену за плечи.

— Привыкаешь к людям. Жаль расставаться. Бойцы-то у меня хорошие, надежные.

— Так и должно быть: ты для них и за товарища, и за отца. А еще за мать родную.

— Ну уж за мать… — не соглашается с женой Рогов. — У меня — орлы! — И сверкнули его глаза понятной гордостью и озарила его загоревшее на ветрах лицо белозубая улыбка.

— Твои, сынок, бойцы — еще дети, — отозвался Василий Петрович, остро переживая скорый отъезд детей. — Особенно новенькие. Им нужна помощь, поддержка, добрые советы.

— А кому-то и ремень, — добавила Катя.

— Все это есть, отец, — пропустив мимо ушей реплику Кати, ответил Дмитрий. — С первых же дней прибытия солдат в часть я об этом не забываю. Да и никто из офицеров. Сержанты у меня замечательные, дисциплинированные, поэтому и дело ладится.

— Ручьи сольются — образуется река, люди соединяются — получается сила. И немалая. А сила нам сейчас нужна: сокращают ведь армию.

Василий Петрович, как никто другой, понимал Дмитрия, более того, верил ему. У него произошел тот душевный поворот, когда дела армии, ранее не волновавшие его, теперь вошли в его жизнь, требуя точно и расчетливо делать верные выводы. И это у него получалось.

Сняв китель, Рогов вымыл руки, сел за стол.

— Да, сынок, лес шумит дружней, когда деревья крепкие, без червоточины. Так и солдаты: через такой лес и танк не пройдет. Да и никакая другая машина. Вросли в землю и стоят, ветка к ветке — ни с места. Проедешь лишь тогда, когда их срубишь. А лучше бы не рубить деревьев из солдатского сада.

— Верно, отец. Все верно. Для того и трудимся от темна до темна. И безмерно скорбим, если в мирное время погибают ребята, чьи-то дети, братья.

После ужина Дмитрий связывал веревками ящики и коробки.

— Ты хоть не поднимала их? — спросил озабоченно, разглядывая располневшую жену: родное, подурневшее лицо, на щеках, лбу и на носу — темные пятна. Это от беременности, тепло подумал Дмитрий, радуясь, что скоро он будет отцом своего сына Олежки или дочери Танечки. И неведомая доселе радость тронула его сердце, отчего оно приятно защемило, а на глазах блеснули слезы, и он вынужден был прикрыть их, чтобы не обнаружить своей слабости.

— Не поднимала, Дима. Приготовила пустые, поставила у стенки, а потом уже в них складывала наше несметное богатство.

— Ничего, Катюша. Бедность — не порок. Постепенно купим себе все, что нам необходимо. На первый случай кое-что есть. Ящики отправим контейнером, а чемоданы и свертки поедут с нами. Дорога дальняя.

— Да-а-а, — с горечью протянул Василий Петрович, представляя, что детям надо будет преодолеть всю страну, с запада на восток. — Ну и ну! — произнес озабоченно и вышел на кухню: ему надо было без свидетелей справиться со своим волнением.

— Нужна детская коляска. А еще пеленки, распашонки…

— Все будет, родная, была бы ты здорова да наш будущий малыш. — Дмитрий взял Катю за руку. — Подойди поближе. Я соскучился…

Когда она подошла к нему вплотную, приложил ухо к ее выпирающему животу и, замирая, слушал и слушал. На его лице светилась радость: — Спит, наверное… Не шелохнется… Как ему там? — Хмелея от непривычного состояния, обнимал жену нежно и осторожно. Голова шла кругом: он любил Катю всем сердцем и разумом и знал, что будет еще больше ее любить, когда она родит ребенка.

— Слушай, Димочка, слушай! Давай руку. Вот… Стучит ножками… Слышишь?

Рогов снова приник к тому месту, на которое указала Катя, и явно услышал толчки: сначала слабые, затем все сильнее и, прикрыв глаза, блаженно слушал, как в материнской колыбели все настойчивее подавал признаки жизни их малыш.

— Катюша. Ты не боишься ехать так далеко? — спросил, понизив голос до шепота. — Не будь меня, жила бы спокойно дома.

— Мой бог! — выдохнула Катя, прильнув к мужу. — Если бы не ты, и меня такой не было бы. — И сама перешла на шепот: — Я люблю тебя больше жизни, больше всех песен и сказок, всех миров и всей вселенной…

— А если там сильные морозы, вьюги? А ураганы?

— Пускай. С тобой ничего не боюсь.

— Ну а если…

Прикрыв ладошкой губы мужа, Катя щекотала его ухо словами:

— Пускай, Димочка, пускай. Лишь бы ты был рядом. Вьюги будут для меня белой пуховой шалью, ветры — крыльями, а даль — повестью о тебе и твоей службе.

— Моя славная… — Обнимая ее, Дмитрий благодарил судьбу, что подарила ему такую жену, верную и чистую, ласковую и преданную. — А что бы ты сказала, если бы я отказался от нового назначения? Ну, выставил бы какие-нибудь причины… — после некоторого молчания спросил Дмитрий. — Некоторые прибегают к этому.

— Нет, нет! — прозвучало в тишине так искренне, что Рогов пожалел о своем последнем вопросе. — Оставшуюся жизнь, Дима, мы проживем, если и трудно, но честно. В этом — вся правда.

— Вот и хорошо, — услышав то, что хотел услышать, промолвил Дмитрий и подумал, что еще не жил по-настоящему: позади лишь ростки в его службе, молодые побеги, а листья и ягодки будут впереди, когда он приобретет опыт, пополнит свои знания и станет настоящим командиром. Никогда не будет страшиться и избегать самых отдаленных и трудных гарнизонов.

И всегда с ним рядом будет Катюша, добрая, понимающая. И детишки… Много ребятишек…

Глава 23

— Спасибо, Екатерина Васильевна, за активную работу в нашем женсовете. — Майор Лукашкин подал Кате руку, с усердием пожал ее и глазами указал на стул: — Садитесь.

В этом кабинете Катя была не один раз, и Вадим Андреевич всегда помогал ей в работе: как составить план будущих мероприятий, как организовать отдых женщин и детей в выходные дни, какую беседу провести с неуспевающими учениками и какую — после просмотра кинофильма, чем помочь библиотеке воинской части, и все же она волновалась.

— Спасибо, товарищ майор, — очень официально и сдержанно произнесла Катя, примостившись на краешке стула. — Пришло время оставить свою работу. Только втянулась в нее…

— Что ж, как говорится, счастливого пути! Жаль терять таких активисток. Но Рогову необходим рост по службе — он достоин этого. Толковый офицер. Уверен, он не уронит себя нигде, в любом гарнизоне будет заметен. Не жаловался, что отправляем вас на край земли? — Вадим Андреевич вытер платком лысину, пристально посмотрел на Катю, очевидно, желая узнать ее мнение: это ему было крайне важно.

— Нет, — поспешно ответила Катя. — Нет, — повторила увереннее и поймала себя на мысли, что все это время от неожиданной вести сменить место жительства, пересечь почти всю страну, прокатиться на пароходе, сама витает в облаках, что суетится последние дни без толку, иногда не понимая, отчего же на душе такая легкость и окрыленность. — И я не против, — высказала свое мнение, и майор Лукашкин увидел эту неприкрытую радость жены лейтенанта, которой вскоре предстоит покинуть родной дом, отца, с детства знакомые улицы, скверы и уехать в далекий неизвестный край. И хорошо, тут же подумал, проникаясь еще большим уважением к этой хрупкой беременной женщине, что у наших офицеров такие жены: хоть в огонь, хоть в воду — поедут, не задумываясь и не оглядываясь, не жалея насиженных мест и не прикидывая, а что же их ждет там, на последнем рубеже родной земли, куда надо добираться и поездом, и самолетом, и пароходом, не опуская на весы: «лучше-хуже», а безоговорочно собиравших чемоданы и узлы, чтобы точно в назначенное время, невзирая ни на что: на беременность, недомогание, любимую работу, родных, близких — отправиться с ближайшего вокзала в дорогу. Это необходимо для всех, для них и для нас, вздохнул с облегчением, вспоминая, как хорошо работала Екатерина Васильевна в женсовете. Он снова вытер лысину и включил настольный вентилятор. Прохладный воздух освежил и Катю.

— И там, на новом месте, не порывайте связи с женсоветом. Ведь у вас есть дар для этой работы. — Рада бы, но… — Катя опустила глаза, скользнув по животу. — Малыш будет. Как же?

— А так, — улыбнулся Вадим Андреевич, видно, вспоминая свою жену и ребенка. — Дитя в колясочку — и к женщинам. Иногда советом помочь надо. Да и вам, молодой маме, нужна будет поддержка. От коллектива нельзя отрываться. Что офицерская дружба, что дружба боевых подруг — необходимое условие для интересной и плодотворной жизни в гарнизоне. Нельзя действовать по Крыловскому принципу: лебедь — в свою стихию, рак — назад, щука — в воду. Эта мораль не для воинского коллектива. На пятак дружбы не купить. Все за одного, а один за всех — вот что надо блюсти. Особенно в отдаленных гарнизонах.

Катя внимательно слушала Вадима Андреевича и понимала каждое его слово. Так и будет, мысленно соглашалась с ним, так и будет.

— Спасибо и вам, товарищ майор, за помощь в работе, за поддержку! Хорошую школу у вас прошла. Буду в дальнейшем пользоваться вашими советами. Да и все планы и конспекты с собой прихвачу.

Майор Лукашкин открыл папку.

— Командование части за хорошую работу в женсовете наградило вас, Екатерина Васильевна, ценным подарком и грамотой. Я бы мог вручить вам все сейчас, но это сделаю на собрании женщин. Так предложили они. Хотят выразить вам свою благодарность.

— Спасибо. — Катя была смущена.

— Может, отвезти вас? — спросил Вадим Андреевич, взглянув на Катин живот. — Тяжеловато вам.

— Нет. Спасибо. Я на автобусе. Отсюда прямой до самого отцовского дома.

Простившись с майором, Катя вышла из проходной. Настроение было приподнятым. Скоро, совсем скоро она уедет с Димой на Камчатку и там родит первенца. Муж будет служить добросовестно, как он умеет, а она, оглядевшись по сторонам, чтобы запечатлеть окружающий мир, поспешит к командиру части и скажет, что хочет работать в женсовете. Насчет малыша пусть не беспокоится. Его в колясочку — и вперед. Не сидеть же в таком возрасте дома, возясь лишь с пеленками и распашонками. Не такая длинная жизнь, чтобы ее разбазаривать попусту. Покажет себя в деле и там, чтобы Дима был доволен.

На автобусной остановке было многолюдно. Боясь толчеи, Катя остановилась в стороне и разглядывала столпившихся людей. Через две недели она простится с этим городом, покинет его и будет привыкать к другим улицам и скверам, увидит другой кусочек мира, заимеет новых друзей. Пусть завидуют ей!

Переполненный автобус бесшумно подкатил к стоянке. Беременную Катю пассажиры не пропустили вперед: был обеденный перерыв, и каждый норовил пролезть в автобус первым. Наконец, она как-то протиснулась сквозь толпу и прижалась к кабине водителя. Передала деньги на билет.

На каждой остановке часть пассажиров выходила из автобуса, другая заходила, и Катя разглядывала их: вокруг озабоченные лица, лишь две молодые девушки светились белозубой улыбкой, нашептывая что-то друг другу на ухо, да средних лет мамаша рассказывала своему малышу сказку, и тот от удовольствия, открыв свой щербатый ротик, внимательно слушал. Все люди как люди, тепло подумала Катя, кто спешит на обед, кто на работу или в магазин. А еще в гости… Город со своими заботами и проблемами, как переполненный улей: у каждого свои обязанности, свои дела. Но люди не так трудолюбивы, как пчелки, иначе бы купались в богатстве.

Кате почему-то не понравился юноша, стоявший недалеко от выхода: помятое лицо, словно с похмелья, стреляющие по сторонам глаза, оттопыренные со многими шрамами губы. Она поняла, что его глаза шарят по женским сумочкам и карманам и уже от него не отрывала взгляда.

На следующей остановке снова вышли и вошли люди, и он тут же вплотную приблизился к молодой, хорошо одетой женщине, у которой на плече висела кожаная сумочка, нервозно завозился, глянул в окно: автобус медленно подкатывал к очередной остановке. Выглянув из-за плеча впереди стоящей бабушки, Катя увидела, как подозрительный юноша повел рукой по дамской сумочке и в образовавшийся разрез засунул руку.

— Женщина в белом берете, — негромко крикнула Катя. — Оглянитесь! Вас грабят…

Автобус остановился. Расталкивая всех, вор кинулся к выходу. Перед Катиным лицом вдруг мелькнула его рука — и Катя почувствовала на щека возле глаза горячую полоску. Ничего не поняв, смотрела, как на ее плащ начала капать кровь.

Она провела по лицу рукой и все поняла.

— Чего же вы молчите? — воскликнула, обращаясь к безмолвным пассажирам. — Бегите же за негодяем… Мужчины! Вас же много… Что же замки на рты навесили?

По-прежнему, толпясь, выходили и входили в автобус люди. Казалось, никому никакого дела не было до того, что только что произошло у всех на глазах.

Катя была потрясена.

— Почему же никто не побежал за ним? — взывала к оторопевшим пассажирам. — Что вы за люди? Пусть режут, убивают, лишь бы не вас. Очерствели, окаменели… — Катя рыдала. — Кого испугались? Он же один, а вас целый автобус. Вы… вы не люди, а стадо овец… — Катино лицо было залито кровью.

— Он ее лезвием… — послышался женский голос.

— Девушка, у меня есть бинтик. Сейчас…

— Пьянь такая! Сколько от них горя.

— Негодяй! От него на версту несло перегаром.

— И такие подонки по земле ходят…

— Заговорили, загалдели, когда опасность миновала. Вы и меня раздавили бы с моим не родившимся малышом, чтобы первыми ворваться в автобус. Что вам беременная женщина? Что вам кровь? — все еще плакала, вздрагивая, Катя. — Замахали кулаками после боя. А где вы были, когда на ваших глазах вор грабил женщину? И почему не побежали за ним? — Катя достала из сумки платочек и приложила к щеке. — Мне стыдно за таких земляков. Спит у вас совесть. Кто ее разбудит? Когда? А вы, — Катя посмотрела на женщину в белом берете, — почему молчите? Я одна заступилась за вас, хотя многие видели, что вор разрезал вашу сумку. Если бы среди вас был хоть один человек в военной форме, он бы догнал любого преступника. Хотя бы один! Вы же только глазели… Посмотрите на мою кровь, и пусть вам стыдно будет… — Склонившись к водительской кабине, Катя рыдала, а по стеклу медленно ползли кривые струйки крови и слез.

— Я… я за вас переживаю, — наконец-то промолвила женщина, сжав разрезанную почти пополам сумочку. — Пусть бы украли мои деньги… пусть! Это ужас какой-то!

Распухшее от раны и слез Катино лицо вдруг исказилось болью.

— Остановите автобус… Останови-и-те-е-е… — Схватившись за живот, Катя застонала.

— Женщине плохо, — пронеслось по автобусу. — Еще рожать будет.

— Гони, водитель, к больнице.

Через несколько минут автобус дернулся и остановился. Катя осторожно спустилась со ступеньки на тротуар. Больница была напротив. Чувствуя усиливающуюся боль внизу живота, она в сопровождении попутчицы зашла в коридор, пахнущий лекарствами. Ей навстречу кинулась медсестра.

После наложенных на лице швов, Катю отправили в родильное отделение. К вечеру у нее поднялась высокая температура. Она бредила.

Дмитрий был на полигоне и ничего не знал о случившемся. Прибежавший по вызову Василий Петрович долго топтался под окном, а затем, узнав, что у Кати начались роды, вышел в больничный сад, присел на скамейку и стал ждать.

Глава 24

Сжав посиневшие губы, Катя еле сдерживала крик. Предродовые схватки начались еще тогда, когда она переступила порог больницы. Сначала, пугая ее, боль была терпимой и начиналась в пояснице, затем опоясывала все тело, и Кате казалось, что она больше не вытерпит и закричит, прося помощи, но боль внезапно отступала. Осторожно вытягивая ноги, Катя ложилась на спину и отдыхала. Сквозь окна на дощатый пол цедила лимонный свет круглая, словно золотник, луна, которой не было никакого дела до роженицы. Рожает женщина и пусть себе рожает! Мало ли сейчас на земле кричат они на разных языках, пополняя планету потомством: темным и светлым, девочками и мальчиками, двойняшками и тройняшками; кричат молоденькие первородки, кричат женщины, имеющие детей. Тяжелое дело — рождение человека…

Положив руки на тугой живот и страшась непредсказуемых следующих минут, Катя прислушивалась: малыш опять забился ножками. Еще и еще…

Боль снова наступала. Выгибаясь на скомканной постели, Катя выискивала удобную для себя позу. Боясь за швы на щеке, старалась не ложиться на левый бок.

И вновь чувствительные удары в живот. Катя ждала новой схватки, съеживалась, жмурила глаза, готовясь тут же зажать зубами прокушенные губы, чтобы задержать и на этот раз в себе крик; если схватки станут частыми, ее увезут в родильную палату, и она ждала этой минуты. Был бы жив ребенок, думала тревожно, не убирая с живота рук.

— Ой, не надо… Не надо… — упрашивала кого-то, широко открыв глаза. — Дима… Димочка… — звала уже мужа. — О боже… Я умираю…

В следующее мгновение боль рванула поясницу, обожгла огнем нижнюю часть живота.

— М — мама… Ма-а-мочка-а-а… — запрокинув голову и зажимая рукой рот, запричитала Катя. — Ой-йой-йой-йой! Мамо-оч-ка-а-а… Родненькая… — Еще более нестерпимая боль вышибла слезы, и они текли на подушку. — Димочка… Приедь же!.. Спаси меня…

— Ну, милая, тужься! — упрашивала Катю опытная акушерка. — Еще немного… Еще…

Сдерживая отчаянный стон, Катя смотрела на нее измученными глазами, в которых краснели лопнувшие кровяные сосуды, набирала в рот побольше воздуха и, напрягаясь и отдавая этому все силы, тужилась: изо рта вырывался протяжный страдающий стон.

— Помогай же нам, пожалуйста, — упрашивала Катю врач, а опытная акушерка сквозь толстые стекла очков смотрела в лицо страдалицы и сильными руками надавливала на живот. — Еще немножко… Тужься, миленькая… Так… Так… Хорошо…

На горизонте чуть посветлело небо. На самом краю его ярко мерцала звезда. Вскоре и она пропадет, как только на востоке разольется по небу голубое сияние. Солнце еще не взошло, но оно вот-вот всплывет на небо и подарит просыпающейся земле новый мирный день.

— Уа-а-а! Уа-а-а! — громко закричал в руках врача только что родившийся Катин ребенок.

— У вас мальчик, — сквозь марлевую повязку улыбнулась Надежда Алексеевна. — Крепкий бутуз. Поздравляю!

Катя открыла глаза: в руках женщины в белом халате кричал на всю Ивановскую ее сын, ее первенец.

— Олежка… — чуть слышно выдохнула и протянула к нему слабые руки: — Сыночек мой… Жив… О, какая радость! Димочка… Где ты?.. — и откинулась на подушку.

А танкисты лейтенанта Рогова в это время на учении преодолевали оборону «условного» противника.

Глава 25

Темные тучи, открывая метр за метром звездное небо, уходили на запад. Обычно, перед рассветом звезды горят ярко и, лишь потом, бледнея, исчезают вовсе, чтобы взойти во всей своей красе вечером, и всю ночь, до следующего утра, опять их золотое безмятежное время. И светят они влюбленным и обездоленным, счастливым и одиноким.


Железнодорожный вокзал гудел от людского наплыва.. На перроне стояли Катя с Олежкой на руках, Дмитрий и Василий Петрович.

Роговы уезжали на Камчатку. Вещи три дня назад отправили контейнером. С собой взяли лишь самое необходимое.

Поезд уходил в четыре часа утра. Город и все вокруг вокзала дремали, убаюканные сонной тишиной. Дежурные фонари, подмигивая друг другу, не столько стирали темно-синие краски, сколько подчеркивали бездонную глубину неба, усеянного мерцающими звездами. И только вокзал, вечно бурлящий, не успокаивающийся ни днем, ни ночью, ярким сиянием огней отрицал покой и ночную тьму. Разные люди, разные судьбы перекрещивались здесь на какой-то миг и, уходя из-под вокзальной крыши, укрывающей их от мороза и зноя, от дождя и снега, растворялись в бесконечном пространстве жизни, оставляя на сером полотне перронов радость и растерянность, тревогу и боль, разлуки и надежды.

— Вот, дети мои, и пришел день отъезда, — промолвил Василий Петрович, сильно сутулясь. Он тяжело переживал разлуку с ними. — Берегите Олежку. Дорога слишком дальняя.

— Не беспокойся, папа. Олежке хватит моего молока. Водички добудем. Пеленок много… — Катя растерянно смотрела на отца, которого вынуждена была оставить. Что ж, подумала она, он теперь в строю, имеет друзей, получает деньги.

— Нам поездом недалеко. — Дмитрий разглядывал шрам на Катиной щеке: он был еще свежим. — Затем самолетом. И до места назначения довезет нас пароход.

— Я к вам приеду в гости, — уверенно заявил Василий Петрович, размышляя о том, что он им привезет. — Отпуск у меня большой. Вот и явлюсь…

— Конечно, папочка, конечно. Мы будем рады.

— Приезжай, отец. Увидишь край, где начинается день нашей Родины. Разница с вашим временем — целый рабочий день.

Долго молчали, каждый думая о своем и слушая, как уплывает время перед разлукой. Олежка, шевеля губками, словно он сосал грудь, крепко спал. Вещи были сложены в купе, и многие пассажиры и их провожающие толпились у вагонов, желая друг другу кучу добрых слов.

И в гудящее прощание хриплыми звуками репродукторов ворвалось сообщение о том, что через пять минут поезд отправляется. Все пришло в движение: одни заторопились в вагон, другие — из него. Последние слова, поцелуи, слезы.

— Пиши, Катюша… — Василий Петрович засопел, дергая зачем-то воротник рубашки. — Я буду очень ждать. И ты, сынок, пиши.

Одной рукой Катя обняла отца, припала к его щеке.

— Папочка! Я тебя очень люблю… — и больше ничего не могла сказать. Шрам на щеке дернулся и еще сильнее покраснел.

— До свидания, отец. За Катю не беспокойтесь. Она для меня дороже всего на свете… — растроганно произнес Дмитрий и протянул Василию Петровичу руку.

— Кроме армии, — улыбнулась Катя. — Она у него всегда на первом месте.

— Так, доченька, и должно быть. На нее надеется народ. Только она поможет ему в самые трудные часы.

— Оправдаю доверие, батя. А на наши горячие источники непременно приезжайте.

Василий Петрович погасил улыбку.

— Еще не видели их, а уже ваши.

— Для военных людей любая точка страны, где они живут или будут жить, — не чужая. И ее надо защищать, словно там твой родной дом.

— Вот ведь как?! — не то спросила, не то воскликнула Катя, вбирая в себя эти замечательные слова, чтобы в подходящий момент воспользоваться ими. — Понял?

— Как же, понял… — ответил Василий Петрович, пытаясь отогнать от себя насевшую на него и придавившую невероятной тяжестью горькую мысль: вот-вот дети уедут. И он снова останется один. И будет ждать их весточки, а затем и приезда изо дня в день, из месяца в месяц, как все отцы и деды.

Дмитрий взял Олежку и помог взобраться в вагон Кате. Поезд стал чмыхать, медленно выползая из-под уютной крыши перрона, готовясь в путь.

Прощальной разноголосицей гудел пришедший в движение люд. И в это же время из приемника, который держала в руках молодая девушка, провожавшая, видимо, подружку, вырвался приятный голос Мигули. Он душевно и доверительно пел, точно специально напутствовал добрым словом уезжающих пассажиров:


Спешите делать добрые дела,

Чтоб за свое добро любить других.

Спешите делать добрые дела

Во имя утвержденья вас самих.

Спешите… Спешите…

Спешите делать добрые дела,

Чтоб не хватило времени для зла…


— Слышишь, доченька?

— Слышу, папка, слышу… — Катя заморгала ресницами, удерживая где-то там, под ними, готовые хлынуть слезы. — Верные слова.

Василий Петрович не отрывал от нее глаз.

— Я приеду к вам… Как только отпуск будет…

— Обязательно, отец… — растроганно произнес Дима. — И мы приедем. Это наша малая родина. Увозим ее в сердце.

— До свидания, папочка! — Катя подняла руку. — Береги себя…

— И ты, Катюша… И ты…

Поезд набирал скорость. Василий Петрович пошел с ним рядом. Катя стояла в тамбуре и, не отрывая глаз от его лица, крепко держалась за поручни. И чем сильнее задувал встречный ветер, тем больше ее тянуло к отцу и тем крепче, до хруста пальцев, сжимались ее руки. Как же он будет один? Почувствовав непреодолимую, рвущую сердце, грусть, Катя ослабевшим телом подалась вперед, а глаза, преодолевая увеличивающееся расстояние от поезда до родного человека, все еще видели съежившуюся, слегка сутуловатую фигуру отца, застывшего на сером полотне перрона.

— Счастья вам, дети мои… — шептал он, кривя губы. — Здоровья… Благополучия… И внучку тоже…

Вдогонку уезжающим все еще несся добрый голос певца:


Спешите делать добрые дела,

Чтоб не хватило времени для зла.

Спешите… Спешите…


Набрав скорость и погасив тревоги, развороченные вокзальной суетой, поезд на всех парах мчался навстречу рассветной синеве, равномерно отстукивая время и сминая под колесами первые километры ночного сумрака. Позади оставались до боли родные люди, огни и огонечки, города и села, поля и леса. Но не потерялись нигде и не отстали от пассажиров печаль разлуки и надежда на встречу.

На востоке вовсю занимался рассвет. На майском небе плыло одно-единственное облачко. Светлое и кудрявое, оно, казалось, заблудилось в бескрайнем голубеющем просторе с мерцающими звездочками и нетерпеливо ожидало восхода солнца. Очень скоро, рассыпая вокруг теплые лучи и посылая их на крошечную землю, оно гордо всплывет на небосклоне. А когда устанет взбираться все выше и выше, облачко подставит ему свое хрупкое плечо, чтобы яркое светило присело на него, отдохнуло и продолжило свой долгий и нелегкий путь на запад, навстречу несущемуся на восток скорому поезду, в одном из купе которого ехали к новому месту службы Роговы.

Сегодня рассвет был на диво спокойным и чистым…

Запретная любовь…

Глава 1

Утреннюю тишину разорвал телефонный звонок. Накинув на плечи легкий халатик, Юля поспешно соскочила с кровати, торопливо сунула ноги в тапочки.

В углу маленькой, скромно обставленной комнаты, на тумбочке примостился ярко-красный телефон и настойчиво звал к себе, словно на другом конце провода только что случилась какая-то беда.

Юля подняла трубку.

— Алло! Я слушаю!

— Это я… — донесся далекий голос Алексея, и Юля, затаив дыхание, чтобы получше расслышать мужа, замерла. — Поедем служить за границу. Поняла?

— Куда за границу? — и забилось в тревоге сердце молодой женщины от неожиданного сообщения. — А когда надо выезжать?

Юля почему-то испугалась сообщения мужа и притихла, ожидая ответа.

— Сразу же закудахтала! — Голос Алексея был, как всегда, сухим и холодным. — Куда? Когда? В страну Монголию. Так что готовься в дорогу без лишних вопросов. Собирай вещи. Приеду через неделю, а то и позже. Ясно?

— Да, Алеша! Я-ясно-о… — Прижавшись спиной к прохладной стене, Юля не на шутку заволновалась. — Буду готовиться… Сегодня же…

Сообщение мужа было таким неожиданным. За свою жизнь длиной в двадцать семь лет она ни разу не пересекала границу своей Родины, не видела пограничный полосатый столб с гербом СССР, вызывавшим, как ей рассказывали побывавшие за границей друзья, великую, ни с чем не сравнимую радость и гордость за свою страну.

— Ты меня слышишь? — уже нетерпеливо гудела трубка. — Почему молчишь? Язык проглотила, что ли?

— Так внезапно всё, Алеша… — начала было оправдываться Юля, глубоко пряча в свои тайники горечь и обиду от резких слов мужа. — Это такое событие… Заволновалась…

— Хватит лопотать! Мне некогда. Всё!

— Алеша! — Но с той стороны провода уже наползала тишина и заполняла собой всю комнату и ее, Юлькино, сердце. Красная телефонная трубка настойчиво выдавала короткие гудки, а нахохлившийся телефон, будто яркая диковинная птица, тупо молчал, уставившись на растерянную хозяйку своими круглыми черными глазами.

«Неужели правда? — радостно толкнулась первая робкая мысль. — Поедем за границу… Новое место жительства… Как там будет? Когда ехать? — Учащенно билось сердце. — Вот и увижу другую страну, ее города. Узнаю быт, культуру монгольского народа. Может, с Юнжином встретимся… Всё же его родина… — Юля неожиданно зарделась и в тот же миг оборвала появившуюся вдруг непрошеную мысль.

На душе было тревожно. В голове роились мысли и тут же путались, то наматываясь в клубок, то завязываясь в тугой узел. И надо всё развязать одной, без чьей-то помощи, как это было всегда, и развязать так, чтобы всё распустить и ничего не порвать.

«Успокойся! Без паники… — уговаривала себя, подавляя тревогу и неприятный осадок от слишком официального разговора с мужем. — Ничего ведь не случилось. У Алеши важные дела. Ему некогда базарить. Служба есть служба, а я развела ненужные антимонии, засыпала вопросами…» — и оправдывала, как могла, резкий тон мужа и боролась с обидой, поселившейся в её чутком и добром сердце. Но оно не подчинялось уговорам и поднимало мятеж.

«Почему всё так? Зачем в семье воинские требования и приказы? Когда же в доме будет тепло, семейный уют? — спрашивала себя и не находила ответа.

Юля надолго задумывалась.

Девять лет под одной крышей с Алексеем, но привыкнуть к его командному голосу и придирчивости не могла. Да и не хотела. В первые годы семейной жизни была полная растерянность. Часто плакала, пряча от мужа слезы. Как быть? Разве о такой жизни мечтала, выходя замуж? Разве не думала разделять с ним всё: радость и горе, невзгоды и трудности, удачи и неудачи. Всё поровну, всё пополам…

Стремясь докопаться до истины, не раз допытывалась:

— Почему, Алеша, ты так груб со мной? В чем моя вина? Назови её, и я буду изживать всё то, что тебе не нравится… — и невысказанная печаль заполняла ее светлые и чистые глаза, а сердце заполнялось непонятной тревогой.

— Нет твоей вины! Не-е-ет! — перебивал резко, не глядя на жену, по-видимому, не желая видеть ее требовательные глаза. — Не приставай с глупостями! Характер такой… Должна была давно это усвоить и не изводить себя чепухой. — ну, характер, Юля, хара-а-актер… — и разводил руками.

— Меняй его. И помни, что у тебя дома жена и сын, и они нуждаются в заботе. — Юля старалась говорить спокойно, хотя это давалось ей с большим трудом. — Я для тебя, Алеша, отдаю всё, что имею и даже больше, ты же в ответ — одни придирки да железный голос. И Ромка это всё замечает… Мне так трудно жить.

— Не живи, если трудно. — Алексей, казалось, испытывал жену на прочность. — С характером рождаются и умирают.

— Оставляй его за порогом, когда идешь домой. Здесь тебе не казарма, а я — не солдат… — и замолкала, в который раз проявляя выдержку и терпимость. Не желая семейного раздора, старалась во всём разобраться без напряжения и ненужной горячки.

«Алеша чем-то расстроен, — тут же пыталась оправдать мужа, зная всё о его нелегкой воинской службе и рассматривая уставшее лицо с выпирающими скулами и потухшими черными глазами лицо. — Вот успокоится, остынет, тогда и поговорю.»

И вновь ждала подходящей минуты для откровенного и серьезного разговора, но Алексей не шел на него.

«Неужели так будет всегда? — с каким-то беспокойством спрашивала себя и боялась ответа. — Как жить дальше? Что делать? Годы-то спешат, а женского счастья нет…» — Думая об этом, Юля страдала.

Ей, молодой и чувствительной, нежной и ласковой от природы, хотелось тепла и внимания, мужской любви, добрых слов при встречах и расставаниях, но их не было. Не было днем, не было их и ночью.

«Всё будет завтра, — как могла снова успокаивала себя, но всё серьезнее чувствовала, что где-то там, в самой глубине сердца, появляется странная пустота, и она её пугала. Заполняла её мыслями и заботами о сыне, с головой уходила в общественную работу и внушала себе: — Ничего, всё наладится. Помогу Алеше понять его обязанности не назойливо, а постепенно, без всяких обид и упреков. Он поймет… Должен понять! Тяжела ноша офицера: на первом месте — служба, на втором — тоже, а затем уже семья. По-другому и не должно быть: тогда страна окажется слабой. Выбрала себе такую судьбу и нечего пенять…»

Так и жила день за днем, год за годом, расчищая семейную жизнь от завалов, как от снежных заносов, и видела её впереди спокойной и счастливой.

Глава 2

Мысль о поездке за границу не давала Юле покоя. Как жить там, в чужой стране, Что делать и как вести себя, чтобы ничем не уронить чести советской женщины и всегда быть на высоте? Там она будет не просто Юлией Кирилловой, а представительницей великой страны. Об этом надо помнить на каждом шагу, чтобы не допустить ни малейшего промаха, ни одной самой незначительной ошибки.

«Вот и сбудется мечта Юнжина увидеть нас у себя на родине, — вдруг тепло подумала, вспомнив ЮнжинаГамбасала, монгольского офицера, бывшего семейного друга, с которым познакомилась еще в Москве, когда тот учился вместе с Алексеем в военной академии. — А ведь он мечтал об этом…»

Словно теплый ветерок, дунувший из недалекого прошлого, окутал её с головы до ног. Прикрыв глаза, увидела перед собой высокого и стройного офицера с букетом белых роз.

«Нет-нет! — отмахнулась от воспоминаний. — Ни к чему всё…» — закинув руки за голову, потянулась, расслабилась и подошла к большому зеркалу, дорогому и любимому свадебному подарку мамы: на неё глянули большие грустные глаза. Они с тревогой смотрели из-под густых темных ресниц и казались слишком огромными на бледном худеньком лице. Лишь пухлые, совсем детские губы, были свежие и румяные. Светло-каштановые волосы крупными завитками покоились на оголенных плечах. Эти густые красивого цвета волосы всегда вызывали восхищение и добрую зависть подруг и знакомых. Но больше всего их трогали всё-таки ее глаза, не похожие ни на чьи и заполненные непокорной грустью.

— Юлька. В твои глаза нельзя спокойно смотреть, — как-то призналась ей соседка Тоня, жена известного в городе скрипача Ильи Бархатова. — Я не мужчина, а отвести взгляда от них не могу: в плен берут и не отпускают. Ну и ну!

— Что в них такого? — спокойно отреагировала на слова соседки Юля, в это же время думая о том, что Тоня не первая говорит ей об этом. — Глаза, как глаза.

— Ну-у-у, не скажи! Они… они очень печальные. Что прячешь в них? Ну-ка выкладывай!

— Глупости говоришь! — Юля передернула плечами, и лицо её посуровело: она не желала пускать в свой семейный мир посторонних и всегда ставила преграды на пути к их вторжению. — У меня всё хорошо, Тоня. Сын растет. Муж серьезный и порядочный: не пьет, не курит, не шалит с девочками… — и улыбнулась, лишь чуть-чуть обнажив ровные блестящие зубы. Глаза же по-прежнему оставались грустными и, казалось, ничто на свете не заставит их зажить другой, беззаботной жизнью.

— Что, докладывал тебе? — хихикнула Тоня, еще раз выразительно глянув на соседку. Юля свела брови и нахмурилась: это был не первый их такой разговор.. — Или следишь за своим майором? Ну и артистка! Сплошная наивность.

— Знаю, Тоня, и без доклада. Мой Алеша каждый день, с утра до самого вечера, на службе и дурью не мается. Сама всё видишь и слышишь, когда он уходит на службу и когда возвращается: то стучит сапогами, то гремит ключами — всегда в спешке. И неудивительно! Его работа слишком трудная. А еще нужная и важная… Всем, без исключения…

— Так уж и всем, — пренебрежительно промолвила Тоня, мотнув головой. Короткая и черная, как смоль, челка боднулась над крутой подкрашенной бровью. — Пускай эту трудную и нужную работу выполняют другие, кто любит так жить.

— Ишь ты! А мы будем отсиживаться в уютных гнездах? Ничего себе позиция. Чисто обывательская и весьма вредная.

Тоня молчала. Она достала из кармана модных брюк, плотно обтягивающих её тонкую фигуру, сигареты, закурила, выпустив струйку ароматного дыма через нос.

— Ну и мотайся по белому свету, как неприкаянная! — зло промолвила, уловив к себе со стороны офицерской жены снисхождение, а не заинтересованность, и снова затянулась дымком, выталкивая его из себя серо-голубыми колечками; они, меняя форму, медленно растекались по комнате. Юля морщила нос, но сделать замечание Тоне, чтобы она не курила в комнате, не посмела. — Жили бы на одном месте, появились бы хорошие вещи, мебель там, меха… Как у меня, например.

— Не в вещах, Антонина, дело. Важнее всего — твоё место в этой жизни. Как этого не понимать? У тебя возраст такой, что пора бы соображать.

— Давай-давай! Агитируй! Ты это умеешь…

Юля махнула рукой, отгоняя от себя сигаретный дым.

— Я, Тоня, счастлива, что мой муж офицер, что он носит военную форму. Он же защищает нашу общую Родину. Твой муж может этим похвастаться? А Василий может? А Дима?

Тоня затянулась сигаретой.

— Ты, Юлька, всё преувеличиваешь. Если твоего Алешку одеть в модную рубаху, брючки с молниями и заклепочками, галстук с голой девкой или рыжим солнцем… А ну-ка, представь себе на минуточку! Представь-представь! Вечером дома, в выходные дни тоже: иди в кино, в театр… Ночью нет тревог и подъемов, когда он, сломя голову, бежит по ступенькам, стуча сапожищами. Нет отбоев, а есть мягкая постель и нежная женушка.

Пропуская все эти мысли мимо себя, словно листая страницы очень скучной книги, Юля думала о том, что всё же надо втолковать соседке то, чего она не знает и не хочет знать, и спокойно продолжила:

— Тревоги, Тоня, будут до тех пор, пока у нас есть враги. А если это так, то и защитники нужны. Вот она, простая арифметика. И только следуя ей, человек не должен отступить от своего долга, святого долга: защищать в минуты беды страну и свой народ.

— Ты, Юля, или не понимаешь, что такое удобство в жизни, или не хочешь понимать. У военных всегда чемоданное настроение. Разлуки, встречи, ожидания… — Маленькой ладошкой она смахнула набок непокорную прямую челку и оголила чистый узкий лобик. — Что в этом хорошего? Неужели тебе нужны постоянные волнения за мужа, бессонные ночи, когда он по тревоге убегает в ночь?

Спокойно выслушав и эти претензии, Юля не обиделась на соседку. Что она может знать о быте офицерской семьи, имея шикарную квартиру, такую же шикарную мебель и одежду, а на столе — сплошные деликатесы?

— Ты, Тоня, к сожалению, этой жизни не понимаешь. И не поймешь! Тебе доступны все блага, чего многие не имеют. Ты спишь, ешь, отдыхаешь, а тебя и твоего мужа охраняет мой Алеша и его солдаты. Разве так трудно понять важность работы людей в военной одежде? При наводнениях и землетрясениях, при пожарах и любой стихийной беде народу помогают солдаты, Не твой муж в модных брючках и не ваш сосед с книгой в руке, а мой муж со своими бойцами. Идут в огонь и в воду, под пули и на нож.

— Они обязаны, — как-то примирительно ответила Тоня. — Долг ведь требует.

— А почему у твоего Ильи, у Васи, у Димы нет этого долга? Когда позавчера в нашу сберкассу ворвались преступники с оружием и потребовали деньги, выбежавшая на улицу женщина позвала на помощь не гражданских мужчин, которых рядом было много, а единственного офицера, проходившего мимо. И тот побежал в сберкассу, а другие остались на улице созерцать Им хотя бы что! Поэтому и погиб капитан без поддержки, а трусы остались живы… Выходит, у одних, военных, есть долг, у других — его нет. Вот в чем дело, Антонина.

Жмуря серые глаза, Тоня всё глубже затягивалась сигаретным дымком, нервно глотала его, отряхивая пепел в маленькую ладошку, сложенную лодочкой.

Юля поставила на стол вместо пепельницы блюдце: муж ее не курил, и, настраиваясь на дальнейший разговор, продолжила:

— Будет мир на земле — будет и жизнь. Только надо хорошо трудиться. Всем без исключения. Все чудеса в мире, даже самые уникальные и невероятные, сотворены упорным трудом человека. И если чего нет в жизни — в этом вина его же.

— Хо-хо-хо! Как громко и серьезно! — Тоня повернула к Юле тонкое, размалеванное яркой косметикой лицо. — Как же? Ты везде успеваешь. Школу белишь, лозунги пишешь, землю таскаешь, в хоре поешь… Кошек и собак под охрану взяла, перевязываешь им лапы и хвосты, будто тебе больше всех надо. Всё с ходу, всё на ура!

— А зачем раскачиваться? Не терплю бездельников.

Тоня вспыхнула:

— Это уже в мой огород. — Стараясь не встречаться с распахнутыми на всё лицо глазами Юли, Тоня бросала свой взгляд то на шкаф, где наверху горбились разной величины чемоданы, то на простую, потертую во многих местах дорожку.

— Ты меняешь школы, как модница перчатки. Тебе нравится колесить по белу свету, таская за собой горшки и подушки. Как можно к этому привыкнуть? Команда: «Вперед»! — и ты через день-два в дорогу. Уму непостижимо!

— А как же иначе, Тоня? — в сердцах воскликнула Юля, суммируя в голове всё, что сказала до этого, и выделяя то, что еще надо было сказать соседке. –За всем этим — новые места, новые люди и друзья… А сколько впечатлений! Города, поселки, реки, горы… Мне нравится такая жизнь.

— Кочевая, цыганская?

— Да, кочевая, но не цыганская. Новые места, Тоня, — это не только почва под ногами, а люди с их миром и долгом. — Юлины щеки покрылись заметным румянцем. — Ты вот знаешь только свой город, не ждешь никаких перемен и новых впечатлений. Обросла вещами…

Стукнув дверью, Антонина ушла. Юля облегченно вздохнула. Она всегда волновалась, доказывая кому бы то ни было такие простые истины. Не все понимали её и поддерживали. Не все разделяли её искреннее желание и стремление следовать за своим мужем в любой гарнизон, не рассуждая, где лучше, а где хуже.

«Надо — значит надо! — думала она, собираясь в очередную дорогу. — Моя обязанность — быть всегда рядом с мужем и оставлять в каждом гарнизоне пребывания добрые дела.»

И оставляла.

Будучи от природы робкой и стеснительной, с волнением входила в новый коллектив и сразу же включалась в работу: собирала школьников, разбивала с ними клумбы возле школы, садила цветы, деревья, проводила дополнительные занятия с отстающими учениками, опекала животных.

— Откуда у этой женщины столько сил? Ведь берется за любую работу, — давали Юле характеристику в новом гарнизоне женщины. — И получается неплохо.

— А худенькая какая! Одни глаза на лице.

— Может, больна? Или что в семье неладно?

— Да нет! Там — полный порядок, — ответила новая соседка Юли. — Просто на земле живет очень порядочный человек.

Глава 3

Алексей уехал в Монголию ранней весной, пообещав жене и сыну вскоре забрать их к себе. Все вещи были готовы в дорогу.

Весна в этот год была скороспелой и шумной. Яркое солнце щедро согревало продрогшую за зиму сырую землю. В ответ на это тепло она выбрасывала к солнцу зеленые шильца свежей травки. На деревьях набухали почки, затем лопались, обнажая изумрудные тугие ткани будущих листьев. На ольхе и березе повисли

золотистые сережки, привлекая к себе хлопотливых пчел.

Природа, как лучший живописец, разбрасывала в траве первые цветы, а на деревьях и кустах развешивала яркие ситцы и взбивала им пышные зеленые прически. На сопках сиренево цвел кустистый багульник.

Слишком остро воспринимая эту красоту природы, Юля тосковала по мужу и с нетерпением ожидала документов на выезд за границу. Дни сменялись днями, а их не было.

— Что же папа нас не берет к себе так долго? — спрашивал не раз Рома, и на его бархатных цвета каштана глазах появлялись слезки. — Очень я соскучился…

— Мы скоро уедем, Ромочка! Очень скоро! — успокаивала сына Юля, волнуясь всё больше и больше.

— А куда уедем? К папе, да?

— Да, мое солнышко, да! Мы скоро увидим нашего папочку.

Ромка прищурил карие глазки:

— А я ему подарок привезу.

— Какой подарок, сыночка? — Юля обняла его и прижала маленькое теплое тельце к себе. — Покажи-ка мне свой подарок!

Ромка соскользнул из рук мамы и побежал в свою комнатку. Тут же явился с белым листочком в руках.

— Это я для папы рисовал. Смотри, мамочка!

На листочке был нарисован сам папа в военной форме.

— Понравится это папе?

— Обязательно понравится, сынуля. Он будет хранить твой подарок в своем столе.

В один из вечеров, когда Юля, уложив сына спать, сидела за столом и проверяла ученические тетради, позвонил Алексей.

— Трудно мне без вас, Юлька… — издалека долетал его непривычный мягкий голос. — Скучаю без вас… Скоро приеду за вами… Здесь сейчас чудная весна… Всё цветет…

Терпеливое Юлино сердце зашлось в радости. Всю ночь не спала, мысленно измеряя неизвестное ей расстояние от своего дома до Улан-Батора, где жил теперь Алексей. Она очень скоро привезет ему тепло своей души и Родины, окружит его заботой и вниманием, чтобы ему было легче выполнять свой долг в незнакомой ей и очень доброй, по словам Алексея, соседней монгольской стране.

Думала о скорой встрече с мужем, и счастливые слезы застилали ее глаза.

Глава 4

Улан-Батор уже проснулся. По широким и чистым улицам столичного города бегали юркие машины, и всё чаще хлопали двери подъездов, выпуская на тротуары торопливых жителей. Только что прошел редкий в этих местах дождь, и ярко-розовый краешек солнца радостно выглядывал из-за туч, спешивших на запад, чтобы где-то там пролить свои последние капли влаги на высохшую землю.

Просыпался и многолюдный микрорайон на окраине монгольской столицы, где в пятиэтажном доме вот уже четыре месяца жил майор Кириллов с женой и сыном.

В просторной спальне, убранной со вкусом, приглушенно прозвенел будильник, накрытый маленькой подушкой. Юля открыла глаза, поспешно поднялась с постели и начала тихо одеваться, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить мужа, уснувшего лишь перед рассветом. Среди ночи он куда-то уезжал по телефонному звонку, бросив на ходу: «Вернусь не скоро. Ложись спать.» Но она не спала, вслушиваясь в каждый шорох за дверью и ожидая его возвращения.

«Опять что-то случилось, — мучительно думала, разглядывая потолок, словно там могла найти ответ. — Где Алеша? Что там, в степи, где нет ни дорог, ни домов? А вдруг опасность? Может, авария? Или кто-то заблудился?» — Волнуясь и выискивая из множества одну-единственную возможную истину, мысленно следовала за мужем в не известном ей направлении и вздрагивала от каждого порыва ветра. — Как же ему трудно! И раньше было не легче… Сколько позади волнений! И сколько на голове седых волос от этого! И всё молча, не сетуя на службу и не проклиная свой выбор. А ведь служба слишком трудная. Слишком.»

И вспомнила одну незабываемую и очень страшную ночь…

Это было в Сибири. В тот холодный дождливый вечер Алексей пришел домой поздно. Щеки его ввалились и, казалось, у него не осталось никаких сил, чтобы сказать ей несколько слов. Она помогла ему снять мокрую шинель и набухшие влагой сапоги. Отказавшись от ужина, он свалился на постель и тут же уснул, а она еще долго возилась с его мокрыми и грязными вещами, приведя их в порядок.

Её испугал телефонный звонок. Незнакомый голос срочно просил к телефону капитана Кириллова. Алексей будто и не спал. Взяв трубку, внимательно слушал кого-то, мрачнея и повторяя: «Так… Так… Понял… Всё понял… Скоро буду…»

— Мне надо в часть… — сказал с какой-то тревогой и, достав старую шинель и сапоги, стал собираться. — Не жди меня.

Юля похолодела.

— Что, Алеша, случилось? Поздняя ночь… И дождь льет, как из ведра. — Следуя за мужем по пятам, подавала ему шинель, фуражку, накидку.

Алексей торопливо побежал по ступенькам вниз.

Выключив свет, Юля подошла к окну, отодвинула штору и ужаснулась: дождь, казалось, топил весь огромный затемненный мир.

Так и стояла, дрожа от холода и страха за мужа, терзая себя вопросами, ни на один из которых не могла дать ответ.

«Куда уехал Алеша? Что случилось в этом опасном таежном краю, где нет ни дорог, ни тропинок?..»

Тревога ежеминутно нарастала. Даже не помнила, как добралась до кровати и притихла под теплым одеялом. Но согреться никак не могла.

«Как трудно Алеше… Боже, как трудно!.. — думала, боясь за мужа и содрогаясь от каждой мысли, что лезли в голову одна за другой. — Почти не спал и снова вызвали. Значит, что-то стряслось. Хотя бы попутка подвезла, а то будет бежать под проливным дождем…» — и отчаянно просила природу прогнать все тучи и этот ошалевший ливень, барабанивший без перерыва по испуганным окнам.

«Что там в тайге? Кто-то заблудился? Ищут преступников? Или побег с оружием?..»

Она замерла, испугавшись этой невероятной мысли, и явно ощутила, как сердце, сделав несколько сильных толчков, на мгновенье задержалось и словно куда-то провалилось.

«А если действительно побег? — снова ощутила тот же сильный толчок сердца, и в голову ударила страшная мысль: — Возможен побег с оружием… Хоть и редко, но такое случается. Почему? В нашей великой стране?..»

Прислушиваясь к непогоде, Юля плакала, размазывая озябшей ладонью по щекам слезы и проклиная всех дезертиров и всех беглецов.

«Чей ты сын и брат? — адресовала кому-то свои слова в темноту ночи, которую разрывала ослепительная молния и раскалывал оглушительный гром. — Как тебя воспитали, если ты оставил свой пост и убежал? Ты — враг! Враг своего народа и своих родителей. Оставить пост — значит, оставить неприкрытой частицу своей земли, своей Родины. А ведь она на тебя надеялась, доверив оружие, как своему сыну. Она растила тебя и кормила, сеяла для тебя хлеб и хлопок, строила детский сад и школу, красила парту и классную доску, где ты старательно выводил самые дорогие для себя слова: мама, школа, Родина. Она учила врачей, чтобы они лечили тебя от гриппа и кори, от скарлатины и коклюша. Она верила в тебя, а ты её подвел… Ты — дезертир! Дезертир и преступник!

Какие презренные имена ты выбрал для себя! В кого хочешь стрелять? В своего товарища, шагнувшего на пост вместо тебя, чтобы своим преданным сердцем прикрыть ту брешь, которую ты оставил? В соседа по койке, что веселил тебя в трудные минуты и делился мёдом и яблоками со своего сада? Или в незнакомого человека, который этим летом убирал для тебя хлеб, добывал уголь, вез в машине солдатские шинели и сапоги, чтобы тебя одеть? А, может, в своего командира, вовремя не разглядевшего в тебе отпетого негодяя, или в замполита, не сумевшего разобраться в твоей поганой заячьей душе?

В кого хочешь стрелять, предательски завладев оружием? Куда бежишь? А если враг пройдет там, откуда ты ушел? Твоя мать, узнав о таком проступке, будет исходить горем и слезами, а у отца по черным смолянистым волосам поползет ранняя седина. Твои школьные друзья откажутся от тебя, а невеста, побелев от стыда, разорвет в клочки твои все письма и утопит в небольшой речушке, где вы встречались и впервые поцеловались перед твоим уходом в армию, скрепив словами верность друг другу. Она же верила тебе! Соседи же, на глазах у которых ты вырос, будут недоумевать и винить в чем-то и себя…

Куда убегаешь? Зачем? Нет тебе имени, презренный!

Мой муж, Алексей Кириллов, исхлестанный проливным холодным дождем, рискуя жизнью, где-то месит мокрыми тяжелыми сапогами непролазную грязь, пытаясь найти тебя и обезвредить, чтобы не случилась беда. А ты, может, стоишь где-то в укрытии и ждешь, прицелившись из украденного оружия…

Нет, ты не выстрелишь в него, моего Алешу, ибо он учил тебя и всех солдат, независимо от национальности, беречь свою Родину, единственную в горе и радости, быть братьями по оружию и выручать друг друга в трудные часы, любить людей и помогать им, охранять, не жалея ни сил, ни самой жизни, завоеванные отцами и дедами мир и свободу.

Однажды, прижимая к груди автомат, ты всенародно присягнул ей на верность, дал клятву родной земле, вскормившей тебя, защищать и любить её. Ты клялся, что будешь ее достойным сыном и защитником, и если ты нарушишь эту клятву, пусть она накажет тебя самой суровой карой. Ты нарушил её… Один из тысяч! И ты ответишь за это по закону…»

Юля плакала долго и безутешно, всхлипывая и сморкаясь, и содрогалась от каждого порыва ветра, всё так же хлеставшего по окнам проливным дождем, и ничего так не хотела в эти минуты, как увидеть Алешу живым и невредимым.

Он пришел домой утром, когда за мутными стеклами окон чуть брезжил рассвет. Она слышала, как он тяжело шел по лестнице, и босиком выскочила в коридор. Лишь открылась дверь — припала к нему, мокрому с головы до ног, думая: «Никогда его не обижу! Всё для него сделаю! Всё-всё! Жить для него буду!..»

— Что случилось, Алешенька?

— Ничего особенного. Еще рано. Иди спать.

— Не могу… Очень волновалась. Такая ужасная ночь…

Алексей никак не мог снять мокрые сапоги, и Юля присела перед ним на корточки, помогая ему.

— Не задавай ненужных вопросов. Это сугубо моя жизнь, военная, и не вторгайся в неё. Сколько можно говорить об этом?! Иди спать! И я прилягу…

Но в то утро она не уснула, оберегая короткий и тревожный сон мужа и боясь проспать.

«А еще завидуют военным людям, — думала, прислушиваясь к тяжелому дыханию Алексея. — Опять простыл… Но ни одного слова, что болен, что устал…»

Лишь немного позже она узнала, какая смертельная опасность в ту дождливую ночь грозила ее мужу.

…Алексей обнаружил беглеца за углом старого разрушенного дома на окраине города и шагнул к нему из открытой машины. Тот вскинул автомат…

Случилась бы непоправимая беда, не выбей он оружия из предательски дрожащих рук дезертира, ставшего потом на колени перед уставшим до смерти офицером…

Сколько позади таких ночей, тревожных и бессонных, дождливых и морозных, трудных и опасных, требующих беспредельных душевных сил! Какой меркой измерить истраченные человеческие силы и все те трудности, через которые должен пройти солдат — защитник свой земли!

Юля это знала и всё делала для того, чтобы облегчить мужу нелегкие военные будни.

И вот опять тревожная ночь. Слышала, как Алеша, вернувшись, тихо вставлял в замочную скважину ключ, и снова толком не ответил ей, что же случилось там, в бескрайней незнакомой монгольской степи. Он свалился на постель и тут же уснул мертвым сном, а она, снимая со спящего мужа сапоги, беспомощно искала ответ на все вопросы, которые так волновали её, и не находила его.

Уже утром, при первом же звуке будильника, поднялась и на цыпочках вышла в ванную. Ополоснула бледное осунувшееся лицо холодной водой и поспешила на кухню. Старательно готовила завтрак, расставляла сверкающие чистотой тарелки и нарезала тонкими ломтиками хлеб. На столе, накрытом клетчатой скатертью, уже свистел начищенный до блеска самовар. Умело заварила душистый чай и заглянула к сыну.

Ромка спал, разметав на подушке в горошек черные кудри. Нос пуговкой и пухлые губки на кругленьком смуглом личике.

«Красивый сын, — втайне радовалась, целуя его теплое плечико. — Весь в Алешку. Только бы характером не пошел в него. Только бы!» — и печальная складка легла у её губ. Прикрыв ручки сына легким одеяльцем, вышла на кухню.

Побрившись и умывшись, Алексей завтракал молча.

— Когда сегодня придешь домой, Алеша? — робко спросила, стараясь не выдать своего душевного волнения, накопившегося за ночь. — Ты ведь болен.

— Не знаю. Дела у меня. И не болен я! — Лицо Алексея напряглось. — Не приставай ко мне с ненужными вопросами! Знаешь, что не люблю этого.

Юля усиленно гасила слезы.

— Ты хоть позвони иногда домой, чтобы мы знали…

— Тебе нечего знать, — перебил Алексей жену. — У меня военная служба.

— А мы с Ромой скучаем…

— От скуки, Юля, не умирают. Займись делами. Ты это умеешь. И твою скуку как рукой снимет. И меня не будешь доставать.

Юля снова подавила в себе неуемное желание рассказать мужу, как она нуждается в мужском тепле и заботе.

— Я и занимаюсь, Алешенька. Вчера, например, ездила с учениками старших классов в музей Сухэ-Батора. Я даже не знала…

— Я там уже был, — снова прервал на полуслове свою жену Алексей. — Рассказывать мне не надо. Лучше Ромку просвети.

Юля замолчала, чувствуя, как обида сжимает сердце. Ей бы впору постоять за себя, не позволить мужу повышать голос, диктовать, требовать, но она молчала, сдерживая себя и отодвигая свое законное право протеста на другое, более подходящее время. Она видела, что Алеша снова чем-то расстроен, и если ей сейчас же высказать свои упреки и претензии, ему будет еще тяжелее. Надо сдержаться… Надо!

Не сказав жене больше ни слова, Алексей оделся и ушел.

Слезы, крупные и горячие, поползли по осунувшимся щекам молодой женщины. Она с силой потерла виски, словно хотела раздавить пульсирующую жилку, отдающую болью, и стала убирать со стола посуду.

«И всё же, — отходчиво думала уже через минуту, вытирая передником припухшие глаза, — всё же надо понимать Алексея и прощать. Кто поможет ему, если не я? Не уступить ему, взвинтить обстановку, значит, он сорвется где-то в части, нагрубит солдатам или старшим командирам. А это уже ни к чему…»

— У-гу-гу-гу! — вдруг услышала за спиной и обернулась. В дверях спальни, румяный, улыбающийся, блестя каштановыми глазенками, стоял Ромка.

— Мамочка! Доброе утро!

— Ах, ты мой котёночек! И тебе доброе! — Юля схватила сына на руки и прижимала его к груди, теплого, ласкового, податливого. И весь мир стал для нее светлым и радостным.

— Я, мама, уже свою постель заправил, — докладывал Ромка. — Иди посмотри! Возьмут меня в солдаты?

— Обязательно возьмут, сыночек, как только ты подрастешь, — и гладила его непокорные кудри, и целовала его ручки, нежные и теплые. — И ты будешь таким же хорошим защитником своей страны, как твой папа.

— А мой папа наилучший?

— Да, Ромочка, наилучший.

Завтракали вместе. Проверив свой ранец и поцеловав маму, счастливый первоклассник убежал в школу.

Солнце, большое и золотистое, уже зависло в голубом чистом небе. Ему надо пройти длинный путь до того нахохлившегося тучами горизонта, что слился с зеленовато-желтой степью, надо обогреть всю огромную и такую красивую землю.

Оно трудилось, не зная отдыха.

Глава 5

Юля всё больше и больше тосковала по Родине. В который раз мысленно возвращалась в родной дом и видела свою маму, иссушенную трудом, ее темные печальные глаза и постоянную в них боль и тревогу. Приезжая каждый раз в отпуск, не посмела открыться самому родному человеку о своей нелегкой жизни, в которой и сама не могла толком разобраться. Могла, но не хотела.

«Зачем причинять беспокойство маме?» — думала, хотя всякий раз при встрече с ней так хотелось припасть к ее теплому и надежному плечу и по-детски разрыдаться.

Мама, казалось, всё понимала.

— Как, дочушка, живешь? — бывало спросит, пряча тревогу.

— Хорошо, мама. Не беспокойся.

— Алеша-то не обижает? — и внимательно заглядывала в глаза дочери, пытаясь уловить в них хоть какую-то правду.

— Не обижает. Он целыми днями на службе. Вижу его лишь утром да вечером. А Ромка вообще с ним редко общается: папа уходит на работу — он еще спит, папа возвращается — он уже спит. Лишь в выходные дни они вместе.

Мать горестно сжимала губы, качала головой и долго гладила густые Юлькины волосы. Она, как никто другой, знала свою дочь, правдивую и честную, добрую во всём и ко всем. О ней люди говорили: «Эта девочка не от мира сего…»

И действительно, она была тихая, спокойная, скромная и очень жалостливая: накормит всех бездомных кошек да поплачет над ними, поможет и малым, и старым, не требуя никакой благодарности и похвалы.

О, как боялась мать возвращаться памятью в тот день, когда она чуть не потеряла свою любимицу.

Училась тогда Юля в восьмом классе. Тоненькая, как стебелечек, она постоянно сидела над книгами — не оторвешь, не отгонишь. Одни глаза голубели на худеньком личике под тонкими дугами темных бровей да короткая стрижка каштановых волос в завитках закрывала, казалось, пол-лица. Как часто девочка смачивала водой свои кудри, чтобы утихомирить эту непокорность на маленькой головке, но они крутились, как кольца золотистого дыма.

Перед самыми экзаменами Елена Аркадьевна, преподаватель математики и классный руководитель, доверила своей лучшей ученице переписать экзаменационные билеты по математике.

«Никто не должен об этом знать. Там ведь задачки…» — предупредила строго, хотя знала наверняка, что такую ученицу предупреждать не надо: тайна будет сохранена.

Закрылась Юля в комнате, чтобы даже мама не знала, взяла чистую тетрадь и на первом листке красиво вывела крупным красивым почерком: «БИЛЕТЫ ПО МАТЕМАТИКЕ», ровно, к линейке, подчеркнула, а ниже написала три вопроса первого билета и задачку. Ей, слишком аккуратной девочке, вдруг показалось, что она написала не очень красиво. Тут же взяла другую чистую тетрадь, добросовестно выполнила поручение своей учительницы и отнесла ей домой.

И вот наступил первый день экзаменов. Не позавтракав из-за волнения, Юля взяла первую попавшуюся ей под руки тетрадь и ушла в школу. Села за свой стол, а тетрадь положила на подоконник. Без особого труда написала сочинение на свободную тему, сдала экзаменационной комиссии и ушла домой, забыв о своей тетрадке.

Через час к ней прибежали: срочно вызывает Елена Аркадьевна! Юля тут же почувствовала какую-то тревогу и до самой школы бежала бегом. Переступив порог учительской, увидела за столом в слезах Елену Аркадьевну и оторопела. И тут же в её лицо, побледневшее, как мел, посыпались оскорбления учительницы: она трясла перед Юлей её тетрадью. Юля поняла: после сдачи экзаменов обнаружили на подоконнике тетрадь, где Юлиной рукой был написан первый билет по математике и задачка.

«Как так могло случиться?» — молнией пронзила мысль сердце юной ученицы, и Юля поняла мгновенно: дома перед уходом на экзамены вместо чистой тетради она по ошибке прихватила эту и забыла в школе…

Стояла в полуобморочном состоянии, а на неё сыпались и сыпались оскорбления и проклятия. Елена Аркадьевна, распаляясь, называла её негодяйкой, предательницей, стучала по столу кулаками и, рыдая, доказывала, что теперь её непременно уволят с работы, а у нее трое детей.

Будто рухнул потолок на голову девочки, а в сердце гулко стучали, отдаваясь болью, слова: «Подвела… Подвела учительницу… Что будет? Теперь Елену Аркадьевну выгонят со школы… И всему виной она, Юля…»

А разъяренная учительница бросала и бросала своей лучшей ученицы беспощадные обвинения и скверные слова.

Юля не помнила, как пришла домой. В её горячей голове застряла одна четкая мысль: «Умереть… Умереть сейчас же, сию минуту, пока мама не вернулась с поля.»

Никакого страха не было; волновало другое: не помешали бы ей.

Торопливо отвязала от ведра веревку и вышла в сад, где у самой дороги в ряд стояли пышные деревья вишен.

«Если увидит кто, — мелькнула пугливая мысль, — спасет. А как мне в школу ходить? Нет-нет! — запротестовало юное пугливое сердце. — Завтрашнего дня не должно быть».

Блуждающий взгляд искал удобное, не видимое никому место. Она притаилась возле толстой, не очень высокой вишневой ветки, выжидая удобного момента, чтобы здесь немедля искупить свою вину.

Яркое солнце, зависшее над головой, не знало о готовящейся трагедии и ласково согревало озябшее тело девочки.

Юля торопилась.

«Скорее! Скорее! Вот-вот с поля вернется домой мама на обед…»

Накинула на ветку веревку и оглянулась: по дороге шли две пожилые женщины; чуть вдали, стараясь переговорить друг друга, шумной ватагой толкались ребятишки. Им она была видна.

Юля нервно сдернула с ветки веревку. Вскоре, не помня себя, она очутилась дома в прохладной комнате, где ей всё было знакомо: от её кровати и письменного стола до каждой салфетки, вышитой мамой. Взобралась на стол, зацепила веревку за крючок в потолке, где раньше висела её детская люлька. Сделала петлю, надела себе на шею, но рук из-за страха из нее не вытянула и оттолкнулась от стола…

Опомнилась лишь тогда, когда ноги снова коснулись стола. Дрожа, кое-как сняла петлю и тут же рухнула на стол в отчаянном рыдании. Её тело свела судорога.

На крик Юли прибежала соседка, но никак не могла распрямить девочку, чего-то от неё добиться и побежала в поле за матерью.

— Анна! А-а-анна! — кричала еще издали. — Беги скорее домой! Твоя Юлька умирает…

И мать побежала через поля и рвы, через ямы и колдобины, потеряв платок и не видя перед собой дороги. Обессиленная и измученная, ввалилась в дом: Юля уже лежала на кровати.

— Доченька, что с тобой? — припадала возле неё, целуя бледные ручки и лобик, но Юля лежала без движения, с открытыми глазами, устремленными в потолок, ко всему безучастная…

После жестоких страданий за дочь мать всегда боялась за неё, очень честную и впечатлительную: не причинили бы зла ей недобрые люди, не обидели бы, не навредили бы своей грубостью и неправдой, и с нетерпением ждала от нее вестей, вчитываясь в спокойные строчки её писем и выискивая между ними что-то такое, о чем Юля не договаривала при встрече и о чем ей так хотелось знать.

Мать жила в напряжении…

Глава 6

Не было желанного тепла в двухкомнатной квартире на окраине Улан-Батора, где жила Юля. Был муж, сильный, серьёзный, трудолюбивый; был сын — отрада всей жизни, но семейного благополучия и счастья, чего так ждала молодая женщина, не было.

«Когда же оно будет? Когда-а-а? — всё чаще спрашивала себя Юля. — Как жить? Сердце протестует против грубости, дерзких слов, приказов… Оно жаждет внимания, заботы, наконец, любви… Уйти — не выход! Сын растет, и она, Юля, не имеет права лишить его отцовской руки…» — и затихала, глубоко пряча от мужа, сына и соседей всю свою боль и обиду, не давая им разрастись вглубь и пустить корни. Жила верой и надеждой в завтрашний счастливый день.

В своей недолгой семейной жизни испытала многое: и суровую жизнь в тайге с комарами и приготовлением еды на костре, и томительное одиночество, когда Алексей бывал в командировках, и холод, и бессонные ночи. Находила в себе силы и энергию и в тайге жить по-человечески: устраивала с учениками экскурсии, собирала с ними растения для школьных гербариев, где она преподавала русский язык и литературу; помогала заготавливать кедровые шишки, устраивала на роскошных зеленых полянах пионерские костры и отдых ребят. Испытала в полной мере и безводье, когда в отдаленном гарнизоне отмеряли в сутки на человека по два ведра привозной воды, жила в палатке в холодные осенние дни. И не роптала, и не предъявляла претензий к такой жизни, помня слова мужа: «Ты знала, за кого выходила замуж.»

Алексей был доволен своей женой. Радовался неброской её красотой и старательностью по дому, где всегда было тепло, чисто и уютно.

«Хозяйка, что надо!» — часто думал, наблюдая за хлопотливой Юлей. Своим близким друзьям доверительно хвастался: «Лучшей жены и женщины нет во всём мире!»

Другим, но не ей, словно боялся добрыми словами её испортить. Так и жила, не слыша слов благодарности и не зная мужской ласки, заботы и любви.

«Такая моя судьба, — успокаивала себя, как могла, и не позволяла обронить перед кем-то хоть одно слово, которое могло бы дать пищу для ненужных разговоров. — Зато Алеша — передовой офицер в части. Это важнее… Такими страна гордится… А я… Кто я по сравнению со всеми проблемами?..»

Убедив себя в этом, Юля прогнала грустные мысли, подошла к окну и распахнула его настежь: в отдалении, как белые грибки, в беспорядке раскинулись многочисленные монгольские юрты. С любопытством смотрела на эти примитивные, как ей казалось, жилища и искренне недоумевала: «Живут же люди почти под открытым небом и летом и зимой. Построили для них рядом многоэтажные дома со всеми удобствами — одно заглядение! Но они с неохотой перебираются на этажи. Видно, вросли корнями в землю — не оторвать!»

Возле многочисленных юрт — ни одного деревца, лишь выгоревшая под солнцепеком трава да твердая желтоватая земля. А здесь, у её дома, под самым окном тянулись к солнцу пышные деревца. Они радовали глаз, выстроившись в одну шеренгу, словно солдаты в зеленых мундирах. Она высаживала их с Ромкой на добрую память о пребывании в Улан-Баторе. Помогали им две соседки и шустрые монгольские ребятишки из ближайших юрт. Среди них были сестрички Сунж и Ашок. Загорелыми ручонками они придерживали стройные и кудрявые тельца кленов, березок, а потом умело разрыхляли твердые комья грунта. Они были счастливы.

«Спаси-и-бо! Баярлала! — тепло благодарила Юля босоногую команду, никак не желавшую расходиться. Тут же учила их называть появившихся новосёлов русскими словами и от души радовалась, когда монгольские дети наперебой повторяли: «берё-ёска», «кло-о-н». Смеялись и монгольские ребятишки, её новые маленькие друзья.

Сегодня у неё был выходной день. Вечером она поедет со своими учениками из советской школы в монгольскую воинскую часть к цирикам (так назывались монгольские солдаты) с небольшим детским концертом. Будет петь и её Ромка. Он был частым гостем у воинов и уже не волновался. Бывало, запрокинет кудрявую головку и очень громко, вызывая приглушенный смех в зале, вытягивал: «Три танкиста, три веселых друга…», а потом, уже дома, интересовался:

— Мама, я сегодня хорошо пел?

— Хорошо, мое солнышко, — прятала свою улыбку Юля и целовала его открытые глаза.

— Я старался для монгольских цириков. Они все смотрели на меня и радовались. Даже смеялись… Я видел это, мама.

— Они любят тебя, сыночек.

— И я их люблю. Они хорошие, храбрые.

— Они друзья наши, Ромочка. Добрые друзья и соседи, — и рассказывала сыну о монгольской стране, что успела узнать сама. Сидя рядом на стульчике, он внимательно слушал рассказ о подвиге монгольских воинов в борьбе с японскими захватчиками и вбирал в себя эту героическую страницу, как сухая земля впитывала живительную влагу.

Глава 7

Время не стояло. Солнце, высунувшись из-за крыши соседнего дома, заглядывало в окна, и Юля заторопилась. Дорожная сумка, вместившая в себя книгу, термос, разную снедь и легкое клетчатое одеяло, горбясь на тумбочке, ждала свою хозяйку.

Юля оделась, взяла сумку и мимоходом глянула в зеркало: голубой в крупный белый горох сарафан очень шел к ее голубым, как весеннее небо, глазам. Белоснежная кружевная шляпка с широкими полями и голубой лентой удобно примостилась на роскошных светло-каштановых волосах.

Торопливо спустилась вниз, прошла чистый уютный дворик, затем пересекла широкую автостраду и повернула к юртам. Она недалеко от юрт всегда отдыхала в свой выходной день. К ней уже бежали чумазые и загорелые монгольские ребятишки.

— Драстуй, тьётя! — Они старательно выговаривали эти трудные для них слова и широко улыбались, обступив хорошую русскую маму плотным кольцом.

— Сайнбайну! — весело их встретила Юля. — Здравствуйте! — и открыла свою сумку. — Вот вам гостинцы! — и раздаривала каждому разные приготовленные ею угощения. Были здесь и сестрички Сунж и Ашок. Как всегда, учила ребят новым русским словам и, простившись с ними красивым словом «Баяртай!», на что дети радостно звенели: «Досиданя! Досиданя!» — миновала последнюю юрту и направилась к небольшой ложбинке между двумя макушками невысоких гор, похожих на верблюжьи горбы. Она любила отдыхать на своем привычном пятачке, откуда, как ей казалось, ближе к Родине, по которой она тосковала, и откуда, как на ладони, были видны юрты и весь микрорайон, в котором жила.

Одеяло большой клетчатой птицей взметнулось в ее руках и плавно опустилось на землю. С загоревшего стройного тела легко соскользнул сарафан — и свежий ветерок уже ласково обнимал стройную фигуру одинокой женщины.

Радуясь выпавшим ей свободным от уроков часам, Юля блаженно вытянулась на одеяле, прикрыла лицо шляпкой и мысленно вернулась в недалекое прошлое…

Нахлынувшие мысли, точно яркие мотыльки, облепили её со всех сторон: родное село, заботливая мама… Институт и рождение сына… Её Алешка, сильный и трудный, но такой любимый… И она уже не та девочка, доверчивая и наивная, какой была раньше. Потребовала к себе уважения…

Вдруг, как огонёк свечки, мелькнула пугливая и тревожная мысль: «Опять приходил Юнжин… Опять его белые розы…»

И перед её глазами возник красивый и стройный офицер Монгольской армии.

Познакомилась Юлия Кириллова с Юнжином Гамбасалом еще в Москве, когда он был слушателем военной академии и учился вместе с Алексеем. Тогда она, молодая и очень стеснительная учительница, по просьбе мужа помогала ему изучать русский язык. Вскоре стала замечать, что её смышленый ученик стал оказывать ей особое внимание: он чаще прежнего склонялся, чтобы поцеловать, задерживая в своей сильной горячей ладони, её маленькую худенькую руку.

— Очынь красывый русскый язык, Юлья Вихторовна! — сказал однажды Юнжин, слишком четко выговаривая слова. — Я пальбил ехо… — Он поднял на свою молодую учительницу пристальный взгляд узких черных глаз. — Пальбил…

— Да, красивый. И очень богатый, звучный. Я горжусь, что этой мой язык… — Юля замолчала, не находя других, более убедительных, слов. Она волновалась.

— Я рат, что встретыл тебья… такую… — Юнжин хотел взять руку Юли, но не посмел. Он медлил, подбирая нужные русские слова: — такую красывью… такую… такую замчательную… — Чувствуя, что какая-то горячая струя зажгла ему грудь и подступила к горлу, он перешел на свой, монгольский, язык, произнося в каком-то горячечном порыве непонятные ей слова. Понижая голос до шепота и сгорая от неожиданно возникшего чувства к русской женщине, он говорил и говорил то, что подсказывало ему сердце, зная, что учительница ничего не понимает, и сам таял в бурном потоке дивных слов, которые предназначались только ей.

Юля догадалась: монгольский офицер признается ей в своей любви.

Наступила неловкая пауза. Юнжин волновался: он с силой сжимал свои ухоженные пальцы — и они заметно бледнели; тут же разжимал и снова стискивал, наверное, до боли, борясь с собой. Наконец, заговорил снова:

— Юлья, ты любыш цветы?

— Да, Юнжин. Люблю белые розы.

— И я буду любыт белые росы… Всехта! — Мысленно забегая вперед, монгольский офицер тут же однозначно решил, что завтра принесет своей учительнице белые розы. — Ани мне будут… будут напмынат Маскву и тебья… Тебья, патму што…

Но Юля уже не слышала его слов: перед ее глазами вдруг возникли белые полевые ромашки. Их однажды привез после учений Алеша. Переступив порог, он протянул ей уже привядший букетик с поникшими лепестками и сказал: — «Это, жена, тебе. Вез издалека.»

Сердце Юли радостно забилось. Она бережно взяла поблекшие ромашки и поставила в вазу. Долго стоял оживший букетик на ее письменном столе, подняв белые головки и блестя желто-золотистыми глазками.

Не отводя взгляда, Юнжин любовался этой мечтательной, ни на кого не похожей женщиной, с удивительными глазами. Он уже чувствовал огромное, не ведомое до сих пор, влечение к ней и твердо знал, что любит ее одну и любит больше всего на свете.

На Пироговской улице в маленькой комнатке стали появляться белые роскошные розы.

Это были цветы Юнжина.

Наступили тревожные для Юли дни.

Как-то вечером, волнуясь и комкая слова, она рассказала обо всем мужу, не утаив ни одного слова.

— Ну что ты сочиняешь? — прервал он её откровения. — Кому ты нужна? Рехнулась, что ли? Придумала, наверное, всё… Хвост еще с тобой, а ты…

Вскинув на мужа глаза, Юля покраснела, как маков цвет.

— Не забывайся, Алеша! Прошу разговаривать со мной уважительно. — И с откровенностью человека, принявшего твердое решение, если говорить, то всё начистоту, продолжила: — Рома — не хвост, а мой сын. И твой тоже. Это, во-первых, а, во-вторых, я говорю правду. И хочу с завтрашнего дня отказаться от занятий с Юнжином.

— Юлька! — Лицо Алексея побагровело. — Выбрось дурь из головы и прилежно учи моего друга. Придумываешь всякую чепуху, чтобы набить себе цену.

— А ты не набивай себе язык на дерзостях. Мне неприятны твои колкости, твой резкий, ничем не оправданный, тон. Оставляй всё за дверью, когда переступаешь порог нашего дома. У меня такая настоятельная просьба.

— Понял, — шевельнул одними губами Алексей. — Но ты об этом уже говорила и не раз.

— Зачем заставляешь повторять? Нет уже той девочки, что была раньше. Нет её и не будет! Выросла из своих платьиц.

— Это уже что-то новое… — Алексей пристально посмотрел на жену: она стояла рядом, привлекательная, в открытом голубом сарафане; на загорелых плечах роскошно разметались золотисто-каштановые локоны, в ушах голубели под цвет глаз сережки.

«Хороша, черт возьми!» — сказал себе, будто впервые увидел, и вдруг почувствовал, что отныне влюбился в неё во второй раз.

Глава 8

«Как отказаться от занятий? Что сказать Юнжину завтра? Как вести себя?» — всё больше и больше переживала Юля, но не смогла ослушаться мужа и помешать его дружбе с монгольским офицером.

Занятия продолжались.

— Спасыба, Юлья, за урок! — Горячая рука Юнжина однажды легла на худенькую женскую руку. Тонкие пальцы с бледно-розовым маникюром вздрогнули, напряглись, готовясь к сопротивлению, но тут же, почувствовав приятное тепло, ослабли, притихли и на какое-то мгновение замерли под сильной мужской ладонью. Ощутив дрожь чужой руки, тут же рванулись и освободились от плена. В замешательстве, сдерживая себя, чтобы не прогнать из комнаты иностранца, Юля взяла ручку и на чистом листке зачем-то начала рисовать солнце.

— Юлья Вихторовна… — Юнжин волновался. Он хотел было подняться и уйти, отдавая себе отчет, что она — жена его друга, но не смог. — Я должын сказат тебье…

— Не надо! — тут же запротестовала Юля. — Ничего не надо мне говорить ни сегодня, ни завтра. — Не поднимая головы, она усердно рисовала солнечные лучи, которые разбрызгивали свет. Сильно нажимая на ручку и кое-где прорывая бумагу, сосредоточенно трудилась над рисунком. Угловатое фиолетовое солнце уже улыбалось своими неровными нервными лучами.

Монгольский офицер долго смотрел на листик, затем взял его, сложил вчетверо и спрятал в карман.

— Зачем он тебе? — вспыхнула и зарделась краской Юля.

— Памят будет… Памят о тебье… Я, Юлья, пальбил Маскву, масквичей… Я… — задержав на мгновение воздух, Юнжин беспокойно выдохнул: — Я пальбил тебья…

Юлю будто облили кипятком. Она порывисто встала, подошла к небольшой самодельной доске, взяла мел и непослушной рукой стала записывать предложение для разбора. За её спиной выросла высокая и стройная фигура Юнжина. Взяв из её рук мел, он ниже Юлиного предложения вывел крупным мужским почерком: «Я ЛЮБЛЮ!»

Сердце учительницы гулко и часто забилось. Не раздумывая ни секунды, схватила влажную тряпку и смахнула, словно два белых солнца, два белых слова. Зачем стерла и свое предложение, зная, что занятие прервалось.

Доска снова отсвечивала черным блестящим глянцем.

Наступило тягостное молчание. В открытом настежь окне озоровал ветер: влетая в комнату, он резвился с тонкой занавеской, то поднимая её под самый потолок, то медленно опуская; затем снова подхватывал и уже со злостью трепал прозрачное и легковесное её тело. Наигравшись, с шумом убегал через окно на свободу и манил за собой светлые трепещущие её крылья.

Юлия подошла к столу, сложила тетради.

— Занятия на сегодня закончены, — сказала как можно строже, не глядя на смущенного ученика. — До свиданья!

— Но… Но исчо мало времья… — Юнжин посмотрел на часы, осознавая, что учительница в своем принятом решении будет непреклонна.

— Достаточно. Вопросы есть?

— Спасыбо, Юлья Вихторовна. Я… я буду ждат… — Он ловил её неспокойный убегающий взгляд и думал, что вот он уйдет и будет думать о ней до вечера, всю ночь — до следующей встречи, забыв напрочь, что она — жена Алексея, что он для неё — иностранец. — Юлья… Юлья… Какое крысивое имья! Я хачу, штоб ты знала уже сиходня…

Его последние слова заглушил порывистый ветер. Резко хлопнула форточка — и осколки разбитого стекла посыпались на пол. Юля побледнела, увидев глаза Юнж

...