След в след
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  След в след

Александр Вячеславович Щербаков

След в след






18+

Оглавление

1949 год. Весна. Печально известный Озерлаг, протянувшийся на несколько десятков кило­метров под Тайшетом. В одном из лагерей заключённые, чтобы избежать жестокой распра­вы над собой, организуют побег. Среди беглецов оказывается фронтовик — тридцатилетний Сашка Огородников. Побег удаётся. Воры наверняка бы ушли от преследования, но… На их пути встаёт отставной майор, бывший контрразведчик Николай Мансура, чью судьбу они сломали. Кто кого!? Раненный контрразведчик, преследующий убийц в глухой тайге, или кучка озверевших уркаганов, жаждущих вырваться из жестоких лап ГУЛАГа.

Пролог

Вагон резко качнуло, монотонный перестук колёс сбился с наладив­шегося ритма на несколько мгновений, и этих мгновений хватило, чтоб в туманной полынье сна — или не сна уже — мелькнуло окровавленное лицо женщины. Затем в рассыпающейся на осколки тягучей сонливости глаза ожгли сполохи близкого выстрела, но лица стрелявшего было не разгля­деть. И последнее, что померещилось в череде неразборчивых видений -оскал разъярённого медведя. Или не медведя даже, а какого-то непонят­ного зверя. Пробудившееся сознание вытолкнуло к действительности полностью.

Николай Мансура открыл глаза, будто и не спал. Под утро ему часто снились дурные сны. И он, ведомый почти семидесятилетней судьбой, уже знал, что понапрасну такие сны его не посещают: жди каких-то неми­лостей. Придавленный только что пережитым — в который раз, а словно всё сызнова и наяву — он ещё минут десять лежал неподвижно, перемалы­вая в себе притаившееся беспокойство.

Редкие лучи далёкого случайного света вкрадывались в тёмное про­странство купе, выплясывали замысловатую карусель по стенам и исчеза­ли, оставляя перед сонным взором фантомные разводы. Наконец Мансу-ра приподнялся, осмотрелся — соседи спали.

Уже утро. Года и жизненный опыт — самый проверенный хронометр. За оконной рамой темнота непроглядная, потому и ночь кажется беско­нечной и бездонной. Похоже, лишь один старик сомневался в ночном гос­подстве. Он достал туалетные принадлежности, заготовленные с вечера, и всё так же бесшумно выскользнул из купе. Несмотря на возраст, Ман-сура сохранил умение перемещаться тенью, по-звериному, и любой, кто наблюдал бы за ним сейчас, удивился его сноровке и лёгкости движений.

В слабо освещённом коридоре свежо и прохладно. Мансура остано­вился у окна, скучающая темнота за стеклом утрачивала бездонность: горизонт

раскроила бледно-синяя мерцающая полоска, оттуда и вверх и вниз расползались тонкие струи рассвета. Мансура был ростом чуть выше среднего, худощав, но чувствовалось, что в плечах ещё таилась сила, и опять же чувствовалось по фигуре, что старик не чурается нагрузок и ещё способен проявлять характер, благодаря которому сопротивляется напи­рающей старости. Волосы были седы и заметно поредевшие, а когда-то имели тёмно-русый цвет. Лицо сохранило черты привлекательности и му­жества, прямая осанка указывала на военное прошлое и выдавала натуру целеустремлённую, несгибаемую. В тёмно-карих глазах плескалось умуд­рённое понимание жизни.

Николай Васильевич высматривал, как пробуждается день. Мутные рассветные сполохи наконец-то уверенней стронули дрожащую черноту неба. Дальняя гряда леса обрела лик. Перед ним растеклись забелённые поля, начинающие отражать наступающий день. Заснеженный край ску­пился на разнообразность пейзажей и красок, но именно эта заснежен­ная безжизненность и грезилась в снах, когда он бывал далеко от родных мест. Тайга! Её потаённая тихая величавость будто корила Николая за то, что так давно не был в родных краях. И сразу воспоминания закопоши­лись, вырвались из чёрного колодца прошлого…

Он вспомнил мать и отца. Отец-то, Василий Георгиевич, считался при­шлым в этих местах; здесь все, кто приходил с чужих краёв, считались пришлыми. Может, поэтому так и не сложилась жизнь его родителей на этой земле. А его? Его судьба сложилась? Не единожды задавал себе этот вопрос Николай Мансура и, верно, не всегда находил ответ.

Почти полтора века деревня — а деревня на сто дворов, — где родился и рос Колька, жила своими заботами, ничуть не заботясь жизнью большо­го государства, не тревожась буйствами далёких и неведанных миров, не интересуясь материковой жизнью необъятной, как он потом узнает, ро­дины. Кольке шёл восьмой год, когда зашатались вековые устои царской России. Несколько лет прожили под гнётом смуты. Советская власть -ещё не крепкая, не совсем понятная простому сибирскому крестьянину, только обретала свои государственные формы. Зима двадцать третьего года выдалась холодной, как никогда. Мороз, голод, смерть хозяйничали в каждом доме. Отец Кольки хоть и тесно водился с удачей и фартом на охотничьем промысле, но даже таёжные богатства не могли наполнить хозяйские закрома прежним достатком. Спрос на пушнину пропал — до пушнины ли, когда столько крови вокруг. Кедровая шишка мешками ле­жала в подвале никому не нужная.

Наверное, в ту зиму отец и посчитал, что в городе выжить будет легче. Собрались с матерью без лишних разговоров и уехали в Иркутск. Колька остался с бабушкой. По всем прикидкам, ненадолго. Обустроятся и забе­рут сына. В первое же лето, как остались они вдвоём, Колька поутру вы­бегал вслед за бабушкой в коровник: проснувшись, он боялся оставать­ся в доме один. Ему с чего-то вдруг стало казаться, что бабушка так же, как и родители, однажды утром уедет, не разбудив его, и останется он один на всём белом свете. В то лето Колька и приучился выбегать боси­ком на крыльцо и ловить угасающие мгновения «к утру». Эти мгновения очень коротки и завораживающе трогательны. Правда, его удивляло то, что только он один умеет любоваться этими минутами. Привычку эту -встречать новый день с рассветом — он из детства перенёс на всю свою жизнь.

Берёзы уже стряхивали обветшалый рыжий лист, когда за Колькой при­ехал родитель. Сборы вышли короткими. Отец заколачивал избу с угрю­мой отрешённостью, в полном молчании. Спустя четыре дня на попутных повозках добрались до Иркутска. Так для Кольки началась городская жизнь. Отец работал на мебельной фабрике, мать — на стройке. Жили они в крохотной квартирке, что выделили отцу как лучшему бригадиру: всле­пую мог сосну от лиственницы отличить. А квартирка — это большая печка у порога, где сразу за ней, в маленькой кути, определили Колькин угол, а прямо, на куцем квадрате, разместили родительскую кровать, одной ча­стью упирающуюся в стол, другой — в приземистое оконце.

Территорией детских развлечений Кольки был затон, пускающий потаённые пролески к железнодорожной станции. Через год Колька пошёл в школу, этого очень хотели его родители. Жизнь его, весёлого пытливого мальчугана, потекла размеренно и насыщенно, и думалось Кольке, что никого нет на свете счастливее него. Внутреннее наполне­ние счастьем оказалось настолько большим, что он с ним прошагал все последующие годы.

Мать Колька потерял в пятнадцать лет. Воспаление лёгких — диагноз не страшный, но врачи что-то напутали или не проконтролировали: просто утром зашёл участковый и спросил у открывшего дверь Николая, кто есть дома из взрослых.

— Я! — уверенно, чуть ли не горделиво произнёс Николай. Участковый смерил его долгим изучающим взглядом:

— Тогда найди отца скорее и дуйте с ним в больницу. — Смышлёные тём­но-карие глаза парня подозрительно сузились. Участковый отвёл взгляд, смутился и негромко добавил: — Там всё узнаете! — Подкованные сапоги застучали тяжело по доскам пола.

Николай поступил, как велел участковый. В больнице отца куда-то сра­зу увели, и Николай долго дожидался его, сидя на лавке в светлом приём­ном покое. На него никто не обращал внимания. Сердце Николая напол­нялось недобрыми предчувствиями. Очевидно, он настолько проникся приближением беды, что стоило увидеть в конце коридора наконец-то появившегося отца, а рядом с ним врача в халате, который что-то тихо и напористо говорил в его белое окаменевшее лицо, что у Николая не оста­лось и тени сомнений — в их дом постучалась беда…

После похорон матери отец в то же лето вернулся в Уварово, в городе он оставаться не мог. Смерть жены надломила Василия Георгиевича. Он словно ослеп от непрерывной боли внутри, от бесконечных и несбыточ­ных мечтаний, от ожидания того, что все несчастья временны, что скоро всё наладится, что их терпение и бесконечная маета в труде перетрут все невзгоды, и станет легче не только им, а всем. Школу Николай заканчивал, живя в городе один, под приглядом дальних знакомых, некогда прожи­вавших в Уварово. У них же Николай и прогостил зиму.

Самостоятельность не только дело наживное, но ещё и выборочное. Если приглянешься судьбе — выходит, облагодетельствует, не столкнёт на дно жизни. Суровая действительность была к Николаю снисходительна. Денег у него, конечно же, в ту пору не было, односельчане, у которых жил, оказались людьми сердобольными и чуткими — подкармливали. Одежда на нём, как не относился к ней бережно, прохудилась — так и здесь отдали обноски старшего сына. Но всё равно было очень трудно. Одно спасение -учёба и доброе отношение первых учителей к подростку. Однажды, бли­же к весне, его вызвали в кабинет директора школы. Удивлённый и расте­рянный Николай зашёл после короткого стука в дверь. Мужчина, по-хо­зяйски расположившийся за преподавательским столом, листал какие-то бумаги, попивал чай, очень интеллигентно поднося горячий стакан к гу­бам. На спинке кресла висел кожаный плащ: в таких плащах, как представ­лялось тогда юноше, ходили лишь военные начальники. Мансура застыл в растерянности посреди кабинета. Он настолько растерялся, что даже не мог поверить, что именно его ждёт степенный, очень взрослый, приятной наружности мужчина.

— Проходите, молодой человек! Не тушуйтесь! — мягким густым басом обратился мужчина, вставая ему навстречу. Френч, плотно облегающий статную, чуть выше среднего роста фигуру, произвёл на Николая глубокое незабываемое впечатление. Если б не располагающая улыбка и светящи­еся приветливым вниманием синие глаза, Мансура никогда не осмелился бы заговорить с этим человеком.

— Я вас именно таким и представлял. Очень рад знакомству! Станкевич Эдуард Рамилович, — и новый знакомый протянул руку для пожатия. Ни

при первой встрече, ни при второй, что состоится тремя днями позже, Эдуард Рамилович не обмолвился о месте своей работы. Кратковремен­ные беседы внешне выглядели непринуждёнными: откуда молодой че­ловек родом, кто родители, не партизанил ли отец, что делали в городе, а где отец сейчас? Николай не понимал до конца, к чему все эти расспро­сы, но интуиция подсказывала: интересуются им неспроста. Всё проясни­лось несколько позже, когда Станкевич пригласил Николая посетить зда­ние на Литвинова — там располагался штаб местных чекистов. Станкевич, оказывается, руководил отделом контрразведки Сибирского отделения НКВД, и для Николая знакомство с ним стало судьбоносным.

Какая-то размытая тень вдалеке вдруг оборвала воспоминания. Мансу-ра не сразу разобрался в причине внезапного замешательства. Там, вда­леке, на взгорье, где обрывалась кромка синего леса, в предрассветных сумерках взгляд успел уловить длинный забор… Память скачками, в мя­тущейся лихорадочной пляске, расталкивая незряшные видения, остано­вилась вдруг у какой-то черты. Забор… Забор… Уже покосившийся, уже почерневший от времени, изрешеченный прорехами… Забор исчез из вида, а разбуженные воспоминания вскипели в нём с неуёмной силой. И сразу стало как-то тесно у окна… Ему всё чудилось, что он остался там, на том взгорье, что было огорожено покосившимся забором. И воображае­мый его взор нырнул туда, за колючую проволоку. Нырнул туда — и ничего не увидел, кроме тьмы. Но даже из той тьмы пронзительно ясно выступи­ли все события роковой для него весны сорок девятого года.

Часть 1. Озерлаг

Глава 1

Заключённых подогнали к воротам лагерной зоны под напирающие сумерки. Стылое небо уже расслоилось: где-то темнота повисла чёрной плотью накрепко, где-то ещё ютились закатные блики. Показались пер­вые дрожащие звёзды. Дальний край раскисшей дороги полосовали жёл­то-белые раструбы лучей. На них и ориентировались, выбираясь из по­темневшего леса.

В здешних местах последние числа октября жутко холодны. Ещё не зима, но если задует ветер, как сейчас, порывисто, остервенело, мороз так прижмёт, что всех чертей разом вспомнишь. Одно слово — Сибирь!

Темнота сузила пространство окончательно. Поэтому конвоиры дей­ствуют крайне предусмотрительно: стоит что-то заподозрить в строю арестантов, так сразу вскидывают автоматы, грозятся стрелять. А застре­лить могут без предупреждения, заключённым это известно: второй вы­стрел — так, для отвода глаз — может прозвучать и позже, когда убитому будет уже всё равно.

Как назло, в лагпункте только началась вечерняя поверка — придётся ждать. Не зря конвойные этот час называют «трухлявым», сами сидельцы «собачьим», лагерная охрана «вечерней поверкой». Это значит, что пока всех в лагере не пересчитают, новый этап не примут. Сколько времени пройдёт, неизвестно. Этап вымотал заключённых вконец. Пройдено ки­лометров двадцать, не меньше. Что конвой, что зеки — все хотят одного: быстрее добраться до тепла, прижаться к печке, дать ногам и усталому телу передых.

Новый этап отводят в сторону, выстраивают вдоль запретной зоны, конвоиры оцепляют периметр. Жёлтые глазницы прожекторов высвечи­вают унылую картину, до боли знакомую всем зекам: расквашенный ран­ний снег на плацу, несколько сотен мрачных теней, они безмолвны и все будто на одно лицо; по команде выгоняют сюда, по команде разводят.

Прошло около получаса. Донеслись обрывки нескольких коротких ко­манд: «о-ойся-а!» «аво-о!», «ёо-од!»

Слабо доплыл металлический дребезжащий звон. Здесь жизнь, как и во многих других зонах, начиналась и заканчивалась по сигналу: дежур­ный несколько раз стучал трубой о подвешенный на краю плаца обрубок рельса. Сигнал предупреждал: поверка окончена, все по баракам; в силу вступал комендантский час, любое движение между бараками — наруше­ние лагерного режима, наказание вплоть до расстрела на месте. Те же, кого подогнали к лагерю, услышав звон, встрепенулись, зыбкая колонна, словно прибрежная волна, колыхнулась, вспенилась и прокатилась вдоль дощатого забора. Пробудилась надежда — скоро всем мучениям конец. В лагере уже тлел слушок: новый этап привели.

Такие этапы с середины лета стали постоянными. Среди заключённых только и разговору, что о создании лагерей с особым режимом. Неизвест­ность порождает слухи, один страшнее другого.

— С какой пересылки? Может, кто что знает? Сколько их?

— Да хрен с ними! Наверняка, опять одни по пятьдесят восьмой!

— Гляньте! Судя по ним, доходные все!

— Эт, глазастый какой! Чё, зенки на заднице выросли?!

Последняя колонна арестантов, что покидала плац, вдруг зашевелилась невпопад, сломала строй, грозя колодой развернуться по всему плацу.

— Тихо-о-о! Мать вашу! — заорал лагерный старшина. Подключились к восстановлению порядка надзиратели. На двух вышках стрелки закрути­ли прожекторами, упреждая малейшие волнения среди арестантов. Их слепящие лучи неустанно полосовали темноту.

— Строем, строем, кому говорят! Строем! — доносился трубчатый бас одного из лагерных старшин. Овчарки где-то в глубине лагеря срывали поводки, захлёбываясь в лае. Когда плац совсем опустел, молодой лейте­нант Скрябин, дежурный по лагерю, приказал старшине, своему помощ­нику, занести в журнал время прибытия нового этапа, сам же направил­ся скорым шагом к избяному строению — вахте, у которой уже топтались начальник конвоя и его заместитель. Офицеры поздоровались согласно уставу. Скрябин ещё издали узнал в крепко сбитом начальнике конвоя лейтенанта Шустова. Тот летом приводил два этапа на лагпункт, тогда и познакомились.

— Что-то зачастил к нам, — негромко сказал Скрябин, когда отошли в сто­рону.

Шустов тяжело вздохнул, дёрнул зябко плечами, всем видом показы­вая — служба, брат, что поделаешь! Были они практически ровесниками.

— Пересылки на Тайшете и Анзёбе переполнены. Из ангарских лаге­рей собирают и командируют к вам, «озёрникам»1. Евстигнеев, говорят, в Управлении сутками сидит. И днюет, и ночует, — ответил Шустов, выта­скивая пачку папирос. Закурили.

— Одно не понятно, где их всех размещать, — озадаченно глядя на серую массу арестантов, тихо сказал Скрябин.

Сигаретный сполох отразился в его чёрных зрачках. Продолжая думать о чём-то своём, добавил:

— Там, в канцелярии, Канашидзе на ужин ждёт. Забегай!

— Добро! Тут сейчас утрясу всё и зайду.

Между тем изнурённые дневным переходом заключённые застыли у ворот лагпункта.

Вот для этих двухсот заключённых, одетых-обутых в изношенные, ис­трёпанные лохмотья, дорога от пересыльного пункта до нового места за­ключения, сегодняшний этап — событие. Событие, потому что они дошли. Не остались лежать на обочине обледенелой дороги.

Заключённые стояли ровно, скрадывая тяжёлое дыхание, и что-то злое ещё исходило от них. Пугала не просто чёрная неподвижная людская масса, пугало то безмолвие, что висело над ними. Они ничем не выдава­ли свою тягу к жизни. И создавалось впечатление, что заключённые от бессилия даже не могли думать. Ведь любое движение мысли причиня­ет истощённому организму осязаемую боль. Поэтому мало кто думает о завтрашнем дне, о новом месте заточения. У всех мысли, а вернее, инс­тинкты схожи: быстрее добраться до барака. Если повезёт, до места на верхних нарах, а если очень повезёт — отогреться немного у печки, если она в бараке имеется и топится.

У вахты сгрудились конвоиры: и постоялые, и прибывшие. Курили, не­громко обмениваясь новостями. Шустов вызывающе выделялся среди прочих служащих добротным овчинным полушубком. И вёл себя вызыва­юще: заходил в вахтенное помещение, через минут пять-десять выходил, и так не единожды. Арестанты же стояли, мёрзли, мучились: что ж они там телятся!? сколько ещё!?

Примерно через час дали команду выстраиваться по трое: помощник начкара достал формуляры, выбрал освещённое место, поднёс формуляр ближе к глазам. Только выкрикнет фамилию, тут же из общей массы отде­ляется фигура и бегом, точнее трусцой, сцепив руки на затылке, подбегает к старшине, останавливается в трёх шагах, словно упёрся в невидимую стену, и быстро называет свою фамилию, статью, срок.

Кто «отмолился», пристраивается в предзоннике: туда, как свечку, вы­ставляли конвоиры в такой же строй, только по другую сторону колючки, на двадцать шагов ближе к лагерным строениям.

— Прохоров!

Заключённый семенит. Его тяжёлый хрип слышен аж в середине колон­ны. Словно битюг тащит на гору гружёную телегу

— Прохоров. Статья пятьдесят восьмая, пункт восемь десять, восемь де­вять. Пятнадцать лет, пять с поражением в правах.

— Огородников!

Очередной заключённый отделился от чёрной массы арестантов, слов­но ржавый лист от дерева, не выпрямляясь, отчеканил:

— Огородников…

Конвойный ощутимо толкнул Огородникова в плечо, указывая куда встать. Конвойные, что распределяют зеков в самой зоне, не вооружены. Огородников глубоко втянул промозглый воздух, стараясь быстрее отды­шаться. От долгого времени на морозе голова шла кругом, конечности болели от нудной свербящей боли: холод, усталость скручивают в груди пружину, не продохнуть. Хочется тишины, покоя, тепла. Мороз, казалось, гнул людей к земле: и многим мерещилось, что конца и края этим мучени­ям не будет.

Старший лейтенант Шустов, убедившись, что всё идёт согласно ин­струкциям, направился в штабной барак. Там, несмотря на позднее время, в надзирательской комнате оживлённо обсуждали что-то трое охранни­ков. Печка раскалена докрасна. Единственная лампочка под потолком светила тускло, в комнате чувствовался запах пота, старых отсыревших вещей. На лейтенанта внимания даже не обратили. Место дневального пустовало: он попался Шустову на крыльце. Шустов прошёл дальше. На­конец наткнулся на двери с вывеской «Канцелярия».

В кабинете лейтенант Канашидзе и начальник лагерного режима капи­тан Недбайлюк просматривали документацию. Поздоровались. Шустову предложили табурет — охотно присел, ослабляя верхние петлицы полу­шубка. Предложили чай — ещё охотнее согласился. Горячий чай очень кстати! Пока коллеги занимались бумагами, Шустов, обхватив горячую кружку ладонями, негромко отхлёбывал кипяток. Когда о чём-то спра­шивали, спокойно отвечал. Чай был без сахара, с тяжёлым непривычным привкусом. Шустов и этому рад: на щеках от тепла разбежался румянец, черты лица размякли, опростели, и ничего в нём не осталось от грозного блюстителя конвойных порядков. Выражение мальчишеского восторга будто застыло на его белокожем круглом лице — ну, никак не начальник караула!

Между тем перекличка продолжалась. Конвойные в одинаковых се­рых полушубках для согрева прохаживались вдоль строя: им дозволено! Прохаживались согласно инструкции не ближе, чем на пять-шесть шагов: мало ли кто отчаявшийся может наброситься. Никто из охраны не всмат­ривался в лица заключённых, какой смысл? Да и что там увидишь? Без­молвный оскал приближающейся смерти?! Страшное прикосновение тле­на человеческих тел и душ?

Выкрикивавший фамилии старшина, в манерах которого без труда угадывался бывалый служака, при этапировании заключённых не звер­ствовал. По нынешним временам это редкость. Хоть здесь повезло зекам! Старшина, назвав очередную фамилию, вдруг закашлялся: дыхание на хо­лодном воздухе перехватило. А может, умышленно родил паузу, видя, как подходящий зек, вдруг оступившись, сбился с шага и чуть не упал. Все ви­дели, как зеку непросто было устоять на ногах, но устоял. Выпрямившись, выкрикнул громко своё имя, статьи, срок и всё такой же шатающейся по­ходкой отошёл в предзонник.

А в кабинете воцарилось оживление. Черноглазый, неусыпно балагу­ривший лейтенант Канашидзе предложил прямо здесь поужинать. Пред­ложение показалось своевременным. После нескольких глотков доброт­ного самогона, как полагается, разговорились. Пару раз забегал Скрябин, забегал для того, чтобы, как он говорил, «добавить в топку горючего».

По отчётам выходило: этап состоял из ста двадцати четырёх зеков. От пересыльного пункта под станцией Анзёба до ИТЛ-04… двадцать два ки­лометра. Этап вели вдоль насыпи, которую укладывали под железнодо­рожную ветку. Шустов рассказывал степенно, не торопясь, иногда забав­но окая, что придавало его лицу особую крестьянскую выразительность, а когда принимался поглаживать ощетинившийся ёршик на крупной голо­ве, тогда совсем казался беспомощным. Взглянувший в его васильковые глаза и не подумает, что в конвойных нарядах этот парнишка, так напоми­нающий доброго крестьянина-пахаря, не дрогнувшей рукой пристрелил восьмерых заключённых.

— Шли по вешкам. Дык, я сюда по лету и осени этапы приводил. Места уже знакомые. Одно плохо: дорога идёт вдоль отсыпки. Для любителей бегать, ориентир — лучше не придумаешь. Всё без карты понятно.

Высказанное Шустовым замечание встревожило капитана Недбайлю-ка. Он, уловив в себе какую-то мысль, сразу озадачившую его, медлен­но притянул к себе со стола тетрадь и, не торопясь, словно пугался, что мысль в суетливой спешке забудется, сделал длинную запись. В отличие от товарищей Недбайлюк только пригубил самогон, к поставленной на подоконник кружке больше не прикасался, и в этой его отстранённости не было ни грамма показушности: Недбайлюк не жаловал пьянство во­обще, а на работе тем более. Он с интересом проглядывал дела новопри­бывших зеков.

С плаца донёсся шум. Начальник режима глянул в окно, Шустов напря­жённо следил за ним. В эти минуты с предзонника заключённых стали принимать лагерные конвоиры, всё началось снова, только с досмотром. Один из зеков упал, видимо, лишившись чувств. Те, кто стоял рядом, за­кричали, пытаясь обратить внимание конвоиров. На морозе все звуки ло­маются: трудно иной раз сразу уразуметь, что происходит. Свалившегося арестанта оттащили от общих рядов, вахтенный надзиратель дёрнулся было в его сторону, но предусмотрительный Скрябин — он руководил уже здесь — жестом остановил его.

— Не подходить! Только по номеру! — закричал он, бойко подчёркивая свой начальственный статус.

Никто не осмелился ослушаться. Шмон* продолжался. Про обессилев­шего зека тут же забыли.

В кабинете продолжался доклад.

— Ничего, у нас не забалуешь, — худой нос Недбайлюка заострился ещё больше. Он вновь что-то записал в тетрадь.

— Так-то оно так! Всё равно лезут за колючки, как тараканы на крошки. В семнадцатом пункте три дня назад четверо ломанулись. Не знаю, взяли или нет. Меня прикрепили к этапу, что там дальше, не знаю, — сказал Шу­стов.

— Семнадцатый — это где? — немного осевшим голосом спросил Кана-шидзе. В отличие от товарищей он слегка захмелел.

— Ближе к Вихоревке на вёрст десять, наверное. Там одних политиче­ских уже сгуртовали, — уточнил устало Шустов.

Недбайлюка радовал тот факт, что этап в основном состоял из зеков, осуждённых по пятьдесят восьмой: всего три повторника* 2, столько же бэбэковцев*; бытовиков и уголовников кот наплакал, а бубновых* — всего один. Недбайлюк с интересом пролистнул дело «бубнового» и не только потому, что так полагалось по инструкции; эта уголовная каста с неко­торых пор стала вызывать у капитана простое житейское любопытство. Раньше, ещё до работы в органах, уголовники подобного рода, представ­лялись ему отпетыми головорезами, очень ограниченными и озлоблен­ными, уж точно не склонными к людским нормальным чувствам. Каково же было его удивление, когда, столкнувшись уже в лагерях с уголовника­ми высшей касты, он пришёл к выводу, что во многом насчёт них ошибал­ся. Всё оказалось сложнее.

На фото некто Лукьянов выглядел неприглядно: это был вор-рециди­вист, чья тюремная биография начиналась ещё с царских времён, а далее старший лейтенант читал длиннющий «послужной список», где лихие разбойные нападения на заводские кассы и банки купеческих магнолий чередовались с мелкими грабежами уже советских торговых прилавков. При царе — один срок, трое покалеченных; при советской власти — три срока и почти два десятка трупов. Шестьдесят семь лет! Матёрый дядя! Недбайлюк развернул дело к Шустову, ткнул пальцем в фотографию:

— Есть такой, — кивнул Шустов, пережёвывая кусок хлеба. — На пере­сылке вёл себя тихо, в дороге тоже. Среди блатных — непререкаемый авторитет.

«Серьёзный дядечка. мокрушник. в ближайшее время надо приста­вить за ним уши», — размышлял Недбайлюк, внимательно слушая начкара.

— Да, волну по дороге не гнал, — продолжал Шустов, когда его конкрет­но спросили про блатарей. — Держались кучкой своей, как обычно. Их там всего-то четверо серьёзных, ну и примазанных, по-моему, уркаганов пять. Они и на пересылке, судя по отчётам, не шумели особенно.

— Конечно, сейчас для них, вообще, времена пошли не сахарные, — за­говорил Канашидзе, ясно выделяя свою бесхитростность в кумовских расчётах. Он потянулся к бутылке, но увидев осуждающий взгляд Недбай-люка, передумал: — Свора между ворами началась не шутейная. До резни доходит. Слыхал? К нам, так сказать, по обмену опытом с Дальнего Востока скоро отправят целые отряды «перевоспитавшихся».

— Не знаю толком насчёт этой заварухи ничего. Говорят всякое. Но у нас в лагерях всё тихо! Воры сами по себе, работяги сами, — сказал Шустов, украдкой глянув на отставленную в сторону бутыль самогона. Он сейчас гадал, оставят ли ему причитающийся стакан на ночь для сугрева или всё сами выхлебают, паразиты.

Похоже, эта думка настолько заняла начальника конвоя, что по его лицу всё стало понятно Недбайлюку. Начальник режима, хмыкнув, вер­нул бутыль на стол. Выпили, как положено, на посошок. Канашидзе замет­но осоловел. Шустов, понимая, что в разговоре уже цепляться не за что, поднялся. Не слишком хотелось выходить из натопленного помещения, но служба требовала. Подчёркивая груз ответственности, дескать, за всем присматривать требуется, Шустов вышел наружу.

По времени прикинул верно: этапников загоняли в карантинный барак. Некоторых обессиленных, среди них и тот, что свалился в пред-зоннике, поддерживали зеки, в ком ещё находились силы для благород­ных поступков. Один, видимо, совсем дошёл. Начал заваливаться на бок. Его подхватили, возле самых дверей барака, таких, как правило, не бросают — хуже может обернуться. Откинет дух, заставят снова на поверку строиться. Им то что? А вот у зеков уже сил нет. Доходяга еле ноги переставлял.

Может, уже волокли с остановившимся сердцем. Но, похоже, нет, выдю­жил! Вон ногу подтянул, ступил, опять ступил. Последние спины исчезли в проёме сеней. Овчарки постепенно утихли. Установилась долгождан­ная тишина над лагерем.

Шустов закурил, мечтательно-добродушное выражение застыло на его лице. Он представил, как сейчас, прежде чем разлечься в тёплой по­стели, съест добротную порцию каши, обязательно с мясом, выпьет ста­кан, а может, и два крепкого самогона и уснёт. Он так надеялся, что во сне увидит тёплые края, откуда родом, равнинное колосившееся поле и славную девушку Галину, которая обещала ждать его ровно столько, сколько понадобится. Письмо и фотографию девушки Гали начкар всегда носил с собой.


Значение слов и выражений, отмеченных *, приводится в Словаре в конце книги.

Глава 2

На утреннюю поверку вывели с опозданием. Подгадали так, чтоб ла­герь выглядел безлюдным: только лагерная обслуга и силуэты стрелков на вышках. Очевидно, перестраховывались. Нынче в лагерях было неспо­койно.

Небо, истёртое белёсыми рассветными полосами, давило вселенской пустотой. От земли клубилось морозное марево, уплывало куда-то вверх. После переклички объявили, что весь день продержат в карантинном ба­раке; через тридцать минут завтрак, потом баня, медосмотр и прочее…

Когда старшина Скорохват — долговязый, опухший, с тяжёлым угре­ватым носом — заикнулся про баню, никто в строю радости не выказал. Все ещё находились под впечатлением кошмаров от холодного, как мо­гильный склеп, барака, куда их загнали ночью. Единственная печь, бес­хитростно слепленная из железной бочки, топорщилась почерневшим валуном посередине, но нескольких охапок дров, брошенных возле неё, едва хватило на пару часов. Скоро холод вновь полез из всех щелей. Как ни расходовали дрова экономно, стараясь растянуть жар до утренней по­будки, всё равно в эту ночь двое умерли во сне, с десяток уже не смогли подняться без помощи солагерников.

Незадолго до побудки дверь барака распахнулась. Дежурный старши­на через порог переступать не стал: из барачной полутемноты дохнуло не только тяжёлым запахом, дохнуло смертью. Забродивший рассвет выри­совывал лишь силуэт старшины, глаз не видно, лицо прячется за отворо­том полушубка, не человек — призрак.

Неожиданно высоким бабьим голосом дал команду надзирателям при­нести два ведра воды, дров, напоследок предупредил:

— Через пару часов выведут на завтрак.

— Может, трупы вынести, старшина?! Несподручно как-то тесниться на одной шконке* с покойниками, — выкрикнул тот самый сиделец, что ба­рак назвал «домом». Лицо его немногим отличалось от лиц умерших, от­личие — вздрагивающие, почти прозрачные веки, словно ширмы-ставни, прикрывающие одичалые навыкате глаза.

— О живых думайте, дюже грамотные! И не бузите, а то мигом на плац выведу, — спокойно, как на базаре, отбрехался старшина.

— Вот за живых и просим! Здесь доходяг много. До столовой точно не дотянут. Может, хельшера? — спросили из темноты охрипшим голосом.

Старшина-призрак сделал вид, что не расслышал: он отодвинулся из сеней наружу, пропуская надзирателя с наполненными вёдрами. Во всей его неторопливости подчёркивалось презрение к заключён­ным. Старшине, поди, грезилась тёплая лежанка да наваристый борщ. Такому докучать просьбами, что у месяца просить тепла! Второй, худой долговязый, надзиратель занёс охапку дров. Несколько заключённых немыми тенями отделились от стен барака и угрюмой, устрашающей волной двинулись к нему.

— Этого же нам не хватит! — вскрикнул кто-то обречённым голосом.

— Дайте ещё пару охапок, передохнем ведь все, — увещевал в глубине барака другой голос, эхом рассыпающийся по закуткам барака.

— На дрова ещё не заработали, — осклабился надзиратель с лицом толь­ко что разбуженного буддиста и усмехнулся. Он забежал в барак всего на секунду, без особого рвения, умело пряча за непроницаемым лицом прилипший страх, уже поставил вёдра с водой и собрался тонкой змей­кой выскользнуть, поскольку барак должны были вот-вот закрыть. Но к нему подскочил зек, немолодой, средних лет, схватил за кисть руки, что-то заговорил негромко, оборачиваясь иногда и указывая взглядом вглубь помещения. В раскосых глазах татарчонка-надзирателя промелькнули озадаченность и испуг: он выслушал внимательно и вышел.

Подошёл к старшине. Арестанты ловили фразы негромкого разговора между старшиной и татарчонком. Старшина спокойно выслушал, кивнул головой, татарчонок мигом исчез. Ветер гулял в дверном проёме. Прошло минут пять. Татарчонок вернулся, с ним ещё один: принесли добротные охапки дров. Дверь, вырывая из петель царапающий скрип, закрылась.

Как только затопили печь, по бараку поплыл удушливый смрад, однако тепло было важнее — терпели. Лёгкий иней с барачных дощатых стен по углам и на стыках исчез, отовсюду потянуло сыростью. Многие лежали на двухъярусных нарах, не раздеваясь. Зеки, кто с проклятиями, кто с молит­вами, кто вообще молчком сидели в бараке, пытаясь забыться во сне.

Так прошла первая ночь этапников на новом лагпункте. Утром сле­дующего дня им объявили о бане. Опытные зеки знают, что такое баня на зоне. Сплошная фикция, галочка для отчётов. Все лагеря — это бра­тья-близнецы, и не бывает такого, что здесь хорошо, а там плохо. Лагер­ные бани — душевные и телесные мытарства, и все эти «дезинфекционные процедуры» — очередная, ловко замаскированная возможность вволю поиздеваться над заключёнными.

— Вы что, ублюдки? — гаркнул Скорохват притихшему строю зеков. — Мы им баню подготовили, а они даже счастья не кажут. Первая шеренга, шаг вперёд!

Колонну выстроили по трое: старшина рычал всё злее и громче, подго­нял угрюмых зеков, иной раз не жалея тумаков для арестантов, уверен­ный, что только так можно ускорить процесс. С ближайшей вышки стре­лок, напоминающий огромную нахохлившуюся птицу, высунувшуюся из гнезда, с любопытством наблюдал за построением.

В числе первых повели Сашку Огородникова. Рядом идущий заключён­ный пошутил:

— Повезло, каторжане, хоть мыло достанется.

Баня оказалась на взгорке, почти сразу за бараком, где провели ночь. Предбанник — человек на двадцать, а их запихали в два раза больше. Одежду снимали молча, скидывали узлом в узкое окошко на прожарку от вшей и грязи. Полутемно, скользко, полы холодные, два ушата тёплой, один холодной воды; мыло — один кусок на несколько человек, если про­зевал свою очередь, то можешь и без мыла остаться. Сам виноват. За сла­бого сильный думать не будет.

Буквально через полчаса непросушенное тряпьё банщик выкидывал в то же окошко общей охапкой обратно. Как крест устанавливают на мо­гилу, так на измождённое тело зека возвращались сырые арестантские обноски. В предбаннике запах въедливый, пропитанный чем-то кислым. От тесноты дышится тяжело, распаренная сырость тянется отовсюду. Кто уже оделся, не торопятся на выход: всё равно здесь жизни больше, чем за дверью.

Притулился в углу и Сашка Огородников, тридцати лет от роду, в по­следнее время всё чаще откликавшийся на Сашку-пулемётчика. Огород­ников — светло-русый, синеглазый, без лишней растительности на молоч­но-белых скулах, всё в его простоватом лице блёкло, невыразительно, только надбровные дуги немного тяжелее обычного, отчего кажется, что он вечно хмур и даже разозлён. На левой щеке приметный шрам: заце­пило гранатным осколком. Ростом хоть невелик, но плечи, руки, стан ещё хранили, несмотря на второй год срока, дикую, свирепую силу. Чувствова­лось — предки Огородникова всласть погуляли по бескрайним просторам Руси-матушки.

Сашкой-пулемётчиком он стал после событий в сорок пятом. Думал, прилипло на время, оказалось, на всю жизнь. На первой пересылке сока­мерники поинтересовались его именем, Сашка возьми и назовись так, как окликали его в самые последние недели войны.

Его дивизия стояла на окраинах Берлина. Взвод, в котором Огородни­ков дослужился до старшины, получил задание занять на крупном дорож­ном перекрёстке высотное здание и лишить фашистов манёвренности до подхода танковой части. Задание, показавшееся несложным и не таким ключевым для Сашкиных однополчан, через час стало решающим для всей наступательной операции. Поначалу немецкое командование не придало этому направлению особого значения. Когда увидели свой про­счёт, вынуждены были несколько сот эсэсовцев бросить на захват имен­но этого здания, где расположились три пулемётных расчёта Сашкиного взвода. Больше часа шёл неравный бой. Из взвода выжили несколько сол­дат, среди них Огородников.

Обещанную Звезду Героя, к которой представил по спискам комдив, не дали, а вот в сорок седьмом, когда заступился за председателя в род­ной деревне, срок впаяли в три дня по пятьдесят восьмой статье, пунктам седьмому и одиннадцатому. А заступился в горячке на совхозном собра­нии за председателя, перед приезжей областной комиссией: мол, не враг вовсе председатель, да и мы не хуже других, просто указы идут сверху какие-то дурацкие, один противоречит другому, не дают голову поднять да на ноги встать покрепче.

Председатель был из местных, в сорок третьем году вернулся с вой­ны изувеченный: ногу оторвало миной. Признаться, не шибко-то рвал­ся в руководители, но что поделаешь, — назначили. А партийному быть в отказе — уже считай, голову на плаху положил. Короче, не председа­тельство — каторга. Потом по болезни снимали, ставили нового — моло­же да побойчее на язык. И что самое обидное — все пришлые. А им что? Посидят месяц-другой, покомандуют и, как созревшая редиска по весне, ловко перебираются в другое кресло другим начальником, добавляя к умирающему хозяйству кучу новых проблем. Опять собрание, где опять в правление выдвигали бывшего председателя. Всё бы ничего, мужик с головой, может, справились бы всем селом, если б давали жить по уму, а не по разнарядкам всяким, в коих председатель разобраться неделями не мог.

Закончилось всё тем, что на очередную посевную зерна не оказалось: всё для плана по осени выгребли, оставив закрома пустыми, даже мыши разбежались. Сажать было нечего, значит, и собирать нечего. Поля оста­лись незасеянными. Вот и вступился Сашка за председателя, не один, ко­нечно, ещё с несколькими односельчанами. Но глотку драл больше всех, потому, видимо, и запомнился кому-то из приезжей комиссии. Сашка в ту пору, стоит отметить, ещё пребывал под гнётом фронтовых воспоми­наний, всё не мог надышаться радостями жизни, частенько выпивал и выпивал, признаться, крепко. Иногда его заносило: мог несколько дней провести в пьяном угаре. Родные — матушка и младшая сестра — пока тер­пели, понимали, что многое пережил Сашка на фронте, жалели, полные надеждами, мол, погуляет ещё немного и возьмётся за ум. Вот на том-то собрании Сашка в сердцах да под хмельным дурманом и наговорил лиш­него.

За Огородниковым и председателем приехали ночью на двух чёр­ных воронках, больше в деревне никого не тронули. Лейтенант в форме НКВД во время обыска скомкал небрежно парадный мундир Огородни-кова, скинул на пол. Сашка распалился, поднял китель и ткнул орденами в восковую рожу чекиста. Лейтенант небрежно посмотрел на всё это и сплюнул. О судьбе председателя Огородников узнал через год, сидя в Ангарлаге. Тот, видимо, отчаявшийся вконец и уже не верящий ни в ка­кие праведные суды, на одном из пересыльных пунктов инсценировал побег. С костылём под мышкой, в дождливое осеннее утро. Конвоир пристрелил арестанта с близкого расстояния. Стрелял, наверняка, боль­ше из жалости, чем из ненависти. Так, во всяком случае, рассказывали Сашке-пулемётчику. Может, оно было всё и не так, но отчего-то хотелось принимать только такую версию.

Наконец забряцал снаружи засов.

— Ну что, говноеды, пропарились? — гаркнул Скорохват, всей своей разъевшейся наружностью выказывая откровенное презрение к арестан­там: — О! А чё не бачу благодарностей? Як известно, после пару свежего особливо тянет на трудовые подвиги! Все выходь на построение!

Выстроившись в колонну по трое, арестанты угрюмым молчанием от­межевались от словоблудия старшины: в лицах каждого — ненависть, в походке — усталость, в глазах — тоска. Старшина весёлым глазом смотрел на молчаливую серую массу арестантов. Потом что-то изменилось в его лице. Какая-то горькая дума тенью легла на обвисшие щёки. Он негромко скомандовал идти в барак. Всю дорогу молчал, утаптывая грузным телом раскисшую землю.

Глава 3

После обеда начался медосмотр. Эта процедура для арестантов озна­чала следующее: каждому присвоят категорию трудоспособности, кото­рая определит будущее заключённого. Когда Сашкина группа вернулась в барак, следующая часть арестантов отправилась в баню. Вошли три над­зирателя, не спеша отгородили с правой стороны у самого входа выцвет­шим куском брезента угол, предварительно разогнав оттуда всех заклю­чённых. Вальяжная сытость надзирателей никак не вязалась с лагерным бытом, где хозяйничали голод, болезни и смерть. Отчего и вся процедура медосмотра напоминала плохо поставленный спектакль.

Общая арестантская масса расщепилась уже на отдельные кучки: груп­пировались в основном по землячеству или по интересам, как, к примеру, бывшие военные, которых объединяло фронтовое прошлое… На данном этапе фронтовиков оказалось всего трое: Огородников, Мальцев — южа­нин из Ростова, лет на пять старше Огородникова, и Мургалиев — немоло­дой, с пожелтевшим пергаментным лицом узбек. Расположились они по­середине барака, на верхних нарах. В разговоры вступали редко, каждый думал о своём. А какие думы у арестанта? Во сне — про еду, наяву — тоже про еду, и всё это подгоняется неугасаемым желанием отыскать такое ме­сто, где можно согреться.

Сноровистые надзиратели выставили за ширмой лавки, получилось вроде нескольких отдельных кабинетов, лишь визуально определявших огороженную территорию.

Перед приходом врачей затопили печь. Многие жались к печке. Ого­родников слез с нар, попытался протиснуться к теплу поближе. Удалось, но не сразу. Затопили вторую печь, что стояла почти в самом конце бара­ка. Там сидели стайкой, так называемые на зонах, «блатные». Огородников ещё на этапе обратил внимание на эту группу: костяк состоял из четырёх человек, несколько развязных зеков крутились возле них, стараясь при­мазаться к ним по-серьёзному, но Лука — все уже знали погоняло* автори­тетного вора — не спешил с ними корешиться*.

В барак вошли двое мужчин в белых халатах. Сразу исчезли за ширмой. Чуть позже к ним присоединился третий — фельдшер. Медосмотр начал­ся. Постояльцы барака заметно оживились. Многие принялись делиться хитростями, с помощью которых можно получить низкую категорию по здоровью, что гарантировало более лёгкий труд. Возрастные сидельцы, а таких было немного, только усмехались. Выкрикивал фамилии помощник санврачей. Вот наконец выкрикнули Огородникова. Он зашёл без волне­ния за ширму, полностью полагаясь на удачу. Фельдшер, что поближе и моложе, потребовал мягким баритоном раздеться.

— Быстрее, быстрее, молодой человек! Вас много, нас мало, — заговорил не совсем внятно фельдшер и, выглянув наружу, выкрикнул новую фами­лию. Потом также быстро дал указания надзирателю-помощнику, чтобы подошедший заключённый у порога уже начал раздеваться. Фельдшер спрашивал, не скрывая раздражения и недовольства, но взгляд был, на­против, спокойный и бесконечно усталый.

— Есть на что-то жалобы? Чем болели в детстве? Так и запишем: корью, ага, ещё свинкой.

Второй врач выглядел старше на добрый десяток лет. Он прощупывал гениталии, ничуть не испытывая при этом неловкость; чёткими выверен­ными движениями быстро, словно пианист, пробежал пальцами по всем интимным местам, тронул филейную часть ягодиц, на ощупь определяя физические возможности заключённого. Огородников не сомневался: ему выдадут первую категорию. С такими мыслями он прошёл на своё место.

На нарах лежал Мальцев. Узбек, ссылаясь на плохой слух, пристроил­ся ближе к перегородке, боясь не расслышать своей фамилии, когда её выкрикнут. В его спокойных чёрных глазах тлела слабая надежда, что ему присвоят низ­шую категорию трудоспособности. Учтут пятидесятитрёхлетний возраст, поразятся доходной худобе, потом обязательно вычитают в справке, что он воевал и был тяжело ранен в грудь. Всё это не останется без внима­ния врачей. А это был единственный шанс вытянуть свой «червонец» и вернуться на родину. Каких-то три месяца назад ему ещё снилось солнце, родное небо, тихий кишлак; ему ещё помнились запахи степного ковыля и сухого ветра.

— Бедолага наш узбек, — заговорил негромко Мальцев, постреливая взглядом по сторонам, — не подслушивает ли кто. — Всё думает, что завтра объявят, извините, мол, вас посадили по ошибке. Господи, сколько таких дураков здесь сидит! Ты бы послушал, Сань, охренел бы. Для них гуталин*, как икона… Чё, мошонку прощупали? — уже не без иронии спросил сола­герник.

Огородников неопределённо дёрнул плечами. Он желал сейчас одно­го: лечь, не чувствуя прохлады от голых досок, и забыться. Хотя бы на ка­кое-то время.

Мальцев ещё о чём-то рассуждал вслух, когда Сашка, едва уткнувшись головой в спелёнатые руки и натянув плотнее ушанку, провалился, как и мечтал, в короткий, но, главное, глубокий сон. Во сне он вдруг увидел белые женские руки, они прикасались к его груди, плечам, и ему стало несказанно тепло от этих нежных прикосновений.

Ночью напротив лежанки Огородникова поднялась драка: кавказцы сцепились с «хивниками»*. Толком Сашка не понял причину затеянной по­тасовки. Зеки на новом месте так же, как и в других лагерях, сходились по общепринятым принципам, на самом-то деле очень понятным и немудрё­ным. Заключённых объединяли либо национальность, либо землячество, либо принадлежность к какому-либо роду деятельности и, что в меньшей степени, родственные взгляды или родственные судьбы. И эти простые истины прижились по всем лагерям.

Он понимал: если держаться куриями, тогда шансов выжить в жесто­ких гулаговских условиях появляется несравнимо больше. Но, правда, в минуту серьёзных передряг отсидеться в стороне явно не получится. На пересылках он несколько раз становился свидетелем того, как сидель­цы одной группировки сталкивались с сидельцами другой. Часто всё за­канчивалось поножовщиной.

Тогда-то Огородников и сделал вывод: нужно иметь свой костяк, груп­пу. Но вот с кем? Мальцева и Мургалиева Сашка пока в расчёт не брал: неизвестно, как их распределят, да и трудно в новом лагере сразу заи­меть вес, чтобы с тобой считались. Надо искать среди здешних сидельцев фронтовиков. С такими думами Огородников уснул: разбудили приглу­шённые крики.

По бараку будто катилась океанская волна, с шумом втягивая в смер­тельный водоворот случайных людей. Бандеровцы наседали ростом и ко­личеством, кавказцы отвечали отчаянной смелостью, данной им от при­роды.

Дежурный по бараку кинулся к закрытым дверям — на малейший шум изнутри часовой вышки обязан поднять тревогу. Не принимавшие уча­стия в драке быстро сообразили, чем обернётся затеянный шум. Дежур­ного перехватили у самого порога. Но уже видно было — к первому дежур­ному на помощь бросился второй: в лагерях суточную вахту всегда несли по двое. Барак утробно загудел. Кто-то из блатных заговорил негромко, стараясь своим авторитетом погасить пыл сцепившихся зеков; если сей­час поднимут тревогу, запросто выгонят всех на плац и придётся там бо­даться с морозом, чёрт знает сколько.

Этот аргумент утихомирил всех. Постепенно страсти улеглись. Сашка задумался на предмет того, что первым делом надо будет в новой брига­де — куда его кинут, он ещё не знал — отыскать фронтовиков.

«По-другому здесь не выжить. А если фронтовиков нет? — терзал он себя тревожными мыслями. — Тогда собирать всех сибиряков вокруг себя. Думаю, тут таких немало».