автордың кітабын онлайн тегін оқу Записка на чеке. Газетно-сетевой сериал-расследование
Александр Жабский
Записка на чеке
Газетно-сетевой сериал-расследование
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Александр Жабский, 2023
Однажды несколько лет назад мои друзья мне показали растерянно чек продуктового магазина, который не отличался от других ничем, кроме даты покупки: 20 августа 2072 года. Мои друзья были ошеломлены, а меня взяла оторопь: в тот день, что указан на чеке, исполнится ровно 100 лет весьма знаменательного для меня события. Но кому и зачем понадобилось мне об этом напоминать столь зловещим способом?
И я начал расследование, которое привело в итоге к совершенно неожиданному результату.
ISBN 978-5-0060-3064-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Моим внукам Машеньке и Ярославчику посвящается
«Бог или природа, — я уж не знаю, кто, — дав человеку почти божеский ум, выдумали в то же время для него две мучительные ловушки: неизвестность будущего и незабвенность, невозвратность прошедшего».
Александр Куприн.
1. СТРАННАЯ ПРИВЫЧКА
У меня есть странная привычка. Я понимаю, что она странная, если смотреть со стороны, хотя если изнутри меня — вовсе не странная, а очень полезная. Я не выбрасываю ни клочка писчей бумаги. Если осталась половина листа, делю её надвое, на четвертушки, если меньше — выкраиваю одну четвертушку. Эти четвертушки я складываю в стопку и использую их для пометок, составления списка покупок, записи номеров телефонов, номеров поездов и времени их прибытия и иной информации, если мне звонят и надо что-то записать для памяти. Стопка четвертушек, нижние из которых уже немного пожелтели, так как востребованы нечасто, лежит на моём секретере, рядом — ручка, так что я всегда во всеоружии.
Я думал всю жизнь (а странная привычка завелась у меня с незапамятных времён, чуть ли не с детства, со школьных лет уж точно, только тогда я сберегал не белые листы для принтеров, на которых все пишут сейчас, а тетрадные; четвертушки выходили поменьше, но служили своей цели исправно), что эта странность присуща только мне. Но однажды, сравнительно недавно, лет 15 назад (с возрастом время сжимается, как расстояние — по мере технического прогресса), случайно прочитал, что точно такую же странную для окружающих привычку имел Лев Толстой. Ну, если нас таких уже двое с Толстым, то это привычка не то чтобы странная, а скорее, редкая. Хотя я ведь не знаю интимные отношения остальных пишущих с инструментами письма — может она и не редкая вовсе, а просто не слишком распространённая (как и сама пишущая часть человечества).
Всё это я рассказываю только для того, чтобы поведать о ещё более странной привычке, свойственной моему знакомому Андрею Большакову. Он не может заставить себя выбросить ни один магазинный чек! Я не раз наблюдал, как он мучается, если это всё же приходится делать, когда чек оказывается измятым. Он долго не решается к нему прикоснуться, потом, переборов себя, мнёт ещё больше, а затем методично разрывает на микроскопические лоскутки — и только после этого выбрасывает бело-серую труху в мусорное ведро под раковиной на кухне. Ясное дело, это нелепо: у меня все чеки вечно помяты в карманах — если их, конечно, туда машинально сую, ибо вообще-то выбрасываю в магазине: мне ведь не перед кем отчитываться о расходах.
Андрею тоже не перед кем. Вернее, теоретически от него могли бы потребовать отчёта жена, но ей это и в голову не приходит, поскольку добытчик-то он, что очень и очень благоразумно. Тем не менее, выходя из магазина Андрей с особой тщательностью складывает полученный от кассирши чек, а дома первым делом бережно его извлекает, отрезает ножницами случайно измятые уголки, а затем аккуратно ставит стоймя в картонку, сделанную из молочной коробки давным-давно — я уж и молока такой марки сто лет в продаже не видел. На боковой стенке коробки висит шариковая ручка. Спросите, зачем? А с той же целью, что и моя лежит на секретере рядом со стопкой бумажных четвертушек.
Да-да, Андрей делает свои пометки и записи на обороте магазинных чеков! Ну, во-первых, по той причине, что писчая бумага у него в доме не водится — не письменный он человек, а во-вторых, ему представляется, что так много удобнее.
— И что же ты пишешь на своих чеках? — не раз спрашивал я насмешливо у него, получая один и тот же ответ:
— Что надо, то и пишу!
Да те же поди списки покупок, идя в магазин, или какие-нибудь нужные телефоны. Правда, однажды, много лет назад, я видел, как на обороте старого чека писал его сын-пятиклассник. И эта была записка отцу, что его вызывают в школу. Сам он поведать эту «радостную» весть папаше не решился, а предпочёл изложить её письменно на выдернутом из молочной коробки листке и ускользнуть из дому, от греха, одновременно со мной, когда я зашёл к ним за… нет, теперь уж не вспомню, но явно за чем-то важным.
А вот на сей раз я хорошо помню, чего ради к ним зашёл.
— Лена, — окликнул я жену Андрея, открывшего мне дверь, бросившего, глотая гласные, «проходи» и умчавшегося в гостиную, где в телике гремел футбол, — тебя можно использовать как женщину?
— Ну, давай, пробуй, — вышла она в прихожую из кухни, где жарила, судя по запаху, котлеты, и стала снимать фартук. — Этого достаточно, — уточнила, бросая его на стиральную машину, которая у них «припаркована» в коридоре, — или сразу и остальное?
Я промолчал, и она расстегнула верхнюю пуговицу домашнего платья-халата.
— А ничего, что Андрюха дома?
— Даже здорово! — показал я ей, как теперь говорят по-заморски, «лайк» вместо прежнего русопятского «на ять».
— Андрей! — протяжно крикнула она и расстегнула вторую пуговицу.
— Чего? — недовольно высунулся тот из двери в гостиную правой частью лица, продолжая левой следить за происходящем на телеэкране.
Лена тем временем расстегнула и третью пуговицу. Правый глаз Андрея расширился, а что там было с левым — зажмурился или захлопал ресницами, мне было не видно.
— Ты чего раздеваешься, мать?! С дуба рухнула?
— Да вот Саша сказал.
Они лет на 8 примерно младше меня, но тоже давно не молоденькие. Так что, с одной стороны, никакие шутки их уже не шокировали, но с другой — не всегда воспринимались как шутки.
— Хочу твою жену использовать как женщину, — пояснил я.
— А-а, это сколько угодно, — индифферентно махнул рукой Андрей. — Я-то уж думал.., — и стал втягивать правую половину лица на воссоединение с левой.
— Нет, постой уж! — тормознул я его. — Вы мне оба нужны. Вы люди молоденькие…
— Не понимаю, — перебила меня топтавшаяся в нерешительности Лена, — мне дальше-то снимать халат или можно сбегать посмотреть котлеты — ведь пригорят же?
Я втянул носом воздух: однако вкусные шельмы! Старый повар, я по запаху пищи могу точно сказать, насколько она вкусна — и при этом сам котлеты путёво жарить так и не научился.
— Давай!
— Так чего ты хотел? — спросил нетерпеливо Андрей. — А то наши играют…
— Поставь на паузу — потом досмотришь.
У них интернет-телевидение, так что всегда можно прерваться, а то и отмотать назад.
Андрей, глянув на меня досадливо, скрылся в гостиной, и через несколько секунд телевизор умолк. Потом мы с ним прошли на кухню. Лена заварила свежий «Ахмад» — у нас тут с ними вкусы одинаковы, хотя Лена всё же больше любит кофе. Достала пиалушки, поскольку мы одного, туркестанского происхождения, только я ташкентский рожак, а они из Ферганы.
2. ХРУСТ ФЕРГАНСКИЙ
Если вам вдруг показалось, что зачин моего нового публицистического сериала беллетризован, то вы ошибаетесь. Ну, может самую чуточку, ибо описываемые события происходили три года назад и не каждую фразу я помню в точности. Хотя их содержательная часть документальна.
Собственно, в Фергане мы некогда и познакомились, когда я служил в республиканской газете «Комсомолец Узбекистана». Причём, сперва я познакомился с Леной, которая работала в ферганском горкоме комсомола, а потом, когда она вышла за Андрея, работавшего в «Ферганке», как мы называли «Ферганскую правду», и с ним. Он застал ещё самого великого Валеру Антипина, ответсека, у которого подвизался метранпажем. Метранпаж это выпускающий, а кому и сие не понятно, то тот работник секретариата газетной редакции, который торчит в типографии и направляет работу верстальщиков номера, координирует её с секретариатом.
— Ты помнишь, старик, как покойный Валера чертил макет будущего номера? — спрашивал он меня временами, и от этого накатывало тепло.
Да как же не помнить! Работал он стоя. Не признавал специальных бланков для макетов. Брал гранки и свежий номер газеты. Отмерял строкомером прямо на остро пахнущих полосах пространство каждой будущей публикации и обводил его синим карандашом, а место фотографий — красным. Он видел завтрашний номер, как архитектор видит будущее здание, уже построенное в его воображении. Это феноменальное качество, и больше я ни у кого из даже прекрасных ответсеков его не встречал.
Валера отдавал расчерченный таким образом номер газеты дожидавшемуся тут же метранпажу и говорил:
— Я под «Нурхоном».
Кинотеатр «Нурхон» стоял прямо напротив редакции «Ферганки», которая сохраняла в 70-х свой интерьер чуть не с довоенных времён. Уставленная фикусами и пальмами, со старыми, но прочнее новых шкафами и прочей, как теперь бы сказали, винтажной мебелью, которой сносу не было, она была настолько всеми нами любима, что и не передать. «Нурхон», в отличие от неё, был модерновым, хотя я никогда в нём не был нигде, кроме буфета в цокольном этаже, где продавалось прекрасное пиво. Вот туда и шёл обычно Валера, а если засиживался с ташкентскими, как я, гостями, то туда же ему метранпажи приносили из типографии и оттиски свёрстанных тем временем полос завтрашнего номера. И Андрей, помнится, приносил. И принёс бы не только в «Нурхон», но даже и в Маргилан — настолько после виртуозного Валериного макетирования все тексты точно вставали на предназначенные места, что я не помню случаев их сокращения — пара-тройка строк на полосе не в счёт.
Любили мы «Ферганку» и за особый дух романтичных 20-х годов, витавший в ней и в моё время. Только там — в единственной на весь Узбекистан газете — платили гонорар авансом! Конечно, только проверенным авторам, но было именно так. Помню, как всё не верил в это мой приятель Вадик Носов из «Пионера Востока», ставший через полтора десятилетия, когда незабвенная Ольга Игоревна Грекова отошла от руководства «Пионерской правдой», многолетним редактором «Пионерки». И вот однажды, а именно летом 76-го, мы вместе с Вадиком, каждый от своей газеты, поехали на республиканский финал «Зарницы», проводившийся как раз в Фергане.
Сразу по приезде, едва кинув в гостинице свои вещи — Вадик сумку, а я — дежурный чемоданчик, который всегда стоял у меня наготове дома в прихожей, отправились в «Ферганку». Редактора Агеева я хорошо знал — дорожку в редакцию и к её шефу мне протоптал много раньше, когда мы ещё оба служили в газете ТуркВО «Фрунзевец», мой незабвенный учитель, лучший ташкентский репортёр той поры Лев Александрович Савельев, так что, захватив по пути Валеру Антипина, сразу отправились к нему. Рассказали, зачем приехали.
— Отлично! — обрадовался Агеев. — А то тема важная — военная патриотика, осветить обязательно надо, а у нас летом народу раз-два и обчёлся — полредакции в отпусках. Так что по пять материалов с вас, парни: сразу сколько успеете, а остальное из Ташкента дошлёте. Валера, — обратился, он к Антипину. — посчитай по хорошей ставке.
— Да что считать, — пожал плечами Валера. — За каждый материал по пятнадцать рублей: оператив, да и очерковость.
Агеев снял трубку и позвонил в бухгалтерию:
— Сейчас ташкентские журналисты подойдут — заплатите им по 75 рублей каждому. Да, паспорта у них, конечно, с собой — в командировку же приехали. За одно и печать им поставьте на командировочные удостоверения. А я приказ чуть позже подошлю.
У Вадика отвисла челюсть. Когда мы, вышли и Валера повёл нас в бухгалтерию, он изумлённо шепнул мне:
— Что, правда, что ли?
— Сейчас услышишь хруст ферганский.
Через десять минут у каждого из нас в кармане лежало по половине месячного оклада. Вадик, у которого только-только родилась дочка Вероничка и деньги были особенно нужны, никак не мог поверить в такое счастье. И мы с ним дружно отправились под «Нурхон», куда обещал позднее подтянуться и Валера, а потом пару раз забегал с новыми полосами и Андрей.
Разумеется, мы с Носовым отработали своё обязательство сполна, сдав последние материалы в день отъезда, так что из Ташкента и слать ничего не пришлось. Потом Вадик вот так же писал для «Ферганки» однажды уже без меня. А в сентябре 76-го уехал навсегда в Москву — в столь ему желанную «Пионерскую правду». А я, отлежав месяц в кардиологии больницы Узминздрава, которая по старинке в народе именовалась «шестнадцатой», с рецидивом ревмокардита, заработанного первокурсником на хлопке 69-го, вскоре опять потягивал с Валерой Антипиным пивко под «Нурхоном» на только что полученный в «Ферганке» очередной приятный аванс.
3. КОНЬЯК ПОД КОТЛЕТКИ
Чай в пиале это вовсе не то, что в чашке или, как теперь чаще его потребляют, в кружке. Посуда и есть посуда, скептически скажет кто-то, но мои земляки лишь усмехнутся. Чай в пиале — это чай, как сказали бы математики, по модулю, то есть величина абсолютная. В чашку с чаем кладут ещё сахар, лимон и варенье, кто-то даже плеснёт и коньяк — так ведь чашка это всего лишь сосуд, вместилище, ёмкость, всё стерпит. А вот пиала!..
Я уже 36 лет обитаю в России, куда уезжал в конце 83-го всего, как мыслилось, на пару лет, а оказалось, что, видимо, навсегда. Я оставляю это «видимо» как эфемерный крепёж мечты однажды вернуться в Ташкент и дожить там свой век. Вряд ли это удастся, но как сладко мечтать перед сном, в те мои самые любимые в сутках полчаса, когда я уже в постели, но ещё не уснул.
Вот я русский, в России живу с поздней молодости, а она так и осталась чужбиной. Тут всё не моё, не по мне, ко всему я приделываюсь искусственно, как к протезам, лишь в силу умений, сноровки, терпения, но органично прирасти не выходит. Я туркестанец, потомок так называемых «старых туркестанцев», кто пришли в Мавверранахр полтора столетия назад, завоевали его, чтобы не достался британцам, а потом, полюбив самозабвенно, навечно в нём растворились и носят в себе, где бы ни были.
За все эти годы я так и не «обрусел», сохраняя привычки, манеры, домашний обиход туркестанца. И только в одном — что касается чая — я отступил и смешался со здешними. У меня нет пиал, я пью чай из кружек, причём давно уже чёрный, кладу в него сахар, лимон и варенье, а изредка — даже коньяк. А вот в доме Большаковых и этому не поддались, за что я их очень ценю! Приходишь, и Лена заваривает «Ахмад» в чайнике из привезённого с родины сервиза «Пахта», который они не держат в серванте или как там это теперь называется, а пользуются им повседневно. Вот только одна пиалушка треснула, и её больше не трогают — а чегачи, чтобы починить, в Питере днём с огнём не найдёшь, не в Узбекистан же везти, да и там они выжили вряд ли…
А я ещё помню, как в 50-х на Алайском базаре Ташкента чегачи творили чудеса, скрепляя намертво черепки чашек и чайников медными скобами — и ни капельки не просачивалось. Да и не только на Алайском! А на Бешагаче какой был сказочный мастер, а? Ташкентский журналист уже совсем другого поколения — наших творческих «внуков» — Бахтиёр Насимов напомнил как-то в печати, что тот корпел над черепками в крохотной мастерской в одной из колонн монументальных ворот Бешагачского базара. Уточню — в правой, если смотреть снаружи, с улицы 9 Января, а дверь в мастерскую была изнутри базара. У папы среди чегачи водилось немало знакомцев, и мы заходили в их мастерские, как и в эту, конечно, на Бешагаче, когда там бывали; папа вёл разговор, а я восхищённо любовался их непревзойдённым мастерством.
Теперь треснутая пиала Большаковых стоит в кухонном шкафчике за какими-то банками, чтобы окончательно не доконать. А мы пьём чай из целых пиал, помнящих ещё Фергану. Как они только их оттуда вывезли, не разгрохав?! Они уезжали в Россию уже при Костине — был такой перекати-поле одно время редактором достославной «Ферганки», которую прежде любили и уважали все, а не только русские читатели — у неё и тираж потому был самый большой среди «областнух». А этот партийный засланец откуда-то из Воронежа, толком не разбираясь в тонкостях межнациональных отношений в Ферганской долине — естественно, очень запутанных, в период смуты в Кергули, когда в 89-м случились кровавые столкновения с турками-месхетинцами, повёл себя дуболомно, чем навлёк на редакцию гнев националистов. Большаковы рассказывали, что дело дошло до того, что «Ферганку» на долгие месяцы взяли в защитное кольцо военные…
Видя, что с таким редактором можно запросто загреметь под фанфары, Андрей с Леной, тоже, как и я, коренные туркестанцы, уехали в Ленинград, к родственникам — переждать смуту. Но обстановка вокруг редакции не улучшалась, а горкома комсомола попросту после чудного «мустакиллика» не стало, и они застряли в Питере накрепко. В их квартире в Фергане, которую им дали после женитьбы в ведомственном доме напротив редакции, у «Нурхона», жил всё это время брат Андрея, и потому там всё их имущество сохранилось. Уже после бегства Костина из Ферганы они съездили домой и несколькими контейнерами вывезли вещи, а квартиру оставили брату. А в Питере родные помогли им, ставшим к тому времени «челноками» и кое-что подзаработавшим на финском, польском и турецком барахле, купить затрапезную квартирёшку в Купчине. Там они и укоренились. Там и сын их родился по имени Коля — долгожданный, когда оба родителя уже и отчаялись обрести потомство. Там же, когда в 5-м году в Питере объявился и я, они рассказали мне о смерти Валеры Антипина — от сердечной, кажется, недостаточности.
— Ну, излагай, — присловьем моего незабвенного учителя Льва Савельева, которого мы с Андреем оба любили — да что там, его обожала вся творческая Фергана, поднял глаза тот от исходящей ароматным паром пиалы.
— Дело весьма щекотливого свойства…
Большаковы поставили разом пиалы, обозначая внимательную серьёзность. Лена даже застегнула верхнюю пуговицу платья-халата, до которой, за котлетами, так и не добралась. Котлеты, кстати, по её рецепту, уже томились после жарки в кастрюле, обмотанные пуховым платком.
Я встал и повернулся к ним спиной.
— Ну и? — спросил Андрей.
Я слегка наклонился. Ребята загоготали.
— И где это тебя угораздило? — спросила, прикрывая рот ладошкой, Лена.
— Да если бы дома, то ладно: переоделся б — и все дела. А то ж в вашей «Пятёрочке», когда едучи к вам забежал вот за этим, — я достал из пакета, который не выпускал из рук, бутылку 5-летнего грузинского коньяка «Галавани» и поставил на стол. — Там был и 8-летний, но уж больно дорогой — не для нас, пенсиков. А этот они, черти, выставили на второй полке снизу, поскольку нынче приличная скидка, чтобы в глаза лезли всякие дороженные «Метаксы» да «Хеннеси» с «Мартелем» — маркетинг у них такой, долбаный. Я нагнулся цену прочитать — и тут треск.
— Ну, хорошо, Лена зашьёт.., — Андрей осёкся и посмотрел на жену. Та кивнула. — Лена зашьёт, — сказал он теперь совершенно уверенно. — Но я-то тебе зачем? Смотрел бы себе футбол…
— А я сидел бы перед Леной без штанов?
— Экая невидаль, — повела головой Лена. — Дай ему свои джинсы, что вчера постирала, — велела она мужу. — Дуйте в гостиную, а эти потом принесёшь, — уже мне, — я машинку пока настрою.
— Коньяк под котлетки — это, брат, очень недурственно, — звенькнул, вставая, Андрей ногтем по принесённой мною бутылке. — Только редко ты к нам приезжаешь, как в своё Колпино смылся.
— Внучок, — развёл я руками.
— Понятно, — кивнул Андрей. — Мы вот теперь с Леной тоже у Кольки с женой в услужении.
Лена быстро восстановила целостность моих некстати лопнувших сзади по шву штанов, и мы снова сошлись на кухне.
— Развёрстывай, — как старший, велел я Андрею, откупорив коньяк.
— Я такого ещё не пробовал. Ничего? — он принюхался к горлышку, кивнул одобрительно и разлил золотистую жидкость по приземистым широкопузым бокалам. — Помянем Валеру?
— И Савельева тож, — добавил я.
— Ну, дядю Лёву — эсэс, — так в нашем кругу аббревиатурили выражение «само собой». — И всех.
«Всех» наших общих — а это не «все» мои! — тоже уже накопилось немало: старые больно мы стали.
Выпили. Закусили сумасшедше вкусной Лениной котлеткой. По локтям побежало тепло — признак хорошего коньяка.
— Вот чёрт, сейчас же Вовчика привезут! — спохватился Андрей. — Путём и не посидишь… Сегодня ж суббота, а Колька-Валька с друзьями намылились завтра по грибы. Слушай, что Вовчик чудит — всего-то три года, а туда же… Нет, сперва во второй!
Теперь уже чокнулись, и пошли бесконечные разговоры о внуках.
— Ну, дедов понесло! — иронично, но одобрительно сказала Лена и встала. — Пойду делом займусь, не то правда Коля с Валей вот-вот нарисуются.
— Тебе оставлять? — приобнял её за талию Андрей, покачав свой бокал, только что вновь наполненный на четверть коньяком.
— Вы оставите, как же!
Она хлопнула его по поредевшей седой макушке и вышла из кухни, прикрыв за собой дверь.
Она была всё такой же стройной, как в день нашего знакомства, но годы, конечно, подрихтовали и её по своему шаблону. Тогда, в 77-м, она только закончила «Низами», как у нас называют для краткости Ташкентский пединститут имени Низами, теперь уже, кажется, переименованный. Или нет? Похоже, нет, если в сквере перед ним убрали прекрасный конный памятник Фрунзе и поставили скульптуру азербайджанского поэта — её, помнится, открывали тогда ещё вполне живые Ислам Каримов и Гейдар Алиев. Ну, и хорошо, если нет — к «Низами» все за десятилетия привыкли.
Лена закончила дошкольный факультет, где была напропалую активисткой, и дома её сразу же взяли в горком комсомола, инструктором в школьный отдел, что дало знакомым повод для бесчисленных шуток: мол, экстерном, перескочила из детсадовской категории. Лена этим шуткам смеялась больше шутивших — она была свойской и весёлой. Когда я её увидел в коридоре горкома, заскочив туда во время одной из командировок за какой-то справкой — не той, что «не был» или «не состоял», а за обзором работы горкома по определенному направлению, то остолбенел!
— Ты как тут.., — начали говорить мои губы, а мозг уже сообразил, что я обознался — конечно, это не Оля Медведева.
— Вы что-то хотели? — остановилась, не поняв моего бормотания, Лена.
— Напомнили одну знакомую…
— А может это я и есть? — лукаво посмотрела она на меня.
— Может…
4. ОЛЯ. ЗАВЯЗКА
…В августе 72-го, по окончании третьего курса, у нас на истфаке Ташкентского университета, где я учился, была педагогическая практика в пионерском лагере. Педпрактик всего было три: эта вот, лагерная, потом, на четвёртом, пассивная, когда только тихо сиди на уроках, перенимай учительское мастерство, да делай пометочки в дневнике практики, и на пятом, в сентябре, активная — когда студенты уже сами вели уроки. Пятая у меня растянулась на целых два месяца, но сейчас разговор не о ней, а о первой — в пионерском лагере «Дорожник».
Лагерь этот, самый богатый в республике, поскольку принадлежал сочащемуся деньгами автодорожному министерству, располагался, да и теперь наверняка располагается, только называется не пионерским, а оздоровительным, в Акташе — красивейшем урочище в западных предгорьях Тянь-Шаня. Это примерно в 60 километрах от Ташкента, в Бостанлыкском районе Ташкентской области. Меня назначили вожатым в 5-й отряд для ребят среднего школьного возраста. «Рулили» мы в нём вдвоём с воспитателем Милой Медведевой — логопедом одной из школ на Луначарском шоссе.
Жизнь в лагере была бурная и весёлая. Одновременно с нашими пионерскими делами там 35-летний тогда режиссёр «Узбекфильма» Дамир Салимов, умерший в начале этого года, снимал свою детскую драму «Горы зовут». Мой отряд тоже не раз снимался у него в массовках и передружился со всеми маленькими актёрами, герои которых нашли в окрестной пещере патроны и искали разгадку, как они там оказались. Не знаю, что придумали сценаристы — я фильма не видел, но именно по тем местам преследовали стащившего золото Туркреспублики её бывшего военного комиссара Константина Осипова, поднявшего в январе 1919-го в Ташкенте антисоветский мятеж и перебившего 14 туркестанских комиссаров.
А мы с Милой как-то сблизились с исполнявшей одну из главных ролей актрисой Светланой Стариковой — теперь уже прочно забытой, а тогда памятной всем своей ролью Зоси Синицкой в неувядаемом швейцеровском «Золотом телёнке». Фильм Салимова я, повторяю, не видел, так что ничего о нём сказать не могу, но Светлана, которая была не намного старше меня и с которой мы чуточку флиртовали, к чему располагали томные прохладные вечера благословенного Акташа, говорила, когда мы уходили подальше от актёрского стойбища, что «это, конечно, не Швейцер», но что «надо зарабатывать деньги». Позже, когда бестолковое «творчество» группы стало её уж совсем тяготить, она вечерами, вместо наших щекочущих нервы прогулок, напивалась до положения риз, причём шумно, и это в детском лагере было настолько не к месту, что я невольно стал её сторониться.
Вместо неё мы теперь нередко тихо беседовали подальше от людных мест (лагерь и ночью полностью не замирал) с оператором Мироном Пенсоном — сыном великого фотожурналиста Макса Захаровича Пенсона, у которого мы с папой не раз бывали дома, когда того, на волне борьбы с космополитизмом, беспардонно выбросили из «Правды Востока». Великий мастер остро переживал эту несправедливость старых товарищей, и папа, его одногодка, старался его по-возможности морально поддержать, зная с молодых лет. Он и Мирона, естественно, знал с его детства, поэтому нам было о чём с ним поговорить, вспоминая наших ушедших к тому времени отцов.
А потом случилось нечто умопомрачительное.
С самого начала нашей, третьей лагерной смены Мила, моя воспитательница, говорила, что к ней вот-вот должна приехать сестрёнка, и может быть даже с мамой. Она даже положенные нам поочерёдно выходные, которые я проводил в Ташкенте, рыская по заданиям «Вечернего Ташкента» в поисках новостей, не использовала, всякий раз ожидая, что сестрёнка объявится на сей раз. Меня это как-то трогало мало: ну, сестрёнка и сестрёнка — в моём представлении это была какая-то шмакодявка.
Уже прошёл мой день рождения, когда мне исполнилось 20 лет и мы с Игорем Флигельманом, моим бесценным университетским другом, Милой и ребятами из ташкентского ВИА, приехавшего в тот день поиграть на танцах старшеклассников, очень густо его отметили после отбоя, а её всё не было. И вдруг однажды утром, когда мы, по обыкновению, встали раньше отряда перед побудкой, Мила указала мне глазами на занавеску, за которой в углу отрядного застеклённого павильона стояла её кровать, и приложила палец к губам. Я понял, что это о сестрёнке, которая, видимо, приехала поздно вечером, когда я пропадал в расположении съемочной группы. Мы тихо подняли своих оглоедов и повели умываться перед самым горном, игравшим по утрам мелодию, которая у пионеров, как гимн страны, имела ещё и неофициальный текст: «Подъём, подъём! Кто спит, того убьём».
Потом был завтрак, затем — непременная утренняя линейка, на которой у меня на гульфике светлых брюк из популярной тогда плащевки разошлась, по закону подлости, молния, и я не знал как достоять до конца, чтобы это осталось никем незамеченным. Потом я, попросив Милу прикрыть, если что, долго ремонтировал молнию у лагерного электрика в его каморке под эстрадой и присоединился опять к своим, уже когда те шагали строем и речёвками на обед.
Отобедали, возвращаемся, поднимаясь по пологому склону к своему павильону, и Мила вдруг говорит:
— А это моя сестрёнка. Её зовут Оля.
Я шёл среди ребят, что-то с ними, как обычно, обсуждая, — мы были очень друг к другу привязаны, и я потом долго получал их письма, и не сразу обратил внимание на обольстительную девичью фигурку на скамейке не доходя павильона.
Она поднялась — и сердце моё упало.
Ничего себе — «шмакодявка»! Передо мной стояло настоящее шестнадцатилетнее чудо. Я превратился в соляной столб. Я не слышал, что говорила мне Мила, не видел, как она увела и уложила без меня отряд, ибо настал тихий час. Я даже не заметил, как мы с Олей сели на ту же скамейку.
Мы говорили, как мне потом сказала Мила, больше двенадцати часов кряду. Мила вывела меня явочным порядком за скобки насыщенной отрядной жизни, так что у меня и теперь, спустя 47 (!) лет полное ощущение, что я провёл те полсуток в коконе, который приоткрывался лишь дважды. После тихого часа мимо прошествовал с задорной улыбкой Игорь со своим отрядом и весёлым баском прокричал:
— Что, Саша, два билета на дневной сеанс?!
А вечером мимо прошли моя вечная университетская любовь-досада Надя Алешкова вместе со своей подругой, легкоатлеткой — она метала диск! — Таней Козловой, и на лице делано улыбавшейся (ей — не мне!) Нади я увидел слезу, а Таня оглянулась и повертела пальцем у виска. Как эта немая мизансцена пробилась через плотный кокон отсутствия времени, я не знаю, но она врезалась мне в память на всю жизнь.
Теперь, когда я уже стар, мне представляется, что это было самым сильным впечатлением всей моей жизни. Мы с Олей пошли спать только в третьем часу ночи, поддавшись обещанию Милы, что завтра весь день не расстанемся — она отдаёт мне свой выходной, а надо — и два, которые всё равно не потратила. Видимо, и она чувствовала что-то такое, что побудило её так поступить. Мы условились с Олей, что я сразу, как встанет, поведу её на речушку Акташ, протекавшую невдалеке. Ей этого очень хотелось, а я там всё уже исходил и излазил с отрядом за август, был изумлён красотой и предвкушал впечатления Оли.
5. ОЛЯ. РАЗВЯЗКА
Проснулся я поздно: раз выходной, так меня и не разбудили. Вскочил, бросился за занавеску к своей — ну, конечно, своей уже! — Оле; кровать была пуста. Я выскочил из павильона. Отряд возвращался с линейки. Мила отводила глаза.
— А Оля уехала, — быстро сказала она и стала особенно строго распоряжаться, готовя отряд к утренней репетиции конкурса строя и песни.
— Уехала?..
Это было даже более невероятно, чем её вчерашнее появление передо мной.
Потом пришёл Игорь и рассказал, но чтоб только не выдавал его: утром в наш павильон заходила Надя и рассказала только проснувшейся Оле, как пару недель назад я водил её глубокой ночью на Акташ и как там надо быть осторожной даже при свете дня. Ему это поведала Мила, когда он удивился, увидев, как Оля садится у столовой в хлебовозку, всякий день по утрам мотавшуюся за хлебом для лагеря в райцентр Газалкент, стоящий на пути к Ташкенту.
Надя не соврала ни слова. Всё так и было. Но тогда не было Оли. Жизнь остановилась.
Оля успела мне рассказать, что в том августе поступила в театральный институт — тот самый, знаменитый, которые закончили Броневой, Рецептер, Терехова, Ледогоров, Вержбицкий, Ткачук, Юнгвальд-Хилькевич и много ещё всяких талантов. Поэтому и приехала только после мандатной — хвастаться Миле. А после короткой побывки у старшей сестры они всем курсом едут куда-то на сбор винограда. К 1 сентября вернутся — а тут и я уже буду в Ташкенте. И тогда!..
У меня был выходной, Мила это помнила, ибо сама мне его отдала. Поэтому ни слова не сказала, когда я, как был, отправился к воротам. Попуток не подвернулось, и я пешком зашагал по изъезженной горной дороге вниз, в кишлак Хандайлык, откуда ходили автобусы в Газалкент. Ну, а там уж и до Ташкента несложно добраться.
Когда я сел в Хандайлыке в пропитанный пылью ПАЗик, на меня смотрели с недоумением. Только сойдя в Газалкенте, я сообразил, что еду, не чуя под собой и вокруг реальности, в пионерском галстуке, как положено ходить вожатому пионерлагеря. Но это всё ерунда по сравнению… По сравнению с чем, я не мог сформулировать. Наверное, со сменой магнитных полюсов внутри меня.
На Шелковичной, как все её по-прежнему называли, несмотря на переименование в Германа Лопатина, где располагался Ташкентский театрально-художественный институт им. А. Н. Островского, после завершения вступительных экзаменов было пустынно. Вахтёр пропустил меня внутрь здания, которое давно уже снесено, хотя его можно было обвешать, как новогоднюю ёлку, мемориальными досками. В приёмной комиссии, с облегчением узнав, что я не срезавшийся абитуриент пришедший качать права, сказали, что о судьбе поступивших не знают. На каком факультете, говорите, ваша знакомая? На режиссёрском? Поднимитесь по лестнице и направо: кажется, там ещё не ушла секретарь.
Секретарь знала всё: о существовании Оли Медведевой — вот списки, уже у неё; в какой она группе; что они едут на сбор винограда. Даже знала, что нынче в обед и уехали — сбор был у входа в институт. Не знала только главного — куда…
…Увидев меня на пороге отдела информации «Вечёрки», Лев Савельев удивился: был же вот только — и опять выходной? Ничего ему не объясняя, сел за стол Эли Адайкиной, которая гостила внизу у Зои Агзамходжаевой, сдав свои материалы, и набрал «09».
Господи, как всё тогда было не так, как теперь, и непросто! Нынче открыл бы в смартфоне Яндекс, нашёл телефоны минкульта — ему подчинялся наш театральный — и тотчас же позвонил. А мне пришлось ехать в редакцию, ибо какие смартфоны, какие яндексы! Без службы «09» не обойдёшься. Можно, конечно, и с автомата, но где же взять двушки? Одним словом, сплошная морока.
По телефону, который мне дали в справочном, долго не отвечали. А когда ответили, удивились, почему звоню не в институт, а сразу в министерство. Теряя терпение, объяснил — и о чудо! — мне сообщили, что театральный институт отправился всем своим новым составом в Янгиюльский район, даже назвали совхоз, убирать персики.
— Министерство поднял, молодец! — одобрил Савельев ход моих действий, ещё не зная побудительных причин. И только потом сказал: — Ну, старик, излагай. Просто так из министерства душу ведь не вынимают.
Мы долго сидели за бутылкой сухачика. Больше молчали. Прощаясь, Савельев спросил:
— Завтра поедешь?
— Как встану.
— Ну, удачи, старик! — он меня дружески обнял. — Ты заслужил.
Мамы дома не было — она ещё в начале лета уехала к бабушке в Саблино, под Ленинград, откуда в мои студенческие годы возвращалась только по осени, а в год смерти бабушки вернулась вообще в декабре, её похоронив. Это даже к лучшему: с мамой я своими душевными переживаниями никогда не делился, но и скрыть их сейчас не смог бы — и пошли бы расспросы. А так достал заложенные в морозильник нашего верного «Саратова II» перед отъездом в лагерь два пласта исландского филе трески, разморозил, поджарил, поужинал. И отрубился до утра.
Зная адрес, найти то, что нужно — лишь дело техники. К полудню я был уже в том отделении совхоза, где, как мне уточнили в его конторе, работали новоиспечённые студенты режиссёрского факультета. К полевому стану мы с ними подошли одновременно. Но где же Оля?
— Где Оля?! — выкрикнул я, как теперь кажется, надрывно.
— Я тут, — отозвалась девушка, которая стояла ко мне ближе всех. — Как ты меня нашёл?
Она спросила «как», а спрашивала — «зачем». Она наверное не хотела, чтобы я видел её такой. Это была не Оля. Да, черты явно её, но что черты, если нет умещённого в них человека.
Ребята-однокурсники с интересом рассматривали меня. Повариха, из них же, пригласила обедать. А Оля сказала:
— Пойдём я тебя провожу.
Нам всё было ясно: нас прежних нет, а нынешние мы друг другу чужие.
— Оля, ты вернёшься? — крикнул нам вслед кудрявый парень. В его вопросе тогда не было никакой особой заинтересованности. Но потом он стал её мужем.
У автобуса на Янгиюль Оля скользко поцеловала меня в щёку и сказала только одно:
— Нам не надо было ложиться спать. Или надо было ложиться вместе.
Практически это же самое сказал Александр Кочетов в «Балладе о прокуренном вагоне».
Потом мы не виделись и виделись. Когда припирало, то я находил её в жизни, то — она меня. Мила очень переживала и порой приглашала в их дом во дворе напротив главных ворот Туркменского базара — теперь нет уж и дома, и того Туркменского. Когда Оле исполнилось 18, мы даже решили жениться. Она позвонила в «Вечёрку», где я писал после университетских занятий очередной репортаж, что ждёт у института, я примчался — и мы решили завтра идти ей знакомиться с моей мамой. Мы решали и знали, что этого не случится.
Я больше никогда её не видел. Слышал, что она вышла замуж за того славного курчавого парня. Потом, через много-много лет, я тоже женился, но совсем на другой Оле, матери моих детей.
…Лена стояла передо мной посреди горкомовского коридора и словно смотрела кино про то, что я сейчас вам рассказывал. Был декабрь, предновогодье, в Фергане лежал снег.
— Вы завтра свободны под вечер? — спросила она. — Если да, приходите в драмтеатр — мы там готовим новогоднее действо.
Я, конечно, пришёл и потом написал репортаж «Дед Мороз надевает… брови». Лена была Снегурочкой. От каждой женщины у меня что-то да остаётся. От Лены репортаж, от Оли — вся моя долгая жизнь.
