автордың кітабын онлайн тегін оқу УДН: Успей Догнать Невидимку. Московский квест выпускника «школы террористов»
Александр Ельчищев
УДН: Успей Догнать Невидимку
Московский квест выпускника «школы террористов»
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Дизайнер обложки Александр Ельчищев
© Александр Ельчищев, 2026
© Александр Ельчищев, дизайн обложки, 2026
Москва, сентябрь 1999 года. Взорвавшие дома террористы присылают зашифрованные тексты о новых терактах на французском жаргоне. ФСБ привлекает к их разгадке бывшего студента Университета дружбы народов имени Патриса Лумумбы. Никита, в прошлом переводчик, а ныне бомж, начинает распутывать сложные задания и с удивлением узнает, что отгадки спрятаны в его студенческой жизни в полузакрытом вузе.
ISBN 978-5-0069-4623-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Написанное не имеет отношения к ныне здравствующему в Москве РУДН, а только к ушедшему в историю вместе с Советским Союзом Университету дружбы народов имени Патриса Лумумбы (УДН). Все персонажи вымышлены, любые совпадения случайны. Тем, кто не застал СССР или плохо его помнит, помогут комментарии в конце книги.
Роман был закончен до возвращения университету через тридцать лет имени Патриса Лумумбы, но это не отменяет написанное. Во-первых, в названии сохранили первую «Р», во-вторых, РУДН даже с прежним именем в корне отличается от УДН. Тот был в авангарде советской идеологии в мире, а нынешний — капиталистический.
Глава 1. Любовь на столе
— Где ты живешь постоянно?
— У меня нет постоянного жилища, — застенчиво ответил арестант, — я путешествую из города в город.
— Это можно выразить короче, одним словом — бродяга, — сказал прокуратор…
М. Булгаков. Мастер и Маргарита
Примем за аксиому: без жилища человек существовать не может.
М. Булгаков. Москва 20-х годов
В воинской части, где служил Никита, после обеда перевести дух не давали. Или марш-бросок с полной выкладкой на полигон, и хорошо, если ближний — километрах в трех от части, а могли зарядить и на все четырнадцать. Или изнуряющая строевая подготовка на плацу. Или химзащита в противогазах и прорезиненных комбинезонах — настолько плотных, что в них раньше сдохнешь от перегрева, чем от радиации, если атомную бомбу сбросят в жаркий день.
— А ведь было положено полчаса на послеобеденный отдых. В уставе, между прочим, прописано! В главном армейском документе! — возмутился вслух ушедший в воспоминания бывший переводчик, журналист и еще бог весть кто (его несколько дипломов и сертификатов пропали вместе со всеми документами).
Теперь другое дело: и законный послеобеденный отдых, и еда не в пример лучше. На стоящем рядом ящике, накрытом газеткой, видны были остатки большого торта. Дополняли натюрморт помятая банка со шпротным паштетом и соленый огурец. Повода для праздничного обеда не было (в армии в это понятие входили пара скукоженных помидоров и несчастная котлетка), просто знакомый бомж презентовал.
За последствия такого, выражаясь армейским языком, «приема пищи», Ник, так его называли когда-то друзья, не переживал. Желудок стал луженым. Главное — сыт, и крыша над головой имеется. Что еще надо для счастья? «Хорошая жена, хороший дом…», — как говорили в «Белом солнце пустыни»? Ни жены, ни дома у него уже не было. Оставалось довольствоваться малым и ценить каждую минуту бытия.
Почувствовав взгляд, Никита медленно повернул голову. Черные бусинки глаз внимательно следили за развалившимся у теплой трубы человеком. «Может, ее место занял? Так могу подвинуться», — подумал он и спросил:
— Ты не кусаешься? А то была у меня одна ненормальная.
Серая тень не шелохнулась.
Бомж закрыл глаза и увидел картинку: он спит на столе в музее; в его ботинок, словно бульдог, вцепилась крыса и мотает из стороны в сторону, а он никак не может ее сбросить. И хотя Ник немного задремал, это был не сон, а явь. Правда, далекая. Из нее следовало правило — спать в обуви. Даже на столе.
Инженер прилег на письменный стол…
И. Ильф, Е. Петров. Двенадцать стульев
Очнувшись, Никита увидел: на него пристально смотрят две крысы. Совершенно одинаковые. «Основание двоичной системы счисления», — хмыкнул бомж. По одному из дипломов он был инженером. В глазах не двоилось, он точно знал. Успел завязать до черных дней, а то бы спился, жалея себя и близкого человека.
Крысы и торт. Торт и крысы. Дежа вю какое-то…
Накатившая волна воспоминаний увлекла за собой мысли, но вскоре прибила к берегу. К близкой площади Восстания, ныне Кудринской, к чему Ник никак не мог привыкнуть. Он даже количество шагов знал до нее, отмеренных в прошлой жизни. Но дойти туда нельзя. Как дважды войти в одну и ту же реку.
Преодолеть десятилетнюю пропасть и вернуться в студенческую молодость можно лишь на машине времени из булгаковского «Ивана Васильевича», или, как у Тухманова, — «По волне моей памяти».
Никита устроился поудобнее и стал вспоминать Москву начала восьмидесятых.
…
— Так мы пойдем? — спросила Томка, найдя Ника в одной из комнат. Увидела в бутылке из-под «Фанты» гвоздичку, кивнула на стол и улыбнулась.
— Да идите ж, прикрою! — буркнул Никита. Он хотел побыстрее избавиться от студенток, стороживших соседнее здание в Доме-музее Шаляпина, в котором второкурсник был «ночным директором» по обычному графику «сутки через трое».
Этот мемориальный комплекс в центре Москвы, который перед олимпиадой чуть не снесли, напоминал разбомбленное здание, точнее — взорванное изнутри. Из-за бесконечной реставрации. Но сторожить здесь было комфортнее, чем на прежних местах. В автоколонне приходилось спать в машинах, на стройке — в провонявшем портянками вагончике, причем по скользящему графику, который постоянно приходился на выходные, а платила бригадирша по будничным расценкам; в строящемся же киноцентре напротив зоопарка мешал спать слон.
Прикрыть надо было от звонка или визита бригадирши. Мол, только что вышли купить чего-нибудь на ужин. Под магазином подразумевался самый большой продмаг СССР. Гастроном №15 с богатым интерьером, колоннами и витражами находился рядом, на площади Восстания, в сталинском небоскребе. Его так и называли — «гастроном в высотке».
Сами же девчонки наверняка смотались окончательно. Значит, не помешают свиданию. Скоро должна прийти Шахе или Шахра.
Так, с ударением на последний слог, как во французском языке, который учил сторож, он называл свою миниатюрную, но со всеми приятными изгибами студенточку. Не прилюдно. Это было интимное прозвище. Не в честь реки, у которой ночевал в многодневном походе на Кавказе, а из восточных сказок и для удобства сокращенное.
В миру она была Ирмой.
Родители наверняка хотели соригинальничать и напрочь отмежеваться от всяких там Ир. Вряд ли они изучали древнегерманский эпос и специально хотели, чтобы дочь стала «воинственной». А ведь по Флоренскому имя — это «первоисточная сила». Проще говоря: «Как корабль назовешь, так он и поплывет». Считается, что у людей с таким именем бешеная энергетика, они идут по жизни напролом, никому не подчиняясь.
Ирма, как подобает настоящей женщине, опоздала, и поэтому не поняла, что происходит.
Ник сидел на столе, поджав по-турецки ноги, сосредоточенно смотрел на пол и даже не повернул голову в ее сторону. В руках у него был шпагат, который тянулся к большому целлофановому пакету на полу.
«Господи, белая горячка? С ухажером матери такое было, — испугалась девушка, но постаралась себя успокоить. — Он же пьет лишь пиво!»
— Ники!
— Тсс, — злобно прошипел тот.
— Для кого красилась? А прическа? — еле слышно произнесла Ирма и машинально коснулась пряди волос.
Наводила марафет она долго и тщательно, не ленясь для ежедневного ритуала вставать чуть ли не на час раньше. Никита удивлялся, зачем это брюнеткам, у которых с бровями и ресницами от природы и так все в порядке?
Подругу постоянно тянуло осветлить волосы, что свойственно темноволосым дамам. Наверняка считала, что Нику, как и большинству мужчин, нравятся блондинки. Но меру знала — превращалась лишь в шатенку.
В неполной семье Ирмы был культ мужчины. Отца у нее не было, мать с заметной примесью восточной крови сошлась с каким-то брутальным мэном, и понятно было, что их объединяло. Он вернулся из мест не столь отдаленных, как тогда говорили, а она в сорок пять была «ягодкой опять» и ударными темпами старалась выполнить пятилетку в четыре года — догнать и перегнать уходящий бабий век.
Как-то дочь сказала про мать то ли в шутку, то ли всерьез, что та ведьма или колдунья. Да и сама она ей под стать. Но студент, на миг представив молодую Марину Влади в одноименном фильме, не придал этому значения. Любая женщина — ведьма-колдунья, если она теща. А мать подруги могла ею стать в любой момент. По залету дочери.
Мамину мудрость (чью еще?) Шахе как-то в порыве откровенности поведала Ники: «Надо брать деньги у мужа и отдавать хорошему трахальщику». Там было еще звено — спонсор, папик или что-то в этом роде, но студент запомнил лишь про свою роль, ведь разговор зашел после ее исполнения.
Он был для нее тем самым трахальщиком. Причем хорошим. В этом Никита был уверен. Доводил ее до пика эмоций — слово «оргазм» ему не нравилось — несколько раз за вечер.
Попробуйте поработать в «забое» сверх нормы, по-стахановски! Ник работал, и вопреки маминой философии, ничего за это не получал. Кроме бартера, разумеется. Наоборот, когда у «шахтера» появлялись деньги, он был еще и спонсором. Недостающим звеном в цепочке.
Ирма, рано созревшая, это дело любила. Про такую, как она, Моэм писал в одном из рассказов: «Девочка будет любить любовь», ему вторил Чехов, говоря про брюнеток: «Они пылки, страстны и любят с азартом, сломя голову, задыхаясь…» Заводилась с пол-оборота, поэтому ценимые опытными женщинами прелюдии они пропускали.
Приличное слово «любовники» их ситуации не подходило. Любовники это когда жене-мужу изменяют степенные люди, как ее московская тетка, например, а они, молодые, с взрывающими мозг гормонами просто спешили постичь необъятный мир. Он — после техникума, больше смахивавшего на мужской монастырь, и двух лет воздержания в армии, она — после всезапрещающей школы.
Так делало все их окружение. Ведь в СССР секс был, несмотря на известное заявление во время телемоста. И был он слаще выставленного потом на всеобщий показ в видеосалонах, в журналах и на телевидении. Слегка прикрытая нагота пикантнее обнаженного тела.
Почти пуританская «Анжелика и король» — ее такой сделали в нашем прокате, вырезав полчаса интимных сцен, — на вечерних сеансах заводила советских граждан сильнее, чем впоследствии их пресыщенных детей откровенные «Эммануэли»…
Обида — Ирма сделала маникюр и укладку, а он вон как встречает! — перехлестнула женское любопытство, хотя узнать, что здесь происходит, захотел бы и любой мужчина. Тем более после фразы:
— Мерд! Такую рыбалку сорвала!
— Никитос, ты совсем ку-ку? — Ирма выразительно посмотрела на своего, ну, понятно кого.
Сторож спрыгнул со стола, помог, манерно расшаркиваясь, снять тоненькое пальтишко с пояском и начал объяснять, показывая на пол:
— Вот купил. Наш любимый. «Прагу».
«Наш любимый» можно было не добавлять.
«Прага» для студентов была в первую очередь шоколадным тортом и лишь потом чешской столицей. Они не были митрофанушками, у Никиты даже призовое место в школьной городской олимпиаде по географии имелось. Просто заграница была недосягаемо далека в те годы.
Еще — названием ресторана на углу Арбата и Калининского, в котором в середине семидесятых был придуман другой, не менее дефицитный торт — «Птичье молоко».
В «Прагу» они ни разу так и не зашли, в отличие от Булгакова и его первой жены, которые будучи в Москве проездом, там пообедали и успели на последний поезд в Киев, и Ипполита Матвеевича, решившего поразить бедную Лизу в тогдашней образцовой столовой МСПО — «лучшем месте в Москве».
Виной была «бедность», как говорил Шура Балаганов. Оба были из провинции, переводы им не присылали. Когда деньги у Ника появлялись — после стипендии, получек на работе сторожем и на университетской кафедре, где он иллюстрировал методички, иногда и за чертежи, сделанные иностранцам, а в начале осени после стройотрядов, — про ресторан они забывали и шли в другие, более приемлемые для студентов места. В недавно открывшуюся пиццерию на Ленинском проспекте, например.
Любили они и «Гусиные лапки», за которыми выстаивали длинные очереди совграждане, но особенно «Киевский» торт. Он был настолько популярным, что за лучшим сувениром из украинской столицы на перроне Киевского вокзала охотились перекупщики.
На родину торта съездили на майские праздники, и Ник полночи провозился с Шахе на нижней полке под стук колес, стараясь не шуметь, а их общие лумумбовские приятели — Данила (Дан) и Максим (Макс) — спали или делали вид на верхних. Лишь когда звучал все заглушающий протяжный гудок встречного поезда, студент и вчерашняя школьница, а ныне уже московская студентка, не сдерживая эмоций, громко пыхтели или сладко стонали.
Для той поездки Никита отнес в букинист на Качалова — ныне еще непривычно звучащую для него Малую Никитскую — несколько любимых иностранных книг. Дали за них меньше, чем он ожидал, но на поездку хватило обоим. Проезд был в полцены — по студенческим билетам, да и остановились «москвичи» у родственников Ника, а друзья у каких-то знакомых.
Киевская тетя (Никита так звал жену дяди), увидев совсем юную девушку, подумала-подумала и постелила им раздельно, но рядом. Ей на диване, ему на ковре. Соблюла приличия и не довела ситуацию до абсурда. А ведь могла предложить спать в разных комнатах — такая возможность в трехкомнатной квартире была. Помнила, видать, как сразу же после школы выскочила замуж за дядю приехавшего погостить студента.
Как только родственники улеглись, Ник перебрался к своей «школьнице», которую продолжал так называть по инерции. Дорвавшись до нормальных условий, они чуть не сломали диван, а в последнюю ночь, как ни старались беречь имущество, все же оставили след на простыне.
Про «Киевский» торт тогда так и не вспомнили. Днем гуляли по красивейшему городу — в него приехали в правильное время: буйно цвели сирень и каштаны; любовались Днепром, до середины которого, как известно, не каждой птице дано долететь, посещали булгаковские места. В первую очередь дом на Андреевском спуске, где жил писатель и его персонажи из «Белой гвардии». Ночью не до этого было.
Прочитав воспоминания первой жены Булгакова, подруга потом повторяла: «Меня познакомили с мальчиком, и он показал мне Киев»…
— И что? — связи между тортом и рыбалкой Ирма так и не уловила, и почему надо смотреть на пол, тоже. Никита, немного обидевшись (вот бабы, чего тут непонятного? любой мужик сразу бы допер), продолжил:
— Думал, куда поставить. Подальше от…
Слово «мышь», тем более мерзкое — «крыса», он не хотел произносить при гостье. Его заведение, в котором шел нескончаемый ремонт, и так не отличалось респектабельностью.
— Ну?
— Смотри, стена гладкая.
В качестве доказательства провел по синей краске ладонью, как будто Ирма сама этого не видела. Все стены, если они не в КПЗ и не в коровнике, гладкие.
— Оставляю торт на выступе. Заметь, на совершенно гладкой стене…
— Да поняла я!
— Беру за веревочки, он легкий! Что за черт? Повернул — ахнул! В углу дырочка! Не, как эти… гм, сумели? А?
Про то, что за испорченный десерт он выматерил всех грызунов на свете, включая Микки-Мауса и его подружку, Ник тактично умолчал.
В присутствии подруги не выражался, хотя делать это умел виртуозно. Научился в техникуме. Позже его даже отчитали в армии! В пехоте, сэр! И кто? Не замполит, хотя тот еще был кадр — дал кому-то по морде, и ему зарубили поездку в Анголу, в которую он и будущего студента хотел прихватить, а командир роты — отъявленный матерщинник и алкоголик, засидевшийся в старлеях!
Ирма же могла вставить нечто крепкое в разговор, но не для связки слов — в противоположность Эллочке-людоедке она была начитана, — лишь к месту.
Никита сбивчиво рассказал, как решил использовать испорченный торт в качестве орудия мести, то есть наживки. Как положил его на дно пакета, как накинул петлю на подвернутые края, как вылезла любопытная крыска и начала забираться внутрь ловушки, а он сидел на столе, не шелохнувшись, словно сфинкс с отбитым носом, и выжидал. Точь-в-точь, как Воробей в «Республике ШКИД».
Но тут здрасте! Приковыляла хвостатая карга, потрогала лапкой натянутый шнур и что-то пропищала молодой. Та нехотя начала сдавать назад, и крысолову пришлось резко подсекать. Малая описала сальто в воздухе и звонко шлепнулась светло-замшевым пузом на бетонный пол между кусков оторванного линолеума. Пискнула и убежала.
Студент знал: крыска вернется. Женская натура, любопытство пересилит. Да и нюх у них зверский на такие дела, раз на стенку лезли. Или это были мыши? Дырочка же маленькая. Хотя какая разница. Охота открыта на всех хвостатых! И терпеливо ждал.
Все это Никита показывал живо в лицах (или в мордах). И даже придумал, что крыса почесала ударенный животик, чтоб развеселить подругу. Но Ирма почти не реагировала. Она слушала вполуха, хотя притворялась, что внимательно.
Мужчин, когда они с увлечением рассказывают о рыбалке или охоте, а они всегда это делают с увлечением, потому что это и есть их увлечение, нельзя перебивать или относиться к этому пренебрежительно. Надо делать вид, что все это ужасно интересно. Так учила ее мудрая мать.
Одна лишь мысль крутилась в голове Ирмы. Их вынужденный студенческий сексодром еще и причал для рыбалки! И волна сильных чувств захлестнула ее. Ведь оскорблено было, по сути, супружеское ложе. Она наотрез отказалась исполнять на нем «студенческий долг» или «дружеский секс», как Ник называл их занятия.
Слово «секс» ему не нравилось. Оно было мужского рода, холодным и отстраненным, поэтому и смягчал его прилагательным. Куда лучше французское faire l’amour («фер лямур»), если надо обойти русское слово. Дословно — «делать любовь». Но так бы только Дима-дуб перевел.
Был у них такой студент — партийный кадр, брякнул на занятиях после натужных соображений: «Он, он… выгуливал женщин». Одногруппники заржали, один Дима так и не понял, что сморозил в присутствии молодой кандидатки наук. Будь она менее педагогичной, повторила бы ему слова преподавателя в исполнении Олега Басилашвили из «Осеннего марафона»: «В хартии переводчиков говорится, что перевод в современном мире должен способствовать лучшему пониманию между народами! А вы будете только разобщать!»
Надо хотя б «заниматься любовью» («предаваться любви» слишком вычурно). И вообще, Никита считал: тот, кто берется за переводы, даже технические, должен поклясться на «Слове живом и мертвом» Норы Галь, что будет любить русский язык и стараться его не извращать. На Розентале давать торжественные обещания не призывал. Видимо, у него к нему были свои счеты.
Нора, Нора! Она первая перевела любимого «Маленького принца» Сент-Экса, и получилось у нее «что-то особенного», как говорили в местах, где служил Ник. Он знал, о чем говорит, — читал и перечитывал сказку в подлиннике. Бедные французы! Им не дано познать свою же вещь в лучшей, чем оригинал аранжировке!
Любимого писателя-летчика извиняло то, что он создал этот шедевр во время войны, и у него не было возможности шлифовать его всю оставшуюся жизнь, как это делала Нора. Через год с небольшим после первой публикации Антуан де Сент-Экзюпери был сбит над Средиземным морем. В девяносто восьмом, за год до того, как Никита стал бомжом, французский рыбак нашел браслет с именем автора «Маленького принца»…
Студент пожал плечами, так и не поняв затронутые струны тонкой души Шахе (она у всех тонкая, но «парням нужен секс», как сказали в одном фильме), и предложил пройти, как он витиевато выразился, в «другие номера».
«Другими номерами» оказалась заваленная хламом подсобка. Там тоже был стол. Шаткий и пыльный, поэтому его никто не додумался использовать для сна и тем более для удовольствий. С мебелью в хоромах Ника из-за длительного ремонта был, что называется, напряг. Стульев всего два, и на них, скрипучих и почти разваливающихся, как ни старайся, «культурно отдохнуть» — еще одна замена тупого слова — не получилось бы. Нужна была хотя бы еще пара.
После «дружеского» мероприятия, отряхиваясь в «гостиной», Ирма произнесла с горечью — то ли с заправдашной, то ли с напускной:
— Я настоящая проститутка.
— Какая ты… — Ник запнулся, в памяти всплыл дебильный анекдот про девушку по имени Тутка («прости, Тутка»), который в детстве рассказала деревенская хохотушка, и попытался перевести разговор в шутку:
— Мне даже заплатить нечем. И бартера нет. Твари съели. У, гады! — Студент делано погрозил кулаком в угол и протянул Шахе забытую на подоконнике гвоздичку.
Глава 2. Черный сентябрь
— А что вообще в мире делается?
— Стабильности нет. Террористы опять захватили самолет.
Из кинофильма «Москва слезам не верит» (В. Меньшов, 1979)
Огромное облако пыли медленно оседало на деревья, траву и взвывшие сигнализациями припаркованные машины. Обрубленные бетонные плиты щерились загнутой в узлы арматурой, на одной из них раскачивалась обожженная спинка детской кроватки.
Когда пыль улеглась, стало видно: у длинного многоэтажного дома на улице Гурьянова исчезла середина. Она была вырвана чудовищным взрывом и осыпалась в бесформенную кучу, похоронив под обломками жителей нескольких подъездов.
Отсчитывал страшные дни сентябрь тысяча девятьсот девяносто девятого года. Черный сентябрь. Для людей из компетентных органов эти слова слились бы в зловещее название палестинской террористической организации.
Никто не знал, когда произойдут новые теракты и кто станет следующей жертвой, а неизвестное всегда страшит, как говорили древние.
В том, что они будут, люди в погонах не сомневались, хотя им было известно не больше, чем торговкам на рынке. Продолжали писать рапорты, аналитические отчеты, составляли планы розыскных мероприятий. Получали втыки и разносы от начальства. Все как всегда.
Никто не взял на себя ответственность за взрыв, и зацепиться было не за что. Не верить же слухам, что всему виной недавнее солнечное затмение, значимость которого предсказал еще Нострадамус.
Но общая картина была ясна. Началась вторая кровопролитная война на Кавказе, противник вымещал свой гнев и бессилие на столице врагов. Так было легче и действеннее.
Не успели силовики и журналисты отписаться о трагедии, унесшей сотню жизней, как страшное повторилось. Через четыре дня прогремел взрыв на Каширском шоссе. Его жертвами стали сто двадцать четыре человека в полностью разрушенной многоэтажке.
Начался весь этот ужас три года назад. С взрыва вагона метро между станциями «Тульская» и «Нагатинская» и терактом на Котляковском кладбище.
Спецслужбам после экстренных правительственных заседаний был выделен огромный бюджет и даны неограниченные полномочия. Анализировать и искать! Любой ценой предотвратить теракты! Подключать и гражданских, вплоть до бомжей. Это была фигура речи грозного начальства, но и ее буквально приняли к исполнению замордованные подчиненные.
В то время, когда в ФСБ и МВД шли бесконечные совещания и раскалялись телефоны, по коридорам сновали офицеры и крыли матом подчиненных, в центре Москвы, на Патриарших прудах, сидели два бомжа.
Здесь, у самой воды, было тихо. Страх и ужас в этот уголок столицы не проникли, хотя от мест трагедии его отделяло всего одиннадцать с небольшим километров. И это расстояние мистическим образом было одинаковым и до Гурьянова, и до Каширки.
Собеседники ничего не знали. Они отрешились от внешнего мира, уйдя в свой внутренний монастырь. Радио и телевизора у них не было, газет не читали.
Двое без определенного места жительства — им полностью подходила привычная после развала СССР аббревиатура «бомж» — встретились здесь пару недель назад. Местный вместо «драсте» вознес к небу руки (любил театральные жесты и киноцитаты): «Чужой человек, зачем ты пришел на нашу землю?» и получил ответ из той же «Земли Санникова»: «Ступай с Богом, Игнаша», чем сразу покорил Флакона. Так звали обитавшего в этих местах бомжа.
Пришлый вспомнил фразу из любимой книги: «В конце концов, без помощника трудно», но тут же ее отмел. Никакого «дела» у него не было. На «воровать» сразу наложил табу. Он хоть и называл себя выгонтом, именем космических бродяг из лемовских «Звездных дневников Ийона Тихого», а те, как известно, не гнушались этим ремеслом, сказал Флакону: надо чтить уголовный кодекс. Тот рассмеялся, словив цитату из известного фильма.
Надо было просто выживать, раз жизнь повернулась неприглядным местом и стала похожа на «Карточный домик» Зинаиды Серебряковой, постараться при этом не потерять здоровье и заодно веру в человечество. Последнее было тоже из «Золотого теленка». Вдвоем это делать легче.
Так и стали бомжи неразлучными, как Маяковский и трость.
Местного прозвали Флаконом за пристрастие к фанфурикам — маленьким бутылочкам с лекарствами на спирту. Их содержимым он особо не увлекался. Берег здоровье. Себя очень любил. Просто коллекционировал.
Правда, курил. Бросить эту привычку не мог и не хотел, но, в отличие от других бродяг, шмаливших напропалую, где придется, отходил с сигаретой или подобранным бычком в сторонку. Никита, прокуренный отцом с детства (его просто бесила культура, привитая в фильмах пятидесятых-шестидесятых годов — дымить в квартире), деликатность Флакона ценил.
Через три месяца, когда песня «Любэ» «Ребята с нашего двора» выйдет в народ, местный бомж начнет фальшиво напевать: «И Кирюха по кличке Флакон».
Звали его не Кирюхой, а Витей. Но так его величал лишь Ник, за что Флакон был ему благодарен. А вот у нового приятеля клички не было. Явление редкое в их андеграундной среде, как тот ее называл. То ли не успели изучить его, то ли понимали: этот «гусь свинье не товарищ» надолго здесь не задержится.
Пришлого звали по имени. Никитой или Ником. Настоящим оно было или нет, кому какое дело? Прозвище же у него могло быть «студент», например, или «вечный студент». Он сам не раз повторял чеховское: «Должно быть, я буду вечным студентом!» Почти все время читал и писал. Или — вагант. В честь странствующих средневековых студентов. Но так его мог только бомж Майкл назвать, а с ним Никита еще не познакомился.
Итак, газет они не читали. А ведь кумир вечного студента — Чехов — отмечал, что без свежих газет можно впасть в черную меланхолию и даже жениться.
— В конце жизни он все же женился, выпил шампанское и умер, — так Ник кратко обрисовал напарнику, не жаловавшего женщин, биографию писателя. Подумав немного, добавил:
— Еще успел поблагодарить жену за новые штиблеты.
Как-то Никита, увидев в руках Вити обрывок рекламного листка, произнес голосом профессора Преображенского из фильма Бортко:
— И, боже вас сохрани, — не читайте до обеда капиталистических газет!
Тому бы ответить: «Гм… Да ведь других нет», но он лишь что-то промычал.
— Вот никаких и не читайте, — весело закончил Ник булгаковскую фразу. Она была в тему в этом священном для почитателей Михаила Афанасьевича месте. К ним себя причислял и вечный студент. Поэтому и перебрался на Патриаршие пруды, в просторечье — Патрики.
Когда-то эта местность звалась Козьим болотом или Козихой, о которой напоминали расположенные крестом Козихинские переулки, и имела дурную славу. Считалось, что сам дьявол натоптал копытцами здешнюю землю, и заполненные водой следы стали тем самым болотом. Неслучайно Булгаков выбрал это место для появления нечистой силы в знаменитом романе.
В советское время Патриаршие стали идейно правильными Пионерскими прудами, хотя пруд был один. В старину их было несколько, что подтверждалось местной топонимикой. Тем же Трехпрудным переулком.
— Знаешь, откуда пошло «Поспешишь — людей насмешишь»? — спросил как-то Никита.
Флакон пожал плечами.
— С этого самого места. По крайней мере, так говорят.
— Почему?
— Здесь было болото, Козье болото. Вязли лошади, телеги. У присказки продолжение: «Фома поспешил, да людей насмешил — увяз на Патриарших».
Если без газет Ник и Флакон обходились, то книги один из них постоянно листал. Из-за этого не раз срывались важные дела. Оправдывался Никита тем, что он «запойный читатель».
Слово «запойный» Флакон хорошо знал. Были в их компании такие, и по жизни немало встречал, да и родился в «пьяной» области. Тамошние нравы были ярко описаны в книге одного путешественника, но Ник не стал говорить об этом приятелю. В других российских областях с этим дела обстояли не лучше.
Бывшему студенту далеко за примерами ходить не надо было. Среди его близких родственников были алкоголики. Может поэтому и не пил, чем вызывал неприязнь в коллективе, и малопьющего Витю взял к себе в напарники. Одному в бомжовском мире — на горьковском дне — сложнее выжить. Хотя знал: положиться в случае серьезной стычки на Витю будет нельзя. Не по его части.
Трусливый друг страшнее врага, ибо врага опасаешься, а на друга надеешься.
Лев Толстой
Флакон ничего не читал. Жил легко. Ему было все понятно и про окружающий мир, и про себя. Вопросами о смысле жизни и прочей чепухой не интересовался. Был живым воплощением булгаковской фразы: «Учиться читать совершенно ни к чему, когда мясо и так пахнет за версту». Впрочем, ее продолжение оправдывало местного бомжа: «Тем не менее (ежели вы проживаете в Москве, и хоть какие-нибудь мозги у вас в голове имеются), вы волей-неволей научитесь грамоте, притом безо всяких курсов».
В бесплатных книгах, среди которых попадались экзотические и заумные, недостатка не было. Их выбрасывали новые хозяева из бывших квартир интеллигентных стариков и старушек. В центре Москвы шла тихая война. Риелторская.
Ее жертвы не были видны и не интересовали в лихие девяностые зачумленных жизнью вечно спешащих граждан. Какое им дело до старушки, которая тихо скончалась (или ей помогли) на Старом Арбате или на тех же Патриарших? В квартире, которая по нынешним временам стоила целое состояние. Если ее обладательница была в прошлом известной, ну, тиснут в газете некролог и вскоре забудут. Соваться в такие дела и менты не любили.
— Зиг глория мунди, — печально произносил бывший студент, листая очередную книгу с автографом автора или с посвящением именитому коллеге. И каждый раз Флакон, если был рядом, переспрашивал:
— Чего?
— Так проходит мирская слава, — повторял напарник, а про себя думал: «Как же так? Считается, что те, кто читает книги, правят теми, кто смотрит телевизор».
Флакон упрекал «студента», что тот тратит на чтение и писанину последнее зрение.
— Так на это не жалко, — отвечал напарник. — А когда-то оно было, как у ржавой кошки.
— Какой кошки?
— Ржавой. Это вид такой. У них зрение в шесть раз острее человеческого.
По привычке российского интеллигента Никита, кроме самоедства и размышлений о судьбах страны и мира, всем интересовался, а также постоянно учился, причем, по мнению Флакона, совершенно ненужному.
Ну, где, скажите на милость, в этой жизни пригодится эсперанто?
Ник как-то рассказал Флакону о придуманном поляком языке. Эту смесь французских и итальянских слов он учил в юности на годичных курсах в далеком от родного дома городе, где жил на съемных квартирах.
Детищу Людвига Заменгофа, несмотря на простоту и универсальность, не суждено было стать международным. Может потому, что не случилась мировая революция, языком которой, как считал Троцкий, и должен был стать эсперанто? Победил буржуйский английский, его-то и надо было тогда изучать вместо легкого, не имеющего исключений искусственного языка.
Но учение не бывает напрасным. Потом и итальянский легче зашел, и в автопутешествиях по далекой солнечной стране этот язык не раз выручал Ника, когда забывалось местное слово. Правда, услышав его итальянский, некоторые аборигены переходили на французский. Видимо, из-за акцента основного иностранного языка, а ведь там была примесь и экзотического эсперанто.
Кстати, в том же девяносто девятом году, когда познакомились два бомжа, словак Марк Гучко придумал аналог эсперанто — словио. Исключительно для славян. Без падежей и родов, с двадцатью шестью буквами, как в латинском алфавите. Но и этому языку не судьба была пробиться к людям.
Найденные книги стали здорово выручать в плане заработка (Никита терпеть не мог этого «в плане» и никогда не употреблял ни на письме, ни в устной речи). У студента был нюх на них, он знал, что заинтересует искушенного читателя и коллекционера, и бомжи стали сдавать книги в букмаги через одного местного. Он хоть и был алкоголиком, но оставался действительным членом общества — в его паспорте стоял заветный штамп с московской пропиской.
Флакон перестал искать «стекло» и «металл», так он называл бутылки и пивные банки. Книги приносили больший доход. И главное — из-за них не дрались другие обитатели дна, как у Гиляровского в книге «Москва и москвичи».
На расспросы приятеля, что Ник закончил (после его загадочных словечек типа «дромомания», «эглет», «петрикор», «престидижитатор» видно было, что образования у него хватит на двоих, а может и на троих, как Флакон), а у ценителя фанфуриков имелся пунктик на этот счет — он втайне завидовал тем, у кого были студенческие годы, пришлый бомж, которому больше подходила аббревиатура «бич» («бывший интеллигентный человек»), махнув рукой, ответил:
— А, школу террористов, — и усмехнулся, увидев привычную реакцию. Отвечал он так редко, лишь когда хотел ошарашить собеседника. В тот раз у него было веселое настроение.
Никита повторил слова, которые приписывали Рейгану. Так сороковой американский президент назвал в одной из гневных антикоммунистических речей его альма-матер: УДН — Университет дружбы народов имени Патриса Лумумбы, а Советский Союз — Империей Зла.
В одном бывший голливудский актер был прав: СССР был империей. Не зла, конечно, а раскинувшимся на шестой части суши монстром, который не давал покоя американцам. Эта принадлежность к сверхдержаве грела душу советского человека, жившему небогато, но с гордостью за великую страну.
В УДН учились студенты из ста семи стран. В него старались набирать коммунистическую или прокоммунистическую молодежь, во всяком случае, «прогрессивную», и наверняка часть выпускников-иностранцев, получив к своим левацким взглядам ударную дозу советского воспитания, где-то чегеварила на земном шаре. Члены же Народного фронта освобождения Палестины, по словам арабских студентов, умудрялись воевать на своей непризнанной родине даже на каникулах.
Университет был назван в честь убитого премьер-министра Конго. При наступившем в России капстрое имя черного поэта, одного из символов борьбы народов Африки за независимость, автора знаменитой фразы, брошенной бывшим колонизаторам в присутствии короля Бельгии: «Мы больше не ваши обезьяны!», стыдливо убрали, а вуз переименовали в РУДН. Добавив зачем-то слово «российский», как будто на свете был еще один такой.
Название универа сильно проигрывало без звучного имени, успевшего превратиться в мем у советских граждан.
С приходом капитализма переименовали и названные в честь героя Черной Африки улицы в городах бывшего СССР. Даже на малой родине Ника была такая, недалеко от дома.
Дольше продержалось имя конголезского борца за свободу на воде. На сибирском теплоходе. Вплоть до девяносто девятого года, о котором идет речь. И за это время местный поэт, последователь Маяковского, мог бы сочинить поэму «Товарищу Лумумбе, пароходу и человеку».
Долгое время в гибели «наследника обреченного на смерть», так переводилась фамилия Лумумба, обвиняли местных сепаратистов и бельгийских военных, которые их готовили. Недавно стали известны и другие факты.
Труп Патриса был выкопан, расчленен, облит кислотой и сожжен. Словно в Африку перенесли опыт сокрытия убийства российской царской семьи. И как в случае с Романовыми, приказ был отдан из центра. На этот раз глобального. За всем этим стояли цэрэушники, а отмашку дал президент Эйзенхауэр.
Не знал Никита лишь, что живая легенда в берете, смотрящая с многочисленных в СССР портретов, — Че Гевара — отправился в Конго, чтобы отомстить «за великого идеалиста Лумумбу».
Бывший удээновец всегда поправлял, если собеседник, насмотревшись по телевизору КВН или передач «Что? Где? Когда?» с участием студентов и выпускников родного вуза, называл его учебное заведение РУДН.
Ник закончил УДН имени Патриса Лумумбы. Лумумбу. Лумумбарий. Он был студентом из анекдотов, один из которых звучал так:
«Ловят наших туристов папуасы. Тащат большой чан и разжигают огонь. Выходит вождь, пристально смотрит на пленников и говорит:
— Этого не варите.
— Почему?
— Мы с ним в Патриса Лумумбе учились».
СССР был единственной силой, которая могла одернуть всюду лезущие Штаты (их агрессивные намерения методично вскрывали советское телевидение и пресса), но после Карибского кризиса в начале шестидесятых, поставившего мир на грань ядерного уничтожения, противостояние шло уже не напрямую.
С Кубы и Турции-Италии ракеты были убраны, но в джунглях Африки, Азии и Южной Америки, кроме американских военных советников, было полно и наших, которые раньше покидали хаты, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать, а сейчас — заработать вожделенную валюту. Нужны были там и переводчики, и Никита собирался быть в их числе.
Невидимая для обывателей холодная война, временами выплескивавшаяся наружу малыми войнами, шла в третьем мире, как заносчиво его называли янки, да и в СССР тоже, причисляя к нему даже Кипр и Ливан.
Если Ливан, недавняя ближневосточная Швейцария, прямо на глазах Ника проваливался в тот самый третий мир из-за начавшейся гражданской войны и израильской агрессии, о которой постоянно трубило телевидение, и о ней совграждане знали больше, чем о собственных городах и селах, то Кипр оставался островком настоящего капитализма. «Загнивающего», как любили выражаться в Союзе, а остряки добавляли: «Но с каким ароматом!»
О «загнивающем» Никита как примерный октябренок-пионер-комсомолец (эту железную цепочку воспитания мало кому удавалось разорвать) знал все, что положено советскому человеку. Правда, плакаты и фотографии в комнате одногруппника-киприота с красивыми отелями и белоснежными лайнерами немного размывали этот печальный образ, но пробить брешь в отформатированном с детства сознании они не могли.
Это сделал Коротич и те, кто стоял за ним, превратившие в перестройку журнал для семейного чтения «Огонек» в таран против СССР. Никакое ЦРУ не смогло так изменить сознание обывателя, как публикации, выходившие миллионными тиражами во времена горбачевской гласности. Страна была самой читающей в мире. Ну и пустые полки магазинов сделали свое черное дело.
Через несколько лет рухнет построенная на века страна, и то, что от нее останется, примерит на себе тот самый «загнивающий» строй, словно зараженные оспой одеяла, которые колонизаторы подбрасывали индейцам. Язв можно было избежать, если бы сразу взять ориентир на правильный капитализм — шведский, канадский, швейцарский. Так наивно думал бывший студент.
В том, что его альма-матер действительно школа террористов без всяких там кавычек, Ник узнал на… комсомольской конференции в огромном зале «креста» — так называли главное здание УДН в отличие от скучной аббревиатуры ГЗ в МГУ.
После торжественной части, посвященной какому-то юбилею, бессменный руководитель начал подводить итоги. И подвел так, что у комсомольцев долго болели животы от надрывного хохота. Хазанов бы позавидовал.
— Ну, вы знаете, тут наши выпускники отличились, — буднично начал он. — Пытались угнать самолет.
В зале зашушукали:
— Знаем, знаем. — Это выглядело со стороны, как на партсъездах в кинохронике: «Одобряем, одобряем».
— А эти переправляли наркотики на Запад, — продолжил ректор.
И эту новость зал принял вяло. Ну, переправляли и переправляли. С кем не бывает?
Оценить эту фразу мог только живший в СССР до перестройки. Ведь однозначно считалось, что в Союзе этого зла, как, впрочем, и секса, тем более — проституции, не было. А тут такое заявление в самом партийном вузе страны! Количество студентов-коммунистов в нем зашкаливало. О преподавательском составе, заботливо подобранном умом, совестью и чего-то там еще, и говорить не приходилось.
Слух Никиты лишь резануло, что переправляли «туда», а не «оттуда». Не с «загнивающего», как логично было бы предположить.
Тема наркотиков, которую вскоре поднимет Чингиз Айтматов в своем перестроечном романе «Плаха», для него была далекой. Хотя конопля в родном южном городке росла прямо под ногами, мало кому в голову приходило с ней что-то делать. Лишь двоечники зачем-то терли ее меж ладоней на холме, который учителя прозвали горкой дураков.
Слава богу, Ник, росший во время бесконечного развода родителей — он длился тринадцать лет! — и предоставленный сам себе, хоть и состоял на учете в детской комнате милиции, но так и не узнал, зачем трут ту самую коноплю.
Погружаясь в дрему — давало о себе знать суточное дежурство в музее, — Никита успел подумать, скажут на конференции про махинации иностранных студентов с золотом или нет? Ходили слухи, что через таможенные окна те тащат в Союз желтый металл целыми чемоданами.
Очнулся от воспоминаний комсомолец вовремя. Финальный аккорд, как и положено, был самым мощным. Ректор некоторое время вчитывался в текст, видимо, кем-то написанный, пошевелил губами, еще раз всмотрелся, поднял очки на лоб и обвел присутствующих недоуменным взглядом:
— А этот как сюда попал? — и упавшим голосом добавил: — Ограбил ларек.
Ник и сидящие рядом сползли с кресел.
Ясное дело, таким отщепенцам не место в «школе», в стенах которой учился известный международный террорист по кличке Шакал, он же Карлос, получивший впоследствии не один пожизненный срок.
Настоящее имя Шакала (Ильича Рамиреса Санчеса) было примечательным. В честь отчества Ленина. Но это не каждый-то и знал, а вот если его младший брат, названный Лениным, пошел бы по той же дорожке, случился бы мировой скандал, удар по всему коммунистическому движению. «Вождя мирового пролетариата» судят за терроризм и осуждают на пожизненное!
В западных СМИ писали, что диверсанты, которые прикрываются студбилетами УДН, отрабатывают боевые навыки в лесопарке за общежитиями. Никита, узнав об этом бреде, вспомнил, как предложил недавно приехавшему в Союз венесуэльцу пройтись по тому самому лесочку, излюбленному месту прогулок мамаш с колясками, но подфаковец в ужасе отпрянул:
— Как можно! Там дикие звери!
Не все земляки Санчеса обладали бойцовскими качествами.
Если для Рейгана и прочих антикоммунистов вуз был школой террористов, то советские граждане знали одно: там полно негров. Несмотря на развитой социализм, именно так официально называли последние десятилетия советской власти, страна была, по сути, расистской.
На бытовом уровне.
Впрочем, никто из жителей лучшей страны в мире не поверил бы, скажи им об этом. Как это? Расизм — это там, за океаном, где линчуют тех самых негров куклуксклановцы в белых балахонах. Их хорошо представляли по рисункам Кукрыниксов в «Крокодиле». А у нас, подумаешь! Ну, вмажет кто-нибудь по черной роже. А нечего наших девок займать или просто смотреть!
Браки с неграми осуждались всеми. От подъездных старушек до председателей профкома. По мнению обывателей, выскакивали за негров в основном шмары и «простигосподи». Темнокожих детей в школах травили. Везло лишь отпрыскам дипломатов и студентам УДН. Этих русских полунегров никто не трогал.
И все это не по злобе, а по патриархальности нравов. Ну не привыкли наши люди к черной экзотике. Не французы, чай. Которые этих самых негров лупили-лупили, а потом всем скопом взяли и пригласили в свой Париж.
Всеми любимый нетолерантный «Брат-2», который покажут через восемь месяцев после начала описываемых событий, но повествующий о девяносто девятом годе, это убедительно докажет.
Были и курьезные проявления расизма.
«Мы осуждаем действия русских, они руководствовались расизмом и ненавистью к чернокожим и Африке!» — жаловались сомалийские пираты на наших морпехов, освободивших российских моряков в Аденском заливе. По иронии судьбы название захваченного танкера было «Московский университет».
После того, как Флакон рассказал приятелям, где учился Ник, анекдоты про Лумумбу нередко всплывали в их компании, а от приходящих в гости бомжей вопросы были одни и те же — пахнут ли негры и правда ли, что у них такой большой.
Бывший студент отшучивался. Он же не Эдичка. Откуда ему знать?
Насчет запаха не мог припомнить что-то конкретное, хотя прожил с неграми в одной комнате два года. На подфаке с черными-пречерными, как хвост горностая, руандийцами и антрацитовым бенинцем, которого вскоре заменил мальгаш (наполовину негр), а на первом курсе — с не менее черным конголезцем и перуанцем, у которого кожа была шоколадного цвета, видимо, был потомком индейцев кечуа.
Соседи его были чистоплотными, от них не несло, как от нынешних «коллег» по несчастью, и, если признаться, от него самого, хотя Никита и старался блюсти гигиену. Но поживи без запахов на улице!
Однажды, когда компания удобно расположилась в подвале у теплой трубы (наверху даже не подозревают, насколько важно тепло для человека не в фигуральном, а в прямом смысле), Флакон после очередной лумумбовской байки, рассказанной Ником, подколол его:
— А ведь неграми их называть нельзя.
— А как надо?
— Афроамериканцами.
— Ага, тогда моих — афроафриканцами?
До кого дошло, засмеялись.
«А действительно, можно их называть неграми? — задумался Никита, когда услышал из открытого окна шлягер „Убили негра“ группы „Запрещенные барабанщики“, и сам себе ответил. — Можно».
Советские неполиткорректные по современным понятиям писатели были солидарны с ним.
Живший неподалеку Булгаков писал в «Собачьем сердце»: «Кому это нужно? Угнетенным неграм? Или португальским рабочим?» Маяковский выдал мощное: «Да будь я и негром преклонных годов…» Ильф и Петров в «Двенадцати стульях» тоже не стеснялись: «Словарь негра из людоедского племени „Мумбо-Юмбо“ составляет 300 слов… В начале же второго акта все четыре стула были вынесены на сцену неграми в цилиндрах», а в «Одноэтажной Америке» у них целая глава так и называется — «Негры». В библиотеке отца, Ник хорошо помнил, была немного потрепанная «Как погибли миллионы негров», а в антикварном видел книгу Маркова «Искусство негров».
Да что говорить, даже в недавно изданной детской «Зиме в Простоквашино» Эдуарда Успенского можно было прочитать:
— Все не придут. Шуряйка хромой ни за что не придет.
— Почему?
— Он стесняется. Он негром стал.
— Как так негром стал? Разве неграми становятся?
И в повести Карена Шахназарова «Курьер»: «Я обнаружил в конверте не письмо, а открытку. На ней был изображен покрытый причудливыми татуировками негр».
Как быть с негроидной расой? У нас в отличие от Запада ее еще не отменили. Как в той же Испании название черного кофе — café negro…
Менты недалеко ушли от обычных граждан в вопросе, что такое УДН. Не московские, конечно. Из других городов. В этом Никита убедился в начале восьмидесятых в тогдашнем еще Ленинграде.
В ту майскую поездку он с другом после большой проделанной работы: от легендарной «Авроры» до Эрмитажа, уставший — весь день на ногах, вместо гостиницы, которая была не по карману, заночевал на Московском вокзале. «Вот когда я начал приобретать бомжовский опыт», — вспоминал потом Ник.
Милиционеры, бесцеремонно растолкав студентов среди ночи, потребовали документы. Долго в них всматривались и лишь спросили:
— Это который в Москве?
— Да, — коротко ответили друзья.
— Спите, спите, ребята, — перешли на уважительный тон стражи порядка и ретировались. Если бы Никита был укрыт одеялом, наверняка по-отечески поправили бы.
Реакцию милиционеров понять можно. Что за вуз такой, они толком не знали. Слышали лишь: принадлежит он «конторе». А тут еще «студенты» протягивают нестандартные ксивы, и фотографии в них в военной форме! Черт их знает, может они на задании?
Да, Ник и Артем на фото были с погонами, но это было сделано не специально. Они подавали документы из армии.
Тогда многие заявились на приемные экзамены в военной форме, но этот дешевый, по мнению Никиты, трюк далеко не у всех проканал. Отслуживших в армии среди поступавших было большинство. А вот членство в партии, конечно, повлияло на прием в вуз. Откуда тогда взяться у них Диме-дубу? Тому самому, который в своих переводах женщин выгуливал.
К сдаче экзаменов абитуриенты «с улицы» не допускались, да и сам универ нельзя было найти в справочнике для поступающих в вузы. Нужны были рекомендации. Причем высокого уровня. Дембелям — от политуправления военного округа, это несколько областей, а «школьникам», так называли в Лумумбе не служивших в армии, — от ЦК (центральных комитетов!) компартий союзных республик или столичных райкомов.
Ник поступал в гражданке. Не из-за высоких моральных принципов. Он не знал о такой вступительной фишке, да и не было у него той самой формы. Перед дембелем на его хранящуюся в каптерке парадку наблевал какой-то «дед».
Вышел на свободу будущий студент в фирменных джинсах и пиджаке. Свой прикид «откинувшегося» после двухлетнего срока он хорошо рассмотрел на фото в дембельском альбоме, который слепил уже после армии. В этом тоже сломал традицию.
Последние полгода и даже год в советской армии в свободное время все занимались одним делом — оформлением того самого альбома. Чем пышнее он был, как и обшитая безвкусной фигней неуставная форма, тем вероятнее, что их обладатель был «придурком» — хлеборезом или банщиком. У них, в отличие от тех, кто действительно служил, на это времени хватало. Мозгов же понять, что это дешевые понты, нет.
В армии традиционно делали фон на альбомных листах, разбрызгивая краски с зубных щеток. Мог ли представить самый отсталый в искусстве «дед», что он творит в манере капельной техники погибшего в пьяной аварии Джексона Поллока? Его «№5» (не «Шанель»), проданная за сто сорок миллионов долларов, станет одной из самых дорогих картин в мире.
Вспоминая об армии, бывший студент использовал блатной жаргон не для красного словца. Она была настоящей тюрьмой, со своими понятиями и по сути рабовладельческой. Никита, прослужив положенные полтора года и став «дедом», «плантатором» не стал. Просвещение и рабство несовместимы, как заяц-русак и рябчик на известном полотне Перова.
Не знали об этом вузе и в армии. Офицеры вертели в руках тонюсенькую университетскую рекламку и предложили из полутора тысяч солдат попытать счастья — отправить анкету — прибывшему с пятимесячных учений на далеких полигонах дембелю и отъевшемуся в тылу каптерщику.
На недоуменный вопрос Ника, что второй абитуриент лишь «дед» — ему служить еще полгода, в штабе ответили, что в такое заведение могут и раньше отпустить. Дичь, конечно. Это лишь подтверждало полное незнание вояк, что это был за университет.
Всех сбивало с толку загадочное имя Лумумбы и отсутствие в свободном доступе информации о вузе. Интернета тогда не было.
Кассирши на железнодорожных вокзалах с удивлением рассматривали зеленый студенческий билет. Нестандартный, почти квадратный. И всегда спрашивали, дневное ли это отделение. Студент привычно отвечал, что там дважды это написано, да и сроду у них не было никаких заочников, которым льготы не положены…
В тот раз лумумбовцы не только бесплатно переночевали в Ленинграде, но и на шару, как тогда говорили, в Москву вернулись!
Билетов в кассе не было, но какой-то мужичок посоветовал бывшим сержантам пройти на перрон. Туда бесшумно, словно барханный кот, подошел поезд-призрак с темными окнами. Никто со студентов денег не взял. Ни вечером, ни утром. Проводников не было, а из длинного состава в столице вышло всего с десяток пассажиров. Случались чудеса и в атеистическое время.
Глава 3. Визит незнакомца
В эту минуту появился таинственный незнакомец.
С. Довлатов. Чемодан
Никогда не разговаривайте с неизвестными.
М. Булгаков. Мастер и Маргарита
По вечерам бомжи располагались на берегу пруда, жмурясь от лучей уходящего солнца. Прохожим не мешали. Заасфальтированные дорожки были выше. Милиция, еще не переименованная в полицию, не гоняла тогда желающих посидеть на травке у самой воды и не трогала рыбаков.
Пришлый что-то писал, иногда рисовал — в это время его можно было звать не Ником, а Нико. Любой другой заинтересовался бы, что делает приятель. Но не Витя. Он оставил без внимания загадочные фразы Никиты: «Бомжом стать легко, надо лишь захотеть стать писателем» и «Работаю Каем — выкладываю из льдинок одно лишь слово».
Однажды Ник обнаружил в куче книг, выброшенных из перестраиваемой квартиры, свою собственную, малотиражную, которую он писал долгих одиннадцать лет и боялся одного — умереть до ее окончания, но даже это не подтолкнуло Флакона к расспросам.
Это была летопись автопутешествий по всему свету на одной забавной машинке. Затянувшаяся «отдушина», для которой Никите пришлось перевести два десятка книг. На нее он отвлекся во время написания трактата по экспедициям в Африке.
При этом Флакон на полном серьезе считал себя путешественником, но чтобы так называться, надо выезжать хотя бы за пределы своего региона, не говоря уже о загранице. Для этого языки учить, и местному бомжу новый приятель дважды предлагал помощь, но того услуги бесплатного и чуть ли не круглосуточного репетитора не заинтересовали.
Флакона ничего не волновало, кроме собственной персоны. Если б ему сказали, что рядом с ним был писатель, хотя Ник считал, что только осваивает ремесло, это ровным счетом ничего не изменило бы.
Не любознательным был Витя, но болтлив, как грузинский князек, прибившийся к Горькому во время скитаний по югу России. Мог бесконечно говорить о четырех вещах: здоровье — своем, конечно, чужое его не интересовало, шмотках, деньгах и, конечно же, женщинах. Последний пункт часто объединялся с предпоследним в любимой фразе: «Знаешь, сколько я на баб потратил?!»
Никита подыгрывал Флакону, подкидывая в костер разговора сухие ветки-цитаты:
— «Женщина есть тварь хилая и ненадежная, сказал Блаженный Августин».
— Читал его?
— Это «Турецкий гамбит». В прошлом году вышла. Первая строка.
Витя долго, словно кость, обгладывал мысль. Ник думал о своем. Когда приятель переварил, подбросил следующую:
— «Красивая женщина — рай для глаз, ад для души и чистилище для кармана». Вроде Маяковский.
Никита встал, прошелся и на ходу кинул очередную цитату:
— «Женщина с самого сотворения мира считается существом вредным и злокачественным». Чехов. Еще у него: «Женщина лукава, болтлива, суетна, лжива, лицемерна, корыстолюбива, бездарна, легкомысленна, зла…» Порядок слов мог перепутать.
Ник подумал и выдал еще фразу по близкой приятелю теме:
— «Феб де Шатопер тоже кончил трагически. Он женился». Виктор Гюго, «Собор Парижской Богоматери».
Через некоторое время продолжил:
— «Если женщина любит вас, она не угомонится, пока не завладеет вашей душой. Она слаба… — начинающий писатель запнулся, вспоминая, — и потому неистово жаждет полновластия. На меньшее она не согласна…» Моэм.
То, что Флакон не получил образование, с годами стало его пунктиком. Он комплексовал по этому поводу, но старался этого не показывать. Хотя чего ему рефлексировать? Рядом такой же бомж, только с кучей дипломов, которые ему ничего не дали.
Хотя нет, кое-что дали. Кругозор его был намного шире, и знал он о таких вещах, о которых Витя даже не догадывался. Но завидовал Флакон другому — бабы, не светские, а те же бомжихи или одинокие, на бича залипали, причем сразу, как только тот начинал говорить. Ведь женщина любит ушами.
Но не всех женщин с ушами любил кот-баюн по имени Никита. Как-то обмолвился, что три месяца назад подсунули ему разведенку с машиной и двумя квартирами — в Москве и у моря. Что еще надо? Живи и радуйся. Он отказался. Не интересной оказалась представительница одной из скучнейших профессий, не о чем было с ней говорить. Ник понял это с первых фраз.
Историю своего падения Никита не любил рассказывать, но по обрывкам фраз Флакон знал, что у того серьезно болела жена, а при капитализме это дорогое удовольствие, сидеть с ней было некому, значит, и работа накрылась, и целители были не бесплатными, потому что медицина так и не помогла. Квартира ушла за долги.
Жилье умершей матери досталась секте, в которую она на старости лет вступила, несмотря на уговоры Ника. Ей было жаль его: она спасется при втором пришествии, а он, «безбожник», — нет. Хотя сын-«атеист» по
