Марьяна
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Марьяна

Верона Шумилова

Марьяна






12+

Оглавление

  1. Марьяна
  2. Глава 1
  3. Глава 2
  4. Глава 3
  5. Глава 4
  6. Глава 5
  7. Глава 6
  8. Глава 7
  9. Глава 8
  10. Глава 9
  11. Глава 10
  12. Глава 11
  13. Глава 12
  14. Глава 13
  15. Глава 14
  16. Глава 15
  17. Глава 16
  18. Глава 17
  19. Глава 18
  20. Глава 19
  21. Глава 20
  22. Глава 21
  23. Глава 22
  24. Глава 23
  25. Глава 24
  26. Глава 25
  27. Глава 26
  28. Глава 27
  29. Глава 28
  30. Глава 29
  31. Глава 30
  32. Глава 31
  33. Глава 32
  34. Глава 33
  35. Глава 34
  36. Глава 35
  37. Глава 36
  38. Глава 37
  39. Глава 38
  40. Глава 39
  41. Глава 40
  42. Глава 41
  43. Глава 42
  44. Глава 43
  45. Глава 44
  46. Глава 45
  47. Глава 46
  48. Глава 47

Книгу составил и оформил — Сергей Нагорный (Maestro)

К Читателю!


Повесть «Марьяна» повествует о Великой Отечественной войне… Её страницы — это трудные и грозные дни, месяцы и годы оккупации нашего родного Отечества фашистскими захватчиками, это героическая борьба защитников его с сильным и коварным врагом. Голод, холод, пожарища, погромы, потери — всё на страницах повести.

Жители села Масловка храбро дрались с ненавистными оккупантами, уходили в партизанские отряды, чтобы продолжить эту борьбу до победы над врагом.

Все, от юного Вильки до его мамы Марьяны, от почтальона Фёдора Сивухи до бабушки Ефросиньи Степановны вели трудную борьбу с оккупантами и победили. Яркие события встречи родных освободителей

и горечь от многих потерь… Это война!

Много в повести реальных фактов и героических событий, которых забывать нельзя сквозь годы и времена.

Дорогой Друг! Читай повесть и не стыдись своей слезы!


Верона Шумилова,


член Союза писателей России,

член Международного Союза славянских журналистов

Глава 1

Она стояла возле крыльца, запрокинув голову и приставив к глазам ладонь козырьком, чтобы в глаза не било слепящее солнце, и тревожно вглядывалась в тревожное небо.

«Почему же так неожиданно началась война? Зачем она нам? — искала ответа жена командира Красной Армии Ильи Вильчука и мать сыновей-летчиков Александра и Клима, которые с первых же дней войны преграждали путь фашистским самолетам.

Сама она еще не видела фашистских самолетов, но людская молва о них растекалась по земле зловещей вестью, пугая каждого. Да и сама слышала вчера и позавчера и тремя днями раньше тяжелые взрывы, от которых под ногами ходила земля. Где-то там, вздыбленная бомбами, она поднималась вверх черной стеной и, калеча все на своем пути, накрывала непомерной тяжестью огороды, цветы, поспевающие хлеба, разрушала дома и прятала под их обломками уже мертвых, а то и живых людей. Где-то там рушились школы, детские дома, больницы, тонули в реках мосты, гибли дети. За что? Какая их вина?

Пряча в черных глазах жуткий страх и снова ощущая толчки земли, она в который раз думала о том, что совсем недалеко, сдерживая натиск фашистов, в эти минуты умирают люди, много людей, ненавидевших, как и она, войну.

Тревожно и хлопотно на селе: мужчины ушли на фронт, а оставшиеся инвалиды, престарелые масловцы и подростки срочно отправляли людей, колхозный скот и архив в эвакуацию. И Марьяна все дни трудилась: насыпала в мешки зерно, грузила на машины ящики, узлы, чемоданы уезжающих. Часть из них уже в пути на восток. Тот же дед Захар, проживший в селе почти восемьдесят лет, оставил свою хатку под соломенной крышей и отправился в далекий путь с небольшим узелком и палкой-клюкой: не хотел перед смертью видеть «проклятую немчуру. "А она, Марьяна, не могла сдвинуться с места с двумя детьми и парализованной свекровью.

Илья, целуя на прощанье ее заплаканные глаза, обещал: «Не пустим, Марьянушка, фрицев. Грудью встанем, костьми ляжем, жизни отдадим, но враг  не пройдет. Береги детей. Вернусь непременно».

— Марьянушка! — услышала вдруг знакомый голос сельского почтальона Сивухи. — Поди сюда, славная! Третий раз, таво-сяво, кличу, а ты не отзываешься. О ком думаешь? Нахохлилась-то как — не приступишь.

За калиткой стоял высокий, тонкий, всегда улыбчивый и приветливый Федор Сивуха в выгоревшей клетчатой рубашке и соломенной шляпе. Через плечо у него висела тяжелая дерматиновая сумка с газетами, журналами и письмами. Лобастый, с выпуклыми серыми глазами и широкими черными бровями, сросшимися на переносице, он всегда был желанным гостем в каждом дворе. Никогда не уходил от людей, чтобы не пожелать им всегда получать лишь добрые вести. Никто в Масловке не знал, почему его не взяли на фронт, хотя он был еще молод. Да и руки и ноги целы и голова вроде нормальная.

— Что, Федя, что? — не то обрадовалась, не то испугалась Марьяна, зная наперед, что он может принести в дом не только радостную весть, но и печальную. — Письмо от моих? Давай быстрее!

— Угадала, ласковая. — Сивуха поднял колесом густую бровь и улыбнулся: — Ох, и хороша ты, командирша! Какой же мудрец, таво-сяво, лепил тебя? Из какой невиданной и неслыханной глины? На такую красоту  и война… Какая нелепость!

— Не тяни, Федор. — Марьяна коснулась рукой сумки почтальона. — Не терзай душу. Да и не время шутить.

— Вот тебе и на! — тут же спрятал улыбку Сивуха. — Хотел, как лучше. Вижу, что чернее тучи… — Он засуетился, открыл сумку. — От  Саньки тваво письмо и ишшо от кого-то.

— Что же ты так долго? — нетерпеливо  воскликнула Марьяна. — Давай письмо… — и, сверкнув красивыми глазами, выпрямилась, сдерживая вырывающуюся наружу материнскую радость, боясь не совладать с нею и разрыдаться, но лишь заблестела мокрыми темными глазами. — Не томи, Федор!

Сивуха, наконец, достал два треугольника, как два белых кораблика, и, внутренне радуясь за хорошего человека, подал  их Марьяне:

— Доброго человека и пчелка никогда не жалит. Принимай хорошую весточку. Спешил, каб скорей, таво-сяво, доставить ее.

— Спасибо, — только и вымолвила взволнованная Марьяна и торопливо побежала по чисто выметенной дорожке в ярких цветах к крыльцу, выкрашенному в зеленый цвет.

— До скончания войны в дом твой добрые бы вести! — искренне пожелал вдогонку Марьяне Сивуха. Он следил за ней влюбленными глазами и думал, что красивее женщины в своей жизни и не видел: «Гарна, як рожева квиточка, а усмишка — що сонечко ясне. И де ж Илько знайшов таку царыцю, таку королевну?»

Поправив на плече потертую сумку, Сивуха облегченно вздохнул и зашагал мимо частого штакетника к Павлине Сидоркиной, у которой на фронте были две дочери: Соня и Тоня. Одна из них написала матери.

Марьяна села на верхнюю ступеньку крыльца, положила рядом с собой чужое письмо, даже не взглянув на него, а письмо сына, с его мелкими, такими знакомыми и родными завитушками, прижала к губам и замерла, успокаиваясь: в эту минуту она знала, она точно знала, что ее Сашко жив; жив и летает на своем краснозвездном ястребке и бьет ненавистных фашистов.

Дрожащими руками развернула тонкий лист бумаги.

«Здравствуй, дорогая мама! Появилась свободная минутка. Спать хочется — ужас. Но еще больше хочется сообщить тебе, что я жив и здоров…

«Жив и здоров…» — вторично перечитала Марьяна, неловко качнулась вперед, закрыла глаза и заплакала: слезы радости капали на листок, размазывая буквы в яркие темно-синие пятна.

«Трудно сейчас, мама, — читала она дальше, хлюпая носом и не вытирая слез, — но мы не трусим перед врагом. Сейчас охраняем переправу через… — следующие слова было густо замазаны тушью, но Марьяна и не пыталась их прочитать. — Верь, родная моя, — еле разбирала сквозь слезы следующие строки, — я буду бить фрицев столько, сколько надо и где только встречусь с ними. Успехи уже есть: подбил два фашистских стервятника. Представлен к награде.

Мамочка, очень скучаю по тебе…»

«Скучаю по тебе…» — снова перечитала Марьяна, перебирая пальцами письмо, точно хотела убедиться, что оно на самом деле есть: вот оно, в ее руках, а не в мыслях, и вновь расплакалась: слезы потекли солеными ручейками в рот, капали на тонкое голубое платье. Отплакав, смахнула ладонью с листка дрожавшие капли слез и снова читала:

«Как бабушка Аня? А Вилька и Даша? Что слышно от отца и Клима? Крепись и жди нас. Мы обязательно вернемся.

Целую тебя. Александр.»

Сложив аккуратно письмо сына снова в белый кораблик, Марьяна положила его себе на колени, аккуратно прижав чуть вздрагивающими ладонями.

«Он жив, мой мальчик. И будет жить! Должен…» — и видела перед собой среднего сына, высокого и стройного, с черными цыганскими глазами и лишь пробивающимися на верхней губе усиками, которые так украшали его.

«Должны все жить… Все! — думала, медленно успокаиваясь. И уже порозовело ее тонкое лицо с маленьким прямым носом и яркими пухлыми губами, заблестели большие черно-бархатные глаза в пушистых темных ресницах. — Они должны жить! Как же иначе? Иначе… Но ведь война…»

«А другие не хотят жить? — кто-то изнутри оборвал ее мысли, и Марьяна съежилась, как от сильного удара, ибо поняла, что это святая правда: ее муж и сыновья не лучше других, которые уже погибли и еще погибнут. Не лучше… Такие же…»

Не могла, не смела дальше додумывать свои тревожные мысли Марьяна и, спрятав их поглубже в свои тайники, взяла в руки чужое письмо.

«Кто бы это? — подумала тревожно, посмотрела на обратный адрес и зашелестела дрогнувшими губами: — Часть вроде бы Сашка… Бизунов Мэ. Вэ. — прочитала вслух  прыгающие незнакомые строчки. — Бизуно-о-в…»

Эта фамилия ей была не знакома.

«Кто это пишет мне? — раздумывала, всматриваясь в чужой почерк и чувствуя какое-то волнение во всем теле. Сдерживая его, медленно стала раскрывать белый плотный треугольник, который тут же угодил своим острым углом в ее болезненное сердце.

…Марьяна! Отними руки от этого письма! Не читай эту черную птицу, принесшую тебе черное горе. Не знал, не хотел Сивуха ранить тебя такой вестью. Если бы знал, не принес, а спрятал бы от тебя эту беду… Пусть ненадолго, но отвел бы ее, чтобы твой сын по-прежнему  для тебя жил и летал. Хотя бы недельку… Несколько дней… Хоты бы еще один денек… Один…

Развернув лист, Марьяна всмотрелась в подпись под текстом: Бизунов. Снова эта фамилия. Она помедлила, затем перевела взгляд на начало письма.

…Не читай ни одного слова, Марьянушка! Погоди! Наберись сил, чтобы от такой вести не умереть…

Протерев ладонью глаза, Марьяна начала сбивчиво читать:

«Дорогая  мама Вильчук! Извещаю Вас, что сегодня Ваш сын, а наш друг Вильчук Александр Ильич… Александр Ильич… — Сердце Марьяны тут же ойкнуло, прыгнуло вверх-вниз, срываясь со своего привычного ритма, перекрыло дыхание и застучало рывками, словно только что запущенный маховик. Он раскручивался, набирая силу, делал обороты и вдруг застучал  резко и часто, причиняя нестерпимую боль, разрывая ткань в самом горле. Захватив ртом глоток горячего воздуха, пересохшими губами дочитала: — Вильчук Александр Ильич… в воздушном бою погиб… погиб… " — и маховик изо всей силы ударил ей в грудь, в голову, рубил сердце, мозг, кромсал и терзал тело.

— А-а-а-а! — закричала она, разрывая на груди платье. — А-а-а-а!

Этот крик понесся со двора по пыльной улице, колотил в окна и двери соседних изб и, подбитый страшным известием, затихал на окраине села.

Бабка Фрося, стоявшая у своих покосившихся ворот, услышав истошный крик соседки, торопливо заковыляла во двор Вильчуков.

Марьяна лежала на спине с закрытыми глазами и была очень бледна. Охая и шаркая старческими ногами, бабка Фрося отыскала ведро, зачерпнула ковшиком воды, плеснула в лицо Марьяны. Ее темные ресницы вздрогнули.

— Маръянушка, голубко, що с тобою? — Бабка топталась возле соседки, не имея сил поднять ее и посадить снова на ступеньку. — Окнись, дочушка, окнись…

Марьяна открыла глаза, наполненные болью и страданием, — и снова тишину разорвал ее крик:

— Сашенька-а-а… — Она хватала ртом воздух и шарила вокруг себя руками. — Ба-бушка-а-а, нет Сашка… Сына нет… — и опять жуткий голос, похожий на вой смертельно раненой волчицы, понесся по пустынной улице Масловки.

— Що ж ты, милушка, так голосишь? Чай, не на похоронах, — крестясь и шамкая беззубым  ртом, бормотала бабка Фрося. — Жив твой соколик. Жив… — говорила и сама не верила этому, так как слышала, как почтальон Сивуха звал Марьяну, и видела на крылечке белый лист бумаги, который, наверное, и принес в дом беду. — Не все возвернутся   с   хронта. Тижола   война, но твой Сашко будет жить. А то как  жа? — Смахнув слезу, уже шептала что-то себе под нос, проклиная фашистов: — Ах, окаянные! Ах, звери! Нет на вас погибели… Нет на вас кары господней…

Тонкая рука Марьяны снова шарила на крыльце, пока не наткнулась на письмо. Подняла его к глазам — и в который раз разнеслось по всей округе:

— А-а-а-а-а!.. А-а-а-а-а!..

Бабка Фрося еще раз набрала ковшиком воды и вылила на Марьяну. Та вздрогнула, шевельнулась и, заваливаясь набок, сползла со ступенек крыльца в рыжую, выгоревшую от июльского солнцепека траву.

Охая и крестясь, бабка Фрося засеменила домой.

Через минуту-другую из ее покосившейся избы выскочил внук Женя, и его огненно-рыжая голова замелькала среди высоких подсолнухов в огороде, за которым несла свои мелкие воды речка Гнилопять и где Вилька ловил рыбу. Сама она снова заковыляла в Вильчуковый двор.

— Вилька-а-а! — еще издали закричал Женя. — Где ты? Откликнись!

— Я здесь, — отозвался звонкий голос из-за ближайших кустов. — Иди ко мне-е-е! Знаешь, сколько… — и осекся, увидев запыхавшегося и растерянного друга.

— Что, Рыжик, случилось? — спросил испуганно. — На тебе лица нет.

— Мамке твоей  плохо. Она  таво… Женька бы л крайне растерян. — Бабушка сказала, що письмо   прыйшло… — Веснусчатое лицо Жени скривилось: он сам готов был заплакать.

Прыгая на одной ноге, Вилька натягивал мокрые штаны.

— Какое письмо? Чего  выпучил  глаза, как  лягушка  на  кочке? Говори  ясно! Прибежал ведь!

— Не знаю… Бабушка послала за тобой.

— Бежим… Быстрее…

Вилька одним махом перелетел через небольшую канаву, где добывали масловцы на зиму торф, и помчался домой. За ним бежал Женя, не желая отстать от друга, и видел его тонкую высокую фигуру в синей майке, сильные руки, загорелую спину. Он любил его, как родного брата.

Открыв калитку, Вилька увидел маму: она сидела на земле около крыльца и тихо плакала. Рядом с ней топталась бабка Фрося с мокрым полотенцем в руках.

В несколько прыжков Вилька преодолел двор и склонился над матерью.

— Мамочка… Что с тобой? — Он обнимал ее за шею, поднимал руки, но они падали, как плети. — Что случилось? Ответь же!

Марьяна не отвечала.

— Она, Вилечка, зовсим негожа, — разогнувшись, сказала бабка Фрося. — Надоть к Павлинке Сидоркиной. У нее имеецца наштырь. Беги, онучек, беги хутчей.

Глотая слезы, Вилька перемахнул через новенький низкий штакетник и громко забарабанил в окно соседей:

— Теть Павлина! Теть Павлина! — кричал он изо всех сил. — Мама умирает… Нашатырь ей… Только скорей!

Через минуту Павлина Сидоркина, полная приземистая женщина лет сорока, в наспех повязанной косынке, была во дворе Вильчуков. Она склонилась над Марьяной и дала ей понюхать нашатыря.

Словно нехотя, Марьяна открыла глаза и увидела сына.

— Виль… Вилечка-а-а… Помоги мне… Встать надо…

Вилька взял мать под руки, поднатужился, пытаясь поднять ее. Павлина Сидоркина и Женя помогли ему, и Марьяну посадили на крыльцо.

— Нет Сашка, сыночек, — отрешенно произнесла Марьяна, будто говорила сама с собой. — Нету его… Погиб… Фашисты сбили… Сбили…

— Неправда это, мама! Неправда-а-а! — срываясь на крик, запричитал Вилька, хватая мамину руку. — Не верь никому! Жив наш Санька-а-а… Сбрехали тебе… Обдурили…

За лесом снова ухнуло, встряхнув землю. Через мгновение взрывы участились, перекрывая своим гулом истошный Вилькин голос.

Война все ближе накатывалась на Масловку.

Глава 2

  Солнце палило немилосердно, высасывая из горячей почвы последние соки, а из Сивухи — последние капли пота. Он зашел во двор Прохора Бабича, чтобы отдать в его руки письмо внука, но старика дома не было. Подошел к колодцу, наклонил ведро, вдоволь напился холодной криничной воды.

«Стало быть, хозяин недалека, если на такой жарюке водица не согрелась. Почекаю, уважу доброго человека, обрадую.»

Сивуха сел на  деревянный сруб, вытянул уставшие ноги, стал ждать. Снизу тянуло прохладой, и он блаженно отдыхал. Все же на душе было тревожно: враг совсем недалеко. Он, Сивуха, остался в селе в самое тяжкое время, чтобы громить оккупантов в тылу. Ему доверили такое важное дело. А коль так, значит, он должен действовать уже сейчас. Время не ждет: от времени надо взять, что только можно. Кого приглашать на подмогу?

«А что, если Марьяну привлечь? — неожиданно пришла в голову мысль, и Сивуха даже опешил. — Хоть и не сельчанка, но надежная, порядочная. Больше двадцати лет знают ее масловцы: каждый год в отпуск к Вильчукам приезжала с Ильком и детишками. А в этот застряла… Не белоручка, хоть и горожанка: хлеб в поле помогала убирать, сено сушила, скирдовала. Любо-дорого! Да и сейчас…» — Сивуха снова наклонился к ведру и пил, пил, проливая воду на рубашку и поношенные парусиновые туфли. Сел, вытер рукой подбородок, осмотрелся. — Добрый, таво-сяво, помочнык будет. Жинка не кого-нибудь, а командира Красной Армии, который германцев бьеть. И сынки ее, Клым и Сашко, воюють. Лутшей помощницы и не найти. С Титовым потолковать надобно. Сегодня же пойду к нему. Дело не требует, таво-сяво, отлагательств.»

— Что же ты расселся, як у себя дома? — услышал вдруг звонкий голос своей Настеньки. — Невесты в этом дворе вроде бы и нет.

Федор оглянулся и засиял улыбкой:

— Моя сторонушка — это моя женушка. Иди, золотко, попей водички. Холодна, аж зубы ломыть.

— Твои-то ломыть? — брызнула смехом Настенька. — Они же железные. Их топор может осилить и то не с первого разу.

В белой кофточке и синей короткой юбке, она была похожа на пионерку. Пухлые розовые щечки с ямочками, озорные синие глаза, светлая челка, закрывающая вытянутые темные стрелы бровей.

— Ну, ла-а-дно, — примирительно тянет Федор. — Иди, ластушка, отдохни маленько. Я жду хозяина: письмо ему от внука.

Настенька спрятала улыбку:

— На том свете будем отдыхать. У колхозной конторы, бог зна, що творыться.

— Да-а-а, — протянул Федор, вытирая ладонью со лба пот. — Неразбериха полная. Все спешат уехать. А кто и пешком отправился. Значит, дела, таво-сяво, как сажа бела.

— Неужели пустят немцев дальше? К нам? Киев ведь недалеко… — Настенька присела к мужу. — Нет, Федя, попрут фрицев туда, откудова они прыйшлы.

— Часто, стервы, бомбят… — Сивуха нахмурился, посмотрел на жену: — Ступай, Настенька, додому. Там диткы сами. Ух, и жарища!

— Очень устал? — Настенька приникла к мужу: рубашка на нем была мокрая от ворот до пояса. — Скоро домой? Тимошка и Андрейка из красной бумаге звездочки вырезали. «Татко наклеить  ее на картуз, — сказал Тимка, — и будет немаков бить». И нам по одной красной звездочке вырезал. Для храбрости и для поддержки.

Федор посветлел лицом:

— Изба, таво-сяво, хороша пышками, а еще женой и детишками. Иди к ним. Вернусь, когда разнесу всю почту. — Он похлопал по сумке. — Тока аркестр выставляй, как во двор зайду, чтобы все знали, кто идет.

— Во  балаболка! — хохотнула Настенька, сверкнув синими, как васильки, глазами. — Такое тяжкое время, а ты зубы скалишь.

— И ты скалишь, — примирительно протянул Федор и, немного помедлив, добавил: — А що плакать мне? Шутка — минутка, а заряжает на весь день. Да и шутют больше те, у кого сердце ноет. — Федор порылся в сумке, достал письмо  деду Прошке и положил его сверху на газеты. — У меня, жена, такая должность — веселым быть, каждому прибаутку сказать, добрую, таво-сяво, весть в дом принести. Понимать надо!

— Понимаю, как же… — ответила Настенька и, одернув юбочку, направилась к калитке. — Не задерживайся. Ладно?

— Ла-а-дно. Как мне без тебя? — смотрит Сивуха на жену влюбленно и думает: «Все же моя Настенька лучше Марьяны: беленькая, пухленькая, как сдобная булочка. Не зря добывал ее в баталиях с рябовскими хлопцами. Ох, не зря…» И, когда Настенька скрылась за кустами шиповника, мысленно вернулся в те далекие молодые годы…

…Жила тогда Настенька в соседнем селе. Не бог весть, как далеко — около трех километров от Масловки. Много, как и везде, было в том селении парней и девчат, но не было среди красавиц равных Настюхе Юрчак. Смелая и красивая хохотунья многих сводила с ума. Лишь рассыплет свой заразительный смех — хлопцы за версту узнавали, чей он. Сохли по ней братья Петя и Саша Семенихины, вздыхал вечерами тихий и спокойный Юрка Балаш, ради нее и для нее перебирал меха своей гармошки черноокий балагур и весельчак Роман Петрухин. Но так случилось, что в Рябовку зачастил Федор Сивуха. Не взлюбили его рябовские парни и всякий раз пытались настырного хлопца отвадить. Терпеливо выносил Федор все насмешки и угрозы ради Настеньки. И она искренне отвечала ему своей любовью: ждала его лунными вечерами под вербой, где они впервые встретились, считала на небе звезды и замирала, увидев еще издали высокую фигуру любимого.

Дважды рябовские хлопцы предупреждали Федора, чтобы он поскорее уносил ноги и царствовал над своими, масловскими, красавицами, но не трусил влюбленный юноша, думая о своей Настеньке.

А в другой летний вечер, когда он, впервые поцелованный Настенькой, возвращался домой, не чуя под ногами земли, и думал лишь о завтрашней встрече с любимой, перед самой Масловкой увидел группу ребят. Их лица до самых глаз были завязаны черными платками. Без единого слова они схватили Федора, потащили к одинокому тополю, что рос возле самого мосточка, и начали его раздевать. Сопротивляясь, Федор кричал, махая длинными руками, брыкался ногами, петушился, обзывая хулиганов самыми крутыми словами, а затем, увидев нижнюю часть своего тела обнаженным, вышел из себя:

— Ах вы сопляки! Бандиты! Сосунки овечьи! Кто вам позволил? Если не уберетесь, завтра же заявлю на вас, холеры, и разоблачу ваши, таво-сяво, козни. Вы рябовские недоумки. Я узнал вас. И вы будете наказаны.

Но парни молча делали свое гнусное дело. Через минуту он уже был привязан к тополю. Возле него появилось ведро. К своему ужасу Федор увидел в нем толстую палку и догадался: в ведре деготь и его сейчас начнут мазать черной жижей — так в деревнях наказывали строптивых.

Дергаясь и скрипя зубами, Федор бился в руках крепких рябовских хлопцев: они рисовали на его нижней части тела черные клетки. Кто-то из напавших разорвал рубашку на Феде, сдернул с плеч — и палка с привязанной на конце тряпицей уже гуляла по впалой Фединой груди. Он рычал, стыдясь своей наготы и того, что над ним проделывали, изо всех сил рвался из позорного плена, но крепки были веревки, удерживающие его возле дерева.

— Подлецы! Вас много, а я один. Развяжите — и я покажу вам свою, таво-сяво, силу. Хулиганы! Отродье рябовское!

Парни вокруг  хихикали.

Не видя выхода и надеясь на снисхождение, Федор стал просить их не  совершать глупостей, не срамить его, но обидчики доделывали свою черную работу.

Федя взвыл от злости, рванулся туда-сюда и обмяк.

Прихватив с собой ведро и его одежду, хлопцы отступили.

Около часа стоял под ярко вылупленной луной Федор Сивуха, обдумывая свое плачевное положение. Что делать? Как освободиться? Кричать? Но кто его услышит на пустынной дороге в глупую ночь? Звать на помощь? Кого, если вокруг ни души?

Юноша был в отчаянии. Завтра воскресенье, и на рассвете начнут тянуться в город телеги с провизией. Он окликнет кого-нибудь и попросит освободить его. Но это будет лишь утром. А сейчас…

«Как же быть?  Кто выручит?  Когда?» — и ходили  и скрипели под тонкой загоревшей кожей его желваки.

Лишь перед самым рассветом он услышал голоса и скрип телеги.

— Помогите-е-е.., — взмолился он, когда подвода поравнялась с тополем — Подо — йдите. Не бойтесь! Я свой…

Пожилой мужик повернул голову на голос, поднял от удивления кустистые брови и покачал головой: — Эх, ма! Що за лихо?

— Отвяжите… — просил Федор, боясь, чтобы подвода не проехала мимо. — Тут меня заарканили… Пацаны рябовские…

Пожилой натянул вожжи и остановил лошадь. Спрыгнул на землю и осторожно, не выпуская из рук кнута, подошел к Федору.

— Трясця твоей матери! — улыбнулся он, вглядываясь в странную обнаженную и исписанную черной клеткой фигуру молодого парня. — За што ж тебя так осрамили? Не за это ли? — и ткнул кнутом в Федину мужскую плоть. — Ай-яй-яй! Срамотишша какая! Натворил безобразию, нашкодил, как шелудивый кот… — и щекотно играл кнутом по выпирающимся Фединым ребрам. — Теперь не скоро отмоешься. Запомнишь, хэ-хэ-хэ, эту икзикуцию на всю жисть.

— Развяжите веревку. Прошу вас! — молил Федя. — Ничего я не сделал плохого. Это они, коршуны, налетели. Видимо, перепутали меня с кем-то, не иначе.

Мужик медлил, разглядывая незадачливого длинного и сконфуженного паренька.

— Што, будешь теперь по девкам бегать? — и снова ткнул кнутом ниже Фединого пупка. — Такого ни одна девка не примет на ночь.

— Ну и пусть… Помогите освободиться…

Пожилой позвал молодого, и оба, развязывая веревки, глумились над парнем, как сами хотели: от них тянуло крепким самогоном.

— Чем еще помочь? — ехидно опросил молодой человек, улыбаясь в  пышный черный ус. — Может, в милицию прямо? Или к теще на блины?

— Вы что? Ничего больше не надо. Спасибо.

  Когда подвода отъехала на порядочное расстояние, Федя, не заметив, как рябовские парни унесли с собой его одежду, несколько раз обошел вокруг тополя в ее поисках. Спустился под мостик, осмотрел кусты и тут же покрылся холодным потом. Он понял: его шмотки забрали хулиганы.

— Что делать? — скрипнул зубами. — Как добраться домой? Уже светает, а топать надо в самый конец села с противоположной стороны. Ну и дела-а-а!

Напился из ручья воды, огляделся, сорвал под пышным кустом пучок травы и снова склонился к ручью. Мокнул травку в воду, поелозил ею туда-сюда — и тут же взвыл от боли: в траве оказалась жгучая крапива. Пританцовывая под мостиком от страшного зуда в самом неподходящем месте и выделывая немыслимые кренделя, отчаянно лаялся, а затем шлепнулся на мелкую воду, охлаждаясь от раздирающего крапивного ожога. Но надо было торопиться: на востоке уже розовела полоска чистого неба. Федор распрямился, по-собачьи отряхнулся от воды и стал обходить кусты: вдруг найдет хоть какую-то тряпицу. Под самым забором крайней избы деда Терентия сорвал огромный лист лопуха. Согнувшись, подошел к ручью, помыл его в воде и прикрыл им свою стыдобу.

Проехала подвода, за ней по булыжнику торохтела вторая. Пропустив их, Федор выбрался из-под моста. Придерживая руками лопух, шел берегом вдоль речки Гнилопять, посматривая на хатки-белянки, уставившиеся окнами прямо на него, Федора Сивуху. Из одной избы вышел дед Кудря, отошел от порожка и пустил в травку струю. Федя тут же залег за кустиком. Отлив, дед сморкнулся, посмотрел на восток, где уже вовсю розовело небо, и зашел в избу. Федор поднялся, огляделся и, поправив лопух, поспешил дальше. Ему повезло: больше никто не встретил его до самого огорода тетки Марфы, напротив которой он жил. Незаметно проскользнул в подсолнухи, спрятался там и осмотрелся: на улице было уже светло, но до восхода солнца оставалось еще с десяток минут.

Высунув голову, Федя убедился, что двор тетки Марфы пуст. Осторожно отодвинул желтоголовые подсолнухи, шагнул на тропинку, ведущую во двор, и хотел было пуститься стремглав домой, как в одном из окон Марфушиной избы шевельнулась занавеска и показалась теткина голова. Федя сомкнул подсолнухи и присел. Поносил самыми непристойными словами рябовских подонков, дрожа от обиды и утренней прохлады, и серьезно обдумывал тот момент, когда явится в свой дом перед глаза матери.

«А если дверь будет заперта? — захолонуло в груди. — Что тогда? Куда ему деваться? Можно, конечно, постучаться в окно со стороны, таво-сяво, огорода…»

Горькие думы одолевали парня. Но выбираться через двор тетки Марфы все же надо: совсем скоро масловцы будут хлопотать по хозяйству. Как тогда прошмыгнуть мимо них? Засмеют и заклеймят невиданным позором…

Пробравшись подсолнухами к той стороне, где были видны окна, Федор заметил, что занавеска снова прикрывала стекла. Короткими перебежками добрался до калитки, присел за ней, осторожно выглянул на дорогу и остолбенел: со звонким лаем к нему мчалась соседская собачонка Жучка.

Ругнувшись, Федор прилег за калиткой и замер. Жучка, рыжая лопоухая дворняжка, прыгала с другой стороны калитки, скулила и просилась к нему.

— Пшла, Жучка! — шипел в отверстие калитки растерянный Федя, но она, став на задние лапки, передними скребла старые облезлые доски и радостно визжала.

— Пшла вон! — снова потребовал несчастный  пленник. Он уже представил себе, как на лай собаки из избы выйдет тетка Марфа, увидит у калитки распростертого обнаженного соседа, поднимет гвалт… Все соберутся…

Федор вспотел.

— Уходи, Жучка! Брысь, псина!

Жучка, виляя хвостом, не уходила. Федор понимал: отсюда надо смываться быстрее. Открыв калитку, не озираясь, побежал через дорогу. За ним с радостным лаем неслась Жучка. На одном дыхании преодолел свой двор и ткнулся в дверь: она была не заперта.

Солнце, расплескивая свои первые лучи, уже показывало  розовую верхушку, заступая на очередную трудовую вахту.

В сенцах, переводя дух, Федор остановился: ему надо было что-нибудь найти и прикрыть себя хотя бы спереди, чтобы не испугать мать. Пошарив глазами, не нашел ничего. На лавке стояло лишь старое ведро с водой и кружка.

«Хотя бы мешок был или телогрейка, — досадовал Федя. — Ни холстины, ни штанины, словно корова все языком слизала». И он взял ведро, выплеснул через порог воду, прикрылся им и зашел на кухню.

Мать, Анна Поликарповна, согнувшись пополам, раскладывала в печке огонь. На стук оглянулась.

— О божечко ж мий! — зашелестела помертвевшими губами и схватилась за голову. — О пресвятая Богородица!

— Не волнуйтесь, мама, — начал было оконфуженный Федя, не выпуская из рук ведра. — Это я… Счас… Оденусь и все объясню.

— Откуда ты такой, сынку? Хто тебя так испоганил? — и заголосила, заламывая руки.

— Все расскажу, все, как было. Я мигом…

— О господи милостивый! Що, сынку, случилось? За що тебя так замазюкалы?

— Это… это парни по ошибке. Приняли меня за другого.

Сунув в руки ошеломленной матери ведро, Федя юркнул в комнату, разыскал трусы, старые брюки, линялую мятую рубашку, все кое-как напялил на себя и вышел на кухню.

Ничего от матери не утаил, обо всем рассказал. Анна Поликарповна горестно вздыхала, спрашивала, никто ли не заприметил его в таком виде, а то все село, узнав об этом, сдохнет со смеху. А когда Федя поклялся и побожился, что и муха не пролетела мимо него, успокоилась и осмотрела незадачливого сына. Тут же налила в коробочку керосина и тряпкой, смоченной в этой остро пахнущей жидкости, вытирала впитавшиеся в тело черные масляные клетки.

А к середине сентября, когда он, несмотря на горький урок земляков Настеньки, продолжал топтать к ней дорожку, рябовские парни опять устроили ему засаду у Сивухиного, как он стал называться после той памятной для Федора ночи, моста. Федор лишь сравнялся с тополем, как с него, словно с неба, посыпались ему на голову злоумышленники. Он снова отбивался от них, но они подмяли его под себя и били нещадно руками и ногами. Тогда же Федор выплюнул на ладонь с кровью пять выбитых зубов. Зато скоро была сыграна свадьба — и Настенька стала его женой…

Прервав воспоминания, Федор взглянул на раскаленное солнце, почесал пятерней потный затылок и снова подумал о Марьяне.

«А ить правда, надо иметь ее на прицеле, если немцы, не дай бог, войдут в Масловку. Такая не подведет, а поможет лучше иного мужика.»

В калитке показался дед Прохор. Сивуха поднялся и пошел ему навстречу.

Глава 3

Опираясь на дрожащие руки, Марьяна медленно подтягивала свое непослушное тело. Бабки Фроси и Павлины во дворе уже не было.

Всхлипывая и глотая слюну, обессиленный Вилька подсунул подмышки матери руки и помогал ей подниматься, но чувствовал ее беспомощность. Он искал слова утешения, однако, придавленный неимоверно жестокой вестью, ничего не мог придумать. Кое-как помог ей сесть.

— Спасибо, сыночек. Побудь со мной.

Вилька уселся на крыльцо, уткнулся в острое плечо матери и безутешно заплакал. Никто ему не мешал сейчас изливать свое мальчишечье горе, и он плакал навзрыд.

Близкие взрывы снова потрясли землю.

— Что же это такое, мама? — всхлипывал Вилька. — Фашисты ведь рядом. Скоро в Масловке будут. Надо что-то делать.

— Успокойся, сыночек, — обняла Марьяна сына за худенькие узкие плечи. — Будем надеяться, что их отобьют. Не могут же врагов пустить в Киев и дальше. Не могут…

Наша же страна огромная и сильная. — Она помолчала, взглянула на небо. — Может, Сашко и жив. А  письмо — ошибка… Не выяснили до конца… Суматоха…

— Да, мама, да! — Вилька оживился и теснее прижался к матери. — Может, он только ранен. Не мог он это… погибнуть.

— Дай-то бог! Сколько дней идет ненавистная нашим людям война. Было ее начало, будет и конец.

— Да, мама, — ухватился за эту мысль Вилька. — И Санька вернется. У каждого летчика есть парашют. Если и подобьют самолет, летчик выпрыгивает и спасается. И Санька так поступил, если… — И уже верил только своему доводу, а не Бизунову, и    убеждал в этом мать. Вслух читал Сашкино письмо и окончательно остался при мнении: брательник жив!

А Марьяна в это же время боролась с удушьем. Отодвинулись куда-то взрывы, исчезло небо и чувство боли. Теплые провалы чередовались с короткими просветами, и она не успевала даже подумать о детях, и снова проваливалась в черноту. Казалось, уже ничто не сможет вернуть ее с того, другого, света, куда она проваливалась. Но вновь мелькало просветление, и она смутно слышала Вилькин голос: «… разобьют непременно… отец вернется и Клим…» — и опять отключалась.

Вилька читал и читал Сашкино письмо и верил только ему. Обнимал мать и ее убеждал в этом. Лицо Марьяны медленно оживало, глаза наполнялись смыслом. Она уже и сама выстраивала разные догадки и начинала верить им. А Вилька все больше и больше влиял на нее, доказывая, что немцев через несколько дней прогонят, и ронял в душу родного человека зернышко надежды. Оно начинало прорастать тоненьким стебельком. Поверив сыну, Марьяна снова двигалась по избе, как тень, собирая на стол еду. Ее тело было легче обмолоченного снопа.

«Как же так, — думала она, разливая по тарелкам гречневый суп. — В самые первые дни войны через Масловку три дня и три ночи шли на запад колонны наших танков и машин. Вся Масловка содрогалась от этой мощи. Люди верили, что такая сила уничтожит любого агрессора. А что же получается? Сейчас враг недалеко от села, а наших защитников и не видно. Где они? Где танки и самолеты? Куда подевались?»

Долго и мучительно Марьяна искала ответа и не находила. А спросить было не у кого: многие уехали в глубинку страны, другие спешно собирались в дорогу, остальные притихли по своим избам.

       Чего прятаться? Не будет здесь фашистов! Не будет! Где-то же есть наши войска, есть танки, орудия… Совсем недавно шли на запад, сотрясая окрест землю. Она бегала с Вилей и Дашенькой к шоссейной дороге проводить воинов на фронт. Видела их озабоченные лица, украдкой смахивала слезы и искренне желала всем победы. Павлина Сидоркина ей кричала на ухо, что такая мощная сила всех врагов разобьет, и она, Марьяна, верила ей и верила своим защитникам. Враг не пройдет никогда: ни сегодня, ни завтра, ни в любой другой день. Теперь же тяжкие взрывы доносятся все чаще и ближе, повергая ее в панику.

«Что же это происходит? И почему? Кто ответит?..»

Глава 4

В село Масловка, что раскинулось на перекрестке шумных дорог, молодой Илья Вильчук привез Марьяну из далеких странствий, куда он ездил, как и многие его односельчане, на заработки.

Бедная была его семья: мать, Анна Тимофеевна, болезненная, молчаливая женщина, перебивающаяся кое-как на поденщине у богатых соседей Ярко, и строгий, ершистый отец Сергий Власович, приносивший домой не так уж много помощи. И он, как и его жена, гнул спину на богатеев с утра до ночи: ухаживал за скотиной, копал землю, косил травы в лугах, а на полях — хлеб, обмолачивал тугие снопы ржи, ячменя и пшеницы, а получал за свой каторжный труд из большой кучи обмолоченных ядреных зерен лишь миску. И тут же скрипели домашние самодельные жернова, перемалывали тугие зерна, выбрасывая по железному желобку струйку перетертой мягкой муки.

Многие тогда уезжали из Масловки на заработки. Подался в люди и молодой Илья. А когда через три года вернулся в село с юной женой Марьяной, Масловка ахнула, увидев такую красоту. Никто не знал, чьей она крови была: то ли молдованской, то ли цыганской, а, может, и украинской, чего Марьяна и сама не знала. Воспитывалась у чужих людей, не помня ни отца, ни матери. Говорили на нее «подкидыш», называли «чужанкой», но она с годами притерпелась к этим словам и уже на проливала в подушку слез. И не обозлилась на свет, на людей, а росла ласковой, внимательной и на диво доброй. Девятилетней, когда приемные родители умерли, ее взяла к себе в дом детская писательница Наталья Михайловна нянькой для своих детей Янины и Яремки. Taм и жила Марьяна, одетая и обутая, обласканная и накормленная, изучая вместе с ребятишками все начальные науки и приобщаясь к культуре и музыке. Наталья Михайловна была добрым человеком и приняла в судьбе сиротки материнское участие. И росла Марьянка, как на дрожжах, прикипев сердцем к своей благодетельнице и ее детям. Она уже хорошо читала и писала, неплохо знала арифметику; когда же засыпали Янина и Яремка, знакомилась с детской художественной литературой. Ей разрешали подольше посидеть у ярко горящих свеч, если спали малыши. Все на ходу схватывала способная Маришка, как ее называла смешливая Янина, влюбившись в нее сразу же, как только увидела, и знала уже намного больше, чем дети, за которыми ухаживала.

Шли годы. Из тоненького черноглазого подростка Марьянка превратилась в красивую стройную девушку. На щеках играл яркий румянец, глаза большие, блестящего черного бархата. Они распахнуто смотрели из-под густых темных ресниц и всегда искрились радостью и нескрываемым счастьем.

Наталья Михайловна, любуясь ею, жаждала такого же ума и необыкновенной внешности своей толстушке Янине, но Янина с пухлым розовым личиком и голубыми кукольными глазами не блистала ничем: ни добротой, ни умом, ни красотой.

— Марьянушка, — как-то обратилась к ней Наталья Михайловна, — не надоела ли тебе работа няньки и уборщицы? Дети-то наши подросли.

Марьяна потупила глаза:

— Я уже думала об этом, Наталья Михайловна, но не посмела начать этот разговор. Понимаю: нянька вам уже не нужна.

— Хотя я привязалась к тебе, как к дочери, и дети тебя любят, но пора думать о собственной дороге и получить какую-нибудь профессию. Годы-то идут, и ты взрослеешь.

— Знаю. Но мне будет очень трудно без вашей семьи. Привыкла… Люблю всех…

— И мы тебя любим. И нам будет тяжело с тобой расстаться, но ты уже девушка и… — Наталья Михайловна помолчала, собираясь с мыслями, и, наконец, сказала как можно мягче: — Я на фабрике уже говорила о твоем трудоустройстве.

— И что? — поспешно и с грустью спросила Марьяна. Она представила себе на минуту, что вскоре ей надо будет оставить это уютное гнездышко, расстаться с Натальей Михайловной, заменившей ей мать, с Яниной и серьезным не по годам Яремкой.

— Тебя, Марьянка, возьмут везде, — продолжала Наталья Михайловна. — Ты трудолюбивая, исполнительная, добрая. А еще умница. Будешь вначале ученицей на ткацкой фабрике, а затем и подходящую работу получишь. Станешь жить сама, по другим правилам и законам. Будешь мужать, закаляться, почувствуешь ответственность за все, что в тебе и вокруг тебя. Да и учиться надо.

— Мне будет плохо без вас… — Стараясь не расплакаться, Марьяна отвернулась и промолвила еле слышно: — Вы для меня, как мама…

— А мы не расстанемся навсегда, Марьянушка. Ты будешь приезжать к  нам, как в свой дом. И мы к тебе приедем.

Наталья Михайловна подошла к расстроенной девушке и обняла ее. Затем усадила на диван, сама села рядом.

— Ты уже взрослая, Марьянка, — начала она доверительно, — и вскоре настанет час твоих увлечений, а то и первой любви. Это неизбежно: любовь приходит к молодым людям внезапно. Она, как река, не знающая берегов, — затопит, унесет, закружит. Ты всегда должна помнить об этом и беречь свою девичью честь и достоинство. На твоем пути с такой красивой внешностью много будет юношей, но не бросайся безрассудно в их объятия, не принимай все их слова за чистую монету, ибо тебе может встретиться и недостойный человек. Всегда имей женскую гордость и порядочность.

— Я это понимаю, — смущенно ответила Марьянка, справившись со своим волнением. — Хотя все, как в тумане…

— Мало понимать, моя девочка. Надо жить этими принципами. А еще правдой: она голова всему. Правда стоит очень дорого, поэтому ею надо дорожить.

Терпеливо выждав, пока Наталья Михайловна выскажется до конца, Марьяна ответила:

— Я еще никого не обманывала в своей жизни. И очень боюсь лжи и нечестных людей. Меня обманули мои родители, бросили и до сих пор не интересуются, где я и что со мной. Будучи отвергнута самыми близкими людьми, я все же буду жить правдой, какой бы она ни была.

— Моя девочка, я рада за тебя. В природе против правды нет оружия. Могут зачеркнуть ее, затопить на время ложью, но все равно она отмоется и заблестит еще ярче. А у лжи ноги коротки — на ней далеко не уйдешь.

Марьяна слушала Наталью Михайловну и думала, что так учить может только мать, и она постарается пронести эти слова через всю свою жизнь, какой бы она ни была.

Наталья Михайловна тем временем продолжала:

— Тебе, Марьянка, досталась красивая фамилия Горностай. Не меняй ее никогда, даже если выйдешь замуж.

— А я замуж не выйду, — зарделась Марьяна, словно спелая вишня, и потупила глаза.

— Так все девушки говорят, — улыбнулась Наталья Михайловна с чувством глубокого внутреннего покоя: она нежно любила свою воспитанницу. — Говорят именно так, пока не встретят свою настоящую любовь. А потом все слова, прежде сказанные, забывают. И со мной так было.

— Я, наверное, никого не встречу… — Марьяна разрумянилась и светилась ожиданием того неизвестного ей разговора, какого она в жизни еще не слышала, не знала и очень боялась признаться себе, что это что-то, неведомое и  очень притягательное, уже волнует ее юное сердце.

— Фамилию не меняй, — повторила Наталья Михайловна. — Кто знает, что заставило твою мать подбросить тебя малюткой чужим людям и скрыться. Может, когда-то она будет разыскивать тебя. И если ты, выйдя замуж, изменишь фамилию, она никогда тебя не найдет.

— Я бы хотела узнать, кто она, моя мама, и где она сейчас. Почему меня не хочет увидеть? Сколько лет прошло…

— Кто знает? Может, она была очень бедная и, чтобы спасти тебя от голода и смерти, подбросила к богатым людям. Так часто поступали матери, даже порядочные, во имя спасения своих детей. А, может, сама была больна. Не исключена возможность, что когда-нибудь она разыщет тебя по фамилии Горностай и упадет тебе в ноги, вымаливая прощение. Кто знает?

— Буду жить надеждой, — еще больше потемнели глаза Марьяны. — И отца бы узнать. Кто он? Почему до сих пор не разыскивает меня? — Марьяна рассуждала о своем наболевшем вслух, в который раз рассматривая на стене портрет интересного элегантного мужчины, о котором не знала ничего и никогда о нем не расспрашивала у Натальи Михайловны.

— Может, и отец найдется, ведь он есть где-то. Когда-то объяснишь своему будущему мужу, чтобы он знал все о твоей жизни.

— А у меня мужа не будет. Я не выйду замуж… — вновь краснея, ответила Марьяна, пряча глаза в пушистые ресницы.

— Это тебе так кажется. Встретишь юношу, достойного и смелого, влюбишься в него и пойдешь за ним, куда позовет, хоть на край света. — Наталья Михайловна улыбнулась и прижала юную чернокосую головку к груди.

— Я вас не забуду… — Марьяна склонилась и поцеловала ухоженную руку своей благодетельницы.

Через две недели она уже трудилась на ткацкой фабрике ученицей. Жила в общежитии вместе с тремя девушками, полюбилась им, но очень тосковала по Наталье Михайловне и ее детям. На выходные дни приезжала в свой дом, как она его называла, отмывалась и обогревалась, а утром снова возвращалась в общежитие в сопровождении Янины и Яремки.

Там ее и встретил молодой белокурый Илья Вильчук. Вначале, увидев ее, даже думать о ней боялся: такая красивая, что солнце затмевает. Куда ему тянуться до такой гордой и недоступной?

Шли дни. Каждый вечер он приходил к  общежитию, где жила  Марьяна, стоял, волнуясь, в подворотне, чтобы увидеть ее и заговорить. Она же, гордая и таинственная, проходила мимо стройного голубоглазого юноши, пока однажды не поняла, что он все-таки задел ее пылкую нетронутую душу. В один из тихих лунных вечеров, когда он поздоровался с ней, ответила ему искренней белозубой улыбкой.

И настали для Марьяны и Ильюши счастливые дни встреч и любви. Нежная, возвышенная, она всем сердцем потянулась к нему, чудному деревенскому парню, поверив его немногословным речам, застенчивой улыбке и больше всего — светлым открытым глазам. А когда молодая пара, будучи уже мужем и женой, появилась в Масловке, каждый хотел увидеть Вильчукову невестку: весть о ее красоте разнеслась по всему селу. Марьяну караулили у магазина, поджидали на улице, задерживались у колодца, чтобы дождаться ее и убедиться, что она действительно несет на коромысле два полных ведра воды, не пролив на землю ни капли. Иные, кто посмелее, заглядывали во двор через забор и щели, заходили к старым Вильчукам по самым мелочным делам с одной целью: взглянуть на совершенство женской красоты.

— Ох, и краля! Ох, и царица! — увидев Марьяну, восклицали сельские парни, вызывая у своих подруг злобную ревность.

И девушки уже вовсю судачили, что им на горе и беду появилась в селе эта красивая и стройная лошадка, изводившая с ума многих деревенских мужиков, не женатых и женатых. Пряча поглубже черную женскую зависть, они плели на Марьяну всякое: что она настоящая цыганка, что умеет колдовать и привораживать мужчин, умеет напускать порчу на животных и знается с сатаной, что умеет ворожить на звездах и на кофейной гуще.

— Цыганка и есть цыганка! — говорили те, кто люто боялся ее красоты. — Такая и года не продержится в Масловке, где надо работать от зари до зари. У нее же ручки белые, панские. Барыня-сударыня!

В это же время в бедном Вильчуковом дворе Марьяна трудилась с утра до ночи: белила стены старой избы и смазывала желтой глиной земляной пол, подводя его края пережаренной в печке красной глиной; стирала полотняное белье; умела шить, пользуясь лишь иглой и ниткой, умела вышивать по полотну и батисту, чему научила ее Наталья Михайловна. На старой кровати возвышались четыре мягкие подушки, вышитые ее руками. И радовалась Анна Тимофеевна своей хлопотливой невесткой, и любила ее, и лелеяла, как свою кровинку. И Сергий Власович был доволен всем: порядком в доме и во дворе и счастьем сына Ильи.

— Украсила наш двор Марьянушка, — говорил он, подняв усталые глаза на жену. — Да и хозяйка на все руки: что помыть, что постирать. И приготовить тоже. Аткуль такая вот?

Анна Тимофеевна одобрительно кивнула головой:

— Невестка, лучше не сыщешь. Надысь и хилой забор чинила, гвозди выравнивала, дорожку песком посыпала и все с песней. Всюду поспевает наша хлопотунья.

— Илья не наглядится на нее, — растянул в улыбке сухие губы Сергий Власович. — Так бы и ходил следом и обнимал ее весь божий день.

— А то как жа? Кто такую любить не будет? И ласковая, и добрал, и работящая. А уж красивая, как на картинке намалеванная. И ко мне стелется травкой шелковой, и звенит весь день ручейком серебристым. Даже сил у меня поприбавилось. Павлинка токмо и любуется ею, все в окне стоит, когда Марьянка трудится во дворе. Хушь бы не сглазила, очкастая.

— Да-а-а… — довольно тянет Сергий Власович и скребет волосатую грудь, выражая полное согласие с женой. — Повезло нам, мать, с невесткой.

— Уж как повезло и не сказать. Другие мужики цельный день глаза пялят и вешаются, нечестивцы, на заборы. Дай другую, токмо не свою. Своя надоела и не так пахнет. Тьфу!

— Что мелешь, старая? — зло проронил Сергий Власович.- На свою же невестку пятно кладешь. Дурья твоя башка! — и слетела с его губ скупая улыбка, словно он и не улыбался минуту назад. — Не потакай сплетням, а то они оборотятся в правду.

Вильчук застегнул на все пуговицы чистую, отбеленную и вышитую невесткой рубашку и вышел в сени. И там был порядок, какого он раньше не видел: на деревянной, выскобленной до желтого цвета полочке стояли начищенные до блеска миски, старые ведра, чистые плетеные корзины, в которых носили с огорода грязные овощи.

«И эту рухлядь чистила, — вновь тепло подумал о невестке старый Вильчук. — И сюда дошли ее руки…»

И жила Марьяна в тесноте, да не в обиде. Хлопотала по дому, трудилась на малом клочке собственной земли: научилась копать и сажать, полоть и окучивать.

Многие масловцы по-доброму завидовали Вилъчукам: привалило в дом такое счастье. Хотя и Илья был не лыком шит: видный, высокий и стройный, с русым непокорным чубом и чистыми голубыми глазами. В плечах — крутая сажень, сила на троих! Сохли сельские девчата по нем, втайне ворожили у старой-престарой бабки Тодоски, отдавая ей то деньги, то мед, а то и ожерелье. Знахарка всегда была увешана яркими побрякушками и искренне хотела помочь страдалицам, но Илья был влюблен лишь в свою юную жену и вокруг никого не замечал.

И Марьяна любила Илью пылко и страстно, как любят первый и последний раз: всей душой и всей жизнью, всем разумом и телом; так любила, словно никого и ничего другого не было на всем белом свете. В его сильных мужских руках теряла силы, волю и способность думать о чем-то еще, кроме него, его крепкого влекущего тела, чувствовала до сладкого потрясения свое женское счастье. Илья распускал ее пышные длинные волосы, обвивал ими ее стройное и гибкое, как лоза, тело и столбенел перед такой красотой. Замирая, снимал с нее тонкую сорочку, вышитую на рукавах и подоле, брал ее на руки и осторожно клал на белые взбитые подушки; клал, как самое хрупкое и нежное создание, вылепленное природой лишь для того, чтобы любоваться всем: и матовой кожей тела, и девичьей грудью с темными упругими сосками, и тонкой талией с округлыми бедрами, и красивыми длинными ногами. Золотистый лик луны, смущаясь, струил яркий свет на кровать и проникал в таинство двух влюбленных людей. Илья, слабея всем телом, ставал на колени и жадно целовал ее губы, шею, руки, вздрагивающие от каждого его прикосновения, от жаркой ласки  и прятал счастливые глаза на ее груди. Теряя силу от ласк жены, не вмещал в своем сердце столько счастья, сколько ему дарила эта пылкая, эта горячая и застенчивая натура.

— Моя пташка ранняя… — шептал в ее волосы, пахнущие мятой, и топил в них горячие ладони. Голова шла кругом; уходили прочь все дела и люди, лишь она одна владела его нетерпеливым молодым телом. — Моя любовь… Моя царица…

Марьяна приоткрывала красивые глаза, затянутые поволокой, шептала его имя и, обвивая его напряженное тело руками, тянулась к нему вся, до самой глубины, до самого дна. Илья дотрагивался губами к ее зовущим губам — и весь мир для них больше не существовал.

— Мой родной и любимый… — светилась Марьяна от полноты женского счастья. — Мой единственный… — и замирала, чувствуя сильные удары своего и не своего сердца.

И пролетала ночь, как один час, и уже надо было с пением петухов подниматься и впрягаться в нелегкую работу. Марьяна открывала глаза, слушала горластого Петьку и будила мужа. Он сладко тянулся, обнимал Марьяну и снова с жаром шептал слова не досказанной ночью любви и снова целовал ее упругое тело. Затем, шелестя одеждами, они тихо одевались: он и она, еще больше любя друг друга.

Через год родила Марьяна сына Клима. Ей не было и семнадцати лет. А еще через год появился Александр. Оба черноглазые, смуглые, похожие на мать. И лишь третий сын, Вилен, родившийся уже в обновленной деревне в бурные дни коллективизации, был белокурым и голубоглазым, как Илья. Потом родилась Даша.

Три сына — три радости в семье Вильчуков. У счастливой Марьяны округлились бедра, налились молоком груди, ярче выступил на щеках румянец. Она по-прежнему обвораживала своей красотой масловских мужчин.

«Не хочешь оглянуться на нее — все равно, таво-сяво, стрельнешь глазами, — говорил своему соседу Федор Сивуха. — Притягательная женщина, будь ты неладный!»

Глава 5

Вилька не спал. В окно заглядывал щербатый месяц, уронив на пол светло-лимонные квадраты  окна. Вилька разглядывал этот рисунок и думал о матери: она лежала на кровати с противоположной от него стороны.

Душная ночь цедила в распахнутое окно еле ощутимую прохладу. Вилька то и дело поглядывал на маму. Он знал, что она не спит, но не хотел ее тревожить.

В который раз задребезжали оконные стекла и тут же задрожала изба.

Марьяна подняла голову.

— Мама, — зашептал Вилька, — не бойся. Это гром. К утру гроза будет.

— Нет, сыночек, это злодеи. Это их работа. Бомбят, окаянные… — Она поправила подушку, вздохнула и снова легла. — Ты спи, Вилен, спи.

— Я, мама, спать не хочу. Да и не уснуть теперь. Где-то там, — он показал рукой на распахнутые окна, — война, гибнут люди. Сейчас, сию минуту… — Он замолчал, затаился, вслушиваясь в тяжелый грохот, доносившийся с запада. — Вот в этот момент кто-то кричит, кто-то стонет, а многие уже мертвые. Какой ужас, мама!

— Сыночек, не надо об этом. Ночь ведь. А злодеев отобьют, прогонят.

— Обязательно, мама. Танков и самолетов у нас много… — и запнулся: он забыл, что не должен был напоминать матери о самолетах, чтобы лишний раз не травмировать ее.

— Разобьют эту нечисть не сегодня так завтра. Красная Армия сильная… Она докажет это… — Марьяна подавляла в себе поднимавшуюся тревогу. — По-другому не может быть.

— И я, мамочка, верю в это, — шелестел в ночи голос Вильки. — Прогонят фрицев непременно. Даже отец об этом говорил, когда прощался со мною. И Клим с Санькой их  лупить будут.

— И-и-и-их!.. — всхлипнула Марьяна и тут же затихла.

Вилька вскочил с кровати, подбежал к матери и обнял ее:

— Не плачь, мама, может, и неправда о Саньке. Он жив или ранен… Дождемся от него письма. Некогда ему писать.

Марьяна отняла от лица натруженные руки, наклонила голову сына к груди и поцеловала  его горячий лоб.

Над верхушками молодых яблонек, посаженных вместо старых после постройки новой просторной избы, по темному небу расплывалось зловещее зарево.

Марьяна поднялась с кровати, подошла к окну.

— Иди, сыночек, сюда. Смотри на это зарево и запомни: это горит наша Родина… Кусочек нашей земли… Такое прощать нельзя! Запомни эти слова.

— А где же наши, мама? Фашисты совсем рядом.

— Еще далеко, сынок… — Марьяна взяла две табуретки, придвинула к окну, присела на одну из них. — Вилечка, садись со мной. Не уснуть ведь нам.

Вилька сел рядом с матерью.

— Силен враг, Вилечка. Гитлер захватил много стран и подчинил себе. На свете нет более великого зла, чем война. С ней надо бороться всем миром.

— И откуда ты все знаешь? Что ни спроси, на все у тебя есть ответ.

Вилька прижался к матери и так ему стало тепло и спокойно, будто на свете не было ни войны, ни беды.

— От папы, конечно. Он же командир Красной Армии и рассказывал о Гитлере и его планах еще до войны.

— Ты так говоришь «еще до войны», словно это было давным-давно. — Вилька поднял голову и посмотрел на мать: — И ты, мама, всегда была на высоте: то в школьном родительском комитете, то в женсовете. Люди вокруг тебя, люди, а в доме — книги, журналы, газеты и ты читаешь, читаешь…

Запели первые петухи, а Марьяна и Вилен, склонившись друг к другу, еще долго беседовали, пытаясь докопаться до многих истин. Так и притихли, склонившись на подоконник. Первым уснул Вилька, положив голову на мамину теплую руку. Марьяна не посмела ее убрать, чтобы не потревожить сына, Какое-то время сидела над ним в дреме, а затем и сама склонила голову рядом и забылась коротким тревожным сном.

А утром, когда солнце только-только взбиралось на небо, обещая снова жару, в Масловку вошли немцы. Шумно трещали по улицам села мотоциклы, но еще шумнее галдели во дворах их хозяева.

Раскатистый гул моторов будил всех: через село шли на восток тяжелые немецкие танки с черными крестами на броне. Дрожали в окнах стекла, а на старых стенах изб трескались и отваливались куски глины.

Гитлеровцы шли на восток  несколько дней и ночей, оставив в Масловке небольшой гарнизон. Во дворах кудахтали куры, а в сараях визжали свиньи: новые хозяева наводили в селе свои порядки.

В подворье нового дома Вильчуков появился мотоцикл с двумя немцами. Они зашли в избу и стали располагаться в большой комнате, как у себя дома. Тут же подошла грузовая машина, и солдаты вносили в избу чемоданы и коробки.

Через некоторое время дверь комнаты распахнулась, и толстый рыжий офицер обратился к Марьяне:

— Матка, давай кушат… Яйка ест? Курка? Давай. Шнель!

Вилька все понял, поднял синие глаза и показал рукой в  открытую дверь во двор:

— Там куры и яйка… Там…

Марьяна замерла, но рыжий немец, ничего не поняв, снова потребовал:

— Дай кушат… Шнель, шнель! Яйки… Млеко…

Дрожа всем телом и жутко боясь непредвиденных действий сына, Марьяна откинула под печкой занавеску, достала полный горшок яиц и поставила на стол.

— О, я-я! — радостно потирал руки  упитанный гитлеровец, усаживаясь на табуретку. — Гут, матка, гут!

А во дворе дико визжала свинья: ее фашисты готовили себе на ужин.

— Я — Кюнге, — ткнув толстым в рыжих волосах пальцем в свою мощную грудь, сказал немец, открыв в улыбке сверкающие золотом крупные зубы.

Глава 6

Пустующий дом бывшего председателя колхоза «Светлый шлях» Павла Ивановича Колоска занял невесть откуда появившийся староста Михайло Михайлович Завальнюк. До войны он жил в соседнем селе безбедно и его с другими зажиточными хозяевами в дни коллективизации выслали на Соловки. За долгие годы тяжелого труда Завальнюк своими руками и трудом многочисленной семьи сколотил кое-какое богатство и не хотел добровольно отдавать его в только что организованный колхоз, за что и был наказан.

Появился он в Масловке всего через несколько дней после того, как вошли в село немцы. Угрюмый и задавленный, обросший густой черной щетиной, к людям относился не враждебно, словно забыл свое прошлое.

Семья Павла Колоска была эвакуирована из колхоза чуть ли не первой, а сам председатель уехал из родного села последним, вскочив находу в отъезжающую от конторы грузовую машину. Надо было до конца руководить эвакуацией колхозного добра, растерянными людьми, управиться с отправкой многочисленного стада коров и телят.

«Как-то там в пути, на тяжелых дорогах, забитых отступающими войсками и людьми, бросившими свои насиженные гнезда и пустившимися добровольно в неведомый и опасный путь? — думал Колосок, оставляя все дальше и дальше свою родную Масловку — малую родину, где родился, учился и вырос. — Что же будет с людьми?»

А она, его родина, уже находилась в тылу врага: притихли когда-то многолюдные улицы, попрятались по погребам и сараям испуганные люди. Гитлеровцы же, уверенные в себе, здоровые, упитанные, нещадно грабили масловские избы. Из новой школы выбрасывали столы, парты, доски; классные журналы, книги и тетради летели в пыль через окно. Новенький глобус с проломанным боком лежал на высохшей цветочной клумбе.

В доме Вильчуков хозяйничали немцы. Молодой рыжий офицер приказал очистить светлую комнату от всех вещей. Солдаты вытащили на улицу мебель и деревянный сундук с домашним бельем, а занесли две новые кровати, стул, стулья. Такие Марьяна видела в сельской больнице. Это ее, больницу, разграбили, думала она, поглядывая на открытую дверь. Не страшась, собрала все книги, завернула в скатерть и отнесла в комнату. Лишь Сашкину гитару немцы не тронули: она висела на стене за дверью без единой струны.

Второй немецкий офицер, Карл, был пожилой. Небольшого роста, с жидкими волосами, тонкими губами и острым носом, он выглядел больным. Марьяна заметила, что им командует вредный рыжий детина с отвислыми губами.

Изредка, когда не было рядом Кюнге, Карл заглядывал к больной Вильчихе и давал ей то шоколадку, то печенье, то хлеб с маслом. Марьяне казалось, что он — никакой не враг, а простой честный немец. Карл  и Вильку с Дашей  угощал конфетами, печеньем и, хлопая  их то по плечу, то по головке, горестно качал головой и объяснял, что у него дома  трое детей: два сына и маленькая дочь.

Однажды Марьяна увидела, что во дворе соседа Демида Коршуна коптились две свиньи, а сам Демид был одет в черную полицейскую форму с белой повязкой на рукаве. Она не поверила  глазам своим. И лишь тогда, когда Демид прошел мимо и поздоровался сквозь зубы, все поняла и обмерла: предатель! Как есть предатель!

— Мама, а Коршун уже полицай, — с брезгливостью сообщил вечером Вилька.

— Сам видел. Какой гад!

— Может, сынок, его силой заставили надеть эту форму под угрозой расстрела. Нет же мужиков на селе. Остались одни калеки.

— А еще враги! — выпалил Вилька. — Какой Коршун калека? Почему он не на фронте, как  все другие? Предатель!

Ощупью, так как в избе свет не зажигали, Марьяна прошла в комнату и сразу же услышала за плотно прикрытой дверью резкий недружелюбный разговор гитлеровцев.

— Живет ложью, а надеется на волю божью, — вернувшись, тихо промолвила Марьяна, думая о ссоре немцев. — Но не будет так.

— В  энтого Демки нет бога за пазухой, — откликнулась Анна Тимофеевна из своего угла. — Хто от войны прячется, той опосля наплачется. Даст господь.

— Правда, мама. Трус всегда даже собственной тени боится: он не любит жизнь, а страшится лишь ее потерять. — Марьяна подошла к свекрови, приложила руку к ее голове, спросила: — Не болит?

— Ни, доню. Сегодня добре.

Глава 7

Марьяна и Вилен проснулись от крика: в своей комнате дрались Карл и Кюнге. Никто не знал, почему они избивали друг друга пряжками и ногами. Валька сквозь стекло в двери видел: сильный рыжий гитлеровец свалил на пол худенького Карла и нещадно бил его ремнем. Его лицо было залито кровью, и он утробно стонал. Марьяна обмерла, когда Вилъка, распахнув дверь, заскочил в комнату, желая заступиться за Карла. Он встал перед коротышкой Кюнге, сузил глаза и твердо произнес: «На-а-йн!» Рыжий офицер, выпучив от удивления глаза, ткнул здоровенным кулаком в лицо Вильки, и тот улетел в открытую дверь, чувствуя, как теплая струя потекла по его губам.

Марьяна, онемев от страха за сына, схватила его за плечи и помогла подняться.

— Что ж ты, сыночек? — шептала, прижимая его к себе. — Там же рыжий зверь…

— А Карл хороший, мама. Я видел его глаза: там были слезы. А фашисты не плачут.

— Правда, сынку, — промолвила Марьяна, вытирая тряпицей кровь, сочившуюся из его носа. — Он совсем другой. Будто наш.

Вилька подошел к рукомойнику и плеснул в лицо холодной водой. Боли он не чувствовал — его жгла обида, его сжигала ненависть к рыжему гестаповцу.

— У-у-у, бандит! У-у-у, громила-горилла! — шептал, поливая лицо водой. — Поди уж! Будет время… Разберемся…

В углу, на своей постели, охала и творила молитву парализованная Анна Тимофеевна. С постели она не вставала.

— Що за наказание оця немчура! — вздыхала она, закатывая глаза и шевеля здоровой рукой на высохшей груди. — Ты, доню, ховай от лиходеев свою красу, данную тоби богом. Нехай им лихо! Обидеть могут… — Она шевельнулась и застонала. Переждав боль, снова заговорила: — Возьми из сундука мою квитчасту спидныцю и темненьку кофту, а на голову повяжи хустынку. И щоб рвана була и грязна.

— Хорошо, мама. Сегодня же и переоденусь. — Марьяна сняла с вешалки полотенце и подала сыну.

— О боже, Вилечка. Что же ты сунулся не в свое дело? Ведь враги там…

— Пожалел Карла. Он добрый, мама. Может, наш разведчик?

— И правда… — Марьяна подняла на сына темные печальные глаза: — Будто и не враг нам: иногда дров наколет, воды принесет. И зла к нам никогда не питал. — Она посмотрела на закрытую дверь, за которой было уже тихо, и добавила: — Они между собой, как  настоящие враги. Вон что!

— Давеча мою руку погладив, — снова отозвалась Анна Тимофеевна. — И сказав… и сказав вроди бы «мутир.»

— Это, бабушка, по-нашему «мама».

— Ох ты ж лышенько! Неужто? — заблестела она глазами. — Такое хвашисты не скажуть. Ой, не скажуть! Це я добре знаю.

— Не все немцы звери, мама. Среди них есть и добрые люди.

— Хай так, донечко моя золота, — забеспокоилась Анна Тимофеевна. — Хай так! Но тоби ховатысь нада. Хтось може донести подлым ерманцам, що ты жинка червоного командыра. Сынки воюють. Той же Коршуняка скаже.

— Думаю, он не скажет об этом немцам. Соседи все же. Его Никитку летом учила русскому языку. Дружит он с Вилей. Деньги Демиду занимала и немалые.

— Дык не отдал жа.

— Может, мама, это и спасет нас. — Марьяна задумалась. — Ничего плохохо людям ведь мы не сделали.

— Горбатого только могила исправит… — Вилька нахмурил брови, выпятил полные губы и был так похож на молодого Илью, словно тот пришел в избу из своей молодости. Марьяна это заметила — и тоска по мужу заполнила ее. Она сникла и мысленно устремилась за ним, своим суженым…

— Твоя краса, донечко, очень заметна, — снова  донесся  до  нее  голос свекрови.

— Ховать ее надобно. Ховать под тряпье.

Марьяна с благодарностью посмотрела на добрую женщину, заменившую ей мать. Она её полюбила всем сердцем.

— Отныне завязывать буду лицо до самых глаз. Да и зеленкой вымажу.

— То-то, — с облегчением вздохнула Анна Тимофеевна. — Хто такое отродье рожает? Бог настановляет, що всякие люди должны жить с добротой в серци.

— Поймут и эти. И когда-нибудь, через годы, будут стыдиться своего прошлого.

— Побьють ерманца, истинный хрест, побьють.. В еванглии о том говорено. — Анна Тимофеевна перекрестилась.

Марьяна поправила на свекрови тонкое байковое одеяло, плотнее закутала ее исхудавшие ноги.

— Не озябли, мама?

— Ни, доню. Ноне жарко.

— И правда, все горит. Будем спать, а то услышат нас те… — и показала глазами на дверь, за которой спали гитлеровцы. — Кто воды хочет?

— Не-е-т… — сонливо протянул Вилька, зевая. — Неохота ночью в огород бегать.

— А ты, онучек, с порожка.

— Спать надо. — Марьяна задула лампу и, ступая босыми ногами по сшитому из цветных лоскутков дорожке, неслышно подошла к кровати.

В окна заглядывал яркий диск луны.

Марьяна переложила подушку на другую сторону кровати, чтобы лунный свет не падал на ее лицо, тихо легла и задумалась.

«Сивуха не зря остался в селе. Носить почту мог бы и хромой Гончарук, и тетка Акулька, тот же быстроногий Павлик. А Федор — здоровый мужик, крепкий телом. Значит… значит… — по телу пошел озноб. Марьяна потянула одеяло и прикрыла ноги. — Значит, он подпольщик. Если это так, она должна найти к нему дорогу. Или он к ней… А, может, рано еще. Проверяет. — Она перевела взгляд на сына. — Только чтоб Вилька не знал. Если что — и сам потянется за ней. Ему-то еще рано воевать с оккупантами, а она обязана быть в такое трудное время с партизанами. Не сидеть же дома и ждать у моря погоды. Каждая потерянная минута — потерянное дело, потерянная польза для людей».

Разволновавшись от нахлынувших мыслей, долго не могла уснуть, выстраивая в голове серьезные планы и думая в скором времени их осуществить. Ее дорога — к партизанам, ее участь — бить захватчиков.

Глава 8

 Немцы гуляли, шумно отмечая свои успехи на фронте. Через стеклянную дверь Марьяна видела их пьяные лица и просила на них скорой погибели.

Стол был заставлен жареным мясом, ветчиной, колбасой, и офицеры, поднимая бокал за бокалом, произносили тосты, кричали наперебой и уплетали куски подрумяненных кур, пару часов назад пойманных во дворах масловцев и приготовленных их поваром.

Немцы гуляли. Вилька сидел на табуретке рядом с матерью и тоже наблюдал за пьянкой гитлеровцев. Они шумно галдели, обнимались, орали песни, целовались и, вскидывая вперед руки, кричали: «Хайль, Гитлер!» Вилька бледнел от этих слов и на каждый их выкрик со злостью цедил: «Гитлер, капут!»

Фашисты веселились, выплескивая из стаканов остатки шнапса и шампанского на стены и потолок. Вся комната была в грязных  подтеках.

Рыжий Кюнге, сверкая золотыми зубами, вдруг снял с гвоздя гитару и, увидев, что на ней нет струн, подумал секунду-другую и щедро  плюнул на руку, натягивая мнимые струны их  гитару. Еще раз плюнул — снова рука взметнулась в воздухе. Еще- и опять струны…

Неудержимый хохот колебал свет лампы, а Кюнге толстыми пальцами продолжал бить по мнимым струнам и производил сальными обвислыми губами неприятные звуки: Тра-ля-ля! Тра-ля-ля! Окружив гитариста, пьяные гитлеровцы подтягивали ему — и неслыханный рев сотрясал большую Вильчукову избу.

Марьяна закрыла руками уши.

— Гады, бандюги! — выдавливал из себя подавленный Вилька. — Я бы сейчас их всех… Кроме Карла и того молоденького, беленького, что больше молчит…

В это же время раздался звон разбитого стекла. Полкирпича, угодив в тарелки и рюмки, упал на стол, слегка задев гитлеровца в очках. Наступила тишина. А через десяток секунд все выскочили на улицу и там шумно галдели, лишь Карл, подняв кусок кирпича, осмотрел его, положил на табуретку и стал наводить на столе порядок.

— В окно пальнули! — восторженно воскликнул Вилька. — Прямо в очкарика… В него! Вот это да-а-а!

Марьяна побледнела.

— Кто бы это? В окно… — и  почувствовала, как  беспокойно  застучало  сердце.

— Спрячься, сыночек. И ты, Дашенька.

— Мамочка, — подошла к Марьяне девочка лет шести. — Я боюсь.

Вилька кинул на сестру торжествующий взгляд:

— Трусливому зайцу и пенек — волк. Чего бояться? Не мы же… Эх, как здорово!

— Що тама, Марьянушка? — обеспокоенно спросила Анна Тимофеевна, приподняв от подушки голову. — Вроди бы щось грымнуло.

— Да, бабушка, грымнуло. Разбили немцу нос, — ликовал Вилька, блестя синими, как васильки, глазами. — Так ему и надо. — А через несколько секунд, спрятав на лице радость, уже думал: — Как бы узнать этих смелых людей… Кто они? Откуда?

Думала об этом и Марьяна, напряженно разглядывая дверь, за которой только что успокоились гитлеровцы.

«В окно бросил кирпич не Сивуха: он пожалел бы нас. Тогда кто? Значит, есть отважные люди, кроме него. Отъезжая из Масловки, Колосок намекнул ей, что в селе остаются надежные товарищи, и она к ним дорогу найдет…»

До самого утра не сомкнула глаз Марьяна Горностай.

А к полудню следующего дня масловцы стали свидетелями разыгравшейся трагедии. Над селом, чуть в сторонке, низко летел наш самолет. Выскочив во двор, Вилька видел даже звездочки на крыльях и, обомлев, таращил на него глаза: откуда он взялся и почему летит так низко? Его же собьют… И тут же сообразил, что летчик, наверное, заблудился и не знал, что находится над занятой фашистами территорией. Забыв, что его могут услышать немцы, Вилька кричал летчику, будто тот мог его услышать, умолял подняться выше и уйти, но самолет медленно и плавно летел над речкой, обходя село стороной. И тут же раздались хлопки выстрелов: облачки дымков окружили самолет. Он уже вилял, заваливаясь на крыло, и, вдруг, словно споткнувшись, на миг остановился, и  стал падать сразу же за Масловкой. Раздался мощный взрыв.

На улице кричали и визжали от восторга немцы, улюлюкали и свистели, хлопая в ладоши и по ляжкам, а Вилька, забившись в угол сарая, отчаянно рыдал, кусал губы и кашляя обильной слюной. Взрыв, казалось, разрастался  в его ушах, распирал болью сердце и  все его тело. Он медленно сполз  по  стенке  на солому  и рвал, захлебываясь горькой жидкостью.

В этот же день, с самого утра, Марьяна с  Дашенькой резали на берегу Гнилопяти торф. Сняв верхний слой земли, Марьяна, в широкой непривычной одежде свекрови и вылинявшем платке на голове, добралась до коричневого пласта и острым угольником с длинной, как у лопаты, деревянной ручкой умело резала кирпичики торфа, складывая на траву. Дашенька брала на тоненькую дощечку по два мокрых и тяжелых кусочка и, тужась, относила в сторону, складывая друг на дружку круглой пирамидкой, оставляя перемычки, чтобы торф лучше сох на ветру и солнце.

Ждали Вилена. Стоя по пояс в выкопанной яме, Марьяна то и дело посматривала на огород бабки  Фроси, откуда должен был появиться сын. Чac от часу, вычерпывая  ведром накопившуюся на дне ямы воду, выливала ее наверх, и она по проделанной лопатой лунке уходила в сторону.

— Где же Вилька? — взволнованно спрашивала скорее себя, чем Дашу, и снова пристально вглядывалась в пожухлые подсолнухи. В сердце нудно закрадывалась тревога: почему его нет? Обещал же…

Даша, измазанная раскисшей землей, тоже поглядывала на бабушкин огород: она хотела первой увидеть брата.

— Мамочка, не волнуйся. Он скоро придет, вот увидишь, — и снова пялила черные, как угольки, глазенки туда, откуда должен был появиться Вилька. — Ты уже хорошо научилась добывать торфяшки.

— Научилась, доченька. Каждый год ведь ездили сюда в отпуск и помогали бабушке и дедушке добывать на зиму топливо. Вот оно… — и показала на сложенные рядом кирпичики: — В селе этим и топят.

— А в городе разве нельзя?

— Можно, если есть печка… — Марьяна подняла голову, прислушалась. — Время, Дашенька, тревожное, а Вильки все нет и нет… — И тут же услышала гул самолета. Подняла в том направлении глаза, вглядываясь в чистое небо, а Дашенька, показывая рукой в сторону, кричала:

— Вон самолет. Наш, мамочка! Наш! Звездочки красные на крыльях.

Марьяна разогнулась и остолбенела: из-за заброшенного хутора прямо на нее летел, сверкая на солнце, советский ястребок.

— Правда, наш… и звездочки… — Она обмякла. Хотела вылезти из карьера, но не могла: ее оставили силы. А самолет, пролетев над ними, уже удалялся от села в сторону небольшой рощи.

— Дашенька… — прошелестела бескровными губами. — Помоги вылезти. Мне надо бежать туда… к Вильке…

Даша подошла поближе к яме и подала ей руку:

— Ну, давай же, мамочка, выла-а-зь… Постарайся!

По самолету фашисты открыли стрельбу.

Загребая руками влажную землю и шлепая босыми ногами по накопившейся снова воде, Марьяна тянулась из глубокого карьера, чувствуя свое бессилие. Она не помнила, как вылезла наверх и побежала. Даша торопилась за ней и видела впереди себя маму в грязной юбке и темной бабушкиной кофте. Платок она где-то потеряла и бежала по берегу, не выбирая дороги, спотыкаясь о кочки и колдобины. Дашенька изо всех сил старалась не отстать от нее.

Тут же за селом раздался взрыв. Вздрогнув, Даша подняла голову: мамы впереди не было. Не было в небе и самолета, лишь далеко отсюда, там, за Масловкой, поднимался в небо черный столб дыма и огня.

— Ма-а-а-ма! Мамочка-а-а! — закричала Даша, оглядываясь по сторонам. Но мамы нигде не было видно. — Мама-а-а! — рвал детский отчаянный голос наступившую тишину.

Марьяна лежала на спине среди высокой травы, которую никто теперь не косил. Она была без сознания.

Солнце катилось к обеду.

Глава 9

Отряхнув солому и причесав пятерней чуб, Вилька вышел из сарая и поплелся в избу. На кухне долго мыл лицо и покрасневшие глаза. Он видел их в небольшом зеркальце в дешевой деревянной оправе, прибитом возле рукомойника. Затем взял лепешки, завернул их в чистую тряпицу, прикрыл дверь колышком и побежал через дорогу в Женькин двор, думая о предстоящей работе на берегу Гнилопяти.

Даша увидела Вилена первой:

— Мамочка, поднимайся. Топает твой сыночек.

Марьяна сидела на примятой траве и не отрывала взгляда от густого черного дыма, поднимавшегося в небо за Масловкой. Увидев ее, Вилька испугался:

— Что, мама? Почему ты здесь? — И тут же все понял: — Ты видела самолет? Видела? — и замер, ожидая ответа.

— Да, сыночек. Вон горит… Это наш, советский…

— Я принес вам лепешки, — сказал Вилька, стараясь как-то отвлечь мать от тяжелых мыслей. — Поешь. И Даше там есть.

Марьяна медленно развернула  влажную тряпицу, словно это была очень трудная для нее работа.

— Доченька, покушай. Ты у меня хорошая помощница.

— Ты, мама, ешь первой, а я потом.

Марьяна отломила кусочек лепешки, стала жевать.

Даша ела с аппетитом: с самого утра у нее во рту не было ни макового зерна. А  ночью  Марьяна долго не могла уснуть: болели руки и ноги, кружилась от голода голова. Ворочалась, чувствуя свою вину перед детьми: малые еще возиться с землей. А что делать? И сама-то еле ноги таскает. Кажется, совсем недавно они жили на Урале: она, Илья, три сына и дочь. Растила детишек, училась жить по книгам, набиралась ума-разума и опыта. Полюбила всем сердцем Масловку и щедрых трудолюбивых людей. И ее уважали: умная, красивая, простая Вильчукова невестка.

Старшие сыновья окончили друг за другом летное училище. Летали, гордясь своей профессией. Где они сейчас? Живы ли? И от Ильи нет весточки…

Долго лежала с открытыми глазами, растирая руки, чтобы отступила боль. Боль не отступала. А ведь завтра снова надо лезть в карьер и копать торф, чтобы зимой было чем топить печку. Доживет ли до зимы?..

Чтобы заработать кусок хлеба, Марьяна через неделю устроилась в артель по торфоразработке. Копать торф умела, не хуже других; кое-что надеялась постичь, подучиться. Она не считала, что своим трудом помогает врагу: такое топливо, в основном, шло сельским жителям. Приходила домой унылая и уставшая и сразу же впрягалась в домашние дела: мыла и кормила свекровь, детей, стирала, убирала. Трудилась от зари до зари, еле таская ноги.

Немцев в Масловке уже было мало: фронт далеко отодвинулся на восток. Никаких газет! Никаких вестей!

Марьяна сохла на корню. Что там, где наши войска? Одолевают ли они сильного и коварного врага? Разобьют ли его, чтобы быстрее освободить свою землю? И почему нигде не видно Федора Сивухи?

Кутаясь в свекровкины тряпки, прятала под ними свою красоту и все чаще думала о муже. Казалось, уже забыла, какой он из себя, какие глаза и руки. Горе за горем, беда за бедой постепенно стирали из памяти все прошлые счастливые минуты и дни, когда она была с Ильей. Ей уже думалось, что она только и жила, что в горе и недостатках.

Но самые большие испытания ждали ее впереди.

Глава 10

День выдался особенно жарким. С востока по небу медленно катился раскаленный шар солнца, и воздух дрожал в знойном мареве. Земля во многих местах потрескалась, а листья на деревьях поникли под густым слоем серой пыли.

Вилька с самого утра ушел на рыбалку: вдруг повезет и он принесет домой несколько карасиков или плотвичек. Все будет помощь маме. Женю намеренно не позвал: при каждой поклевке он шумно визжал и тем самым, как казалось Вильке, отпугивал рыбу. Если они иногда и рыбачили вместе, то сидели в разных местах.

В этот раз бабка Фрося и сама не пустила бы внука на речку: за день до этого весь его улов забрали два упитанных гитлеровца и заставили бабку Фросю приготовить завтрак. Она жарила им, случайно забредшим в ее бедную ветхую избу, мелкую рыбешку, боясь не подчиниться им.

— Тэбья нэту рыпки, — говорил Женьке лопоухий немец, набив рот только что жареными карасиками. — Твойя в рьечке… — и показывал толстыми волосатыми пальцами, как плавает рыба. — Там она…

Веснусчатое, как сорочье яйцо, лицо Женьки вспыхнуло огнем. Он готов был вцепиться острыми ногтями в холеную физиономию фашиста, исцарапать его до крови, а его самого выгнать вон. Но силы были неравные.

Вилька рыбачил один. Долго не было клева, и он, наблюдая за поплавком, вспоминал своих учителей, школу в Свердловске. Видел и масловскую, разграбленную, где теперь стояли немецкие лошади, и люто ненавидел захватчиков, которые принесли на его землю несчастье и неволю.

Все прожитые годы Вилька больше любил одиночество. Часто, лежа в траве на берегу Гнилопяти, разглядывал высокие облака, плывущие над ним: вот тачанка с пулеметчиками, а рядом — дракон, а еще дальше — белый парус. Пока он рассматривал парус, дракон превращался в темную огромную гору. И интересно ему было наблюдать за всеми изменениями в высоком родном небе, происходящими на его глазах.

Вяло катила свои воды Гнилопять. Рыба в такую жару пряталась поглубже и  там неподвижно стояла. Клева не было. Вилька смотрел  на «мертвый» поплавок и думал, что через такую речку можно запросто перепрыгнуть хорошему спортсмену. Там, дальше, зеленел пышной травой берег, за ним — небольшая возвышенность, похожая на опрокинутую тарелку, где пацаны зимой катались на лыжах. То был заброшенный хутор в пять дворов и большой сад. Вилька хотел было проскочить туда и поискать вишен, но передумал: вдруг начнется клев. Так и сидел, наблюдая за поплавком. Через несколько минут со стороны хутора послышалась какая-то возня и громкая команда. Вилька прислушался: да, явно говорили по-русски. Он-то не глухой!  И тут же увидел: с возвышенности на Масловку медленно выползли три легких танка. Он оторопел: за танками бежали бойцы. Они уже были хорошо видны.

Бросив удочку, Вилька стремглав побежал домой.

Лишь потом он узнает, что небольшой отряд советских воинов с тремя танками был окружен. Он пробирался к своим, на восток. Три разведчика, посланные на рассвете в Масловку, обратно не вернулись, но капитан Зеленцов, выводивший людей из окружения, решил, что в селе всего-навсего горстка немцев, и повел своих бойцов, голодных и измученных, в атаку. На самом деле в центре Масловки находилось около роты гитлеровцев.

— Мама… Мамочка… — восторженно лепетал задохнувшийся от бега Вилька.-Там, на хуторе, наши солдаты. Они сейчас наступают. Бегут с горки на наше село. Я сам их видел.

— Неужто? — всполошилась Марьяна. — А немцы?

— Молчат почему-то. Не стреляют.

Марьяна засуетилась, наводя на столе порядок. Влажной тряпкой протерла клетчатую клеенку.

— О боже, боже! Они же подпускают наших поближе и побьют их. Что же делать? Как дать им знать?

— А если наши побьют? Ты не допускаешь этого?

— Допускаю, сынок. И хочу этого…

И в это же время послышалась частая пулеметная стрельба и отдельные взрывы.

— Вот и все… — отчаянно заломила руки Марьяна. — Погибнут…

Вилька насупился и подошел к окну.

— Не погибнут наши, а придут в село. Вот увидишь, мама. Мы встретим их.

— О соколы родные! — шептала Марьяна, боясь за них и радуясь. — О спасители наши! — Сняла с головы платок, побежала на кухню и металась от стола к печке и от печки к столу. Затем открыла деревянный сундук и вытащила оттуда новую вышитую скатерть. Тут же накрыла стол и разгладила дрожащей рукой смятые ее концы. Она знала, она понимала, для чего и для кого эта скатерть. Открыв заслонку в печке, торопливо стала раскладывать огонь. В уме прикинула, что надо приготовить еду на человек десять, а то и больше, и налила большой чугунок воды. Не вернулись бы домой немцы. Будет беда…

…Небольшой отряд советских бойцов наступал на Масловку. Фашисты открыли по нему ураганный огонь. Вспыхнули один за другим все три танка: в небо потянулись черные столбы дыма.

Снова прикрыв голову темным платком, Марьяна сидела за столом, покрытым праздничной скатертью, и тихо плакала.

В печке медленно догорал огонь.

Вилька по-прежнему стоял у окна, спиной к матери, и видел на возвышенности три дымящихся бугорка. Прислонившись горячим лбом к прохладному стеклу, скрипел зубами, кусал губы и давал себе клятву, что отомстит фашистам за их злодеяния.

В этот день плакала вся Масловка: отряд советских воинов был полностью разбит.

Глава 11

Вечерело. Демид Коршун, закинув новую косу на плечо, шел через свой огород на берег накосить кроликам травы. Шел размашисто, как истинный хозяин при немецкой власти. Кидал вокруг цепким взглядом, с радостью думал об этом и прятал улыбку под пышные усы, прикрывающие его верхнюю «заячью» губу.

«Теперь и берег мой, до самой до Гнилопяти, и травка моя, и карьеры с торфом… А ишшо кой-што будет мое. Погоди жа! Задам тебе, злыдень, перцу! Испугаешься, як чортяка ладану! — Багровея лицом, зло адресовал кому-то грозные слова, подходя к самой речке, где трава была зеленая и сочная. — Бисова душа твоя! Быдло на мотузке! Окурок слюнявый!»

— Бра-а-ток, помоги-и-и, — вдруг услышал из-за речки слабый голос. Демид остановился, как вкопанный, поставил у ног косу и набычился.

— Помо-о-ги-и, бра-а-то-ок… — снова донеслось до него. — Я ра-а-нен… Помоги-и-и…

Демид сразу смекнул, что просит помощи кто-то из наступавших утром на Масловку. Постояв минуту-другую, он поднял косу на плечо, отошел поближе к своему огороду и стал спокойно косить.

А из-за речки уже слабее доносилось:

— Помо-о-ги-и-те-е… Помо-о-ги-и-и…

Как ни в чем не бывало, Демид сгреб в охапку скошенную траву и бодрым шагом направился домой.

— Никишка! — грозно позвал еще издали своего сына, вращая глазами. — Возьми-ка траву и положь кроликам по всем клеткам. Да не разгуби по подворью: косил же на жарюке, а ты, лоботряс, дрыхнул. — Отряхнув с себя прилипшие листья, поскреб затылок, помолчал, а затем, зыркнув в сторону речки, промолвил: — Я счас переоденусь. В управу надо: там чертов голос стонет.

— Где, батяня? — Никитка уставился на отца маленькими глазками. Лицо его вытянулось: — Что за черт?

— Да из ранишних, недобитых… — и вдруг, подумав о чем-то и, вероятно, решив, что сказал больше, чем следовало, цыкнул на сына: — Делай свое дело, сукин сын! Чо зеньки вытаращыв?

— Я ж ничого… Я так… — оправдывался Никитка, засовывая в клетку пучок зеленой свежей травки. Серые и белые кролики тут же стали щипать ее и доверчиво смотрели на белый свет добрыми красноватыми глазами. Никитка тем временем уже возился у другой клетки, вытаскивая загнутый гвоздь, придерживающий дверцу.

— Надо прикончить краснопузого, — бубнил себе под нос Демид и ворошил короткими, как  обрубки, пальцами густые засаленные волосы. — Надо, но не своими руками. За такую вшивую гниду люди потом со свету сживут. Лучше страдать брюхом, нежели духом. Так вот!

Никитка все же догадался, о чем говорил отец, и робко, не сумев побороть любопытство, спросил:

— А где он там?

— Да насупротив нашего  огорода. За речкой стонет… — признался вдруг сыну. Вошь тифозная!  А можа издох уже на солнцепеке за день. Туды ему и дорожка.

Через открытое окно весь разговор отца с сыном слышала жена Демида Мария, боязливая, перенесшая много горя и страданий от своего же мужа маленькая худенькая женщина. Она размышляла всего несколько секунд, вышла на порог и позвала Демида:

— Отец, навострил бы лучше пилу. Дров нету. Бревна лишь толстые.

— Сама ты бревно! — зло сверкнул глазами Демид, дергая обвислый ус. — Невелика пани — нарубишь. Эк, невидаль! Рубить ей…

— Раньше напилить надо, а пила тупая, — настаивала Мария, думая в это же время, как помочь раненому.

— Тьфу! — сердито сплюнул Демид. — Пристала, как смола. Не пила тупая, загони тебя в прорву, а ты… Брысь адседова, дармоедка! То ей сделай, это  ей сделай… А у самой руки не с того места выросли… — Понося жену всякими словами, Демид подошел к сараю, повесил косу и побрел в сенцы за пилой.

Оглянувшись на дверь, куда только что зашел муж, Мария подбежала к Никитке и шепнула:

— Ступай, сынку, к Вильке… Спасите раненого… — и больше ничего не успела сказать: с пилой во двор вышел Демид.

Открыв рот, Никитка какое-то время стоял столбиком у последней клетки, а затем, когда отец сел в тень под большую акацию и стал острить пилу, махнул через забор, перебежал дорогу и со двора постучал в окно Вильчуковой избы.

Вилька, увидев во дворе Никитку, удивился. Тот поманил его пальцем.

— Вилька, выйди. Дило есть… — Он мялся, не зная, с чего начать серьезный разговор.

— Ну, говори же! — вскипел Вилька и дернул соседа за рукав. — Не тяни, как кота за хвост.

Наклонившись к его уху, Никитка зашептал:

— Там, за ричкою, наш раненый… Просил помочи… — Он сербнул носом и потупил глаза. — Мама послала…

— Ты что говоришь»? — захлебнулся от неожиданного сообщения Вилька. — Где он? Где?

— Да там, насупротив нашего городу. За ричкою.

— Побежали! — дернул Вилька Никитку за руку. — Женю с собой возьмем.

Пока Демид Коршун точил косу, через подсолнухи бабки Фроси к речке  незаметно пробирались трое мальчишек.

Глава 12

— Мне в управу надо. За Гнилопятью жив еще бандюга. Может, и не один. Просил помочь… Как же, разбежался… — рассуждал Демид, умело орудуя напильником.

— Не иди, Демидушка. Посиди дома. А то и полежи. Маешь право побуть дома.

Зажав пилу между коленями, Демид усердно точил ее.

— И правда тупая, паскуда, — сказал и взглянул на солнце: оно почти зашло, лишь его розовый краешек вольготно сидел на темном горизонте. — Кролика завтре приготовь. Корешки придут из Горищ.

— А как же, отец, зроблю, — покорно ответила Мария, желая отвлечь мужа от его намерений. — Зроблю с сальцем и сметанкой.

— Смета-а-нкой! — передразнил Демид жену, растянув под свалявшимися усами слюнявые губы. — Можно и без лишеств. Жеребцы все адно слопают и без сметаны. И косточки оближут, как налакаются горилки с чужого стола.

— Ты пошто на людей с такой злобой? Работаешь-то с ними. Тай кролики у нас, почитай, задарма живут: травка и сено с берега, а зерно и бурячки — с колхозного поля. Ухажуе за кроликами Никитушка. Они нам ни копейки не стоють.

— А хлеб разве не жрут? А травку я не косю?

— Им корки одни достаются. А травка…

Демид исподлобья посмотрел на жену:

— Ты слишком много лопочешь, старая. Прикуси-ко язык, чтобы я его тебе не отрезал. Поняла? А где Никита? — повысил он голос, оглядывая двор.

— Он тута, отец… — Мария захлопотала возле ведра с водой, боясь взглянуть на мужа. — А можа у Вильчуков. Позвать?

— Не  надо. Я  што-то  притомился, — расслабился  и  подобрел  вдруг  Демид.

— Вчерась в засаде целый день с Прохором Хижняком торчком простояли. И два немца с нами. У Сивухиного моста опеть появились листовки. Даже, голопузые гады, на перила наклеили, где бильш народу проходит. Во-о, проныри!

— Побойся бога, Демид. Не чужие-то люди. А германцы — чужаки. Што ж ты им служишь? За такие дела, знаешь, шо бувае?

Демид оторопел и распрямился:

— Ты што мелешь, пугало городнее? Не суй свой нос в чужие горшки. При советской власти я был нихто. Нихто и ништо! Коршун да Коршун… Обходили меня стороной. А зараз я ем и пью, што хочу, и вас, голодранцев, кормлю. Кумекать надо! А у тебя серого вещества — с гулькин нос и того меньше. Вон под носом большевичка со своим выводком… Я разве не могу ее, как вшу?.. Р-раз — и нету ее. Но я добрый: близ своей норки лиса на промысел не ходит. Пущай живеть. Она баба видная…

— Соседи ведь… — пыталась было Мария защитить Марьяну.- Да и дети ее добрые…

— Цыц! — Демид  с  силой  согнул  пилу, отчего  она зазвенела, словно  заплакала.- Как дам счас по роже, так сразу блямба расцветет. Хочешь?

— Успокойся, Демид. Я…

— Сказав цыц!

Зная своего мужа, Марьяна тут же притихла. Сняла с веревки сухое белье, сложила на скамейку.

— Пошел бы дощ. Все выгорело от жары.

— Да, надо бы водички с неба. — Демид вытер со лба пот.

— Дыхать тяжко даже вечером. А мне в такую жарюку сукно черное таскай.

За горизонтом  медленно скрывалось бледное выгоревшее солнце, а рядом с ним набухали и разрастались дождевые тучи.

Глава 13

Вилька, Женя и Никитка незаметно перебрались через речку и, ползая по-пластунски, искали раненого.

— Дядя! Дя-я-дя! — шептал Вилька, прислушиваясь. — Откликнитесь! Мы свои.

Вокруг было тихо.

— Я направо поползу, — сказал Никита, — а Женя хай наливо пошука.

— Ладно, — согласился Вилька. — Я поищу у самой речки. Может, он там.

Вскоре послышался голос Никиты:

— Сюды! Сюды! Он здесь…

Вилька и Женя тут же оказались возле Никитки.

Под ветвистым кустиком на боку лежал бледный красноармеец. Он был в крови. Кровяной след тянулся по траве далеко, и все поняли, что раненый полз к речке, чтобы напиться воды, полз к людям за спасением.

— Как же  нам  его  унести? — первым  заговорил  Вилька, разглядывая  раненого.

— Эх, не подумали об этом. И через речку надо тащить. Мотай, Женя, домой и возьми у своей бабушки рядно, которое покрепче. Да и Павлика Бобкова кликни. Он надежный пацан. Нам помощь нужна.

Женька тут же исчез в высоких камышах.

— Надо бы его напоить водичкой, — несмело высказался Никита. — Я поищу какую-нибудь баночку. Тут их навалом. Торф люди копают.

— Погоди! — остановил его Вилька и наклонился над раненым. — Подмогни-ка!

Вместе с Никитой они повернули его на спину, расстегнули пуговицы на гимнастерке. Боец был молоденький. Русый короткий чубчик, прямой нос, на щеке — кровоточащая рана.

— Валяй за водой! Только быстрее.

Через некоторое время Никита принес воду в свернутых лопухах: банки он не нашел.

— Молодец! — похвалил его за сообразительность Вилька. — Мозгуешь. — Он тут же вылил сохранившуюся воду на лицо раненого.

— Давай его умоем, — предложил Никита, стоя на коленях.- Погляди, какие руки грязные у него. Полз, бедняга, по земле, раненый… Ух, батяня! Как же не помочь? Он же кричал…

— Кто кричал? — не понял Вилька. — О чем ты?

— Да раненый кричал, когда отец косил на берегу траву, просил помощи… — Никитка неожиданно заплакал.

— Не скули! — жестко выдавил Вилька, смачивая влажным лопухом губы раненого. — Твой отец — фашистский прихвостень. Его надо… — и замолчал, жалея Никиту.

А тот плакал. Положив руку на красноармейца, не приходившего в сознание, думал о жестокости и предательстве отца и еще о том, что сам он правильно сделал, что позвал ребят, и сейчас принимает участие в спасении бойца.

— Утри сопли! — снова зашипел на него Вилька. — Ты же не девочка. Предстоит трудная работа, а ты нюни распустил.

Послышался шорох: из-за кустов показался Женя с небольшим узлом. За ним, пригибаясь, шел Павлик Бобков.

— Давай рядно, — увидев ребят, распорядился Вилька. — Помогите мне.

На траве быстро расстелили прочное домотканное полотно. Вилька наклонился над раненым, приподнял его голову. Боец тихо застонал.

— Ничего, братцы. Стонет, значит, жив, — по-взрослому рассуждал Вилька, кому безоговорочно подчинялись остальные. — Температура у него слишком высокая. Горит весь. Нам надо спешить… Да не вставай во весь рост! — тут же прикрикнул на Никитку. — Принеси еще воды. Да побольше.

— Счас.

Раненый в сознание не приходил. Когда стемнело, парнишки уложили его на рядно, взялись за него с четырех сторон и потащили к речке. Там долго возились, пока перенесли бойца на другой берег. Затем благополучно добрались под роскошную яблоню, что росла возле самой избы бабушки Фроси.

Опираясь на палку, старуха стояла у калитки и ждала внука. Где он запропастился, думала, вглядываясь в темноту. Ночь все заметнее опускалась над Масловкой.

Ее окликнул Женя:

— Бабушка. Я здесь.

— Ах, ты горе мое, горе! — заохала бабка Фрося, ковыляя навстречу внуку. — Де ж тебя нечиста сила носит? Темнотишша какая. Враги рыскають, як шакалы…

— Да я тут, с ребятами. Дело у нас…

— И-и-и! — с испугу икнула бабка. — И ты, горемычный, с ними-та? И у тебя дило?

— И у меня… — Женя шепотом рассказал бабушке о раненом, о ребятах.

— Ах ты ж горенькo! Беда едет, бедой погоняет. Господи, спаси и помилуй всех и моего славного онучка. — Сжав бледные губы в полосочку, она вытерла слезящиеся глаза фартуком. — Що ж, онучек, заберем ранетого к себе. В погребе и отлежится.

— Да, бабушка, к нам его, к нам! А то Вилька перехватит.

— Ступай на горище и принеси в погреб сенца, да помягчей выбирай, да поболе прихвати, штоб страдальцу было помягчей.

— Ага.

Женя полез на горище, а бабка Фрося стала растапливать печь. К огню поставила чугунок воды. Слышала, как сопел за дверью внук, как, стукнув дверью, ушел.

Сухие поленья горели хорошо. Бабка Фрося придвинула кочергой огонь поближе к чугунку, затем из сундука достала отбеленное рядно, а с кровати взяла подушку.

— Ну, вось, соколик, и будет тебе постелька, — сама с собой разговаривала. — Не дюже-то мягкая, однако жа домашняя. Бедные мы слишком. Хатка боком стоить — вот-вот опрокинется. Ничего. Выходим тебя, касатик. Люди у нас добрые.

Вскоре в погребе горела керосиновая лампа, высвечивая мрачный свод погреба, стены в старой плесени, две пустые бочки. Было сыро и прохладно.

Сверху послышался шепот и шорох.

— Сюда несите, — распорядился у себя во дворе Женя. — Только осторожно.

Возле погреба появились ребята со своей необычной ношей.

Бабка Фрося, волнуясь, ждала их.

— Ташшите вниз. Тока не упадите. Там горыть лампа, — услышали ребята приглушенный ее голос. — За мною идите, за мною… Дык под ноги глядите.

— Хорошо, что он не стонет, — шепнул Никитка.

— Що ж ты за дытя такое? — не на шутку обозлилась бабка Фрося, осторожно нащупывая больными ногами ступеньку за ступенькой. — Он же без памети. Пошто радуешься?

— Да не радуюсь я, бабушка, я таво… хотел, штоб никто его не услышал.

— Небось, отцу скажешь? — насупилась старуха, с трудом преодолев последнюю ступеньку. — А-а-а?

— Ей-богу, не! — забожился Никитка. — Що мне отец в таком деле?

— То-то, — успокоилась бабка Фрося. Она подошла к лампе, подкрутила выше фитиль. Стало светлее. — Вось постелька ему. Десь-то живут его родители и не ведаютъ о таком горюшке с их дитятком. Вона… сюда кладите… Да не сопите, ажник ухо ломыть.

Ребята  очень осторожно уложили раненого на постель и вытянули из-под него рядно. Оно было в крови.

— Ничего. Це я постираю ноне же. А ты, онучек, сходи к Сивухе за фершалкой. Она там кватирует.

Вилька выступил вперед:

— Я пойду, бабушка.

— Иди, иди, соколик, — согласилась бабка Фрося. — Все ей и порасскажи. Пущай захватить все, что у ней есть для этого… — и наклонилась над раненым: — Ах, бедный, ах немощный какой! Господи, спаси и помилуй! Ить смертушка в нем стукоче. Що ж они, супостаты, в такое-то дитя стреляли? Матир божа, дай йому силы, дай крепости и помоги, як ты помогаешь всем жаждущим и должникам твоим… — Перекрестив красноармейца трижды, она повернулась к Жене: — Пойдем, онучек, за горячей водой. А ты, Павлик, с Никитушкой посторожите ранетого. Авось в паметь прыйде. Бисови души! Окаянные! Ироды некрещеные! Супостаты!.. — ругала фашистов, которые пришли на ее украинскую землю и несли раны и смерть мирным людям.

Вскоре в погребе стояло ведро с горячей водой. На кадушке лежало полотенце, мыло и кусочек новой марли, которую бабка хранила в сундуке для окон от мух и комаров.

Глава 14

Вилька шел быстро. Ярко светила луна, высоко поднявшись над притихшей  Масловкой. Ни людей, ни собак, ни кошек. Немцев тоже не было слышно.

«Пройти   здесь   можно. Нигде   никого, — думал   он, кося  по  сторонам  глаза.- Гитлеровцев в селе мало. Все они в центре: охраняют танки, орудия и горючее. На окраину не очень-то заглядывают. Боятся… На днях кто-то убил полицая. За него фашисты расстреляли два мужика и подростка. Просто так, взяли и расстреляли. А за убитого немца сожгли бы все село…»

Вот и изба Федора Сивухи. Вилька оглянулся по сторонам и шмыгнул во двор: через окно едва пробивался свет. В него он и постучал.

— Хто там? — узнал голос дяди Феди и, прижав лицо к  стеклу, за которым стоял, согнувшись, Федор Сивуха, зашептал:

— Это я, Вилька.

Занавеска на окне опустилась, и он побежал вокруг дома к двери. Тут же она открылась — и Федор Сивуха пропустил парня вперед.

— С чем, Вилька, пришел к нам в такой поздний, таво-сяво, час? Што-нибудь случилось?

— Дело есть, дядя Федя. — Валька поздоровался и, увидел Нину Петровну, склонившуюся над столом. Рядом с ней лежала стопка одинаковой формы листков.

— Теть Нина, мама заболела, просит прийти.

— Видела я ее под вечер, — удивилась Нина Петровна, накрыв ладонью  исписанную бумагу. — Здоровалась с ней и как будто ничего.

«Наверное, тайна в этих листках, — подумал Вилька, пряча глаза. — Не листовки ли?»

Нина Петровна была еще молода. Светло-пепельные волосы прикрывали уши. Худенькая, маленькая. Нельзя было угадать, сколько ей лет. Острый нос, тонкие губы, над которыми примостилась чуть заметная коричневая родинка, и уставшие светлые глаза.

— Что с мамой? — спросила она с беспокойством.

— Не знаю. — Вилька опустил голову. Но Нина Петровна была сейчас нужна раненому, и он, глядя на нее, продолжал: — Скрутило мамку. И кровь носом пошла… Все надо взять и… — он вспомнил наставления бабушки Фроси и добавил: — и нашатырь.

Нина Петровна взяла стопку бумаги, вышла в другую комнату и несколько минут не появлялась. Затем вернулась, положила в хозяйственную сумку разные флаконы, вату, марлю, градусник.

— Пойдем, Вилен.

Всю дорогу молчали. Вилька трусцой бежал впереди, чтобы тетя Нина снова не затеяла с ним разговор о болезни матери. Она торопливо шагала за Вилькой. Когда же он свернул во двор бабушки Фроси, остановилась:

— Ты куда? Заблудился, что ли?

— Пойдем, теть Нина, со мной. Все сейчас узнаете, — и направился к погребу. Вместе спустились вниз.

Бабка Фрося встретила Нину Петровну взволнованно:

— О божечко ж мий! Он пришел в паметь. Я с хлопцами помыла его, сняла обувку. Скризь кровишша… Скризь раны…

Нина Петровна склонилась к больному: он был горяч и тяжело дышал. С помощью Марьяны стянула с него гимнастерку, брюки; на теле бойца было семь ран, тяжелая — в живот. На пустой бочке из-под моченых яблок на чистой марле были разложены все флакончики и пузырьки. Нина Петровна уже знала, что с одной раной придется повозиться очень долго.

Всю ночь по очереди сидели над раненым Нина Петровна, бабка Фрося и Марьяна. Мальчишки отправились домой спать.

У всех на душе было тревожно.

Глава 15

В избе Сивухи не спали двое.

— Не волнуйся, Федя. Нина скоро будет. — Настенька стояла у окна и сквозь прозрачную занавеску смотрела на улицу: луна уже выкатилась на самую середину неба и заливала холодным светом уснувшее село.

— Что ж она так долго у Марьяны? Боюсь я за Нинку. Слишком она, таво-сяво, храбрая. По селам ходит, собирает марлю, вату, склянки-банки с лекарствами, всякие там пузырьки. А вдруг…

— Что  «а вдруг»? — перебила мужа Настенька. — Успокойся. Она-то на подростка смахивает. А медикаменты партизанам очень нужны. Да и нашим ребятам… — и подняла глаза на потолок.

— Так-то оно так, — неохотно соглашается Федор. Помолчал, поднял со стула рубашку, накинул на плечи. — Добрушин, таво-сяво, бумаги просит. Листовки ведь от руки пишут. Не наладилось еще производство, как надо, но отряд пополняется. Командир там что надо. Ох и храбрый!

— А кто он? Из наших, масловских?

— А тебе-то зачем знать?  Вон трийко деток на твоих плечах. Ты в эти дела не суйся.

Настенька прижалась к мужу.

— Я хоть чем-то должна им помогать. Фашисты  ведь топчут наши дворы, грабят нас.

Федор обнял жену за плечи, почувствовал ее тепло, задумался.


— Умница моя. Ты же помогаешь: хлеб печешь, картошку отдала последнюю. Да и стираешь, собираешь, а я, таво-сяво, отвожу… — Он грустно улыбнулся и сильнее прижал жену к себе: тело ее дрожало. — Это большая помощь, ластушка.

— За тебя боюсь, Федя. Да и за детей наших.

— Тю-ю-ю! Що я? Поштарь и только. Все знают.

— Днем поштарь, а ночью? Люди догадываются.

— Ты думаешь? — Федор насторожился. — Альбо пан, альбо пропал. В такое время иначе жить не можно. С малого начинаем, с малого… — Сивуха на какое-то время задумался, барабаня пальцами по подоконнику. — Но по нитке, милушка, дойдем и до клубка. Кой-што из оружия  имеем, оставили наши при отступлении. А дальше, ядрена мать, у оккупантов будет добывать. А как же!

— Ржаная каша хвалилась, что с маслом родилась.

— Не то ты говоришь, Настенька. Не то!  Малый народ и  на   горе мал, а исполин — и в яме велик. Цена человеку — дило его.

— Может, поспим немного. Скоро утро.

— Ни, золотко. Дождемся Петровны. Как же уснуть, не зная, что с ней. Да и с Марьянкой… Горе-то у нее какое!

— Горе, как море. Его не переплывешь. Его не вычерпаешь. Сердце замирает от всего… — Настенька   повела  плечами. -Если бы, Федя, не война, какая жизнь была бы у нас.

— Да-а-а. Пить и есть было что.

Так и дождались в разговорах скорого рассвета.

— Идет, — шепнула Настенька. — Вон она, во дворе.

В комнату вошла взволнованная Нина Петровна.

— Що с Марьяной? — поднялся ей навстречу Федор. — Долго же ты лечила ее. Для нас — вся ничка у окна, а ты…

— Я раненого спасала.

Сивуха растерянно открыл рот да так и стоял, пока его не опередила жена:

— Какого раненого? О чем ты говоришь?

Нина Петровна поставила сумку, села за стол.

— У Ефросиньи Степановны он, в погребе. Мальчишки поздно вечером притащили его из-за речки. Без сознания был.

Федор сел рядом с Ниной Петровной.

— Он из наступавших вчера?

— Да. Теперь будет у нас пять раненых. Будем выхаживать. Может, еще кто-то остался жив. Люди не все доверяют друг другу. Время такое.

— Там же Коршун… — Сивуха качнул головой и внимательно посмотрел на Нину Петровну: — Тебя-то никто не видел?

— Дорога совершенно пустынная. Издали высмотрела двух немцев, что патрулируют село. Я свернула во двор деда Кондыря и переждала их. А дальше — никого. Хоть шаром покати. Опустело село.

— Остерегаться надо, милый доктор. Ведь ниточка может привести в наш двор. А вот там, — Сивуха кивнул головой на дверь, ведущую в спальню, — там, таво-сяво, дети. Да и Настенька моя. А на горище — раненые.

Нина Петровна опустила в раздумье голову: не могла она в эти минуты признаться, что кое-что о партизанах рассказала Марьяне. Кому можно довериться, как не ей? Жена командира, мать сыновей-летчиков, горожанка, патриотка. Да и старый Вильчук до войны был председателем колхоза, пока не умер. Анна Тимофеевна хотя и набожная, но любит свою власть, и успокоилась, чувствуя усталость.

Федор, словно догадываясь о беспокойстве Нины Петровны, назидательно произнес:

— Даже в скрытом месте никогда не разглашай, таво-сяво, слов, которые обязательно нужно таить. Иначе тебе не будут доверять  даже твои друзья, считая, что у тебя, кроме языка, нет ни дна, ни крыши.

Взяв все слова Сивухи на вооружение, Нина Петровна ответила:

— Сердце человека для того и скрыто от глаз, чтобы не все могли заглядывать в него.

— Добре, Нинка, добре, — только и сказал Сивуха. — Теперь всем надо хоть немного поспать. Утро стукоче в окна.

— Работы прибавилось нынче… — вздохнула Нина Петровна. — Ёще раненый. Его выздоровление — дело наших рук.

— За двумя будет присматривать Клава, — перебил ее Сивуха. — У тебя же теперь будет трое. Справишься?

— Я согласна и на больше.

— Если отыщутся, — зевнул Федор. — Скоро петухи запоют. Вторые.

Настенька тихо открыла дверь в спальню.

— Хватит говорить. Пойдем спать.

— Спать — так спать, — вздохнул Федор Сивуха. — Сонный хлеба не просит.

Но в это утро он не уснет. Сначала будет думать над тем, как отправить раненых в отряд к партизанам. «А если новенького, оставить у Ефросиньи Степановны? К ней и фрицы не заходят: избушка на курьих ножках, толкни плечом — опрокинется. Да и Марьяна там… А у Дичковых? Там посложнее. Хотя лето — не зима, отлежатся…» — и успокоился. А через минуту, приставив к стене лесенку, полез на чердак.

— Хлопцы, не спите? — спросил тихо, усаживаясь на опрокинутом ведре. — Наверное, раны не позволяют уснуть?

С угла донесся слабый голос:

— Не спим, Федор. Слышали, что у вас хлопали двери. Волновались. С Денисом шептались, строили догадки. Что там?

— Нина спасала раненого. Он в надежном месте.

В углу зашевелились.

— А кто он? Как себя чувствует? — послышался более бодрый голос. — Хорошие вести. Еще один наш товарищ жив.

— При нем документов нет. Все узнаем, ребятки.

— Быстрее бы, — пронесся чей-то вздох. На чердаке все еще было темно.

— Что болит, братишки? — Федор удобнее примостился на ведре. — Рассказывайте.

— Все болит. Даже то место, где ран нет.

— А у меня — сердце. Что же мы здесь, на соломке, отлеживаемся, если надо бить и изгонять оккупантов?

— Недолго, ребятишки, лежать будете. Нина подлечит вас, Настенька подкормит и, таво-сяво, в партизаны. Это уж моя забота. Набирайтесь силенок. Постараемся и новенького поднять на ноги. А тогда повоюем. И вы тоже…

— А скоро?

— Скоро, хлопцы, скоро. У нас, на Украине, так говорят: «Горе есть — горюй, ворог есть — воюй». Вот такое дило.

— Дело — не комар, — донесся тот же слабый голос, — от него не отмахнешься. Будем вместе добывать победу.

Сивуха улыбнулся:

— Уже и шуткуете. Это добре, хлопцы-молодцы, через месяц, а то и раньше, встанете на ноги. Нина обещала. Ну а все надобности — в ведерко. Я вынесу.

          Федор пожелал бойцам доброго здоровья и спокойного сна, хотя на улице уже заметно рассвело.

Глава 16

Накормив свекровь и детей, Марьяна налила в банку жидкого супа, завернула в полотенце и направилась во двор бабки Фроси. Вначале зашла в избу: там никого не было.

«Значит, Ефросинья Степановна возле раненого, — мелькнула догадка.

— Хорошая бабушка».

Прикрыв дверь, вышла во двор, огляделась: вокруг было спокойно. Подошла к погребу и быстро спустилась вниз. На бочке тускло горела лампа. Бабка Фрося и Женя сидели возле бойца. Увидев Марьяну, он еле заметно улыбнулся.

— Теть Марьяна, — возликовал Женя, — он уже говорить может. Чуете, теть Марьяна? Я за Вилькой сбегаю. Пусть и он послухае его рассказ.

Быстро преодолев крутые ступеньки, Женя выбежал во двор.

Марьяна налила еще теплый суп в тарелку, что стояла на кадушке, прикрытая салфеткой, села у постели раненого, спросила:

— Кушать будем, сынок?

— Да-а-а… — еле разомкнул он черные опухшие губы.

— Вот и хорошо. Сейчас тебя накормлю, а потом ты нам расскажешь о себе.

— Расска-ажу-у. — Он снова пытался улыбнуться.

Марьяна из ложечки накормила его, осторожно вытерла губы и подбородок стареньким  в клеточку полотенцем.

В погреб зашли Женя и Вилька.

— Есть силы говорить? — Марьяна заботливо прикрыла раненого теплым одеялом: в подземелье было сыро и прохладно.

— Есть… Немного…

Все уселись на доски. Их заранее занес сюда Федор Сивуха, чтобы дежурившие у постели больного могли немного передохнуть.

— Як звать-то тебя? — спросила бабка Фрося, сидевшая ближе всех к раненому.

— Василий… Санкин… Из Брянска я. Дома мать. Отец на фронте… Есть еще Иринка… Сестренка…

— Значицца, будешь Васильком, — кивнула головой бабка Фрося. — Гарне имя.

— Родители-то ничего не знают. И хорошо, сынок, что не знают. Легче им…

        Марьяна не сводила с худенького юноши глаз. — Как же вы пошли в атаку на наше село?  Обошли бы… Погибли, почитай, все.

Василий прикрыл глаза. Несколько времени лежал неподвижно, затем зашевелился, постанывая, и слабым голосом промолвил:

— И-извини-и-те… Не могу сегодня много говорить. Трудно мне. В другой раз…

Глава 17

Окрепнув за несколько прошедших дней, Василий рассказывал о себе:

— Наша разбитая рота уходила от преследования фашистов. Никакой связи не было. Брели подальше от дорог и населенных пунктов с оружием, некоторыми боеприпасами и ранеными. Не было точных данных о противнике. Капитан Зеленцов, наш командир, вел себя в тяжелой обстановке мужественно, без паники. Он был для нас примером. Среди бойцов не было трусов: кто был, по дороге отсеялся. В кусты и дальше в свою волчью нору.

Василий, видимо, что-то вспомнил — и желваки заходили под его тонкой обескровленной  кожей. Немного отдохнув, продолжал:

— Пробирались на восток, обходя немецкие посты и гарнизоны, чтобы не вступать в тяжелые бои. У нас было три легких танка, немного горючего. Всем казалось, что это уже сила и можно будет где-то вырваться из окружения. Воду добывали по пути следования. Пищу тоже. Но больше голодали. Последнюю ночь заночевали на пустующем хуторе…

— Это наш хутор! — воскликнул Женя  и, увидев строгий взгляд своей бабушки, затих: он бабушку ослушаться не мог.

— Да, это было уже здесь. Командир отправил на рассвете в село трех разведчиков, дав им два часа времени. Они назад не вернулись. Кто знает, почему? Возможно, их схватили немцы и расстреляли. А, может быть, скрылись и где-то отсиживаются до удобного момента. Не знаю.

Василий отхлебнул из кружки глоток воды.

— Капитан Зеленцов долго наблюдал за селом и почему-то решил, что в нем совсем  мало гитлеровцев и что именно здесь можно вырваться из окружения. Другого выхода у нас не было: или идти в атаку и выбить немцев, вооружиться их оружием и пробиваться к своим или погибнуть. С утра и начали наступление. Три танка пошли с возвышенности вниз. Мы за ними… Надеялись на удачу.

Облизнув губы, Василий отдыхал. Все сидели молча.

— Я не видел в лицо своих товарищей, — продолжил он, — ибо бежал впереди. Но за собой их слышал. Уже были стоны и крики, а я все бежал.

— А командир где был? — спросил Вилька, не спуская глаз с Василия и восхищаясь им, юным и смелым. Вот бы подружиться с таким!

— Вначале был впереди, вел всех за собой, кричал: «За Родину! За Сталина!», а потом его опередили. Все смешалось.

Василий снова глотнул немного воды.

— Не знаю больше ничего. Помню лишь, что впереди меня разорвался снаряд. И все…  А когда очнулся, вокруг было тихо. Понял, что ранен, тянулся к селу… Жить хотел… И увидел человека… — Василий прикрыл глаза, прикусил губы. — Дальше вы все знаете.

Никто не посмел задать ему еще хотя бы один вопрос.

Глава 18

Похудевшая, измученная работой, голодом и заботой о своей семье и раненом бойце, Марьяна вышла из калитки, звеня пустыми ведрами. Она шла к колодцу за водой. Не поднимая головы, думала о беде, обрушившейся на Масловку, и о том, что завтра нечего положить в казанок с водой. А староста Завальнюк уже не может столько раз ее выручать: много голодных ртов на селе. Хорошо, что жена его кое-что подбрасывает со своего обильного стола да тихая добрая Мария Коршун. Вроде бы и чужие люди, и мужья работают на врагов, а выходит — свои, помогают в самые трудные минуты…

Из раздумья ее вывел шум: у колодца громко разговаривали немцы. Марьяна напрягла зрение: «Кто же там с ними? Не показалось ли ей? Не послышалось ли?»

Она подошла поближе и обмерла: среди возбужденных фашистов стояли два красноармейца. Один из них, постарше, топтал в пыли свою пилотку с красной звездочкой, а  другой… — Марьяна оцепенела, словно ее связали по рукам и ногам, — а другой, совсем молодой, улыбаясь, подавал фашисту руку.

Будто окатили кипятком потрясенную женщину: нестерпимый огонь охватывал все ее тело. Надо было возвращаться домой незамеченной, но она не могла ступить ни вперед, ни назад.

«Не те ли из разведчиков, что не вернулись в отряд Зеленцова, наступавший на Масловку? — тяжело ворочалась мысль в Марьяниной голове. — Переждали где-то, пересидели — и вот что творят… Ах гады, гады! Нет на вас погибели! Была бы граната…»

Марьяна вернулась домой без воды. Легла на кровать, сцепила руки на затылке, а в голове, отдаваясь болью, стучала мысль: «Изменники и подлецы! Трусы! Предатели!»

Свернувшись калачиком, она заплакала, облегчая слезами душу.

Через час, прихватив стакан простокваши, которую принесла Мария для Дашеньки, заторопилась в погреб;

— Ну как, Василек, дела? — ласково спросила выздоравливающего бойца и обняла его, как сына. — Я кушать принесла.

— Спасибо. — Василий хотел приподняться, но тут же застонал.

— Что, родимый, что? — Марьяна наклонилась и помогла ему   повернуться набок. — Осторожно, сынок.

За Василием ухаживали все. Марьяна брала у старостихи молоко, сметану, ряженку, однажды ей открывшись  для кого. Старостиха одобрила поступок соседки и старалась дать для раненого то кусочек курицы, то пшеничных блинов, то яиц.

Василий медленно поправлялся. Нина Петровна приходила к нему все реже и реже, меняла повязки, приносила еду. Она видела: смерть отступила. Теперь Василько, познавший и храбрость, и предательство, будет жить!

Знал об этом и Василий и ночами, ворочаясь на  своей жесткой  постели, думал над тем, что  совсем скоро, как обещала Нина Петровна, он свяжется с партизанами. Этого момента он ждал с нетерпением.

Глава 19

Прикрывая банку с крепким куриным бульоном обрывком газеты, Никитка пробирался, оглядываясь на свой двор, к погребу бабушки Фроси. Мария знала, кому сын носит еду, и готовила все тайком от Демида.

Василий заметно окреп. Через недели две уже сам садился, ощупывая забинтованные раны. Ему очень хотелось после стольких дней жизни в сыром подземелье посмотреть на белый свет, подышать свежим воздухом. И все чаще и чаще он думал о своем полном выздоровлении и участии в борьбе с фашистами. Строил планы, не спал.

А время шло. В селе никто не знал о делах на фронте. Люди собирались у тускло горящих керосиновых ламп и пытались узнать друг у друга хоть что-то о наших войсках. Те неутешительные сведения, которые к ним просачивались, пугали их: фронт все дальше отодвигался на восток.

Небо над Масловкой было тихим, как в мирное время.

«Где же наши самолеты? — не раз думала Марьяна, когда не приходил сон. — Почему не летают и не бомбят фашистов? Как же жить без вестей?»

Вилька видел страдания матери. И сам не раз думал об этом, поглядывая на небо: оно, спокойное и чистое, поблескивало звездами. Ни звука, ни взрыва, будто и не было войны.

Немцы из их избы уже уехали — после отдыха их отправили на фронт. Карл с печальными глазами похлопал Вильку по плечу, а Марьяне подал руку.

— Этот — не фашист, — в который раз думал Вилька и уже хотел, чтобы Карла не убили на фронте, но и чтобы он не стрелял в наших, а сдался в плен. У Карла трое детей, значит, он должен жить.

Утро было тоскливым. Марьяна ходила по комнате тенью и поглядывала в окно: солнца не было. Тучи затянули небо от края до края. На работу идти было еще рано, и она, чтобы как-то отвлечься, взялась белить печку. Слабая рука еле удерживала щетку из травы — и жидкая глина капала на пол.

Вилька следил за матерью и хотел ее чем-то утешить. Чем именно? В такое тяжелое время утешения не было. Вышел на крыльцо, долго думал. Ничего не приходило на ум. Маме нужна была лишь новость с фронта, нужны были добрые вести, чтобы она зашевелилась и снова хотела жить. Он это понял только что, в эти минуты…

«Ну и что, — размышлял он, всматриваясь в чистое небо, нависшее над Масловкой, — если я скажу ей неправду? Зато ей легче станет, это самое важное сейчас.»

Вбежав в избу и придав лицу взволнованность, зашептал:

— Мамочка… Там, в небе, наши самолеты. Я узнал их по гулу…

— Правда, сыночек? Пойдем… Послушаем…

— Но они… они уже улетели. Скрылись…

Поверила Марьяна сыну, обрадовалась и, собирая силы, уже с настроением белила печку. Тут же развела желтую глину и на самом видном месте нарисовала яркого петуха: разинув клюв, он пел свою петушиную песню.

А на работе проворно складывала в штабеля высохший торф и, казалось, совсем не устала, а когда вернулась домой, снова обогревала большую новую избу.

Глава 20

Рассвет был мрачным. В окне стояли две поникшие березки, которые еще до войны посадил Илья.


В Вильчуковой избе было холодно. Кутаясь в большой платок, Марьяна думала о всех невзгодах, обрушившихся на людей.

«Надо подкараулить Федора, — решила твердо и бесповоротно, желая немедленно впрячься в работу, которую он ей поручит. — Просить буду, молить буду, чтобы поверил».

Однажды, увидев его через окно, выбежала во двор.

— Федор Васильич! Зайди на минутку.

Сивуха повернул голову, несколько секунд помедлил и вошел в калитку.

— Зайдем в избу, — засуетилась Марьяна, скрывая волнение. — Разговор есть. Серьёзный разговор.

— А я думал, что будешь, таво-сяво, пирогами угощать.

— Дождемся, Федор, такого времени, что и пирогами угощу из пшеничной муки, с мясом и творогом, капустой и рыбой.

— Дай-то бог. Скоро от голода опухнем.

Зашли в избу. Поставив сумку у порога, Федор вытер ноги и присел к столу.

— Зачем позвала? — Сивуха догадывался, о чем будет просить его Марьяна и был рад, что не он начнет этот серьезный и важный разговор. — Хто дома?

— Свекровь одна. Вилька и Дашенька у Василия.

— Можно и побалакать, — успокоился Федор. — Говори все, що на серци.

— Васильич… Дай мне работу.

— Какую ишшо работу? — Федор поднял колесом брови, сделал серьезное лицо, мол, этот вопрос его крайне удивил. — Я же, таво-сяво, не староста и не отдел кадров.

— Не юли, Федор, — взмолилась Марьяна. — Не уводи разговор в сторону. Честные глаза вбок не глядят. Дай мне задание. Любое… Сведи с партизанами. Не могу сидеть и ждать, что мне кто-то и когда-то принесет свободу и победу на тарелочке.

— Хто духом упав, той пропав, — оживился Сивуха: он Марьяне полностью верил. Поскреб пальцем штанину, потом поднял его вверх: — Ты вот о чем толкуешь! Поняв. И люди есть, и дило есть. Но ты же, таво-слво, заметная в селе: не своя, а приезжая. Это опасно.

— Я буду осторожна, Васильич. Добрая наседка одним глазом зерно видит, другим — коршуна. Не могу больше терпеть: на днях на моих глазах два наших выродка фашистам продавались.

— Как?  Когда? — Сивуха побледнел. — Ты видела это сама?

— Да, видела. Возле колодца… — И Марьяна рассказала Сивухе все. — Душа изболелась. Мстить надо, Федор. Мстить…

— Но ведь наша работа опасна, а у тебя, таво-сяво, дети. Я давно думал вовлечь тебя в это важное и трудное дило, но боялся. А вдруг…

— Но и у тебя трое. А еще Настенька…

Федор молчал, прихватив зубами верхнюю губу. Затем поднялся, взял сумку, вытащил оттуда газеты, письма и, оторвав выгоревшую  подкладку, достал помятый листок. Сел, положил его на стол, разгладил рукой.

— Это, Марьяна, листовка. Тебе первое боевое задание: этот текст переписать тридцать раз. Настенька сьодни же принесет тебе бумагу. А расклеивать их у нас есть кому.

От неожиданного предложения у Марьяны возликовало сердце: она теперь при деле, она будет хоть чем-то помогать партизанам. Какая удача! А потом Федор даст ей более серьезное задание. Все потом…

Вечером, когда сгустились сумерки, Настенька принесла Марьяне большой кусок серой оберточной бумаги.

— Порежешь сама, — сказала и тут же ушла.

Плотно прикрыв окно темным одеялом и проверив со двора, нигде ли не пробивается свет, села Марьяна за работу. Вначале разрезала лист на одинаковые квадраты, пересчитала их, сложила в стол.

Почти всю ночь, не поднимая головы, выводила крупным почерком слова, обращенные к людям, которые находились в оккупации и с нетерпением ждали любой вести о делах на фронте.

«Дорогие товарищи!

Красная Армия, временно отступая, уничтожает своего врага. Недалек тот час, когда она соберет все свои силы и нанесет сокрушительный удар по агрессору.

Боритесь с оккупантами всеми силами и вы: подрывайте мосты и железные дороги, поджигайте склады с горючим, полицейские управы, убивайте предателей, гестаповцев. Уходите в леса и организуйте партизанские отряды и мстите коварному врагу, который топчет нашу родную и священную землю.

Смерть немецко-фашистским оккупантам!  Победа будет за нами!                                                                                                            Народные мстители.»

Глава 21

Василий настолько поправился, что однажды вечером сам перебрался в сенцы бабушкиной избы. За дверью Федор Сивуха положил доски, на них — сено, накрыл его чистым рядном. Бабка Фрося и Марьяна выделили Васильку по мягкой подушке.

— Хиба лучше бувае? — говорил Сивуха, осматривая уютное убежище. — Сичас, браток, ты будешь видеть и звезды, и луну, и, таво-сяво, солнушко.

И выходил ночами Василий во двор и дышал свежим воздухом, наблюдая за яркими звездами и высоким небом. Набирался сил красноармеец Василий Санкин в чужом подворье, ставшем теперь родным.

Ночи были тихие. Даже собаки не тявкали на селе: их уничтожили фашисты, чтобы они не мешали им хозяйничать по избам и погребам. К Васильку выходила бабка Фрося с Женей, и они долго шептались, остерегаясь, чтобы их не услышал Демид Коршун. Лишь одна повязка была на теле Василия, и ему уже не нужна была помощь Нины Петровны. Марьяна тщательно кипятила бинты, смазывала вокруг затянувшейся раны йодом и аккуратно ее перевязывала.

— Не болит, Василек?

— Нe болит, — тепло улыбался Василий. — Хоть сейчас на передовую. Но она пока далековато. А вот к партизанам…

— Погоди, сынок. Рана еще не зажила. Да и окрепнуть тебе надо, чтобы участвовать в боях. Будет и на нашей улице праздник.

— Будет, мама, — вдруг так назвал Марьяну Василий, и у нее повлажнели глаза.

— Обязательно будет. Мы еще съездим к нам на Брянщину в гости. Познакомитесь с моей мамой… — и он замолчал.

А вечером, посадив у своей постели Вильку и глядя ему в глаза, спросил:

— Есть ли здесь партизаны?

— Есть, — утвердительно кивнул Вилька, переходя на шепот.- На чердаке у дяди Феди.

— Откуда ты знаешь? — зашептал и Василий. — Я очень серьезно с тобой.

— А то как же? — наморщил брови Вилька. — И я серьезно.

— Говори же, говори! — торопил его Василий, но Вилька молчал. Он знал о партизанах мало, вернее, лишь догадывался.

А Василий настаивал:

— Братишка, узнай у кого-нибудь.. Ты же местный, всех людей знаешь.

— Не местный, но знаю.

— Приведи ко мне надежных людей: не могу больше бездействовать. Кто знает, жив ли еще кто-нибудь из наших.

— Жив и не один, — как эхо откликнулся Вилька.

Василий вздрогнул и  расширил васильковые глаза: в них блеснула радость.

— Что ж ты молчал так долго?

— Я и сам не знал, — понурил голову Вилька.

— Где они? Где? — Василий приподнялся. — Рассказывай же!

— Где-то на краю села. Их тоже лечит Нина Петровна.

Глотнув слюну, Василий рванулся к Вильке.

— Сделай, братишка, встречу! И  чем скорее, тем лучше.

— Думать надо…

Вилька ушел, а Василий не спал всю ночь. Дверь на улицу была открыта: он видел в дверной проем на темно-синем бархате неба яркие звезды, вспоминал такие же лунные ночи своей недавней юности, когда он вечерами ожидал свою темноволосую Наташу, которую любил больше жизни. Уходя в армию, простился с нею на вокзале, оставив девушку в слезах. Где она теперь? Может, на фронте? Училась ведь в мединституте и медицинской сестрой вполне могла работать.

Лишь на рассвете незаметно уснул. На тонком его лице блуждала улыбка.

А утром, когда солнце поднялось над самой крайней избой Масловки, услышал сквозь сон во дворе шум, узнал лающий голос Демида Коршуна. И тут же запричитала бабка Фрося, умоляя его увести со двора фрицев.

— Не пущу, Демид. Побойся тяжкого греха! — и  надрывно   плакала. — Мы же  суседи. Уйди со двора. Уйди-и-и… Богом прошу.

Дверь в сенцы резко открылась — и гитлеровец, держа наготове автомат, шагнул в кухню, сбил ногой ведро с водой и тут же вышел.

Бабка Фрося, задыхаясь от страха, спиной прижала в сенцах дверь к стенке, чтобы закрыть ею постель, где, съежившись, замер в углу Василек. Немец отшвырнул старуху к противоположной стенке и схватил Василия за шиворот.

— Не чипайте онучка! — неистово  закричала она, хватая   немца  за  полы  серого мундира. — Не трожьте его! Он мой! Мой…

Гитлеровец еще раз махнул рукой — и бабка Фрося, ойкнув, свалилась в другом углу.

Из кухни выскочил бледный и растерянный Женя. Он подбежал к бабушке и помог ей подняться на ноги.

— Швайн! — орал немец, вытаскивая Василька силой во двор, где стояли Демид Коршун и еще несколько гитлеровцев, и пинал его сапогом.

Василий схватился за ствол ближайшей вишни руками, приподнялся, но следующий удар в пах свалил его на землю. Он тяжело застонал.

Закричала бабка Фрося, заплакал Женя и кинулся к другу: тот снова пытался схватиться за вишню, но уже не дотянулся до нее.

— Вэк! Вэк! — Фашист поднял на старуху автомат: — Стреляйт буду.

Василия, извивающегося от боли, потащили к калитке.

— Проща-а-йте-е-е… — услышала бабка Фрося его слабый голос. — Расскажите моей маме-е-е… — и тут же раздалась автоматная очередь.

Путаясь ногами в широкой юбке, бабка Фрося добежала до Василька, лежащего лицом вверх, упала на него и зарыдала, заламывая старческие костлявые руки:

— О Васильку, Васильку… Що ж они, проклятые, натворили… Забрали твою жызнь… Що ж мы матери скажем, Василечку? Хвашисты поганые! Отродье людское! Зверье! — изо всех сил кричала старуха, не боясь никого, и припадала  к мертвому пареньку. — Василько, Василько… — снова звала его и обнимала за шею. — Душегубы! Ироды! Покарай вас боже…

Василий смотрел в небо неподвижными васильковыми глазами.

Упав на постель бабушки, Женя грыз зубами подушку и тихо стонал.

А через дорогу, в окне Вильчуковой избы, стояли Марьяна, Вилька, Даша и, обнявшись, плакали, прощаясь с добрым и смелым советским бойцом. В углу, на своей постели, страстно молилась Анна Тимофеевна

Глава 22

— Мама?

— Что, сыночек?

— Отпусти меня к партизанам.

— Ты что, Вилечка? — Марьяна испугалась, поспешно подошла к столу и задула лампу. — О чем ты говоришь? Опомнись! Ты мал еще.

— Я за Василька хочу отомстить. И за Саньку.

— Отомстят взрослые за них.

— Нина Петровна говорила, что им нужны разведчики.

— Кому говорила, Вилечка? — Марьяна побледнела.

— Павлику Бобкову. А он мне. Тетя Нина ведь партизанка. И дядь Федя тоже.

Марьяна прижала сына к себе:

— Забудь об этом, сыночек.

— Я же никому. Лишь тебе, мама.

— Надо подрасти для таких дел.

— Наоборот. Меня ни в чем не заподозрят: пацан, мол, и только! А я тем временем буду везде шнырять, высматривать все и передавать теть Нине. А, мама?

Долго не могла уснуть Марьяна после такого разговора. А  на завтра, увидев Нину Петровну, позвала в избу.

— Петровна, не жалей меня. — Марьяна сидела напротив сельского фельдшера уставшая и бледная. — Сведи с партизанами. Федор отказался, мол, дети у меня.

— Не имею права. Партизаны далеко. И ты уже ведь помогаешь нам. Пока хватит и этой работы. Листовки воодушевляют людей.

— Мало. Мне хочется сделать больше.

— Придет и такое время, Николаевна. Подождать надо.

Марьяна молчала, теребя в руках полотенце.

— Слышала, что у Сивухиного моста напали на немецкого патруля? Одного убили, другого ранили. Это наши… Федор, да?

— Нет. Он  был в другом месте. Там подорвали цистерны с горючим. Как видишь, не спим… — Нина Петровна задумалась. Она любила Марьяну и ее детей и боялась за них.

Думала и Марьяна. Она решила еще раз поговорить с Федором Сивухой.

А в округе все чаще и чаще гремели взрывы и пылали пожарища.

Глава 23

Марьяна день ото дня теряла вес и душевные силы. Где Илья? Что с Климом?

А фашисты вовсю бахвалились, что захватили уже Москву, Ленинград, но никто этому не верил: не хотели верить, не могли. Все ждали, что вскоре наши войска погонят врага, и Масловка снова заживет своей прежней спокойной и счастливой жизнью.

В один из пасмурных дней горела изба Федора Сивухи. Люди стояли на улице: во дворе же бегали немцы и автоматными очередями поливали чердак полыхавшей избы.

На глазах у масловцев изнутри одной из комнат кто-то выбил оконное стекло — и оттуда Федор пытался вытолкнуть в сад семилетнюю дочь Анюту, но тут же полоснула в том направлении очередь — и девочка, как подкошенная, упала на землю. Повис замертво, перегнувшись через подоконник, и Федор Сивуха.

Изба пылала ярким пламенем, пожирая на потолке всякую сушь. Горела соломенная крыша, и в темноте осеннее небо казалось подожженным. Туда тянулся огромный хвост яркого огня и белесого дыма.

— Что ж они делают, гады? — скрипел зубами Вилька, прижавшись к матери. — Что

же делают…

— Ах, зверье… — шептала помертвевшими губами  Марьяна. Чтобы не закричать, сцепила зубы и стояла, проклиная войну и всех тех, кто ее развязал. В душе прощалась с доброй и верной своей земле семьей партизана Федора Сивухи.

Стрельба утихла, дотла сгорела изба, погибли дети, взрослые, погибли раненые красноармейцы, но еще долго стонала и плакала Масловка.

Наступила слякотная военная осень.

Глава 24

Вилька искал партизан. Он должен их найти. Должен! Павлик Бобков однажды намекнул ему о раненых и о том, что он знает, где живут партизаны и что пацаны собирали для них патроны.

— Пойдем к ним, Пашка, — чуть не задохнулся тогда от неожиданной вести Вилька. — Будь другом. Зажигалку дам. Или что надо?

— Отстань! — дернул тот руку, за которую, как железными клещами, вцепился Вилька. — Что не продается, на то цены нет. Больше ничего не знаю.

— Знаешь ведь… — мрачнел Вилька. — Говори, не бойся. Я ведь тебе многое доверял. Что, не так?

— Когда думает голова, отдыхает язык, — многозначительно сказал Павлик, рисуясь перед другом. — Не знаю и все тут.

— Не набивай цену, — уговаривал Павлика Вилька и видел, что тот больше ничего ему не скажет. — Знаешь ведь меня. Ну?

— Не запряг — не нукай! — упорствовал Павлик, нахлобучив на глаза отцовскую шапку. — Не моя это тайна. А коль тайна — и другу нельзя. Я бы для тебя все, но сам понимаешь…

— Понима-а-ю, — озадаченно протянул Вилька и ушел от Павлуши ни с чем. Но убедился, что в Масловке партизаны есть. А коль так, он их найдет непременно без чьей-то помощи. Найдет и будет с ними до самой победы.

Однажды под вечер зашел к Нине Петровне, которая жила теперь у тетки Марфы.

— Ты чего, Вилен? — удивленно подняла на парня уставшие глаза Нина Петровна. — С мамой что-то?

— Нет, теть Нина. С ней все хорошо.

— Тогда что? Выкладывай все начистоту. Здесь никого нет.

Вилька сел, будучи уверенным, что  сегодня отсюда он так просто не уйдет и узнает то, что ему было так важно и нужно.

— Я пришел… — и тут же, подняв голову, спросил напрямик: — Как вы остались живы? Ведь в избе дяди Феди все погибли в тот вечер.

Нина Петровна молчала, положив руку на край стола.

— Скажите мне. И поверьте: я надежный. Вы же знаете.

— Знаю, Вилен., знаю и поэтому скажу. Несколько дней в то время я отсутствовала. По  очень важному делу…

— Мне хочется знать больше. Я уже взрослый.

Нина Петровны озабоченно разглядывала осунувшееся лицо парня, его серьезные не по возрасту глаза, складки губ и верила ему.

— Я помогаю добрым и честным людям.

— Партизанам?

— Да, им…

Еще долго говорили на кухне Нина Петровна и Вилька. Многое он узнал в тот осенний, удачливый для себя вечер.

Вернулся домой возбужденным. Даша налила ему суп, но он к нему не притронулся.

— Где мама? — спросил, меряя кухню широкими шагами. Ему не терпелось тут же рассказать ей обо всем, что узнал сам.

— У тети Павлины мама. Понесла ей кушать.

Не став дальше ее выслушивать, Вилька выскочил во двор и, как вкопанный, остановился: у ворот Демида Коршуна стоял сам хозяин и два гитлеровца.

— Негодяи-и-и, — прошипел. — Скоро вам будет амба. И тебе, предатель… — и вернулся в избу. А когда на Масловку опустились сумерки, прилег на постель и стал ждать.

Глава 25

— Вилечка, ты не спишь?

— Нет, мама, не сплю.

— Что с тобой?

— Думаю.

— О чем, сыночек?

— Я узнал сегодня очень много…

— Что узнал? — Марьяна насторожилась. — Расскажи мне.

Вилька молчал, медленно соображая, как рассказать самому дорогому и близкому человеку о той тайне, что ему доверила Нина Петровна.

— Боюсь тебя расстроить.

— Но я должна знать все, Вилечка.

— Я, мама… я буду партизанским разведчиком.

— О боже! — еле выдохнула Марьяна, мгновенно сообразив, что не сумела удержать сына от опасности. — Кто тебя взял в разведку?

— Еще не взяли, но возьмут.

Точно изба рухнула на Марьяну, и она уже думала о том, что Вилька отныне будет принадлежать не ей, а тем обстоятельствам, которые важнее ее, и станет соваться в самые опасные места, а то и попадет в руки гестаповцев.

— Хорошо, сыночек, что ты открыл мне правду… — Заскрипела, словно застонала, под Марьяной, кровать. — Она для меня превыше всего.

— Знаю это, мама.

— Правда — смысл и суть всей моей жизни. И не только моей — твоей, и папиной, и всех остальных. Я живу на этом свете, чтобы вы, дети мои, жили честно. Не знаю, как я родилась: с согласия между двумя людьми, которые назывались моими родителями, или без него. Но с тех пор, как я стала понимать сама, живу с совестью.

— Я это знаю. Ты для меня, мама, как солнышко ясное: и светишь, и греешь.

Марьяна улыбнулась:

— Много таких мам вокруг. Трудятся, растят детей.

— Не скажи. А дети какие бывают? Врут, грубят, пишут на заборах.

— Страшно, сынок, в жизни вранье, а от заборов уйдут, как подрастут.

Вилька прижался к маме и почувствовал, как она вся дрожит.

Удобнее примостившись на табуретке, куда он перебрался с постели, Вилька рассказал матери о том, что поведала ему Нина Петровна.

До утра не спала Марьяна, волнуясь за сына. Она готова была в любую минуту пойти на муки и пытки, лишь бы уберечь от несчастья младшенького.

Тихонько, чтобы не разбудить уснувшего Вильку, поднялась, накинула на себя старенький халат, а на плечи — ветхую шаль, которую подарила ей когда-то Наталья Михайловна, и вышла на крыльцо.

Звезд не было. Сырой и прохладный воздух добирался до костей. Но она стояла, прислонившись к перилам, и слезы ползли по ее измученному лицу.

Глава 26

Зима выдалась суровой и холодной. Трещали январские морозы, вся  Масловка была засыпана большим снегом. Отощавшие люди прочищали лишь небольшие проходы в наметенных сугробах и среди них терялись, голодные и холодные.

Вилька надевал бабушкины изношенные валенки и выходил на улицу. Долго бродил мимо ворот бабушки Фроси и наблюдал за своим дымоходом: вот-вот там появится кучерявый дымок, и он вскоре, примерно через полчаса, побежит домой: уже будет готова горячая похлебка. А пока голод мучил его, терзая внутренности, и высасывал последние силы. Вилька глотал горькую слюну, уговаривал себя потерпеть еще немножко, но ему хотелось кушать до тошноты.

Чтобы отвлечь себя от мыслей о еде, стал думать о назначенной ему встрече у Нины Петровны с интересными людьми. Не с партизанами ли? Как все будет? Доверят ли ему сходу? Какое дадут на первый раз задание? Он будет все делать, что только ему поручат. И даже больше того. Не хлюпик он и не маменькин сынок…

Вилька поднял голову: над его избой из дымохода валил густой дым. Он уже в уме подсчитал, сколько кругов надо пройти, и делал их, загибая пальцы и утешая себя мыслью о скорой еде.

Через минут сорок Вилька аппетитно хлебал жидкую затирку.

За постоянной заботой о похлебке и лепешке Марьяна не замечала, как летит время и как уходят короткие зимние дни. Дети, хоть и худые, вытягивались на глазах. Страдала в своей постели от неподвижности Анна Тимофеевна и часто просила на себя смерти.

— Что вы, мама? — утешала ее, как могла, Марьяна. — Надо  дождаться  своих. Освободят нас. Объявится Илья, приедут дети. Я верю, что они живы.

Анна Тимофеевна шевельнулась, тихо застонала:

— 0-хо-хо-хо! Сашко хуч писал нам, а от Климушки ни одного письма не було. Можа в первый же день и загынув. Розгнивався на нас господь, розгнивався. За що, божечко? За що?..

— Не погиб он, мама. Сколько же людей надо, чтобы прикрыть всю линию фронта. Да и небо огромное. Летают же наши самолеты над нами. Вдруг сыновья это?

— Можа, доню, и так, — без промедления согласилась с невесткой Анна Тимофеевна. — Мне бы помереть. Негожая…

— Всем надо жить. Перезимуем как-то, а весной будет легче: крапива поднимется, щавель. Да и снова торф копать буду. Не пропадем.

— Ты уже, донечко, высохла вся, — жалела Марьяну свекровь. — Ручки вон, як палочки.

Марьяна посмотрела на свои руки: и вправду худые и желтые.

— Надо выжить, мама. Бабка Фрося совсем плоха. Хочется и ей помочь, да нечем.

— Помоги, доню, помоги. Не видела вона добра никогда, а все ж сохранила свою щедрую душу. И диток своих похоронила, а на злую судьбу не озлобилась.

— Изба вся покосилась. Вот-вот упадет. А родственников нет.

— Отнесла бы ты, Марьянушка, ей мою спидныцю, що в сундуке. На мою смертушку лежит новое, как положено, на самому донышку, а то, що сбоку, в тряпице червоний, виддай Фросюшке. Я ить лежача, одной сорочки хватит. Отнеси ей, донечко.

— Отнесу, мама, отнесу сегодня же, — пообещала Марьяна.

Дождавшись вечера и замаскировав все окна, чтобы не пробивался на улицу свет, Марьяна села за стол: сегодня ей надо переписать сорок листовок.

— Що, доню, пишешь? — как-то спросила ее Анна Тимофеевна, давно догадывающаяся, что ее невестка связана с партизанами.- Почытай, кожну ничку занята.

— А вы как думаете?

— Думаю, що помогаешь нашим.

— Помогаю, мама. Всем селом, всем миром надо бороться с лиходеями, чтобы их одолеть. Иначе они нас одолеют. Третьего не дано.

— Так, донечко, все так… — Прикрыв глаза, как бы согласно и одобрительно кивнув, Анна Тимофеевна затихла и ушла в себя. Она гордилась своей невесткой: поди, какая смелая! Знал бы Илько… И сказала, чтобы определить ко всему прозвучавшему свою точку зрения: — Благословляю тебя, Марьянушка, на добре дило! Нечестивцев надо бить всеми возможностями: и ружжом, и каменюкой.

— И Вилька с нами… — наконец-то решилась признаться свекрови Марьяна.

— О Божья Матир! О святая богородица! — донеслось из угла, и Марьяна пожалела, что открыла Анне Тимофеевну и эту, вторую, тайну.

Пока Анна Тимофеевна беззвучно молилась за невестку и внука, Марьяна начала переписывать листовки.

Все зимние вечера, а то и ночи, уходили на это важное задание, с которым Марьяна справлялась хорошо. В конце каждой листовки с волнением выводила слова: «Смерть немецким оккупантам! Победа будет за нами!»

Зима все заметнее сдавала свои позиции. Все выше и выше поднималось солнце, обогревая стылую землю, где свершались руками гитлеровцев гнусные дела.

Глава 27

Весна была ранняя, с большой водой. Люди ждали ее: как-никак, а поднимется крапива, конский щавель на лугах подрастет, почки кое-какие можно варить и чай хлебать.

Под теплым солнцем дружно таяли потемневшие сугробы снега, и вода дружно заполняла овраги и низины. Освободились от снега верхушки холмов, падали на землю прохладные туманы.

Масловка дождалась пробуждения природы. В огородах появилась молодая крапива и щавель. Это была уже пища! Да и рыбка клюнет у кого-то на удочку, а то и раков можно найти в Гнилопяти.

Ослабевшие за зиму от недоедания масловцы выходили из своих жилищ, жмурились на яркое и теплое солнце и вдыхали всей грудью свежий воздух. Говорили мало — не было сил. Постоят немного на солнце — и тут же, чувствуя тошноту и головокружение, снова возвращаются в избы, держась за стенки и двери, чтобы не свалиться.

Вскоре земля совсем подсохла, и подростки начали обследовать те места, где в прошлом году проходила передовая.

Однажды, когда бабка Фрося чинила внуку ветхую рубаху, в дверь ворвался Павлик. Он был испуганный и не мог произнести ни слова.

— Що, Павлушка, стряслось-та? — спросила бабка Фрося, вглядываясь в бледное лицо Павлика. — Можа с онучком моим…

— Бабушка… Женя там… — он показал рукой  куда-то на восток.- Он… он  раскручивал мину и… таво…

— И-и-и-их! — втянула в себя воздух  бабка Фрося. — Божечко ж мий! И що?

— Он ранен.

Не закрыв за собой дверь, бабка Фрося уже ковыляла по улице в том направлении, куда только что показал Павлик. Запыхавшись, кое-как добралась до поворота, но сил больше не хватило. Стояла у чужого плетня, схватившись дрожащими руками за почерневший и покосившийся столб, тяжело дышала.

«За що ж ты наказал меня, Мыкола Угодник? — плакала, не вытирая слез. — Чем я тебя прогнивыла, Матир Божа? Аль не творила молитву денно и ношно, аль не била поклоны? За що ж, божечко, караешь меня?» — и, затихая, сползла на холодную сырую землю.

В это же время Женю везли на подводе в больницу соседнего села. Он полулежал на соломе, кривил грязные губы, а по лицу медленно текла кровь. Нечем было смыть ее. Старый Дмитрий, оборвав на себе рукав рубахи, кое-как перевязал парнишке раздробленную кисть правой руки и торопился, чтобы ему оказали быстрее помощь в больнице.

Через три недели Женя вернулся домок без правой руки.

Горевала над внуком бабка Фрося. Теперь она еще больше боялась умереть и оставить одного безрукого сиротинушку на свете. Всем селом помогали ей: кто одежку старую даст, кто лепешку, а кто доброе слово скажет. И казнила себя старуха за детей и внука, вспоминая грехи свои, да не могла вспомнить: жила всегда по правде и по совести.

«За що ж мне такое горюшко? — думала часто, наблюдая, как Женя левой рукой очищал от прошлогодней грязи самодельный поплавок, придерживая его коленями. — Кому не угодила? Де ж она, правдонька?» — и прятала под черный платок выгоревшие от слез серые глаза.

— Онучек, можа у Никитки тебе новый выменять? У нього, небось, богато.

— Не надо, бабушка, — ответил Женя, орудуя одной рукой. — Мне и этот сгодится. Еще надо научиться левой рукой подсекать рыбу.

— Навчышься, соколик. Надо трошки про… протренировацца.

— Потренироваться, бабушка.

— Атож.

И видели соседи рыжеватые Женькины кудри на речке, и вздыхали, и от души жалели его и бабку Фросю.

Весна была голодная. И снова потянулись мешочники в нелегкую дорогу за добычей пищи. Кто возвращался домой пешком, а некоторые, кто жил дальше от обойденных  немцами деревень и хуторов, облепляли грузовые поезда: ехали на угле и кирпичах, на глине и на досках. Тяжелый поезд на подъемах чихал, натужно крутил колесами, выпуская клубы черного дыма, а с горки катился быстро, набирая под своей же тяжестью скорость.

В один из темных слякотных вечеров, когда дождь обильно поливал землю, Масловка  вздрогнула от новой беды: груженый углем тяжелый поезд на крутом повороте вырвал на скорости старые обветшалые шпалы из рыхлой от затяжных дождей почвы и сошел с рельс. Сверху, на угле, ехали многие мешочники с добытой в других деревнях провизией.

Весть о крушении поезда мигом облетела Масловку, и люди, прихватив кто лопату, кто ведро и тачку, бежали к крутому повороту, где произошла трагедия. Даже дед Яша тащил за собой тачку, подтягивая изуродованную еще в гражданскую войну ногу.

Марьяна увидела возле искореженных вагонов несколько полицейских и Демида Коршуна. Он руководил спасательными работами. У паровоза стояли немцы.

Зрелище было жуткое. Люди вытаскивали из-под угля раненых и мертвых и относили их в сторону. Вокруг раздавались крики и стоны. Прибыли к месту крушения поезда медицинские работники и приступили к спасению раненых.

Возле одного из вздыбленных вагонов горел костер и несколько подростков подкапывали лопатами наклонившийся тяжелый вагон. Марьяна ахнула: под ним, лишь частично заполненным углем, лежала молодая женщина, а ее нога была придавлена колесом. Женщина была в сознании, тяжело стонала и с мольбой в глазах смотрела на скопившихся возле нее людей. Сменяя друг друга, мальчишки подкапывали под колесом раскисший от дождя грунт. Но так же быстро оседало оно снова. Марьяна взяла у кого-то лопату и усердно надавливала на нее ногой.

— Потерпи, милая, — говорила, боясь еще раз взглянуть на искаженное от боли лицо женщины. — Потерпи. Еще немножко… Минут пять осталось…

Огонь костра освещал лицо пострадавшей: она не кричала, лишь плотно сжимала черные от угольной пыли и прокушенные до крови губы. Марьяна разогнула спину и позвала Вильку с ребятами. Подошли еще помощники, и вскоре женщину вытащили из-под колеса и положили на носилки. Она смотрела на людей осознанно и даже кивнула головой, благодаря за свое спасение. Когда подняли носилки, Марьяна ойкнула: нога пострадавшей повисла с носилок безжизненной плетью. К ужасу всех присутствующих, женщина привстала, наклонилась, подняла руками висевшую лишь на сухожильях ногу и закинула ее на себя: нога легла поперек туловища.

Марьяне стало плохо. Хватая ртом крупные капли дождя, жадно вдыхала влажный воздух, но облегчения не наступило: в глазах стояло черноокое молодое лицо женщины, а на ней, поперек, лежала почти оторванная, измазанная кровью и углем нога.

Кипела спасательная работа и около других вагонов. Когда носилки с женщиной скрылись за поворотом узкой тропинки, ведущей в больницу, Марьяна подошла к тому месту, где больше всего толпилось людей: два вагона зажали между собой мальчика лет двенадцати. Он был мертв.

То и дело отъезжали от вагонов подводы, увозя в больницу раненых. А когда там не хватило свободных мест, их развозили по избам.

Долго горевала Масловка, помогая пострадавшим и оплакивая погибших. Мертвых на следующее утро свезли на сельское кладбище и похоронили в братской могиле. И потянулись со всех сторон в Масловку люди, чтобы на месте крушения поезда и на кладбище хоть как-то оплакать родных и близких.

Небольшое украинское село видело на своем веку много горя и людских несчастий. И, может, от этого, страдая, само высохло: не было ни коров, ни коз, ни собак, ни кошек, а в садах вместо когда-то пышных и роскошных деревьев торчали одни голые пни.

В доме Вильчуков наступили самые трудные голодные дни. У Анны Тимофеевны начали опухать ноги, отощали дети. Марьяна выходила в поредевший сад, выискивала ветку пониже, с трудом взбиралась на дерево и топором срубала ее. Затем слезала с него, придерживалась за сучки, прижималась к стволу, чтобы прошло головокружение, и, отдохнувши, тут же рубила сырую ветку. Несла все в дом, растапливала плиту, а сама в который раз шла к старостихе за стаканом муки. Та набирала полную миску ржаных отрубей и высыпала в фартук истощавшей соседки. Марьяна благодарила ее за помощь и спешила домой, где возле тлевшего огня грелась в чугунке вода.

Солнце взбиралось на небо все выше и выше. И снова Марьяна копала на берегу Гнилопяти торф. Людей вокруг было много: каждый заготавливал себе на следующую зиму топливо. Марьяна в своей яме видела лишь свою часть земли и слышала только свою лопату, с треском разрезавшую пласты торфа на небольшие кирпичи. Она укладывала их на тачку, вылезала из ямы, на дне которой уже хлюпала вода, и, напрягаясь всем телом, толкала ее впереди себя. Иногда колесо под тяжестью застревало в мягкой почве, и она тянула груз по другой колее, более твердой, добиралась до возвышенности, где складывала торф в пирамидки. Он был крайне нужен масловцам. Снова дорога вела к яме. Марьяна ведром вычерпывала воду, и опять ее лопата входила в сырой грунт. Руки и спина немели, во всем теле держалась ноющая боль, но очередная тачка была пока полупустая, а к ней уже подходил бригадир-надзиратель. Марьяна поспешно наклонялась, не вытирая заливавшего потом липа, и снова резала торф. На ладонях вздувались новые водянистые волдыри, а под ногами набиралась холодная вода, Когда удары о железный лом возвещали время на обед, торопливо вылезала из ямы и спешила, домой, чтобы приготовленной утром затиркой накормить свекровь и детей. Переступив порог, садилась на несколько минут на деревянную лавку, что смастерил еще до войны Илья, отходила от ломоты во всем теле, растирала руки, вытянув отекшие от тяжелой работы и недоедания ноги.

В один из вечеров, когда Марьяна зашивала штопаные-перештопанные Вилькины штаны, к ней забежала Мария. Увидев в руках соседки рванье, покачала головой:

— Как трудно тебе, Мыколаевна. Может, Никитки  визьмеш? Эти вот надо выкинуть.

— Нет, — ответила Марьяна, прилаживая синюю тряпицу на серые вылинявшие штаны сына. — Одни носит, а эти вот на смену. Как-нибудь перебьемся.

— Я пришла к тебе по дилу.

— По какому? — в одно мгновение побледнела Марьяна, уловив в словах соседки беспокойство. — Что случилось?

— Ноне от Демида вызнала, що на Неметчину хочуть  забрать  твого  Вильку.

От испуга Марьяна глубоко вонзила иголку вместо штанов в палец. Выступила кровь.

— Ты что, Марьюшка? Он ведь еще мал. Он… он… — и метались ее глаза, наполняясь слезами.

— Таких беруть ухаживать за скотиной. А то и на фабрику запруть. Платить-то не надобно. Ах, душегубы! Ах, ироды!

— Что же делать? — беззвучно  шептала  Марьяна, покрываясь  холодным  потом.

— Подскажи… Научи… Не отдам его немцам.

— На работу его определи, к тем же ерманцам, штоб тока числился, що на них трудытъся.

— Что? Что ты сказала? — Не понимая пока, что ей советует соседка, Марьяна смотрела мимо нее, сломленная страшным  известием. — О чем ты? — снова спросила упавшим голосом.

— Есть на станции в Горищах работа. Отсюда недалека, сама знаешь. Там за главного истопника — сродственник  моего Демида. Вось и отдай туда на время Вильку. Будет помогать топить печки. Работа не так уж и тижела.

Взглянув на Марию, Марьяна запротестовала:

— Но Вилька не согласится работать на немцев. Не пойдет он на это. Не пойдет, Марьюшка…

— Що ты баишь? Тогда пущай мотает на Неметчину. Упрут, как задумали. Я-то знаю.

Глава 28

Не спала Марьяна в эту темную и тревожную ночь, перебирая в голове разговор с Марией.

«Умру, но не отдам сына фашистам в рабство, — думала, не смыкая воспаленных век. — Горяч он и не выживет среди чужаков и злодеев. А топить печки он сможет. Обогревать станцию, где много бывает и своих людей, не такое уж преступление. Да и Нине Петровне принесет нужные сведения. Поезда ведь проходят мимо: на восток и обратно. Все, как на ладони. Что везут? Как часто ходят? И с людьми поговорит, узнает многое. Понаблюдает, поразмыслит, расскажет. Вот тебе и разведчик! Он об этом мечтал».

На следующий день Марьяна была уже на станции и  говорила с незнакомым полицаем. До этого она разыскала деда Кирку, родственника Демида и главного истопника станции. Он знал Марьяну с тех давних пор, когда приходил в Масловку к Демиду и видел красивую Вильчукову невестку, приезжавшую с Ильей и детьми в отпуск к старикам, и пообещал ей помочь устроить сына на работу. При ней же хлопотал в конторе Горищ перед начальством, сам поручился за парня.

— Буду присматривать за твоим хлопцем, — успокаивал он Марьяну. — Дорога недалекая. Не очень-то волнуйся. Да и в напарники может взять кого-нибудь. Все веселей будет топать кажинный день по два с гаком километра сюда и обратно.

— А можно?

— Чому ж не можна? — Дед Кирка достал из кармана засаленную газету, оторвал от нее кусочек, сделал желобок. Насыпав в него дурно пахнущего зелья, свернул газету, густо наслюнявил, склеил и полез в карман за немецкой зажигалкой. Тут же вычеркнул синий огонек и закурил от него козью ножку.

— Да как, згодна?

— Буду волноваться, Кирилла Степанович. Дорога ведь не близкая. Да и фашисты вокруг, как коршуны.

— А що молодому-зеленому дорога? — затянулся он крепкой самокруткой. — Зато спасется от Германии. Разве выживешь сама, ежели сына угонют в чужую лихую страну?

Марьяна отрицательно покачала головой:

— Не выживу, Степаныч. Не выживу.

— То-то. Скоро и топить начнем. Буду помогать сыну, штоб случайно в беду не попав. Даю слово!

— А я за вас молиться буду.

В сентябре Вилька и Женя уже работали на станции помощниками истопника. Женя помогал другу левой рукой нести полное ведро угля, а потом, греясь у большой дверцы пылающей печки, благодарил его, что взял калеку с собой. Он понимал Вильку с полуслова и был его неотступной тенью. А когда Вилька, уставший от работы и разморенный теплом, закрывал глаза, Женя влюбленно смотрел на заостренное от худобы красивое Вилькино лицо, покрытое угольной пылью.

Всю осень ходили они вдвоем от Масловки до Горищ, обсуждая  по дороге разные проблемы. Женя узнал от друга, что он иногда заходит к Нине Петровне.

— Ты, Вилька, много знаешь, — шагая рядом с другом, сказал он шепотом. — Быть тебе, когда наши вернутся, большим начальником.

— Каким же? — повеселел Вилька.

— Директором. Подрастешь, выучишься.

— Дожить надо до учебы. Ты ведь знаешь, как на дорогах беснуются фашисты. И на этой, по которой мы топаем. Злые, как звери.

— Потому что, — Женя семенил ногами, чтобы не отстать от друга, — потому что все больше их бьют партизаны. И все больше листовок появляется. Люди прибодрились, поверили, что фрицам недолго здесь быть. Га-а-ды! — процедил сквозь зубы Женя, вправляя под подпоясанную пиджак веревку пустой правый рукав.

— Свернут им шею и очень скоро. Я-то знаю. — Широко шагая по обочине железной колеи, сказал Вилька и сплюнул.

Сплюнул и Женя, запахивая на груди большой, с бабушкиного плеча, пиджак.

Глава 29

Осень набирала свою силу. Хмурясь от лучей солнца, октябрь шелестел яркой листвой. Своим порывом часть их он снимал с деревьев и устилал землю.

Марьяна стояла у окна и всматривалась в сгущающиеся сумерки, ожидая сына. Почти два месяца работали парни в Горищах. Дед Кирка полюбил их всей душой: часто угощал лепешками, кипятком и, беседуя с ними часами, учил подростков уму-разуму.

К ним нечасто заглядывали полицаи, еще реже — немцы. Трудится дед с пацанами, ну и пусть трудится. В маленьком здании тепло, чисто, уютно и претензий к работникам вроде бы и нет.

Совсем о другом думали Вилька и Женя. Все запоминали: сколько за день проходит через станцию эшелонов, какие грузы перевозят, какой график движения поездов. Обо всем тут же узнавала Марьяна, потом Нина Петровна, а дальше вести шли к партизанам. И Масловка вздрагивала от взрывав: то взлетал мост, то под откос был спущен поезд с вражеской техникой и живой силой, то пылал склад с горючим.

Марьяна волновалась: сын втянут в опасную работу. И Женя с ним. А если провал?..

Кутаясь в большой клетчатый платок, купленный еще Ильей, мерзла не от холода, а от страха за детей и ничего так больше не ждала, как возвращения их домой.

— Що ж  ты, доню, студыся  у викна? — донесся  до  нее слабый  голос свекрови.- Прийдет он, дорожку и в темноте сыщет. Сколь ходит-то.

— Быстро так темнеет, — отозвалась Марьяна, не оборачиваясь. — И дождь не проходит. Как заладил с утра, так и сыплется, как из решета. А Вилька легко одет. Кашляет, ворочается ночами. Боюсь я за него.

— Пущай фуфайку одеёт. Она хуч старая, но согреет душу.

— Хорошо, мама, — согласилась Марьяна, не отрывая глаз от дороги. — Ефросинья Степановна стоит у своих ворот. Темно уже, а она не уходит: ждет своего внука. Сколько же на ее долю выпало горя?!

— И таперича гнет ее энто горюшко. Як не одно, так друге. — Анна Тимофеевна вздохнула, пошевелила рукой, натянула на себя старенькое ватное одеяло. — Но Фросюшка держится за жизню свою, як може.

— Ей, мама, нельзя помереть и оставить Женю одного.

— А ось мне пора бы. Замучила я тебя, донечко, а смертушка не приходит.

— Что вы, мама, говорите? Мне легче с вами. Дождемся конца войны. Что ж вам умирать? Вилька вас любит. Дашенька тоже. И я люблю.

— Дитятко ты мое сладке, — растрогавшись, всхлипнула Анна Тимофеевна. — Ты так намучилась со мной: моешь, стираешь, кормишь.

— Не в тягость мне все это. Придет время, полечим вас в хорошей больнице.

— О-хо-хо-хо! Нихто мне таперича не поможет. Ни жить — ни умереть. Розгнивався на меня наш боженько. Не берет к себе. Не хочет.

В это же время мимо елей, мимо водонапорной башни спешили домой Вилька и Женя. И снова, как много раз до этого, их встретил добрыми словами Савелий Иванович, стороживший старую из красного выщербленного кирпича башню, что давала людям воду. Когда ребята поздоровались с ним, он, широко улыбаясь, вышел из-под укрытия, подал каждому руку.

— Как, хлопцы — молодцы, живем? Вижу, что устали.

— Живем-то живем, но хлеб не всегда жуем, — устало ответил Вилька, ожидая  хоть какого-то гостинца — Добираемся до своей хаты.

— Вот вам картофляники. Приберег для вас. Перекусите малость по дороге. Знаю, что голодные. Да осторожничайте и ничего лишнего не болтайте. Немцы и мадьяры лютуют на железке. В каждом видят партизана.

— Спасибо вам, дядя Савелий! — почти в один голос ответили ребята. — Знаем это и держим ушки на макушке.

Тепло простившись с хлопцами, Савелий Иванович ушел на свой пост.

— Сколько же на свете добрых людей! — сказал Женя, жуя вкусный картофельный блин. — А ведь чужой.

— Ты-то своего отца не знаешь. Жаль, конечно.

— Не знаю, Виль. Бабушка лишь рассказывала о нем. Перевернулась телега с сеном, отец с матерью и погибли. Я остался с бабушкой.

С запада уже чихал тяжелый поезд. Он натужно громыхал по рельсам и выпускал в небо столб черного дыма.

— Опять прут на фронт технику, — шепнул Вилька, оглянувшись назад. — И фрицы, небось, там.

— А то как же? — со знанием дела ответил Женя. — Вот бы партизаны постарались и сегодня… — и голос его потонул в грохоте проходящего мимо длинного состава. На платформах танки и орудия были накрыты зеленым брезентом. — С какой бы радостью я положил под эти колеса мину… — напрягал  он  голос, не боясь в таком грохоте быть услышанным. — Но одной рукой не очень-то удобно возиться с нею.

— Неудобно левой рукой правое ухо чесать, — нахмурясь, ответил Вилька, провожая взглядом грохочущие мимо платформы с техникой. — И одной надо с фашистами бороться. Так-то, Рыжик!

— Все верно…

Домой пришли поздно.

— Как же я волновалась за тебя, сыночек, — встретила сына Марьяна. — В последние дни не нахожу себе места. Будто чует мое сердце какую-то беду.

— Успокойся, мама. Я везде очень осторожен.

— Да время-то неосторожное. Не пожалели ведь ироды дочку Сивухи, расстреляли в упор. Да и Федора изрешетили. Настенька с сыновьями в избе сгорела заживо…

— Отомстим.

— И ты тоже? — Марьяна похолодела, словно ее облили ледяной водой — И ты будешь мстить?  О  бо-о-же! Сыно-о-ок…

— Непременно, мама. — Вилька снял пиджак и сел к столу. — Перед сильным и смелым гора преклоняется.

— Как же? Ты ведь мал… — засуетилась Марьяна, подавая сыну кусочек черного и тяжелого, как земля, хлеба и луковицу. — Не скажи об этом еще кому-нибудь нечаянно.

— За нечаянно, мама, бьют отчаянно. — Вилька нахмурил брови, жевал хлеб и откусывал луковицу. На глазах выступили слезы. — Я уже взрослый.

— И правда… — Марьяна рассматривала сына, очень похожего на отца: такие же губы, волевой подбородок, серьезные синие глаза. Из этих глаз, откуда-то изнутри, на нее будто глянул Илья. — Ты уже взрослый, сынок… — и обняла его острые худые плечи.

А ночью тихо плакала и просила небо и природу защитить младшенького от всех несчастий и бед. Ей казалось, что над сыном нависла какая-то угроза и что она должна спасать его.

Утром, провожая сына до калитки, просила его уволиться с работы и уехать на время к отцовым родственникам в другое село, чтобы избежать Германии. Он отказывался, успокаивал ее, уверяя, что Демид Коршун, если он бросит работу, не даст ни ему, ни ей покоя.

И все осталось так, как было: каждое утро Вилька звал Женю, и они отправлялись по знакомой дороге на станцию, где их ждал дедушка Кирка.

Глава 30

Марьяна дописывала последнюю, сотую, листовку. На это ушло трое суток. Сильно коптил фитиль, болела рука, слипались глаза, но она ни на что не реагировала: ей дали такое важное задание, и ей надо завтра  утром отчитаться за него. Листовки очень нужны людям, теперь вести с фронта  приходили каждый день: несколько недель назад в партизанский отряд была заброшена молоденькая радистка с рацией.

Нина Петровна доверила Вильке и Жене распространять и расклеивать листовки. Обрадовались парни и вроде в тот же день стали постарше и посолиднее. Привязывали их к телу веревкой и спокойно шли на работу. Им не надо было прятаться, высматривать из-за угла, ожидая удобного момента, чтобы в людном месте приклеить одну из них. Шли по своему маршруту, разговаривали, лишь глаза смотрели в оба. Проходили через Сивухин мост — и два белых листа оставляли позади себя, прилепленных заваренным из муки клейстером к столбам или перилам.

Больше листовок появилось теперь в Горищах и других населенных пунктах.

Марьяна жила в тревоге. С одной стороны, дала свое согласие на привлечение сына к опасной работе, к чему он сам стремился; с другой — каждый день жила в напряжении: что принесет завтрашний день и ночь? Вдруг кто-то заметит или поймает мальчишек на горячем месте? — и голова шла кругом.

И снова скрипит перо в натруженной Марьяниной руке, чтобы сообщить народу приятные вести, долетающие с фронта.

Нина Петровна постучала в дверь условным знаком. Открыл ей Вилька. Он уже не уходил в другую комнату, когда разговаривали взрослые.

— Спасибо, Николаевна, за очень важный труд, — тепло благодарила Марьяну, усаживаясь за стол. — Мы подыскали тебе помощника. Будет полегче.

— Не останусь ли я без работы?

— Что ты? Работы всем хватит. Такое время.

— А меня в отряд возьмете? — шепнул Вилька. — Я так жду.

Нина Петровна потрепала его густой чуб.

— Нет, Виля. Ты ведь работаешь. Тебе нельзя в отряд. Но там о тебе все знают: твои донесения для нас очень ценные. И товарищи благодарны тебе.

— Не только мне, но и Женьке.

— Да, и ему.

Глава 31

Стояли последние дни военной осени. Дул холодный северный ветер, поднимая с земли бурые и желтые листья. Сбросив пышную багровую листву, деревья выглядели сиротливо: ветви, словно корявые пальцы, тянулись в небо, перечеркивая густую, тяжело нависшую синеву черными ломаными линиями; лишь ели да сосны по-прежнему были одеты в зеленый потемневший от непогоды наряд. Земля ночью бралась легким морозцем, а днем, пригретая солнцем, оттаивала, и, казалось, снова пришло невесть откуда тепло. А утром вновь на пожухлой траве серебрился иней.

Очередную смену Вилька и Женя отработали, не чувствуя усталости: ведрами таскали уголь, топили три печки, обогревая небольшую железнодорожную станцию и тех немногих пассажиров, что ожидали очередного поезда. Дед Кирка похвалил своих трудолюбивых помощников и разрешил им идти домой. Ребята убрали мусор, спрятали лопаты, ведра, совки.

— Вилечка, устал? — участливо спросил Женя.

— Как всегда, Рыжик. Трудная работа таскать ведра с углем, а мы с тобой голодные. Целый день ничего не ели. Живот свело…

— Хоть бы корочку хлеба. Уже и не помню, когда ел его. Даже запах выветрился.

— Ничего, Женя. Скоро фрицам будет капут. Тогда мы будем есть хлеб. Свежий, румяный… — Вилька глотнул слюну: казалось, тут же  запахло настоящим ржаным хлебом.

— Неужели, Виля, досыта? Вот так: режь и ешь! И добавки можно… — Женя облизнул губы, обильно покрытые угольной пылью, и запрокинул голову, стараясь заглянуть другу, который был выше него, в глаза: — Да?

— Конечно, Женя. Придут наши — будет хлеб. Недолго осталось ждать.

— Ага, — тут же согласился Женя, шмыгнув носом и заморгав длинными рыжими ресницами. — Дождемся, а как же. Я везучий. И бабушка говорила об этом.

Вилька погасил в глазах искорки появившейся было радости:

— Какой же ты везучий, если в тринадцать лет остался без руки? Большего горя и не придумаешь.

— Я сам виноват. Хотел изучить мину.

— Теперь-то знаешь, что это такое?

— Как же? Усвоил на всю жизнь. Так рвануло, что голова чуть не отвалилась. С секретом была та штуковина.

— Вот бы такую туда… — Вилька взглядом показал на группу гитлеровцев, подходивших к станции. — Эх, было бы здорово!

— Если бы да кабы… — Женя прижмурил светло-карие глаза и вздохнул: — И не только в этих, а вообще: где фашист, там и взрыв. Зачем пришли на нашу землю?  Кто их просил? Хищники, звери…

— Каждого бы за ноги и об угол. Чтобы портки помокрели.

— Хи-хи-хи! — приглушенно хохотнул Женя, прикрыв рот длинным рукавом фуфайки. — Так и будет, Вилечка. Так и будет.

Ребята возвращались домой в настроении: утром, по пути на работу, им удалось расклеить еще семь листовок. Оставшиеся, двадцать три, отдали Савелию Ивановичу. Сторож он, может, и неважный: без всякого желания ходит на работу при оккупантах, зато человек — свой, надежный. Верят ему больше, чем себе.

Далеко сзади чихал поезд. Не надо было и оглядываться: и так было слышно, что он еле тащит свой груз; паровоз натужно пыхтел, и дрожали в напряжении стальные рельсы.

— У-у-у, га-а-ды! Их бьют, а они снова прут, — с гневом процедил сквозь зубы Женя, отступая немного в сторону. Большая, поношенная куртка висела на нем и доставала до колен; пустой рукав, не заправленный  почему-то под  ремешок, метался на сильном ветру, словно перебитое крыло. На серых линялых штанах темнели разноцветные заплаты: на зеленой сидела синяя, на синей — коричневая. На лице, покрытом угольной пылью, проступали рыжие конопушки и свежие шрамы. Рыжеватые кудри, которых уже давно не касались ножницы, выбивались из-под вязаной потертой шапчонки.

— Да-а-а, — согласился с другом Вилька. Он был почти на целую голову выше Жени и выглядел на два-три года старше него. — Им, Рыжик, и эти не помогут. Гитлер мобилизовал уже стариков и сопляков, чтобы удержать свои позиции. Но не тут-то было! Фрицам и гансам крышка. Не завтра, так послезавтра.

— Скорей бы пришли наши, — мечтательно произнес Женя, стараясь не отставать от друга. — Я так этого хочу!

Вилька заботливо посмотрел на Женю, которого любил, как родного брата:

— Придут наши — учиться будешь. Когда-то станешь агрономом или учителем. А то и инженером. Разве плохо?

— Жаль, что ты уедешь с мамой. У бабушки хорошо, а дома лучше. — Женя снова заморгал рыжими ресницами, прогоняя слезы, сморщил маленький конопатый нос. — Я буду скучать без тебя.

— Напишешь мне, а то и приедешь. И я тебе буду писать и тоже приеду. Уже после войны, непременно! Здесь же бабушка.

— Конечно, Виля. Мы всегда  будем дружить. Даже когда станем дяденьками.

— Ага. И тогда…

Черный паровоз, медленно громыхая мимо остановившихся на обочине ребят, подтягивал вагоны и платформы. Танки и орудия были открыты. Проплывали бледные лица гитлеровцев.

— На фронт намылились, сволочи, — не боясь в таком грохоте быть услышанным, кричал в ухо Жене Вилька.

— Там их встретят с хлебом и солью, — повысил голос и Женя. — А как же? Держи карман шире.

— Так поддадут, что пятки засверкают. Наши теперь сильнее.

— Факт…

Еще не успели миновать подростков последние вагоны, как в голове поезда раздался оглушительный взрыв. Состав резко дернулся. Опрокидываясь, первые вагоны стали глухо взрываться, поднимая в небо яркие всплески огня и густые клубы дыма.

— Смываемся! — испуганно шепнул Вилька и, спрыгнув с насыпи, первым юркнул в густые ели, стеной стоявшие с обеих сторон дороги. За ним побежал Женя.

Из елей ребята выскочили на картофельное поле, где копалось несколько мальчишек, отыскивая кое-где оставшуюся после копки мелкую, как фасоль, картошку. Вилька и Женя напрямик мчались по перекопанной земле, убегая от беды, в которую попали совсем неожиданно.

Гитлеровцы, охранявшие железную дорогу, издали видели, как от поезда метнулись к елям две фигуры, и побежали в ту сторону, где только что они скрылись. А когда наткнулись на сборщиков картофеля, остановились, направив на перепуганных детей автоматы.

— Кто бежаль сдесь? — выпучив глаза, спросил тощий немец. — Сейчас бежаль?..

— Это… это… — мычал перепуганный пацан лет семи, показывая в сторону только что скрывшихся ребят, — ну, они…

— Кто они? — заорал тощий и наставил на мальчишку автомат: — Отвечай! Стрелять буду!

— Это… это Вилька Вильчуков, а с ним однорукий Женя.

— Пшель! — Схватив растерявшегося мальца за шиворот, гитлеровец толкнул его вперед. — Покажешь мне его дом.

— Зачем же он сказал? — послышался чей-то испуганный ребячий голос. — Как посмел? Их же сейчас схватят и убьют. Это же фашисты! Айда отсюда!

Испуганной стайкой дети помчались домой, чтобы там, сбиваясь и картавя, волнуясь и передергивая слова, рассказать о том, что они видели и слышали.

Упирающегося и ревущего во весь голос мальчонку гитлеровцы толкали впереди себя.

Они приближались к Масловке…

Глава 32

Вилька, не переводя дыхания, одним махом взлетел на крыльцо и постучал в дверь. Она тут же открылась.

— Что с тобой, Вилечка? — увидев бледного, как полотно, сына, спросила Марьяна. — На тебе лица нет. Что случилось?

— Там… там… — хватал Вилька ртом воздух от быстрого бега, — у самой станции поезд спустили под откос. Мы с Женей видели.

— Кто-о-о? — еле выдохнула Марьяна. Тело ее обмякло и обессилело. — Кто это сделал?

— Не мы, конечно. Успокойся, мама.

— О боже! А как же? — метались ее глаза, изучая испуганное Вилькино лицо. — Что же теперь будет? — и припадала к сыну, точно хотела прикрыть его собой уже сейчас, в сию минуту. — Вас видели?

— Не з-знаю… — Вилька дрожал всем телом и все еще тяжело дышал.


Услышав разговор невестки с внуком, зашевелилась и застонала в своей постели Анна Тимофеевна. Она стала молиться, выпрашивая у бога защиты и милосердия.

Из комнаты вышла Даша. Она еще ничего не поняла, лишь видела облепленного грязью брата и глухо рыдавшую мать.

В это же время в дверь резко постучали. Марьяна остолбенела, но лишь на мгновение. Тут же схватила сына за руку и потащила его в спальню.

— О бо-о-же! — Из ее груди вырвался надрывный стон: — Это все… Конец…

Настойчивый стук повторился.

— Онучечка, открой, а то двери зломають, — обратилась к Даше Анна Тимофеевна и снова стала творить молитву, шевеля на высохшей груди здоровой рукой.

Даша откинула на двери защелку — и ее тут же чуть не сбили с ног.

Гитлеровцы ворвались в избу, держа наготове автоматы. Один из них пнул ногой дверь в спальню.

Марьяна, белее стенки, согнувшись, сидела на кровати. Вилька стоял рядом на коленях, уткнувшись лицом в дрожащие руки матери.

Немец, схватив за ворот старенького синего пиджака, дернул Вильку и поставил его на  ноги. Двое других заглядывали в шкаф, под кровать и швыряли на пол все, что попадалось  им под руки.

— Не винова-а-ат он… — взмолилась Марьяна, в отчаяньи заламывая руки. — Не трожьте его-о-о! Пощадит е-е-е…

Гитлеровец толкнул Вильку автоматом в спину.

— Русски швайн! Пшель! Партизан!

— О, я-я! Партизан-партизан! — твердил другой, упитанный и краснощекий. Партизан капут! Аллес капут!

— Отпустите мальчика… — хватая за мундир тощего немца, умоляла потрясенная Марьяна. — Отпустите, проклятые! Отпусти-и-те! — кричала уже изо всех сил, видя, что его сейчас уведут. — Не виноват он! Пощади-и-те-е… — В изнеможении она упала перед фашистами на колени: — Сын был на работе… Топил на станции печки… Не винова-а-т он… Отдайте ребенка… Пощади-и-те-е-е…

— Ироды! Душегубы! — тихо плакала, проклиная гитлеровцев, старуха. — Покарай их, боженько! Всей своей силою… Покарай…

Глава 33

Вилька тихо стонал. В прокуренной комнате он находился один: палачи вышли на свежий воздух передохнуть. Курили молча, не желая признаться себе, что сегодня так ничего и не добились от худенького подростка: не сломили ни его дух, ни тело. Все партизаны и коммунисты такие: их не испугаешь ни огнем, ни каленым железом. Только смерть их может победить!

Вилька стонал. Тяжелое состояние, в котором он находился, не позволяло ему даже мысленно  вернуться домой, прижаться к маме и хоть на миг облегчить мучительную боль. Он лишь чувствовал болезненным мозгом, будто в его теле все еще торчат раскаленные щипцы, а под ногтями — толстая горячая игла. А еще помнил, как отбивался и кричал в сильных руках гестаповца, когда тот с перекошенным от злости лицом что-то орал на него, выпучив глаза. Но потом отключался, словно проваливался в черную пропасть. На него тут же лили  ледяную воду, и он снова открывал помутневшие глаза. От холодной воды боль на время отступала, но уже через минуту она вновь раздирала все его тело, каждую клетку. Вильке хотелось опять провалиться в безболезненную черную тьму, но холодный поток воды в который раз приводил его в сознание, и боль, как прежде, терзала ослабевшее его тело. Вилька снова кричал и бился в руках озверевших  палачей.

— Я… я не в-виноват… Не я это сде-сделал… — еле размыкал он кроваво-черный рот. — И Женя не в-виноват… — По разбитым губам стекала кровь, капала на пиджак и на серую поношенную рубашку.

— Ты мину подложил! Ты-ы-ы! — кричал полицай, а рыжий гестаповец бил по белокурой Вилькиной голове огромной волосатой рукой, стараясь не вкладывать в удар всю свою силу, чтобы не убить его: этот сморчок нужен был ему только живым.

— Мы с работы ш-шли… Поезд нагнал н-нас… — Вилька с трудом шевелил распухшими губами. — И вдруг впереди послышался взрыв… Мы…

Снова тяжелый удар в лицо — и перед Вилькиными глазами вспыхнула ослепительная молния, а из ушей потекла кровь.

Вилька потерял сознание.

А в другой комнатке, в полуподвале, где дед Кирка, отдыхая минуту-другую после разгрузки угля, иногда пил горячий кипяток, пытали Женю. Он лежал на полу навзничь, а из-под его затылка испарялась теплая кровь. Женя был в сознании. Несколько раз даже пытался приподняться, но рука скользила в липкой жиже, а судорожная боль снова валила его на пол. Почувствовав, что не встанет, опустился в медленно остывающую кровь.

Тело знобило, боль рвала на части, и он подумал, что его жизни пришел конец, что бабушка теперь пережила не только своих детей, но и единственного внука, но скоро умрет, когда узнает о его, Женькиной, смерти. А еще подумал о Вильке, и от этого затеплилось в душе: он не один здесь, а с другом. От сознания этого и того, что два дня назад они были свидетелями гибели фашистов, которые уже никогда не попадут на фронт и не будут стрелять в советских бойцов, а сами лягут под деревянные кресты, что где-то есть партизаны, которые отомстят палачам за. них, когда узнают всю правду, — от сознания всего этого в нем еще сохранялась и теплилась жизнь.

Горячая пелена наплывала на Женьку постепенно, обволакивала его теплом и покоем. Он с трудом перевернулся на живот, чтобы доползти в угол, где было окно, но вскоре утих, уткнувшись лицом в холодный цементный пол.

Глава 34

Марьяна стояла в конторе полицейской управы Горищ и расспрашивала незнакомого полицая о Вильке и Жене.

— Нету их здеся, — гнусавил чернобровый, румяный полицай с белой повязкой на рукаве. — Они счас там, где Макар, ха-ха, телят пасет. — Он оскалил белые крупные зубы и смачно сплюнул. — Большевички-и-и! Ублюдки, мать твою! Хамы! Партизаны! — и с ненавистью глянул на Марьяну.

— Какие партизаны? — взмолилась Марьяна, сохраняя в душе надежду на сочувствие ее горю этого фашистского холуя. — Работали-то рядом с вами, обогревали вас. — Сломленная свалившимся на нее горем, еле стояла перед столом и не знала, что сейчас сделает с ней этот выхоленный предатель, откормленный на фашистских подачках. — Скажите правду. Вы же выросли на  этой земле. Пожалейте детей.

— А батьку маво жалели? — перевел он на Марьяну бесцветные пьяные глаза, в которых сверкал гнев. — Нет, батьки. Сгинул где-то, мать твою. Я за него  шкуру сыму с каждого коммуниста и партизана. Ни один не останется без маей метки.

— Какие же дети коммунисты? Их-то за что забрали? Где мне их искать? — молила полицая Марьяна и видела, что он не поможет ей. Но по-прежнему стояла, цепляясь за надежду, как утопающий  за соломинку.

Засунув руки в карманы, полицай неожиданно шагнул к Марьяне и, скривив пунцовые губы, истошно закричал:

— Вы все из аднаво кодла. Все! Во-о-он атседова! Чтоб твоей ноги здесь больше не было! Пшла-а-а!..

От станции Марьяна шла домой той же дорогой, по которой столько дней ходили на работу и с работы Виля и Женя. Помнила, как добралась до старой березы, что стояла недалеко от поворота, обняла ее ствол и опустилась на сырую холодную землю.

Пришла в себя, когда солнце клонилось к закату. Все тело била дрожь. Повела глазами: с обеих сторон дороги дремали  роскошные ели, уткнувшись острыми верхушками в небо. Хватаясь за ветки, кое-как поднялась: надо было добираться домой. Прилагая все силы, чтобы на упасть, вышла снова на дорогу.

Ее тут же окликнули. Но не оглянулась Марьяна: не было у нее на это сил.

Ее снова окликнули. Остановилась, повернула голову. Кто бы это? И откуда ее здесь знают? Вроде никого не было вокруг.

Чья-то рука осторожно коснулась ее плеча — и она подняла измученные глаза на незнакомого человека.

— Вы — Вильки мама, — не спросил, а сказал он, разглядывая ее бледное осунувшееся, как у тяжело больной, лицо. — Я вас видел с ним несколько раз. Да и вчера с вами разминулся вон там… — и указал рукой куда-то назад.

Марьяна утвердительно кивнула головой.

— Я — Савелий Иванович. Сторожу здесь водонапорную башню. Каждый день, почитай, встречал и провожал Вильку и Женю. Полюбил их всей. душой. Замечательные ребятишки.

Предчувствуя, что старик что-то ей сообщит о них, Марьяна оживилась:

— Где они сейчас? Может, вы что знаете? Мне сказали, что их отсюда увезли.

— Кто сказал? — поднял старик кустистые седые брови.

— Один полицай из управы. Я была сегодня на станции.

— Не верьте этому. Здесь они, здесь… — Савелий Иванович замялся, переложил из руки в руку котомку. — У меня вот… Но вы не пугайтесь. Прошу вас. — Он достал из полотняной сумки, в которой носил на работу скудную еду, поношенный синий пиджачок. — Узнаете?

Марьяна вздрогнула:

— Вилькин… Его… — Схватив пиджак, она со стоном прижала его к лицу. — О боже!…  Сыночек… Кровинка моя…

— Успокойтесь. Прошу вас… — суетился около нее старик, не зная, что еще сказать в эту минуту. — Посмотрите, может…  может, вам показалось.

— Что с моим мальчиком? С ним ли Женя? — спросила упавшим голосом. — Говорите все, что знаете. Не жалейте меня…

— Они здесь, в Горищах. Только, пожалуйста, не плачьте. С минуты на минуту могут появиться фашисты, и тогда не миновать беды. И мне попадет и вас не помилуют. Это же зверье… Шакалы…

Не слушая старика, Марьяна разглядывала забрызганный кровью пиджак. Затем засунула руку в его карман и вытащила оттуда старенький платочек. И он был в крови.

— Это его… Вилькин… — шевельнула бескровными губами и, цепляясь за Савелия Ивановича, медленно сползла на мерзлую землю.

Старик наклонился, сгреб руками комок мягкого снега и стал тереть ее лицо, виски и снова уговаривал не плакать.

— Помогите мне… — Она прилагала все силы, чтобы встать. — Помогите. Мне надо увидеть сына. Пойду к нему…

Савелий Иванович поднял легкое тело женщины.

— Нельзя туда. Вам надо отдохнуть. Сейчас я вас провожу домой. Скоро темно будет.

— Откуда у вас пиджачок? — вдруг услышал очень странный, почти безжизненный голос и сгорбился. Все же не отпускал ее, чтобы она снова не упала.

— Только что один полицай променял его моему соседу на  бутылку самогона. При мне это было. Лишь полицай ушел, я забрал пиджак, зная, что это Вилькин, и хотел передать вам домой. И вот случайно увидел вас. — Он посмотрел в глаза Марьяны и вздрогнул: так много в них было материнского горя. — Может, все еще обойдется, — пытался он как-то отвлечь ее. — Ведь Вилька и Женя еще детишки. И не они в тот вечер подложили мину. Не они… — и больше ничего не мог сказать, думая лишь о том, что еще предпринять и как уговорить эту несчастную женщину вернуться домой.

Не выслушав его, Марьяна повернулась и пошла по направлению к Масловке, еле передвигая ноги.

По обеим сторонам дороги лежал ноздреватый снег, отливаясь чистой холодной голубизной. Небо было тяжелым и серым. Где-то там, где оно сливалось с горизонтом, садилось уставшее солнце.

Глава 35

За окном мела метель, бросая по стеклам обильный снег. Возле Вильчуковой избы возвышались уже огромные сугробы, точно белые стога. Снег лежал выше штакетника, покрыл ступеньки крыльца, но этой круговерти не было видно ни конца ни края.

Марьяна сидела за столом и скребла ногтем бурые пятна на синем Вилькином пиджачке. Она не знала, какой сегодня день и который час, и очень боялась приближающейся ночи. Боялась и завтрашнего дня. Что он ей сулит? Где искать сына? Ее снова, как и вчера, выгонят из управы. Будут кричать, оскорблять, толкать в грудь. Она бы постояла за себя и ответила бы любому подлецу, но ее тут же убьют. А Вилька? Как же он останется один? Нет, она стерпит все унижения и оскорбления, но выпросит сына у палачей. Отдаст им золотые сережки, что подарил ей еще перед войной Илья, и его старинные часы, которые он оставил Вильке. Все отдаст, что имеет. Все…

Уже и не помнила, сколько ночей не спала. Сидела то у стола, заглядывая в разрисованные причудливыми узорами окна, то на кровати. Иногда ложилась на минуту-другую, но, пугаясь, что может уснуть в такой тяжелый для сына час, снова схватывалась и в который раз разглядывала на лацканах пиджака потемневшие пятна крови. Ей казалось, что она живет в каком-то другом мире, очень страшном и безлюдном, и что она не проживет  больше ни одной минуты. Когда же рождался новый день, вновь сидела за столом с Вилькиным пиджаком в руках.

«Что они с тобой, сынок, сделали? Что? Вон какая кровушка на твоей одежке! И платочек в крови… Где ты сейчас, мой мальчик? Что делаешь? С тобой ли Женя?»

Марьяна боялась думать о чем-то более страшном, что могло случиться с сыном. Верила лишь одному: Вильке разбили нос или губы, и пока он доставал из кармана платочек, кровь капала на пиджак. Вот ее капельки… Вот… Две… Пять… Девять… Одиннадцать… Пятнадцать…

В избе было холодно. Вода в ведре покрылась ледяной коркой, а затопить печь нечем. Разве сноп соломы выдернуть из крыши сарая. Но теперь она туда не залезет: метель ее сдует, как сухую веточку. Ни сил в ней, ни веса. А в доме нет ни крошки хлеба, ни одной картошины.

У Марьяны теплится надежда, что скоро рассветет, и она пойдет к старосте. Тот напишет записку на склад — и ей выдадут миску муки или зерна. Она вернется домой, все же полезет на крышу сарая, как-то сорвет почерневший сноп соломы, внесет в дом. Поставит на плиту чугунок с водой, приготовит муку, положит в нее щепотку соли и сделает затирку. Это варево будет на весь день.

«Скорее бы рассвело, — думает Марьяна и устало склоняется на стол, положив под голову пиджачок. — Вилечка… Сыночек…» — и затихает.

За окнами по-прежнему тоскливо завывала вьюга и бросала все новые порции снега на притихшую Масловку. Она выглядела в эти часы пустынной: голодные люди отсиживались в холодных избах, кутаясь в тряпье и экономя силы.

Марьяна шевельнулась, подняла голову, огляделась, словно забыла, где она находится, и снова мысленно вернулась к Вильке.

«Что же было, сыночек? Что они с тобой сделали? Крови-то сколько… — и видела перед собой темно-синие, как у Ильи, глаза сына, его белозубую улыбку и волевой, с ямочкой, подбородок. — У нее еще стучит сердце, она может думать, ходить, а что делает в эти минуты он, ее мальчик?» — И душу сжимает смертельная тоска, и она уже хочет быть рядом с ним. Пусть ее пытают… Пусть!.. Она вынесет все муки земные, все до единой, что только придумали палачи и истязатели, лишь бы отпустили сына…

…А Вильку пытали. Как и раньше, кричал упитанный, с холеным лицом гестаповец, требуя выдачи партизан, их командиров и признания того, что это он подложил мину и взорвал поезд. И так как Вилька, приходя в сознание, отрицал всякую вину, все глубже в его тело проникал раскаленный добела железный прут. Вильке казалось, что его каждый раз окунают в кипяток. А еще казалось, что он весь от страшной боли расползается, а от горячего железа испепеляется и что больше не выдержит ни одной минуты и сейчас умрет. И он закричал, что признается. Да, это он подорвал поезд и еще много поездов; да, это он убивал фашистов, которые лежат под деревянными крестами; он подрывал вражеские танки, машины и самолеты, поджигал мосты и полицейские управы. Это он… Все он…

Палачи отступили. Изуродованное тело получило отдых. Вилька с трудом соображал, что он мог вынести все пытки и истязания лишь потому, что его мучители действовали с дальним прицелом и расчетом, и пытки никогда не доходили до того предела, за которым должна была последовать смерть, и еще потому, что организм оказался куда более живучим, чем он сам мог предположить.

Гестаповец снова склонился над Вилькой. Люто ненавидя его, Вилька с трудом отвел взгляд от фашиста, но тот, схватив его за ухо, резко повернул к себе.

— Где партизан? Отвечай!

Вилька открыл потухшие, измученные болью глаза:

— Партизаны везде-е-е… Они на станциях, в лесах… Они на всех дорогах… Везде… па-артиза-а-аны…

— Ты их видел? — исступленно заорал палач.

— Ви-и-дел… — как можно тверже сказал Вилька. — Ви-и-дел… Ви-и-дел мно-о-го раз…

Рука гестаповца метнулась к столу, на котором лежали орудия пытки, молниеносно вернулась назад — и острые клещи утонули в синих Вилькиных глазах.

Вилька дернулся — и по его лицу потекли кровавые слезы.

Глава 36

Марьяна торопилась. Ей казалось, что торопилась, а на самом деле она с трудом преодолевала снежную дорогу. Мысли путались, обрывались и снова соединялись в трех мучительных словах: что с Вилькой? Если ее позвали на встречу с ним, то хотели или разжалобить его, чтобы он при встрече с матерью расслабился и обо всем рассказал, или убить ее, родившую и воспитавшую такого сына. Что с того, что он не подрывал поезда? Главное для палачей — схватить любого, и убить: меньше будет партизан и им сочувствующих. Видели, что двое убегали от поезда, значит, они и подложили мину, и  их надо казнить, притом, самой страшной смертью.

Вот и станция. Холодок подступил к сердцу, словно кто льда туда подложил. Обессиленная Марьяна давно бы упала в глубокий снег и осталась там умирать, если бы не Вилька. И чувство боязни за него толкало ее вперед.

Вскоре она подошла к полицейской управе, но подняться на ступеньки не смогла. Прислонясь к перилам, тяжело дышала, прихватив зубами посиневшие холодные губы.

Кто бы ей помог? Не сделает больше ни одного шага: ни вперед, ни назад. Так и стояла, обхватив намертво деревянную перекладину.

Наконец, скрипнула дверь: на крыльце появился полицай. Он узнал Марьяну, приходившую сюда не раз, схватил ее за шиворот и втащил в коридор. Она не упиралась: покорно позволила подлецу толкать себя и лишь со страхом думала о встрече с сыном. Фашистский холуй  со злостью  пнул ногой дверь справа и толкнул совсем обессиленную женщину в спину.

Ничего не разобрать Марьяне: полутемная длинная комната, под самым потолком тускло горит маленькая лампочка, а от сигаретного дыма можно задохнуться.

Она вздрогнула. Кто там в дальнем углу? Никак не разобрать: то ли света мало, то ли дыма много… А, может, глаза не хотели видеть?

…Держись, Марьяна! Тебя ждет слишком тяжелое зрелище. Собери все свои силы и волю, чтобы выстоять, чтобы не разорвалось твое материнское сердце. Соберись и держись! Ты ведь настоящая Мать!.. Ты обязана все увидеть и узнать… Увидеть и не умереть!

Марьяна повела глазами: вроде пустая комната. Но почему она дрожит вся? И ноги приросли к полу и не позволяют пройти вон туда, за стол, заваленный железками. А пройти надо… Вот туда… В тот мрачный угол…

Она сделала несколько шагов, уперлась рукой, чтобы не упасть, в эти железки и подняла отяжелевшие веки: в самом углу комнаты, на стуле, опираясь о стенку, чтобы не свалиться, обвис Вилька. Лицо его было в крови и искажено болью, а вместо глаз зияли две глубокие раны.

Марьяна  открыла рот, схватила удушливый воздух, странно всхлипнула и, качнувшись вперед, без единого слова свалилась на пол.

Вилька шевельнулся: он уловил родной запах, много раз слышанный еще с пеленок и распашонок. Здесь мама…  Да, это она…

— М-ма-а-а… — еле шевельнул распухшими губами, напряженно вслушиваясь в тишину. — М-ма-а-а-а…

Никто ему не ответил. Он протянул руки:

— М-ма-а-ма-а-а…

Марьяна лежала без движений. Подавленный зов вдруг всколыхнул ее до глубины, вырвал из беспамятства и заставил очнуться. Она хотела встать, но не было на это сил, пыталась что-то понять, но не могла. Снова к ней донесся тот же странный, точно умирающий голос. Чей он? Будто свой, будто родной и в то же время подбитый, неживой, с потустороннего света.

А голос продолжал ее звать. Она хотела откликнуться, силилась что-то сказать, но не могла: горло сдавило так, что ни вдохнуть, ни выдохнуть. Хотела выйти из той черноты, в которую свалилась, словно в яму, но кто-то придавил ее непосильной тяжестью и не давал возможности подняться.

А из угла ее снова позвали. Марьяна открыла глаза и с трудом подняла голову: впереди чьи-то ноги. Они в крови… Ей зачем-то надо непременно доползти к ним и обнять… Обнять и не отпускать до самой смерти.

Опираясь на руки, чуть подтащила свое непослушное тело, посмотрела: нет, не достать до них… И она еще раз подтянулась, смутно сознавая, что больше не одолеет ни одного сантиметра.

«Вот они, ноженьки… Во-о-от…» — Протянула к ним руки и тут же уткнулась в лужу сыновней крови.

— М-ма-а-ма-а-а… — У Вильки больше не хватило сил сказать еще хоть одно слово, и он снова обвис у стенки, густо забрызганной кровью…

Глава 37

Обессиленную Марьяну выволокли на улицу два дюжих гестаповца и бросили у самого крыльца в снег.

Она не помнила, она не знала, сколько пролежала в холодном сугробе. Открыла глаза лишь тогда, когда незнакомый немец, что-то бормоча себе под нос, стал поднимать ее. Ноги не слушались, и как только немец отпускал руки, она снова падала в глубокий снег и уже не пыталась шевелиться: ей очень хотелось умереть, хотелось замерзнуть, но, напрягая силы, рассуждала: а Вилька как? Что он будет делать без глаз и без нее?

От этой мысли встрепенулась всем телом и, опираясь на руки, усиленно пыталась встать на ноги. Рядом с ней был немец. Кто он, добрый и бесстрашный? Не побоялся помочь ей. А вдруг выйдут на крыльцо палачи и увидят его? Не пощадят…

Марьяна кое-как поднялась и руками схватилась за перила. Она сейчас отдышится, немного наберется сил, чтобы взобраться на крыльцо, и пойдет к Вильке. От него больше не уйдет. Пусть пытают ее. Она отдаст себя на растерзание, на все мучения, только бы его больше не тронули. Будет просить и умолять фашистов, докажет, что сын не подрывал поезда, что…

И услышала Вилькин крик. Он доносился из-за закрытых дверей.

Марьяна рванулась вперед, но смогла преодолеть лишь одну ступеньку и свалилась. Отчаянный крик повторился.

— Пощади-и-те-е-е сы-ы-на-а… — еле ворочала затвердевшими губами Марьяна и, теряя сознание, медленно сползла в снежный сугроб.

Глава 38

Савелий Иванович набирал в котелок чистый пушистый снег. От постоянного голода сосало под ложечкой, а в его полотняной котомке ни крошки еды. Еще вчера утром похлебал полтарелки затирки из отрубей, а вечером сжевал горсть ячменных зерен. Чем поужинает сегодня? Растопит на плите снег, нальет в кружку кипяток и уставится в окно. Чего ждать сегодня? А через несколько дней?

Фашисты отступали. Фронт каждый день приближался к Горищам. Люди волновались  и втайне готовились к встрече своих освободителей.

Оккупанты вели себя уже не как хозяева, а как жестокие временщики: нещадно грабили людей, отнимая самое последнее, что еще не забрали, убивали все живое, поджигали избы, сараи. Никто их уже не тушил: у людей на это не было сил.

Он, Савелий Иванович, дотянет кое-как до прихода своих, а потом сразу же уйдет с передовыми частями  добивать гитлеровцев на их же земле, в их доме, откуда они пришли на чужую землю, нанеся ей столько ран и обид. Ничего, что он стар. В руках оружие держать может. Не сидел он сложа руки. Хоть и не хотел, но работал на станции сторожем. Партизанам нужен был здесь глаз да уши. И он передавал им ценные сведения, распространял листовки, которые получал от Вильки, подслушивал разговоры полицаев. Выходит, что и его вроде бы небольшие дела приблизят недалекую победу над супостатом.

Холодное вечернее солнце, зацепившись за верхушки сосны, стояло над горизонтом. Вот-вот оно присядет на далекую темную полоску земли, чтобы немного передохнуть, а затем медленно уйдет за нее. Высокие густые ели в белых  одеждах выстроились с обеих сторон железной дороги и защищали ее от снежных заносов. Такими они были и до войны — он их знает наперечет. Здесь, в Горищах, родился, здесь вырос и женился.

Савелий Иванович настороженно посмотрел на самую высокую среди соседок ель: сегодня под ней полицаи что-то копали. Лютый с пронизывающим ветром мороз, мерзлая земля, а они вдвоем ковырялись почти полдня. Это место ему хорошо было видно из окна. И костер разожгли. Что они там забыли? Что выкапывали? Или закапывали?..

Котелок был набит снегом доверху. Савелий Иванович снял ладонью часть снега, разогнулся и тут же услышал резкий окрик: «Партизан! Шнель, шнель!» Он повернул голову в ту сторону и обомлел: по тропинке мимо елей шли гитлеровцы с автоматами наперевес, а впереди них еле тащились Вилька и Женя.

— О боже, боже! — застонал нутром и в одно мгновение обмяк, медленно соображая: — Парнишек ведут туда, под ель…

Немцы были уже совсем близко. Савелий Иванович видит их лица, видит и ребят: Женя одной рукой поддерживал обессиленного друга, а тот еле передвигал ноги.

Савелий Иванович покачнулся и облокотился о красную кирпичную стену. Ему показалось, что водонапорная башня, под которой он стоял, сдвинулась с места и угрожающе закачалась и что он сам вот-вот упадет на землю и застынет в большом снегу. Не выдержит его старое сердце, остановится, оборвется сама жизнь. Он захватил губами из котелка полный рот снега и глотал его, остужая горло и душу.

Вилька и Женя шли медленно. Не торопились и гитлеровцы, держа наготове автоматы. Их было трое. Вот они поравнялись с водонапорной башней… С ним…

…Ну, делай же что-то, Савелий Иванович! Не стой истуканом! Зови на помощь людей! Бей гадов! Хоть одного убей! Ты же любишь этих мальчишек, и они любят тебя… Делай же что-то, старый партизан!..

Придавливая худыми валенками снег, Савелий Иванович попятился за выступ башни. Он все понял: ребят ведут к яме, вырытой сегодня на его глазах. И еще понял, что ничем помочь им не сможет, и от бессилия слабел всем телом и разумом, словно его самого, изуродованного и искалеченного, вели к тому месту, что чернело на белом свежем снегу. Пусть бы его вели! Пусть бы его закопали, а не мальчишек…

Через минуту он уже ненавидел себя за свою слабость и за то, что не напал на одного из троих фашистов и не задавил его своими руками.

«Ах, гады! — еле размыкал губы. — Ах, звери! — и, боясь застонать и тем самым обнаружить себя, снова набил рот снегом, обжигая холодом зубы и горло. — Ах, душегубы! Палачи!» — и слезы ползли в его жидкую бороденку.

Промерзая на холодном ветру до костей, Савелий Иванович не сдвинулся с места: он смотрел в спины удаляющихся подростков и плакал…

Увидев перед собой вырытую могилу, Женя побледнел.

— Здесь яма, Вилечка… — произнес одеревенело.. — Нас закопают… Сейчас… — и заплакал, прижавшись к слепому другу…

…Беги же туда, Савелий Иванович! Беги к ребятишкам, которых встречал и кормил последними лепешками, которых любил, как сыновей, не имея своих детей. Возьми камень, кирпич или полено и убей хоть одного зверя! Убей даже ценою собственной жизни! Беги, чтобы им легче было умирать…

Не размыкая губ, Савелий Иванович прощался с масловскими подростками.

…О родная земля! Ты сейчас примешь  под свой кров замечательных юношей. До войны они здесь катались на лыжах, рассыпая вокруг смех; летом сгребали сено и складывали в стога; осенью выбирали картофель и сажали деревья. Ты помнишь это и примешь их, как добрых и честных сыновей своих. Прикрой же их теплее и поплачь… Поплачь, земля, ведь это твои дети…

Савелий Иванович задубел на морозе, но не сделал ни единого шага. Не мог он его сделать, став свидетелем страшной трагедии.

— Партизан, капут! — твердил один из гестаповцев, открыв щербатый рот и шевеля автоматом. — Алес капут!

Другой, взяв из-под ели лопату, оставленную полицаями, толкнул мальчишек к яме.

— Мы не виноваты… Отпустите нас… — Женя вцепился рукой за шинель фашиста. — Не закапывайте нас…

— Женя, — позвал Вилька, хотя тот был рядом. — Что здесь?

— Яма… Нас убьют сейчас… Закопают…

Палачи — один лопатой, другой прикладом автомата — столкнули мальчишек в яму.

Получив сильный удар в грудь, Вилька не шевелился, а Женя вдруг высунулся из ямы и, хватая сапоги гитлеровца, закричал:

— Не убивайте нас, дяденька… Не закапывайте… Мы не подрывали поезда… Пощадите-е-е… Мы жить хотим… Мы…

Фашист поднял ногу — и тяжелый кованый сапог угодил в Женькино лицо: из разбитого носа и губ брызнула кровь. Рыжекудрая голова тут же скрылась за кучей мерзлых комьев земли и снега.

Савелий Иванович съежился, будто сам получил тяжелый удар, и, опираясь спиной о кирпичную кладку и теряя силы, сполз в снег. Он не слышал ни единого выстрела: масловских подростков гестаповцы закопали в землю живыми.

Уже и палачи прошли мимо, жестикулируя руками, и поезд прогромыхал на запад, а он сидел, не шевелясь, и в его промерзлой бороденке блестели сосульки слез.

Глава 39

«Где ты, сыночек? Как терпишь свою боль? Выдержишь ли все мучения? Ты рос, как веточка, здоровым и крепким, любил жизнь, школу, учителей; любил трудиться и помогать другим: и старым и малым, и своим и чужим. Все пророчили тебе славное будущее. И вдруг в твое детство ворвалась война. Ты не смирился с другой жизнью, похожей на рабство, и стал протестовать. По-своему, как мог… Боялась я за тебя всегда…

Где ты сейчас, мой мальчик? Как живешь без глаз, без солнца? Позволяют ли тебе палачи хоть немного поспать? Дают ли пищу, воду?  Позвали ли врача?..»

Согнувшись пополам, Марьяна сидела у окна. Ничто ее не трогало: ни голод, ни остуженная  изба, ни лед в ведре. Павлина Сидоркина накормила больную свекровь, а Дашу взяла к себе. Заставила выпить полстакана мутной похлебки и ее. Она смирилась: выпила, чтобы завтра были силы идти к Вильке. Она будет просить всех, кого увидит, оставить сыну жизнь. Будет умолять негодяев и подлецов, чтобы они отдали ей дитя, пусть слепое и искалеченное. Она всю свою жизнь будет с ним, с Вилькой: научит его ходить без поводыря сначала во дворе, затем он будет знать дорогу до калитки и обратно. Потом и проезжую часть изучат. Времени хватит. А вернется с фронта Илья, уедут к себе домой. Там Вилька знает во дворе каждый кустик и камешек. Весной распустится под окном белая сирень, а под ней — скамеечка. Он сядет на солнышке и будет отдыхать, слушая ее украинские песни, которые так любит. И сам подтянет, как бывало… Потом она сорвет самую пышную сиреневую веточку, поднесет к его лицу: сначала он потрогает ее руками, затем понюхает, втянет в себя ее аромат — и улыбнется красивой белозубой улыбкой… И будут они…»

В окно постучали.

Марьяна прислушалась.

Стук повторился.

— Кто бы это? — с трудом соображала, не в силах подняться и подойти к двери. — Уже     поздно. Темно…

Стук настойчиво звал ее открыть дверь. Марьяна положила пиджак на стол, поднялась, откинула защелку: на пороге стоял Савелий Иванович.

— Что случилось? Что? — всполошилась Марьяна. — С Вилькой что-то? С ним? — и застыла, ожидая ответа.

— В избу зайдем… — Нетвердо ступая ногами, Савелий Иванович пропустил Марьяну вперед и зашел на кухню. — Сядь, голубко, сядь. Поговорить надо… Сообщить… — и замолчал, туго соображая, как начать нелегкий разговор.

На столе тускло горела лампа. Старик опустился на табуретку, снял потертую кроличью шапку и, теребя ее в руках, молчал.

— Иваныч. С чем пришли так поздно? Говорите же! — умоляла Марьяна и чувствовала, что в дом пришло горе.

— Я пришел… Я должен сказать… — выдавливал он слова и видел, как Марьяна напряглась и подалась в его сторону, словно готовилась напасть на него  и вырвать признание силой. — Сегодня под вечер… — Савелий Иванович готов был сам провалиться сквозь землю прежде, чем сообщить ей такую печальную весть. — Это самое… Я их видел…

— Вильку видели? — побелевшими губами спросила Марьяна, думая о том, что детей, наверное, увезли из Горищ, а старику трудно об этом сказать. — Что же вы молчите?

— Видел их последний путь… — Он с трудом произносил тяжелые, как кирпичи, слова и боялся ими убить эту несчастную женщину. — Видел сам… О боже праведный!

— Чей путь? Что вы такое говорите? — ничего не понимая, допытывалась Марьяна, не в силах сообразить, что же ей только что сказал этот добрый старый человек. — Детей видели? Говорите же!

— Их закопали… Там, под елью… — доносилось до нее издалека, словно из-под земли. — Я прямо оттуда к вам… Нет их, ребятишек… Нет…

Марьяна странно взмахнула рукой, описав круг, и тут же согнулась, будто на нее враз повесили огромную тяжесть, затем качнулась к печке, опрокинув старую табуретку, но на ногах устояла, прижавшись к стенке. Она смотрела на Савелия Ивановича отсутствующими глазами и уже не узнавала его.

Пришел в себя первым старик. Он поднялся, положил шапку на табуретку, поискал  глазами ведро и, пробив кружкой лед в нем, зачерпнул немного воды. Посмотрел на Марьяну и поспешно поднес к ее посиневшим губам кружку:

— Выпей, голубушка, выпей. Сразу полегчает. — И лил ей в рот ледяную воду, но она сбегала на ее фуфайку и валенки, образуя на полу лужу. — Глотни же, милая, хоть разок, — просил и видел, что ни одна капля воды не попала ей в рот.

— Пойдем, Иваныч… Пойдем к нему… — произнесла вдруг Марьяна, распрямляясь. Она была похожа на смертельно раненую птицу. — Прямо сейчас…

— К кому? — не сразу понял он, а когда взглянул ей в лицо, тут же догадался. — Но… но… Поздно уже…

— К сыну пойдем… к Вильке… И к Жене… — уже тверже и решительнее потребовала она и подошла к двери, которая вела в сенцы.

— Платок надобно повязать, — робко произнес Савелий Иванович, соображая, куда же  они пойдут в ночь.

Марьяна послушно сняла с гвоздя теплый клетчатый платок и накинула на голову.

— Куды ж ты, донечко, на ночь глядючи? — всполошилась Анна Тимофеевна, наблюдая за невесткой. Она слышала весь разговор и сдерживала в себе крик, чтобы не напугать еще больше Марьяну. — Повремени немного, Марьянушка. Почекай до завтрева. Застынешь на таком морозе. Вьюга вон як плаче, словно дытя… — И застонала, прикрыв рот немощной рукой.

Скрипнула дверь, выходящая па крыльцо. От снега на улице было не очень темно. Марьяна и Савелий Иванович шли по пустынной дороге, ведущей на станцию. Тут только старый человек вспомнил, что без разрешения оставил свой пост сторожа, и уже думал, что его ждут там полицаи, а то и немцы, и арестуют, как только он вернется. Пытать будут, чтобы сознался: куда ходил так поздно, что делал? Не к партизанам ли?

Мела поземка, скрывая их в своей круговерти. Впереди шла Марьяна, не разбирая дороги. О чем думала она, преодолевая снежные заносы и сильный ветер, бьющий ей в лицо? Пока дорога  еще просматривалась: до самого вечера ее чистили те немногие масловцы, которых насильно выгнали на работу немцы и которые могли еще держать в руках лопаты.

Марьяна торопилась. Она готова была пройти, а то и проползти полземли, а то и всю землю, до того самого последнего метра, который привел бы ее к месту, где палачи умертвили детей; шла и в душе, в самой ее глубинке, не верила страшной вести: вдруг закопали не Вильку и Женю, а кого-то другого, а старому человеку померещилось, что это были именно они. Он же не был с ними рядом, а смотрел из-под укрытия, и глаза у него плохие… Перепутал  старый, не доглядел…

Дорога сокращалась. Впереди уже темнели в белых одеждах большие лохматые ели.

— Может, завтра сюды прийдем? — несмело предложил Савелий Иванович, пытаясь оттянуть тяжелые минуты, которые неумолимо приближались. — Ту ель, под которой их закопали, я заприметил: она почти насупротив башни, где я сторожую.

Марьяна будто и не слышала его слов.

Старик прилагал много усилий, чтобы не отстать от нее.

  «И откуда берутся у этой хрупкой женщины силы? — недоумевал, задыхаясь от ходьбы по глубокому снегу. Тянул ноги, тяжело дышал и все больше страшился того момента, когда приведет Марьяну на место невиданной трагедии. — О боже, боже! Заступись за нее и дай силы ей!..»

— Подождем немного, — обратился к ней. — Мы уже подходим. Вон тама… — и указал  рукой на стену темнеющих впереди елей. — Только плакать не надо. Могут услышать. Разной сволочи тут навалом. Погибнешь ведь сама.

Марьяна будто не слышала его слов и с трудом прокладывала дорогу в большом рыхлом снегу.

— Мы зайдем со стороны поля, — шепнул старик, поспешая за ней, чтобы в самую трудную минуту поддержать ее, не дать упасть, не дать умереть.

Подчиняясь лишь материнскому инстинкту, Марьяна тащилась из последних сил к той ели, на которую только что указал старик. В лицо бил резкий ветер с колючим снегом, словно пытался ее остановить; мерзли без рукавиц руки, но она ничего не ощущала. Вдруг налетел особенно сильный порыв ветра, ударил вокруг, завыл, срывая верхний, еще не слежавшийся пласт снега. Савелий Иванович сделал шаг шире и пошел рядом с Марьяной, поддерживая ее за локоть, и ощущал дрожь во всем ее теле.

«Не дойдет, — тревожно думал, прислушиваясь к ее тяжелому прерывистому дыханию. — Не хватит сил. А ведь самое страшное там, впереди.»

Марьяна не сопротивлялась, когда он поддерживал ее под руку, покорилась доброму человеку и с трудом преодолевала последние, самые трудные, метры дороги.

Темные деревья, прикиданные снегом, выросли перед глазами. Савелий Иванович почувствовал, как в его руках дернулась Марьяна и стала как бы тяжелее.

— Подождем маленько, — снова предложил, намереваясь остановиться под одинокой березой. — Чуть-чуть… Подыши, голубушка, и поищи в себе силы… — Он наклонился, набрал в руку горсть снега и поднес к ее губам. — Охладись… Наберись мужества… — и сам набирался его, чтобы дойти этих несколько оставшихся метров.

— Пойдем же… Скорее — услышал в ответ ее странный голос, потрясший его до основания. Взяв покрепче ее под руку, повел дальше. — Вон высокая ель… Под нею они… — и Марьяна тут же повисла на нем, загребая непослушными ногами снег.

Савелий Иванович обеими руками подхватил ее под мышки и помог сделать еще несколько, самых последних, шагов.

— Вон холмик… Это я набросал, чтобы… — Он не понял, каким образом Марьяна выскользнула из его рук и упала. Хватая ртом воздух, прислонился к еловым веткам и сквозь наплывающие слезы видел, как она без единого звука потянула к ели темное, распластанное на снегу свое тело.

«Сейчас закричит, — приходя в себя, со страхом подумал старик, ощущая за спиной холодок. — Завоет по-бабьи на всю округу. Прибегут гитлеровцы или полицаи и убьют ее и его. Не выдержит… Закричит…»

Но Марьяна не кричала, лишь остервенело разбрасывала руками в стороны груды мерзлой земли, прикиданные снегом.

«Что же она делает? — не на шутку всполошился Савелий Иванович. — Не сошла ли с ума? Господи ты мой! Она ведь хочет откопать детей».

Сделав несколько шагов, наклонился над Марьяной и, торопясь, зашептал:

— Голубушка, остепенись… — Он хватал ее за окоченевшие руки, вырывал мерзлые комья и отбрасывал их подальше. — Остепенись… Они уже мертвые… Теперь поздно…

Вокруг мела пурга и, тревожно завывая, налетал резкий январский ветер, кружа легким пушистым снегом.

Глава 40

…О ель могучая! Ель русская! Ты многое видела на своем долгом веку: и мирные трудовые будни с песнями и обильным людским потом, и дни жарких боев, и радости и слезы, и подвиги и предательство. Все ты пережила. Всегда вокруг тебя колосились золотистые хлебные поля, и ты, радуясь богатому урожаю, впитывала в себя голоса счастливых людей, убирающих хлеб и складывающих его в копны. Затем слышала скрип лыж, когда бегали еще до войны вокруг тебя ребятишки, среди которых были Вилька и Женя. А потом слышала первые бомбовые удары. Так началась война. Ты оплакивала погибших земляков и радовалась, когда на твоих глазах летели под откос вражеские поезда.

Ты все видела, старая могучая ель!

Ты встречала и провожала Вилю и Женю, сотни раз проходивших мимо тебя, а затем стала свидетельницей их мучительной смерти. К ним каждую ночь приходила женщина. Кутаясь в клетчатый платок, молча стояла на лютом морозе без слов и слезинки, затем садилась, упираясь спиной в твой крепкий ствол, и не плакала, не кричала. Не кричала, хоть ей так хотелось встать и закричать на весь белый свет, на всю огромную планету: «Отдайте сына!.. Отдайте детей!.. Верните их, злодеи!… Верните…»

Многое бы ты рассказала, если бы умела говорить…

Глава 41

На улице было еще светло. Из-за снежных сугробов, накануне закидавших Масловку по самые окна, выглядывали темные притихшие избы. Кое-где из дымоходов в вечернее небо курил дымок, и северный ветер, налетая, относил его в сторону и там, в самой низинке, он таял, оседая на белый снег черной липкой сажей. Значит, живы здесь люди и, подкрепляя себя баландой, а еще надеждой на скорое освобождение, ждут своих. В эти трудные дни их больше поддерживала надежда, чем еда: надежда живет на самом краю жизни, даже у самых могил.

Марьяна торопилась к Нине Петровне, где должна была встретиться с партизанами. Шла и волновалась: примут ли ее в свой боевой отряд? Поверят ли с первого раза и взгляда? Баба — есть баба!

Было такое чувство, словно она на днях, приняв решение отомстить палачам за смерть детей, родилась заново: откуда-то появились силы и уверенность, что она непременно выполнит свое желание. Должна выполнить! Это и будет ее материнская месть. И никакие силы, никакие люди, свои или враги, не помешают ей свершить свой приговор: пустить под откос вражеский поезд напротив того места, где страшной смертью погибли Вилька и Женя.

Нина Петровна после того, как сгорела изба почтальона Федора Сивухи, где она в последнее время квартировала, жила теперь у тетки Марфы. То было надежное место, где часто собирались лесные братья.

Всю свою долгую жизнь Марфа Ивановна была одинокой. В молодости вышла замуж за синеокого Никиту, но вскоре его убили воры, когда он ночью выскочил во двор, чтобы отстоять свою кормилицу-буренку. Так и осталась вдовой. Потом трудилась в колхозе, была дояркой, получала грамоты и благодарности, не боялась ни сельских, ни районных начальников. Не испугалась и фашистов и поэтому осталась в оккупации.

«Там, на востоке, я людям меньше подмогну, чем тута, — говорила она Нине Петровне, которую приютила у себя после пожара и полюбила, как свою дочь. — Эвон, скока работы! Невпроворот. Пришлась я партизанам в самый раз. Надо им мою хватеру — занимай хошь днем, хошь ночью; надо кирасин — бери, пущай горыть. Мои лепешки — ихнии лепешки. А то как же? А ишшо мои руки могуть стирать портки для лесных обитателев, шыть рукавицы, было бы с чего  вязать носки. Али штопать там што. Чем могу — тем подмогну. Свои, чай, не чужие. Хоть моя одежка и черная и в заплатках вся, зато совесть белая и без единого пятнушка. Нут-ко, пошевели умишком-то! Нужна я им али не нужна?..»

И собирались на тусклый керосиновый огонек в крайней Марфиной избе (дальше уже было поле, а за ним — лесок) партизаны и партизанки, решая свои дела. И Марфа Ивановна была участницей всех разговоров, всех самых секретных решений. Ей верили: тетка Марфа от корней волос до ногтей — своя, тетка Марфа ни перед кем не уронит слова, которого нельзя ронять, чтобы его не подобрали враги; она — настоящая партизанская Мать. Живет только дома, а все помыслы — там, в лесу, где люди, не жалея себя, раззутые и раздетые, голодные и холодные, ведут беспощадную борьбу с оккупантами.

Еще не так давно, здесь, в ее избе, бывали Вилька и Женя. Любила она ребятишек и сколько слез пролила, когда узнала об их гибели. Изверги проклятые, разбойники, каких свет не видывал, выродки и звери, проклинала палачей и не раз молилась у двух тоненьких свечек за упокой  их души.

Под этот надежный кров торопилась и Марьяна. Под стоптанными валенками похрустывал слежавшийся снег, словно советовал ей: «Спе-ш-ши… Спе-ш-ши…» Она шла, не боясь гитлеровцев: в Масловке теперь их было мало, и они располагались в самом центре села, где была сосредоточена кое-какая техника и торчала обгоревшими стенами полицейская управа, которую сожгли партизаны.

Не спалось Марьяне и не елось. Все последние дни и ночи думала лишь об одном: отомстить палачам за сына и его друга. Отомстить своими руками. Хотя войны матерям и ненавистны: они забирают у них детей, и матери, казалось бы, не могут убивать, отнимая ту жизнь, которую сами же дают. Но мать способна убить палача, который до этого убил ее дитя. Так и будет!

На условный стук дверь открыла тетка Марфа.

— Здравствуйте, Марфа Ивановна! Пустите в избу согреться… — и впервые за долгое время улыбнулась. — Можно?

— Здравствуй, милая, здравствуй! — засуетилась хозяйка, пропуская Марьяну в сенцы. — Ты всему люду желанна. Проходи. Согреешься. Вон какая на улице морозюка.

Марьяна смела веником с валенок снег, зашла на кухню. В глаза бросилась бедность ветхого жилья: вдоль стенки — лавка, самодельный стол, две топорной работы табуретки и в самом углу — деревянный сундук.

— Петровна дома?

— А где же ей быть в такую стужу? Тама она… — Марфа Ивановна    кивнула на дверь, ведущую в комнату. — Не одна… — перешла вдруг на шепот, словно ее подслушивали. — С дружками своими.

— Вот и хорошо.

— Ни-и-на-а-а! — крикнула тетка Марфа. — К тебе гости.

Из комнаты, плотно прикрыв за собою дверь, вышла Нина Петровна. Она была возбуждена; на щеках горел нездоровый румянец, а в серых открытых глазах таилось любопытство.

«Видно, хорошие новости ей принесли, коль такая непривычная, — подумала Марьяна, увидев Нину Петровну. — Словно у нее крылья за плечами выросли, и  она вот-вот улетит в мирные теплые края.»

— А-а-а, Марьяна Николаевна! Здравствуй, здравствуй! Как держишься? Как живешь? — и тут же опустились уголки ее губ и потухли глаза. Медленно сходил с лица румянец. — Крепиться надо, голубушка. Мужаться.

— Креплюсь и мужаюсь, сколько хватает сил. Видишь, не умерла, не свалилась и не сошла с ума, а пришла к вам за советом и помощью.

— Поможем, Николаевна. Понимаем твое горе. Оно безмерное. Хотя…

Марьяна нервно перебила:

— Никакого отказа! Только настоящее дело может меня спасти от него. Душа болит: ни связать ее, ни спеленать, ни заковать в цепи — все пута рвет.

— Тебе надо успокоиться. Горю не поможешь… Скоро война закончится, и посветлеют, Марьянушка, не только дни, но и души людские. А нужные дела, чтобы одолеть врага, совершаются каждодневно.

Марьяна вздохнула:

— И я хочу быть при деле. Сейчас вынашиваю одну-единственную мысль: совершить месть. А все остальное во мне — доброе, материнское. — Марьяна потупила глаза, ожидая, что скажет на последнюю ее фразу Нина Петровна.

— Надо подумать и все взвесить.

— Знакомь, Петровна, со своими друзьями.

— Конечно, конечно, — засуетилась хозяйка и пропустила гостью вперед. — Проходи в комнату.

Марьяна переступила порог и осмотрелась: за столом сидели средних лет женщина и двое молодых парней.

— Знакомьтесь, — представила Марьяну Нина Петровна. — Это Марьяна Николаевна Горностай, мать Вилена и жена Ильи Вильчука, нашего земляка. Муж воюет. Один сын, летчик, погиб, от другого нет никаких вестей, как и от мужа. А о Вильке вы все знаете.

— Не знать бы такого, — вздохнула миловидная женщина, подвигаясь на скамейке в самый угол. — Много сегодня погибает людей. Без этого нельзя: идет война. Но терять таких мальчишек… Это ужасно.

— У Марьяны Николаевны есть еще малолетняя дочь и парализованная свекровь. Приехала с детьми в Масловку перед самой войной и здесь осталась.

— Я-ясно-о-о, — протянул парень со шрамом на лбу, изучая Марьяну. — Просим к нашему шалашу. Для вас место найдется.

Марьяна присела на свободный край скамейки.

— Вот и хорошо. — Нина Петровна примостилась рядом с ней. — А это — мои друзья: Татьяна, Вадим и Шурик. Говорите открыто и друг другу доверяйте. Здесь все свои.

Одернув рукав старой фуфайки, Вадим обвел собравшихся серьезным, вдумчивым взглядом: глаза его горели.

— В нашем полку прибыло. Это замечательно. Надежные люди нам очень нужны. Отряд наш растет изо дня в день.

— Я пришла не для численности, а для дела, — промолвила Марьяна и смутилась своему нетерпению. — Сами понимаете: горе у меня. Нельзя мне бездействовать. Умру…

— Горе — что море, его не выплачешь и не высушишь. — Нина Петровна сама была потрясена вестью о гибели Вили и Жени.

— Горю можно помочь лишь местью, — твердо оказала Марьяна, готовясь к серьезному  разговору. — И месть должна быть сильнее горя. Только тогда можно будет жить… — Она помолчала, а затем решительно добавила: — Я затем к вам и пришла. Хочу спустить под откос вражеский поезд. Сама, своими руками. Надеюсь, вы меня научите, как это сделать.

Никто не ожидал начала такого трудного разговора, такого напора со стороны гостьи. Первым нарушил молчание Вадим:

— Есть кому отомстить за погибших  мальчишек. Надо только обдумать этот вопрос. Завтра же… — но, взглянув в лицо Марьяны Николаевны, стушевался и произнес уже более робко: — Обговорим такое предложение. Можно сейчас. Я не против.

— Тебе, Николаевна, нельзя возиться с минами. Это сугубо мужское дело. И все тут! — Нина Петровна только что пересчитала листовки и складывала их в сумку. — Даша еще маленькая. Да и свекровь на твоих руках. Мы сами.

— В войну нет мужских и женских дел, — вскинула голо

...