автордың кітабын онлайн тегін оқу Портрет Дориана Грея. Саломея
Оскар Уайльд
Портрет Дориана Грея; Саломея; Сказки (сборник)
иллюстрации Обри Бёрдслея, Симеона Фернана, Теодора Робинсона;
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.
* * *
Зеркала Оскара Уайльда
Будущий новатор английского декаданса родился в Дублине и на всю жизнь сохранил гордость и свободомыслие ирландского духа. Его мать писала стихи для революционного движения и с юных лет прививала сыновьям способность мыслить независимо. Особенно её идеи повлияли на впечатлительного младшего сына, будущего писателя и драматурга.
Свою жизнь в искусстве Оскар Уайльд начал с поэзии и относил себя к обществу poète maudit, что в переводе с французского «проклятые поэты» – к тем, кто живёт в конфликте с обществом и не оглядывается на чужое мнение. Это обстоятельство во многом предопределило творческий и жизненный путь Оскара и даже сыграло роковую роль в его судьбе.
На заре литературной славы, в одном из путешествий по Фландрии, он встретил старинную гробницу рыцаря. «Настанет час расплаты за всё», – гласила надпись на надгробии. Оскар запомнил предзнаменование, но тогда не принял близко к сердцу. Вызов общественным нормам в итоге привёл его к судебному приговору.
После тюрьмы Уайльд прожил совсем немного и умер в возрасте 46 лет, забытый большинством литературных друзей и многочисленных протеже, которым не раз помогал в публикациях. Он утратил всё, чем обладал, но самое печальное, что тюрьма подкосила его здоровье и финансовое положение и он мало писал в последние годы жизни.
«Лишь современному суждено стать старомодным», – считал Уайльд, впервые эта мысль появилась в эссе «Упадок искусства лжи». Его творения изначально не претендовали на острую злободневность, но остались в веках.
Львиная доля его знаковых произведений приходится на 1890-е. Список, сравнимый с настоящим творческим марафоном, открывает роман «Портрет Дориана Грея», созданный в 1890 году всего за три недели.
«Моя первоначальная идея была написать о молодом человеке, продающем душу за вечную молодость», – объяснял в письме Уайльд своему издателю.
Символическое зеркало, черты которого обретает портрет героя, появляется и в сказках автора, например, в «Дне рождения инфанты». Уайльда волновала двойственность человеческой натуры, неуловимая мимолётность красоты и неизбежное искажение правды.
«Зеркала отражают одни лишь маски», – напишет он в своём следующем произведении. В 1891-м появится пьеса «Саломея». Главная роль в ней могла достаться идолу французской сцены Саре Бернар, но пьесу запретили, и зрителю не суждено было увидеть Танец Семи Покрывал в её исполнении.
Однако через три года пьеса выйдет отдельным изданием в оформлении Обри Бёрдслея, английского художника-модерниста. Каллиграфическая тонкость линий наталкивает на мысль, что перед нами гравюры, но рисунки к «Саломее» выполнены тушью. В них художник достигает пика изобразительного мастерства. И сама пьеса, и рисунки к ней вызывали общественный резонанс, а Бёрдслея поставили в ряд выдающихся символистов эпохи декаданса. Что касается постановки «Саломеи», она увидела свет лишь в 1896 году, когда автор уже находился в Редингской тюрьме и не мог лично оценить её успех.
Сказки Уайльда относятся к более раннему периоду его творчества, но в них не меньше, а возможно, и больше отражается подход автора к художественному воплощению идей нового эстетизма. Каждый персонаж сказки – одновременно и символ, и герой. Ласточка, влюблённая в Тростник, позже отвергает его ради Принца. Но вскоре погибает, и только в невозможности их любовь достигает совершенства.
«В Вас тоже живёт любовь к невозможному – l’amour de l’impossible (или как там люди называют это?)», – заметил Уайльд в письме к одному из своих лондонских знакомых. – Когда-нибудь Вы, как и я, обнаружите, что такой вещи, как романтический опыт, не существует. Наши самые пламенные мгновения экстаза – только тени того, что мы ощущали где-то ещё».
Тень. Отражение. Не сам предмет его увлекает, а то, как он отображён.
Кроме романа, пьес и сказок Оскар Уайльд оставил значительный след в искусстве в письмах, эссе и лекциях по литературе. Он ездил в турне по Америке, где при полных залах рассказывал студентам об эстетизме. Его влияние не ограничивается лишь литературой. Он стал культурным явлением своей эпохи.
При жизни Уайльд подвергался злобным нападкам прессы как в театральной среде, так и в личных делах, его изображали в шаржах и безжалостно переиначивали его слова. До зрелости он не мог избавиться от раздражения к журналистам и биографам. Избегал прямых разговоров о себе, но совершенствовал искусство иносказания и умолчания. Поэтому попытку раскрытия такой сложной натуры, как Уайльд, можно предпринять разве что через его произведения.
В данном издании собраны самые яркие творения автора как представителя эстетизма. Они помогут познакомиться с культурным феноменом Оскара Уайльда – «ирландского остроумца», интеллектуала и одного из основателей европейского модернизма, без которого немыслима английская и мировая литература.
Дарья Пожарова
Портрет Дориана Грея
Предисловие
Художник – тот, кто создаёт прекрасное. Раскрыть людям себя и скрыть художника – вот к чему стремится искусство.
Критик – это тот, кто способен в новой форме или новыми средствами передать своё впечатление от прекрасного.
Высшая, как и низшая, форма критики – один из видов автобиографии.
Те, кто в прекрасном находят дурное, – люди испорченные, и притом испорченность не делает их привлекательными. Это большой грех.
Те, кто способен узреть в прекрасном его высокий смысл, – люди культурные. Они не безнадёжны. Но избранник – тот, кто в прекрасном видит лишь одно: Красоту.
Нет книг нравственных или безнравственных. Есть книги хорошо написанные или написанные плохо. Вот и всё.
Ненависть девятнадцатого века к Реализму – это ярость Калибана, увидевшего себя в зеркале. Ненависть девятнадцатого века к Романтизму – это ярость Калибана[1], не находящего в зеркале своего отражения.
Для художника нравственная жизнь человека – лишь одна из тем его творчества.
Этика же искусства – в совершенном применении несовершенных средств.
Художник не стремится что-то доказывать. Доказать можно даже неоспоримые истины. Художник не моралист. Подобная склонность художника даёт непростительную манерность стиля. Не приписывайте художнику нездоровых тенденций: ему дозволено изображать всё.
Мысль и Слово для художника – средства Искусства. Порок и Добродетель – материал для его творчества. Если говорить о форме – прообразом всех искусств является искусство музыканта. Если говорить о чувстве – искусство актёра.
Во всяком искусстве есть то, что лежит на поверхности, и символ. Кто пытается проникнуть глубже поверхности, тот идёт на риск.
И кто раскрывает символ, идёт на риск. В сущности, Искусство – зеркало, отражающее того, кто в него смотрится, а вовсе не жизнь. Если произведение искусства вызывает споры – значит, в нём есть нечто новое, сложное и значительное.
Пусть критики расходятся во мнениях – художник остаётся верен себе.
Можно простить человеку, который делает нечто полезное, если только он этим не восторгается. Тому же, кто создаёт бесполезное, единственным оправданием служит лишь страстная любовь к своему творению.
Всякое искусство совершенно бесполезно.
Оскар Уайльд
Глава I
Густой аромат роз наполнял мастерскую художника, а когда в саду поднимался летний ветерок, он, влетая в открытую дверь, приносил с собой то пьянящий запах сирени, то нежное благоухание алых цветов боярышника.
С покрытого персидскими чепраками дивана, на котором лежал лорд Генри Уоттон, куря, как всегда, одну за другой бесчисленные папиросы, был виден только куст ракитника – его золотые и душистые, как мёд, цветы жарко пылали на солнце, а трепещущие ветви, казалось, едва выдерживали тяжесть этого сверкающего великолепия; по временам на длинных шёлковых занавесях громадного окна мелькали причудливые тени пролетавших мимо птиц, создавая на миг подобие японских рисунков, – и тогда лорд Генри думал о желтолицых художниках далёкого Токио, стремившихся передать движение и порыв средствами искусства, по природе своей статичного. Сердитое жужжание пчёл, пробиравшихся в нескошенной высокой траве или однообразно и настойчиво круживших над осыпанной золотой пылью кудрявой жимолостью, казалось, делало тишину ещё более гнетущей. Глухой шум Лондона доносился сюда, как гудение далёкого органа.
Посреди комнаты стоял на мольберте портрет молодого человека необыкновенной красоты, а перед мольбертом, немного поодаль, сидел и художник, тот самый Бэзил Холлуорд[2], чьё внезапное исчезновение несколько лет назад так взволновало лондонское общество и вызвало столько самых фантастических предположений.
Художник смотрел на прекрасного юношу, с таким искусством отображённого им на портрете, и довольная улыбка не сходила с его лица. Но вдруг он вскочил и, закрыв глаза, прижал пальцы к векам, словно желая удержать в памяти какой-то удивительный сон и боясь проснуться.
– Это лучшая твоя работа, Бэзил, лучшее из всего того, что тобой написано, – лениво промолвил лорд Генри. – Непременно надо в будущем году послать её на выставку в Гровенор[3]. В Академию не стоит. Академия слишком обширна и общедоступна[4]. Когда ни придёшь, встречаешь там столько людей, что не видишь картин, или столько картин, что не удаётся людей посмотреть. Первое очень неприятно, второе ещё хуже. Нет, единственное подходящее место – это Гровенор.
– А я вообще не собираюсь выставлять этот портрет, – отозвался художник, откинув голову по своей характерной привычке, над которой, бывало, подтрунивали его товарищи в Оксфордском университете. – Нет, никуда я его не пошлю.
Удивлённо подняв брови, лорд Генри посмотрел на Бэзила сквозь голубой дым, причудливыми кольцами поднимавшийся от его пропитанной опиумом папиросы.
– Никуда не пошлёшь? Это почему же? По какой такой причине, мой милый? Чудаки, право, эти художники! Из кожи лезут, чтобы добиться известности, а когда слава приходит, они как будто тяготятся ею. Как это глупо! Если неприятно, когда о тебе много говорят, то ещё хуже, когда о тебе совсем не говорят. Этот портрет вознёс бы тебя, Бэзил, много выше всех молодых художников Англии, а старым внушил бы сильную зависть, если старики вообще ещё способны испытывать какие-либо чувства.
– Знаю, ты будешь надо мною смеяться, – возразил художник, – но я, право, не могу выставить напоказ этот портрет… Я вложил в него слишком много самого себя.
Лорд Генри расхохотался, поудобнее устраиваясь на диване.
– Ну вот, я так и знал, что тебе это покажется смешным. Тем не менее это истинная правда.
– Слишком много самого себя? Ей-богу, Бэзил, я не подозревал в тебе такого самомнения. Не вижу ни малейшего сходства между тобой, мой черноволосый суроволицый друг, и этим юным Адонисом[5], словно созданным из слоновой кости и розовых лепестков. Пойми, Бэзил, он – Нарцисс, а ты… Ну, конечно, лицо у тебя одухотворённое и всё такое. Но красота, подлинная красота, исчезает там, где появляется одухотворённость. Высокоразвитый интеллект уже сам по себе некоторая аномалия, он нарушает гармонию лица. Как только человек начнёт мыслить, у него непропорционально вытягивается нос, или увеличивается лоб, или что-нибудь другое портит его лицо. Посмотри на выдающихся деятелей любой учёной профессии – как они уродливы! Исключение составляют, конечно, наши духовные пастыри, – но эти ведь не утруждают своих мозгов. Епископ в восемьдесят лет продолжает твердить то, что ему внушали, когда он был восемнадцатилетним юнцом, – естественно, что лицо его сохраняет красоту и благообразие. Судя по портрету, твой таинственный молодой приятель, чьё имя ты упорно не хочешь назвать, очарователен, – значит, он никогда ни о чём не думает. Я в этом совершенно убеждён. Наверное, он – безмозглое и прелестное божье создание, которое нам следовало бы всегда иметь перед собой: зимой, когда нет цветов, – чтобы радовать глаза, а летом – чтобы освежать разгорячённый мозг. Нет, Бэзил, не льсти себе: ты ничуть на него не похож.
– Ты меня не понял, Гарри, – сказал художник. – Разумеется, между мною и этим мальчиком нет никакого сходства. Я это отлично знаю. Да я бы и не хотел быть таким, как он. Ты пожимаешь плечами, не веришь? А между тем я говорю вполне искренне. В судьбе людей, физически или духовно совершенных, есть что-то роковое – точно такой же рок на протяжении всей истории как будто направлял неверные шаги королей. Гораздо безопаснее ничем не отличаться от других. В этом мире всегда остаются в барыше глупцы и уроды. Они могут сидеть спокойно и смотреть на борьбу других. Им не дано узнать торжество побед, но зато они избавлены от горечи поражений. Они живут так, как следовало бы жить всем нам, – без всяких треволнений, безмятежно, ко всему равнодушные. Они никого не губят и сами не гибнут от вражеской руки… Ты знатен и богат, Гарри, у меня есть интеллект и талант, как бы он ни был мал, у Дориана Грея – его красота. И за все эти дары богов мы расплатимся когда-нибудь, заплатим тяжкими страданиями.
– Дориана Грея? Ага, значит, вот как его зовут? – спросил лорд Генри, подходя к Холлуорду.
– Да. Я не хотел называть его имя…
– Но почему же?
– Как тебе объяснить… Когда я очень люблю кого-нибудь, я никогда никому не называю его имени. Это всё равно что отдать другим какую-то частицу дорогого тебе человека. И знаешь – я стал скрытен, мне нравится иметь от людей тайны. Это, пожалуй, единственное, что может сделать для нас современную жизнь увлекательной и загадочной. Самая обыкновенная безделица приобретает удивительный интерес, как только начинаешь скрывать её от людей. Уезжая из Лондона, я теперь никогда не говорю своим родственникам, куда еду. Скажи я им – и всё удовольствие пропадёт. Это смешная прихоть, согласен, но она каким-то образом вносит в мою жизнь изрядную долю романтики. Ты, конечно, скажешь, что это ужасно глупо?
– Нисколько, – возразил лорд Генри. – Нисколько, дорогой Бэзил! Ты забываешь, что я человек женатый, а в том и состоит единственная прелесть брака, что обеим сторонам неизбежно приходится изощряться во лжи. Я никогда не знаю, где моя жена, и моя жена не знает, чем занят я. При встречах, – а мы с ней иногда встречаемся, когда вместе обедаем в гостях или бываем с визитом у герцога, – мы с самым серьёзным видом рассказываем друг другу всякие небылицы. Жена делает это гораздо лучше, чем я. Она никогда не запутается, а со мной это бывает постоянно. Впрочем, если ей случается меня уличить, она не сердится и не устраивает сцен. Иной раз мне это даже досадно. Но она только подшучивает надо мной.
– Терпеть не могу, когда ты в таком тоне говоришь о своей семейной жизни, Гарри, – сказал Бэзил Холлуорд, подходя к двери в сад. – Я уверен, что на самом деле ты прекрасный муж, но стыдишься своей добродетели. Удивительный ты человек! Никогда не говоришь ничего нравственного – и никогда не делаешь ничего безнравственного. Твой цинизм – только поза.
– Знаю, что быть естественным – это поза, и самая ненавистная людям поза! – воскликнул лорд Генри со смехом.
Молодые люди вышли в сад и уселись на бамбуковой скамье в тени высокого лаврового куста. Солнечные зайчики скользили по его блестящим, словно лакированным листьям. В траве тихонько покачивались белые маргаритки.
Некоторое время хозяин и гость сидели молча. Потом лорд Генри посмотрел на часы.
– Ну, к сожалению, мне пора, Бэзил, – сказал он. – Но раньше, чем я уйду, ты должен ответить мне на вопрос, который я задал тебе.
– Какой вопрос? – спросил художник, не поднимая глаз.
– Ты отлично знаешь какой.
– Нет, Гарри, не знаю.
– Хорошо, я тебе напомню. Объясни, пожалуйста, почему ты решил не посылать на выставку портрет Дориана Грея? Я хочу знать правду.
– Я и сказал тебе правду.
– Нет. Ты сказал, что в этом портрете слишком много тебя самого. Но ведь это же ребячество!
– Пойми, Гарри. – Холлуорд посмотрел в глаза лорду Генри. – Всякий портрет, написанный с любовью, – это, в сущности, портрет самого художника, а не того, кто ему позировал. Не его, а самого себя раскрывает на полотне художник. И я боюсь, что портрет выдаст тайну моей души. Потому и не хочу его выставлять.
Лорд Генри расхохотался.
– И что же это за тайна? – спросил он.
– Так и быть, расскажу тебе, – начал Холлуорд как-то смущённо.
– Ну-с? Я сгораю от нетерпения, Бэзил, – настаивал лорд Генри, поглядывая на него.
– Да говорить-то тут почти нечего, Гарри… И вряд ли ты меня поймёшь. Пожалуй, даже не поверишь.
Лорд Генри только усмехнулся в ответ и, наклонясь, сорвал в траве розовую маргаритку.
– Я совершенно уверен, что пойму, – отозвался он, внимательно разглядывая золотистый, с белой опушкой пестик цветка. – А поверить я способен во что угодно, и тем охотнее, чем оно невероятнее.
Налетевший ветерок стряхнул несколько цветков с деревьев; тяжёлые кисти сирени, словно сотканные из звёздочек, медленно закачались в разнеженной зноем сонной тишине. У стены трещал кузнечик. Длинной голубой нитью на прозрачных коричневых крылышках промелькнула в воздухе стрекоза… Лорду Генри казалось, что он слышит, как стучит сердце в груди Бэзила, и он пытался угадать, что будет дальше.
– Ну, так вот… – заговорил художник, немного помолчав. – Месяца два назад мне пришлось быть на рауте у леди Брэндон. Ведь нам, бедным художникам, следует время от времени появляться в обществе, хотя бы для того, чтобы показать людям, что мы не дикари. Помню твои слова, что во фраке и белом галстуке кто угодно, даже биржевой маклер, может сойти за цивилизованного человека.
В гостиной леди Брэндон я минут десять беседовал с разряженными в пух и прах знатными вдовами и с нудными академиками, как вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Я оглянулся и тут-то в первый раз увидел Дориана Грея. Глаза наши встретились, и я почувствовал, что бледнею. Меня охватил какой-то инстинктивный страх, и я понял: передо мной человек настолько обаятельный, что, если я поддамся его обаянию, он поглотит меня всего, мою душу и даже моё искусство. А я не хотел никаких посторонних влияний в моей жизни. Ты знаешь, Генри, какой у меня независимый характер. Я всегда был сам себе хозяин… во всяком случае, до встречи с Дорианом Греем. Ну а тут… не знаю, как и объяснить тебе… Внутренний голос говорил мне, что я накануне страшного перелома в жизни. Я смутно предчувствовал, что судьба готовит мне необычайные радости и столь же изощрённые мучения. Мне стало жутко, и я уже шагнул было к двери, решив уйти. Сделал я это почти бессознательно, из какой-то трусости. Конечно, попытка сбежать не делает мне чести. По совести говоря…
– Совесть и трусость, в сущности, одно и то же, Бэзил. «Совесть» – официальное название трусости, вот и всё.
– Не верю я этому, Гарри, да и ты, мне думается, не веришь… Словом, не знаю, из каких побуждений, – быть может, из гордости, так как я очень горд, – я стал пробираться к выходу. Однако у двери меня, конечно, перехватила леди Брэндон. «Уж не намерены ли вы сбежать так рано, мистер Холлуорд?» – закричала она. Знаешь, какой у неё пронзительный голос!
– Ещё бы! Она – настоящий павлин, только без его красоты, – подхватил лорд Генри, разрывая маргаритку длинными нервными пальцами.
– Мне не удалось от неё отделаться. Она представила меня высочайшим особам, потом разным сановникам в звёздах и орденах Подвязки и каким-то старым дамам в огромных диадемах и с крючковатыми носами. Всем она рекомендовала меня как своего лучшего друга, хотя видела меня второй раз в жизни. Видно, она забрала себе в голову включить меня в свою коллекцию знаменитостей. Кажется, в ту пору какая-то из моих картин имела большой успех, – во всяком случае, о ней болтали в грошовых газетах, а в наше время это патент на бессмертие.
И вдруг я очутился лицом к лицу с тем самым юношей, который с первого взгляда вызвал в моей душе столь странное волнение. Он стоял так близко, что мы почти столкнулись. Глаза наши встретились снова. Тут я безрассудно попросил леди Брэндон познакомить нас. Впрочем, это, пожалуй, было не такое уж безрассудство: всё равно, если бы нас и не познакомили, мы неизбежно заговорили бы друг с другом. Я в этом уверен. Это же самое сказал мне потом Дориан. И он тоже сразу почувствовал, что нас свёл не случай, а судьба.
– А что же леди Брэндон сказала тебе об этом очаровательном юноше? – спросил лорд Генри. – Я ведь знаю её манеру бегло давать précis[6] каждому гостю. Помню, как она раз подвела меня к какому-то грозному краснолицему старцу, увешанному орденами и лентами, а по дороге трагическим шёпотом – его, наверное, слышали все в гостиной – сообщала мне на ухо самые ошеломительные подробности его биографии. Я просто-напросто сбежал от неё. Я люблю сам, без чужой помощи, разбираться в людях. А леди Брэндон описывает своих гостей точь-в-точь как оценщик на аукционе продающиеся с молотка вещи: она либо рассказывает о них самое сокровенное, либо сообщает вам всё, кроме того, что вы хотели бы узнать.
– Бедная леди Брэндон! Ты слишком уж строг к ней, Гарри, – рассеянно заметил Холлуорд.
– Дорогой мой, она стремилась создать у себя «салон», но получился попросту ресторан. А ты хочешь, чтобы я ею восхищался? Ну, бог с ней, скажи-ка мне лучше, как она отозвалась о Дориане Грее?
– Пробормотала что-то такое вроде: «Прелестный мальчик… мы с его бедной матерью были неразлучны… Забыла, чем он занимается… Боюсь, что ничем… Ах да, играет на рояле… Или на скрипке, дорогой мистер Грей?» Оба мы не могли удержаться от смеха, и это нас как-то сразу сблизило.
– Недурно, если дружба начинается смехом, и лучше всего, если она им же кончается, – заметил лорд Генри, срывая ещё одну маргаритку.
Холлуорд покачал головой.
– Ты не знаешь, что такое настоящая дружба, Гарри, – сказал он тихо. – Да и вражда настоящая тебе тоже незнакома. Ты любишь всех, а любить всех – значит не любить никого. Тебе все одинаково безразличны.
– Как ты несправедлив ко мне! – воскликнул лорд Генри. Сдвинув шляпу на затылок, он смотрел на облачка, проплывавшие в бирюзовой глубине летнего неба и похожие на растрёпанные мотки блестящего шёлка. – Да, да, возмутительно несправедлив! Я далеко не одинаково отношусь к людям. В близкие друзья выбираю себе людей красивых, в приятели – людей с хорошей репутацией, врагов завожу только умных. Тщательнее всего следует выбирать врагов. Среди моих недругов нет ни единого глупца. Все они – люди мыслящие, достаточно интеллигентные и потому умеют меня ценить. Ты скажешь, что мой выбор объясняется тщеславием? Что ж, пожалуй, это верно.
– И я так думаю, Гарри. Между прочим, согласно твоей схеме, я тебе не друг, а просто приятель?
– Дорогой мой Бэзил, ты для меня гораздо больше, чем «просто приятель».
– И гораздо меньше, чем друг? Значит, что-то вроде брата, не так ли?
– Ну нет! К братьям своим я не питаю нежных чувств. Мой старший брат никак не хочет умереть, а младшие только это и делают.
– Гарри! – остановил его Холлуорд, нахмурив брови.
– Дружище, это же говорится не совсем всерьёз. Но, признаюсь, я действительно не терплю свою родню. Это потому, должно быть, что мы не выносим людей с теми же недостатками, что у нас. Я глубоко сочувствую английским демократам, которые возмущаются так называемыми «пороками высших классов». Люди низшего класса инстинктивно понимают, что пьянство, глупость и безнравственность должны быть их привилегиями, и если кто-либо из нас страдает этими пороками, он тем самым как бы узурпирует их права. Когда бедняга Саутуорк вздумал развестись с женой, негодование масс было прямо-таки великолепно. Между тем я не поручусь за то, что хотя бы десять процентов пролетариев ведёт добродетельный образ жизни.
– Во всём, что ты тут нагородил, нет ни единого слова, с которым можно согласиться, Гарри! И ты, конечно, сам в это не веришь.
Лорд Генри погладил каштановую бородку, похлопал своей чёрной тростью с кисточкой по носку лакированного ботинка.
– Какой ты истый англичанин, Бэзил! Вот уже второй раз я слышу от тебя это замечание. Попробуй высказать какую-нибудь мысль типичному англичанину, – а это большая неосторожность! – так он и не подумает разобраться, верная это мысль или неверная. Его интересует только одно: убеждён ли ты сам в том, что говоришь. А между тем важна идея, независимо от того, искренне ли верит в неё тот, кто её высказывает. Идея, пожалуй, имеет тем большую самостоятельную ценность, чем менее верит в неё тот, от кого она исходит, ибо она тогда не отражает его желаний, нужд и предрассудков… Впрочем, я не собираюсь обсуждать с тобой политические, социологические или метафизические вопросы. Люди меня интересуют больше, чем их принципы, а интереснее всего – люди без принципов. Поговорим о Дориане Грее. Часто вы встречаетесь?
– Каждый день. Я чувствовал бы себя несчастным, если бы не виделся с ним ежедневно. Я без него жить не могу.
– Вот чудеса! А я-то думал, что ты всю жизнь будешь любить только своё искусство.
– Дориан для меня теперь – всё моё искусство, – сказал художник серьёзно. – Видишь ли, Гарри, иногда я думаю, что в истории человечества есть только два важных момента. Первый – это появление в искусстве новых средств выражения, второй – появление в нём нового образа. И лицо Дориана Грея когда-нибудь станет для меня тем, чем было для венецианцев изобретение масляных красок в живописи или для греческой скульптуры – лик Антиноя[7]. Конечно, я пишу Дориана красками, рисую, делаю эскизы… Но дело не только в этом. Он для меня гораздо больше, чем модель или натурщик. Я не говорю, что не удовлетворён своей работой, я не стану тебя уверять, что такую красоту невозможно отобразить в искусстве. Нет ничего такого, чего не могло бы выразить искусство. Я вижу – то, что я написал со времени моего знакомства с Дорианом Греем, написано хорошо, это моя лучшая работа. Не знаю, как это объяснить и поймёшь ли ты меня… Встреча с Дорианом словно дала мне ключ к чему-то совсем новому в живописи, открыла мне новую манеру письма. Теперь я вижу вещи в ином свете и всё воспринимаю по-иному. Я могу в своём искусстве воссоздавать жизнь средствами, которые прежде были мне неведомы. «Мечта о форме в дни, когда царствует мысль», – кто это сказал? Не помню. И такой мечтой стал для меня Дориан Грей. Одно присутствие этого мальчика – в моих глазах он ещё мальчик, хотя ему уже минуло двадцать лет… ах, не знаю, можешь ли ты себе представить, что значит для меня его присутствие! Сам того не подозревая, он открывает мне черты какой-то новой школы, школы, которая будет сочетать в себе всю страстность романтизма и всё совершенство эллинизма. Гармония духа и тела – как это прекрасно! В безумии своём мы разлучили их, мы изобрели вульгарный реализм и пустой идеализм. Ах, Гарри, если бы ты только знал, что для меня Дориан Грей! Помнишь тот пейзаж, за который Эгнью предлагал мне громадные деньги, а я не захотел с ним расстаться? Это одна из лучших моих картин. А почему? Потому что, когда я её писал, Дориан Грей сидел рядом. Какое-то его неуловимое влияние на меня помогло мне впервые увидеть в обыкновенном лесном пейзаже чудо, которое я всегда искал и не умел найти.
– Бэзил, это поразительно! Я должен увидеть Дориана Грея!
Холлуорд поднялся и стал ходить по саду. Через несколько минут он вернулся к скамье.
– Пойми, Гарри, – сказал он, – Дориан Грей для меня попросту мотив в искусстве. Ты, быть может, ничего не увидишь в нём, а я вижу всё… И в тех моих картинах, на которых Дориан не изображён, его влияние чувствуется всего сильнее. Как я уже тебе сказал, он словно подсказывает мне новую манеру письма. Я нахожу его, как откровение, в изгибах некоторых линий, в нежной прелести иных тонов. Вот и всё.
– Но почему же тогда ты не хочешь выставить его портрет? – спросил лорд Генри.
– Потому что я невольно выразил в этом портрете ту непостижимую влюблённость художника, в которой я, разумеется, никогда не признавался Дориану. Дориан о ней не знает. И никогда не узнает. Но другие люди могли бы отгадать правду, а я не хочу обнажать душу перед их любопытными и близорукими глазами. Никогда я не позволю им рассматривать моё сердце под микроскопом. Понимаешь теперь, Гарри? В это полотно я вложил слишком много души, слишком много самого себя.
– А вот поэты – те не так стыдливы, как ты. Они прекрасно знают, что о любви писать выгодно, на неё большой спрос. В наше время разбитое сердце выдерживает множество изданий.
– Я презираю таких поэтов! – воскликнул Холлуорд. – Художник должен создавать прекрасные произведения искусства, не внося в них ничего из своей личной жизни. В наш век люди думают, что произведение искусства должно быть чем-то вроде автобиографии. Мы утратили способность отвлечённо воспринимать красоту. Я надеюсь когда-нибудь показать миру, что такое абстрактное чувство прекрасного, – и потому-то мир никогда не увидит портрет Дориана Грея.
– По-моему, ты не прав, Бэзил, но не буду с тобой спорить. Спорят только безнадёжные кретины. Скажи, Дориан Грей очень тебя любит?
Художник задумался.
– Дориан ко мне привязан, – ответил он после недолгого молчания. – Знаю, что привязан. Оно и понятно: я ему всячески льщу. Мне доставляет странное удовольствие говорить ему вещи, которые говорить не следовало бы, – хоть я и знаю, что потом пожалею об этом. В общем, он относится ко мне очень хорошо, и мы проводим вдвоём целые дни, беседуя на тысячу тем. Но иногда он бывает ужасно нечуток, и ему как будто очень нравится мучить меня. Тогда я чувствую, Гарри, что отдал всю душу человеку, для которого она – то же, что цветок в петлице, украшение, которым он будет тешить своё тщеславие только один летний день.
– Летние дни долги, Бэзил, – сказал вполголоса лорд Генри. – И, быть может, ты пресытишься раньше, чем Дориан. Как это ни печально, Гений, несомненно, долговечнее Красоты. Потому-то мы так и стремимся сверх всякой меры развивать свой ум. В жестокой борьбе за существование мы хотим сохранить хоть что-нибудь устойчивое, прочное и начиняем голову фактами и всяким хламом в бессмысленной надежде удержать за собой место в жизни. Высокообразованный, сведущий человек – вот современный идеал. А мозг такого высокообразованного человека – это нечто страшное. Он подобен лавке антиквария, набитой всяким пыльным старьём, где каждая вещь оценена гораздо выше своей настоящей стоимости… Да, Бэзил, я всё-таки думаю, что ты пресытишься первый. В один прекрасный день ты взглянешь на своего друга – и красота его покажется тебе уже немного менее гармоничной, тебе вдруг не понравится тон его кожи или что-нибудь ещё. В душе ты горько упрекнёшь в этом его и самым серьёзным образом начнёшь думать, будто он в чём-то виноват перед тобой. При следующем свидании ты будешь уже совершенно холоден и равнодушен. И можно только очень пожалеть об этой будущей перемене в тебе. То, что ты мне сейчас рассказал, – настоящий роман. Можно сказать, роман на почве искусства. А пережив роман своей прежней жизни, человек – увы! – становится так прозаичен!
– Не говори так, Гарри. Я на всю жизнь пленён Дорианом. Тебе меня не понять: ты такой непостоянный.
– Ах, дорогой Бэзил, именно поэтому я и способен понять твои чувства. Тем, кто верен в любви, доступна лишь её банальная сущность. Трагедию же любви познают лишь те, кто изменяет.
Достав изящную серебряную спичечницу, лорд Генри закурил папиросу с самодовольным и удовлетворённым видом человека, сумевшего вместить в одну фразу всю житейскую мудрость.
В блестящих зелёных листьях плюща возились и чирикали воробьи, голубые тени облаков, как стаи быстрых ласточек, скользили по траве. Как хорошо было в саду! «И как увлекательно-интересны чувства людей, гораздо интереснее их мыслей! – говорил себе лорд Генри. – Собственная душа и страсти друзей – вот что самое занятное в жизни».
Он с тайным удовольствием вспомнил, что, засидевшись у Бэзила Холлуорда, пропустил скучный завтрак у своей тётушки. У неё, несомненно, завтракает сегодня лорд Гудбоди, и разговор всё время вертится вокруг образцовых столовых и ночлежных домов, которые необходимо открыть для бедняков. При этом каждый восхваляет те добродетели, в которых ему самому нет надобности упражняться: богачи проповедуют бережливость, а бездельники красноречиво распространяются о великом значении труда. Как хорошо, что на сегодня он избавлен от всего этого!
Мысль о тётушке вдруг вызвала в уме лорда Генри одно воспоминание. Он повернулся к Холлуорду:
– Знаешь, я сейчас вспомнил…
– Что вспомнил, Гарри?
– Вспомнил, где я слышал про Дориана Грея.
– Где же? – спросил Холлуорд, сдвинув брови.
– Не смотри на меня так сердито, Бэзил. Это было у моей тётушки, леди Агаты. Она рассказывала, что нашла премилого молодого человека, который обещал помогать ей в Ист-Энде[8], и зовут его Дориан Грей. Заметь, она и словом не упомянула о его красоте. Женщины, – во всяком случае, добродетельные женщины, – не ценят красоту. Тётушка сказала только, что он юноша серьёзный, с прекрасным сердцем, – и я сразу представил себе субъекта в очках, с прямыми волосами, веснушчатой физиономией и огромными ногами. Жаль, я тогда не знал, что этот Дориан – твой друг.
– А я очень рад, что ты этого не знал, Гарри.
– Почему?
– Я не хочу, чтобы вы познакомились.
– Не хочешь, чтобы мы познакомились?
– Нет.
– Мистер Дориан Грей в студии, сэр, – доложил лакей, появляясь в саду.
– Ага, теперь тебе волей-неволей придётся нас познакомить! – со смехом воскликнул лорд Генри.
Художник повернулся к лакею, который стоял, жмурясь от солнца.
– Попросите мистера Грея подождать, Паркер: я сию минуту приду.
Лакей поклонился и пошёл по дорожке к дому. Тогда Холлуорд посмотрел на лорда Генри.
– Дориан Грей – мой лучший друг, – сказал он. – У него открытая и светлая душа – твоя тётушка была совершенно права. Смотри, Гарри, не испорти его! Не пытайся на него влиять. Твоё влияние было бы гибельно для него. Свет велик, в нём много интереснейших людей. Так не отнимай же у меня единственного человека, который вдохнул в моё искусство то прекрасное, что есть в нём. Всё моё будущее художника зависит от него. Помни, Гарри, я надеюсь на твою совесть!
Он говорил очень медленно, и слова, казалось, вырывались у него помимо воли.
– Что за глупости! – с улыбкой перебил лорд Генри и, взяв Холлуорда под руку, почти насильно повёл его в дом.
Антино́й (?–130) – греческий юноша, наделённый удивительной красотой, любимец римского императора Адриана (76–138, правил 117–138), утонувший в Ниле и обожествлённый после смерти: по приказу императора во многих городах были воздвигнуты храмы в его честь, изваяны многочисленные статуи, отлиты монеты с его изображением; для искусства поздней античности Антиной служил идеальным образом юности и красоты.
Краткую характеристику, краткий обзор (фр.).
Адонис – в древнегреческой мифологии прекрасный юноша, спутник и возлюбленный Афродиты, богини любви и красоты.
Академия – Королевская Академия художеств, существующая с 1768 г., цитадель традиционного искусства.
Ист-Энд – восточные районы Лондона, населённые преимущественно беднотой.
Гро́венор – основанная К. Линдсеем в 1877 г. частная картинная галерея на площади Гровенор в центральной части Лондона, где было сосредоточено творчество представителей импрессионизма и иных неакадемических течений в живописи конца XIX в.
Исследователи творчества Уайльда признают прототипом Бэзила Холлуорда друга писателя – живописца Бэзила Уорда, в мастерской которого Уайльд видел натурщика, чьи черты он придал впоследствии облику Дориана Грея.
Калиба́н – персонаж пьесы Шекспира «Буря», четвероногое чудовище, олицетворение тёмных сил, уродства, невежества.
Глава II
В мастерской они застали Дориана Грея. Он сидел за роялем, спиной к ним, и перелистывал шумановский альбом «Лесные картинки».
– Что за прелесть! Я хочу их разучить, – сказал он, не оборачиваясь. – Дайте их мне на время, Бэзил.
– Дам, если вы сегодня будете хорошо позировать, Дориан.
– Ох, надоело мне это! И я вовсе не стремлюсь иметь свой портрет в натуральную величину, – возразил юноша капризно. Повернувшись на табурете, он увидел лорда Генри и поспешно встал, порозовев от смущения. – Извините, Бэзил, я не знал, что у вас гость.
– Знакомьтесь, Дориан, это лорд Генри Уоттон, мой старый товарищ по университету. Я только что говорил ему, что вы превосходно позируете, а вы своим брюзжанием всё испортили!
– Но ничуть не испортили мне удовольствия познакомиться с вами, мистер Грей, – сказал лорд Генри, подходя к Дориану и протягивая ему руку. – Я много наслышался о вас от моей тётушки. Вы – её любимец и, боюсь, одна из её жертв.
– Как раз теперь я у леди Агаты на плохом счету, – отозвался Дориан с забавно-покаянным видом. – Я обещал в прошлый вторник поехать с ней на концерт в один уайтчеплский клуб[9] – и совершенно забыл об этом. Мы должны были там играть с ней в четыре руки, – кажется, даже целых три дуэта. Уж не знаю, как она теперь меня встретит. Боюсь показаться ей на глаза.
– Ничего, я вас помирю. Тётушка Агата вас очень любит. И то, что вы не выступили вместе с нею на концерте, вряд ли так уж важно. Публика, вероятно, думала, что исполняется дуэт, – ведь за роялем тётя Агата вполне может нашуметь за двоих.
– Такое мнение крайне обидно для неё и не очень-то лестно для меня, – сказал Дориан, смеясь.
Лорд Генри смотрел на Дориана, любуясь его ясными голубыми глазами, золотистыми кудрями, изящным рисунком алого рта. Этот юноша в самом деле был удивительно красив, и что-то в его лице сразу внушало доверие. В нём чувствовалась искренность и чистота юности, её целомудренная пылкость. Легко было поверить, что жизнь ещё ничем не загрязнила этой молодой души. Недаром Бэзил Холлуорд боготворил Дориана!
– Ну можно ли такому очаровательному молодому человеку заниматься благотворительностью! Нет, вы для этого слишком красивы, мистер Грей, – сказал лорд Генри и, развалясь на диване, достал свой портсигар.
Художник тем временем приготовил кисти и смешивал краски на палитре. На хмуром его лице было заметно сильное беспокойство. Услышав последнее замечание лорда Генри, он быстро оглянулся на него и после минутного колебания сказал:
– Гарри, мне хотелось бы окончить сегодня портрет. Ты не обидишься, если я попрошу тебя уйти?
Лорд Генри с улыбкой посмотрел на Дориана:
– Уйти мне, мистер Грей?
– Ах нет, лорд Генри, пожалуйста, не уходите! Бэзил, я вижу, сегодня опять в дурном настроении, а я терпеть не могу, когда он сердится. Притом вы ещё не объяснили, почему мне не следует заниматься благотворительностью.
– Стоит ли объяснять это, мистер Грей? На такую скучную тему говорить пришлось бы серьёзно. Но я, конечно, не уйду, раз вы меня просите остаться. Ты ведь не будешь возражать, Бэзил? Ты сам не раз говорил мне, что любишь, когда кто-нибудь занимает тех, кто тебе позирует.
Холлуорд закусил губу.
– Конечно, оставайся, раз Дориан этого хочет. Его прихоти – закон для всех, кроме него самого.
Лорд Генри взял шляпу и перчатки.
– Несмотря на твои настояния, Бэзил, я, к сожалению, должен вас покинуть. Я обещал встретиться кое с кем в Орлеанском клубе[10]. До свиданья, мистер Грей. Навестите меня как-нибудь на Керзон-стрит. В пять я почти всегда дома. Но лучше вы сообщите заранее, когда захотите прийти: было бы обидно, если бы вы меня не застали.
– Бэзил, – воскликнул Дориан Грей, – если лорд Генри уйдёт, я тоже уйду! Вы никогда рта не раскрываете во время работы, и мне ужасно надоедает стоять на подмостках и всё время мило улыбаться. Попросите его не уходить!
– Оставайся, Гарри. Дориан будет рад, и меня ты этим очень обяжешь, – сказал Холлуорд, не отводя глаз от картины. – Я действительно всегда молчу во время работы и не слушаю, что мне говорят, так что моим бедным натурщикам, должно быть, нестерпимо скучно. Пожалуйста, посиди с нами.
– А как же моё свидание в клубе?
Художник усмехнулся.
– Не думаю, чтобы это было так уж важно. Садись, Гарри. Ну а вы, Дориан, станьте на подмостки и поменьше вертитесь. Да не очень-то слушайте лорда Генри – он на всех знакомых, кроме меня, оказывает самое дурное влияние.
Дориан Грей с видом юного мученика взошёл на помост и, сделав лёгкую moue[11], переглянулся с лордом Генри. Этот друг Бэзила ему очень нравился. Он и Бэзил были совсем разные, составляли прелюбопытный контраст. И голос у лорда Генри был такой приятный! Выждав минуту, Дориан спросил:
– Лорд Генри, вы в самом деле так вредно влияете на других?
– Хорошего влияния не существует, мистер Грей. Всякое влияние уже само по себе безнравственно – безнравственно с научной точки зрения.
– Почему же?
– Потому что влиять на другого человека – это значит передать ему свою душу. Он начнёт думать не своими мыслями, пылать не своими страстями. И добродетели у него будут не свои, и грехи, – если предположить, что таковые вообще существуют, – будут заимствованные. Он станет отголоском чужой мелодии, актёром, выступающим в роли, которая не для него написана. Цель жизни – самовыражение. Проявить во всей полноте свою сущность – вот для чего мы живём. А в наш век люди стали бояться самих себя. Они забыли, что высший долг – это долг перед самим собой. Разумеется, они милосердны. Они накормят голодного, оденут нищего. Но их собственные души наги и умирают с голоду. Мы утратили мужество. А может быть, его у нас никогда и не было. Боязнь общественного мнения, эта основа морали, и страх перед Богом, страх, на котором держится религия, – вот что властвует над нами. Между тем…
– Будьте добры, Дориан, поверните-ка голову немного вправо, – попросил художник. Поглощённый своей работой, он ничего не слышал и только подметил на лице юноши выражение, какого до сих пор никогда не видел.
– А между тем, – своим низким, певучим голосом продолжал лорд Генри с характерными для него плавными жестами, памятными всем, кто знавал его ещё в Итоне, – мне думается, что, если бы каждый человек мог жить полной жизнью, давая волю каждому чувству и выражению каждой мысли, осуществляя каждую свою мечту, – мир ощутил бы вновь такой мощный порыв к радости, что забыты были бы все болезни Средневековья и мы вернулись бы к идеалам эллинизма, а может быть, и к чему-либо ещё более ценному и прекрасному. Но и самый смелый из нас боится самого себя. Самоотречение, этот трагический пережиток тех диких времён, когда люди себя калечили, омрачает нам жизнь. И мы расплачиваемся за это самоограничение. Всякое желание, которое мы стараемся подавить, бродит в нашей душе и отравляет нас. А согрешив, человек избавляется от влечения к греху, ибо осуществление – это путь к очищению. После этого остаются лишь воспоминания о наслаждении или сладострастие раскаяния. Единственный способ отделаться от искушения – уступить ему. А если вздумаешь бороться с ним, душу будет томить влечение к запретному, и тебя измучают желания, которые чудовищный закон, тобой же созданный, признал порочными и преступными. Кто-то сказал, что величайшие события в мире – это те, которые происходят в мозгу у человека. А я скажу, что и величайшие грехи мира рождаются в мозгу, и только в мозгу. Да ведь и в вас, мистер Грей, даже в пору светлого отрочества и розовой юности, уже бродили страсти, пугавшие вас, мысли, которые вас приводили в ужас. Вы знали мечты и сновидения, при одном воспоминании о которых вы краснеете от стыда…
– Постойте, постойте! – пробормотал, запинаясь, Дориан Грей. – Вы смутили меня, я не знаю, что сказать… С вами можно бы поспорить, но я сейчас не нахожу слов… Не говорите больше ничего! Дайте мне подумать… Впрочем, лучше не думать об этом!
Минут десять Дориан стоял неподвижно, с полуоткрытым ртом и странным блеском в глазах. Он смутно сознавал, что в нём просыпаются какие-то совсем новые мысли и чувства. Ему казалось, что они пришли не извне, а поднимались из глубины его существа. Да, он чувствовал, что несколько слов, сказанных этим другом Бэзила, сказанных, вероятно, просто так, между прочим, и намеренно парадоксальных, затронули в нём какую-то тайную струну, которой до сих пор не касался никто, и сейчас она трепетала, вибрировала порывистыми толчками.
До сих пор так волновала его только музыка. Да, музыка не раз будила в его душе волнение, но волнение смутное, бездумное. Она ведь творит в душе не новый мир, а скорее – новый хаос. А тут прозвучали слова! Простые слова – но как они страшны! От них никуда не уйдёшь. Как они ясны, неотразимо сильны и жестоки! И вместе с тем – какое в них таится коварное очарование! Они, казалось, придавали зримую и осязаемую форму неопределённым мечтам, и в них была своя музыка, сладостнее звуков лютни и виолы. Только слова! Но есть ли что-либо весомее слов?
Да, в ранней юности он, Дориан, не понимал некоторых вещей. Сейчас он понял всё. Жизнь вдруг засверкала перед ним жаркими красками. Ему казалось, что он шагает среди бушующего пламени. И как он до сих пор не чувствовал этого?
Лорд Генри с тонкой усмешкой наблюдал за ним. Он знал, когда следует помолчать. Дориан живо заинтересовал его, и он сам сейчас удивлялся тому впечатлению, какое произвели на юношу его слова. Ему вспомнилась одна книга, которую он прочитал в шестнадцать лет; она открыла ему тогда многое такое, чего он не знал раньше. Быть может, Дориан Грей сейчас переживает то же самое? Неужели стрела, пущенная наугад, просто так, в пространство, попала в цель? Как этот мальчик мил!..
Холлуорд писал с увлечением, как всегда, чудесными, смелыми мазками, с тем подлинным изяществом и утончённостью, которые – в искусстве по крайней мере – всегда являются признаком мощного таланта. Он не замечал наступившего молчания.
– Бэзил, я устал стоять, – воскликнул вдруг Дориан. – Мне надо побыть на воздухе, в саду. Здесь очень душно!
– Ах, простите, мой друг! Когда я пишу, я забываю обо всём. А вы сегодня стояли не шелохнувшись. Никогда ещё вы так хорошо не позировали. И я поймал то выражение, какое всё время искал. Полуоткрытые губы, блеск в глазах… Не знаю, о чём тут разглагольствовал Гарри, но, конечно, это он вызвал на вашем лице такое удивительное выражение. Должно быть, наговорил вам кучу комплиментов? А вы не верьте ни единому его слову.
– Нет, он говорил мне вещи совсем не лестные. Поэтому я и не склонен ему верить.
– Ну, ну, в душе вы отлично знаете, что поверили всему, – сказал лорд Генри, задумчиво глядя на него своими томными глазами. – Я, пожалуй, тоже выйду с вами в сад, здесь невыносимо жарко. Бэзил, прикажи подать нам какого-нибудь питья со льдом… и хорошо бы с земляничным соком.
– С удовольствием, Гарри. Позвони Паркеру, и я скажу ему, что принести. Я приду к вам в сад немного погодя, надо ещё подработать фон. Но не задерживай Дориана надолго. Мне сегодня как никогда хочется писать. Этот портрет будет моим шедевром. Даже в таком виде, как сейчас, он уже чудо как хорош.
Выйдя в сад, лорд Генри нашёл Дориана у куста сирени: зарывшись лицом в прохладную массу цветов, он упивался их ароматом, как жаждущий – вином. Лорд Генри подошёл к нему вплотную и дотронулся до его плеча.
– Вот это правильно, – сказал он тихо. – Душу лучше всего лечить ощущениями, а от ощущений лечит только душа.
Юноша вздрогнул и отступил. Он был без шляпы, и ветки растрепали его непокорные кудри, спутав золотистые пряди. Глаза у него были испуганные, как у внезапно разбуженного человека. Тонко очерченные ноздри нервно вздрагивали, алые губы трепетали от какого-то тайного волнения.
– Да, – продолжал лорд Генри, – надо знать этот великий секрет жизни: лечите душу ощущениями, а ощущения пусть врачует душа. Вы – удивительный человек, мистер Грей. Вы знаете больше, чем вам это кажется, но меньше, чем хотели бы знать.
Дориан Грей нахмурился и отвёл глаза. Ему безотчётно нравился высокий и красивый человек, стоявший рядом с ним. Смуглое романтическое лицо лорда Генри, его усталое выражение вызывало интерес, и что-то завораживающее было в низком и протяжном голосе. Даже руки его, прохладные, белые и нежные, как цветы, таили в себе странное очарование. В движениях этих рук, как и в голосе, была музыка, и казалось, что они говорят своим собственным языком.
Дориан чувствовал, что боится этого человека, – и стыдился своего страха. Зачем нужно было, чтобы кто-то чужой научил его понимать собственную душу? Ведь вот с Бэзилом Холлуордом он давно знаком, но дружба их ничего не изменила в нём. И вдруг приходит этот незнакомец – и словно открывает перед ним тайны жизни. Но всё-таки чего же ему бояться? Он не школьник и не девушка. Ему бояться лорда Генри просто глупо.
– Давайте сядем где-нибудь в тени, – сказал лорд Генри. – Вот Паркер уже несёт нам питьё. А если вы будете стоять на солнцепёке, вы подурнеете, и Бэзил больше не захочет вас писать. Загар будет вам не к лицу.
– Эка важность, подумаешь! – засмеялся Дориан Грей, садясь на скамью в углу сада.
– Для вас это очень важно, мистер Грей.
– Почему же?
– Да потому, что вам дана чудесная красота молодости, а молодость – единственное богатство, которое стоит беречь.
– Я этого не думаю, лорд Генри.
– Теперь вы, конечно, этого не думаете. Но когда вы станете безобразным стариком, когда думы избороздят ваш лоб морщинами, а страсти своим губительным огнём иссушат ваши губы, – вы поймёте это с неумолимой ясностью. Теперь, куда бы вы ни пришли, вы всех пленяете. Но разве так будет всегда? Вы удивительно хороши собой, мистер Грей. Не хмурьтесь, это правда. А Красота – один из видов Гения, она ещё выше Гения, ибо не требует понимания. Она – одно из великих явлений окружающего нас мира, как солнечный свет, или весна, или отражение в тёмных водах серебряного щита луны. Красота неоспорима. Она имеет высшее право на власть и делает царями тех, кто ею обладает. Вы улыбаетесь? О, когда вы её утратите, вы не будете улыбаться… Иные говорят, что Красота – это тщета земная. Быть может. Но, во всяком случае, она не так тщетна, как Мысль. Для меня Красота – чудо из чудес. Только пустые, ограниченные люди не судят по внешности. Подлинная тайна жизни заключена в зримом, а не в сокровенном… Да, мистер Грей, боги к вам милостивы. Но боги скоро отнимают то, что дают. У вас впереди не много лет для жизни настоящей, полной и прекрасной. Минет молодость, а с нею красота – и вот вам вдруг станет ясно, что время побед прошло, или придётся довольствоваться победами столь жалкими, что в сравнении с прошлым они вам будут казаться горше поражений. Каждый уходящий месяц приближает вас к этому тяжкому будущему. Время ревниво, оно покушается на лилии и розы, которыми одарили вас боги. Щёки ваши пожелтеют и ввалятся, глаза потускнеют. Вы будете страдать ужасно… Так пользуйтесь же своей молодостью, пока она не ушла. Не тратьте понапрасну золотые дни, слушая нудных святош, не пытайтесь исправлять то, что неисправимо, не отдавайте свою жизнь невеждам, пошлякам и ничтожествам, следуя ложным идеям и нездоровым стремлениям нашей эпохи. Живите! Живите той чудесной жизнью, что скрыта в вас. Ничего не упускайте, вечно ищите всё новых ощущений! Ничего не бойтесь! Новый гедонизм – вот что нужно нашему поколению. И вы могли бы стать его зримым символом. Для такого, как вы, нет ничего невозможного. На короткое время мир принадлежит вам… Я с первого взгляда понял, что вы себя ещё не знаете, не знаете, чем вы могли бы быть. Многое в вас меня пленило, и я почувствовал, что должен помочь вам познать самого себя. Я думал: «Как было бы трагично, если бы эта жизнь пропала даром!» Ведь молодость ваша пройдёт так быстро! Простые полевые цветы вянут, но опять расцветают. Будущим летом ракитник в июне будет так же сверкать золотом, как сейчас. Через месяц зацветёт пурпурными звёздами ломонос, и каждый год в зелёной ночи его листьев будут загораться всё новые пурпурные звёзды. А к нам молодость не возвращается. Слабеет пульс радости, что бьётся так сильно в двадцать лет, дряхлеет тело, угасают чувства. Мы превращаемся в отвратительных марионеток с неотвязными воспоминаниями о тех страстях, которых мы слишком боялись, и соблазнах, которым мы не посмели уступить. Молодость! Молодость! В мире нет ничего ей равного!
Дориан Грей слушал с жадным вниманием, широко раскрыв глаза. Веточка сирени выскользнула из его пальцев и упала на гравий. Тотчас подлетела мохнатая пчела, с минуту покружилась над нею, жужжа, потом стала путешествовать по всей кисти, переползая с одной звёздочки на другую. Дориан наблюдал за ней с тем неожиданным интересом, с каким мы сосредоточиваем порой внимание на самых незначительных мелочах, когда нам страшно думать о самом важном, или когда нас волнует новое чувство, ещё неясное нам самим, или какая-нибудь страшная мысль осаждает мозг и принуждает нас сдаться. Пчела скоро полетела дальше. Дориан видел, как она забралась в трубчатую чашечку вьюнка. Цветок, казалось, вздрогнул и тихонько закачался на стебельке.
Неожиданно в дверях мастерской появился Холлуорд и энергичными жестами стал звать своих гостей в дом. Лорд Генри и Дориан переглянулись.
– Я жду, – крикнул художник. – Идите же! Освещение сейчас для работы самое подходящее… А пить вы можете и здесь.
Они поднялись и медленно зашагали по дорожке. Мимо пролетели две бледно-зелёные бабочки, в дальнем углу сада на груше запел дрозд.
– Ведь вы довольны, что познакомились со мной, мистер Грей? – сказал лорд Генри, глядя на Дориана.
– Да, сейчас я этому рад. Не знаю только, всегда ли так будет.
– Всегда!.. Какое ужасное слово! Я содрогаюсь, когда слышу его. Его особенно любят женщины. Они портят всякий роман, стремясь, чтобы он длился вечно. Притом «всегда» – это пустое слово. Между капризом и «вечной любовью» разница только та, что каприз длится несколько дольше.
Они уже входили в мастерскую. Дориан Грей положил руку на плечо лорда Генри.
– Если так, пусть наша дружба будет капризом, – шепнул он, краснея, смущённый собственной смелостью. Затем взошёл на подмостки и стал в позу.
Лорд Генри, расположившись в широком плетёном кресле, наблюдал за ним. Тишину в комнате нарушали только лёгкий стук и шуршанье кисти по полотну, затихавшее, когда Холлуорд отходил от мольберта, чтобы издали взглянуть на свою работу. В открытую дверь лились косые солнечные лучи, в них плясали золотые пылинки. Приятный аромат роз словно плавал в воздухе.
Прошло с четверть часа. Художник перестал работать. Он долго смотрел на Дориана Грея, потом, так же долго, – на портрет, хмурясь и покусывая кончик длинной кисти.
– Готово! – воскликнул он наконец и, нагнувшись, подписал своё имя длинными красными буквами в левом углу картины.
Лорд Генри подошёл ближе, чтобы лучше рассмотреть её. Несомненно, это было дивное произведение искусства, да и сходство было поразительное.
– Дорогой мой Бэзил, поздравляю тебя от всей души, – сказал он. – Я не знаю лучшего портрета во всей современной живописи. Подойдите же сюда, мистер Грей, и судите сами.
Юноша вздрогнул, как человек, внезапно очнувшийся от сна.
– В самом деле кончено? – спросил он, сходя с подмостков.
– Да, да. И вы сегодня прекрасно позировали. Я вам за это бесконечно благодарен.
– За это надо благодарить меня, – вмешался лорд Генри. – Правда, мистер Грей?
Дориан, не отвечая, с рассеянным видом прошёл мимо мольберта, затем повернулся к нему лицом. При первом взгляде на портрет он невольно сделал шаг назад и вспыхнул от удовольствия. Глаза его блеснули так радостно, словно он в первый раз увидел себя. Он стоял неподвижно, погружённый в созерцание, смутно сознавая, что Холлуорд что-то говорит ему, но не вникая в смысл его слов. Как откровение пришло к нему сознание своей красоты. До сих пор он как-то её не замечал, и восхищение Бэзила Холлуорда казалось ему трогательным ослеплением дружбы. Он выслушивал его комплименты, подсмеивался над ними и забывал их. Они не производили на него никакого впечатления. Но вот появился лорд Генри, прозвучал его восторженный гимн молодости, грозное предостережение о том, что она быстротечна. Это взволновало Дориана, и сейчас, когда он смотрел на отражение своей красоты, перед ним вдруг с поразительной ясностью встало то будущее, о котором говорил лорд Генри. Да, наступит день, когда его лицо поблекнет и сморщится, глаза потускнеют, выцветут, стройный стан согнётся, станет безобразным. Годы унесут с собой алость губ и золото волос. Жизнь, формируя его душу, будет разрушать его тело. Он станет отталкивающе некрасив, жалок и страшен.
При этой мысли острая боль, как ножом, пронзила Дориана, и каждая жилка в нём затрепетала. Глаза потемнели, став из голубых аметистовыми, и затуманились слезами. Словно ледяная рука легла ему на сердце.
– Разве портрет вам не нравится? – воскликнул наконец Холлуорд, немного задетый непонятным молчанием Дориана.
– Ну конечно нравится, – ответил за него лорд Генри. – Кому он мог бы не понравиться? Это один из шедевров современной живописи. Я готов отдать за него столько, сколько ты потребуешь. Этот портрет должен принадлежать мне.
– Я не могу его продать, Гарри. Он не мой.
– А чей же?
– Дориана, разумеется, – ответил художник.
– Вот счастливец!
– Как это печально! – пробормотал вдруг Дориан Грей, всё ещё не отводя глаз от своего портрета. – Как печально! Я состарюсь, стану противным уродом, а мой портрет будет вечно молод. Он никогда не станет старше, чем в этот июньский день… Ах, если бы могло быть наоборот! Если бы старел этот портрет, а я навсегда остался молодым! За это… за это я отдал бы всё на свете. Да, ничего не пожалел бы! Душу бы отдал за это!
– Тебе, Бэзил, такой порядок вещей вряд ли понравился бы! – воскликнул лорд Генри со смехом. – Тяжела тогда была бы участь художника!
– Да, я горячо протестовал бы против этого, – отозвался Холлуорд.
Дориан Грей обернулся и в упор посмотрел на него:
– О, Бэзил, в этом я не сомневаюсь! Своё искусство вы любите больше, чем друзей. Я вам не дороже какой-нибудь позеленевшей бронзовой статуэтки. Нет, пожалуй, ею вы дорожите больше.
Удивлённый художник смотрел на него во все глаза. Очень странно было слышать такие речи от Дориана. Что это с ним? Он, видимо, был очень раздражён, лицо его пылало.
– Да, да, – продолжал Дориан. – Я вам не так дорог, как ваш серебряный Фавн или Гермес[12] из слоновой кости. Их вы будете любить всегда. А долго ли будете любить меня? Вероятно, до первой морщинки на моём лице. Я теперь знаю – когда человек теряет красоту, он теряет всё. Ваша картина мне это подсказала. Лорд Генри совершенно прав: молодость – единственное, что ценно в нашей жизни. Когда я замечу, что старею, я покончу с собой.
Холлуорд побледнел и схватил его за руку.
– Дориан, Дориан, что вы такое говорите! У меня не было и не будет друга ближе вас. Что это вы вздумали завидовать каким-то неодушевлённым предметам? Да вы прекраснее их всех!
– Я завидую всему, чья красота бессмертна. Завидую этому портрету, который вы с меня написали. Почему он сохранит то, что мне суждено утратить? Каждое уходящее мгновение отнимает что-то у меня и дарит ему. О, если бы было наоборот! Если бы портрет менялся, а я мог всегда оставаться таким, как сейчас! Зачем вы его написали? Придёт время, когда он будет дразнить меня, постоянно насмехаться надо мной!
Горячие слёзы подступили к глазам Дориана, он вырвал свою руку из руки Холлуорда и, упав на диван, спрятал лицо в подушки.
– Это ты наделал, Гарри! – сказал художник с горечью.
Лорд Генри пожал плечами.
– Это заговорил настоящий Дориан Грей, вот и всё.
– Неправда.
– А если нет, при чём же тут я?
– Тебе следовало уйти, когда я просил тебя об этом.
– Я остался по твоей же просьбе, – возразил лорд Генри.
– Гарри, я не хочу поссориться разом с двумя моими близкими друзьями… Но вы оба сделали мне ненавистной мою лучшую картину. Я её уничтожу. Что ж, ведь это только холст и краски. И я не допущу, чтобы она омрачила жизнь всем нам.
Дориан Грей поднял голову с подушки и, бледнея, заплаканными глазами следил за художником, который подошёл к своему рабочему столу у высокого занавешенного окна. Что он там делает? Шарит среди беспорядочно нагромождённых на столе тюбиков с красками и сухих кистей, – видимо, разыскивает что-то. Ага, это он искал длинный шпатель с тонким и гибким стальным лезвием. И нашёл его наконец. Он хочет изрезать портрет!
Всхлипнув, юноша вскочил с дивана, подбежал к Холлуорду и, вырвав у него из рук шпатель, швырнул его в дальний угол.
– Не смейте, Бэзил! Не смейте! – крикнул он. – Это всё равно что убийство!
– Вы, оказывается, всё-таки цените мою работу? Очень рад, – сказал художник сухо, когда опомнился от удивления. – А я на это уже не надеялся.
– Ценю её? Да я в неё влюблён, Бэзил. У меня такое чувство, словно этот портрет – часть меня самого.
– Ну и отлично. Как только вы высохнете, вас покроют лаком, вставят в раму и отправят домой. Тогда можете делать с собой что хотите.
Пройдя через комнату, Холлуорд позвонил.
– Вы, конечно, не откажетесь выпить чаю, Дориан? И ты тоже, Гарри? Или ты не охотник до таких простых удовольствий?
– Я обожаю простые удовольствия, – сказал лорд Генри. – Они – последнее прибежище для сложных натур. Но драматические сцены я терплю только на театральных подмостках. Какие вы оба нелепые люди! Интересно, кто это выдумал, что человек – разумное животное? Что за скороспелое суждение! У человека есть что угодно, только не разум. И, в сущности, это очень хорошо!.. Однако мне неприятно, что вы ссоритесь из-за портрета. Вы бы лучше отдали его мне, Бэзил! Этому глупому мальчику вовсе не так уж хочется его иметь, а мне очень хочется.
– Бэзил, я вам никогда не прощу, если вы его отдадите не мне! – воскликнул Дориан Грей. – И я никому не позволю обзывать меня «глупым мальчиком».
– Я уже сказал, что дарю портрет вам, Дориан. Я так решил ещё прежде, чем начал его писать.
– А на меня не обижайтесь, мистер Грей, – сказал лорд Генри. – Вы сами знаете, что вели себя довольно глупо. И не так уж вам неприятно, когда вам напоминают, что вы ещё мальчик.
– Ещё сегодня утром мне было бы это очень неприятно, лорд Генри.
– Ах, утром! Но с тех пор вы многое успели пережить.
В дверь постучали, вошёл лакей с чайным подносом и поставил его на японский столик. Звякали чашки и блюдца, пыхтел большой старинный чайник. За лакеем мальчик внёс два шарообразных фарфоровых блюда.
Дориан Грей подошёл к столу и стал разливать чай. Бэзил и лорд Генри не спеша подошли тоже и, приподняв крышки, посмотрели, что лежит на блюдах.
– А не пойти ли нам сегодня вечером в театр? – предложил лорд Генри. – Наверное, где-нибудь идёт что-нибудь интересное. Правда, я обещал одному человеку обедать сегодня с ним у «Уайта»[13], но это мой старый приятель, ему можно телеграфировать, что я заболел или что мне помешало прийти более позднее приглашение… Пожалуй, такого рода отговорка ему даже больше понравится своей неожиданной откровенностью.
– Ох, надевать фрак! Как это скучно! – буркнул Холлуорд. – Терпеть не могу фраки!
– Да, – лениво согласился лорд Генри. – Современные костюмы безобразны, они угнетают своей мрачностью. В нашей жизни не осталось ничего красочного, кроме порока.
– Право, Гарри, тебе не следует говорить таких вещей при Дориане!
– При котором из них? При том, что наливает нам чай, или том, что на портрете?
– И при том, и при другом.
– Я с удовольствием пошёл бы с вами в театр, лорд Генри, – промолвил Дориан.
– Прекрасно. Значит, едем. И вы с нами, Бэзил?
– Нет, право, не могу. У меня уйма дел.
– Ну, так мы пойдём вдвоём – вы и я, мистер Грей.
– Как я рад!
Художник, закусив губу, с чашкой в руке подошёл к портрету.
– А я останусь с подлинным Дорианом, – сказал он грустно.
– Так, по-вашему, это – подлинный Дориан? – спросил Дориан Грей, подходя к нему. – Неужели я в самом деле такой?
– Да, именно такой.
– Как это чудесно, Бэзил!
– По крайней мере, внешне вы такой. И на портрете всегда таким останетесь, – со вздохом сказал Холлуорд. – А это чего-нибудь да стоит.
– Как люди гонятся за постоянством! – воскликнул лорд Генри. – Господи, да ведь и в любви верность – это всецело вопрос физиологии, она ничуть не зависит от нашей воли. Люди молодые хотят быть верны – и не бывают, старики хотели бы изменять, но где уж им! Вот и всё.
– Не ходите сегодня в театр, Дориан, – сказал Холлуорд. – Останьтесь у меня, пообедаем вместе.
– Не могу, Бэзил.
– Почему?
– Я же обещал лорду Генри пойти с ним.
– Думаете, он станет хуже относиться к вам, если вы не сдержите слова? Он сам никогда не выполняет своих обещаний. Я вас очень прошу, не уходите.
Дориан засмеялся и покачал головой.
– Умоляю вас!
Юноша в нерешимости посмотрел на лорда Генри, который, сидя за чайным столом, с улыбкой слушал их разговор.
– Нет, я должен идти, Бэзил.
– Как знаете. – Холлуорд отошёл к столу и поставил свою чашку на поднос. – В таком случае не теряйте времени. Уже поздно, а вам ещё надо переодеться. До свиданья, Гарри. До свиданья, Дориан. Приходите поскорее – ну хотя бы завтра. Придёте?
– Непременно.
– Не забудете?
– Нет, конечно нет! – заверил его Дориан.
– И вот ещё что… Гарри!
– Что, Бэзил?
– Помни то, о чём я просил тебя утром в саду!
– А я уже забыл, о чём именно.
– Смотри! Я тебе доверяю.
– Хотел бы я сам себе доверять! – сказал лорд Генри со смехом. – Идёмте, мистер Грей, мой кабриолет у ворот, и я могу довезти вас до дому. До свиданья, Бэзил. Мы сегодня очень интересно провели время.
Когда дверь закрылась за гостями, художник тяжело опустился на диван. По лицу его видно было, как ему больно.
Уайтче́пл – в описываемое время один из самых бедных, грязных и перенаселённых районов Ист-Энда; здесь идёт речь о благотворительном концерте.
Орлеа́нский клуб – один из аристократических клубов Лондона.
Фавн – в древнеримской мифологии бог лесов и пастбищ, изображаемый в виде человека с козлиными ногами, рогами и хвостом. Герме́с – в древнегреческой мифологии покровитель торговли, посланец богов; изображался атлетически сложённым юношей с жезлом в руке, шапочкой на голове и в крылатых сандалиях.
Недовольную гримасу (фр.).
«Уайт» – один из старейших консервативных клубов Лондона.
Глава III
На другой день в половине первого лорд Генри Уоттон вышел из своего дома на Керзон-стрит и направился в Олбени. Он хотел навестить своего дядю, лорда Фермора, добродушного, хотя и резковатого старого холостяка, которого за пределами светского круга считали эгоистом, ибо он ничем особенно не был людям полезен, а в светском кругу – щедрым и добрым, ибо лорд Фермор охотно угощал тех, кто его развлекал. Отец лорда Фермора состоял английским послом в Мадриде в те времена, когда королева Изабелла была молода, а Прима ещё и в помине не было. Под влиянием минутного каприза он ушёл с дипломатической службы, рассерженный тем, что его не назначили послом в Париж, хотя на этот пост ему давали полное право его происхождение, праздность, прекрасный слог дипломатических депеш и неумеренная страсть к наслаждениям. Сын, состоявший при отце секретарём, ушёл вместе с ним – что тогда все считали безрассудством – и, несколько месяцев спустя унаследовав титул, принялся серьёзно изучать великое аристократическое искусство ничегонеделания. У него в Лондоне было два больших дома, но он предпочитал жить на холостую ногу в наёмной меблированной квартире, находя это менее хлопотным, а обедал и завтракал чаще всего в клубе. Лорд Фермор уделял некоторое внимание своим угольным копям в центральных графствах и оправдывал этот нездоровый интерес к промышленности тем, что, владея углём, он имеет возможность, как это прилично джентльмену, топить свой камин дровами. По политическим убеждениям он был консерватор, но только не тогда, когда консерваторы приходили к власти, – в такие периоды он энергично ругал их, называя шайкой радикалов. Он героически воевал со своим камердинером, который держал его в ежовых рукавицах. Сам же он, в свою очередь, терроризировал многочисленную родню. Породить его могла только Англия, а между тем он был ею недоволен и всегда твердил, что страна идёт к гибели. Принципы его были старомодны, зато многое можно было сказать в защиту его предрассудков.
В комнате, куда вошёл лорд Генри, дядя его сидел в толстой охотничьей куртке, с сигарой в зубах и читал «Таймс», ворчливо выражая вслух своё недовольство этой газетой.
– А, Гарри! – сказал почтенный старец. – Что это ты так рано? Я думал, что вы, денди, встаёте не раньше двух часов дня и до пяти не выходите из дому.
– Поверьте, дядя Джордж, меня привели к вам в такой ранний час исключительно родственные чувства. Мне от вас кое-что нужно.
– Денег, вероятно? – сказал лорд Фермор с кислым видом. – Ладно, садись и рассказывай. Нынешние молодые люди воображают, что деньги – это всё.
– Да, – согласился лорд Генри, поправляя цветок в петлице. – А с годами они в этом убеждаются. Но мне деньги не нужны, дядя Джордж, – они нужны тем, кто имеет привычку платить долги, а я своим кредиторам никогда не плачу. Кредит – это единственный капитал младшего сына в семье, и на этот капитал можно отлично прожить. Кроме того, я имею дело только с поставщиками Дартмура, – и, естественно, они меня никогда не беспокоят. К вам я пришёл не за деньгами, а за сведениями. Разумеется, не за полезными: за бесполезными.
– Ну что ж, от меня ты можешь узнать всё, что есть в любой Синей книге Англии[14], хотя нынче в них пишут много ерунды. В те времена, когда я был дипломатом, это делалось гораздо лучше. Но теперь, говорят, дипломатов зачисляют на службу только после того, как они выдержат экзамен. Так чего же от них ожидать? Экзамены, сэр, – это чистейшая чепуха, от начала до конца. Если ты джентльмен, так тебя учить нечему, тебе достаточно того, что ты знаешь. А если ты не джентльмен, то знания тебе только во вред.
– Мистер Дориан Грей в Синих книгах не числится, дядя Джордж, – небрежно заметил лорд Генри.
– Мистер Дориан Грей? А кто же он такой? – спросил лорд Фермор, хмуря седые косматые брови.
