Непокорная Симона Вейль. Жизнь в пяти идеях
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Непокорная Симона Вейль. Жизнь в пяти идеях

Тегін үзінді
Оқу

Роберт Зарецки

Непокорная Симона Вейль: жизнь в пяти идеях

Перевод с английского
Яны Марковой
Individuum
Москва, 2025

Robert Zaretsky

The Subversive Simone Weil: A Life in Five Ideas

University of Chicago Press
2021

УДК 929+128

ББК 87.3(4Фра)6-8

З34

Напечатано при содействии агентства Александра Корженевского

Зарецки, Роберт.

З34 Непокорная Симона Вейль. Жизнь в пяти идеях

/ Роберт Зарецки;[пер. с англ. Я. Марковой под науч. ред. В. Ефименко]. — М.: Individuum, Эксмо, 2025. — 230 с.

ISBN 978-5-04-218850-3

Ее называли современной святой и «покровительницей всех изгоев». Альбер Камю считал ее «единственным великим духом нашего времени». Пацифистка и участница гражданской войны в Испании, мистик и активистка рабочего движения, радикальная христианская мыслительница, принявшая крещение лишь незадолго до смерти. За этим потоком парадоксов скрывается удивительная цельность: в стремлении жить по своим идеалам она зашла дальше, чем кто-либо другой. Книга американского историка Роберта Зарецки раскрывает пять ключевых идей Симоны Вейль — несчастье, внимание, сопротивление, укоренение и добро — и показывает, почему сейчас, в эпоху спешки, шума и безразличия, они нужны нам больше, чем когда-либо.

УДК 929+128

ББК 87.3(4Фра)6-8

© 2013 by the President and Fellows of Harvard College

© Яна Маркова, перевод с английского, 2025

© Марина Симакова, предисловие, 2025

© ООО «Издательство «Эксмо», 2025

ISBN 978-5-04-218850-3

Individuum ®

Посвящается Луизе

Предисловие к русскому изданию

Симона Вейль — персонаж, хорошо известный как западному, так и русскоязычному читателю. Ее тексты, включая переписку и дневники, издаются и комментируются, о ней снимаются документальные фильмы, ей посвящаются популярные лекции. Как творчество Вейль, так и ее судьба вызывают стабильный интерес, а более близкое знакомство с ними — сильный эмоциональный отклик. Вряд ли ее можно отнести к модным авторкам, но еще меньше — к авторкам позабытым или обойденным вниманием.

Тем не менее случаи, когда к Вейль обращаются неза вдохновением, а за аргументом, довольно редки. Укрепиться духом, ободриться примером, укрыться мудрой сентенцией — таковы, как кажется, читательские ожидания, которым обычно соответствуют ее сочинения. Сами же идеи, понятия, умозаключения словно повисают в воздухе, уступая силе аффекта, причем аффекта морально окрашенного. Ее суждения о пороках и добродетелях столь категоричны, а стоящие за ними моральные стандарты будто бы столь высоки, что при случае можно услышать в них непреднамеренный укор. Неудивительно, что у некоторых чтение Вейль вызывает острое переживание стыда вперемешку с раздражением. В этом, например, признается сам Роберт Зарецки — автор интеллектуальной биографии Вейль, перевод которой вы сейчас держите в руках.

Тот факт, что слова Вейль запоминаются хуже, чем вызванный ими морально окрашенный аффект, нетрудно объяснить. При первом приближении его можно списать на религиозный характер ее мысли, по преимуществу христианской и чувствительной к этическим вопросам. С другой стороны, можно объяснить такую реакцию устройством нравственного переживания в современном мире. В мире вроде бы давно расколдованном, но не до конца, при этом мире морально требовательном, а также требующем от современного человека высокой психологической и телесной культуры. Совершенно непонятно, какому порядку в таком мире принадлежит совесть. Порядку души, тела, сознания или, наконец, бессознательного? Может, порядку алгоритмов соцсетей и потоков информации? Экзистенциальное беспокойство по поводу места совести могло бы объяснить вспышки моральной паники, которые мы наблюдаем сегодня повсюду — в общественной дискуссии, в судах и даже в риторике первых лиц государства. Точнее, объяснить глубоко аффективную природу нашей озабоченности общественной моралью и острой потребности в моральных ориентирах.

Несмотря на соблазн поразмышлять об этой потребности, я, возвращаясь к Вейль, ограничусь лишь двумя объяснениями не слишком пристального внимания к логике ее идей на фоне моральной чувствительности, сопровождающей чтение ее текстов. Эти объяснения в первую очередь увязывают историю рецепции Вейль с ее интеллектуальной биографией, то есть имеют непосредственное отношение к книге Зарецки.

Отправной точкой интереса к Вейль чаще всего оказываются сведения о ее жизни, столь же насыщенной, сколь и короткой. За свои тридцать четыре с половиной года она оказывалась на совершенно разных, но хрестоматийных ролях в том театре жестокости, которым, в сущности, и был европейский интербеллум, а также годы Второй мировой войны. Эмансипированная студентка из буржуазной семьи, участница марксистского кружка, работница французских фабрик, учительница народного университета, пропагандистка и агитаторша, журналистка анархо-синдикалистской прессы, боец (пусть и неудавшийся) с франкистскими отрядами, религиозный мистик, участница Сопротивления, бежавшая от нацистов еврейка, уморившая себя голодом… Вейль воплощает собой опыт доброй части короткого XX века, причем части самой интенсивной; через нее будто можно потрогать саму историю. Иными словами, ее биография стимулирует историческое воображение, оттягивая на себя то внимание, которое в ином случае могло бы достаться ее размышлениям. Вейль здесь в первую очередь выступает персонажем и только во вторую — писательницей. При этом читатель примеряет на себя не только историческую ситуацию, в которой оказывалась Вейль (точнее сказать, ситуации), но и сделанный ею жизненный выбор.

Вторая причина несколько легковесного восприятия ее идей на фоне занимательной биографии состоит в обманчивой ясности ее текстов. Это ощущение представляет собой эффект ее афористичной речи, которая при всей кажущейся доступности может оставаться довольно загадочной. С одной стороны, размышляя о чем-то, Вейль часто впадает в парадокс и фиксирует его в качестве тезиса, то есть окончательной истины. Во-вторых, организуя свои высказывания как логические суждения, она нередко полагается на образы, а образы нам воспринимать легче, чем термины. Иногда эти образы несут концептуальную нагрузку, будучи заимствованными, скажем, из евангельской традиции или даже математического словаря. Афористичный стиль особенно характерен для ее более известных поздних сочинений, читая которые можно долго медитировать над фразами вроде: «Чтобы найти силы для созерцания несчастья изнутри него самого, нужен хлеб сверхъестественный».

Интересно, что тексты, опубликованные при жизни Вейль, как правило, были менее афористичны. Это лаконичные статьи, полемические заметки, доклады об условиях труда на французских предприятиях, очерки о рабочей жизни, обзоры вышедших книг, политические комментарии в разнообразных изданиях преимущественно левого толка. Все это — материалы на злобу дня, большинство коих было посвящено рабочему (или социальному, как его сперва называли в романских странах) вопросу. Они были аналитичны, манифестарны, внимательны к фактуре и обладали очевидной политической прагматикой, которую к тому моменту задавало рабочее — и в первую очередь синдикалистское — движение. Пик ангажированной публицистики Вейль пришелся на первую половину 30-х годов.

Большинство изданий Вейль, которые сегодня можно раздобыть в книжных магазинах, состоят из текстов, собранных и выпущенных в свет уже посмертно. Нередко это сборники, в которых мысли, фрагменты и конкретные работы организованы по определенному — внешнему по отношению к оригинальному расположению текстов — принципу. В любом случае, это литература совсем иного рода, мало похожая на статьи в ангажированной прессе — дневниковые записи, заметки в тетрадях, переписка со значимыми собеседниками. Если прижизненные публикации в газетах и журналах были ориентированы на широкую аудиторию, то доступные нам сегодня сборники, как правило, состоят из текстов интимных и при этом исполненных религиозно-философского вопрошания.

В строгом смысле все эти произведения стоит назвать не философскими, а скорее философичными. Они несомненно выдают философское беспокойство Вейль, ее интерес к фундаментальным вопросам бытия и культуры, наконец, вкус к логическому мышлению. Однако отнести их к какой-то традиции, будь то школа, методология или дисциплина, проблематично. Кто-то найдет в ней черты экзистенциализма, кто-то — гуманизма. При этом вполне справедливо будет вписать ее в линию французских авторов, предпочитавших не столько решать философские задачи, сколько фиксировать свои «Опыты» и «Мысли», то есть линию, что тянется от Монтеня и Паскаля вплоть до бесчисленного количества современной франкофонной эссеистики. Индуизм и геометрия, античная поэзия и социальная теория, марксизм и христианская догматика — все это интересовало Вейль одновременно и служило, как кажется, только одной цели: внимательно вглядываться в то, как складывается жизнь, познать которую, в свою очередь, можно только испытав на себе различные способы ее вести, в том числе самые незавидные и неприглядные.

Интеллектуальную всеядность Вейль, оборотной стороной которой практически всегда оказывается бессистемное чтение, можно воспринимать как своего рода бунт. Она и вправду не могла терпеть формальной дисциплины, то и дело находя возможность ее нарушить или оспорить, особенно если дело касалось интеллектуального труда и работы со знанием. Показательно, что это отношение она пронесет сквозь годы: как ограничения, так и требования школьной программы она игнорировала и в качестве ученицы, и уже позднее — став учительницей. Жак Кабо, один из первых биографов Вейль, ссылается на следующий эпизод. Однажды к ней на занятия явился школьный инспектор (Симона преподавала философию, историю, греческий язык и факультатив по истории науки). Увиденное его обеспокоило, чем он и поделился с Вейль. По его разумению, ее уроки были довольно сложны для понимания и потому бесполезны — они никак не помогали ученицам успешно выдержать выпускной экзамен. Вейль отреагировала на его комментарий так: «Мсье инспектор, меня это не волнует».

В этом эпизоде можно прочитать многое: и нежелание подчиняться далеким от совершенства правилам, и пренебрежение административными санкциями, и заявку на интеллектуальную и профессиональную автономию. Однако важно обозначить одну из причин пренебрежительного ответа, которая кроется вовсе не в темпераменте молодой учительницы. Речь идет о той важности, которую она придавала обучению, требующему трудового усилия и внимания одновременно (и то, и другое было первоочередным предметом философской заботы Вейль). Для нее труд в своем предельном, то есть философском, смысле не определяется внешним по отношению к себе результатом, пускай человек и вовлекается в него, повинуясь необходимости. Ценным, наиболее интенсивным смыслом для Вейль обладает именно трудовой процесс, при этом сам труд она считала не только и не столько наказанием за грехи и проклятием рода человеческого, сколько благословением. Внимание, в свою очередь, она полагала духовным упражнением, культивирующим не столько сосредоточенность на объекте, сколько абсолютную открытость воспринимаемому предмету. Неслучайно школьное упражнение она уподобляла священнодействию.

И все-таки непокорность, которую Вейль продемонстировала в эпизоде с инспектором, удерживает на себе внимание. Недаром именно эта характеристика вынесена автором в название ее интеллектуальной биографии. Это название, как кажется, не только идет своей героине, но и схватывает нечто важное в ее мышлении и характере. Только вот как все-таки ее непокорность сочеталась с христианским смирением? Как это сочетание работало в ее мысли о Боге и человеке, об учителе и рабочем, об общем равенстве и индивидуальной свободе? В книге Зарецки, которую предваряют мои замечания, можно поискать ответы на эти вопросы, а еще ознакомиться с ключевыми для нее идеями, образующими целые констелляции смысла — укорененность, несчастье, сопротивление и пр. Мне же хотелось бы сказать еще несколько слов о непокорности Вейль, заслуживающей отдельного комментария, учитывая ту важность, которую она придавала свободе мысли и действия, а также учитывая обстоятельства места и времени выхода перевода этой книги[].

Стоит сказать, что в переводе оригинального названия на русский несколько теряется его политический оттенок. Слово «субверсивный» — а именно его использует автор применительно к Вейль — отсылает прежде всего к мятежу и подрыву, к намеренному подтачиванию всякого порядка изнутри. Сопротивления и целенаправленной борьбы в этой непокорности больше, чем капризного неповиновения или хулиганства. В Вейль, судя по всему, было все это вместе, однако политическое послание ее интеллектуальной работы еще предстоит прояснить. В этом смысле один из дополнительных вопросов, который можно было бы задать ее поздним, философским и интимным текстам (а именно из них выведены ее основные концепции) состоит в следующем: в какой степени, погружаясь в философские рассуждения и диалоги, Вейль продолжала заниматься политикой (именно ею она занималась в синдикалистских изданиях), и в чем именно эта политика состояла?

Субверсивность, по крайней мере во франко- и италоязычных текстах, также отсылает к ниспровержению авторитетов и опрокидыванию иерархий. Речь идет не только об отсутствии всякого пиетета к ревизорам и инструкторам, то есть о неприятии контролирующей и дисциплинирующей функций. Речь идет также о методах и подходах, которые закрепились в качестве авторитетных, о самой системе различений, лежащей в основе религиозной, интеллектуальной, университетской жизни. Вейль последовательно показывает, что истиной европейской культуры, к которой она принадлежит, является не догма и канон, а ересь и отступничество. Они же являются истиной культуры христианской и даже католической, с которой она себя иден тифицирует.

Непокорность Вейль была производной от ее острой социальной чувствительности. Бедные и богатые, здоровые и больные, слабые и сильные, занятые физическим трудом и трудом интеллектуальным — пропасть между людьми, принадлежавшими к разным полюсам благополучия, причиняла Вейль большие мучения. И здесь можно проследить еще один парадокс: такая пропасть, по Вейль, не столько обязывала к моральному соучастию, сколько делала такое соучастие невозможным. Человек не может, сколько бы ни силился, принять несчастье и понять несчастного, ведь истинное несчастье чуждо его природе. В этом смысле единственный способ к этому пониманию прийти — залезть в его шкуру, претерпеть его бытие физически, заняться тем же самым делом, нырнуть в реальную среду. Этим можно объяснить решения Вейль отправиться на завод, чтобы трудиться бок о бок с разнорабочими (об этом опыте она оставила великолепные записи), отправиться на Гражданскую войну в Испании или довольствоваться пайком узников нацистских лагерей. В их истоке — непокорность, контрастирующая с образом смиренной жертвы и исступленной мученицы, который иногда складывается по мотивам ее биографии.

Жизнь ума, которую Вейль вела вне зависимости от своих аффилиаций — это ведь тоже жизнь ума непокорного. Во-первых, Вейль занималась интеллектуальной работой не только благодаря привилегиям буржуазной юности ( состоятельная и ученая семья, блестящее образование в École Normale, богемная парижская среда и пр.), но и вопреки несчастью — постоянным головным болям и трудностям со здоровьем, с которыми она то и дело сталкивалась. Во-вторых, это ум, который ищет деятельности, несводимой к интеллектуальному труду, ставит практику во главу угла как способ познания мира: это сближает Вейль с хорошо ей знакомой марксистской традицией, а точнее — с историческим материализмом, согласно которому и познание, и изменение мира происходит в результате деятельности, доступной каждому человеку. Деятельность — это способ включения ума. Наконец, в-третьих, непокорный ум Вейль — это ум, готовый к одержимости, то есть не чурающийся безумия. Безумной, к слову, ее назвал генерал де Голль.

В первые годы Второй мировой Симона щедро делилась самыми смелыми идеями и проектами с руководством «Сражающейся Франции» (вооруженным движением против нацистских оккупантов, во главе которого стоял Шарль де Голль). Намеренно непрактичные, они нередко служили поводом для насмешек и резких комментариев в ее адрес. Один из таких проектов стоит упомянуть. Это ее предложение создать особое подразделение, состоящее из десяти медсестер-волонтерок, которые должны были отправиться на передовую. Они должны были не только оказывать первую медицинскую помощь раненым прямо под открытым огнем, но и служить страдающим солдатам утешением, поддерживать последним ласковым словом. Фактически это сестры милосердия, готовые к лобовому столкновению со смертью и военной машинерией, а потому показывающие впечатляющий пример самоотверженного мужества и предельного пацифизма. Вейль была поистине одержима этим планом, и одна из его вариаций, как пишет Зарецки, предполагала, что сестры падают на солдат прямо с неба — на парашютах.

Парашютистка — это одно из немногих амплуа, которые Вейль не довелось опробовать. К слову, идея десантироваться на поле боя вместе с оружием и медикаментами пришла к ней впервые еще весной 1939 года, после входа нацистских войск в Прагу. Именно на территорию тогдашней Чехословакии она предлагала отправить подкрепление из волонтеров-парашютистов, одним из которых должна была стать она сама. Эта затея, как и многие другие планы сопротивления нацистской экспансии, не воплотилась в жизнь. Вейль так и не стала парашютисткой. Однако та сила воображения, которая росла пропорционально военной агрессии на континенте, немало впечатляет. Непокорность ума здесь проявляет себя в той легкости, с которой Вейль в пользу соучастия в антивоенном деле готова была отвергнуть любые доводы рассудка и практической пользы. Признавая их непрактичность и оригинальность, она совершенно не стыдилась обращаться с ними к тем, до кого могла дотянуться — от генералов до философов, — и обращаться настойчиво. Отсутствие страха показаться глупой и смешной, показаться безумной, и при этом готовность жить собственной идеей несмотря на ее нелепость, выдает особую решимость, по меньшей мере расширяющую наше представление об уме.

В завершение стоит сказать еще пару слов о стыдливости, или даже о смешанных чувствах — раздражении и стыде, который Вейль вызывает у автора этой книги. Нетрудно предположить, что написанная им интеллектуальная биография, достаточно репрезентативная с точки зрения сложившегося мифа о Вейль, спровоцирует сходные чувства у русскоязычных читателей. Стыд, вызванный соприкосновением с фигурой, которая видится морально безупречной, — тяжелое чувство. Он не имеет под собой конкретного поступка или намерения, а потому может распространяться на всю жизнь и помыслы человека разом. В определенных условиях такой стыд легко меняет масштаб: это уже стыд не только свой, но стыд целой группы; и стыд не только за свои дела, но и за дела окружающих — от соседа по лестничной клетке до политического руководства страны. Продуктивность возгонки частного переживания к общему месту у самой Вейль вызвала бы большие сомнения.

Есть здесь и еще одно, не менее важное обстоятельство. Чувство стыда от столкновения с недостижимым моральным идеалом в трудное время может не только вдохновлять, но и вызывать обратный эффект — послужить индульгенцией на покорность. Раз уж идеал явно недостижим, человек слаб, а порядок вокруг все более сложен (недружелюбен, неоднозначен и т. д.), то кому-то может показаться, что разумнее расстаться с иллюзиями относительно способности этому порядку противостоять. Может показаться резонным и трезвым шагом принять, наконец, как собственные ограничения, так и несовершенство окружающего мира, оставив радость спасения, моральный выбор и политический поступок личностям экстраординарным вроде Симоны Вейль. Однако завет, который она дала в своих книгах, состоит ровно в обратном: никогда и ни за что не соглашаться с несчастьем. Что это будет значить в конкретную минуту — решать каждому из нас.

Марина Симакова

Предисловие

Три месяца назад я отослал финальную рукопись этой книги своим редакторам в издательство Чикагского университета. Из-за пандемии коронавируса тот мир кажется таким же древним, как Греция, которую столь преданно любила Симона Вейль. Так много привычек и событий, занятий и забот, казавшихся мне непреложными, успели с тех пор поблекнуть или вовсе исчезнуть.

Сейчас, когда вы держите эту книгу в своих (возможно, одетых в перчатки) руках, эти слова могут казаться вам не менее древними. Мир меняется со скоростью, которая поразила бы даже Гераклита. Гераклит утверждал, что миром правят перемены, и заключил, что в одну и ту же реку нельзя войти дважды. Однако коронавирус преподал нам более свежую истину: в одну и ту же реку нельзя войти даже единожды.

Я, как и все, пытаюсь держать голову над поверхностью вспенившегося потока истории — и помочь своим ближним и родным делать то же самое. Тем не менее даже в этом стремительно меняющемся мире, который мы теперь делим на вещи первой и не первой необходимости, я точно знаю, что работы Симоны Вейль всегда окажутся среди первых. Сила и свобода, несчастье и внимание, сообщество и забота — более, чем прежде, эти идеи нужны в нашу эпоху микробиологических и идеологических инфекций.

Работа с этими идеями привела Вейль по крайней мере к одному из ключевых для нее идеалов. В одной из последних работ, «Укоренении», она писала: «Обязанность по отношению ко всякому человеческому существу возникает уже только потому, что это — человеческое существо, даже если оно не признает никаких обязанностей, и никакое другое условие не должно к этому примешиваться»[2]. Мало какое требование может оказаться более значимым — как для моего времени, так и для вашего. И только время покажет, способны ли мы его выполнить.

Хьюстон

21 апреля 2020 года

2. Вейль С. Укоренение // Укоренение. Письмо клирику / пер. Е. Еременко, О. Игнатьевой. Киев: Дух і літера, 2000. С. 29.

Введение

Сколько времени в день вы уделяете мышлению?

Симона Вейль[3]

Более чем три четверти века назад, 26 августа 1943 года, в громоздком викторианском здании лечебницы Гросвенор, расположенной в городе Эшфорд примерно в шестидесяти милях к юго-востоку от Лондона, судмедэксперт завершил осмотр пациентки, скончавшейся двумя днями ранее. Причиной смерти, записал он, стало «ослабление сердечной мышцы вследствие голодания и туберкулеза легких». Но затем клиническая оценка уступает чему-то, что, скорее, напоминает этическое суждение: «Покойная, обладая неуравновешенным рассудком, умертвила саму себя путем отказа от пищи»[4].

Покойную похоронили на местном кладбище. На плоском надгробии, скрывшем ее могилу, выгравировали имя и соответствующие даты:

Симона Вейль

3 февраля 1909 — 24 августа 1943

Отмеченная на карте кладбища могила Вейль стала с тех пор одной из самых популярных достопримечательностей Эшфорда. Отдавая дань постоянному потоку посетителей, вторая мраморная плита сообщает, что Вейль «присоединилась к французскому Временному правительству в Лондоне» и что ее «работы обеспечили ей статус одного из важнейших современных философов».

На надгробии много не напишешь. Особенно это верно в случае Симоны Вейль. Среди биографов уже стало некоторым ритуалом резюмировать ее жизнь чередой противоречий. Анархистка, приверженная консервативным идеалам; пацифистка, которая сражалась в гражданской войне в Испании; святая, отказавшаяся от крещения; активистка рабочего движения и мистик; французская еврейка, похороненная в католической части английского кладбища; учительница, не придававшая значения решению задач; самая своенравная из людей, которая проповедовала уничтожение «Я», — вот лишь некоторые из парадоксов, которые воплощала собой Вейль. Пожалуй, имеет смысл рассматривать эти пары не столько как примеры непоследовательности в работе и жизни Вейль — хотя порой это именно они, — сколько в качестве приглашения поразмышлять об обоих элементах в каждой. В своем блокноте она писала: «Настоящий метод философии заключается в том, чтобы ясно постигать неразрешимые проблемы в их неразрешимости, а затем рассматривать — и больше ничего, рассматривать пристально, неустанно, годами, без малейшей надежды, в ожидании»[5].

«Судя по такому критерию, — заключает Вейль, — философов мало. Мало — еще слабо сказано»[6]. Неудивительно, что к миссии философа она предъявляет суровые требования: эта миссия, утверждает она, воплощается «исключительно в действии и на практике». Вот почему о философии так трудно писать — по словам Вейль, это как писать «трактат о теннисе или беге»[7]. Кроме того, именно по этой причине ее собственная жизнь была так расчерчена противоречиями. Они показывают, с каким напряжением неизбежно сталкивается человек, пытаясь жить в полном согласии со своими идеалами, — ведь рано или поздно эти усилия приводят к краху. И все же сама попытка Вейль примирить эти противоречия, как и природа ее идеалов, заслуживают пристального внимания. Стремление соответствовать своим идеалам не уступало ее готовности нести ответственность за любую признанную истину. Своим ученикам она часто говорила, что не терпит компромиссов — ни с самой собой, ни с другими людьми[8]. Соответственно, вряд ли нам удастся провести длительное время в ее суровой компании, не почувствовав себя весьма неуютно. Так и должно быть. В современности — да и, строго говоря, в любую эпоху — редко кто-либо действительно проживал свою философию в той же мере, что Симона Вейль.

Вторя отчету вымышленного судмедэксперта о смерти иезуита в романе Альбера Камю «Чума», можно сказать, что кончина Вейль — «случай сомнительный»[9]. Для Вейль смерть не была ни средством, ни целью занятий философией. Она, скорее, была одним из возможных последствий — во всяком случае, если философию понимать не как научную дисциплину, а как образ жизни. Как заметил современный философ Костика Брадатан, «философствование имеет дело не с мышлением, речью или письмом… но с кое-чем иным: с тем, чтобы поставить собственное тело на кон»[10].

Вслед за Сократом и Сенекой, Бенедиктом Спинозой и Яном Паточкой Вейль обязывает нас вспомнить не только о цене философской жизни, но и о ее предназначении. Я знаю, немногие из нас способны поставить перед собой такие требования. Как писал Стэнли Кэвелл, Вейль уникальна в своем отказе «уклониться» от действительной жизни. И все же эта неспособность уклониться — дар или проклятие, от которого большинство из нас с радостью бы отказалось. Что есть, то есть — возможно, так и должно быть.

*

Эта книга посвящена пяти ключевым понятиям в мысли Вейль. Хотя я и уделяю внимание некоторым эпизодам из ее жизни, хронологии я следую не настолько последовательно, как хотелось бы моему внутреннему историку. Поэтому позвольте мне на следующих нескольких страницах изложить траекторию жизни Вейль.

Вейль родилась в Париже в 1909 году, за пять лет до того, как разразилась Первая мировая война. Ее родители, Бернар и Саломея (Сельма) Вейль, были состоятельными и решительно нерелигиозными евреями, которые высоко ценили парижскую культурную и литературную жизнь. Родившись в богатой купеческой семье в России, Саломея Рейнхерц (сократившая свое имя до Сельмы) в 1882 году вместе с родителями бежала от погромов — сначала в Бельгию, затем во Францию. В ее семье было много поэтов и музыкантов, да и сама Сельма отлично пела и играла на фортепиано. Бернар Вейль происходил из семьи преуспевающего страсбургского предпринимателя. Когда Германия аннексировала Эльзас по итогу франко-прусской войны в 1871 году, семья Бернара выбрала французское гражданство. Хотя его родители соблюдали все предписания иудейской веры, сам он в молодости склонялся к анархизму и атеизму — от атеизма он так и не отказался, но анархистские симпатии был вынужден оставить ради успешной врачебной карьеры. Спустя год после свадьбы, состоявшейся в 1905 году, у них родился сын Андре, еще через три года — Симона. Вскоре после рождения дочери семья переехала в роскошную квартиру на фешенебельном бульваре Сен-Мишель, где Бернар и Сельма окружили детей вниманием и любовью и, растя их в обстановке, подобающей высокой буржуазии во Франции Прекрасной эпохи, стали воспитывать в них соответствующие этому классу стремления.

В детстве Симона не только воспринимала родительские ценности, но и восставала против них. Во время семейных обедов они с Андре принимали участие в дискуссиях о музыке и литературе, беседуя помимо французского на немецком и английском. Еще не умея читать, она уже учила наизусть услышанные от матери стихи и декламировала их перед гостями семейства. Когда ей было пять, они с братом зачитывали и ставили сцены из пьесы Эдмона Растана «Сирано де Бержерак»; делала она это с таким драматизмом, что вся семья, по воспоминаниям мадам Вейль, хохотала до слез. Впрочем, не все выдумки Симоны и Андре казались родителям столь же забавными. Однажды, к примеру, брат с сестрой принялись обходить округу, выпрашивая у пораженных соседей еду: их родители, объясняли они, оставили их умирать с голоду[11].

Непокорный дух Вейль заявил о себе рано и с тех пор не угасал. Во время войны она отправляла свои порции сахара и шоколада пуалю [12] французским солдатам, воюющим на передовой[13]. Спустя пару лет десятилетняя Вейль сбежит из просторной квартиры своих родителей, чтобы присоединиться к забастовке рабочих, которые шагали колонной по бульвару Сен-Мишель у них под окнами и пели «Интернационал». Неудивительно, что, когда они с семьей были на летнем курорте и Вейль узнала, какие гроши платят работающим там людям, она попыталась убедить их организовать профсоюз[14]. Когда одноклассник в начальной школе обозвал ее коммунисткой, девочка надменно ответила: «Pas du tout! [15] Я большевичка»[16].

Пока Вейль рвалась в мир политики, ее старший брат осваивал мир математики. Андре Вейль быстро обнаружил в себе математическое дарование, и сестра не без оснований сравнивала его с мыслителем XVII века Блезом Паскалем. В одном письме много лет спустя она признáется, что гений брата был для нее источником не только восхищения, но и страдания. Сравнение своих перспектив с перспективами Андре заставило ее поникнуть и едва ли не сломаться. «В четырнадцать лет, — писала она, — я впала в одно из этих бездонных отчаяний юности и всерьез думала о смерти по причине посредственности моих природных дарований… Я скорбела не о внешних успехах, но о том, что у меня вовсе нет надежды быть допущенной в это царство трансцендентного, куда дано войти только людям подлинно великим, где обитает истина. Я предпочла бы умереть, чем жить без нее»[17].

Поиск истины стал той лебедкой, которая вытянула Вейль из трясины отчаяния и удерживала над ней — пусть и не без срывов и сбоев — до самой ее смерти двумя десятилетиями позже. Она надежно держала Симону во время ее учебы в престижном лицее Генриха IV и после, когда она поступила в наиболее прославленное высшее учебное заведение страны — Высшую нормальную школу. Одногруппники Вейль, в которых ее кантианская суровость вызывала или благоговение, или раздражение, дали ей прозвище «категорический императив в юбке». Директор Высшей нормальной школы Селестен Бугле, без сомнений, в частных беседах находил слова посильнее. Эта блестящая студентка пыталась организовывать протесты против призыва в армию, а карманы ее унылого серого пальто всегда топорщились от свернутых копий анархистской газеты La Révolution prolétarienne и сатирического издания Le Canard enchaîné. Бугле, вынужденный отвлекаться на все это, называл ее «красной девой». После выпуска Вейль получила преподавательскую позицию в Ле-Пюи, маленьком городке в глубинке отдаленного региона Овернь. Возможно, Бугле надеялся, что больше о ней не услышит, однако последнее слово осталось за Вейль. Вскоре после начала учебного года Бугле пришла почтовая открытка с изображением огромной бронзовой статуи Девы Марии, стоящей на скале с видом на Ле-Пюи. Вейль не было необходимости подписывать открытку: под изображением располагалась надпись: «Красная Дева Ле-Пюи»[18].

Для директора школы в Ле-Пюи активизм Вейль стал не меньшей головной болью, чем для Бугле. Когда Вейль не занималась преподаванием философии Декарта и Канта лицеисткам — пятнадцати девушкам, совершенно пораженным и очарованным кротостью и пылкостью своей новой учительницы, — она выясняла, в какой помощи нуждаются местные рабочие. Городской совет предоставлял нетрудоустроенным мужчинам возможность за крохотную плату дробить камень в местном карьере — помощь, которая больше напоминала издевку, чем жест человеколюбия. Узнав о тяжелом положении рабочих, Вейль присоединилась к их протестным демонстрациям. Ее присутствие среди них — а она к тому же ходила пить с ними вино в кафе — шокировало светские круги Ле-Пюи. В одной из местных газет острóте Бугле придали антисемитский оттенок: «Мадемуазель Вейлль[sic], красная дева из колена Левия, несущая московскую „благую весть“, промыла этим несчастным мозги»[19]. Когда директор школы в Ле-Пюи вызвал Вейль на допрос, коллеги и студенты устроили акцию в ее поддержку, а сама она отчитала администрацию за то, что та укрепляет «кастовое общество» и обращается с рабочими как с «неприкасаемыми»[20]. Директор уступил, городской совет — тоже, и рабочие наконец получили прибавку к зарплате, которую требовали.

Хотя Вейль завоевала уважение студентов и выиграла битву с городским советом, она не могла чувствовать себя свободно в отрезанном от остального мира маленьком городке. По окончании учебного года она устроилась в лицей в Осере, а еще через год переехала преподавать в Роан. Оба города оказались столь же маленькими и провинциальными, как Ле-Пюи, им обоим не хватало интеллектуального и промышленного развития, которым мог похвастаться Париж. Хотя Вейль серьезно подходила к своей работе, она понимала, насколько ее деятельность ограничена, элитарна, далека от мира рабочих — мужчин и женщин. «Величайшая человеческая ошибка, — написала она однажды, — это заниматься рассуждениями вместо того, чтобы узнать»[21]. Узнать — значит выйти за пределы школьного кабинета (лаборатории, библиотеки, кафе). Философия была для Вейль деятельной, но деятельность эта всегда была нацелена на истину. Истина же, как Вейль напоминала своим студентам, должна быть «истинностью чего-то»[22] — чего-то прожитого, испытанного. Вслед за древнегреческими трагиками, особенно Эсхилом и Софоклом, Вейль верила: истина — это то, что задевает нас за живое и пробирает до самых костей. Фраза Эсхила τῷ πάθει μάθος («через страдание — обучение») повторяется в ее тетрадях и письмах вновь и вновь, словно вдох и выдох.

Стремление к обучению приводило Вейль к труду на рыбацких судах, фермах и фабриках. В 1934 году, завершив четверть в Роане, Вейль взяла отпуск от преподавания и следующий год провела за работой на трех разных заводах под Парижем. Еще более удивительным, чем само решение наняться на фабрику

...