Киммерийская крепость
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Киммерийская крепость

Оглавление

Венок эпиграфов

Москва, Курский вокзал. 27 августа 1940

Литерный «Москва — Симферополь». 27 августа 1940

Симферополь. 28 августа 1940

Сталиноморск, гостиница «Курортная». 28 августа 1940

Сталиноморск. 28 августа 1940

Лондон. Август 1939

Сталиноморск. 28 августа 1940

Сталиноморск. 28 августа 1940

Сталиноморск. 28 августа 1940

Сталиноморск. 29 августа 1940

Сталиноморск. 30 августа 1940

Сталиноморск. 30 августа 1940

Сталиноморск. 30 августа 1940

Сталиноморск. 30 августа 1940

Сталиноморск. 1 сентября 1940

Сталиноморск. 1 сентября 1940

Сталиноморск. 2 сентября 1940

Сталиноморск. 2 сентября 1940

Сталиноморск. 2 сентября 1940

Память сердца. Воин Пути

Сталиноморск. 2 сентября 1940

Сталиноморск. 3 сентября 1940

Сталиноморск. 4 сентября 1940

Сталиноморск. 5 сентября 1940

Сталиноморск. 6 сентября 1940

Сталиноморск. 6 сентября 1940

Ближняя Дача Сталина. 2 мая 1939

Сталиноморск. 7 сентября 1940

Вечность тому назад

Сталиноморск. 8 сентября 1940

Сталиноморск. 8 сентября 1940

Сталиноморск. 9 сентября 1940

Сталиноморск. 9 сентября 1940

Сталиноморск. 10 сентября 1940

Сталиноморск. 11 сентября 1940

Сталиноморск. 11 сентября 1940

Сталиноморск. 12 сентября 1940

Сталиноморск. 13 сентября 1940

Сталиноморск. 14 сентября 1940

Сталиноморск. 15 сентября 1940

Сталиноморск, ГУ НКВД. 15/16 сентября 1940

Сталиноморск. 16 сентября 1940

Сталиноморск. 19 сентября 1940

Сталиноморск. Сентябрь 1940

Сталиноморск. Октябрь 1940

Память сердца. Июль 1918. Гардемарин и Принцесса

Сталиноморск. Октябрь 1940

Сталиноморск. Октябрь 1940

Сталиноморск. Октябрь 1940

Сталиноморск. Ноябрь 1940

Сталиноморск. Декабрь 1940

Москва. Сентябрь 1927

Москва. Сентябрь 1927

Москва. Октябрь 1927

Москва. Октябрь 1927

Усадьба «Глинки». Октябрь 1927

Ленинград. Апрель 1928

Москва. Май 1928

Москва. Май 1928

Память сердца. Начало

Москва. Май 1928

Москва. Май 1928

Москва. Май 1928

Москва. Май 1928

Память сердца. Карамболь от трёх бортов

Москва. Май 1928

Москва, Виндавский вокзал. Май 1928

Москва. Май 1928

Москва. Май 1928

Москва. Май 1928

Москва. Май 1928

Москва. Май 1928

Москва. Май 1928

Граница Польша — СССР. Май 1928

Москва. Май 1928

Москва. Май 1928

Сталиноморск. Декабрь 1940

Вадим Давыдов

КИММЕРИЙСКАЯ КРЕПОСТЬ

Перед вами, уважаемые читатели, первая книга цикла «Наследники по прямой» известнейшего писателя-фантаста Вадима Давыдова. Сам автор так писал о своей книге: «повествование о страшном и прекрасном времени, о любви, о ненависти, о войне и мире, — сказочная энциклопедия неслучившегося, авторский портрет великой эпохи, чей пафос и смысл уже почти никому не понятен; панорама великой мечты, навсегда канувшей в пустыне жизни».

На берегу Черного моря, возле старинных развалин некогда великой Киммерии, замечают едва ли не самого страшного человека из сталинской когорты. Что делает здесь этот, без всякого преувеличения, самый верный слуга слуг народа? Зачем он здесь? И так ли уж он верен, как думают о нём за высокими стенами Кремля?

Венок эпиграфов

Есть в наших днях такая точность,

Что мальчики иных веков,

Наверно, будут плакать ночью

О времени большевиков.

И будут жаловаться милым,

Что не родились в те года,

Когда звенела и дымилась,

На берег рухнувши, вода.

Они нас выдумают снова —

Сажень косая, твердый шаг —

И верную найдут основу,

Но не сумеют так дышать,

Как мы дышали, как дружили,

Как жили мы, как впопыхах

Плохие песни мы сложили

О поразительных делах.

Мы были всякими, любыми,

Не очень умными подчас.

Мы наших девушек любили,

Ревнуя, мучаясь, горячась.

Мы были всякими. Но, мучась,

Мы понимали: в наши дни

Нам выпала такая участь,

Что пусть завидуют они.

Они нас выдумают мудрых,

Мы будем строги и прямы,

Они прикрасят и припудрят,

И все-таки пробьемся мы! «…»

И пусть я покажусь им узким

И их всесветность оскорблю,

Я — патриот. Я воздух русский,

Я землю русскую люблю,

Я верю, что нигде на свете

Второй такой не отыскать,

Чтоб так пахнуло на рассвете,

Чтоб дымный ветер на песках…

И где еще найдешь такие

Березы, как в моем краю!

Я б сдох как пес от ностальгии

В любом кокосовом раю. «…»

Павел Коган (1918–1942)

Благими намерениями вымощена дорога в ад.

Джон Рэй

Не бойся, не надейся, не проси.

Лагерная мудрость

Чтоб добрым быть, нужна мне беспощадность.

У. Шекспир

Его гибкий ум был настолько разносторонен, что, чем бы он ни занимался, казалось, будто он рождён только для одного этого.

Тит Ливий

И тебя не минуют плохие минуты —

Ты бываешь растерян, подавлен и тих.

Я люблю тебя всякого, но почему-то

Тот, последний, мне чем-то дороже других…

Ю. Друнина

Давно отцами стали дети,

Но за всеобщего отца

Мы оказались все в ответе,

И длится суд десятилетий,

И не видать ещё конца.

А. Твардовский

Самая великая вещь на свете — это владеть собой.

Следует отказываться от всяких несвоевременных действий.

Вероломство может быть иногда извинительным; но извинительно оно только тогда, когда его применяют, чтобы наказать и предать вероломство.

М. Монтень

Россия — Сфинкс. Ликуя и скорбя,

И обливаясь черной кровью,

Она глядит, глядит, глядит в тебя

И с ненавистью, и с любовью!..

Да, так любить, как любит наша кровь,

Никто из вас давно не любит!

Забыли вы, что в мире есть любовь,

Которая и жжет, и губит!

А. Блок

Вот она, вот. Никуда тут не деться. Будешь, как миленький, это любить! Будешь, как проклятый, в это глядеться, будешь стараться согреть и согреться, луч этот бедный поймать, сохранить!

Щелкни ж на память мне Родину эту, всю безответную эту любовь, музыку, музыку, музыку эту, Зыкину эту в окошке любом!

Тимур Кибиров

Москва, Курский вокзал. 27 августа 1940

Гурьев, предъявив кондуктору на перроне плацкарту и паспорт, подошёл к вагону. До отправления оставалось чуть меньше четверти часа. Кондуктор-проводник, вытянувшись под его взглядом, кивнул и распахнул перед ним дверь. Гурьев вошёл в купе, поставил в ящик свой чемодан, точно туда поместившийся, опустил сиденье, задвинул чертёжный тубус на полку над дверью. Сел на диван, поддёрнул двумя пальцами занавеску, посмотрел в окно.

Шаги в коридоре, ничем не похожие на шум, производимый обыкновенными пассажирами, отвлекли Гурьева от созерцания заоконного пейзажа. Звук шагов замер точно напротив двери в его купе. Ну же, подумал Гурьев. Дверь рывком распахнулась, и он увидел в проёме молодую женщину, и с нею — девочку лет шести. Впрочем, Гурьев мог и ошибиться — туда-сюда на полгода — относительно возраста ребёнка. Но вот что касается всего остального — тут ошибки быть не могло.

Он привычно подавил вздох. Вид и у женщины, и у девочки был далеко не презентабельный: аккуратные и чистые, но сильно поношенные вещи, стоптанные в прах туфельки. Контраст с его собственным нарядом просто разительный. На людей, путешествующих исключительно первым классом, компания явно не тянула. К тому же Гурьев, не особенно жалуя попутчиков в принципе, распорядился выкупить купе целиком.

Женщина смотрела на Гурьева. В ёё взгляде не было ничего, кроме отчаяния. Я бы на её месте попробовал общий вагон или, в крайнем случае, смешанный, подумал Гурьев. Но мягкий?! Какой нетривиальный ход, однако.

Всё, абсолютно всё было написано у непрошеной попутчицы на лице. Он умел читать по лицам куда более сложные послания. Выучился. Что же мне с вами делать-то, снова вздохнул Гурьев. И как вам мимо кондуктора на перроне удалось проскочить, вот что интересно. Ладно. Действовать будем, как сказал бы товарищ секретарь ЦК Сан Саныч Городецкий, в соответствии с обстановкой. Он знал, что прокачал[1] всё абсолютно верно: вещей у женщины не было. Никаких. Ему потребовалось не больше секунды на раздумья.

Гурьев сделал вид, будто несказанно рад своим гостям:

— Доброе утро. Вы не стойте в дверях-то, проходите. Скоро трогаемся.

— Да… Что? — проговорила женщина едва слышно. Было видно — тон Гурьева сбил её с толку.

— Проходите, — повторил Гурьев. Он не просто лучился радушием и спокойствием. Он и был — само спокойствие, само радушие. — Проходите, проходите, смелей. Усаживайтесь, вот так, по ходу поезда, чтобы девочку не укачало. Вам ехать-то далеко?

В глазах у женщины снова загорелся лихорадочный огонёк. Дикой, невероятной надежды. Готовности на всё, абсолютно на всё, только… И, конечно же, страха. Того самого страха, который, кажется, уже навечно угнездился едва ли не в каждом из живущих — здесь и сейчас. Гурьев моргнул, пряча за этим рассеянным движением пристальную цепкость профессионального внимания, отточенного годами соответствующих тренировок, и улыбнулся — ободряюще, даже ласково. Сколько лет, подумал он, пора привыкнуть уже, а вот, поди ж ты — не могу. Боже, какое милое лицо, что сделалось с ним, смотреть нельзя. И девчушка — просто кукла, глазёнышки, как два шоколадных уголька, — только бледненькая, не то, что витаминов — просто еды, и той, видно, не хватает.

Женщина, поколебавшись, переступила порог и опустилась на обитый красным плюшем диван напротив Гурьева, как-то не по-городскому ловко подсадив девочку и уместив её рядом с собой. И, затравленно оглянувшись на вход, снова посмотрела на Гурьева. Скользнув к двери, Гурьев закрыл её, повернул на один оборот защёлку шпингалета и вернулся на своё место, проделав все эти манипуляции с такой скоростью, что у гостьи наверняка зарябило в глазах.

Он снова улыбнулся — как можно беззаботнее, и ободряюще кивнул.

Женщина украдкой, — думая, вероятно, будто делает это украдкой, — разглядывала Гурьева, пытаясь сообразить, что же за тип перед ней. Судя по всему, это ей никак не удавалось. Гурьев потрогал себя за скулу и сказал, как будто бы ни к кому не обращаясь:

— Ну, вот и славно. Устраивайтесь, обживайтесь. Кондуктор наш появится уже после того, как мы поедем, так что располагайтесь и чувствуйте себя, как дома. А я вас временно покину. Запритесь, хорошо? Я постучу.

В тамбуре он достал плоский портсигар, вытащил набитую трубочным табаком папиросу собственного изготовления, с длинной гильзой, несколько раз ударил ею по крышке, как бы уплотняя и без того тугую механическую набивку; сильно сжав «накрест» короткий мундштук, вцепился в него зубами так, словно хотел прокусить картон насквозь. Крутанув колёсико зажигалки, он вызвал к жизни яркий жёлто-оранжевый огонёк пламени, и прежде чем прикурить, долго смотрел на него, не мигая. Гурьев курил мало и редко, это даже курением сложно было назвать. Да и не курил он — окуривал. Густой фруктово-табачный запах помогал ему сосредоточиться и был приятен для обоняния, — не только его собственного, но и окружающих. А сейчас ему требовалось совершенно точно «перекурить это дело». Ну, спаситель грёбаный, усмехнулся Гурьев, опять? Опять, опять. Всегда. Никуда тебе от этого не деться, дорогой. Никуда. Судьба такая. Страна такая. Время такое. Карма. Ничего нельзя делать сразу. Можно всё испортить, если сразу. Мы готовимся. Готовимся. Уже четыре года, Варяг. Четыре года. Почти пять. Рабы. И гражданами становятся только тогда, когда просят пройти. Ненавижу. И мы тоже, — нашли, называется, способ. Ну, да, получилось. Пока — получилось. Пока что у нас всё получается. В том числе и то, что не может и не должно получаться. А потом, дальше?! Гурьев зажёг папиросу, неглубоко затянулся и с силой выдохнул дым вниз через ноздри. Сделав ещё две затяжки, он понял — курить ему совершенно не хочется.

Он с сожалением посмотрел на не докуренную даже до половины папиросу, сунул её в пепельницу и устало прикрыл глаза. Нет, это наваждение какое-то, подумал он. Эти бабы меня когда-нибудь доконают. Откуда взялась на мою голову эта несчастная?! И почему я — неужели никого вообще вокруг больше нет?! Я же не могу. Я вообще ни о ком не могу думать, только… Что же мне со всеми вами делать, я же ведь не Христос и даже не родственник… Или родственник всё-таки? Каким-то боком, теперь, после всего? Он посмотрел на часы. До отхода по расписанию оставалось не больше трёх минут. И неуловимым, змеиным движением, способным вогнать случайного свидетеля, окажись таковой поблизости, в ледяной смертельный пот, отступил в глубину тамбура. Ему совершенно не хотелось возвращаться в купе. Не хотелось разговаривать с этой женщиной. Вообще ни о чём, никогда. Ничего нового он ей не в состоянии был сказать. Ничего. Вагончик тронется, перрон останется, невесело усмехнулся Гурьев. Надо было напугать её как следует каким-нибудь трюком. Пожалел, идиот. Всё будет хорошо, пока не станет совсем плохо. Так плохо, как вообще, наверное, не бывает.

1

Прокачал (проф. арго) — здесь: установил, вычислил (здесь и далее — примечания автора).

(<< back)

Литерный «Москва — Симферополь». 27 августа 1940

Отворив незапертую, несмотря на его просьбу-предупреждение, дверь, Гурьев увидел, как попутчица опять вздрогнула. Она сидела вместе с девочкой на том самом месте и, кажется, в той же позе, в какой он её оставил. Гурьев кивнул и улыбнулся обеим, словно старым знакомым, достал из сетки для мелких вещей свежий номер «Известий» и сел на свой — дважды законный — диван.

Он успел даже перевернуть страницу, где осьмушку полосы занимал портрет Папы Рябы, как припечатал лучшего друга чекистов ещё в двадцать восьмом неутомимый на придумывание всяческих прозвищ зам Городецкого Степан Герасименко, и усмехнулся. Давно, давно мы так не говорим и даже не думаем, Стёпа. Очень, очень давно.

«ТАСС, 26 августа. В последнее время в средствах буржуазной печати настойчиво муссируются слухи о якобы ширящейся советизации республик, недавно присоединившихся к СССР. При этом так называемые «аналитики» этих самых средств печати утверждают, будто в этом и состоит основной смысл присоединения к СССР. Совершенно ясно, что подобные утверждения преследуют своей целью вбить клин недоверия и настороженности между населением присоединившихся к СССР республик, органами местного самоуправления этих республик и руководством СССР, командованием и бойцами РККА, дислоцированными на территории Литвы, Латвии, Эстонии, Западной Украины и Белоруссии, Молдавии, Буковины и Закарпатской Украины. Несмотря на отдельные факты превышения власти военными комендантами территорий и сотрудниками органов НКВД по борьбе со шпионажем и саботажем, несмотря на злоупотребления и некомпетентность некоторых советских и партийных работников на местах, проявленное ими непонимание нужд и чаяний простых людей, руководство СССР, тщательно расследуя каждый такой случай и строго, беспристрастно наказывая виновных, подтверждает свою приверженность принципам, лежащим в основе договоров о взаимопомощи и договоров о вступлении в СССР — принципам широкого и глубокого местного самоуправления, многоукладной экономики, внимательной и взвешенной национально-территориальной политики».

Неплохо, решил Гурьев, неплохо. Хороший щелчок по носу этим писакам. Одно слово — щелкопёры. Акулы пера. Шакалы ротационных машин. Сейчас опять вытьё начнётся — обман, дезинформация, да кто же поверит, большевики, коммунисты… Им всегда будет мало — что бы мы не делали. Всегда слишком мало «демократии», всегда слишком много контроля. Они не помнят — и не хотят помнить, что вытворяли сами, прежде чем стали великими и свободными. Сытый голодного не разумеет. Ничего, ничего. Мы справимся.

Процесс изучения официальных новостей был прерван появлением кондуктора:

— Билетики предъявляем, граждане, билетики на проверочку!

Гурьев достал паспорт, обе плацкарты и протянул их дедуле. Когда женщина поняла: Гурьев показал не один билет, а два, кровь совершенно отлила от её лица, и без того отнюдь не пышущего здоровьем. Кондуктор так долго и придирчиво изучал бумаги — Гурьев даже развеселился: тоже мне, выискался специалист по органолептике.[2] Дедушка Мазай со вздохом вернул ему документы:

— А гражданочки паспорточек? Будьте добры, гражданочка. — И, куда более подобострастно, — Гурьеву, в котором безошибочным лакейским чутьём распознал большое начальство, впрочем, плохо представляя себе реальные масштабы этой величины: — Понимаете, гражданин, — инструкция. Полагается, значит-ца, у всех пассажиров документики проверочке подвергать, значит-ца, на соответствие предъявляемой личности, потому как бдительность — это в нашем кондукторском деле, гражданин хороший, самое главное. Без этого нам, кондукторам, никак невозможно, значит-ца!

Гурьев удивился. Кого-то ищут? Её? Ориентировку кондукторам раздали? Чушь, подумал он. Просто быть такого не может. Вот совершенно. Или я недостаточно представительно выгляжу? Вот же навязались, на мою голову. С внушающей невольное уважение скоростью и правдоподобием Гурьев изобразил осеняющую лицо — непонимающе-, начальственно-, брезгливо-, изумлённо-, скучающе-, раздражённую — полуулыбку, полугримасу:

— Что!?

Натолкнувшись взглядом на серебряный смерч в завораживающе светлых глазах непонятного пассажира, ревнитель железнодорожной дисциплины вжал голову в плечи. Но выскакивать за дверь не спешил. То ли совсем обезумел от странности ситуации, то ли ещё что. Конфликт ужасов, подумал Гурьев. Ужас здесь и сейчас — и ужас там и тогда. Что выбрать? Что предпочесть? Какая дилемма. Какой молодец Гурьев. Как умеет ставить людей в безвыходное положение. Ну да, ну да.

Он откинулся на бархатную спинку дивана, сложил ногу на ногу, слегка покачал начищенным до невероятного блеска ботинком и вдруг щёлкнул в воздухе пальцами — так громко, что все присутствующие вздрогнули, а девочка испуганно прижалась к матери. Кивнув, проговорил, голосом выстуживая воздух в купе до стратосферной температуры:

— Товарищ Кукушкин. — Фамилию кондуктора Гурьев запомнил. Он всегда всё помнил. Ну, откуда, в самом-то деле, было знать старому сексоту:[3] Гурьев внимательно изучил штатное расписание литерного пару дней тому назад. И знал не только дедкину фамилию и физиономию, но и кое-что ещё, гораздо более интересное. Увидев, как поехало у деда лицо, Гурьев чуть-чуть прищурился. — За проявленную бдительность объявляю вам благодарность. А теперь сделайте одолжение, — он так повёл взглядом в направлении двери, что кондуктора качнуло. — Закончите проверку пассажиров, принесёте три стакана чаю и печенье. И не отлучайтесь далеко. Если понадобитесь, я вас позову.

Дедушка Мазай громко сглотнул и, засновав головой так, словно она была приделана к челноку швейной машинки, испарился. Гурьев, посмотрев секунду на дверь, шевельнул бровями и взялся, как ни в чём не бывало, за газету. И, лишь заслонившись от женщины бумагой, прищурился, увидев почти наяву, как кондуктор, рухнув на шконку в своей конуре, трясущимися руками накапывает себе в стакан камфару. Стукач в трауре. Бог ты мой, как же мне это надоело. А ведь это всё придётся разгребать, разгребать. Нельзя же просто убить их всех. Или можно?

Девочка всё это время тихо, как мышка, возилась в уголке с маленькой тряпичной куклой, судя по всему, самодельной. Женщина первой нарушила тишину:

— Что же вы так газетой увлеклись, товарищ следователь? Что у вас там дальше по плану — случайное знакомство? Давайте, не стесняйтесь!

Гурьев вздохнул и понял: дочитать «Известия» он сможет только вечером. Если сможет вообще. Ты правильно угадала, милая, я умею приказывать, подумал он. А приказывать у нас может только тот, у кого есть власть. Никому даже в голову не приходит, что и обычный человек должен уметь приказать власти оставить его в покое. А если она не захочет — свернуть ей шею ко всем чертям.

— У вас есть выбор? — спокойно спросил Гурьев, медленно и аккуратно складывая газету.

— Что?! — голос женщины сорвался. Он увидел, как задрожали её руки, и как на побледневшем лбу мгновенно выступили капельки пота.

— Я спрашиваю, какой у вас есть выбор? — повторил Гурьев, по-прежнему не повышая тона. — Даже если я и в самом деле следователь. Что это меняет в нашей ситуации? Поверьте, ровным счётом ничего. Вот совершенно. Кто у вас там? Муж?

Конечно, она поняла, о чём он. Кивнула и съёжилась. Гурьев на миг прикрыл глаза. Ни у кого из нас нет выбора, подумал он. Ни у кого. Это лишь кажется, будто ты высоко и у тебя есть выбор, — ещё и потому, что ты высоко. На самом деле всё не так. Очень давно нет у нас выбора. Может, он и был у нас раньше. А теперь — весь вышел.

— Ну, будет, — он опять вздохнул и посмотрел в окно. — Извините, если я вас напугал. День такой выдался. Никакой я не следователь. Я учитель. Еду на работу в Сталиноморск.

— Довольно глупо, между прочим, придумано, — вскинулась вдруг женщина, и Гурьев услышал в её голосе истерические нотки. — Да какой же вы учитель?! Вам… Вы… Вон какой… Да видно же… Сразу же всё видно! А в Сталиноморске у меня мать живёт… Господи, Господи, как же это…

Женщина прижала кулачки к щекам и зажмурилась. И слёзы, которые Гурьев никогда не мог переносить, так и брызнули у неё из глаз.

Ох, женщины, грустно подумал Гурьев, всё-то вы чувствуете, хорошие вы мои. Учитель. Наставник заблудших. Всё видно, да? Так-таки прямо и всё? Распустился. Дисквалифицировался. Раньше кем угодно мог притвориться — хоть японским богом. А теперь — сразу видно. Сразу видно: хочу — убью, хочу — помилую. Советский начальник. Это была с самого начала очень глупая идея — ехать поездом. С самого начала. Надо было лететь — как обычно. До самого места. Почему, почему?!

— Мама, я кушать хочу, — вдруг сказала девочка, пододвигаясь поближе к женщине. — Дай мне хлебушка…

— Катюша, потерпи, солнышко, — женщина словно опомнилась, быстро провела мысками ладоней по скулам, ловко, привычно взяла дочь на руки. — Потерпи, золотко, ладно? Приедем к бабушке, она нам пирогов испечёт…

— А пироги вкусные?

— Вкусные, вкусные. Потерпи, ладно?

— А мы далеко ещё до бабушки поедем?

— Нет, лапонька, недалеко. День да ночь, сутки прочь. Да, маленькая? Потерпишь? Ты ведь у меня умница, доченька моя золотая, да?

Девочка, вероятно, очень хотела, чтобы мамочка похвалила её, но голод был куда сильнее желания быть хорошей и умной. Катюша негромко захныкала с опаской посматривая на дядю, которого мама назвала страшным словом «следователь».

Гурьев взялся рукой за горло, в котором в этот момент что-то еле слышно пискнуло — давя этот писк, Гурьев негромко кашлянул, поведя головой из стороны в сторону, — и, сохраняя вид весёлого безразличия, вышел из купе.

Если я убью его когда-нибудь, подумал Гурьев, то вот именно за это. Ни за что другое. Он замер, вцепившись в поручень под окном. Когда всё кончится, я его убью. Или всё-таки не стану? Ведь я же дал слово. И я никогда не обещаю того, чего не могу. И всегда могу то, что обещаю.

Он оглянулся, зашёл в туалет. Поморщился от неистребимого аммиачного амбре и решил, что заставит дедушку Мазая драить очко без перерыва как минимум до Харькова. Посмотрел в зеркало, достал расчёску, пригладил волосы, — видом своим остался вполне доволен. Плотно затворив за собой дверь, Гурьев зашагал в направлении вагона-ресторана.

Подойдя к стойке буфета, Гурьев натянул на лицо самую обольстительную из имеющихся в его арсенале улыбок:

— Девушка! На два слова.

— Да, — не оборачиваясь, буркнула девица, поглощённая каким-то невероятно важным буфетным занятием.

— Как вас зовут, милая?

Таким тоном — и таким голосом — не разговаривают простые смертные пассажиры с простыми смертными буфетчицами. Девушка развернулась и с благоговейным ужасом уставилась на незнакомца, от которого её отделяла хлипкая преграда буфетной стойки. В долю секунды оценив его рост, телосложение и наряд, а также явно не пальцами впопыхах, как у большинства окружающих, организованную причёску, буфетчица, начисто позабыв о драгоценном достоинстве работника советской сферы услуг, резко сменила тон и, не забыв кокетливо передёрнуть плечиком, прошелестела, расцветая гимназическим румянцем:

— Рита…

— Замечательное имя, — Гурьев навис над стойкой и заговорщически подмигнул, продолжая улыбаться. — Ритуля, радость моя, выручайте. Горю, как швед под Полтавой.

— А что случилось? — участливо спросила девушка, мечтая о том, чтобы непонятный пассажир взмолился о помощи, — и тогда, она, Рита, — о, тогда!..

— Да вот, понимаете, сестру с дочкой везу к матери на юг, ну и, как всегда, бледную курицу в газете забыли дома. В суматохе сборов, так сказать. Помогите, солнце моё, ликвидировать прорыв, а?

— Поможем, — важно кивнула Рита и просияла: — А я вас знаю! Вы ведь киноартист, да? Я вспомнила, я вас в кино видела, да ведь?

Конечно, подумал Гурьев, я ведь страшно похож на Черкасова.[4] Сегодня — на Черкасова. Сегодня мне хочется быть похожим на Черкасова. Такой я себе выбрал образ на ближайшие пару — тройку недель. Мне так захотелось. Надо же и мне когда-нибудь развлекаться, верно? Впрочем, те времена, когда подобные игры действительно развлекали его, давно и, кажется, безвозвратно миновали. Теперь вынужденное лицедейство — безупречное, разумеется — вызывало у него скуку. Оскомину, — вот, пожалуй, самое подходящее слово. Ну, ничего. К счастью, с Ритой можно было особенно не церемониться:

— Точно, — серьёзно подтвердил Гурьев. — «Броненосец Потёмкин», помните, там коляска прыгает по лестнице?

— Помню!

— Вот я в той коляске и лежал. Страшно было, вы, Ритуля, не поверите.

— Вам бы всё шуточки, — притворно нахмурилась Рита. — Ладно, посидите, я сейчас принесу! Вам сколько порций?

— Две, — улыбка Гурьева сделалась ещё обворожительнее. — Умоляю вас, бриллиантовая моя, яхонтовая, умоляю, скорей!

Буфетчица ласточкой метнулась в кухонный отсек и через минуту вынесла Гурьеву рамку с тремя судками:

— Вот! И чай ещё там, горячий. Настоящий цейлонский!

В голосе Риты было столько всего… И неподдельная гордость за родной буфет, сумевший угодить таинственному посетителю, похожему сразу на интуриста, артиста и графа Монтекристо; и неодолимое желание, — ну, пожалуйста, пожалуйста, Боже, пусть этот человек, без всякого сомнения, из породы хозяев жизни, посмотрит на неё, буфетчицу Риту Зябликову из подмосковного городка Люберцы, где живут её четверо братьев и сестёр с мамкой, которая в свои сорок с небольшим выглядит, как семидесятилетняя старуха, а отец втихаря совсем уже спился с круга, — пускай он посмотрит на неё так, как она на самом деле заслуживает! Ведь она настоящая, живая женщина, тоскующая по истинной, неподдельной, большой любви, — и разве виновата она в том, что готова обрушить эту тоску на любого, кто хотя бы случайно окажется на директрисе огня?! И жажда штормовых страстей, которые ей не суждено пережить, и жгучая, смертельная зависть к той, которую этот светский лев, морской волк и полуночный ковбой, он же калиф, султан и герой, страстно ласкает сутки напролёт, шепча о своей негасимой любви… И что только не вырывалось ещё из глубин Ритиной души вместе со звуками ее голоса! Гурьев был для бедняжки олимпийцем, сошедшим прямо с небес. Прямо к ней. Прямо здесь. Прямо сейчас.

— С сахаром?

— А как же! И с лимоном!

— Ритуля, вы — просто чудо, я даже не знаю, нет слов. А фрукты тут у вас есть?

— Конечно, — Рита сработала глазами, сама того не зная, по хрестоматийной схеме — «в угол — на нос — на предмет»: незамысловатое пикирование Гурьева попадало в цель безошибочно, прежде всего, по причине прямоты и крайней доходчивости. Сам он в такие минуты над собой слегка посмеивался, прекрасно понимая, как выглядит вся эта бутафория со стороны для искушённого наблюдателя.

— Даже ананасы! Только дорогие очень.

— Ну, это нас не остановит на нашем праведном пути. Дайте, счастье моё, пару ананасов и яблок с полдюжины, поярче, лично для меня!

Получив пакет, Гурьев протянул девушке три купюры по пять червонцев:

— Сдачи, как говорят у нас на Кавказе, не надо.

— Ой, что ы, — Рита потупилась, но деньги взяла — алчный огонёк промелькнул у неё в зрачках. — Ой, вы такой щедрый, мужчина! Может, коньяку хочете? Армянский, четыре звёздочки!

— Не теперь, — торжественно-таинственно прошептал Гурьев и подвигал бровями, как Дуглас Фербенкс.[5] — Мне, к сожалению, пора. Всех благ, Ритуля, — и Гурьев, склонившись, чмокнул буфетчицу в щёчку — непостижимо элегантно для человека, у которого обе руки заняты комплексным обедом и десертом.

Ещё и поклонившись на прощание остолбеневшей Рите, он ретировался.

* * *

В купе он вывалил добычу на столик, где уже исходил крутым паром исправно доставленный кондуктором чай. Женщина посмотрела на Гурьева круглыми от изумления глазами:

— Учитель Вы, да?! — губы у неё прыгали, как сумасшедшие. — Учитель, да? Учитель…

— Да, — Гурьев опустился на диван. — Покормите ребёнка и сами поешьте, у вас лицо зелёное — невозможно смотреть.

Женщина разрыдалась. Гурьев не успокаивал её — молча сидел, выбивая пальцами по столешнице замысловатую дробь и смотрел в окно. А лицо было таким, словно не происходит ровным счётом ничего интересного.

— Мама, не плачь, — девочка подёргала её за рукав. — Мама, я очень кушать хочу… Давай покушаем, мама, мам… Посмотри, какие красивые, это яблоки, да? Мама, а это что такое? — Катя схватила ананас за зелёный хвост.

Женщина перестала всхлипывать и посадила дочку на колени. Он расставил судки, достал нож — несмотря на то, что Гурьев раскрыл его за спиной под пиджаком и совершенно бесшумно, при виде хищного, матово-чёрного клинка попутчица всё равно вздрогнула — и приступил к разделыванию заморской диковины. Выложив кусочки ананаса на блюдце, Гурьев придвинул лакомство Катюше:

— Ешь. И подружку свою не забудь покормить, она, наверное, ужас какая голодная.

— Ага…

— А как её зовут?

— Машенька, — еле слышно прошептала девочка.

— Ешьте, ешьте, Катенька и Машенька, — Гурьев улыбнулся. — Ехать нам целый день и целую ночь, так что следует хорошенько подкрепиться.

Глядя на негаданных своих попутчиц, Гурьев щурился и делал вид, что пристально и с интересом разглядывает чеканку на подстаканнике, — мужественно сражаясь с непреодолимым желанием смять его в кулаке, как фольгу.

Закончив с едой, женщина уложила Катю спать. Та не нуждалась в долгих уговорах — уснула тотчас же, крепко прижав к себе куколку. Женщина достала платок, вытерла глаза и несмело улыбнулась Гурьеву:

— Извините меня… Вы… Вы ведь не следователь, правда?

— Нет. А что — похож?

— Не знаю… Не очень. То есть… Нет, нет, совсем не похожи!

— Ну и замечательно, — Гурьев нарочито рассеянно провёл рукой по щекам, будто проверяя, не сильно ли отросла щетина. — Вы успокойтесь. Приедете домой, всё будет нормально. Не станут вас там искать.

— Откуда вы знаете?

Гурьев только плечами пожал:

— Знаю. Как вас зовут?

— Вера.

Гурьев назвал себя и скользнул глазами по стоптанным в прах Вериным туфлям:

— И давно вы так… скитаетесь?

Что-то было в его тоне, голосе, взгляде такое, что Вера заговорила безо всякого страха. Как это назвать словами, она не знала. Просто почувствовала, как тоненькая золотая паутинка протянулась от Гурьева к ней. Просто поняла: Гурьеву — можно.

— Полтора года. Почти…

— Что?!

— Когда Серёжу — мужа моего — арестовали, мы с Катей к моей подруге жить ушли. Просто она человек очень хороший, понимаете? С работы меня выгнали почти сразу, а из квартиры мы сами ушли. Если б не ушли, нас бы через неделю забрали бы следом, а то и скорее ещё… Да что я вам… Вы же знаете. Вот. Сергей инженер, он в конструкторском бюро Лифшица работал, они Днепрострой проектировали, их всех вместе и забрали, в одну ночь… А в квартире опечатано было всё, деньги, документы, вещи — в чём были, в том и ушли. Пока у Марии жили, я ей по хозяйству помогала, подъезды меня взяли убирать… Правда, когда заплатят, а когда и… Иди, говорят, вражина, а то в милицию сейчас! Я возвращаюсь позавчера с уборки, а Мария стоит в дверях и Катю одетую за руку держит — уходите, говорит, час назад участковый заявлялся, спрашивал, кто такие, почему без прописки? Две ночи на путях ночевали, прятались, чтобы наряд не застукал, а сегодня почему-то у входа на перрон не было контроля, я и решилась — будь что будет, всё одно не дадут жить нам.

— Ясно.

Гурьев коротко кивнул и стиснул зубы. Интересно, в «шарашку» или в расход? Они же не все попадают в «шарашку». Мы не можем взять всех. Почему, чёрт подери, почему не всех?! Ну, ладно, рабский труд на благо Родины, даже если это рытьё канав, дороги в никуда, прииски или дурной, без разбора и смысла, лесоповал, истребляющий не только деревья, но и всё живое вокруг, — это я ещё могу хоть как-то осознать. Не простить, не понять, — но уяснить это ещё как-то возможно. Но стрелять-то зачем?! Это вечное, вечное, неизбывное, не то византийское, не то ордынское, не то из обоих зловонных колодцев сразу — «бей своих, чтоб чужие боялись». И никак не понять им, убогим: чужие не боятся, когда свои лупят своих же. Они злорадствуют. Мы наш, мы новый. Вот за это, Степан? За это, Сан Саныч?! Ничего нового. Всё старое, как тлен.

— Знаете, я, когда вас увидела…

— Не надо, Верочка. Я понимаю. Всё в порядке.

— Яков Кириллович… Вы… Как вы не побоялись с этим… с кондуктором? А если бы он не послушал… или в милицию… — Вера запнулась. — И не страшно вам?

Гурьев посмотрел на Веру, и едва заметная усмешка тронула уголки его резко очерченных жёстких губ.

— Отчего вы молчите? — тихо спросила Вера. — Я глупые вопросы задаю, да?

— Это в вашем положении простительно. А молчу я вовсе не по причине природного хамства, поверьте. Давайте на «ты», хорошо? Я если и старше, то совсем не намного.

— Хорошо.

— Ты на Кузнецком была?

— Это в справочной? Была. У меня передачу даже ни разу не приняли.

Гурьев покачал головой и полез за папиросами. Потом поднялся:

— Отдыхай, Веруша. Тебе выспаться надо как следует. Приляг, я выйду воздухом подышать.

Вот так всегда. Всегда и со всеми. До дна быстротекущих дней, — он стоял в тамбуре, слушая свист ветра, перемежаемый громыханием колёс на стыках. — Где же мне сил на всё это взять?! Лучше б ты был, Господи. Ей-богу, так было бы для всех лучше. И для меня, наверное. Как и для всех остальных. Ну, а поскольку Тебя нет… На нет, как говорится, и суда нет. Только Особое совещание. Так что придётся самим. Самостоятельно. С помощью лома и такой-то матери. Ничего, ничего. Мы исправимся. Мы обязательно исправимся и всех их передавим. Мы исправимся. Исправимся. И справимся.

Гурьев сжал кулаки, закрыл глаза и медленно сел на корточки, прижимаясь к стенке вагона. И долго ещё сидел так.

2

Органолептика — совокупность способов визуально-тактильного исследования объектов, в криминалистике — в т. ч. документов и банкнот на подлинность.

(<< back)

3

Сексот (секретный сотрудник, встречается также аббревиатура с/с) — известный и широко употребительный с 20-х гг. XX в. термин для обозначения штатных и нештатных осведомителей ЧК/ГПУ/НКВД.

(<< back)

4

Популярный в 30-е — 40-е годы советский актёр, сыгравший в кино Александра Невского и Ивана Грозного в одноимённых фильмах.

(<< back)

5

Знаменитый в 20-е — 30-е годы XX в. американский актёр, снявшийся в советском фильме «Поцелуй Мэри Пикфорд».

(<< back)

Симферополь. 28 августа 1940

Когда длинная зелёно-голубая змея состава вползла в просыпающийся город, солнце едва показалось из-за горных вершин. Гурьев разбудил Веру.

— Мы выходим здесь.

— Почему?!

— Так нужно, Веруша. Вставай.

Та хотела было поднять девочку, но он не дал:

— Не надо, я её понесу.

— Давай, я тогда твои вещи возьму.

— Это тоже лишнее. Я справлюсь, не волнуйся.

На привокзальной площади он осторожно передал Вере спящую Катю, вернулся в вагон, вытащил на перрон свои вещи. Поманил пальцем носильщика, молча указал на чемодан — довольно внушительный, кстати. А вот тубус взял сам. На привокзальной площади расплатился со служащим, снова передал Вере девочку и, кивком велев не двигаться с места, ушёл куда-то.

Через несколько минут Гурьев возвратился. Увидев его, выходящего из автомобиля, Вера, несмотря на строгое предупреждение ничему не удивляться, прижала ладонь ко рту.

По указанию Городецкого в Симферополе Гурьева встречал шофёр, чтобы отвезти в Сталиноморск — Гурьев хотел проверить, каковы автомобильные дороги на второстепенном направлении. Предполагалось, база перевалки грузов будет именно в Симферополе: и не в Сталиноморске, и на виду, а значит — хорошо спрятано. Стандартная синяя горкомовская «эмка», и шофёр — разбитной парень в лихо заломленной шестиклинке, явно гордящийся русым чубом из-под козырька. Он посмотрел на Веру с удивлением куда большим, чем она на него — уж очень не вязался её затрапезный вид с холёным московским гостем, явно серьёзным начальством, даром, что на артиста похож. А может, артист и есть. Во дела, подумал шофёр. Интермедия. Привязалось к нему это недавно услышанное в кино слово.

Гурьев усадил Веру с ребёнком на заднее сиденье, уместил свои вещи в багажнике авто — чемодан был изготовлен на заказ таким образом, чтобы помещаться в тесных багажниках отечественных «эмок» и «ГАЗов» — и сел рядом с шофёром.

— А в Сталиноморске куда, товарищ Кириллов? — спросил шофёр.

Услышав, как шофёр назвал Гурьева чужой фамилией, Вера вздрогнула и закусила нижнюю губу едва не до крови.

— Краснофлотская, тридцать два, — откинувшись, Гурьев обернулся и указал подбородком на Катю: — Спит?

— Да. Спасибо.

— Что?

— Спасибо, — повторила Вера и не отвела взгляда, отважно встретив всплеск расплавленного серебра со дна гурьевских глаз.

— Это службишка, не служба, — Гурьев усмехнулся.

И, отвернувшись, за всю дорогу не проронил больше ни слова.

У калитки «эмка» остановилась. Гурьев помог Вере выйти:

— Ну, вот вы и дома.

— А ты сейчас куда?

— В гостиницу.

— Ты не сердись на меня, — тихо попросила Вера. — Я просто забыла уже, что это такое, когда рядом кто-то, — она помолчала и добавила шёпотом: — Как ты.

— Я понимаю, — Гурьев прищурился, глядя поверх её головы. — Я не сержусь, Веруша. Ни капельки. Вот совершенно.

— Может, хоть вещи у нас оставишь? — Вера крепко держала за руку Катю, норовившую вырваться и помчаться навстречу обещанным вкусным пирогам. — Пожить не предлагаю, понятно, откажешься…

— Понятно, откажусь, — Гурьев достал из кармана пиджака плотный конверт. — Здесь три тысячи, — видя, как Вера отшатнулась, он взял женщину за руку и вложил в неё деньги, сказал резко: — Ну же, это не милостыня. Отдашь потом… когда-нибудь. Лишними не будут, а у матери, смею предположить, фамильные бриллианты по полу не раскиданы.

— Яша, — Вера так сжала конверт, что побелели пальцы. — Яша, кто ты?!

Гурьев словно не слышал вопроса:

— Как только я со своими делами закончу — это несколько дней — позанимаюсь твоими бумагами. Сама никуда не ходи и лишнего в городе не светись. И осторожно. Всё, до свидания.

Не дожидаясь ответа, он вернулся в машину и кивнул водителю:

— Поехали.

— Куда?

— Сначала покатай меня по городу. А потом — в «Англетер», — Гурьев усмехнулся. — Или как это у них тут называется. На полчасика я тебя задержу, а после сразу домой поедешь. Давай, распишусь в путёвке.

Гурьев достал «Монблан» с «вечным» пером, и шофёр не удержался от завистливого вздоха, глядя на невозмутимо безупречное гурьевское ухо. И как это у него волосы-то держатся, пронеслось у парня в голове, ветер же, и на бриолин не похоже? Он буркнул «спасибочки», спрятал подписанный бланк и тронул машину с места.

Город был именно таким, каким Гурьев и представлял его себе. Присутствие флота, хорошо оплачиваемого и молодого, жадного — до жизни и вдруг открывшихся удовольствий — флотского комсостава, пусть и не такого многочисленного, как в Севастополе; и вместе с тем — огромное количество курортников, организованных и не очень, — сообщали здешней атмосфере ту самую, почти забытую им уже, невыразимую лёгкость бытия, какую невозможно было встретить в набитой «номенклатурой» и страхом Москве или промозглом, вылизанном волнами чисток и высылок Питере. Как будто и нет ничего. Как будто всё замечательно. Ни очередей, ни серых пальто, ни панбархатных жакетов. Кафе-мороженое, фабрика-кухня, санаторий «Приморский», пансионат «Шахтёр». Ресторан «Астория». Коммерческий, надо же. Немного похоже на Фриско. Эти горы… О-о, подумал он, усмехаясь про себя. Вспомнила баба, как девкой была. Не была ты никогда девкой, дурная баба. Приснилось тебе всё. Есть только вот это. Здесь и сейчас.

Зарегистрировавшись в гостинице и оставив в номере вещи, Гурьев направился представляться.

Где-то ближе к одиннадцати, после обязательного визита, нанесённого заведующему городским отделом народного образования, Гурьев подошёл к Первой школе. Огромное здание бывшей классической гимназии, выстроенное в конце прошлого века, едва просвечивало сквозь густую листву каштанов и лип. Он легко взбежал на высокое крыльцо, отворил тяжёлую дверь и очутился в длинном мрачноватом вестибюле. Было тихо — до начала занятий оставалось три дня.

Гурьев поднялся по широкой парадной лестнице, подошёл к кабинету заведующей, постучал:

— Можно?

— Да-да, входите!

Он шагнул внутрь. За столом у величественного арочного окна сидела миниатюрная, как статуэтка хаката,[6] пожилая женщина в чеховском пенсне. Несмотря на рассиявшийся на улице довольно жаркий августовский день, плечи её укрывал толстый оренбургский платок. Она поднялась навстречу Гурьеву, и он увидел — возраст никак не отразился на её фигуре, по-прежнему изящной, словно у юной курсистки.

— Здравствуйте, — Гурьев чуть наклонил голову и назвался.

— Анна Ивановна Завадская. Я очень рада, — сердечно сказала женщина и протянула Гурьеву руку, с удивлением разглядывая его и только теперь понимая, отчего так странно звучал голос заведующего ГОРОНО, решившего почему-то лично предупредить её по телефону о прибытии нового работника. — Да вы садитесь, голубчик, а то мне и смотреть на вас несподручно, — она улыбнулась и гостеприимно указала Гурьеву на кресло, сама опускаясь в такое же напротив. — Экий вы великан, однако. Я вас себе несколько иначе представляла.

— Не вписываюсь в образ? — вскинул брови Гурьев, протягивая ей документы.

— Это вовсе даже неплохо, — возразила Завадская, просматривая бумаги, — во всяком случае, мои головорезы станут относиться к вам с должным почтением. — Она прервалась на полуслове, углубившись в чтение.

Читай, читай, голубушка, незаметно вздохнул Гурьев. Всё там правильно и хорошо, вот только с характеристикой декан перестарался. Ну, да исправлять было уже никак не с руки.

Умевший читать по лицам лучше, чем многие по бумаге, Гурьев всё-таки мыслей читать не умел. И — к счастью.

Какой старой я стала, думала Завадская, невидящим взглядом уставившись в бумаги. Оказывается, я совершенно забыла, что на свете бывают такие мужчины. Такие. Такие уверенные. Такие красивые. Такие… большие. Что же он делает здесь, Боже мой?!

Закончив, Завадская сняла пенсне, протёрла его уголком платка и водрузила на место:

— Ну-с, рассказывайте. Какими судьбами к нам?

— Так там же всё написано, — удивлённо пожал плечами Гурьев, — по распределению.

Завадская укоризненно покачала головой:

— Яков Кириллыч. Я не ребёнок. У Вас… неприятности? Скажите честно. Если нам работать вместе, будет лучше, если вы всё сразу расскажете. Меня вам не нужно опасаться, голубчик…

Действительно дисквалифицировался, сердито подумал Гурьев. Не может быть такого. Женщины. Он вздохнул.

В следующий миг с ним как будто что-то произошло. Что, Завадская не сумела бы объяснить. Но перемена была, — разительной.

— Анна Ивановна, — Гурьев подался вперёд и чуть наклонил набок голову. Как птица, почему-то подумала Завадская. Огромная, прекрасная, хищная птица. — Вам учитель литературы нужен?

— Да, — поколебавшись, кивнула Завадская. — Но на романтика вы, извините, не похожи. Вы уж, пожалуйста, не обижайтесь. У нас ведь рутина, голубчик. Надолго ли вас хватит? Я предпочитаю иметь дело с постоянными людьми, а не с моряками.

— Моряками? А, понял, — Гурьев улыбнулся, — которые поматросили и бросили?

— Именно.

— Ну, добро, — окончательно развеселился Гурьев.

Внешне, впрочем, это никак не выразилось. Вы прелесть, Анна Ивановна, подумал он, вот только проверяете вы не то и не так. Что ж, спишем это на отсутствие специальной подготовки. Милая, я же приехал, чтобы вам помочь. Нам помочь. Всем. Себе тоже.

— Я приехал, чтобы вам помочь, — вслух повторил Гурьев. — Меня не нужно учить, что делать, если Петя разбил окно, а Маша испачкала стену чернилами. А что касается провинции, — он, чуть прищурившись, посмотрел на Завадскую, — в большой империи провинция возле тёплого моря — самое благодатное место, равно удалённое и от метелей, и от августейшего внимания. Говоря словами классика, — минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь.

В глазах Завадской радость боролась с удивлением и страхом. До чего ж мы не умеем прятать наши эмоции, грустно подумал Гурьев. И я такой же. Несмотря на всю науку.

И радость у Завадской, наконец, пересилила и удивление, и страх:

— Ого… А Вы, оказывается, орешек! Что ж. В таком случае, добро пожаловать!

— Спасибо. Я знал, мы поймём друг друга, — и Гурьев улыбнулся весело и открыто.

— Яков Кириллович, а почему — на пол-ставки? Я понимаю, с кадрами ситуация напряжённая, но… Вы ещё где-то будете?

— Буду.

— Вот как, — Завадская разочарованно отвела взгляд.

— У меня есть важное дело здесь, Анна Ивановна, — тихо произнёс Гурьев. — Ужасно важное и крайне срочное. Поэтому я возьму только литературу. Без русского языка.

— Что же за дело, голубчик, Яков Кириллыч?

— Раскопки в крепости. Ну, и кое-что ещё, в общем, важное — и не проговариваемое вслух.

Завадская долго смотрела на Гурьева. Потом устроилась поглубже в кресле и поджала губы:

— Если вас не затруднит…

— В том-то и дело — затруднит, — Гурьев вздохнул. — Затруднит, и весьма. Я вам скажу только то, что могу пока сказать. То есть практически ничего. Но проект с раскопками — очень ответственный. А заниматься техническим обеспечением проекта поручено мне.

— Кем поручено?!

Перед глазами у Гурьева встало лицо Сталина — изученное за долгие годы до мельчайших деталей, серое от чудовищного напряжения непомерной власти; низкий, прорезанный морщинами лоб, испещрённые глубокими оспинами щёки, нос со склеротическим прожилками выступивших на поверхность сосудов. И жёлтые, тигриные глаза мудреца и убийцы, насмешливые, понимающие всё на свете. Ничего ты мне не поручал, мегобари,[7] подумал Гурьев. Я сам себе всё поручил.

— Центральным Комитетом, Анна Ивановна.

— Как?! Кем?!

Гурьев виновато развёл руками.

— А здесь… Но ведь здесь… Здесь ничего нет, — удивлённо приподняв брови, сказала Завадская. — Эту крепость всю перекопали… Вдоль и поперёк. Там ничего нет. Я имею ввиду — ничего государственно важного. Да и не может быть!

— А легенда? О генуэзцах? О мальтийских рыцарях? Вы разве не слышали?

— Слышала, я же выросла здесь, — пожала плечами Завадская. — И переболела этим, как все дети в округе. Но там ничего нет. Это легенда, да и та…

— Давно умерла, хотите сказать? — улыбнулся Гурьев. — Нет, нет. Жива, Анна Ивановна, жива.

— Но… ЦК?! При чём тут ЦК?! Сейчас, когда…

— Именно сейчас.

— Что же там может быть?!

Гурьев пожал плечами — такой бесконечно-безразличный, великолепный жест — и улыбнулся, но промолчал.

— И я совершенно не понимаю, к чему вот такое… инкогнито.

— К тому, Анна Ивановна, что приезд большущего и страшного московского барина — это совершенная глупость, которая ничуть не помогает работе, вносит ненужную нервозность и всё, буквально всё, идёт наперекосяк. К тому же — я не барин, а всего-навсего мелкий технический сотрудник аппарата, которому поручено на месте разузнать кое-что, подготовить почву — и сделать это лучше и правильнее, если о моих задачах будете осведомлены только вы и моё руководство в Москве.

— А Фёдор Афанасьевич…

— А Фёдор Афанасьевич знает, что ему положено, и ни словечком больше.

Завадская снова надолго замолчала. Она даже перестала рассматривать Гурьева, почти отвернулась от него даже, теребя кисти платка… Он ждал. Давай, подумал он, давай, дорогая, вспомни, зачем ты здесь. До пенсии всего ничего, я всё понимаю, но ты же не за пенсией пошла в девяносто шестом на только что открывшиеся Императорские Учительские курсы, совсем не за пенсией, — за чем-то другим? Вспоминай, Анна Ивановна. Вспоминай, хорошая моя.

— А какое отношение имеет ко всему этому наша школа? Я сама, наконец? Почему вы мне всё это рассказываете?!

— Ну, как же?! — удивился Гурьев. — Раскопки — раскопками, Центральный Комитет — Центральным, как говорится, Комитетом, а работать-то мне предстоит у вас и с вами. Под вашим началом и руководством. Так что не вижу ничего странного. Опыт учителя, наставника у меня очень скромный, поэтому даже и не понимаю, как можно предполагать обойтись без вашей помощи и поддержки. А с раскопками — помогут ещё и школьники, особенно с вашего соизволения. Дело интересное, нужное: история родной страны, родного края — это важно, архиважно, я бы сказал. Историческая практика. Практическая история, — вот, пожалуй, наилучшее определение.

— А почему тогда — литература? Почему — не история?!

— Потому что литература — это история в наиболее увлекательной, доходчивой форме, Анна Ивановна.

— И что же? Вы будете… просто учителем? На полставки?!

— Буду, — кивнул Гурьев. — С огромным удовольствием. И вы скоро убедитесь: я вам нравлюсь — в том числе и как учитель.

— И что же, бумаги ваши… настоящие? Все — настоящие?

— Абсолютно. А говорю я вам это — про раскопки и важное поручение Центрального Комитета — для того, чтобы вы знали: я иногда буду совершать экстравагантные, неожиданные поступки, а вам при этом лучше всего делать вид, будто всё совершенно нормально. И чтобы вы не боялись — ощущайте за своей спиной всю мощь Центрального Комитета. Нашей родной коммунистической партии. Большевиков.

Если бы Завадская не была абсолютно уверена, что это невозможно — она могла бы поклясться: в голосе сидящего перед ней человека звучит насмешка. Откровенная — и более чем язвительная. Но ведь это невозможно, подумала Завадская. Нет. Нет, решила она окончательно. Нет. Мне показалось.

— Что — всей?! — она приподняла брови.

— Целиком.

Заведующая долго рассматривала Гурьева, прежде чем нарушить молчание:

— Вы ведь не расскажете мне, что происходит. Что — вообще — происходит?

— Нет, Анна Ивановна. Поверьте, так правильно.

— Хорошо, — Завадская вздохнула и посмотрела на Гурьева. — Хорошо, Яков Кириллыч. Можете располагать мной в полной мере. А насчет классов… Два десятых и три девятых. Два восьмых. Классы не такие уж и большие.

— Разберёмся, Анна Ивановна, — Гурьев кивнул, заложил ногу на ногу и сцепил пальцы в замок на колене. Рукава сорочки чуть-чуть приподнялись, и Завадская с изумлением увидела на его левом запястье часы — странные, блестящие, явно и вызывающе заграничные, а на правом — массивный браслет кованого червонного золота, с затейливой славянской вязью, но не произнесла ни звука. Потому что он весь был такой, этот непонятный молодой человек, говорящий невероятные, едва ли не смертельно опасные вещи с таким видом, как будто нет ничего обыденнее и проще. Что же — получается, в Центральном Комитете вот такие — теперь — работают?! Молодые, яркие, нездешние какие-то. С такими глазами. Да этого же просто быть не может. Выдумка? Мистификация?! Боже мой, да кому же придёт в голову такая чудовищная идея?! Не может быть. А — есть. Подождите… А с чего я взяла, будто он — сотрудник ЦК?! Он же сказал — «поручено»?! Всего-навсего — «поручено»?! Да — или нет?! Что же происходит?!

Она зябко повела плечами и стянула пальцами платок у самого горла — и всё-таки решилась задать страшный вопрос:

— Вы работник ЦК?

— Я школьный наставник, обременённый важным, ответственным поручением, которое не имею права не выполнить, Анна Ивановна, — ласково проговорил Гурьев. — Это всё. Извините меня, пожалуйста — это действительно всё.

— Что ж, — Завадская поняла: стена. За много лет — она научилась понимать такое. И, в общем, даже привыкла. — А на сегодня какие планы у вас?

— Осмотреть окрестности.

— Понятно. Не откажетесь отобедаете со мной? Буду ждать вас к четырём часам.

— С удовольствием. А сейчас — разрешите откланяться, — и Гурьев поднялся.

6

Хаката — уникальное производство керамических фигур на острове Кюсю, широко известное со времени Всемирной Парижской выставки 1900 года. Все фигуры существуют в крайне ограниченном числе экземпляров.

(<< back)

7

Мегобари — друг (грузинск.)

(<< back)

Сталиноморск, гостиница «Курортная». 28 августа 1940

Закрывшись в номере, он присел на кровать, вздохнул, задумчиво помял рукой подбородок. Потом поднялся, взял тубус, открыл. И через мгновение ощутил в ладони привычное живое тепло рукоятей Близнецов.

Мягкий, еле слышный щелчок фиксатора, — и седая, покрытая дымчато-переливающимся, словно струящимся полупрозрачным узором сталь клинков показалась на свет. Медленно, словно осматриваясь, мечи выдвигались, повинуясь живительным токам, идущим от ладони Гурьева.

— Знакомьтесь, Близнецы, — тихо произнёс Гурьев. — Пока мы живём с вами здесь.

Он провёл несколько ката.[8] Близнецы остались довольны. Гурьев и Близнецы понимали друг друга и вместе могли очень многое, если не всё. Меч — это больше, чем оружие. Меч — Струна Силы. Именно меч собирает воедино всё искусство воина — от рукопашного боя и сюрикэн-дзюцу[9] до умения останавливать врага взглядом, — любого врага. Меч — Судья, Наставник, Друг и Брат воина. Продолжение руки, мера и средоточие воинского Духа. Меч — живой. Меч — Альфа и Омега. Двойной Меч.

Гурьев вложил клинки в ножны и аккуратно закрыл тубус:

— Спасибо за урок, Близнецы.

Тёмно-коричневая кость, из которой были сделаны ножны-рукояти Близнецов-ширасайя,[10] всегда была тёплой. Какому животному принадлежала эта кость, Гурьев так и не выяснил. Хотя интересовался в своё время, и ещё как. Просто поверить в сказанное Накадзимой, — кость из гребня Дракона, — он так и не решился. Может, и зря. Ну, какие, в самом-то деле, драконы ещё, невесело усмехнулся Гурьев. Драконов не бывает. А всё, что случилось со мной, со всеми нами, — разве бывает?!

Гурьев достал из саквояжа фотографические планы города и крепости, сделанные с самолёта по указанию Городецкого. Снимки были просмотрены и изучены до дыр, и привязаны к карте ещё в Москве, и теперь Гурьев хотел проверить всё на местности, благо вид из окна весьма к этому располагал. Он вытащил небольшой, но мощный бинокль с просветлённой оптикой и нанесённой внутри сеткой дальномера. Расстояние от Гурьева до Главной башни — три тысячи восемьсот метров. Плюс-минус десятая процента. И высота над уровнем моря — метров шестьдесят с хвостиком, прикинул он.

Странная всё-таки фортеция, подумал Гурьев. Словно специально тут стоит, меня дожидается. В качестве приюта для горожан, спасающихся бегством от захватчиков, мало подходит, — высоко больно, серпантин крутой, узкий, две повозки не разъедутся. От бухты далеко и наискосок — даже с нынешней артиллерийской техникой держать оную под прицелом затруднительно. А площадка наверху огромная. Может, рельеф береговой был другим в те времена? Красиво стоит, слов нет, однако же с точки зрения военного специалиста на удивление бесполезно. Словно сама для себя выстроена, а до всего остального ей и дела нет. Это здесь, подумал он. Это здесь.

Всё, что можно было увидеть обычным зрением, Гурьев увидел. Он лёг на кровать, закинул руки за голову, закрыл глаза и позвал Рранкара.

Огромный беркут, распластав могучие чёрно-коричневые крылья, парил над руинами, — так высоко, что с земли казался точкой. Зато Гурьев, рассматривая крепость глазами птицы, видел каждую ямку, каждую трещинку на камне, каждую песчинку. Прошло не менее четверти часа, прежде чем Гурьев отпустил орла.

«Спасибо, Солнечный Воин. Доброй охоты!» Ощутив встречную волну тепла от беркута, Гурьев открыл глаза, и зрение вернулось в обычный режим.

Улыбнувшись и сев на кровати, Гурьев встряхнулся. Рранкар был первым. Самым первым, с которым Гурьев научился вот так — «разговаривать». Птица. Птица — глупое слово. Птах. Пернатый бог, безраздельный властелин высоты и чистого неба. Конечно, это не было разговором, людским разговором при помощи слов. Обмен мыслями-картинками. Образами. Так было очень, очень легко. Гурьев никогда не подчинял беркута своей воле, как и другую живность, только «просил». И не было случая, чтобы птах не выполнил просьбу друга. Чего бы это ему ни стоило. Когда-то Рранкар был единственным надёжным средством «мгновенной» связи — да и то лишь в том случае, когда находился рядом с человеком, с которым Гурьеву требовалось войти в контакт. А теперь — техника. Почему-то мы доверяем технике значительно больше, чем живым существам. Чем людям. Чем самим себе.

Пора было отчитываться перед «начальством». На этот раз все детали операции и вопросы прикрытия находились в компетенции Городецкого, и начальством поэтому числился Сан Саныч. Ну, во всяком случае, по форме. Гурьева никогда не интересовали иерархические формальности. Потому что оба они — и Городецкий, и он сам, как, впрочем, и все остальные, — прекрасно знали, кто главный и в чём.

Гурьев поднялся, достал из чемодана плоскую коробочку из чёрной литой пластмассы с тумблером, кожаный чехол с «комбинатором» — так назывался на их внутреннем жаргоне довольно устрашающий гибрид пассатижей, ножниц по металлу, лезвий, пилочек, отвёрток и бог знает чего ещё (результат сотрудничества Базы, Ладягина, с его неистощимыми выдумками, и златоустовских сталеваров) — и приступил к священнодействию. Через десять минут всё было готово.

Люкс с телефоном, подумал Гурьев. Как приятно быть молодым, здоровым и богатым. Куда приятнее, чем лагерной пылью. Ничего. Ничего. Это ведь ещё не конец, не так ли? Всё только начинается.

Он снял трубку, накрутил на диске номер коммутатора:

— Барышня, Москву, пожалуйста. Три — тридцать — пять.

— Соединяю.

В динамике несколько раз щёлкнуло, — ох, связь, связь, удержал Гурьев рвущийся наружу вздох, — и потом знакомый голос бодро произнёс:

— Дежурный Веденеев. Слушаю вас.

Гурьев перекинул тумблер на коробочке. Теперь в наушниках у тех, кто захотел бы подслушать беседу Гурьева с Москвой, звучал разговор, никакого отношения ни к Гурьеву, ни к его делам не имеющий. Шесть транзисторов, новомодных английских штучек, и два реле. Питание — от напряжения телефонной линии.

— Здорово, Василий. Царёв. Давай мне секретаря, я соскучился.

— Слушаюсь, Яков Кириллыч, — совсем весело отозвался Веденеев. — Узнал Вас! Как там погода? Небось отличная?

— Угадал. Загораю.

— Везёт же Вам, — почти натурально изображая голосом чёрную зависть, вздохнул Веденеев.

Ещё один, на этот раз — только один, щелчок.

— У аппарата.

— Здорово, секретарь.

— И тебе исполать, Гур, — проворчал Городецкий. — Как доехал, бродяга?

— Нормально. Только что обозрел объект. Завтра с утра залезу туда ножками, камушки потрогаю ручками. Дорога наверх — редкое нечто, однако.

— Ну, нашим воздушным шарикам плохая дорога — семечки. Ещё что?

— Пока ничего. Завтра отзвонюсь по результатам.

— Завадскую вербанул?

— Ты такой большой начальник, секретарь, — усмехнулся Гурьев, — но такой глупый, просто прелесть. Разве нужно таких людей вербовать? Два слова, полвзгляда.

— Ну-ну, полечи меня, учитель. Всё?

— Нет, не всё. Найди мне человечка. Лопатин Сергей Валерьянович, десятого года рождения, взяли в составе КБ Лифшица.

— Опять баба?!

— Варяг, не бузи. Какая разница?

— Зачем он тебе?

— Пригодится.

— Я не могу ГУЛАГ распустить по твоей просьбе. Ты знаешь.

— Найди его, Варяг.

— Я попробую. Теперь всё?

— Вроде всё пока.

— Добро. Загорай-купайся, сил набирайся. Как погода?

— Высший класс. Веденеев даст подробную сводку. У тебя?

— Осень в Москве, учитель. Равняется судьбе. Ничего я завернул, да?

— Ох, секретарь, — Гурьев вздохнул.

— До связи, Гур.

— До связи, Варяг.

Гурьев аккуратно положил трубку на рычаг и посмотрел на умолкнувший телефон. Тащить с собой в Сталиноморск аппарат «Касатки» не стоило — пока никаких особенных и частых переговоров не предвиделось, начнутся работы — тогда. Пока ещё слишком громоздкая штуковина. Ну, да не до жиру. Ладно. И так достаточно демаскирующих факторов. Интересно, как долго мне удастся бутафорить хотя бы вот по такому, сокращённому и урезанному донельзя, варианту?

Гурьев разобрал конструкцию, убрал «шалтай-болтая» в деревянную массивную коробку с папиросами, которую выставил на столик у кровати, телефонный шнур закинул на одёжный шкаф. Хочешь что-нибудь спрятать — положи на виду.

А схожу-ка я, в самом деле, окунусь, подумал Гурьев, и посмотрел на часы. Половина второго, для солнечных ванн поздновато, а вот для морских — пожалуй, в самый раз. Он переоделся — лёгкие льняные брюки, рубашка с воротником «апаш», навыпуск, сандалии на босу ногу, мягкая полотняная кепка. Экипировка курортного бонвивана тщательно готовилась ещё в Москве. Нож — как и некоторые другие убойные детали повседневной формы, способные вызвать у неподготовленного индивидуума состояние коматозного изумления — он уложил в чемодан, снабдив закрытые замки нехитрыми метками, демаскирующими любые попытки вторжения. Оставил Гурьев только хронометр и браслет, с которыми никогда не расставался.

К своим противникам, или, как предпочитал именовать таковых сам Гурьев, спарринг-партнёрам, он относился без всякого пиетета. Они не были дороги ему даже как память, но это никак не мешало Гурьеву соблюдать необходимые, кое-кому казавшиеся иногда излишними, меры предосторожности. Помимо всего прочего, это способствовало поддержанию организма в тонусе постоянной готовности. Спарринг-партнёры, не отличаясь ни умом, ни сообразительностью, имелись, однако, в удручающих количествах, для которого наиболее адекватным эпитетом являлось избитое словечко «тьма», причём как в прямом, так и в переносно-метафорическом значении. Кладбищенская серьёзность и непоколебимое самомнение спарринг-партнёров служили Гурьеву и Городецкому незаменимым подспорьем. Если бы не это, жить при свете яркого солнца социалистической действительности сделалось бы, наверное, совсем тошнотно.

Заперев номер и разместив контрольную нитку на замочной скважине двери, Гурьев покинул гостиницу.

8

Ката — упражнения комплекса боевых техник, выполняющиеся, в отличие от произвольной программы, по строгому, раз и навсегда определённому канону.

(<< back)

9

Сюрикэн-дзюцу — искусство бросания острых предметов, иногда обозначает умение бросать любые предметы с целью поразить противника в бою.

(<< back)

10

Ширасайя (сирасайя) — меч, выполненный «под посох» (меч странника). Когда клинок находится в ножнах, рукоять плотно примыкает к ним таким образом, что стык малозаметен и меч действительно можно принять за посох.

(<< back)

Сталиноморск. 28 августа 1940

На берег, забитый отдыхающими — трудящимися и не очень — со всех концов Союза, Гурьев даже не собирался. Километра два западнее песчаная полоса упиралась в нагромождение камней, которое протянулось на расстояние, едва ли не превосходящее длину самого большого благоустроенного пляжа на этой части побережья. Песок там практически отсутствовал, только камни и галька, отполированные прибоем и прогретые солнцем. Огромные валуны и глыбы песчаника и известняка образовывали множество крошечных бухточек, полностью изолированных от чужого глаза и друг от друга. Перейти из одной в другую можно было лишь по узкой галечной кромке — или переплыть.

Это было именно то, что ему требовалось. Гурьев разделся, сложил одежду и спрятал её под внушительную каменюку в тени серо-желтой известняковой скалы, принявшей в результате многовековой эрозии весьма причудливую форму. Нравы соотечественников со времён военного коммунизма хотя и значительно окрепли, но всё же не настолько, чтобы добротную одежду можно было безнаказанно оставить на виду без присмотра. Он вошёл в воду и почти сразу нырнул, — глубина начиналась здесь совсем близко. Вынырнув, Гурьев поплыл вдоль берега сильными размашистыми гребками.

Воду Гурьев любил. Особенно морскую, — нигде человеческое тело не чувствует так свободно и легко, как в морской воде. Возвращение к истокам… Кто сказал, будто человек произошёл от обезьяны? Чепуха. Если и от обезьяны, то, без сомнения, морского базирования. А, скорее всего, вообще от какого-нибудь Большого Отца-Тюленя. Гурьев усмехнулся, ещё раз нырнул и, вынырнув, медленно поплыл на спине.

То, что Гурьев увидел на берегу, проплыв метров сто пятьдесят, ему страшно не понравилось, — прежде всего потому, что требовало немедленного вмешательства. Девушка в кольце восьми здорово разогретых парней из разряда мелкой городской шпаны. Шпана чувствовала себя вполне привольно — вокруг, кроме девушки и наблюдающего с моря Гурьева, не было ни души. Только вода и скалы. Гурьева они видеть не могли — пока. Очень смешно, подумал Гурьев. Обхохочешься.

Некоторые детали Гурьева насторожили, — и сильно. Исходя из конфигурации прибрежного ландшафта и диспозиции сторон, случайная встреча — «ба, какие люди, и без охраны!» — полностью исключалась. Девушку, безусловно, «выпасли», — чем чёрт не шутит, возможно, и задолго до наблюдаемого эксцесса. Кроме того. Шпане полагалось — в соответствии с классикой жанра — радостно гоготать и отпускать сальные реплики. В действительности шпана сжимала кольцо вокруг девушки молча. Ну, не молча, конечно же, но необычайно тихо. Кроме того, их было как-то подозрительно много. И всё это вместе… Некоторые не умеют ни смотреть, ни видеть. Кое-кто смотрит, но не видит. Смотреть и видеть умеют немногие. Гурьев относился именно к последним.

Собственно, у него было не так много времени на размышления: верхней детали «купальника» на девушке уже не было, на бедре алел длинный, даже с такого расстояния хорошо различимый, порез, и вообще всё было плохо-плохо, — ситуация держалась просто на честном слове, причём Гурьев под этим словом свою подпись не поставил бы ни за какие коврижки. А расстояние, хотя и не бог весть какое значительное, требовалось всё же проплыть. Сорок — сорок две секунды, подумал Гурьев. Количество нуждающихся в спасении возрастает просто в логарифмической прогрессии. Интересно, что это означает, — что я на месте или наоборот? И Гурьев рванул к берегу, как торпеда.

Он вылетел из воды и взглянул на хронометр — тридцать восемь секунд. И три терции. Мировой рекорд, усмехнулся Гурьев. Ну да, ну да. Это службишка — не служба.

— Эй, — тихо произнёс Гурьев, глядя куда-то мимо и вверх. — Всё.

Оружейного металла, отчётливо лязгнувшего в этих двух коротеньких словах — даже, скорее, междометиях — в общем, хватило. Семеро из участников представления отреагировали, как выражался в таких случаях любимый адъютант кавторанг Осоргин, «штатно»: позеленели и начали пятиться, озираясь, ясно давая понять, что их тут не стояло и вообще они так, погулять вышли. Зато восьмой, — восьмой оказался тем, что называется на оперативном жаргоне «головная боль». Настоящая. О, встревожился Гурьев, осторожно и незаметно втягивая ноздрями воздух. И ведь он не такой уж и пьяный. Это была очередная странность. Странностей Гурьев не любил. Не выносил просто. Терпеть не мог. Ненавидел. Не пьяный, а «выпимши». То есть принял, конечно, но только для храбрости. Для куража. И девчушку порезал, и стоял так, — грамотно. Девушка к морю не могла мимо него пройти. Никак. Остальные — мелочь, не стоят беспокойства, а это что за птица?! Парень был какой-то удивительно сальный, мерзко-сальный — поганый, один только вид его вызывал отчётливое ощущение тошноты. Ого, подумал Гурьев, ого. Чем дальше, тем меньше нравится мне всё это.

Гурьев был знаком с разными категориями наблатыкавшейся мрази и умел с ними обращаться. Подобная публика имела мало общего с настоящими блатными, которые, отведав однажды мягкость тюремных нар и божественный вкус баланды, вряд ли стали бы вот так, запросто, примерять на себя статью. Мразь же могла из праздного любопытства выпустить человеку кишки, чтобы посмотреть, как они устроены.

— Чё, на бога берёшь?! — парень был мускулистый, недавно стриженый под полубокс, в несвежей тельняшке и широченных, ничуть не более свежих штанищах по последней «пацанской» моде. Он картинно сложил пред собой ножик-«выкидуху» и снова нажал на кнопку. Открываясь, подпружиненный клинок звонко и зловеще ударился об ограничитель. — Битый фраер приканал, робя. Впрягается, бля. Щя я тя макну, бля!

Гурьев включил взгляд — тот самый взгляд, от которого люди впадали, мягко говоря, в сильное беспокойство и выказывали различные степени утраты психического равновесия. В общем, по ситуации. В зависимости от накала.

Напоровшись на этот взгляд, кореша тоже не заставили себя долго упрашивать. Развернувшись, будто по команде, они припустили что было мочи в сторону большого пляжа, нелепо подскакивая и разбрасывая тучи брызг. Дождавшись, когда кодла скрылась из виду, Гурьев перевёл взгляд на оставшегося парня, который, быстро и недоумённо оглянувшись, снова уставился на Гурьева своим непонятно застывшим, но отнюдь не пьяно-заторможенным взглядом. Он, похоже, вовсе не торопился следовать примеру своей свиты. Или с самого начала не очень на них рассчитывал, или они здесь совсем не для того собрались, чтобы девушку полапать и выпустить. Плохо-плохо, подумал Гурьев. Плохо-плохо. Начинать своё пребывание в тихом городе Сурожске с акции Гурьеву не хотелось. Но ничего иного как-то не вытанцовывалось. Плохо. Плохо!

Парень конечно же, тоже задёргался, побледнел — но не побежал. Было ясно — он кого-то боится, и боится пока больше, чем его, Гурьева. Опять конфликт ужасов. Сшибка. Парень медленно отступал, водя ножом перед собой: плавно слева направо и резко — в обратную сторону, с интервалом в три-четыре секунды перехватывая нож то одной рукой, то другой. Это уже здорово походило на достаточно примитивную, но всё же — школу. И не понравилось Гурьеву гораздо сильнее, чем всё предыдущее.

Нет, промелькнуло у Гурьева в голове, нет, ну, это же просто ни в какие ворота не лезет. Я приехал покопаться в земле, поиграть в учителя и принять кораблик, который сварганила для меня одна из лучших дочерей американской революции миссис Эйприл Оливер Рассел. Что вообще тут в этом курортном раю происходит?!

В состоянии боевого транса Гурьев ничуть не походил на берсерка: напротив, сознание его расширялось, впитывая информацию об окружающем, он словно бы видел всё происходящее с высоты — в том числе и самого себя. В этом состоянии он сохранял способность полноценно и отстранённо мыслить, хладнокровно рассчитывая и предугадывая действия противника по различным, в том числе далеко не каждому специалисту заметным, знакомым и понятным вазомоторным реакциям. При этом Гурьев и выглядел на редкость мирно: никаких угрожающих стоек, гортанных криков, колючих прищуров и прочей чепухи с ахинеей, которую так любят изображать дилетанты и боксёры-разрядники. И результат был скучен и однообразен, как справка из райсобеса: всегда один удар. Первый — и последний. Привычка такая — ничего не повторять по два раза. Никому. Точка. И момент постановки этой точки оказывалось возможным отследить только с помощью очень-очень дорогой и очень-очень специальной аппаратуры.

Всё случилось, как всегда, тихо, мгновенно и незрелищно. Голова парня запрокинулась, и он медленно осел на песок, превратившись в нелепую кучку тряпья. Гурьев перехватил выпавший нож в воздухе, легко разобравшись в нехитрой конструкции, сложил и длинно-стремительным движением зашвырнул далеко в море. Отслеживая застывшую позу девушки и отмечая где-то на периферии сознания — девушка определённо заслуживает его вмешательства и даже неизбежно следующих за таковым неудобств, — он присел перед парнем и прижал палец к его шее, нащупывая пульс. Его частота и наполнение Гурьева вполне удовлетворили.

Он выпрямился и быстро оценил диспозицию: то, что осталось от одежды девушки, в качестве таковой использованию не подлежало в принципе, — разве что полотенце. О-о, взмолился про себя Гурьев. Это же просто плохо написано. Просто притянуто за уши и вбито коленом. Кто, кто сочиняет эти дурацкие сцены, — можно, я ему в рожу харкну?!

Однако тот, кто эту сцену написал, уже написал её, и переписывать в угоду утончённым литературным пристрастиям Гурьева вовсе не собирался. У него возникло подозрение, что даже смачный плевок мало что мог бы изменить в образовавшемся раскладе. Ну, решать что-то надо, вздохнул Гурьев. Значит, будем решать.

Переместившись в нужном направлении, Гурьев сам поднял полотенце и, набросив его на плечи девушке, подхватил её на руки и быстро, едва ли не бегом, направился прочь от места, где небольшая кучка тряпья у кромки воды не торопилась подавать признаков жизни. Девушка, резко выдохнув, обняла Гурьева за шею, прижалась к нему всем своим лёгким, сильным, тугим, горячим, вздрагивающим телом. Он даже едва не остановился — словно его пушистой лапой толкнули в грудь.

Он, в общем, относился к человеческим слабостям снисходительно. Ему, как никому другому, было отлично известно, какие процессы начинаются в организмах мужчин при появлении в поле их зрения таких вот девушек — с коэффициентом фертильности сто процентов с большим-пребольшим плюсом. Химия. И с ним самим это тоже происходило. Вот, — почти как сейчас. И, увидев покрытую мелкими гусиными пупырышками золотистую кожу на руке девушки, Гурьев осознал отчётливо и бесповоротно: с этого мига он отвечает за всё, что когда-нибудь случится с этим существом. Абсолютно за всё. Как же это опять меня угораздило, с неожиданной злостью подумал он.

Метров через пятьдесят Гурьев остановился и осторожно опустил девушку на землю, придерживая полотенце у её горла и не давая материи соскользнуть. Девушку всё ещё колотила нервная дрожь, но вместо мертвенной бледности на лице её, как он успел заметить, полыхал гневный румянец, и это могло Гурьева, в общем-то, только радовать. Он не делал никаких попыток отстраниться, и девушка, снова потянувшись к Гурьеву, уткнулась лбом ему в плечо и расплакалась — по-настоящему.

На этот раз Гурьев ни имел ничего против слёз — как признака наступающей эмоциональной разрядки:

— Ну, всё, всё, хорошая моя, — ласково произнёс он, осторожно проводя ладонью по спине девушки. — Всё. Всё позади.

— Я испугалась, — всхлипывая, пробормотала девушка. — Ужас просто, как я испугалась. Я ведь думала уже…

Гурьев прищёлкнул языком, не давая ей договорить:

— Не надо. Я же сказал — всё позади.

— Я бы с ними до последнего дралась. До последнего, — и то, с какой едва сдерживаемой яростью она это произнесла, Гурьев понял: да, дралась бы. И неизвестно ещё, кому бы больше досталось.

Девушка резко выпрямилась, вздохнула, отстранилась и бесстрашно заглянула ему в глаза. И Гурьев — «сделал стойку».

Нет, дело было совершенно не в том, что полотенце ничего не скрывало, а вовсе даже подчёркивало. И не в том, что девушка оказалась безоговорочно, несанкционированно и абсолютно бессовестно хороша, — безупречна. Не в этом было дело, не в этом. Во всей её фигуре, позе, выражении и чертах лица сквозило нечто, не имеющее ни характеристики, ни названия, нечто неуловимое — и при этом безошибочно угадываемое. Это же надо, подумал Гурьев. И как при такой говённой жизни, на таких говённых продуктах выросло такое чудо?! В сильном расцвете шестнадцати лет. Красивая. Ах ты, Господи, — да это же всё равно, что назвать чайный клипер просто «парусником»! И тем не менее — не в этом было дело. В другом.

Девушка, опустив руки, серьёзно смотрела на Гурьева. Не только глазами. И глазами, разумеется, тоже — чёрно-синими, как штормовое море. Но — не только.

Гурьев всегда уделял пристальное внимание форме. И это действовало, — ещё как действовало, — и на мужчин, и на женщин. При росте в метр девяносто два сантиметра он весил чуть-чуть меньше пяти пудов. Пять пудов мышц и сухожилий, каждая клеточка которых была протренирована насквозь, так, что могла явить, по желанию своего владельца, полный диапазон состояний — от свободной текучести воды до гибкости и твёрдости дамасской стали. Не объём, — рельеф. За какое-то мгновение весь спектр эмоций — от испуга к восторгу и снова к благоговейному ужасу — промелькнул в глазах у девушки.

Для вящего контраста с демократической модой текущего момента Гурьев предпочитал не сатиновые трусы семейного фасона, а был упакован в плавки из безусловно неизвестного девушке синтетического материала, чья эластичная и плотно-поддерживающая фактура подчёркивала отнюдь не одни лишь прелести мускулатуры. Учтя это, Гурьев счёл анатомическое любопытство, промелькнувшее во взгляде спасённой наяды, извинительным. Впрочем, вполне академический характер любопытства не вызывал у Гурьева сомнений. И это следовало, безусловно, записать девушке в актив, — становиться объектом, равно как и субъектом свойственных юности страстей в планы Гурьева никак не входило:

— Даже если ты подумала, что я бесплотный дух, это не так. Тебе показалось.

Она быстро, но не поспешно, и это Гурьев тоже зафиксировал, захватила пальцами полотенце, прикрываясь.

— Нет, вы не дух, — улыбнулась она вздрагивающими губами — но глаза при этом оставались серьёзными и продолжали изучать Гурьева, — пристально. — Не дух, конечно. А кто? Осназ?[11]

Надо же, какая наблюдательная, подумал он. Слова какие знает. Чудо, настоящее чудо. Ну-ну. Наступит, интересно, когда-нибудь время, когда девушкам в России не нужно будет ни знать таких слов, ни даже представлять себе, что такие слова вообще существуют? И думать о военных тайнах?! Нет, решил он. Я не доживу.

— Давай-ка я на царапину взгляну, — Гурьев, пропустив вопрос мимо ушей, так, словно он и не был задан, присел и быстро, профессионально пробежался пальцами по следу от ножа. На самом деле царапина, с облегчением понял он, даже шрамика не останется. А почему я думаю об этом?! Он выпрямился: — Ерунда. До свадьбы заживёт. Не били тебя?

— Нет, — девушка тряхнула волосами, — норовисто и сердито.

— Чудесно, — будто не замечая её гнева, Гурьев кивнул и продолжил: — План следующий. Моя одежда — метров сто восточнее по этому бережку. Наденешь мою рубашку, она сойдет за экстравагантный халат, и подождёшь меня у спасателей. А я схожу за таксомотором и отвезу тебя домой. Там переоденешься и вернёшь мне моё имущество. На всё про всё времени час, не больше, у меня дела. Как тебя зовут?

— Даша. Даша Чердынцева. А вы, всё-таки — кто? Вы ведь не флотский, загар у вас — не такой…

Это очень хорошо, Даша, подумал Гурьев совершенно спокойно. Это замечательно. И то, что ты Даша. И то, что Чердынцева. Не Мария не Иванова и не кто-нибудь ещё. Это очень хорошо. Очень. Дивно. Чудно. Прелестно. Восхитительно. Интересно, я что-нибудь — когда-нибудь — пойму?!

В личном деле Чердынцева не было никаких фотографий, кроме уставного снимка самого капитан-лейтенанта, — совершенно обыкновенного, такого, какими украшают кадровики десятки тысяч личных дел красноармейцев и командиров по всей стране. О дочери в личном деле сведений содержалось и вовсе на полстроки — правда, Гурьев отметил: имя хорошее, настоящее, «несовременное». Вот и всё, подумал он. Конец маскировки, вся бутафория — псу под хвост. Проклятье. Как такое могло получиться?!

— Я учитель, — Гурьев вздохнул. — Литературы.

— Не рассказывайте, раз нельзя, — невзирая на полотенце, Даша исхитрилась пожать плечами. Она почти совсем успокоилась — удивительно быстро, и её больше не колотила нервная дрожь. Ах, молодость, молодость, подумал Гурьев. Есть всё-таки хоть какие-то преимущества. — Вам же нельзя. Я понимаю.

И опять посмотрела, — нет, вовсе не на хронометр и не на браслет. На два — Даша не знала, как правильно они называются, — предмета, висевших у Гурьева на шее на длинных цепочках. Один — из металла, похоже, серебряный, и ещё один, поменьше — из неизвестного Даше светлого камня. Гурьев отрефлексировал её взгляд:

— Ну да, — подтвердил он, придавая голосу необходимые беспечные модуляции. — Нельзя. Я только что приехал. Сегодня. Замечательный у вас город. Зелёный, солнечный, тихий — просто прелесть. А осназ — это что такое?

— Не смейте таким тоном со мной разговаривать, — сказала девушка, и глаза её сверкнули так, что Гурьев весь подобрался. — Я не певичка из кафешантана, а мой папа — капитан боевого корабля. Так что я знаю, что такое осназ. Понятно?!

Вот оно, решил Гурьев, вот оно. Как же это?! Не бывает такого. Не бывает, и всё!

— Извини, пожалуйста, — он вздохнул. — Конечно, я тоже знаю, что такое осназ. И ещё много чего знаю. И я не стану никогда больше разговаривать с тобой, как с певичкой из кафешантана. Никогда. Обещаю. Честное слово. Простишь меня?

— Прощу, — кивнула Даша. — Только если слово держать будете.

— Буду, — без всякого лукавства подтвердил Гурьев. — Но я действительно работаю в школе. А самбо — это хобби.

— Это не самбо, — очень спокойно и тихо возразила девушка. — Такого самбо не существует. Вы обещали.

— На самом деле это именно самбо, — резко, словно кнутом, стеганул голосом Гурьев. Не хватало мне ещё тебе историю создания универсальной боевой системы докладывать и свою выдающуюся роль в её разработке и развитии, усмехнулся он мысленно. — Но ты права: на соревнованиях по самбо такого не показывают. И не будут показывать. Никогда. Я доходчиво излагаю? — И тотчас же, микшируя угрожающие нотки, улыбнулся: — Как считаешь, получится из меня учитель?

— Наверное, — Даша не очень неуверенно и с некоторой как будто опаской опять пожала плечами. — А где вы работать будете?

— В Первой школе.

— А я там учусь, — вдруг улыбнулась Даша. Улыбка была такая, что Гурьева едва не опрокинуло — мгновенная, неожиданная и разящая, как ночной выстрел в лицо. — Десятый «Б». Правда? У нас в школе?

Он кивнул, стараясь смотреть куда-нибудь поверх головы девушки. Лихорадочно пытаясь понять, на кого она так удивительно, невероятно похожа. Похожа до такой степени — Гурьев готов был поклясться: эти глаза, эту мимику, моторику — он уже где-то видел. Где? Когда? И не мог никак вспомнить, — он, с его феноменальной от рождения, а потом развитой годами специальных упражнений зрительной памятью. Он даже испытал нечто, отдалённо напоминающее раздражение. Очень уж некстати оказалась внезапная «амнезия». Ну, а совпадение времени и места — просто не лезло ни в какие ворота. А тут ещё — такая улыбка.

— Правда. Значит, отец — капитан корабля. А это случайно не военная тайна?

— Нет. Капитан-лейтенант Чердынцев, эскадренный миноносец «Неистовый», — она так гордо это сказала, и так вскинула подбородок, — Гурьева проняло до самой печёнки. — Типа «Дерзкий». Который после «Новика» строили, того, балтийского, знаете?

— Знаю, — Гурьев сдержанно кивнул. Ну, надо же. — Он где, дома сейчас?

— Нет. Он… на работе. Мы с ним вдвоём, моя мама умерла, когда я родилась. Ну, просто, чтобы вы не боялись спрашивать. Я её даже не помню.

— Ясно. Что это за публика такая была? Может, расскажешь?

Он всё ещё надеялся, что это обычная история — хулиганы к девушке прицепились. Уже знал: это не так, но всё-таки — теплилась ещё надежда, крошечная совсем.

— Я их так, в лицо видела, некоторых. И… этого тоже. Только я с такими не вожусь.

А вот это даже я понимаю, подумал Гурьев.

— Вы ведь его не убили? — вдруг тихо спросила Даша.

— Нет, — отрезал Гурьев. А если да, подумал он, то что — будем вызвать милицию, составлять протокол и садиться в ДОПР? И почему мне так настойчиво мстится, что я напрасно не вышиб этой твари мозги на песок?! И небрежно махнул рукой: — Оклемается к вечеру. Далеко нам до места вашей с отцом постоянной дислокации топать?

— Не очень. Это на Морской, — после паузы произнесла Даша, снова посмотрев Гурьеву в глаза. Голос её прерывался от едва сдерживаемых слёз, но всё-таки второй раз она не заплакала.

— Ну, иди вперёд, я за тобой, — он чуть отступил, войдя в воду по щиколотку. — Типа «Дерзкий», значит.

— Мне косу заплести надо, — словно извиняясь, сказала девушка. — Что же я, такая растрёпанная, пойду?

Верно, подумал Гурьев. Косу заплести просто необходимо. А для этого придётся полотенце-то снять. Он вздохнул и демонстративно развернулся на сто восемьдесят градусов. И секунду спустя услышал Дашин голос:

— Можете смотреть, если хотите. Мне не жалко.

Гурьев едва сдержался, чтобы и в самом деле не обернуться. Не то, чтобы ему очень хотелось на неё посмотреть. Вот на её лицо он хотел бы посмотреть. В глаза, опять. Это — да. Это — вот точно.

Две минуты прошли в полном молчании. По доносившимся до него звукам Гурьев понял: туалет закончен, и полотенце находится опять на положенном месте. Он повернулся, улыбнулся, как ни в чём не бывало, и подбородком указал — подтвердил — направление.

Они двинулись. Отпустив девушку на несколько шагов, он смотрел, как идёт она по кромке воды. Да на кого же она так похожа, чёрт подери?! Эти глаза, этот взгляд. Волосы. Где, где я это уже видел? Работай давай. Качай, качай[12] быстрей. Он вздохнул и буркнул:

— Одна просьба.

— Я знаю, — Даша живо обернулась и кивнула. — Я никому не скажу, вы не переживайте. Эта шпана только может проболтаться, а я — могила. Я же понимаю.

Что ты там понимаешь, почти рассердился Гурьев, что можешь ты понимать, прелестное дитя природы, растущее на черноморских скалах?! О-о…

— Всё равно вы на учителя не похожи.

— А на кого похож?

— На Ланселота.

— На кого?! — чуть не споткнулся на ровном месте Гурьев. — Начиталась ты, Даша, всякой чепухи.

— Ой. Я книжку там забыла, — Девушка умоляюще оглянулась на него.

— Что за книжка?

— Не по программе, — вскинула опять подбородок Даша. — «Красное и Чёрное». Жалко, я даже до половины не дочитала.

— Возьмёшь в библиотеке. Мы не станем возвращаться.

Дурёха романтическая, почему-то с нежностью подумал Гурьев. Книжки на камнях читает, под мерный рокот прибоя. Вот. Сейчас в тебя ка-а-а-к влетит весь этот заряд романтики. Обхохочешься.

— Ладно, что ж… Она, кажется, вообще в воду упала. Всё равно жалко. А вы с Аннушкой уже познакомились?

— С кем?!

— С Анной Ивановной. Мы её так все называем, она чудесная, не то, что некоторые!

— Познакомился. Если это можно так назвать.

Что-то ты очень уж смелая в разговоре с незнакомым мужиком при полном безлюдье и практически неглиже, подумал Гурьев. Это непосредственность такая или причина интереснее? Или я просто совсем уже спятил?

— А вы в каких классах будете преподавать?

— В старших.

— И у нас?

— Вероятно.

Даша остановилась и повернулась к Гурьеву. Он тоже остановился — в полном замешательстве, впрочем, умудрившись это достаточно успешно скрыть:

— Что?!

— Вы меня не бойтесь, Яков Кириллович, — проговорила Даша. — Я в вас влюбляться не собираюсь, даже не думайте, и мешать вам работать не буду. У меня папа — морской офицер.

— Офицер?!

— Да. Офицер. Я это слово не произношу обычно, знаю, нельзя. Но вам — можно. Вы — настоящий.

Ну да, подумал Гурьев. Мне — можно. За версту видать: никому нельзя, а этому вот — можно. Вот же влип.

— Даша.

— Я же говорю — вы меня не бойтесь. Я устав очень хорошо знаю.

— Устав?

— Это папа всегда так говорит. Устав учила? Учила. Что можно — то можно, а что нельзя — то нельзя. Вот.

— Суровый у тебя папа.

— Он капитан. Командир, ему иначе никак. Но весёлый тоже бывает… Хотя редко, — Даша отвела со лба прядь волос и смущённо улыбнулась, но глаза при этом сохраняли испытующе-серьёзное выражение. — Вы не сердитесь, пожалуйста. Я вам даже спасибо толком не сказала.

— Не стоит благодарности, — усмехнулся Гурьев.

— Дело не в благодарности, — Даша вздохнула и посмотрела туда, где мористее виднелись силуэты двух военных кораблей. — Не только в этом, хотя и в этом тоже. Вам ведь самому было приятно меня спасать. Но это же… Думаете, я не понимаю, да? Если бы не вы, мне от них ни за что не уйти было. Вообще — не уйти. А жить после такого… Разве можно после такого жить?

Жить можно не только после такого, подумал Гурьев. И после такого, и после другого всякого разного… дивушко. Дивушко, да. Настоящее дивушко. Уж ты мне поверь, девочка моя дорогая. После чего только не живут люди на свете — и после такого вот тоже. Ибо и псу живому лучше, нежели мёртвому льву. Это поганая философия, знаю я, знаю. Но — что же всё это значит, очень хотелось бы мне выяснить, и поскорее.

— Всё хорошо, что хорошо кончается, — мягко улыбнулся Гурьев, придавая лицу надлежащее выражение, а голосу — столь же необходимые модуляции. — И влюбляться в меня действительно ни в коем случае не следует. Тут ты совершенно в точку попала.

— Я знаю.

— Что ты знаешь? — удивился Гурьев.

— Я знаю, — упрямо повторила Даша, и глаза её потемнели. — Почему вы не вместе? Так же нельзя!

— Разве у меня на лбу что-нибудь написано? — печально спросил Гурьев.

— Конечно, написано, — девушка смотрела на Гурьева так, что ему захотелось превратиться в краба и забиться куда-нибудь под камень. — Огромными буквами. Только никто не умеет читать, а я умею. Вы ужасно ловко притворяетесь, конечно, но я-то всё равно вижу. Так почему?

— А это что же, — неразборчиво?

— Перестаньте сейчас же так ужасно улыбаться. Я же не из любопытства спрашиваю. Мне обязательно нужно знать, понимаете?

— Даша… Не стоит.

— У неё очень красивое имя, — медленно проговорила девушка. — Очень, очень красивое… Старинное какое-то… И она сама… Такая… Такая… Ну, что же это за безобразие-то, в конце концов?! Почему вы не вместе?! — Даша топнула ногой, и брызги дождём полетели во все стороны. — Почему, почему?!

Вот это да, обмер Гурьев, чувствуя, как побежали по спине, по локтям ледяные муравьи. Вот это да. Что ж ты не смеёшься, наставник заблудших? О, теперь тебе не до смеха?

— Рэйчел. Её зовут Рэйчел.

Он не знал, почему говорит это. Отчаянно не знал, но удержаться не мог. Он столько держался. Столько лет. Наверное, просто больше не было сил. Да что же я делаю такое, подумал он в ужасе. Как она в меня попала, — я просто оправиться не могу. Раскрылся, как последний салага на ринге, — такой удар пропустил. Совсем нюх потерял, идиот. И повторил:

— Её зовут Рэйчел.

11

Осназ — отряд особого назначения, специальное (диверсионное) подразделение.

(<< back)

12

Качать (проф. арго) — сопоставлять данные обстановки, информацию, анализировать и делать выводы.

(<< back)