Тьма лесов, тьма болот: славянские народные ужасы
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Тьма лесов, тьма болот: славянские народные ужасы


Горб висельников


Повелительница ворон. 1107 г.


Князя едят вороны. Он жив, он в сознании, но не может шелохнуться. Смотрит, как комья угольно-черных перьев копошатся меж ног. Сколько жен у него было! Ни одна не понесла, не подарила дитятко, все сгинули в монастырях. А сейчас птицы жрут княжеский срам. Сунули клювы в мошонку, словно в кошель. Крик распирает грудь князя, но не вырывается наружу. Безжалостные птичьи глаза наблюдают. Клювы перекусывают семенные канатики. Князь скидывает оковы кошмара и резко садится в постели. Рубаха и перины пропитались по́том. Вороны исчезли. Сон…

Пламя десятка свечей озаряет расписные сундуки и резные лавки. Слуги следят, чтобы хозяин покоев не спал в темноте. «Мрак голоден», — говорил отец на смертном одре. Нынче князь старше своего отца. Спускаясь по ступенькам с высокого ложа, он чувствует себя ветхим. Слишком долгая жизнь, прошедшая на войнах и пирах, избыток вина, и эти повторяющиеся, крадущие силы сны…

Князь отворяет ставни, впуская в покои холод зимней ночи. Внизу раскинулся город, который возводили и укрепляли его предшественники и он сам, конечно. Когда кочевой народ, еще не познавший Христову веру, прибыл в дельту реки, жрец указал на голую скалу и провозгласил, что это — будущий трон мудрых и храбрых правителей. Затем жрец повернулся к заросшему густым лесом холму по соседству, побледнел и изрек тихо: «А это — трон погибели».

Горб Висельников возвышается над городом, конкурируя с замковой скалой. Предки князя рубили древние дубы, истребляли волков, отлавливали прячущихся в чаще грабителей, добывали камень для строительства. Язычники, не принявшие единого Бога, ушли на холм и возжигали костры, пугавшие горожан. Дедушка князя разрушил капища, утопил идолов в реке и поставил на северном склоне Горба церковь святого Лаврентия. Времена менялись. На Горбу больше не казнили преступников. Последней была молодая ведьма, насылавшая чары на княжеский род. Отец приказал привязать ее к ясеню в старой балке Перуна — на съедение воронам. Теперь у холма новое название и новое предназначение. Вместо поганого леса — виноградник, кровь Христова вместо крови еретиков.

Князь вдыхает морозный воздух и смотрит правее. Его сердце каменеет. Холм, так пугавший предков, напоминает дикого зверя, готового атаковать город и скалу с замком. В темноте кажется, что склоны холма за несколько часов заросли чащей. Высокое пламя пожарища озаряет ночь. Это пылает церковь святого Лаврентия. Над огнем, в дыму, пляшут языческий танец птицы.

— Вперед, псы, вперед! — Князь стегает коня и подставляет щеки неистовому ветру. Усы покрылись ледяной коркой. Меч в ножнах давно не придает уверенности.

Отряд, возглавляемый князем, карабкается по склону, ставшему слишком крутым. Позади — побратимы, павшие в неравном бою… кто скажет — с чем? Впереди ковыляет, причитая и заикаясь от ужаса, епископ. Ветер рвет его ризы. Епископ несет посаженный на длинный посох золотой реликварий, в нем — лопатка святого Валентина и зубы святой Людмилы. Сто отборных воинов, посланных князем, сгинули на холме, пропала без вести дюжина священников и монахов. Тогда князь за шкирку вытащил епископа из трапезной и велел собираться в путь.

Вот он, грозный Горб Висельников, и нет тут Бога. Кони упираются, прядут ушами. Демоны рыскают среди голых деревьев, налетая ураганом и утаскивая мужчин во тьму. Лишь моргнешь, а сбоку, где ехал мечник, уж нет никого. Какой дьявол пролил свое семя в гиблую землю?

Отряд преодолевает буреломы, слепленные из человеческих костей. Идет через уничтоженные виноградники: сухие лозы сплетены в великанские гнезда, где вместо яиц — черепа монахов. Мимо заброшенных каменоломен, из которых доносится утробный вой. Вороны взмывают, оскверняя своим присутствием небо. Не выдерживают смелые воины. Разворачивают коней. Князь хватает одного за грудки.

— Лучше убей, владыка, — говорит дружинник.

Князь отталкивает его:

— Вон! Убирайтесь все!

Он спешивается, конь мчит за беглецами. Тень закрывает луну, князь выхватывает меч из ножен, в другой руке — факел. Бесовское племя стремительно движется навстречу — пернатая лавина. Князь различает среди птиц человеческую фигуру.

Епископ выставляет перед собой реликварий, но мощи бессильны. Вороны подхватывают епископа и на глазах князя раздирают на части: одежда, кожа, мясо… Кровь льется потоком. Птицам хватает нескольких секунд. Скелет, облепленный ошметками, кусками плоти, падает на снег. Череп катится к ногам той, что явилась вместе с воронами.

— Кто ты, дьяволица? — вопрошает князь. Он не сомневается: эта молодая женщина, повелительница Горба Висельников, пришла к нему из самого пекла.

Ветер теребит перья, оторочившие ворот глухого похоронного платья, черные локоны извиваются, прилипая к мертвенно-бледной коже, черные губы кривятся в ухмылке. Вороны садятся на плечи женщины, на руки, распростертые, словно бы для объятий.

— Ты похож на своего отца, — говорит она, изумляя князя. — Здесь, на этом месте, мы расстались с ним. Путы не позволили мне догнать его и молить о последней милости.

Птицы мечутся над балкой и кривым дуплистым ясенем.

— Ведьма! — понимает князь. — Ты насылала чары на мой род и получила по заслугам.

В серых глазах дьяволицы мелькает печаль.

— Боюсь, что единственными чарами, которыми я владела, были красота и бескорыстная любовь. Колдовству учили меня вороны, пока ели мое тело, и боги, живущие на холме, боги, которых вы наказали так же зло и несправедливо, как меня.

Каркающий хохот ворон терзает слух князя. Он взмахивает мечом, отгоняя приблизившуюся птицу, бьет факелом другую, пролетевшую рядом.

— Ты говорила о последней милости, ведьма. Что попросила бы ты у моего отца?

— Лишь одно, — отвечает женщина в черном. — Увидеть сына.

Длинные пальцы указывают на князя. Их венчают вороньи когти. Он хочет сказать, что его мама — тучная, прозябающая в тени свирепого супруга княжна — давно умерла, сведя счеты с жизнью, но ведь и женщина, улыбающаяся ему из полутьмы, мертва не первый десяток лет.

— Добро пожаловать домой, — произносит ведьма.

Вороны налетают, меч рубит их крылья и шеи, но птицам нет числа. Клювы пронзают кольчугу, добираются до внутренних органов. Снимают лицо с костей. Щадят глаза. И падая, князь устремляет взгляд на гнездо своих предков. Зрачки покрываются льдом.

Он смотрит, как солнце восходит и опять садится, как в замке зажигают поминальные огни, как знамена возвещают об избрании нового владыки. Ненависть заполняет промерзлые останки. Сжечь, уничтожить ненавистный город внизу, не дать людишкам подняться на холм, построить церковь, прорыть туннели, срубить деревья, посадить виноград.

Спустя вечность мать поцелуем пробуждает князя. Пора. Птенцы забиваются в раны и становятся его кровью. Перья вырастают прямо из костей, карканье заменяет молитву. Мать вручает князю реликварий, полный вороньих черепов, и они садятся на холме — на гибельном троне, ожидая прихода смертных.

Кликуша

Люба. 1840 г.

Девку — пятнадцатилетнюю, красивую, босоногую — по снегу в одной холщовой сорочке, в наспех связанную пахотным хомутом, с запястьями, перевязанными красными бусами, родители привели к дому отца Егория, и цепные псы истово лаяли по всей округе. И девка лаяла, норовя встать на четвереньки, передразнивая собак, и смеялась, пуская слюну. Священник выбежал во двор вслед за своим пасынком Кириллом, шикнул мальчишке: «Воду неси», — и сразу забрал девку в избу, оставив испуганных родителей за калиткой. Перед иконами набросил на продрогшие худенькие плечи скатерть, которой накрывал пасхальный стол с разговением, и несчастная обмякла в его руках. Кирилл принес богоявленную воду, ею священник опрыскал девку; пошел пар.

— Кликуша, — пояснил отец Егорий. — Бес в ней завелся окаянный. Выгоним беса!

Положив ладонь на макушку девки, он начал читать Святое Писание. Кликуша разлепила веки, шмыгнула носом и сосредоточила на священнике взгляд синих глаз.

— Не получается? — спросила она.

— Сейчас получится.

— Ой, не верю.

В красном углу одновременно погасли все свечи и завоняло серой. Порченая девка ухмыльнулась.

— Веревку найди, — сказал отец Егорий. Кирилл выскользнул из горницы.

— Узнаешь ли ты меня, Люба?

— Узнаю, батюшка. Ты крестил меня. Пока крестил, за срамные места трогал.

Священник побагровел.

— Лжешь!

— Ты всех ребятишек там трогаешь, а после с корешком играешь. — Кликуша хрюкнула. Позволила примчавшемуся пасынку поменять путы из бус на нормальную веревку.

— Во двор ступай, — сказал отец Егорий Кириллу. — Спроси родителей, как в нее бес проник.

Кирилл повиновался.

— Красивый мальчик, — сказала кликуша, меняя цвет глаз с синего на зеленый, — что ж ты сделал с ним, Егорка?

— Молчать! — зашипел священник. — Молчать, я божий человек. А ты кто?

— А я — Пазузу. — Тень девки, пляшущая по стене, отрастила крыла, две штуки справа и две слева, и абрис головы стал будто собачьим. — Я хожу по вихорям, — молвил бес девичьим голосом, — я скверну ем.

— Именем Господа…

— Болтай, болтай. Так давно носишь облачение, что сам уверовал, будто ты — поп. И дружки твои уверовали.

— Откуда…

— ...Знаю, что много лет назад трое проходимцев, охочих до бесплатной жратвы, вина и грешных забав, внедрились в лоно церкви? По селам разбрелись, от настоящих попов избавились? Птичка на хвосте принесла.

— Кормилец. — Кирилл подошел, взволнованно косясь на помешанную. — Говорят, ей мыша в рот залезла.

— Врут, — вклинилась Люба. — Ой, мастаки они врать. — Люба кашлянула, изо рта выползла серая полевка, плюхнулась в подол и пропала с дымком. Кирилл перекрестился.

— Мальчик, — кликуша склонила набок голову, — чем тебя батюшка причащает, мальчик, то не просфоры.

— Выйди, — цыкнул священник Кириллу. Закатал рукава, взял медный крестик с божницы. Провозгласил: — Вон, бес, именуемый Пазузу, в ключи-болота убирайся, за океян, на Лелей-гору.

— Жрать хочу. — Кликуша срыгнула зловонным.

— Говей постом! Почто подселился в Христово дитя?

— За тобой пришел. Али не ждал? Али забыл, как черничку снасильничал за овином? Как малышей пальцами… — Девка заплакала, словно младенец. Отец Егорий схватился за голову.

Родителей отослал домой: «Молитесь, плохо дело». И сам молился до сумерек, стараясь не слушать речения нечисти, ранящие сердце. По темноте дал пасынку топор и приказал ступать на реку, вырубить прорубь крестом.

— Утопишь меня, чтоб меньше трепалась?

— Надо — утоплю.

— Ну ты уж хорошо топи, чтоб не всплыла. — Пазузу облизал алые губы трубчатым языком. — Ой, а что ето у тябя? Для чаго?

Отец Егорий снял с балки большую шкатулку. В ней лежали детородные органы, искусно вырезанные из осины, плетка и деревянный красивый, аки пасхальное яичко, шар, покрытый рдяной краской и хитрым узором и снабженный ремешками.

— Помыл бы ты его сначала, — заметила кликуша. — Быдло, антисанитарию развел.

— Пасть раззявь и заткнись. Вот так-то лучше.

Кликуша закатила глаза. Скрипнула дверь.

— Готово, — сказал озябший Кирилл. Отец Егорий грубо, за локоть, поднял девку. Поравнявшись с юношей, она подмигнула. Волосяная нить, удерживающая распятие на шее Кирилла, порвалась, и крестик упал меж струганых досок пола, но Кирилл не заметил, задрожав всем телом.

Шагали втроем через зимний лес, внимая глухим стонам сычей. Скользкие ветки преграждали путь, ветер шатал сосны, лисы вылезали посмотреть на процессию сияющими во мраке глазами. Кликуша улыбалась, отец Егорий молился, Кирилл впереди быстро кивал и топором раздвигал сучья.

Лес кончился, над рекой висела лунная полушка. Пошли по льду к крестовине проруби.

— Это конец твой, Пазузу, — сказал священник.

Девка моргнула. Ее склеры стали такого же красного цвета, что шар во рту, симметричные красные круги проявились на щеках. Она развела в стороны руки, сбрасывая веревку, сплюнула шар на ладонь и взвесила его.

— Что вы за люди такие? — спросила она священника. — Сколько ж вас земле носить?

Отец Егорий осенил себя крестом.

— Прости, Господи, грехи мои.

— Это вряд ли. — Кликуша подкинула шар и, пока тот летел, ухватившись за подол, стянула сорочку и предстала пред конвоирами в ослепительной наготе. — Оп. — Она поймала шар, раскланялась и сказала остолбеневшему Кириллу: — Погляди, внимательно погляди.

Кирилл глядел, не слушая возгласов кормильца. А когда отец Егорий вцепился в его худой тулуп, сверкнул глазами и проворно махнул топором. Обух ударил священника в подбородок. Отец Егорий клацнул челюстью и отступил, ошеломленный.

— Да как ты…

Девка бросила красный шар в прорубь. Крест, выбитый во льду, запылал. Вместо студеной воды в нем плескалось пламя. Отец Егорий вскрикнул.

— Купайся, — сказала кликуша.

Топор вонзился меж лопаток священника. Коротко гаркнув, отец Егорий рухнул в огненную дыру, и прорубь моментально заросла льдом. Кирилл выронил окровавленный топор, медленно приблизился к голой кликуше. Слезы текли по его щекам, но она обняла юношу и утешила. Снег был теплым, мягким, как перина.

После он спросил, лаская живот девки:

— Куда мы теперь? На каторгу?

— На каторгу всегда успеем, — сказала ласково кликуша. — В соседнее село пойдем. Есть к их попу разговор.

Ночь зажигала звезды в бескрайнем небе. Снег под ногами хрустел. Так они и ходили от села к селу, Кирилл и кликуша, от села к селу, от попа к попу.

Царевна




Пашка. 1895 г.


Снег валил сплошной стеной, и дальше шести аршин не было видно ни зги. Не спасала лампа, укрепленная на брусьях повозки. Игнат, печник, поторапливал рысака, Сечин кутался в овчинный полушубок и с тревогой озирался. Ночь протяжно скрипела: оглоблями, снегом, лесом, что встал сплошной стеной по бокам.

Маршрут этот и днем вызывал беспокойство; отправляясь в волостной центр, Сечин маялся думами о грабителях, бесчинствовавших на болотах в былые времена. Не зря тракт прозвали Разбойничьим. Теперь в мысли Сечина — даром что был он врачом, человеком нового поколения — лезли нелепые образы даже не разбойников, а леших и упырей.

Полчаса назад печник постучался к Сечину.

— Толком говори, кто ранен?

— Пашка! — крикнул печник. Будто доктор должен был знать поименно жителей четырех вверенных ему деревень.

Дрожки свернули с тракта, въехали в узкую просеку. Сечин нахмурился. «Куда мы? Не было в дебрях поселений. На картах — точно не было».

— Я с города возвращался. — Слова Игната тонули в скрипе и шорохе. — Увидал человека на дороге. Он отсюда бежал, Дерюгин.

Сечин вспомнил Дерюгина, умственно отсталого паренька-переростка из Масловки, который летом залез на чужую пасеку и был атакован пчелами.

— Я сразу смекнул, — продолжал печник, — что он от Пашки бежит. Кроме Пашки никто не живет в лесе, а Дерюгин все вокруг нее ошивается.

— Что за Пашка? — спросил нетерпеливо Сечин.

— Бедная девочка! Сирота. Два года назад Клавдия померла, с тех пор бедует Пашка на болотах с жабами. Я иногда заскочу, дров нарубить подсоблю… Все ж тяжело, наши-то Клавдию не любили и Пашку не любят.

Лес разомкнулся. Заинтригованный, Сечин оглядел идеально круглую поляну и кособокую избу посреди. Дрожки остановились. Доктор взял саквояж и лампу, спрыгнул за печником на хрусткий снег.

— Ранил он Пашку, — сказал сердито Игнат, — видать, во хмелю приключений захотелось. Мол, не боюсь я слухов.

— Каких слухов? — спросил на ходу Сечин.

— Знамо каких! Мать Пашки, Клавдия, в церковь не шла. Пашку понесла невесть от кого. Я с ней дружил, с Клавой, а прочие ее ведьмой называли и деток ею стращали.

«Что ж, — признал Сечин, — и впрямь похоже на хоромы ведьмы».

Загоревшаяся лампа озарила низкую дверь. Визитеры беспрепятственно шагнули в сени, и дверь сама собой затворилась, грохнув.

— Я ж Пашку в зыбке колыхал… невинная душа, как есть в мать… со зверушками дружит, с деревьями говорит… а он стрелой, гад…

— Погоди. Какой стрелой?

— У Пашки-то прозвище — Царевна-лягушка. Дерюгин лук изготовил. Ну, как в сказке.

— Господи, из лука в девочку стрелял?

— Ну.

Тени от ламп метались по печи, столу, прядке да кадкам, по ручным жерновам. В доме пустовали углы. Отсутствовали иконы.

— Пашка, я тебе человека привел.

Доктор оттеснил Игната, присел на колени. На лавке лежала девушка в необычайном зеленом сарафане, каких Сечин не видел и в театре, и в странном головном уборе наподобие кокошника. Богато украшенный орнаментом, бисером и цветным стеклом, кокошник напоминал морду рептилии, у которой было три глаза вместо двух. Глазами служили крупные зеленоватые стекольца, поблескивающие над безмятежным лицом Пашки, красивым и столь же зеленоватым, сколь ее дивные одеяния.

«Что за маскарад? — недоумевал Сечин. — Что за русские народные сказки?»

Потом он заметил стрелу. Мерзавец пустил ее в спину девушки. Древко вышло над ключицей, проткнув трапециевидную мышцу. Кровь обагрила сарафан.

— Разожги очаг! — приказал Сечин. — Воду нагрей!

Под веками Пашки двигались глазные яблоки. От жалости у доктора заныло сердце. Несчастная сирота была юна и хороша собой. Сечин осторожно усадил ее и оглядел входное отверстие.

— Она что, в школе не учится?

— Ее Клавдия сама учила, — ответил Игнат. — Как в лесу выживать, какие травы находить. У нее, видите, праздник сегодня. Восемнадцать лет. Можно уже.

— Что — можно? — спросил Сечин, но стук помешал Игнату ответить. Мужчины повернулись к сеням, а Пашка разлепила губы и прошептала отчетливо:

— Батюшка пришел.

— Тише, милая, — сказал Сечин. — Я врач. Рана не смертельна, и крови вытекло мало. Сейчас извлечем стрелу…

Назойливый стук не прекращался.

— Чего стоишь? — поинтересовался Сечин.

— А я християн, — дерзко проговорил Игнат, — я ночами гостей не жду. Сам иди.

Доктор зыркнул на печника, но гнев вмиг сменился страхом. Игнат улыбался и вертел в ручище топорик. «Тук-тук-тук», — доносилось из сеней.

— Ладно, — проворчал Сечин, разгибаясь.

Он пошел к темной пристройке. Толкнул дверь. На поляне никого не было. Рысак прял ушами в десяти саженях от избы. Лес скрипел на ветру. В памяти аукнулось: «С Клавдией дружил», «понесла невесть от кого».

Сечин закрыл дверь и оглянулся. Печник нависал над ним, поигрывая топором. Сечин сглотнул и пробормотал сдавленно:

— Ты ее отец?

— Ты Клавдию не знал. — Игнат хмыкнул. — Она бы не подпустила. Она с людьми не якшалась, как баба. Она лесных существ в себя пускала. Было дело, ляжет на вырубке, ноги раздвинет, а они прыгают вокруг, квакают.

— Отойдите, пожалуйста, — сказал Сечин.

Игнат посторонился, улыбаясь заискивающе и фальшиво.

— Сказки-то читали? Без стрелы не будет свадебного ритуала… Дерюгин влюбился в Царевну-лягушку, дурак, а я его надоумил лук смастерить. Нормальный бы отказался, а блаженный...

— Ты ему велел убить девочку? — Сечин уставился на Игната.

— Да как же ты убьешь лесное создание, тем паче — совершеннолетнее? Говорю же, ритуал! Размножаться царевне пора! Но не с Дерюгиным, он так — инструмент. Кто выстрелит — неважно! Важно — кто тятьке ее приглянется. Я им тебя, брат, привел!

Сечин услышал скрип позади и обернулся. Дверь за печью отворилась. Свет лампы дотянулся до каморки, в которой стоял стул, а на стуле сидел мертвый Дерюгин. Ему выкололи глаза, в глазницы и в раззявленный рот набили пучки сухой травы и комья мха.

Сечин вскрикнул. Крутнулся на пятках. Горница изменилась. Яркий свет падал в окна. По углам без божниц что-то глумливо хихикало. Печник стоял на коленях в центре комнаты и истово крестился: левая рука носилась от пупа ко лбу, слева направо, он кривлялся и казал язык. А прямо над ним, под потолочинами, висела Пашка. В зеленом сарафане и трехглазом свадебном кокошнике, без посторонней помощи она парила в воздухе. Глаза, лишенные жалости, души, вперились в дрожащего доктора. С наконечника стрелы упало три капли: первая — красная, две другие — цвета сочной травы.

— Батюшка пришел! — сказала Пашка. — Жениха смотреть! Люб нам с батюшкой жених!

— Батюшка! — повторил безумный Игнат и ударил лбом об пол. Пашка выгнулась порочно и взлетела до самой матицы, а Сечин ринулся мимо ее босых и грязных ног, мимо Игната. Плечом вышиб дверь, повалился в сугроб.

Дохлый рысак свесил голову в снег; его холка была изъедена до позвоночника. Так мальчиком Сечин надкусывал гривы пряничным лошадкам. На дрожках сидело что-то зеленое, огромное, бородавчатое.

Сечин пополз к лесу. На периферии зрения нечто грузное, зеленое спрыгнуло с повозки. Сечин покосился через плечо, и силы оставили его.

Отец Пашки раскрыл пасть, в которой влажно блеснули зубы. Громадная жаба, кошмарный бог из бездонных болот, пришла благословить молодых.

Барыня

Степанида. 1988 г.


Школу закрыли в мае, после грандиозного скандала. Из области нагрянули газетчики, брали интервью у пострадавшей, у директора, у негодующих родителей. И Степа комментарий дал, но его в статью не вставили.

Распространились слухи: мол, полчище летучих мышей едва не растерзало заслуженного педагога. На деле же мышка была одна. Выпала, полудохлая, из вентиляции, а Мария Львовна в темном туалете на нее наступила. Вот та и цапнула.

Впрочем, были причины помимо мышей: полуторавековая постройка трещала по швам, корреспондент назвал царящую в школе атмосферу кладбищенской и недоумевал, как здесь могут учиться будущие строители коммунизма. До революции школа была дачей столбовых дворян, продутый сквозняками спортзал располагался в бывшей помещичьей конюшне. Кабинеты поглощали свет. Из поколения в поколение передавались легенды о секретных проходах, гигантских пауках, октябрятах, исчезнувших без вести по пути к туалетам.

Кишащее вредителями здание опечатали. Дети ездили в районную школу и не жаловались. Сумрачные классы будто энергию высасывали.

Степа в мистику не верил. Зато он верил в сокровища. Стивенсон был любимым писателем его детства. И сегодня тридцатипятилетний Степа помнил наизусть имена пиратов Джона Сильвера. Подростком он мечтал об опасных приключениях. В поисках золота перелопатил лес. Позже устроился трудовиком в школу, да не простую, а с историей.

...Степанида, молодая жена помещика Сивеца, скончалась от странной болезни, вроде малокровия. Три года мучилась, ожесточилась, изменилась ужасно. И у помещика разум помутился. Как-то он в гневе зарезал косой крестьянина. Чудом избежал тюрьмы. По закону его имение должно было перейти к опекуну, но влиятельная семья уладила проблему, и Сивеца признали невменяемым. Говорили, что супругу он похоронил в подвале, а с ней закопал многочисленные драгоценности.

Рыть под кабинетом Степа начал весной. Набитый макулатурой шкаф служил прикрытием. Под ним трудовик вскрыл пол. Землю сносил за стадион. Впереди маячила безбедная жизнь, свадьба с Аллой. Аллочка Рудольфовна вела математику и про планы коллеги знать не знала. В ответ на предложение поужинать отнекивалась. Авось, одари ее Степа побрякушками, птенчик иначе запоет.

Лопата стукнулась о крышку гроба в день, когда географичку ранила летучая мышка. Месяц ждал Степа, пока поутихнет шумиха, наконец под покровом ночи пришел к школе. Здание застыло во времени, казарменно-зеленое, будто существовала банка с нескончаемой зеленой краской. Лишенное притока детского смеха, беготни по дряхлым доскам, эмоций, питавших его нутро. И все при нем: и привидения, и пауки.

Дубликатом ключей Степа отворил дверь, шмыгнул внутрь. У родного кабинета воспользовался фонариком. От волнения вспотели ладони. За Степой наблюдали с портретов Маркс, Энгельс, Ленин и Горбачев. Верстаки и водруженные на них тиски отбрасывали тени. Степа увидел опрокинутый шкаф и охнул. Небольшой курган земли вырос над ямой. Казалось, это собака хозяйничала, расшвыряла почву. Рядом валялись звенья ржавой цепи и расколотая крышка гроба.

Сердце Степы обреченно екнуло. Могила была пуста.

«Львовна», — мелькнуло в голове. Соседи видели, как кошелка шастала вокруг запертой школы. Степа подумывал припугнуть географичку, но решил не ссориться: у Марии Львовны арендовала комнату приезжая Аллочка.

Степа так бы и стоял у ямы, но внимание привлек посторонний звук. Скрип половиц на втором этаже.

— Гадина, — процедил он, вслушиваясь. И встрепенулся: «А вдруг не сама?» Вспомнилось, как в старообрядческом ските он напоролся на черных копателей и был поколочен. Степа вынул из ящика стола киянку. Коль посягнул кто на его богатство — пусть пеняет на себя.

Скрипучие ступеньки привели на второй этаж. В кабинете биологии горел свет. Степа задержал дыхание и подкрался к приоткрытым дверям. Поддельный скелет сутулился в углу. Обезьяна на схеме, эволюционировав в человека, продолжала превращаться в кого-то еще. А на стуле в центре класса сидела, связанная бечевкой, Аллочка. Таращилась на трудовика и мычала в тряпку.

Степа сунул за пояс киянку и вынул изо рта коллеги кляп. Его всегда удручало, что Стивенсон не населил «Остров сокровищ» красивыми дамами. Какая радость от обладания кладом, если нет женщин?

— Скорее, Степан Иванович, умоляю!

Аллочка смотрела напряженно на дверь. Он принялся распутывать неумело связанные узлы.

— Мария Львовна! — прошептала Аллочка. — Свихнулась. Заманила сюда, по затылку меня огрела… Берегитесь!

Из темноты вынырнула взлохмаченная географичка. Мелькнуло перекошенное от ярости белое лицо. Блеснул кухонный нож. Степа уклонился и пнул старуху коленом. Львовна выронила оружие и плюхнулась на пол. По подбородку стекала слюна.

Освободившаяся от пут Аллочка косилась в сторону коридора.

— С ней кто-то был… она говорила с кем-то…

Снаружи зашелестело, заскреблось.

— Барыня идет, — сказала Львовна, ухмыляясь. — Тезка твоя, Степан Иваныч, Степанида.

Степа схватил Аллочку за предплечье. Не удостоив полоумную географичку ответом, они выскочили из класса и слетели по лестнице.

— Барыня! — надрывалась Львовна.

В вестибюле, преградив выход, кто-то стоял. Аллочка спряталась Степе за спину. Он включил фонарик. Луч выхватил из мрака молодую женщину. Степа никогда ее не встречал: он точно запомнил бы притягательное и какое-то хищное, звериное, что ли, лицо. Однако он узнал платье и алый кокошник: незнакомка позаимствовала национальный костюм в театральном кружке, который вела Аллочка.

— Ты кто? — спросил Степа, вынимая из-за пояса киянку.

Кроваво-красные губы ряженой незнакомки разлепились, демонстрируя острые клыки. Глаза полыхнули, как рубины. Барыня, а это была именно она, восставшая из могилы Степанида Сивец, вознеслась к потолку. Аллочка завизжала истошно.

Барыня приземлилась перед лестницей, но это уже была не привлекательная женщина, а огромная серая тварь с перепончатыми крыльями. Из носа-подковы текли зеленые сопли. Кокошник чудом удерживался на сморщенной бесформенной голове.

Тварь распахнула пасть и облизала длинные зубы. Очнувшийся Степа поволок Аллочку к кабинету труда. Монструозная летучая мышь поползла за ними, перебирая лапами-крыльями. Когти-серпы царапали пол. Она была лысой, не считая мерзкого мехового воротника вокруг дряблой шеи. Крылья терлись о стены. Степа засомневался: не сон ли это?

Он втолкнул Аллочку в кабинет, зажег свет и, осененный идеей, юркнул за верстаки. Аллочка, оставшаяся посреди класса, взвизгнула. К ней, минуя затаившегося Степу, ползла барыня. Выпяченная нижняя челюсть походила на бульдожью. По потолку над крылатой тварью карабкались летучие мыши самого обычного размера.

Степа посчитал до трех и выскочил из укрытия. Столярный молоток обрушился на тварь, почти настигшую Аллочку. Боек снес кокошник и погрузился в макушку. Хрустнула кость. Не давая чудовищу опомниться, Степа бил снова и снова, орошая портреты вождей вязкой, дурно пахнущей жижей, вколачивая осколки черепа в обнажившийся мозг Степаниды Сивец. Позади торжествующе кричала Аллочка. Степа отбросил киянку, подошел, шатаясь, к верстаку и вцепился обеими руками в слесарные тиски. Поднял их и приблизился к извивающейся барыне. Из багрового месива глядел на людей красный глаз.

— Подавись!

Тиски с голодным чавканьем расплющили голову вампирши. Здание колыхнулось, словно выдохнуло. Выплюнуло из себя древний морок и стаю летучих мышей. И скорчившаяся на втором этаже Львовна откашляла не слизь и шерсть, а мглу, с мая роившуюся в душе, подчинившую волю, заставившую копать землю и вести на ночное кормление молодую коллегу.

Аллочка прижалась к груди спасителя.

«Теперь точно ей вдую», — подумал Степа устало.