автордың кітабын онлайн тегін оқу Руссофобка и фунгофил
Руссофобка и фунгофил
Москва
Новое литературное обозрение
2026
УДК 821.161.1.09
ББК 83.3(2Рос=Рус)6
З-72
Редактор серии — Д. Ларионов
Руссофобка и фунгофил: Роман / Зиновий Зиник. — М.: Новое литературное обозрение, 2026.
«Что же они с грибами делают? — пробормотал Константин, и в этом вопросе неважно было, кто такие «они» и о грибах ли вообще идет речь: с такой же интонацией он мог бы спросить и «Что же они с людьми делают?». Действие комедийного романа З. Зиника происходит в брежневскую эпоху на политическом фоне холодной войны. В советской Москве кулинар-любитель и грибник Костя был одержим европейской кухней, но, женившись на англичанке Клио — бывшей троцкистке и вегетарианке, — заностальгировал в Лондоне по русской кухне, черному хлебу и душевной широте. Со временем становится ясно, что под маской простака и шутника-грубияна скрывается изощренный манипулятор и демагог. Международного военного конфликта так и не происходит — катастрофически разрушается лишь личная жизнь героев этой трагикомической любовной истории, написанной сорок лет назад, но до сих пор не утерявшей своей актуальности. Зиновий Зиник — прозаик и эссеист. Эмигрировал из Советского Союза в 1975 году. С 1976 года живет в Великобритании. Автор книг «Ящик оргона» (2017), «Ермолка под тюрбаном» (2018), «Нога моего отца и другие реликвии» (2020), а также «Эмиграция как литературный прием» (2011), «Третий Иерусалим» (2013), «Нет причины для тревоги» (2022) и «Русская служба» (2024), вышедших в «НЛО».
ISBN 978-5-4448-2922-6
© З. Зиник, 1986, 2026
© Н. Агапова, дизайн обложки, 2026
© ООО «Новое литературное обозрение», 2026
От автора
Роман «Руссофобка и фунгофил» был впервые издан на русском языке в Лондоне в 1986 году, благодаря инициативе друзей, под шапкой издательства «Русская рулетка». Это была наша домашняя антреприза в складчину — с Игорем Померанцевым, Александром Моисеевичем Пятигорским, Севой Новгородцевым и Машей Слоним. Собственно, Маша Слоним и была движущей силой и единственным реальным работником издательства — она, с опытом работы в американском «Ардисе», единолично делала набор и верстку. Это был самиздат в тамиздате — первое русское издательство в Лондоне со времен Герцена. Тираж моего романа — третьей книги нашего издательства — печатался в типографии парижского «Синтаксиса», у диссидентов третьей волны — Марии Розановой и Андрея Синявского. Пять лет спустя появилось и московское издание романа — очень плохая ксерокопия лондонского набора со всеми опечатками, на очень плохой бумаге. Это была пиратская публикация неким издательством РУССЛИТ тиражом — по слухам — в 100 тысяч экземпляров. Мне сообщили, что весь тираж был тут же распродан (я не получил ни копейки) и книга исчезла в перестроечном хаосе. Рецензенты трех волн эмиграции и московские критики не слишком вникали в разницу между героиней-руссофобкой с ее неприятием Ж.-Ж. Руссо и русофобией, которую они приписали моему юродствующему герою-фунгофилу и, заодно, автору.
Трудно было проигнорировать появление на русском языке фарса о ядерной войне, пацифизме и тоталитаризме, о троцкистах и вегетарианцах, изгнанниках и диссидентах — эти темы были тогда у всех на языке, а роман был еще и гротескной комедией любви англичанки и русского. Это был, пожалуй, мой единственный, коммерчески по-настоящему успешный роман.
За перевод тут же взялся Майкл Гленни, легендарный переводчик «Мастера и Маргариты». Любопытно, что Майкл Гленни, как и все лучшие переводчики эпохи холодной войны, учил русский в армии, где проходил службу в военной разведке. Роман был издан в его переводе крупными издательствами Лондона и Нью-Йорка, рецензии были ошеломительными, и почти сразу начались разговоры об экранизации романа британским телевидением. Опять же, вписываясь в дух эпохи, сценарий был заказан Лиан Окин. Драматург, сценарист и радиорежиссер Лиан Окин (Liane Aukin) была к тому времени одной из главных активисток женского пацифистского движения, с их многотысячными протестами против размещения американских ядерных ракет на территории Великобритании. К тому моменту мы стали близкими друзьями: ее воинствующий пацифизм прекрасно уживался с иронией и сатирическим отношением к массовым обсессиям, которыми я, собственно, и был озабочен. Выяснилось, что в этом мире можно сохранять близкие отношения, несмотря на полярно противоположные политические воззрения.
Этот фильм был показан по телевидению Би-би-си в 1993 году. О съемках этого фильма в трех частях с миллионным бюджетом надо было бы написать отдельный трактат. Сцены ужаса и унижения Клио в Москве брежневской эпохи очередей и дефицита, продуктовых распределителей и кухонных дрязг были засняты как фарс с готической подсветкой. Эти сцены казались мне неестественно гротескными. Но тридцать лет спустя этот гиньоль и готика воспринимаются как достоверный документ о восприятии брежневской Москвы глазами иностранки — как притча о духе того времени. В ходе съемок фильма меня поразил один любопытный аспект работы в кино. Для сцены в лесу, где мой герой ищет на рассвете грибы, отдел бутафории и реквизита произвел на свет весь грибной набор — подберезовики, подосиновики, белые и, конечно же, мухоморы, — с прожилками, бахромой, с корявыми ножками и бугорчатыми шляпками такими натуральными, что опытный глаз не отличил бы их на расстоянии от настоящих. После премьеры фильма мне подарили целую корзину этих бутафорских грибов — они даже на ощупь напоминали по фактуре настоящие. Я присутствовал на съемках этих сцен и убедился, что лес был дикий, с полянами, на месте бывшей военной базы, и могу вас уверить, что на каждой полянке, под осинами, дубами и орешником росли кучи настоящих грибов, включая белые. Однако зритель, объяснили мне, настоящий гриб не увидит, зрительский глаз в природу не верит, он верит в образ гриба, то есть — в мастерство кинематографа.
Но и этой искусственности оказалось недостаточно. Натуральный объект не воспринимается глазом кинокамеры естественно — без косметики, без макияжа. Чтобы предмет на экране выглядел естественно, нужна искусственная подсветка. Лишь неестественное выглядит в определенном ракурсе как натуральное. Бутафоры привезли для съемок целую тележку фантастически подлинной имитации грибов из синтетики. Выглядели они под каждым кустом совершенно достоверно (слепки с настоящих), но, опять же, по съемочным соображениям, для подсветки, их пришлось обмазать каким-то лаком, и они стали блестеть так, как могут сиять, как мы знаем, лишь только истинные поганки. Правда в искусстве, вопреки убеждениям Жан-Жака Руссо, достигается порой лишь через лакировку действительности.
Она: Что за мысли, в самом деле!
Точно гриб поганый съели.
Он: Дело в нем, в грибе поганом:
В животе чекист с наганом.
Вместе: Ну-ка вывернем нутро
На состав Политбюро!
1. ИЗЖОГА
Брак с иностранкой и, соответственно, эмиграция в басурманские земли не проходят безнаказанно: его мутило и выворачивало наизнанку от изжоги. Поступки, которые варганил ненасытный рассудок, отвергались привередливым желудком. Желчь поднималась по пищеводу, напалмом сжигая все на своем пути, и едкая гарь пожарища в груди темнила очи. Все кругом показалось ему омерзительным: английская лужайка, выстриженная по-военному, ежиком; английская садовая мебель — эти пыточные по своему неудобству железные стулья и шатающийся столик, выкрашенные по-больничному белой краской; и панически выглядывающее из-за туч английское солнце, явно страдающее манией преследования; и, наконец, английские лица, белые и безглазые, как огромные поганки на зеленой до оскомины могильной траве, — их приятно сковырнуть походя носком резинового сапога или сшибить прутом орешника.
Костя рыгнул, не потрудившись прикрыть рот ладошкой. И тут же перехватил осуждающий взгляд жены и хозяйки дома, Нуклии. То есть звали ее Клио, но в его раздраженном мозгу она проходила под кличкой Нуклия, поскольку вот уже который год с ее языка не сходила «нуклия бомб», то есть ядерная бомба.
Нуклия была воинствующей пацифисткой. Но сейчас готова была прикончить своего русского мужа, стереть с лица земли ядерным взрывом третьей мировой войны, если бы только можно было ограничить конфликт территорией, оккупированной кишками ее рыгающего супруга. Вместе с этим ядерным ударом по супругу исчез бы, однако, с лица земли и плод ее многолетних усилий мирного времени — четырехкомнатный домик за спиной, четырехметровый задний дворик, на лужайке которого они и сидели. Конечно, дом был не ахти каких размеров, и, когда Костя отправлялся в туалет на втором этаже (Клио безуспешно настаивала на том, чтобы он называл уборную «туалетом», а не этим омерзительным псевдофранцузским словом «сортир»), дверь в гостиную внизу приходилось плотно прикрывать: он издавал чудовищные звуки во время естественных отправлений, как будто в животе у него происходил ядерный взрыв. Да что тут говорить о продолжительных сессиях в местах уединенных размышлений, когда по ночам на супружеском ложе она просыпалась от бурчания у него в желудке. И неудивительно. Эти тонны освежеванной баранины, говядины и свинины, эти итальянские, закрученные в бычьи кишки колбасы и всякие салями, эти почки и вымя, и гусиные шейки и куриные пупки — перед глазами Клио вставали апокалиптические караваны обезглавленных коров, баранов со вспоротыми животами, птиц со свернутыми шеями, все они блеяли, мычали и ревели, и все эти звуки сливались в единое бурчание Костиного желудка. Костя же сидел с руками, вымазанными в крови, и рыгал.
«Выпей бикарбонат кальция», — сказала она по-английски, но Константин сделал вид, что не слышит. Или не понял: его скромные познания в английском проваливались бесследно куда-то в прямую кишку, когда она ему говорила что-то неудобоваримое для его интеллекта. Неудивительно, что Константин стал ужасно груб и непредсказуем. Главное, непредсказуем: он проигнорировал ее совет насчет бикарбоната кальция, и Клио пыталась угадать, какую выходку он предпримет, чтобы ублажить свой желудок в духе своих варварских наклонностей. В свое время он ведь настаивал, что во время крупных обедов надо следовать заветам французов и древних римлян, а именно: блевать после каждого третьего блюда для облегчения желудка и, следовательно, души, поскольку тело и душа едины. Слава богу, на этот раз меню торжественного обеда, в честь первого визита Марги и Антони в новый дом, не превышало стандартных четырех блюд.
В качестве «стартера», то есть закусок, Клио подавала вареный артишок с чесночным майонезом. Но Костя заявил, что вареных овощей терпеть не может, забыв о своем московском пристрастии к вычитыванию французских кулинарных рецептов у Марселя Пруста, нафаршированного артишоками на каждой странице. Зато Константин уплел самолично чуть ли не всю майонезную подливку, макая в нее хлеб. Хлеб пришлось подавать из-за него в гигантских количествах, так что практически не хватило на сыры в конце обеда — а за этими французскими батонами ей пришлось тащиться после работы в специальную булочную в Ковент-Гардене, не говоря уже о тройной цене экспортных батонов. Константин же пожирал эту хрустящую экзотику, как будто это был обыкновенный английский хлеб в пластмассовом пакете из супермаркета. Он вообще ел хлеб не переставая, ничего не мог есть без хлеба — не выпускал ломоть из рук, как будто у него этот кусок кто-то собирается отнять, и в результате одна рука у него всегда была занята, как раз та рука, которая предназначена для того, чтобы держать нож во время еды. Может быть, поэтому Константин не пользовался во время еды ножом. В результате ему приходилось отрывать зубами пищу прямо с вилки, и, чтобы не уронить поддетый на вилку кусок, он склонялся над тарелкой как будто в приступе рвоты.
Клио отворачивалась весь обед. И главное — есть же у него обоюдоострый нож, она точно знает, он держит нож для своих особых целей, ей пока неведомых, явно не для еды. Клио передернула плечами. Неумеренное потребление хлеба она еще как-то может оправдать наследием российского прошлого Константина, многовековым голодом и мором. Но он отказался и от главного блюда, овощного рагу с морковкой, обваренной в кипятке цветной капустой и вареными помидорами. Сказал: «В Англии вроде нет на данный момент эпидемии холеры, чего помидоры в кипятке вымачивать?» Тогда почему, спрашивается, он игнорировал приправу из сырого сельдерея, грецких орехов и моченого ячменя? И так весь обед. Причем знает же, с какой тщательностью она вымачивала ячмень, учитывая придирчивость в этих вопросах Марги и Антони.
«Все мы немножко лошади», — сострила по-русски по поводу ячменя Марга, блистая цитатами из русской поэзии. «Откуда это?» — лихорадочно вспоминала цитату Клио — из Ахматовой или Пастернака? Может быть, из Мандельштама? Состроив понимающую гримасу, Клио воспользовалась темой и повернула разговор на человеческое отношение к лошадям в связи со взрывом бомбы у королевского дворца, укокошившей, кроме лейб-гвардейцев, нескольких лошадей.
Клио сказала, что, при всей ее любви к животным и ненависти к монархии и лейб-гвардейцам, она поражена дегуманизацией англичан. Газеты писали, что пожертвования на лечение раненых лошадей превысили пожертвования на лечение раненых гвардейцев, а какой-то богатый аристократ даже заказал похоронную карету и могильный памятник для одной из убитых кобыл. На что Антони сказал, что, при всем его презрении к лошадиному эксцентризму аристократии, он полагает, что, в отличие от людей, лошади в данном инциденте — невинно пострадавшие; лейб-гвардейцы насильственно использовали их в милитаристских и реакционно-монархических целях, и, в то время как о лейб-гвардейцах все равно позаботится правительство, лошади, как никогда, нуждаются в благотворительности. Но Марга сказала, что Антони лучше бы помолчал о своем гуманизме по отношению к животным — мало ему того, что он довел до сумасшествия их кота с русским прозвищем Иван? Антони навесил на Ивана колокольчики, чтобы колокольчики своим звоном распугивали птичек и мышат — во имя гуманизма по отношению ко всему живому. Но, между прочим, когда эти самые мышки стали шастать по кухне у них в доме, Антони ничтоже сумняшеся купил мышьяк в аптеке и разом этих мышат перетравил. Это называется гуманизмом. А то, что из-за этого гуманизма и звенящих над ухом колокольчиков у кота Ивана начались истерики и галлюцинации и его пришлось в конце концов усыпить и отдать на мыло, — на это Антони было начхать. Лишь бы его кот не съел мышку или птичку, чтобы не употребил в пищу мясо себе подобных. Короче, ему важно было, чтобы его кот остался бы, как он сам, вегетарианцем. Уклоняясь от назревающего семейного скандала, благоразумный Антони повернулся к Константину, напрягая свои познания в русском языке:
«Буржуазная демократия эвентуально сделала мясо легким для покупки между миллионами масс. В доиндустриальные периоды мясо было аксессивно только между аристократами. В презентной же ситуации мясо, которое дешево для миллионов, сделало агрессивность массовой из-за переупотребления мяса и ведет к войнам популярного геноцида, и больше нет турниров только лишь для рыцарей из аристократии. — Антони перевел дыхание и добавил с жаром: — Но кто бенефитствует с этого? Индустриальная аристократия, как будет иначе? И в этом изнутри-наружу эссенция буржуазной демократии. Поставить вопрос, пожалуйста: аксессивно ли в России мясо для популяции?» И Антони с задором спорщика зорко посмотрел на Костю. Тот даже не понял, что к нему обращаются с вопросом.
«Антони спрашивает: доступно ли мясо российским массам?» — не выдержала Клио идиотического молчания Константина.
«Российским массам все доступно», — соизволил наконец ответить Костя. И еще раз рыгнул.
«Но, позвольте, как же? — оживился Антони, переходя на английский. — Нам прекрасно известно, что в России перебои с мясом. И Клио подтвердит. Просто нечего жрать. Я, конечно, сочувствую трудовым массам, но с чем-то надо мириться, в конце концов! Или разгул милитаризма, как здесь у нас, на Западе, или перебои с продуктами, как в России. Зато в России в результате население не развращено мясом и, следовательно, не агрессивно, кровь не играет милитаристскими инстинктами. Я предпочитаю пустой либерализм желудка фашистскому обжорству мозгов. Отсутствие мяса в магазинах — гарантия искренних намерений советского правительства в переговорах по ядерному разоружению. И этого не могут понять западные правительства, которые в своей слепоте, в своей слепоте...» Мысль ускользала. Он никак не мог докончить фразу, потому что мысль ускользала с обрезком банана, который неумолимо съезжал с чайной ложки обратно в тягучий соус фруктового салата ассорти:
«Мы тут недавно с Маргой перечитывали старика Олдоса Хаксли. Его пацифистскую книгу „Слепой в Газе“ не читали? Это не про палестинцев, хотя Газа та же, географически, я имею в виду, — стал он разъяснять специально для этого мужлана Константина. — Название взято у Мильтона, из поэмы о Самсоне, знаете, библейском герое, который, знаете, лишился своих волос и, следовательно, силы из-за слабости к женскому полу. В России ведь запрещена Библия, я поэтому так пространно и объясняю, ведь запрещена, не так ли? И Мильтон тоже?»
Но Константин смотрел куда-то мимо остекленевшим взглядом, как слепой, отравленный газом. Руки его машинально крошили хлеб, и движущиеся пальцы были единственным свидетельством того, что перед вами сидел человек, а не пугало. Птицы, однако, воспринимали его как монумент и налетали на крошки хищными стайками, ничуть не стесняясь. Впрочем, в этом городе все мы прирученные и выдрессированные, как школьники младших классов. Прямо под носом у Константина нагло расхаживало пернатое существо с красной грудкой и виляющим хвостом: трясогузка? или снегирь? — лениво размышлял Костя. Даже если это и трясогузка, ее русское наименование не соответствовало той птице, которая, перелетев в Россию, называлась бы трясогузкой, а здесь называется черт знает как. Слова соответствовали предметам лишь в переводе этих предметов через границу.
«Мильтон — по-русски значит милиционер, сокращенно», — сказал Костя вслух, но в принципе самому себе: убедиться, что еще не забыл родную речь. И отпулил пальцем хлебный катышек, метясь в эту самую трясогузку, но попал в блюдце Антони.
«Вот как? Это ничего», — пробормотал, краснея, Антони, стараясь незаметно выловить хлебный катышек из блюдца. Он перехватил неподвижный взгляд голубых до наглости глаз Константина. Странный русский: кто он? — варвар, тупой и непримиримый, один из тех, кто растопчет его, Антони, хрупкую римскую цивилизацию Запада, своей конницей? Или же, наоборот, посланник нового Рима, Советской империи, коварный и беззастенчивый, а Антони — античный грек, расслабленный мудростью веков и утонченной культурой, на пуховое ложе которой лезет в сапогах этот легионер из страны скифов? Так или иначе, в этом костистом славянине была сила, а в англичанине Антони была мудрость цивилизации, и этой мудростью он хотел бы оседлать скрытую необузданность новоявленного победителя или быть оседланным этой силой, напитаться ею, слиться с ней в едином объятии, как мудрый грек с могучим римлянином, напоив его нектаром и смягчив его благовонными маслами, в античных банях с массажистами, винами и фруктами.
«Так вот, у Хаксли есть одно замечательное, знаете, высказывание, — снова обратился Антони к огрызку банана, сползающему с чайной ложки. — Альянс с ура-патриотизмом пока еще кажется слишком вульгарным для интеллекта наших либеральных мыслителей. — Антони снова запнулся. — Или нет, не так. Как же там, ну, Марга?»
Марга не пришла на помощь.
Потеряв наконец терпение и отбросив приличия, Антони выудил огрызок банана двумя пальцами, отправил его себе в рот и, причмокнув губами, заключил:
«Чудный десерт! Короче, старик Хаксли прав: интеллект наших реакционеров все еще цепляется за демократию. Однако их желудок, их внутренности, то есть сущность, давно созрели для фашизма: мясо, кровь, кровь и мясо! Только без, пожалуйста, молока! — перехватил он чашку чая, над которой услужливо склонился молочник хозяйки дома. — Истинный вегетарианец, Клеопатра, не употребляет молока. Чем, скажите, молоко предпочтительнее яиц с невылупившимися цыплятами?!»
«Нечего повторять зады Олдоса Хаксли: вегетарианство, между прочим, сейчас на вооружении как у левых, так и у правых. Когда ты, наконец, научишься пользоваться салфеткой?» — процедила скептичная Марга, от взгляда которой не ускользнуло, как Антони пытается вытереть пальцы, вымазанные во фруктовом сиропе, о ножку стола.
Антони обиженно загремел ложечкой в чашке чая, размешивая несуществующий сахар. Эту вычитанную, по указке той же Марги, мысль о либерализме интеллекта при нарождающемся фашизме желудка Антони надеялся вставить в завтрашний спич на митинге протеста против размещения ядерных ракет на британской территории — и таким образом остроумно перейти к язвительной критике более общих агрессивных тенденций английского консервативного истеблишмента с традиционным воскресным кровавым ростбифом и рождественской индейкой. Но Марга своей недружелюбной иронией сбила его с толку. «Вегетарианские кишки правых» как-то не укладывались в логику его завтрашнего выступления.
«Дело не в левых и не в правых, не в Востоке и Западе, а в той агрессивности, с которой люди воспринимают каждую новую идею», — с обидой в голосе сказал Антони, обращаясь к Марге, Марга пожала плечами. Все она умела подать так, что всякий, кто с ней не согласен, выглядел недоумком. Могла бы, между прочим, поучиться вегетарианским рецептам у своей подруги Клеопатры. Как она чудесно замочила ячмень! И знает, между прочим, русский рецепт щей из крапивы. Говорят, прекрасно помогает от давления, особенно в нынешней международной обстановке. Вот это действительно истинное сотрудничество между Востоком и Западом: крапивные русские щи, американский ячмень, замоченный накануне. Но разве Маргу можно попросить о чем-либо подобном? Она картошку толком сварить не может, сплошные рестораны, невозможно расслабиться после целого дня с компьютерами.
Антони украдкой посмотрел на Клио: с выщипанными бровями, с белобрысой челкой и припухшей нижней губой — он как-то не замечал до этого ее щуплую фигурку младшеклассницы; их всегда разделяла или толпа общих друзей дома, или иерархия по службе на работе.
«Антони абсолютно прав, — набравшись духу, сказала Клио, уловив в словах Антони намек на гастрономические склонности своего супруга. — Мясо животных, фашистски зарубленных расистом человеческого племени, инфильтрирует мозговые извилины фашистскими инстинктами через кишки и провоцирует в мозгах бойню среди рода человеческого — месть загубленных жертв животного мира палачу-человеку».
Тут Константин рыгнул в третий раз. Клио заметила, как Марга и Антони снова переглянулись.
«Выпей бикарбонат кальция!» — сдерживая истерику, повторила Клио громким и четким голосом, на этот раз по-русски. Для верности.
«Это сода, что ли? — переспросил лениво Костя и снова рыгнул, прикрыв на этот раз рот ладошкой. — Экскюзато», — извинился он на языке, понятном исключительно ему одному.
Он постоянно выдумывал псевдолатинские слова, маскируя свой недоразвитый английский. Экскюзато! Клио не мигая следила, как Константин, грузно поднявшись из-за стола, направился не на кухню за содой, а в дальний угол сада. Ее раздражала даже его походка, потерявшая московскую расторопность и расчетливость в движениях. Может быть, он всю жизнь выглядел точно так же, как сейчас. Но только здесь стала явной некая отяжелевшая согбенность, бычий наклон шеи, слоновья поступь слегка подвыпившего человека. Казалось, он походя готов пнуть ногой с раздраженной неуклюжестью в разрисованного фаянсового гномика, сторожившего среди декоративных булыжников ее, Клио, ухоженную часть садика.
С чувством мимолетного самоутешения она оглядела хозяйским взглядом шелковистую гривку газона (ее зоркий глаз отметил некоторую волнистость травяного покрова: значит, нужно пройтись еще раз газонокосилкой и злобно смести скрученные заплатки листьев каштана, занесенных ветром с соседнего участка) и с инвентарной придирчивостью проверила подборку флоры вокруг газона — от поседевших локонов кустистой лаванды до похоронной мужественности боярышника, уложенных согласно гамме колеров, как в корзинке цветочницы или праздничном торте. Ее садовничью гордость разделял фарфоровый гномик, как будто подмигивающий ей, Белоснежке. За гномика ее презирали опровергатели мещанского уюта: Клио отметила ироничную ухмылку Марги, когда они осматривали дом. Но тут она решила не уступать ни пяди законодателям общественных вкусов. Гномик был ее защитой и протестом против диктатуры ее прошлых увлечений — всем российским, маоистским, феминистским, всем, короче, агрессивным в человеке. Гномик верно сторожил пацифистский консерватизм ее души, эмигрировавшей из детских книжек в районной библиотеке, из подсмотренных в газетном киоске хрустящих иллюстраций в женских журналах о семейном уюте и из телепрограмм под Рождество. Заговор великих держав, наращивающих бицепсы в гонке вооружений, и снобизм Марги пытались отнять у нее этого гномика. Было время, и она надеялась, что гномика будет защищать Константин. Гномик будет охранять сад и дом, а Костя будет защищать гномика. И, казалось, сам станет гномиком, защитником маленького сада ее жизни. Но Константин грубо игнорировал эти садовые дизайны и сейчас видел перед собой лишь здоровенную березу в дальнем углу участка.
Этот «березовый уголок» был заросшей полянкой размером всего в два шага, но ощущался Нуклией как гигантский прыщ на подбородке, как лишай, поразивший заразой-проказой куст роз. Короче, был бельмом на глазу. Прежде всего, сама береза — ее, по идее, давно пора было бы срубить под корень и корень выкорчевать. Эта здоровенная и корявая дылда все равно полузасохла и стояла с парализованной половиной, с почерневшими отростками мертвых сучьев, как после атомного взрыва; на другой половине дерева, полуживой и обрякшей, висели бряцающим восточным украшением суховатые, всегда полуувядшие листочки. На месте выкорчеванной уродины можно было бы высадить стройный кипарис или даже пальму, чтобы доказать, что в Англии все может расти не хуже, чем в бывших британских колониях. Это было бы лишним доказательством ущербности ностальгии по колониальным временам. Но Костя цеплялся за эту березу, как утопающий за соломинку. И дело не в том, что она напоминала ему об оставленной родине. Не из-за ностальгических соображений предпочитал он ее пальме и кипарису. Да и какая может быть ностальгия по российским березам, если вот она — береза — стоит себе в Англии и не колышется, и стояла тут, между прочим, еще до появления письменности на Руси, а если и сохнет, то не по своим российским сестрам, а из-за старости, поскольку сроку этой березе не меньше, чем нашествию викингов, которые, прежде чем отправиться из варягов через Россию в греки, заплыли на острова Альбиона. Они-то и засадили, видимо, эту почву березами. Так втолковывал Константин, когда тонкие руки Клио особенно чесались по топору.
Константин цеплялся за эту березу по тем же соображениям, по каким грудью стоял за дикую траву и сорняки, прихотливо расположившиеся вокруг этого полумертвого дерева. «Березовый уголок» торчал среди аккуратно зализанной лужайки, как нелепый пук и вихор, оставленный на макушке модной прически небрежным парикмахером; лужайка в глазах Клио походила в результате на прическу панка («панками» должны были презрительно называть польские паны, по словам Кости, бритоголовых запорожских казаков с чубом-оселедцем на голой макушке). Но выстричь этот отвратительный по нелепости вихор Костя не позволял — под угрозой развода и возвращения в Москву. Клио, хотя втайне была бы рада и тому и другому исходу, позволить себе такую душевную роскошь не могла, как не могла Великобритания, скажем, уступить Атлантические острова аргентинской хунте: тут дело принципа, а не справедливости. Костя же отстаивал свой березовый режим в углу участка какими-то доводами про пчел, которым необходимы одуванчики и репейники, а кому-то еще и лопухи, хотя Клио прекрасно разбиралась в садоводстве и знала точно, что в этих сорняках заводятся зловредные жучки, которые вместе с гусеницами из подорожника готовы в любой момент сожрать грозди гортензий, свисающих над фарфоровым гномиком, — и тут даже страж садового благополучия не спасет.
Сейчас, чуть не сбив по дороге гномика, Константин рыскал вокруг березы, согнувшись вдвое, разгребая руками эти сорняки, как старьевщик над помойкой, что-то вынюхивал. Клио отвела взгляд от этой жалкой до оскорбительности фигуры мужа и встретилась с глазами Марги, глядевшей на нее с якобы сочувствующей, а на самом деле презрительной улыбкой. Марга отвела взгляд.
«Чудный садик, Клава, чудный!» — сказала она, как будто торопясь сменить тему разговора, точнее, обмена взглядами. Она всегда называла Клио московской кличкой Клава, когда чувствовала замешательство перед подругой. Апелляция к Москве подразумевала наличие между ними некоего идеального общего прошлого, некой интимной тайны и связи, фундамента неразрывной любви и дружбы на века, вопреки всем революциям во взглядах и занимаемых должностях в семье и обществе. Как будто не Клио, а Марга, никогда в жизни не державшая в руках ни одного садового инструмента, кроме лейки, только и делала, что перекапывала грядки, перекладывала дерн, пересаживала саженцы и подрезала кусты каждую минуту свободного времени после восьмичасового рабочего дня в конторе у Антони. Это хорошо Марге быть супругой этого пацифиста и вегетарианца, зашибающего по двадцать тысяч в год на продаже компьютеров. Она, конечно, преклоняется перед его красноречием, она готова слушать Антони с утра до вечера, но каково быть у него и секретаршей, и машинисткой, и рассыльным с утра до вечера при зарплате триста в месяц, а половина уходит на отдачу ссуды за дом, холодильную установку, плиту и стиральную машину (конечно, можно было обойтись без стиральной машины, прачечная за углом, но она ненавидела в детстве вид своей матери, работавшей в прачечной, бредущей по пустынной улице с тюками соседского белья). Легко рассуждать о могиле капитализма, сидя на балконе шикарной квартиры Антони в Кенсингтоне — с газоном и цветниками, которые стрижет и поливает смотритель, а у подъезда — портье в фуражке.
«Чудный домик, Клава, чудный!» — повторяла Марга, осматривая новое жилье, как будто это она, а не Клио отдирала старые обои, сверлила дырки в стенах и ползала под потолком с оконными занавесками в зубах. Целый год, копеечка к копеечке, досточка к полочке, креслице к столу, стол к кушетке обстраивала Клио свое семейное гнездо и наконец пригласила эту парочку снобов — для чего? Чтобы Марга брезгливо морщилась, ощупывая портьеры из подбитого ситца? Как будто она не видела, как Марга сдерживалась от насмешливого хохота, когда увидела, что камин в доме обклеен специальными обоями под кирпичную стену. Хорошо плеваться на капитализм с балкона, но когда и задняя и передняя дверь дома — обе ведут в капиталистическую систему и нет выхода и не вырваться из-под пишущей машинки даже в помощники менеджера из-за отсутствия сил и времени на курсы повышения квалификации? Нет, она горда тем, что преодолела пижонство и снобизм и пришла к положительным идеям: мир во всем мире, супруг в спальне, тост с яйцом на завтрак. Правда, Антони утверждает, что настоящий вегетарианец не ест яиц, но, по мнению Клио, это экстремизм. Впрочем, это был экстремизм искренний, без издевки, в отличие от лицемерия Марги с ее «чудно, Клава, чудно» под рыгания Кости, когда Клио готова была провалиться сквозь эту английскую лужайку и выпасть на другом конце света, в Москве, где, по крайней мере, рыгающий Константин не был бы мишенью для насмешек. Как он был обаятелен и загадочен в далекой России и как нелеп и неприятен здесь!
2. КОМИНТЕРНОВСКАЯ МАНДАВОШКА
Конечно, если бы не Марга, она никогда не попала бы в эту проклятую Москву, которая вот уже который год сапогом захватчика топчет ее сердце. Она сразу, в тот первый новогодний вечер, поняла, что не приживется там, когда прямо из аэропорта, еле успев зарегистрироваться в гостинице, они вступили в квартиру московских друзей Марги, как будто вытолкнутые из темноты на ярко освещенную сцену.
Из распахнутой двери шибануло человеческим теплом, и в первое мгновение ей показалось, что она вернулась в собственное детство, когда под Рождество они ездили с родителями к родственникам в Шотландию. Там тоже была толпа и елка. Такая же елка, с мишурой и гирляндами, с раскрашенными стеклянными шарами и мандаринами в золотце. И запах мандариновых шкурок. Или апельсиновых? Только на вершине московской елки была водружена багровая пятиконечная звезда. А за окном волчьими желтыми глазами маячил городской массив с непроизносимо длинным названием, куда они тащились из гостиницы чуть ли не два часа с пересадкой в дребезжащем заиндевевшем трамвае — в район за Москвой-рекой, по мрачности превосходящий трущобы Южного Лондона на том берегу Темзы, и, кроме того, неподалеку была расположена тюрьма, где, как утверждала Марга, наследники Сталина выбивают зубы защитникам прав человека не хуже наемников аргентинской хунты, хотя в это трудно было поверить. Клио, впрочем, была готова поверить во что угодно, направляясь от трамвайной остановки к мрачному кирпичному семиэтажному квартирному блоку, который сам по себе напоминал тюрьму на пустынной угрюмой улице без единого фонаря, где лишь луна била в спину лагерным прожектором, а цепкий пыточный мороз драл горло наждачной бумагой и ветер хлестал по лицу жгутом. Под ногами хрустел не прославленный русский снег, а песок, которым был посыпан нарост обледеневшего асфальта, шуршал под ногами, как будто след доисторического животного, проволокшего хвост по тюремному коридору улицы.
В этом новом бравом мире ей снова не хватало места: тут тоже распоряжалась Марга. В комнате, комнатушке (или это была кухня?) с газовой плитой в углу, примостившись на кушетке, на стульях, присев на столе, друг у друга на голове, чуть ли не свисая с потолка, задевая головой лампочку без абажура, перекрикивали друг друга и магнитофонную пленку с французским бардом сплошные иностранцы (русские то есть), и в этом бардаке звуков и лиц Клио сразу же почувствовала себя еще более неприкаянной, чем в пустынном лондонском пабе, где, чтобы заговорить с соседом по столику, надо или наступить ему как бы случайно на ногу или пролить пива на пиджак, чтобы, воспользовавшись извинениями, заговорить о погоде. А тут, казалось бы, у каждого душа нараспашку, только сказать нечего, и поэтому все лезли обниматься, и прежде всего с Маргой, «Марга, эй! Марга, где ты? Давай, старуха, выпьем!». И «старуха» Марга летала по комнате, куда ни погляди — везде Марга в обнимку с кем-нибудь пьет на брудершафт или просто так и все хохочет, и все хохочет, и скачет, как Айседора Дункан после знакомства с русским поэтом Есениным.
Такой, собственно, и представлялась Россия в первых рассказах Марги о Москве: с Есениным и Красной площадью в снегу, с иконами Рублева и подземными дворцами метро, с водкой, спутником, самоваром, идеальной работой общественного транспорта, с бесклассовым обществом и загадочными диссидентскими сходками, которые, хотя и лили воду на мельницу клеветнических измышлений разных «солженявских», порочащих картину бесклассового рая по ту сторону железного занавеса, но зато возбуждали — по эту сторону занавеса — прежние надежды на перманентную революцию в духе британских троцкистов-кружковцев, на чьи заседания в свое время Марга таскала Клио.
Марга во всем всегда была первая, даже в смысле противозачаточных таблеток в школе, первая стала рассуждать о пейзаже Ван Гога у себя между ног после сигареты с марихуаной. Причем все она умела подать так, что каждый, кто не следовал ее очередному эпатажу, выглядел мелкобуржуазным недоумком и оппортунистом правого уклона. И всякий раз приходилось, преодолевая изначальное отвращение к очередной взбалмошной идее Марги, снова прыгать выше головы, цепляясь за новый виток всеобщего энтузиазма, и доказывать всем вокруг, и прежде всего Марге, что и ты в едином левом строю с ней. И тут обнаруживалось, что Марга уже начисто отвергла свои предыдущие лозунги и кредо и распространяет еще одну новую революционную заразу, подхваченную в очередной стране, про которую весь мир и думать забыл.
То есть упоминать Россию в своих разговорах Марга начала чуть ли не лет двадцать назад. Но тогда вообще ни один разговор не обходился без Маркса и Ленина. Что тут удивительного, если в разговоре возникала и Страна Советов? Маркс, в конце концов, высиживал свой «Капитал» в библиотеке Британского музея, где эту пролетарскую библию впоследствии штудировал Ленин, скрываясь в Британском музее от царской охранки; и в то время как надгробный памятник Марксу заплевывали и исписывали заборными надписями в Лондоне, образ этого мученика прибавочной стоимости стал в Москве иконой для каждого простого труженика и партийного активиста. Связь между колыбелью марксизма-ленинизма в Лондоне и его возмужанием в Москве была очевидна. Это несомненно. Но связь эта вспоминалась лишь в качестве аргумента во время скандала, скажем, с хозяйкой квартиры, когда та повышала ренту за комнату в студенческие годы, и было ясно, что с этими старухами-процентщицами надо покончить раз и навсегда по системе достоевского Раскольникова, предварительно, конечно, изучившего труды Маркса и Ленина. Все прекрасно знали, что в Советском Союзе у людей есть надежда в свете того, что в Англии ни у кого никакой надежды не осталось в свете реакционной системы привилегий для правящих классов. Но в общем-то всех бесили именно антиобщественные привилегии в свете британской реакции, а не надежда на братство и равенство в советском свете, где-то за тридевять земель, Короче, связь с Москвой была все эти годы, но скорее как сладкая мечта о «вседозволенности» для униженных и оскорбленных; связь эта не становилась географической, как, скажем, колониальная Индия для лондонского чиновника времен Британской империи, вычихивающего и выхаркивающего всю свою жизнь в вечном бронхите конторской жизни лондонского Сити. Именно Марга превратила идеологический фантом, каким казалась Москва все эти годы, в географический пункт, в город, на расстоянии недолгого полета рейсом «Аэрофлота».
Марга была первой, кто отправился с групповой турпоездкой в Москву, а потом все слушали ее отчет разинув рты. От удивления не столько подробностями жизни на иной идеологической половине земного шара, сколько решительной переоценкой ценностей. Еще недавно Советский Союз проходил у Марги под кличкой «империалистического тигра», которого давно пора заклеймить путем дадзы-бао с Валтасарового пира ой-вэй-бинов Мао. Но через пару лет, после нескольких поездок в Москву, Марга разочаровалась в китайском троцкизме и стала настаивать на родимых пятнах сталинизма, а нe капитализма. В ее лексиконе замелькало новое слово «гулаг», которое Клио, естественно, путала с венгерским блюдом «гуляж», считая, что речь идет о Венгерском восстании пятьдесят шестого года, о котором еще несколько лет назад Марга говорила как о типичной антисоветской диверсии ЦРУ. А тут вдруг выходило, что судьбы мира зависят от того, как органы КГБ поведут себя в отношении каких-то «солженявских и евтусенских», засевших в своих «сибирских рудах». Москва в разговорах Марги стала представляться некой бездонной бочкой, провалом в западной цивилизации, откуда валили упырями православные крестьяне, отъезжающие евреи и диссиденты, запряженные в тройку, которую хлестало вожжами Политбюро, распевающее Маркса под балалайку.
Марга все чаще стала твердить о свободе вероисповедания и праве на отъезд. Слушать это было анекдотично: об этом же твердили самые реакционные лондонские газеты, заглушающие протесты диссидентов Южной Америки и Северной Ирландии раздуванием шумихи вокруг инакомыслящих советских евреев. Да что тут реакционная пресса, когда сама Марга еще несколько лет назад на провокационный вопрос о свободном выезде советских граждан за границу не моргнув глазом ответила бы: «Страна Советов — не дом отдыха для миллионеров. Кто может позволить себе заграничные поездки? Интересно, сколько рядовых англичан могут себе позволить каникулы в Риме? Капитализм душит советскую экономику, и у простого советского человека просто нет денег на подобные экстравагантные путешествия!» И была права. Что же касается немногих избранных, регулярно появляющихся в разных столицах мира, Марга прошлых лет не находила в этом ничего несправедливого: «Государство субсидирует заграничные поездки тех своих граждан, кто не покладая рук трудится на благо социалистического общества. А беспартийные и антисоветские паразиты пусть сидят дома. Разве при капитализме буржуазная верхушка будет субсидировать заграничные поездки для членов компартии? или даже простых тружеников?» И Марга победным смешком пресекала дальнейшие дискуссии на эту тему. В каких подвалах ее памяти исчезли эти разящие идеологического противника отповеди? Клио давно разгадала эти ревизии собственного прошлого, а сейчас она даже нашла бы в себе силы сопротивляться подобным ментальным революциям и ни за что бы не поддалась «гулажной» затее Марги. Но тогда, разглядывая фотографии, которые Марга пачками привозила из каждой московской поездки, Клио чувствовала, как английская почва уходит из-под ног. Именно эти фотографии, как католические иконы, заворожили ее, приворожили к идеям Марги. Эти пустынные улицы без фальшивых реклам, с легкой азиатской витиеватостью зданий, где случайно попавшие в кадр пешеходы застыли с хмурым сосредоточенным выражением лиц, — чем бы ни объяснялась эта строгость лиц, она была свидетельством тяжелой и трагической поступи истории этой страны, и эта строгость печатью заверяла неповторимость судьбы русского народа. Но Клио еще больше завораживали фотографии московского застолья: эта смесь отчаяния и смеха в глазах, эти руки, сдвигающие салютом рюмки, и плечи, прижатые друг к другу, как будто перед великим расставанием или в предчувствии легендарной встречи — вопреки всему разлучающему и развенчивающему все идеалы на свете. Москва стала вырастать из этих фотографий, как навязчивый бред, повторяющийся в горячке простуды, легко узнаваемый и не поддающийся разгадке. И Клио поддалась уговорам Марги. Вместо запланированной недели в Тунисе по сниженным ценам она оказалась в новогодней Москве.
Московские фотографии наяву тут же утеряли для Клио свою сентиментальность. Происходящее в этом новогоднем бедламе напоминало скорее тунисский базар. Клио тут же оттеснили в сторону, облепив Маргу и вырывая у нее из рук, передавая друг другу какие-то сюрреалистские альбомы и блестящие кафкианские обложки — с экзальтированными взвизгами восторга. «Туземцы», — промелькнуло в уме у Клио словечко из словаря ее прадеда-миссионера, прожившего всю жизнь в постоянных сборах в поход против язычества с чемоданом побрякушек. Эти же дикари не ползли на коленях за стеклянными бусами — они во весь рост, оголтело, бросались к Марге, целуя ее в щечку, и удалялись в угол со своей добычей. Марга навезла целый чемодан книжной макулатуры, скупленной на вес на распродажах и в магазинах букинистов на Чаринг-Кросс.
Между двумя туземцами, рвавшими друг у друга одну книгу, вспыхнул непонятный Клио спор: кто лучше — Фолкнер или Хемингуэй? Она смутно помнила имена этих двух довоенных писателей, которыми зачитывалась ее бабушка. Если бы Клио заранее знала, как эти высоколобые недоросли, что и двух слов, кроме «гуд бай» и «о’кей», по-английски связать не могут, будут ломиться за печатным словом, она бы позаботилась и привезла в Москву для распространения настоящую литературу: скажем, феминистский роман «Гранатовые джунгли», конечно, лесбиянский эпатаж отчасти, но зато и бескомпромиссный репортаж о трудном детстве девочки из рабочей семьи, а не эта опостылевшая метафизика скучающих интеллектуалов, монстров прошлого века. Но Марга, хитрая бестия, ничего, конечно, не сказала насчет того, что в России «книга — лучший подарок», и в результате, когда оказалось, что Клио отправляется в чужой дом с пустыми руками, предложила провокационный выход из положения — приобрести бутылку джина в магазине инвалюты «Березка», где ее ободрали как липку.
Может быть, кутилы вроде Марги и Антони могут разбрасываться в Москве этими экспортными бутылками направо и налево, но всем было известно в Лондоне, сколько работы на дому и дополнительных рабочих дней стоила Клир каждая десятка, копившаяся на этот экстравагантный московский вояж, и после похода в «Березку» не было никакой надежды приобрести гжель или хохлому, как ей посоветовали опытные люди из учреждения (компьютерщики, побывавшие много раз со знанием дела в Советском Союзе), не иконы, а именно гжель и хохлому, она все аккуратно записала перед отъездом. Не говоря уже о том, что ей самой и капли джина из этой бутылки не досталось, а ей, может быть, всех нужней и было, чтобы хоть через знакомый вкус вернуться душой в привычный мир и обрести уверенность в мире чужом!
Бутылку джина выхватили у нее прямо у двери, почему-то с криками: «Вермут! Вермут!» — и больше она ее не видела своими ослепшими от мороза глазами. Эти варвары хлестали джин стаканами — в чистом виде, без тоника. «Их будет всех тошнить», — пробормотала Клио ничего не слушавшей Марге, со смесью отвращения и мстительности глядя, как эти тунеядцы первой в мире страны социализма в минуту выхлестали количество спиртного, которого простой семье английских тружеников хватило бы на месяц «дринков» (размером в палец толщиной от донышка) каждый вечер перед ужином.
«Перестаньте, сволочи, жрать водку без закуски! — кричала хозяйка дома из другого конца квартиры. — Мяса, дураки, дождитесь. Костя придет. Мяса принесет». Из своего угла Клио разобрала только четыре слова: «водка», «закуска», «мясо» и еще это самое, что, как она подумала, означает «кости», которые в мясе. Кто бы мог подумать, что речь шла об имени ее будущего мужа?
Русский она учила по пластинкам уроков Би-би-си, целый год ложилась спать с опухшей от новых слов головой, а тут, кроме «водка» и «мясо», ничего не могла разобрать. Никто тут не договаривал до конца сложноподчиненных предложений, перескакивали с одного на другое какими-то полунамеками и хмыкали с небрежной скороговоркой между взрывами хохота.
Клио была поражена крайне дурной дикцией и неумением стройно выражать свои мысли. А Марга даже не потрудилась толком ее представить, вытолкнула ее к толпе, бросив: «А это Клио! Добро пожаловать!» (хотя по правилам нужно было сказать: «Прошу любить и жаловать», а «Добро пожаловать» отвечают хозяева) — и тут же улетела с кем-то обниматься. Клио надеялась, что, встретившись лицом к лицу с настоящими советскими гражданами, а не с гидами из «Интуриста», ей удастся обменяться печальным опытом репрессий и унижений по обе стороны железного занавеса вне зависимости от политических систем или образа жизни. Но она сразу почувствовала, что эта толпа ничего не желает знать и так же брезгливо отворачивается от темных сторон жизни, как и белозубые лондонские молодчики из ночных клубов дистрикта Челси или обуржуазившаяся богема района Хамстыд, рассуждающая о революции с бесстыдным хамством, игнорируя тот факт, что после восьмичасового стрекота пишущей машинки никакое да-дзы-бао в голове не уместится.
У этих московских типов была своя китайская грамота, с той же, практически, снобистской небрежностью выпускников частных школ, и, закрыв глаза от навалившейся вдруг усталости, она слышала ту же интонацию «ла-ди-да», речь сквозь зубы, как будто слива во рту, с презрением к человеку «вне нашего круга», настоящие реакционные франкмасоны в джинсах и свитерочках, тот же vazhny, paradny тип. Стоило в такой трескучий мороз заглядывать подобострастно в колючие глаза советских пограничников, чтобы попасть в ту же опостылевшую компанию снобов, без устали повторяющих, как заведенные: Кафка и Фолкнер, Пруст и Хемингуэй — вместо того чтобы вспомнить о своем собственном национальном наследии, о Толстоевском или даже Мельникове-Печерском, о котором так проникновенно говорил один белый эмигрант на лекции по русской литературе в Центре защиты этнических меньшинств во время фестиваля в ходе кампании против истребления тюленей.
Втиснутая в угол к подоконнику, Клио приникла пылающим лбом к заплывшему льдом стеклу, слезящемуся и сопливому, как глаза и нос Клио от спертого и пропаренного батареями центрального отопления воздуха. Батареи палили, как мартеновская печь, поскольку, как объяснила Марго, отопление на душу населения централизовано государством, и поэтому каждый разбазаривал общенародное тепло как ему заблагорассудится, с той же безответственностью, с какой бюрократы наверху перевыполняли цифры плана по сжиганию нефти и угля и с какой набившиеся в эту парную гости дымили напропалую, игнорируя раковые заболевания, вонючими сигаретами, шибающими в нос навозом с соломой, закупленные советским правительством по дешевке у болгарских товарищей.
