13 друзей Лавкрафта
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

кітабын онлайн тегін оқу  13 друзей Лавкрафта

Вступительное слово

Буду предельно краток.

Не покупайтесь на название этой антологии!

Вернее, покупайтесь, но не слишком сильно. Не все авторы, чьи произведения собраны в этой книге, приходились Лавкрафту друзьями. Да, с некоторыми он был знаком лично, на иных повлиял самым решительным образом; кому-то помогал советами, кому-то предлагал темы для написания историй, кого-то брал в соавторы, с кем-то просто общался — лично или по переписке…

Но здесь полно и таких, кто, проживая с Лавкрафтом примерно в одно время, в одну эпоху, смог совершенно независимо от мэтра создать в своих произведениях ту особую, узнаваемую атмосферу потустороннего ужаса, так и напрашивающегося на ярлык «лавкрафтианский». Но все же назвать их ужасы таковыми — при всем уважении к мэтру, значит умалить заслуги авторов, достигших практически тех же высот в погружении читателя в запретное, неправильное, невыразимое.

Да, какие-то имена, возможно, забылись, какие-то еще должным образом не открыты… Но все же стоит помнить: в своем отечестве Лавкрафт (несомненно, самобытнейший писатель с узнаваемым почерком и новаторскими взглядами на фантастику, ужасы и саму философию творчества) был далеко не единственным пророком.

Кто же был еще? Кто эти писатели, ломавшие замшелый викторианский канон хоррора и каждый на свой лад переделывающие его, закладывающие темы и образы для жанра ужасов на много лет вперед? Кто они — те, чьими наработками, осознанно или нет, и по сей день пользуются известные хоррормейкеры что в литературе, что в кино?

Что ж, самое время узнать. Окунитесь в причудливый мир этой книги, где вас ждут мрачные тайны и леденящие душу кошмары. Присоединяйтесь к экскурсии по жутким глубинам винтажных историй ужасов. Возможно, вы уже осмеливались изучать недружелюбную вселенную Лавкрафта — тогда можете считать себя подготовленными; но готовы ли вы теперь познакомиться с его тринадцатью темными соратниками, с его реальными и мнимыми друзьями?..

Григорий Шокин, составитель и переводчик


Эдвард Лукас Уайт

Эдвард Лукас Уайт (1866–1934) — американский писатель и поэт.

Родился в Бергене, образование получил в университете Джона Хопкинса в Балтиморе, где написал бо́льшую часть своих произведений. С 1915 года до своей отставки в 1930 году работал учителем в школе для мальчиков в Балтиморе, преподавал латынь и греческий.

Уайт написал ряд исторических романов, но известность ему принесли рассказы ужасов. Известно, что автор черпал образы для своих историй из снов, а точнее — кошмаров, пронзительных и ярких. Используя своего рода автоматическое письмо, Уайт записывал их в состоянии, которое, по многим свидетельствам, более всего напоминало транс сомнамбулы.

При его жизни выходили два сборника рассказов: «Пение сирен» (The Song of the Sirens, 1919) и «Лукунду» (Lukundoo and Other Stories, 1927). 30 марта 1934 года, спустя семь лет после смерти жены, Агнессы Джерри, Уайт был найден мертвым в протравленной газом ванной своего дома в Балтиморе. Коронер определил, что причина смерти — самоубийство. Последняя книга Уайта, «Женитьба» (1932), представляла собой мемуары о счастливых годах семейной жизни…

Г. Ф. Лавкрафт с большим уважением отозвался о своем коллеге по писательскому ремеслу: «Весьма примечательны в своем роде некоторые концепции автора романов и рассказов Эдварда Лукаса Уайта, черпающего образы в основном из реальных снов. <…> Странные смещения перспективы, что присущи его прозе, придают крайнюю убедительность описанным в ней вещам».

Вслед за Лавкрафтом отдает должное писательской магии Уайта и «лавкрафтовед № 1» С. Т. Джоши, утверждая, что «Эдвард Лукас Уайт оставил для нас маленькое, но примечательное фантастическое наследие; эти истории долго ждали появления нового поколения читателей, способного оценить их по достоинству» (E.L. White: Dream and Reality, см. The Evolution of the Weird Tale, Hippocampus Press, New York, 2001, p. 45).


Лукунду

— Вполне логично, — говорил Твомбли, — что человеку до́лжно доверять глазам. А когда зрение и слух в одном сходятся, тут сомнений и вовсе быть не может — остается лишь поверить в увиденное и услышанное.

— Не всегда, — мягко возразил Синглтон.

Все присутствовавшие обернулись к нему. Твомбли стоял на ковре перед очагом — спиной к решетке, широко расставив ноги. Он привык владеть вниманием всех слушателей; Синглтон же, как обычно, отсиживался в стороне. Но сказанное им значило многое. Мы к нему тут же обернулись — с вкрадчивой непосредственностью, в безмолвном ожидании, побуждающем говорить дальше.

— Я тут думал кое о чем, — продолжил Синглтон после паузы, — что видел, равно как и слышал, в Африке.

Если мы и считали что-либо невозможным в этом мире, так это выпытать у Синглтона хоть что-нибудь о его путешествии в Африку. Как у скалолаза в том анекдоте, который мог поведать лишь о том, что поднимался вверх и спускался вниз, точно так же и у Синглтона откровения ограничивались тем, что он ездил «туда» и вернулся «обратно». Теперь его слова мгновенно завладели нашим вниманием. Твомбли покинул свое место у камина и каким-то образом переместился в противоположный угол комнаты — ни один из нас не заметил, чтобы он произвел хоть малейшее движение. Вся обстановка комнаты исподволь перестроилась, сфокусировалась на Синглтоне; кругом поспешно и скрытно вспыхивали сигары. Синглтон тоже зажег свою, но она тут же потухла, и он к ней более не возвращался, заведя рассказ…

* * *

…Мы были в Великом лесу, искали пигмеев. Ван Ритен считал, что карлики, обнаруженные Стэнли и другими учеными, были всего лишь гибридами обычных негров и настоящих пигмеев. Он надеялся отыскать расу людей едва ли трех футов* ростом, а то и меньше. Мы не нашли ни единого следа подобных существ. Местных было немного, дичи — еще меньше; провизии, кроме дичи, и вовсе никакой. Вокруг — лишь очень густой, темный и промозглый лес. Мы оказались единственной диковинкой в этих землях, ни один местный дотоле не встречал белого человека, большинство даже не слышало о белых людях. Неожиданно, одним поздним вечером, в нашем лагере объявился англичанин, совершенно изможденный. Мы ничего о нем не слыхали, а вот он не только знал о нашей стоянке, но даже предпринял пятидневный переход исключительно с целью выйти к нам. Его проводник и двое носильщиков были едва ли не так же истощены, как он сам. Хотя на мужчине висели лохмотья и он зарос пятидневной щетиной, по нему было видно, что это человек, склонный к опрятности, чистоте и ежедневному бритью. Он был невысок, но жилист. Его лицо было того британского сорта, с которого жизнь и выправка аккуратно стерли всякие эмоции, из-за чего иностранец склонен считать обладателя такого лица неспособным к проявлению каких-либо чувств. Такое лицо если и выражает что-либо, то лишь решимость идти вперед чинно — никому не мешая, никого не раздражая.

Звали его Этчем. Он скромно представился и ел с нами так неспешно, что, не узнай наши носильщики от его носильщиков о том, что за пять дней он трапезничал лишь три раза, да и то ел совсем немного, мы бы этого даже не заподозрили. Когда мы закурили, Этчем рассказал, зачем пришел.

— Мой командир очень болен, — начал он, прерываясь. — Он долго не проживет без медицинской помощи. Я подумал, быть может…

Говорил Этчем тихим, спокойным и ровным голосом, но я видел, как выступили капельки пота над его верхней губой, под короткими усами. В его словах слышались отголоски еле сдерживаемых чувств, в глазах читалось рвение, а в поведении превалировало внутреннее беспокойство, немедленно передавшееся и мне. Ван Ритен не сочувствовал ему; если он и был тронут, то не показывал этого. Но он слушал. Меня это удивило. Он был человеком, который отказывает сразу, — а сейчас он слушал сбивчивый и трудный рассказ Этчема. Он даже задавал вопросы.

— Кто твой командир?

— Стоун, — молвил Этчем.

Мы оба насторожились и выпалили едва ли не хором:

— Ральф Стоун?

Этчем кивнул, и мы с Ван Ритеном несколько минут провели в молчании. Напарник мой никогда раньше не виделся со Стоуном, а вот мне довелось не только учиться вместе с этим человеком, но и нередко выезжать в совместные экспедиции, и мы с Ван Ритеном не раз и не два обсуждали этого человека у костра. Два года назад до нас дошли некоторые слухи о своеобразной миссионерской деятельности Стоуна — дело было к югу от Луэбо, в землях племени балунда. Тамошние аборигены были взволнованы его демонстративными выпадами против местного влиятельного знахаря, коего он якобы поймал на мошенничестве и унизил перед всем племенем; они даже разорвали ритуальный свисток колдуна-язычника и отдали его обрывки Стоуну. Чем-то это походило на победу пророка Илии, одержанную над жрецами Ваала, — на балунда инцидент произвел поистине библейское впечатление. Так вот, мы полагали, что Стоун находится где-то далеко от нас или даже уже не в Африке, — но оказалось, что он опередил нас не столько территориально, сколько по части сделанных им открытий.

Упоминание Этчемом имени Стоуна воскресило в нашей памяти бурную летопись его жизни: его удивительных родителей и их драматичную смерть, его блестящую учебу в колледже и слухи о миллионном состоянии, открывавшем многообещающие перспективы для молодого человека; широко распространившуюся дурную молву, едва не опорочившую его имя; романтический побег с блистательной писательницей, сделавшей имя в весьма раннем возрасте, — красота и обольстительность юного дарования воспевались повсеместно… За всем этим последовал громкий скандал из-за нарушения ею предыдущего брачного договора, приведший к неожиданной ссоре молодоженов и разводу; далее тянулась череда широко разрекламированных заявлений разведенной дамы об очередном замужестве, но — о, женщины! — все завершилось тем, что молодые снова сошлись, немного пожили вместе, вновь разругались в пух и прах… Стоун, не выдержав всех этих треволнений, спешно бежал из родной Англии, и вот он здесь — под пологом лесов Черного континента. Воспоминания о перипетиях жизни Стоуна обрушились на меня подобно шквалу; мне показалось, что и бесстрастный Ван Ритен на сей раз не остался безучастным к судьбе путешественника, так что некоторое время мы просидели безмолвно, в полном молчании.

— Где Вернер? — спросил он затем.

— Мертв, — сказал Этчем. — Он умер еще до того, как я присоединился к Стоуну.

— Вы были со Стоуном выше Луэбо?

— Нет, — был ответ, — я встретился с ним у водопадов Стэнли.

— Кто еще с ним? — уточнил Ван Ритен.

— Только его занзибарские слуги и носильщики, — сказал Этчем.

— Какие именно носильщики? — допытывался Ван Ритен.

— Мангбатту, — просто ответил Этчем.

Это заявление весьма впечатлило и меня, и моего компаньона, ибо лишь подтверждало репутацию Стоуна как выдающегося лидера. На то время никто не мог заручиться помощью мангбатту за пределами их земель, тем более — удержать их подле себя в долгих и трудных экспедициях.

— Долго вы гостили у мангбатту? — спросил Ван Ритен.

— Пару недель, — сказал Этчем. — Они заинтересовали Стоуна, он даже составил весьма подробный словарь их языка и выражений. У него там появилась теория, что мангбатту являются племенным ответвлением балунда. Ей Стоун нашел немало подтверждений в их обычаях…

— Чем вы питались?

— В основном дичью.

— Как долго Стоун прикован к постели? — спросил затем Ван Ритен.

— Более месяца.

— И вы охотились для всего лагеря? — воскликнул Ван Ритен.

На лице Этчема, ободранном и обгоревшем на солнце, выступил румянец.

— Пару раз я промахнулся и упустил легкую добычу, — с сожалением признал он. — Я и сам плох.

— Что случилось с вашим командиром? — осведомился Ван Ритен.

— У него что-то вроде пиодермии, — ответил Этчем.

— Пара-тройка гнойников — дело для здешних широт привычное, — заметил Ван Ритен.

— Это не просто гнойники, — объяснил Этчем. — И их не пара-тройка. Они появляются на нем во множестве, иногда по пять за раз. Будь это карбункулы**, командир бы уже давно умер. В чем-то они не столь опасны, а в чем-то — намного хуже.

— Что вы имеете в виду? — спросил недоверчиво Ван Ритен.

— Ну… — Этчем явно медлил с ответом. — Кажется, они не раздуваются так же глубоко и широко, как карбункулы, а кроме того, не так болезненны и не вызывают жара. Но вместе с тем они как будто часть странной болезни, влияющей на рассудок. Первый такой гнойник командир еще позволил мне перевязать, но остальные тщательно скрыл — и от меня, и от остальных. Когда они раздуваются, он удаляется в свою палатку и не дозволяет мне ни сменить ему повязки, ни вообще находиться рядом.

— Повязок у вас достаточно? — уточнил Ван Ритен.

— Есть немного, — неуверенно проговорил Этчем. — Но он их не использует — стирает старые и накладывает сызнова.

— Как же он лечит нарывы?

— Он срезает их — полностью, под корень — своей бритвой.

— Что? — вскричал Ван Ритен.

Этчем не ответил, лишь спокойно смотрел ему в глаза.

— Прошу прощения, — поспешно сказал Ван Ритен. — Вы меня весьма удивили. Это не могут быть гнойные карбункулы. Он бы уже давно умер от заражения крови.

— Кажется, я уже говорил, что это не карбункулы, — промолвил Этчем.

— Но он явно спятил! — воскликнул Ван Ритен.

— Именно так, — согласился Этчем. — Я не могу ни вразумить его, ни сладить с ним.

— Сколько гнойников он «вылечил» таким образом? — с издевкой спросил Ван Ритен.

— Насколько мне известно, два, — прямолинейно ответил Этчем.

— Два? — переспросил Ван Ритен.

Этчем снова покраснел.

— Я видел его, — признался он, — сквозь прореху в стене хижины. Чувствовал, что должен присмотреть за ним… как за невменяемым.

— Да уж вряд ли он вменяем, — согласился Ван Ритен. — И вы дважды видели, как он это делает?

— Я предполагаю, — сказал Этчем, — что он сделал то же самое и с остальными.

— Как много у него их было?..

Очень много.

— Он ест?

— Как волк, — сказал Этчем. — Ест за двоих носильщиков.

— Передвигаться может?

— Ползает и стонет.

— А жар слабый, вы говорите…

— Достаточный и частый.

— Он бредил?

— Лишь дважды, — ответил Этчем, — когда открылась первая язва и еще раз — позднее. Стоун тогда никому не разрешал приближаться. Но мы слышали, как он говорил и говорил без остановки. Это очень пугало местных.

— В бреду он говорил на их тарабарщине? — спросил Ван Ритен.

— Нет, — сказал Этчем, — но говор был похожий. Хамед-Бургаш сказал, что он говорил на языке балунда. Я его плохо знаю. Языки даются мне нелегко. За неделю Стоун освоил язык мангбатту на том уровне, для какого мне потребовался бы год. Но, кажется, я слышал слова, похожие на мангбатту. В любом случае носильщики мангбатту были напуганы.

— Напуганы? — переспросил Ван Ритен.

— Так же, как и занзибарцы, даже Хамед-Бургаш, и я сам, — сказал Этчем, — но только по другой причине. Видите ли… командир говорил двумя голосами.

— Двумя голосами, — повторил Ван Ритен.

— Да. — Этчем разволновался еще сильнее. — Двумя голосами, будто это был разговор. Один голос принадлежал ему, а другой — тихий, тонкий и блеющий, какого я никогда раньше не слышал. Кажется, я разобрал некоторые слова, произнесенные низким голосом, вроде известных мне слов мангбатту — недру, метабаба и недо, что значит «голова», «плечо» и «бедро», а также, возможно, кудра и некере — «говорить» и «свисток». А в речи визгливого голоса проскочили матомипа, ангунзи и камомами — «убить», «смерть» и «ненависть». Хамед-Бургаш сказал, что тоже их слышал. Он лучше знает язык мангбатту.

— Что сказали носильщики? — спросил Ван Ритен.

— Они сказали: «Лукунду», — ответил Этчем. — Сам я не знал этого слова. Хамед-Бургаш сказал, что на языке мангбатту это значит «леопард».

— На языке мангбатту это «колдовство», — поправил Ван Ритен.

— Неудивительно, что они так думают, — сказал Этчем. — Того дуэта из голосов, как по мне, вполне довольно, чтобы любой поверил в черную магию.

— Один голос отвечал второму? — как бы между прочим уточнил Ван Ритен.

Загорелое лицо Этчема вмиг сделалось серым.

— Иногда говорили оба сразу, — прохрипел он.

— Оба сразу! — Ван Ритен покачал головой.

— Остальным тоже так показалось, — сказал Этчем. — И это еще не все… — Взяв паузу, он несколько секунд беспомощно взирал на нас. — Человек способен говорить и свистеть одновременно? — спросил он.

— Что вы имеете в виду? — не понял Ван Ритен.

— Мы слышали глубокий, низкий, грудной баритон Стоуна, а между словами слышался другой звук: резкий, пронзительный, иногда чуть надтреснутый. Вы ведь знаете, что, как бы ни старался взрослый мужчина издать тонкий и высокий свист, он у него все равно будет отличаться от свиста мальчика, женщины или маленькой девочки. У них свист больше похож на дискант, что ли. Так вот, если вы можете представить себе совсем маленького ребенка, который научился свистеть, причем практически на одной ноте, то этот звук был именно таким — только еще более пронзительным на фоне низких тонов голоса Стоуна.

— И вы не пошли к нему? — вскричал Ван Ритен.

— Вообще, он не склонен к угрозам, — сказал Этчем, — однако пригрозил нам — без лишних слов и не в порыве безумия, а тихо и уверенно, — что если хоть один из нас, включая меня, подойдет к нему, пока с ним творится подобная беда, то этот человек поставит жизнь на кон. И дело не в самих словах, а в том, как Стоун их сказал. Как будто царь распоряжался о том, чтобы подданные уважили его покой на смертном одре. Никто бы не смог ослушаться.

— Понятно, — коротко бросил Ван Ритен.

— Он очень плох, — беспомощно повторил Этчем. — Я подумал, быть может… — Его глубокая привязанность к Стоуну и подлинная к нему любовь проглядывали сквозь щит его военной выправки. Превозносить Стоуна явно было его главной страстью.

Как многие компетентные люди, Ван Ритен склонялся к беспощадному эгоизму. В тот самый момент это качество и проявилось. Он сказал, что мы день ото дня рискуем жизнями так же, как и Стоун; он не забыл о кровных узах и предназначении исследователей, однако не было смысла подвергать опасности одну группу ради сомнительной пользы для человека, которому, вероятно, уже не помочь. Добывать пропитание — это серьезная задача для одной группы, а если нас объединить, дело станет вдвойне труднее и риск столкнуться с голодом сделается слишком велик. Если мы отклонимся от нашего маршрута на семь дней — тут он, конечно, похвалил навыки Этчема, — это может сгубить всю нашу экспедицию.

В пользу Ван Ритена говорили здравый смысл и холодная логика, его верные спутники по жизни. Этчем сидел перед ним с извиняющимся и почтительным видом, будто ученик перед школьным директором. Ван Ритен сказал:

— Я отправился за пигмеями, рискуя собственной жизнью. И я продолжу поиски.

— Тогда, возможно, вас заинтересует это, — тихо промолвил Этчем.

Он достал из бокового кармана куртки два предмета и протянул их Ван Ритену. Оба были круглыми, больше крупных слив, но поменьше мелких персиков, и полностью могли уместиться в руке. Предметы были черными, и я сначала не разглядел, что это такое.

— Пигмеи! — воскликнул Ван Ритен. — Воистину, пигмеи! Да в них, кажется, не больше двух футов роста! Вы утверждаете, что это головы взрослых?

— Я ничего не утверждаю, — спокойно ответил Этчем. — Можете сами посмотреть.

Ван Ритен передал мне одну из голов. Солнце уже садилось, и я пристальнее вгляделся в голову. Она была высушенной и прекрасно сохранилась, плоть казалась твердой, точно аргентинское вяленое мясо. Там, где мышцы отсутствующей шеи сжались в складки, торчал спиленный фрагмент позвоночного столба. Маленькая челюсть заострялась на подбородке, выдающемся вперед, меж оттянутых губ — ровные, миниатюрные белые зубы. Нос пигмея отличался сплюснутостью, недоразвитый лоб был покатым. На карликовый череп налипли редкие, безжизненно-сухие волосенки.

— Откуда эти образцы? — спросил Ван Ритен.

— Я не знаю, — честно ответил Этчем. — Нашел их среди вещей Стоуна, пока искал лекарства, наркотики или хоть что-нибудь, что могло бы помочь ему. Я не знаю, где он их взял. Но клянусь: у него их не было, когда мы вошли в этот район.

— Вы уверены? — Большие глаза Ван Ритена смотрели на Этчема в упор.

— Всецело, — молвил Этчем.

— Но как они попали к нему без вашего ведома? — засомневался Ван Ритен.

— Иногда мы по десять дней находились порознь во время охоты. Стоун неразговорчив. Он не отчитывался передо мной о своих делах, а Хамед-Бургаш следит крепко и за своим языком, и за своими людьми.

— Вы изучили эти головы?

— Вдоль и поперек, — заверил Этчем.

Ван Ритен вытащил свой блокнот. Мой компаньон отличался методичностью. Он вырвал листок, сложил его и порвал на три одинаковые части. Одну он дал мне, вторую — Этчему.

— Просто для проверки своих впечатлений, — сказал Ван Ритен. — Хочу, чтобы каждый отдельно написал, что ему напоминают эти головы. Затем сравним результаты.

Я протянул Этчему карандаш, и он написал. Затем записал я.

— Прочти все три, — сказал мне Ван Ритен, протягивая свой клочок.

У Ван Ритена: «Старый знахарь балунда».

У Этчема: «Старик-шаман мангбатту».

И наконец, у меня: «Старый заклинатель Катонго».

— Вот! — воскликнул Ван Ритен. — Взгляните! Эти головы не напоминают ни вагаби, ни батва, ни вамбуту, ни ваботу. Да и пигмеев тоже.

— Я подумал так же, — заметил Этчем.

— И вы говорите, у него их раньше не было?

— Уверен, что нет.

— Вопрос нужно изучить, — сказал Ван Ритен. — Я пойду с вами. И сначала сделаю все возможное, чтобы спасти Стоуна.

Ван Ритен протянул свою руку, и Этчем молча пожал ее. Он был весьма благодарен.

* * *

Ничто, кроме горячечного волнения, не помогло бы Этчему добраться до нас за пять дней. Со знанием дороги ему понадобилось восемь дней на обратный путь с нашей группой, спешившей на помощь. Мы бы не уложились в неделю, и Этчем подгонял нас, подавляя сильнейшую тревогу; не пылкий долг перед командиром, но сущая рьяная преданность, пламенное преклонение перед Стоуном горели в нем, скрываясь за сухой заурядной внешностью, и даже вопреки ей — проявлялись.

Мы обнаружили, что о Стоуне хорошо заботились. Этчем проследил, чтобы вокруг лагеря построили высокую колючую изгородь. Хижины здесь были сделаны добротно и крыты соломой, а жилище Стоуна — хорошо настолько, насколько позволяли ресурсы. Хамеда-Бургаша не зря поименовали в честь двух сеидов: в нем чувствовались задатки настоящего султана. Он сплотил мангбатту — ни один из них не сбежал — и поддерживал в них дисциплину. Кроме того, он оказался преданным слугой и искусно заботился о Стоуне.

Остальные два занзибарца поохотились достойно. Хотя все в лагере недоедали, речи о голоде не шло. Стоун лежал на брезентовой койке; подле находился своего рода складной походный столик наподобие турецкого табурета. На нем стояли фляжка, несколько склянок, часы Стоуна и его бритва в футляре.

Стоун был чист и не показался мне изморенным, однако был совершенно не в себе — в сознании, но недвижим; он не командовал и не сопротивлялся. Похоже, он не видел, как мы вошли, и не замечал нашего присутствия. Я бы в любом случае узнал его. Конечно, его мальчишеский задор и красота пропали абсолютно, но голова еще больше теперь походила на львиную: волосы — по-прежнему густые, русые и волнистые, а плотная, курчавая светлая борода, отращенная за время болезни, не изменила его. Стоун был все таким же крупным и широкоплечим. Однако глаза его потускнели, он бубнил и бормотал почти бессмысленные слоги, даже не слова. Этчем помог Ван Ритену раздеть и осмотреть больного. Стоун находился в хорошей форме для человека, прикованного так долго к постели. Шрамы имелись только на коленях, плечах и груди. На каждом колене и поверх коленных чашечек виднелось с десяток круглых рубцов и не менее дюжины — на каждом плече, все — спереди. Два или три рубца показались совсем еще свежими, еще четыре-пять — едва затянулись. У Стоуна выросли только две свежие опухоли, по одной на каждой грудной мышце. Опухоль слева располагалась выше и дальше, чем правая. Они не походили на фурункулы или карбункулы — скорее будто что-то тупое и твердое вырывалось из относительно здоровой и несильно воспаленной плоти.

— Мне не стоит их разрезать, — сказал Ван Ритен, и Этчем согласился.

Они устроили Стоуна как можно удобнее, и перед закатом мы еще раз навестили его. Он лежал на спине, его массивная грудь высоко поднималась, но сам он пребывал в некоем забытьи. Мы оставили с ним Этчема и удалились в соседнюю хижину, предоставленную нам. Звуки джунглей здесь не отличались от тех, что мы слышали на протяжении последних месяцев, и вскоре я быстро уснул.

…В какое-то мгновение среди непроглядной тьмы я поймал себя на том, что не сплю и прислушиваюсь. Я слышал два голоса: один — Стоуна, второй — шипящий и хриплый. Голос Стоуна я узнал после всех лет, прошедших с тех пор, когда слышал его в последний раз. Другой же не походил ни на что знакомое. Он был тише плача новорожденного, однако таил в себе требовательную силу, подобную пронзительному жужжанию насекомого. Я слышал, как во тьме рядом со мной дышит Ван Ритен; он заметил меня и понял, что я тоже вслушиваюсь. Я мало знал язык балунда, как и Этчем, но вполне смог бы разобрать слово-другое. Голоса чередовались, перемежаясь молчанием в паузах.

Затем оба внезапно заговорили, разом — и быстро. Бас-баритон Стоуна, звучавший в полную силу, как у совершенно здорового человека, и невероятно стрекочущий фальцет сцепились друг с другом, как голоса двух ссорящихся, пытающихся переговорить друг друга.

— Я не могу это терпеть, — сказал Ван Ритен. — Пойдем взглянем на него.

У него при себе был один из этих типичных походных цилиндрических фонариков. Ван Ритен пошарил вокруг себя в его поисках, нажал на кнопку и поманил меня следом. Снаружи хижины он жестом приказал мне стоять и инстинктивно выключил свет, как будто сейчас способность видеть мешала ему лучше слышать.

Здесь стояла кромешная тьма, не считая тусклого тления углей в костре носильщиков. Слабый свет звезд едва-едва пробивался сквозь деревья, река тихо шептала. Мы слышали одновременно два голоса, затем скрипучий голос внезапно превратился в острый, пронзительный свист, прорвавшись сквозь бранчивый поток отрывистых фраз Стоуна.

— Боже милостивый! — воскликнул Ван Ритен.

Он резко включил свет.

Мы обнаружили спящего Этчема, вымотанного продолжительной тревогой и тяготами его феноменального похода и в то же время полностью расслабленного теперь, когда его груз в некотором смысле перешел на плечи Ван Ритена. Даже свет, упавший на лицо, не пробудил его.

Свист приутих, и оба голоса звучали теперь вместе. Они раздавались с койки Стоуна — направленный туда луч высветил его, лежащего там же, где мы его и оставили. Но сейчас Стоун выпростал руки над головой, а покровы и бинты оказались сорваны с его груди.

Опухоль справа лопнула. Ван Ритен посветил на нее, и мы отчетливо узрели: из плоти Стоуна выросла и торчала голова, похожая на высушенные образцы, показанные Этчемом, — будто миниатюрная копия идолопоклонника балунда. Она была черная — глянцево-черная, как у чернейшего африканца; вращала белками своих маленьких нечестивых глаз и скалила микроскопические зубы из-за губ, отталкивающе негроидных в своей красноватой полноте даже на столь крохотном личике. На миниатюрном черепе росли беспорядочные колючие волоски. Голова злобно вертелась из стороны в сторону и без остановки болтала непостижимым фальцетом. Стоун прерывисто бормотал в ответ на ее скороговорку.

Ван Ритен отвернулся от Стоуна и пошел будить Этчема. Проснувшись, тот уставился на эту картину — и застыл, не в силах вымолвить и слова.

— Вы видели, как он срезает две опухоли? — спросил Ван Ритен.

Этчем, дрожа, кивнул.

— Крови было много?

— Нет, совсем мало, — ответил Этчем.

— Держите ему руки, — сказал Ван Ритен Этчему.

Он взял бритву Стоуна и передал мне фонарик. Стоун не выказывал признаков того, что видит свет или замечает наше присутствие. Но маленькая голова кричала и визжала на нас. Рука Ван Ритена была тверда, движение бритвы — точно и верно. На удивление, Стоун потерял лишь немного крови, и Ван Ритен перевязал рану, будто обыкновенный порез или царапину.

Стоун перестал бормотать, как только отсекли голову-нарост. Ван Ритен сделал для больного все возможное, затем взял у меня свой фонарик. Выхватив ружье, он осмотрел землю у койки и со злостью опустил приклад — раз и еще раз.

Мы вернулись в нашу хижину, но я сомневаюсь, что смог тогда уснуть.

* * *

На следующий день, около полудня, мы услышали два голоса из хижины Стоуна. Этчема мы нашли уснувшим рядом со своим подопечным. Опухоль на левой груди лопнула, а на ее месте пищала и бормотала новая голова. Этчем проснулся, и мы втроем стояли и пристально смотрели на это явление. Стоун вставлял грубые словеса в звонкое, булькающее бормотанье этого чудовища.

Ван Ритен выступил вперед, взял бритву Стоуна и опустился перед койкой. Крохотная голова хрипло зарычала на него.

И тут Стоун заговорил по-английски:

— Кто это с моей бритвой?

Ван Ритен отпрянул и встал.

Глаза Стоуна, чистые и ясные, осматривали хижину.

— Конец, — сказал он, — я чувствую конец. Этчем, твое присутствие я еще могу понять, но Синглтон! Ах, Синглтон! Призраки отрочества явились засвидетельствовать мой уход! И ты, странный дух с черной бородой и моей бритвой! Изыдите прочь!

— Я не призрак, Стоун, — смог вымолвить я. — Я живой. Так же, как Этчем и Ван Ритен. Мы здесь, чтобы помочь тебе.

— Ван Ритен! — воскликнул он. — Моя работа достается лучшему человеку. Пусть удача пребудет с тобой, Ван Ритен.

Ван Ритен приблизился к нему.

— Не шевелись и потерпи немного, старик, — сказал он успокаивающе. — Еще только раз будет больно.

— Я уже много раз терпел, — весьма отчетливо ответил Стоун. — Оставь меня. Дай мне умереть. Гидра — ничто в сравнении с этим. Можешь срезать десять, сто, тысячу голов, но проклятье не срежешь, не отнимешь. То, что проникло в кость, из плоти уж не выйдет — равно как и то, что расплодилось в ней. Не режь меня более. Обещай!

В его голосе был прежний, еще с юношества, приказной тон, и он подействовал на Ван Ритена — так же, как всегда действовал на любого.

— Я обещаю, — сказал Ван Ритен.

Почти тут же, с этими словами, глаза Стоуна снова заволокло пеленой.

Затем мы втроем сидели подле него и наблюдали, как это отвратительное бормочущее чудовище росло из плоти Стоуна, пока не высвободились две жуткие, тонкие, маленькие черные ручки. Крохотные ногти походили на едва различимые идеальные полумесяцы; на одной ладони имелось даже розовое родимое пятно. Эти ручки жестикулировали, а правая тянулась к светлой бороде Стоуна.

— Я не могу этого вынести! — вскричал Ван Ритен и вновь схватился за бритву.

Тут же глаза Стоуна открылись, в них появился жесткий блеск.

— Ван Ритен нарушит свое слово? — медленно отчеканил он. — Никогда!

— Но мы должны помочь тебе, — выдохнул Ван Ритен.

— Мне уже не больно, мне не помочь, — сказал Стоун. — Пробил мой час. Это проклятье не наложили на меня, оно выросло во мне, как и этот ужас. И теперь я ухожу. — Его глаза закрылись, и мы стояли совершенно беспомощные, пока фигурка язычника пронзительно исторгала гортанные вопли, рождаясь заново.

И тут Стоун вновь заговорил.

— Ты владеешь всеми языками? — спросил он быстро.

И появившийся карлик неожиданно ответил на английском:

— Да, воистину, всеми вашими наречиями. — Он высовывал язык, кривил губы и мотал головой из стороны в сторону. Мы видели, как вздымаются нитевидные ребра на его мелких боках, будто это существо дышало.

— Есть ли мне прощение? — задыхаясь, приглушенно спросил Стоун.

— Пока мох свисает с кипарисов, — взвизгнула голова, — пока звезды сияют над озером Пончартрейн — прощения тебе не видать!

Резкий спазм, прошедший через все тело, завалил Стоуна набок.

В следующее мгновение он вытянулся и застыл — мертвый.

* * *

Когда Синглтон умолк, в комнате на некоторое время стало тихо. Мы могли слышать дыхание друг друга. Бестактный Твомбли нарушил тишину.

— Полагаю, — сказал он, — вы срезали карлика и привезли его домой в спирте.

Синглтон сурово посмотрел на него.

— Мы похоронили Стоуна, — ответил он, — не тронув его тело.

— Но все это, — бессовестно продолжал Твомбли, — попросту немыслимо.

Синглтон напрягся.

— Я и не ждал, что вы поверите мне, — сказал он. — Я начал с того, что, хотя и слышал, и видел все это… оглядываясь назад, я не могу поверить даже самому себе.

Перевод с английского Сергея Капраря


* 1 фут равен 30,48 см. (Здесь и далее — примечания переводчиков).

** Так называется острое гнойно-некротическое воспаление кожи и подкожной клетчатки вокруг волосяных мешочков и сальных желез, имеющее тенденцию к быстрому распространению.

…Мы были в Великом лесу, искали пигмеев. Ван Ритен считал, что карлики, обнаруженные Стэнли и другими учеными, были всего лишь гибридами обычных негров и настоящих пигмеев. Он надеялся отыскать расу людей едва ли трех футов* ростом, а то и меньше. Мы не нашли ни единого следа подобных существ. Местных было немного, дичи — еще меньше; провизии, кроме дичи, и вовсе никакой. Вокруг — лишь очень густой, темный и промозглый лес. Мы оказались единственной диковинкой в этих землях, ни один местный дотоле не встречал белого человека, большинство даже не слышало о белых людях. Неожиданно, одним поздним вечером, в нашем лагере объявился англичанин, совершенно изможденный. Мы ничего о нем не слыхали, а вот он не только знал о нашей стоянке, но даже предпринял пятидневный переход исключительно с целью выйти к нам. Его проводник и двое носильщиков были едва ли не так же истощены, как он сам. Хотя на мужчине висели лохмотья и он зарос пятидневной щетиной, по нему было видно, что это человек, склонный к опрятности, чистоте и ежедневному бритью. Он был невысок, но жилист. Его лицо было того британского сорта, с которого жизнь и выправка аккуратно стерли всякие эмоции, из-за чего иностранец склонен считать обладателя такого лица неспособным к проявлению каких-либо чувств. Такое лицо если и выражает что-либо, то лишь решимость идти вперед чинно — никому не мешая, никого не раздражая.

1 фут равен 30,48 см. (Здесь и далее — примечания переводчиков).

Так называется острое гнойно-некротическое воспаление кожи и подкожной клетчатки вокруг волосяных мешочков и сальных желез, имеющее тенденцию к быстрому распространению.

**

Морда

I

Я не разглядывал обитателей Зоологического сада, а лишь безмятежно грелся на приятном утреннем солнышке и наслаждался прекрасной погодой. Человека я увидел тотчас, как он вышел из-за угла здания. Сначала я подумал, что узнал его, но потом засомневался. Мужчина тоже как будто узнал меня и даже хотел поприветствовать, но затем его взгляд скользнул мимо меня, уперся в клетку — и тут же его глаза округлились, а рот стал как темное «о»; челюсть у бедолаги в прямом смысле слова отвисла. Издав поистине нечеловеческий звук — не то всхрип, не то вскрик проклятой души, — он бессильно повалился на гравий.

По пути сюда от самых ворот сада я не встретил ни души, поэтому никого позвать на помощь не смог; так что я оттащил мужчину на траву, к скамейке, развязал галстук, засаленный и выцветший, снял потертый шейный платок и расстегнул грязный ворот. Затем я стянул с него пальто, свернул и подложил ему под колени, пока он лежал на спине. Я попытался найти воду, но не увидел рядом даже фонтанчика. Тогда я сел на скамейку возле мужчины. Он лежал — тело и ноги на траве, голова в сухой канаве, руки на гравии. Я был уверен, что знал его, но не мог вспомнить, когда и где мы с ним встречались. Вскоре мужчина откликнулся на мою грубую и поспешную помощь и открыл глаза, с трудом глядя на меня. Он вскинул руки к плечам и вздохнул.

— Странно, — пробормотал он. — Я пришел сюда из-за вас, и вот я вас повстречал.

Я все еще не мог вспомнить этого человека, а вот он оправился в должной мере, чтобы читать по моему лицу. Он приподнялся.

— Не вставайте! — предупредил я.

Мужчина не нуждался в предостережениях — лишь привалился к краю скамейки и склонил качавшуюся голову к рукам.

— Помните, — начал он заплетающимся языком, — вы говорили, что у меня довольно неплохие общие познания во всех предметах, кроме естествознания и древней истории? Я надеюсь получить работу в ближайшие пару дней — решил не растрачивать время попусту. Сперва я взялся за естествознание и…

Мужчина умолк и посмотрел на меня. Теперь-то я его вспомнил. Я должен был узнать его тотчас, как увидел, ибо думал о нем ежедневно. Но его буйная шевелюра, загорелая кожа и, прежде всего, изменившееся лицо, обретшее своего рода космополитичный вид, сбили меня с толку.

— Естествознание! — повторил он хриплым шепотом. Он впился пальцами в сиденье и обернулся в сторону клетки.

— Дьявол! — вскрикнул он. — Оно все еще там!

Мужчина, теперь схватившись за металлический подлокотник скамейки, трясся, почти что рыдал.

— Что с вами? — спросил я. — Что вы видите в той клетке?

— Вы что-нибудь видите в ней? — требовательно спросил он в ответ.

— Конечно, — сказал я.

— Тогда, ради бога, — взмолился он, — скажите: что вы там видите?

Я коротко ответил ему.

— Боже милостивый, — закричал он, — неужели мы оба сошли с ума?

— Никто из нас не сошел с ума, — заверил я его. — Что в клетке — то мы и видим в ней.

— Неужели взаправду существуют подобные твари? — с нажимом спросил он, и тогда я обстоятельно поведал ему об этом животном, о всех его повадках и взаимоотношениях с иными видами.

— Что ж, — слабо молвил он, — полагаю, вы говорите мне правду. Если подобная тварь существует, уйдем туда, где я не смогу ее видеть.

Я помог мужчине встать и усадил его на скамейку, откуда клетки было не видать. Он надел платок и повязал наново галстук — несмотря на свою засаленность, явно весьма дорогой. Я отметил, что и его потрепанное одеяние когда-то, на момент приобретения, должно было выглядеть отменно.

— Давайте поищем питьевой фонтанчик, — предложил он. — Теперь я могу идти.

Мы вскоре нашли один — неподалеку от затененной скамейки с приятным видом. Я предложил мужчине сигарету, и мы закурили. Мне хотелось дать ему выговориться.

— Вы знаете, — начал он, — сказанное вами запало мне в голову. Да так, как ничто еще не западало. Полагаю, все потому, что вы — почти философ, исследователь человеческой природы. Ваши слова — истина. Например, вы как-то утверждали, что преступники в трех случаях из четырех могли бы выкрутиться, если б только держали язык за зубами, однако им хочется кому-нибудь сознаться в содеянном, даже вопреки здравому смыслу. Вот так же сейчас я себя и чувствую.

— Вы не преступник, — прервал я его. — Вы просто не совладали с собой и оплошали лишь единожды. Если бы вы были преступником и сделали то, что сделали, то наверняка бы выпутались, потому что смогли бы все просчитать. А так вы оказались в положении, когда буквально все против вас и нет ни единого шанса на другой исход. Мы все жалели, что так вышло.

— А вы, наверное, жалели более всех? — Мужчина фыркнул. — Вы обошлись со мной плохо.

— Но нам всем было жаль вас, — повторил я, — и всем присяжным тоже, и судье. Вы не преступник.

— Откуда вам знать, — вызывающе осведомился он, — что я успел натворить с тех пор, как вышел на свободу?

— Вы отрастили приличную шевелюру, — ответил я шутливо.

— Уж на это у меня время было, — бросил он. — Я пропутешествовал по всему свету и промотал десять тысяч долларов.

— И никогда не видели…

Мужчина не дал мне произнести это слово.

— Молчите, — содрогнулся он. — Не видел. И не слышал о подобном. Я не увлекался животными в клетках, пока у меня были деньги. Я не вспоминал вашего совета и прочих наставлений, покуда не остался без гроша. Ныне, в полном согласии с вашим давешним наблюдением, мне нужно выговориться. Полагаю, это моя преступная натура не может молчать.

— Вы не преступник, — повторил я успокаивающе.

— Черт возьми! — ругнулся он. — Год в тюрьме и святошу превратит в негодяя.

— Необязательно, — ободрил я его.

— Непременно, — отрезал он. — Со мной, впрочем, хорошо обращались. Доверили мне бухгалтерию, платили пособие за примерное поведение. Но я встретил профессионалов, а они никогда тебя не забывают. Теперь же не имеет никакого значения, что я делал после освобождения, что я пытался делать, как познакомился с Риввином — и как он послал за мной Туэйта… И то, как я попал в руки к Туэйту, и что он мне сказал, и вообще все на свете не имеет значения — вплоть до той ночи, когда мы выдвинулись на дело.

Мужчина посмотрел мне в глаза. В его поведении появилась настороженность. Я видел, как он собирается с силами для своего рассказа. И как только рассказ начался, из речи этого человека напрочь исчезли юношеский гонор и жаргонец его поздних подельников. Передо мной предстал этакий космополит, излагающий свою историю со знанием дела.

II

Туэйт почти час вел машину на чудовищной скорости, будто при ясном дне. Затем он остановился, и Риввин погасил все фары. Мы ни с кем не столкнулись по пути и никого не обогнали, но, когда мы вновь двинулись сквозь промозглую беззвездную темноту, это было уже слишком для моих нервов. Туэйт был спокоен так, будто видел во тьме. Я не мог разглядеть его перед собой, но чувствовал его уверенность в каждом движении автомобиля. Это была одна из тех дорогих моделей, что на любой передаче и скорости или на подъеме бесшумна, как пума. Туэйт ни разу не замешкался во мраке; он почти час еще то ехал прямо, то петлял, то притормаживал, то ускорялся, то несся со свистом, то едва полз. Затем он резко взял влево и в гору. Влажные ветви, свисающие надо мной и вокруг меня, сырая листва и дерн, хлюпавший под шинами, источали острый запах. Мы поднялись по обрыву, выровнялись, затем, поворачиваясь, сдали назад и проехали вперед с полдюжины раз, чтобы высвободить колеса из грязи. Наконец мы остановились. Туэйт передвинул что-то издавшее щелканье и стук и сказал:

— А теперь я покажу вам, как наполнить бак в кромешной тьме, слепым методом.

Спустя еще какое-то время он сказал:

— Риввин, пойди и закопай-ка это.

Риввин выругался, но вышел. Туэйт забрался внутрь рядом со мной. Когда Риввин вернулся, то залез и сел возле меня с другой стороны. Он закурил трубку, а Туэйт зажег сигару и посмотрел на часы. После того как и я закурил, он сказал:

— У нас полно времени, чтобы поговорить, и все, что вам нужно делать, — это слушать. Начну с самого начала. Когда старый Хирам Эверсли умер…

— Ты же не хочешь сказать… — перебил его я.

— Заткнись! — рявкнул он. — И не разевай рта. Будешь говорить, когда я закончу.

Я умолк.

— Когда старик Эверсли умер, — продолжил он, — доход от состояния был поделен поровну между его сыновьями. Вы знаете, что остальные сделали со своей долей: дворцы в Нью-Йорке, Лондоне, Париже, шато на бретонском побережье, охотничьи угодья с оленями да тетеревами в Шотландии, паровые яхты и все такое прочее, что у них с тех пор есть. Сначала Вортигерн Эверсли увлекся всем этим сильнее своих братьев. Но когда его жена умерла, более сорока лет назад, он тут же все это бросил. Продал все, купил это место, окружил его стеной и воздвиг внутри неисчислимое количество построек. Вы видели их шпили и крыши, и никто из тех, с кем я говорил, не видел ничего более из того, что было достроено спустя пять лет со смерти его жены. Там еще две сторожки — обе громадные, даже по меркам особняка миллионера. Можно судить о размерах и протяженности мудреных сооружений, из которых состоит этот замок или особняк — зовите как угодно. Там жил Вортигерн Эверсли. Насколько я знаю, он ни разу не покидал свои владения. Там он умер. С его смерти ровно двадцать лет назад вся доля Вортигерна от дохода Эверсли поступала его наследнику. Никто ни разу не видел этого человека. Из того, что я вам поведаю, вы, как и я, поймете, что наследник, скорее всего, — не женщина. Но никто ничего о нем не знает, он никогда не покидал пределов этих стен. И все же никто из этих жадин и эгоистов — внуков и внучек Эверсли, зятьев и невесток — не оспорил ежемесячную выплату этому наследнику всей доли Вортигерна Эверсли, а составляет она двести тысяч долларов золотом. Эти средства поступают каждый месяц, в первый же банковский день. Я выяснил это наверняка, ибо споры о разделе долей Вульфстана Эверсли и Седрика Эверсли тлеют до сих пор и я видел документы по искам. Все эти деньги — или их стоимость — реинвестировали или же потратили на то, что находится за этой парковой стеной. Реинвестировали не так уж много: я отследил покупки наследника. Наследник скупает музыкальные инструменты в любом количестве и по любой цене. Это первое, в чем я убедился. Затем он приобретает материалы для живописи, краски, кисти, холсты, инструменты, дерево, глину, мрамор — тонны глины и огромные блоки сверхмелкозернистого мрамора. Он не соро́ка, что тащит к себе дорогой хлам по всякой прихоти; он знает, чего хочет и почему. У него есть вкус. Этот человек покупает лошадей, шорные изделия и кареты, мебель, ковры и гобелены, картины — все пейзажи и ни одного портрета. Еще он разживается фотокопиями картин за десять тысяч и дорогим фарфором, редкими вазами, столовым серебром, орнаментами из венецианского стекла, серебряной и золотой филигранью, украшениями, часами, креслами, самородками, жемчужинами, изумрудами и рубинами… и бриллиантами. Бриллиантами, парни!

Голос Туэйта задрожал от восторга, хотя и оставался тихим и спокойным.

— Я два года вынюхиваю обстановку тут, — продолжал он. — И уж я-то знаю обо всем наверняка. Люди распускают слухи… Но — не слуги, не конюхи, не садовники. Ни слова я не добился — ни из первых, вторых и даже третьих уст, ни от них, ни от их родственников или друзей. Все молчат как рыбы. Они не дураки и выгоды не упустят. Однако несколько отставных торговых помощников поведали мне все, что нужно, и я все узнал, хотя и не напрямую. Никто чужой не проходит дальше больших мощеных дворов за сторожками. Любые припасы для всей этой массы слуг передают через сторожку из бурого песчаника. Внешние ворота открываются, и повозка, или что там еще, въезжает под арку. Встает там. Внешние ворота закрываются, открываются внутренние. Повозка въезжает во двор. Затем мажордом — вот так вот пафосно его величают, не «лакей» и не «дворецкий» — отбирает товар. Открываются другие внутренние ворота, повозка выезжает под арку, снова встает. Внутренние ворота быстро закрываются, открываются внешние. И так, подумайте только, со всеми повозками: только одна может въехать за раз. Все добро с них переносят через сторожку меньшего внутреннего двора, грузят в усадебные повозки и везут в особняк. Во двор нефритовой сторожки, например, попадает мебель. Там некий аудитор сверяет опись и квитанции на товары перед двумя свидетелями от торговцев и двумя — от поместья. Груз могут продержать день или месяц; могут вернуть нетронутым или оставить полностью, любая разница компенсируется по возвращении того, что не приняли. Что до драгоценных камушков — тут мне повезло. Я узнал наверняка: за десять лет одних только бриллиантов привезли в это место на миллион долларов, и они до сих пор там.

Туэйт выдержал драматическую паузу. Я не вымолвил ни слова, пока мы сидели на заднем сиденье неподвижного автомобиля. Кожаная обивка поскрипывала от нашего дыхания, Риввин покуривал трубку, а с листьев падали капли; и ни единого звука более.

— Она вся там, — снова заговорил Туэйт, — крупнейшая добыча во всей Северной Америке. И это будет самое масштабное и успешное ограбление, когда-либо свершенное на этом континенте. И никого в нем не обвинят и даже не заподозрят. Попомните мои слова.

— Я-то попомню, — вмешался я, — но мне ни чуточки не полегчало. Ты обещал, что все объяснишь и я загорюсь желанием и уверенностью так же, как вы с Риввином. Ну да, наживка что надо, если верить твоим словам, хоть это и непросто. Но ты полагаешь, что эксцентричный миллионер-затворник будет жить без охраны? Если он сам беспечен, его домочадцы — уж точно нет. Судя по тому, что ты рассказал о сторожках, там соблюдают предосторожности. Бриллианты заманчивы так же, как и слитки на монетном дворе. По твоим словам, все эти сокровища охраняются не хуже золотого запаса казначейства. Ты не переубедил меня, а напротив — испугал.

— Спокойно, — оборвал меня Туэйт, — я не дурак. Я годы потратил на этот замысел. Раз уж я убедился в награде, то и сопутствующую ситуацию разведал. Предосторожностей там множество, но все же недостаточно. Разве сложно расставить посты охранников на каждые сто ярдов*** по ту сторону дороги напротив стены? Они этого не сделали. Сложно установить освещение на дороге и снаружи стены? Они этого не сделали. Равно как и не подумали об уйме других простых мер. Парк достаточно большой, чтобы ни с кем там не повстречаться. За стеной темным-темно, там одинокая дорога и неогороженные пустые леса вроде этого. Эти люди чересчур самоуверенны. Думают, что стен и сторожек им хватит. Отнюдь. Думают, их наружные меры защиты идеальны. Еще чего! Я-то знаю. Я ходил за ту стену десять, двадцать, пятьдесят раз. Я рисковал наткнуться на ловушки, растяжки и сигнализацию. Их там нет. Нет ни ночного обхода, ни постоянного дневного обхода, одни случайные садовники, и все. Я убедился в этом, когда на брюхе обползал там все вокруг, как индеец-чероки из романов Купера. Они так уверены в эффективности своей стены, что у них там нет даже сторожевого пса или вообще какой-либо собаки.

— Нет собаки! — воскликнул я, немало удивленный. — Ты уверен?

— Совершенно! — резко ответил Туэйт. — Уверен, собаки там отродясь не бывало.

— С чего бы вдруг? — усомнился я.

— Сейчас поймешь, — продолжил Туэйт. — Я не смог разговорить никого из местных, но мне удалось подслушать, и не единожды, разговор двух человек. В основном слова их не имели для меня пользы, но пару подслушанных мной обрывочных сведений я смог сложить воедино. Есть там поперечная стена, разделяющая парк. В меньшей его части, куда ведут парковые ворота, находятся дома сторожей и слуг, смотрителей и управляющего, а еще усадебного врача — о да, есть и усадебный врач. У него двое помощников, молодые люди, часто меняющиеся. Как и большинство в свите, врач женат. У них там что-то вроде деревни, внутри внешней стены и снаружи внутренней поперечной. Кое-кто из них живет там уже тридцать пять лет. Когда они становятся слишком старыми, их отсылают куда-то прочь, далеко, ибо я не смог найти ни одного пенсионера. Лакеи, или слуги, или кто бы они ни были — а их там много, чтобы сменять друг друга, — все холосты, кроме двух-трех самых доверенных. Всех остальных привозят из Англии и, как правило, через четыре или пять лет службы отправляют обратно. Мужчины, которых я подслушал, как раз были из таких: старый служака — сам сказал, что у него вскоре закончится срок службы и он отправится домой, — и парень, которого он обучал на свое место. У всех этих примечательных личностей полно свободного времени для отдыха на свежем воздухе. Они сидели за пивом два-три часа кряду, болтали, Эпплшоу давал разъяснения Китуорту, Китуорт задавал вопросы. От них я узнал о поперечной стене.

«Ни разу не б’ло ни одной женщины по ту стор’ну с тех пор, как ее построили», — булькал со странным акцентом этот Эпплшоу.

«Подумать только», — изумился Китуорт.

«А ты можешь представить себе женщину, — продолжал Эпплшоу, — способную его стерпеть?»

«Нет, — признал Китуорт, — с большим трудом. Впрочем, иные женщины стерпят и побольше, чем мужчина…»

«Как бы то ни было, — добавил Эпплшоу, — он не выносит вида женщин».

«Странно, — сказал Китуорт. — Слышал, его родичи совсем иные».

«Насколько мы знаем, да, иные, — ответил Эпплшоу. — Видал их. Но мистер Эверсли не такой. Он их не выносит».

«Наверно, так же как и собак», — вставил Китуорт.

«Да уж, ни одна собака к нему ни в жисть не привыкнет, — согласился Эпплшоу. — И он так боится собак, что их нельзя пускать внутрь. Говорят, ни одной не бывало там с тех пор, как мистер Эверсли родился. Да уж, и ни единой кошки, ни единой».

Еще я услышал, как Эпплшоу сказал:

«Он построил музеи, и павильоны, и башни — остальное построили еще до того, как он вырос».

Высказываний Китуорта я по большей части не слышал, он говорил очень тихо. Раз только услышал, как Эпплшоу ответил:

«Порою он такой же тихий, как и любой другой человек, — рано тушит свет и спит спокойно, насколько мы знаем. А иногда вот не спит всю ночь, и в каждом окне горит свет… или ложится спать за полночь. Кто дежурит по ночам, не сует нос в его дела, если только мистер Эверсли не подаст сигнал о помощи, что бывает нечасто, не чаще двух раз за год. В основном он такой же тихий, как ты или я, — до тех пор, пока его слушаются. Вообще, нрав у него вспыльчивый. Он тотчас впадает в ярость, если кто-нибудь быстро не откликнулся, и так же выходит из себя, если смотрители приближаются к нему без спроса».

В долгих невнятных шепотках я уловил немногое. Например:

«О, тогда он никого к себе не подпускает. Можно услышать, как мистер Эверсли по-детски рыдает. Когда ему хуже, опять же — по ночам, можно слышать, как он воет и вопит, как заблудшая душа».

Или:

«Кожа чистая, как у ребенка, не более волосат, чем мы с тобой».

Или:

«Скрипач? Ни один виолончелист с ним не сравнится. Я слушал его часами. Впору задуматься о своих грехах. А потом вдруг тон переменится, и вот ты уже думаешь о своей первой любви, и весеннем дожде, и цветах, и как ты был ребенком на коленях у матери. Сердце так и разрывается…»

Важнее всего мне показались следующие две фразы:

«Он не потерпит чьего-либо вмешательства».

И:

«Как он запрется, ни единый замок не тронут до самого утра».

— Что теперь думаешь? — поинтересовался у меня Туэйт.

— Звучит так, — ответил я, — словно это место — одноместный дурдом для чокнутого с долгими периодами ремиссии.

— Да, похоже на то, — сказал Туэйт, — но тут, кажется, имеет место нечто большее. Не все услышанное я могу собрать воедино. Эпплшоу сказал одну вещь, не идущую у меня из головы до сих пор:

«Видеть его в мыле было жутко».

А Китуорт однажды сказал:

«Яркие цвета рядом с этим, вот из-за чего у меня кровь стынет в жилах».

И Эпплшоу повторял одно и то же разными словами, но одинаково значительно:

«Ты никогда не перестанешь бояться его. Но будешь уважать все больше и больше, почти полюбишь. И бояться будешь не вида, а его жуткой мудрости. Нет человека мудрее, чем мистер Эверсли».

Однажды Китуорт сказал:

«Не завидую Стурри, запертому там вместе с ним».

«Ни Стурри, ни кому бы то ни было из нас, самых доверенных пока что людей, не позавидуешь, — согласился Эпплшоу. — Но ты свыкнешься, как и я, если ты и вправду тот, кем я тебя считаю».

— …Вот и все, что мне удалось услышать, — продолжал Туэйт. — Остальное узнал из наблюдений и поисков. Я удостоверился в том, что «павильоном» они называют обычный дом. Но иногда мистер Эверсли проводит ночи в той или иной башне, предоставленный сам себе. Свет там порой гаснет после десяти или даже девяти; в другие разы горит и после полуночи. Бывает, что мистер Эверсли возвращается поздно, к двум или трем. Я тоже слышал музыку — скрипку, про которую упомянул Эпплшоу, а еще орга́н. Но никакого плача или воя. Этот человек — определенно псих, судя по скульптурам.

— Скульптурам? — переспросил я.

— Ага, — сказал Туэйт, — скульптурам. Огромные статуи и группы статуй, все — в виде каких-то гротескных людей с головами слонов или орланов. Техника исполнения до одури безупречная. Они растыканы по всему парку. Мелкое квадратное зданьице между зеленой башней и павильоном — его мастерская.

— Похоже, ты отлично знаешь это место, — сказал я.

— Да, — согласился Туэйт, — я очень хорошо его изучил. Сначала я пробирался такими же ночами, как эта. Потом рискнул заглянуть туда в звездную ночь. Затем и при лунном свете. Мне ни разу не было страшно. Я сидел на ступенях перед павильоном в час ночи — ничего. Я даже пробовал оставаться там на день, прячась в кустах, надеясь увидеть его.

— И увидел? — спросил я.

— Ни разу, — ответил Туэйт, — но я слышал его. С наступлением темноты мистер Эверсли ездит на лошади. Я видел, как лошадь вели взад-вперед перед павильоном, пока не стало слишком темно, чтобы я мог разглядеть ее в темноте из укрытия. Слышал, как она проходила мимо меня во тьме. Но так и не смог застать лошадь на фоне неба, чтобы увидеть седока. Прятаться и идти с ней рядом по дороге — не одно и то же.

— И ты не видел мистера Эверсли за весь день, что провел там? — допытывался я.

— Нет, — сказал Туэйт, — не видел. Я тоже был разочарован. Но к входу в павильон подъехал большой автомобиль и остановился под въездной аркой. Когда он проезжал по парку, в салоне никого не было, кроме шофера спереди и ручной обезьянки где-то на заднем сиденье.

— Ручной обезьянки! — воскликнул я.

— Да, — сказал он. — Знаешь, как собака вроде ньюфаундленда или терьера сидит в машине и выглядит такой важной и значительной, сама не своя от чувства собственной важности? Ну так эта обезьяна сидела ровно так же, крутя головой туда-сюда и таращась по сторонам.

— А как она выглядела? — спросил я.

— Наподобие обезьяны с собачьей мордой, — сказал Туэйт, — похожей на морду мастифа.

Риввин хмыкнул.

— Мы теряем время, — продолжал Туэйт, — а нам ведь еще дело делать. Короче говоря, стена — их единственная защита, собаки нет — может, из-за той ручной обезьянки или еще чего. Каждую ночь они запирают мистера Эверсли с одним слугой, заботящимся о нуждах этого чокнутого. Они никогда не вмешиваются, какой бы шум ни услышали, какой бы свет ни увидели, если только не раздастся сигнал тревоги. Я смог обнаружить сигнальные провода — их-то ты и перережешь. Вот и все. Ты в деле?

Риввин сидел близко, почти что на мне. Я ощущал его огромные мускулы и рукоять пистолета у своего бедра.

— Я в деле, — сказал я.

— По собственному желанию? — уточнил Туэйт.

Рукоять пистолета шевелилась в такт с дыханием Риввина.

— Да, по собственному желанию, — подтвердил я.

III

Туэйт вел нас пешком так же уверенно, как вез в машине. Это была самая безмолвная и мрачная ночь в моей жизни: ни единого огонька, ветра, звука или запаха, способных служить нам ориентиром. Сквозь этот туман Туэйт шел так быстро, будто держал путь к собственной спальне — ни на миг не теряясь.

— Вот это место, — сказал он возле стены и направил мою руку к рым-болту в траве у его ног. Риввин подставил ему спину, а я забрался на них обоих. Стоя на цыпочках на плечах Туэйта, я едва мог ухватиться пальцами за карниз.

— Встань мне на голову, болван! — прошептал он.

Я схватился за карниз; взобравшись, спустил вниз один конец веревочной лестницы.

— Скорей! — выдохнул Туэйт снизу.

Натянув лестницу, я спустился и почти сразу нащупал в траве второй рым-болт. Тут же привязав лестницу, я дернул ее, подавая сигнал. Риввин перебрался первым, за ним влез Туэйт. Проведя нас через парк и остановившись, Туэйт схватил меня за локоть и спросил:

— Видишь какие-нибудь огни?

— Ни единого, — ответил я.

— И здесь, — сказал он, — ни одного огонька. Во всех окнах темно. Нам повезло.

Туэйт снова повел нас. Когда он остановился, то бросил лишь:

— Здесь ты залезешь. Перережь каждый провод, но не трать время впустую и не разрежь один провод дважды.

Его инструкции были детально точны. Я нашел каждый выступ и каждую опору, как он меня и учил. Но мне понадобилась вся моя выдержка. Я понял, что такие тяжеловесы, как Туэйт и Риввин, не смогли бы провернуть это. Вниз я спустился усталым и трясущимся.

— Только один глоток! — сказал Туэйт, передавая флягу. Затем мы пошли дальше. Ночь была так темна, а туман столь плотен, что я не видел очертаний дома, пока наш отряд не уперся в самую стену.

— Здесь ты войдешь, — указал Туэйт.

И вновь я понял, почему они взяли меня с собой. Никто из них не смог бы протиснуться в эту щель в каменной стене. Даже мне едва удалось. Внутри вместо стремительного падения, коего я боялся, меня ждало приземление с едва уловимым хрустом: в том контейнере был не антрацит, а каменный уголь, как и в контейнере под окном. Эта удача меня воодушевила, и окно я открыл без особого труда. Риввин и Туэйт скользнули внутрь. Мы спустились ниже на четыре или пять ступеней и оказались на твердом полу. Риввин смело посветил вокруг электрическим фонариком. Мы находились меж аккуратно расставленных угольных контейнеров и стоящих плотно, группой, печей. В открытом пространстве, куда мы попали, ни с одной стороны дверей не оказалось. На миг я увидел чередующиеся окна и скаты для угля над контейнерами, две большие панели из блестящей цветной плитки, аккуратную кирпичную кладку, свежевыкрашенное черное железо, ярко-белый асбест в медных кольцах, а также черную пустоту промеж двух печей. К ней-то — наполовину услышал, наполовину почувствовал я — Риввин и повернулся. Остаток пути вел он, Туэйт следовал за ним, а я по большей части ступал за Туэйтом на ощупь, нередко судя о том, где мои товарищи по преступлению стояли или шли, полагаясь на сочетание чувств, не являющихся ни слухом, ни осязанием, но как минимум частью и того и другого. Когда фонарик Риввина снова загорелся, мы оказались в проходе с цементным полом, кирпичными стенами и дверями по обоим его концам, а напротив нас двери выстроились запутанным рядом. Во тьме, обступившей нас после вспышки света, я последовал за остальными направо. Пройдя через дверной проем, мы замерли, тихо дыша и вслушиваясь. Когда Риввин осветил окружавшую нас обстановку, мы увидели тысячи бутылок, стоящих наискось, горлышком вниз, на ярусах высоких, до потолка, стеллажей. Протискиваясь меж них, мы обошли кругом весь подвал, но так и не обнаружили ни единой двери, кроме той, через которую вошли. Риввин тихо заворчал, Туэйт нас подтолкнул, и мы прошли обратно через весь проход. И вновь мы оказались в винном погребе — точь-в-точь как тот, что нами был покинут, такой же необычный.

Наше любопытство здесь затмило всякое благоразумие. Риввин, вместо того чтобы включать свет периодически, оставил его гореть, и мы внимательно изучали, осматривали все вокруг и шептались в изумлении. Как и у его соседа, в этом погребе не было ни единого свободного места. Проходы тут были узки, стеллажи упирались в балки, поддерживающие плоские своды, и каждый стеллаж был полон настолько, что обнаружить держатель без бутылки едва ли было возможно. И во всем этом огромном погребе среди десятков тысяч бутылок не нашлось ни одной бутыли в две кварты, кварту или хотя бы пинту****. Все они были в полпинты. Мы взяли несколько, и на всех была одна и та же этикетка. Теперь-то я знаю, что она изображала, так как впоследствии видел рисунок еще много раз и гораздо большего размера, но тогда мне показалось, что на этикетке — танцовщица в юбке, ведущая аллигатора на собачьей цепи. Ни на одной из бутылок не было указано название вина или иной жидкости, но на каждой этикетке над рисунком было красное число — 17, 45 или 328, а под рисунком написано: «Разлито для Хенгиста Эверсли».

— Теперь мы знаем его имя, — прошептал Туэйт.

Вернувшись в проход, Риввин свернул в первую дверь слева. Она привела нас к удобной каменной лестнице меж стен, дважды уходившей влево на широких площадках.

Ступив на более мягкую поверхность, мы надолго встали, тая дыхание, вслушиваясь. И вот Риввин включил фонарик. Слева от нас луч высветил ступени лестницы, устланные бледно-красным ковром, дверную коробку с лепниной из отполированного распиленного дуба… и, совершенно неожиданно для всех, — ступни, ноги и бедра крупного, коренастого мужчины. Свет горел менее секунды, однако мы отчетливо разглядели его бриджи, чулки на массивных икрах и яркие пряжки на коленях и туфлях.

Шума этот страж не поднял. Я уперся в подоконник, ибо дальше мне некуда было деваться. Перемежающиеся резкие звуки ужасно молчаливой схватки и тяжелое дыхание, перешедшее в бульканье, — вот что донеслось до моих ушей.

Фонарь вспыхнул снова и продолжил гореть. Я увидел, что Туэйт борется с мужчиной и тот одной из своих лапищ сжимает ему горло. Туэйт обхватывал его шею, прижимая лицо мужчины к своей груди. У стража были каштановые волосы. Тут кистень Риввина с ужасным хрустом обрушился на его череп — и тут же свет погас.

Туэйт, как пышущая жаром печь, стоял рядом со мной, жадно ловя ртом воздух. Я не слышал ни единого звука после того, как тело стража свалилось на пол. Разве что чьи-то легкие шажки… их я уловил на лестнице с ковром. Будто большой пес или напуганный ребенок взбежал наверх.

— Вы что-нибудь слышали? — прошептал я.

Тут Риввин меня ударил.

Отдышавшись, Туэйт включил свой фонарь, Риввин сделал то же. Мертвец оказался староват: ему было за пятьдесят, насколько я мог судить; высокий, широких габаритов, мосластый, но тяжелый. Он был одет в ливрею из зеленого бархата, расшитую золотом, зеленые же бархатные бриджи, шелковые чулки и кожаные туфли. Пряжки были сработаны из золота — все четыре.

Туэйт напугал меня громкой речью.

— Полагаю, Риввин, — сказал он, — это один из доверенных лакеев. Он бы закричал, если было бы кого звать. Или в этом здании мы одни, или же столкнуться можем только с Хенгистом Эверсли.

Риввин хмыкнул.

— Если он здесь, — продолжал Туэйт, — то пытается поднять тревогу по перерезанным проводам — или боится и прячется. Давай найдем и прикончим его, если он здесь, а потом прикарманим бриллианты.

Риввин снова хмыкнул.

Мы двинулись из помещения в помещение, минуя этаж за этажом. Ни одна дверь не задержала нас. Винные погреба удивили и зажгли в нас любопытство; здесь же, наверху, мы были потрясены сверх меры. Мы оказались во дворце чудес, среди таких богатств, что даже Риввин после второй-третьей находки оставил попытки поплотнее набить карманы или куль. Мы ни с кем не столкнулись, не обнаружили ни одной запертой двери… и, судя по всему, обошли здание вдоль и поперек.

Когда мои спутники остановились, встал и я.

Туэйт заговорил в темноте:

— Даже если я умру здесь, то сперва осмотрю это место сверху донизу.

Мы зажгли фонари и оказались позади тела мертвого охранника. Риввина и Туэйта труп, похоже, нисколько не смущал. Они водили фонарями, пока один из лучей не упал на выключатель.

— Надеюсь, его-то мы не обесточили, когда резали провода, — заметил Туэйт, нажал на кнопку — и лампы вспыхнули во всю силу. По всей видимости, мы находились у порога черной лестницы, в некоем вестибюле, откуда расширенный переход вел к нескольким дверям.

Мы втроем посмотрели на ручки этих дверей. Освещая каждую, мы обнаружили, что на самом-то деле ручек — по две: одна самая обыкновенная, другая расположена где-то на полпути между полом и первой ручкой. Риввин открыл одну дверь, за ней оказался чулан для метел. Он дергал ручки, мы с Туэйтом наблюдали. Замок и защелка располагались на одном уровне с верхней ручкой, но независимо управлялись нижней. Туэйт попробовал открыть другую дверь, а мои глаза все возвращались к мертвому телу. Мои спутники уже совсем перестали обращать на него внимание, будто его и вовсе не было. Я лишь однажды видел убитого человека, и мне не хотелось ни вспоминать о том опыте, ни видеть перед собой новый труп. Я глазел то в черноту каменной лестницы, приведшей нас сюда, то — в сумрак над ступенями с подушками.

Риввин нащупал за открытой дверью кнопку и включил свет. Это была огромная столовая, по четырем углам здесь стояли шкафы с полками и стеклянными рамками, полные фарфора и стеклянной посуды. Мебель тут стояла крепкая, простая, сработанная из дуба.

— Столовая для слуг, — заметил Туэйт.

Мы проходили через группу помещений, зажигая везде свет: своего рода гостиную с карточными столиками и досками для шашек; библиотеку, полную книжных шкафов и открытых полок, с парой дубовых столов, заваленных журналами и газетами; бильярдную с тремя столами для снукера, пула и багатели; некую «комнату отдыха» с обитыми кожей диванами и глубокими креслами; прихожую с вешалками для шляп и стойками под зонты гостей — в нее вела дверь, украшенная витиеватым витражом.

— Это все помещения для слуг, — сказал Туэйт. — Каждый элемент мебели рассчитан на человека нормального роста. Идем дальше.

Назад мы вернулись по переходу, оказавшись в большой кухне за столовой.

— Столовые осмотрим потом, когда снова спустимся, — скомандовал Туэйт. — Идем наверх. Глянем банкетный зал после тех спален, затем читальни и кабинеты. Хочу лично увидеть картины. — Этажом выше Туэйт вдруг схватил Риввина за локоть. — Чуть не забыл про эти комнаты, — сказал он, и мы обследовали средних размеров гостиную с круглым столиком по центру и придвинутым к нему креслом. В кресле лежали журнал и что-то вроде халата. Рядом с этой комнатой находились спальня и ванная.

— Помещения господина охранника, — заметил Туэйт, беспечно разглядывая в бюро фотографию невысокой молодой женщины с двумя детьми. — Тут тоже мебель обычного размера.

Риввин кивнул.

Мы вновь поднялись по черной лестнице на следующий этаж. Та уперлась в очень короткий, а потому почти кубический коридор, где, кроме двух козеток, ничего не было. Здесь же находились две двери. Риввин отворил одну из них, пошарил рукой вверх-вниз в поисках выключателя. Как вспыхнул свет, мы — все трое — едва сдержали крик. Мы, конечно, видели галерею мельком — но теперь-то поток света из тысячи лампочек под перевернутыми желобковыми рефлекторами ослепил нас, а уж от вида картин мы и вовсе окаменели.

— Да ты просто спятил, — запротестовал я, — включать всю эту иллюминацию! Она же наверняка поднимет тревогу!

— Никакой тревоги, — отрезал Туэйт. — Я ночи напролет следил за этими строениями — ты что, не слушал? Говорю, его не беспокоят, какой бы ни был час, горит свет или нет…

От моего слабого протеста отмахнулись, и я оказался поглощен теми невероятными картинами, как и остальные. Риввин тупо взирал на них в сильнейшем недоумении, Туэйт с горячим любопытством пытался определить происхождение изображенных странностей. Меня же огорошило то, с каким совершенством картины были выполнены, и бросало в дрожь от их неестественности.

Галерея была длиной девяносто футов и около тридцати футов в ширину и высоту. Очевидно, вверху находилась стеклянная крыша над прямоугольником отражателей. Все четыре стены покрывали полотна — за исключением дверей на обоих концах помещения. Совсем маленьких не было, а несколько работ так и вовсе показались очень масштабными. Пейзажей тут было немного, но во всех присутствовали фигуры, а большинство же картин было переполнено ими.

Эти фигуры…

У них были человеческие тела, но ни одна не обладала человеческой головой. Все без исключения головы у них были птичьи, рыбьи или звериные. Иные вполне узнавались, но попадались и явно фантастические существа вроде драконов или грифонов. Более половины голов принадлежали таким зверям, о каких я совсем ничего не знал, либо художник попросту выдумал эти создания.

Когда вспыхнул свет, я увидел рядом с собой морской пейзаж — размытую туманом серую погоду и тяжелые, крутые волны; там виднелась странная, иномирная шлюпка со сваленной в кучу рыбой на дне, а над ней — четыре человеческие фигуры в блестящих ботинках, как будто резиновых, и в мокрых, блестящих же пальто вроде штормовок, только и обувь, и одежда были красные, как кларет, а у четырех этих фигур были головы гиен. Одна из фигур руководила, а остальные тащили сеть. В плену сети находился некий тритон, но он зримо отличался от привычных изображений морских людей. У него были человеческие формы, кроме головы, рук и ног; весь он был покрыт переливающимися радугой чешуйками. Вместо рук и ног у него росли плавники, а голова походила на череп жирного борова. Он трепыхался в бессильной агонии. Несмотря на всю странность, картина казалась реальной, будто вся сцена на ней взаправду разворачивалась перед нашими глазами.

На следующей картине был изображен пикник на маленькой поляне у лесного озера, на фоне горы. Каждый из отдыхающих рядом со скатертью, расстеленной на траве, обладал своей звериной головой: у одного — баранья, у второго — верблюжья, у остальных — наподобие оленьих, но, очевидно, олень выглядит не совсем так.

Картина далее изображала битву гибридных существ, похожих на кентавров, только они обладали телами быков — и там, где должна быть шея, у них росло человеческое туловище. Вместо рук свисали чешуйчатые змеи с разинутыми пастями, а человеческую голову на туловище заменяла голова петуха с открытым клювом. У этих существ вместо бычьих копыт были желтые петушиные лапы, более крепкие, чем у куриц, с короткими, толстыми пальцами и длинными, острыми шпорами, как у боевых петухов. И все же эти фантастические химеры казались живыми, а их движения — естественными… да, именно так — естественными! И каждая картина потрясала так же сильно, как эти три. Все были подписаны в левом нижнем углу изящными маленькими буквами, выведенными яркой золотой краской: «Хенгист Эверсли», — и рядом дата.

— Мистер Хенгист Эверсли совершенно точно чокнутый, — прокомментировал Туэйт, — но, вне всяких сомнений, рисовать он умеет.

В первой длинной галерее, по прикидкам, было выставлено более полусотни картин; может, где-то семьдесят пять, и все — кошмарны. За ней располагалась галерея покороче, той же ширины и примыкавшая к первой, а далее шла третья галерея — копия первой; все три занимали три крыла здания. Четвертое крыло служило мастерской, и размером оно было со вторую галерею; в ней огромная стеклянная крыша нависала боком над целой стеной. Она была выбеленной, очень плоской и пустой, с двумя мольбертами — большим и поменьше. На маленьком покоилась картина с несколькими овощами и пятью или шестью фейри, если можно их так назвать, — с детскими телами и мышиными головами. Эти существа грызли морковку. На большом стоял преимущественно пустой холст, но в одной его части яркими и толстыми мазками краски было изображено пальмовое дерево, а под ним — три огромных краба с кокосами в клешнях. Около них виднелись ступни и ноги человека. Но картина осталась незавершенной.

В трех галереях хранилось порядка трехсот картин, и это с учетом того, что в меньшей выставлялись лишь маленькие холсты. Кроме того, что я был впечатлен фантастичностью содержания и безупречностью рисунка и краски, две вещи поразили меня во всех этих картинах.

Во-первых, из всех картин ни одна не изображала ни единой женской фигуры или женского существа какого-либо вида. Звероголовые персонажи, будь то одетые или нагие, были мужского пола. Животные, насколько я заметил, также все были самцами.

Во-вторых, около половины всех картин являлись видоизмененными версиями — или аналогией, или подражанием, не осмелюсь назвать их пародией или имитацией — хорошо известных полотен великих художников, виденных в публичных галереях или вполне знакомых по гравюрам, фотографиям, репродукциям в книгах и журналах.

Там была картина, изображавшая Вашингтона, пересекающего Делавэр, и другая, где он прощался со своими генералами. Имелся ряд картин с Наполеоном по мотивам работ, изображавших военачальника при Аустерлице, Фридланде, раздающего «орлов» своим полкам, на утро битвы при Ватерлоо, спускающегося по ступеням Фонтенбло и на палубе корабля, плывущего к острову Святой Елены. Там были дюжины других картин с генералами, королями, императорами, что обозревали свои победоносные армии. Два или три портрета Линкольна. Один впечатлил меня больше остальных и изображал, очевидно, сюжет по мотивам некой абсолютно неизвестной для меня картины: призрак Линкольна — намного больше человека в натуральную величину — возвышался на трибуне над оставшимися в живых известными личностями своего времени, грозно взирая на возвращавшуюся домой федеральную армию, маршем пересекавшую Вашингтон.

Во всех картинах у главного персонажа, будь то Линкольн, Наполеон, Вашингтон или иной лидер, какие бы униформа или регалии ни покрывали его человеческую форму, была голова собаки. Породы разные: терьер, волкодав, мастиф и так далее, — а семейство неизменно — собачьи. Головы любых людей, кроме солдат, были бараньими, лошадиными, овечьими — то есть смиренными. Но над всеми этими толпами довлел один персонаж… и вот его-то я и принял тогда за легендарного, архетипического, геральдического… тут не так-то просто подобрать нужное слово. Возможно, мифологичный — то что нужно. Как у пса — большая пасть, но маленькая клиновидная желтая бородка — человеческая; лысые черные уши — как у бесшерстных собак, но при этом нисколько не собачьи; гребень волос венчает череп треугольной формы; близко посаженные, мелкие и блестящие, чудовищно разумные глаза; переливающиеся колонии цветных пятен по обе стороны морды — все это в совокупности производило достоверное впечатление, будто такой зверь мог взаправду быть порождением природы, а не чьей-то буйной фантазии. И в то же время — да разве же мог где-то помимо горячечного мифа быть такой зверь?..

Рассказ о том, что мы увидели на третьем этаже, займет больше времени, нежели сам осмотр. Вдоль всей галереи под картинами стояли шкафы с ящиками, выстроенные в одну линию, на манер базарного лотка — и примерно той же высоты. Туэйт направился к одной стороне галереи, а Риввин — к противоположной, и они дружно загромыхали ящиками, изучая нутро и задвигая их обратно. Я проверил некоторые и нашел в них лишь фотокопии картин. Но Риввин и Туэйт не хотели рисковать и заглядывали в каждый ящик. У меня было полно времени глазеть по сторонам, так что я неким подобием легкого галопа бегал вокруг миниатюрных соф и кресел зеленого бархата, приставленных спинка к спинке в центре помещения. Господин Хенгист Эверсли, даже на мой непросвещенный взгляд, был большим мастером портретов и пейзажей, цвета, света и перспективы.

Когда мы спускались по лестнице, повторяющей такую же в противоположном конце, по которой мы поднимались, Туэйт сказал:

— Теперь — к тем спальням.

У лестницы мы нашли апартаменты другого слуги или стража: гостиная, ванная и спальня — в точности такие, как и у противоположной лестницы. Подобных апартаментов было еще четыре — под мастерской и над комнатами отдыха.

В восточной и западной части здания находились те самые спальни — всего дюжина, по шесть апартаментов на каждой стороне; все они состояли из спальни, туалетной комнаты и ванной. Кровати были трех футов длиной — и, соответственно, узкие и низкие. Мебель — комоды, столы, кресла, шифоньеры — соотносилась размерами с кроватями, за исключением трюмо и стенных зеркал, доходивших до потолка. Ванны размером были почти что с бассейны, около девяти на шесть футов, глубиной по три фута — и из единого куска фарфора.

Формы, размеры и стиль мебели всюду повторялись. Отличались лишь цвета — и их, по числу комнат, тоже было двенадцать: черный, белый, серый и коричневый, светло- и темно-желтый, красный и сиреневый, зеленый и голубой, розовый и темно-синий. Обои, вешалки, ковры и дорожки — все тут сочеталось цветом. Рисунок настенных панелей был одинаков — и повторялся в комнате два, четыре или шесть раз, равно как и в остальных помещениях.

Этот рисунок изображал то, что я не смог разглядеть на этикетках бутылок. Он был вделан на манер медальона в каждую панель синих, красных и прочих цветов стен. Фон картины представлял смутное, бледное небо и размытые, туманные облака над листвой, похожей на тропическую. Основным персонажем здесь был ангел в ниспадающих белых одеждах, на широко раскинутых сереброперых крыльях парящий в выси. Его лицо было человеческим — единственное человеческое лицо среди всех картин во дворце, лицо печальное, мягкое, женственное. Огромный неуклюжий аллигатор с золотым ошейником, от коего золотая же цепь шла не в ладонь ангела, а к золотым путам на его запястье, был той ведомой тварью.

Под каждой картиной находился стих в четыре строки, всегда один и тот же:

Не дозволяй природе низменной воспрясть,

Не пророни слезы, ни вздоха, ни стенанья,

Отринь утехи мира: славу, власть, —

Прими удел свой твердо — быть в изгнанье.

Я прочел его не раз и не два, так что уж никогда не позабуду.

Ванные комнаты отличались невероятной роскошью: игольчатый душ, две лохани разного размера, помимо утопленной ванны. В каждой гардеробной — галерея платяных шкафов. Один или два мы открыли — и обнаружили в каждом несколько костюмов малого размера, словно для мальчика младше шести лет. В одном шкафу все полки переполняла обувь не более четырех дюймов***** в длину.

— Очень похоже, — заметил Туэйт, — что мистер Хенгист Эверсли, кто бы он ни был, — карлик.

Риввин, осмотрев несколько шкафов и гардеробов, оставил их в покое.

В каждой спальне стояла только кровать, а по обе ее стороны располагались своего рода холодильники для вина, похожие на ведра с крышками, только больше. Они стояли на трех коротких ножках так, чтобы верх был на одном уровне с кроватью. Мы открыли бо́льшую их часть; каждая была полна льда, с зарытыми туда полупинтовыми бутылками. На каждой из двенадцати кроватей покрывала лежали аккуратно откинутыми, но ни на одной — ни следа использования. Винные холодильники были из чистого серебра, но мы их не взяли. Как сказал Туэйт, нам понадобилось бы два полноразмерных товарных вагона для всего серебра, что мы тут обнаружили.

В гардеробных все принадлежности вроде щеток и гребней на трюмо были сделаны из золота, а большинство даже украшено драгоценными камнями. Риввин начал набивать сумку только теми, что были сделаны из металла, но даже он не стал отламывать тыльные стороны щеток или тратить силы на какую-либо другую поломку. Когда мы осмотрели все двенадцать апартаментов, Риввин уже едва тянул свою ношу.

Передняя в южной части здания представляла собой библиотеку, полную идеально расставленных маленьких книг в шкафах за стеклянными дверцами, достигавших потолка и всецело закрывавших стены — кроме тех мест, где находились две двери и шесть открытых окон. Здесь также находились узкие столики той же высоты, что и в гардеробных. На них лежали журналы и газеты. Туэйт открыл один книжный шкаф, я — другой, и мы раскрыли три-четыре книги. В каждой был оттиснут экслибрис с изображением ангела и крокодила.

Риввин не нашел выключателя в главном коридоре, и мы спустились по извилистой лестнице, освещая дорогу фонариками. Риввин свернул налево, и мы попали в банкетный зал — как назвал это помещение Туэйт, — просторный, совершенно неописуемой красоты.

Низкий столик, не более трех футов в ширину, представлял собой плиту из кристально-белого стекла на посеребренных ножках. Крохотное кресло, единственное в этой комнате, было из чистого серебра, на нем лежала алая подушка.

Буфеты и шкафы со стеклянными дверцами приковали нас к месту. В одном стояли качественный фарфор и хрусталь, изумительный фарфор и хрусталь! А в других четырех — столовый сервиз из золота, из чистейшего золота: вилки, ножи, ложки, тарелки, миски, блюдца, чашки — все! И все миниатюрное, но в огромном изобилии. Мы взвесили в руках предметы. Они были из золота. Все — обычной формы, вот только вместо бокалов, кубков и фужеров там были предметы вроде широких соусниц на стержнях или коротких ножках, все несимметричные, с одним выступающим краем, как у кувшина, только более широким и плоским. Их тут было во множестве. Риввин наполнил две сумки тем, что они могли выдержать. Три сумки — это все, что мы смогли бы нести; в каждой, наверно, было больше ста пятидесяти фунтов******.

— Нам придется перелезать через стену два раза, — сказал Туэйт. — Ты ведь взял шесть сумок, не так ли, Риввин?

Риввин буркнул что-то неопределенно-утвердительное.

У подножия главной лестницы Риввин обнаружил выключатель, и электрический свет озарил великолепные ступени.

Сама лестница была из белого мрамора, перила — из желтого мрамора, а панели — из малахита. Но главным элементом служила картина над площадкой — много страннее всех уже виденных нами картин.

Я вспомнил что-то похожее — рекламу шипучки, талькового порошка или подобного фирменного изделия, где на переднем плане все народы земли и их правители чествуют оратора. Эта картина была шириной двадцать футов, а в высоту — и того больше. На ней виднелся трон, резной и украшенный каменьями, стоящий на вершине горы. По обе стороны от трона разворачивалась обширная панорама, и ее наводняли человеческие фигуры со звериными головами — неисчислимая толпа, — и все взирали на него. Ближе всего к трону стояли персонажи, должно быть являвшиеся всеми президентами, королями, королевами и императорами мира. Кое-где вполне узнавались одежды или униформы. У некоторых из них были головы, позаимствованные с изображений государственных гербов, например австрийского и русского орлов. И все они отдавали дань уважения тому, кто стоял перед троном, — тому же мифическому чудовищу с предыдущих картин.

Он стоял горделиво, одной ногой попирая крупного аллигатора, наряженный в нечто вроде одеяния революционера: низкие сапоги с золотыми пряжками, белые бриджи, алую с подбоем жилетку и ярко-синее пальто. Его голова была такой же звериной, как на других изображениях, — треугольной и странной, мифологичной.

Вверху позади трона парил на широко раскинутых крыльях ангел в белых одеждах, с ликом сэра Галахада. Риввин почти мгновенно выключил свет, но даже за эти короткие мгновения я все разглядел.

Три мешка с добычей мы положили у парадного входа. Напротив банкетного зала находился зал музыкальный — с орга́ном и роялем, и на обоих клавиши и сама клавиатура намного меньше обычного; с большими шкафами, полными книг по музыке; со множеством духовых инструментов, виолончелей и футляров для скрипок. Туэйт открыл один-два.

— Нам бы хватило этого, чтоб сколотить три состояния, — сказал он, — если только мы смогли бы это все унести.

За музыкальным залом располагался кабинет; в нем было четыре письменных стола крошечных размеров, и все представляли собой старинную модель с ящиками внизу, опускающейся крышкой и чем-то вроде пюпитра вверху. Все столы были резными, а на столешницах резьба гласила:

ЖУРНАЛ // МУЗЫКА // КРИТИКА // БИЗНЕС

Туэйт открыл стол, где значилось «БИЗНЕС», и выдвинул все ящики. В ячейках нашлись целые пачки новеньких, чистеньких долларов и казначейских облигаций более высокого достоинства — по пять пятерок, десяток, двадцаток, полусотен и сотен. Туэйт бросил по одной пачке мне и Риввину, а остальные рассовал по карманам. Один из ящиков ниже был разделен посередине; в одной половине лежала россыпь золотых монет десятидолларовым номиналом, с изображением Свободы, а в другой — столько же (то есть много) золотых двадцаток Сент-Годенса.

— Знавал я разных скряг, — сказал Туэйт, — но это уже за гранью. Только представьте себе этого чокнутого карлика, узника собственного дворца, с вожделением запускающего руки во все эти деньги. Чахнет над златом, но даже и толику — ни на что не тратит…

Риввин побросал в мешок монеты, и когда собрал их все, то едва смог поднять его. Оставив награбленное лежать перед столом, он пересек комнату и дернул дверь на другом конце. Уже в следующее мгновение Риввин и Туэйт уподобились паре шустрых терьеров, метнувшихся вслед за крысой.

— Вот где находятся бриллианты! — объявил Туэйт. — И мистер Хенгист Эверсли там, вместе с ними! — Они с Риввином недолго посовещались возбужденными голосами. — Ты пригнись пониже, — шепнул Туэйт, — а как откроешь — вообще припади к полу. Выстрелит над тобой. Усек?

Риввин подкрался к двери, согнулся и стал пытать замок одним ключом за другим. Комнату освещала люстра с не менее чем двадцатью лампами, и свет падал прямо на него. Его красная шея перевалилась через низкий воротник лиловой рубашки; широкая спина казалась огромной и мощной.

С другой стороны проема встал Туэйт, держа палец на выключателе. Оба напарника в левой руке держали по кистеню. Прежде чем Риввин принялся за замок, они прокрутили барабаны своих револьверов и заткнули их за пояса.

Я услышал щелчок.

Риввин поднял руку.

Свет погас.

Мы стояли в чернильной тьме, стояли, покуда я почти смог различить линии окон — чуть менее темные рядом с более темными…

Вскоре я услышал другой щелчок и скрип открывающейся двери. Затем раздалось рычание, после — глухой стук, похожий на удар, хрип как будто от удушья и приглушенные звуки борьбы.

Туэйт включил свет.

Риввин, пошатываясь, пытался встать с колен. Я увидел пару крошечных розовых ладоней: их переплетенные пальцы сжимали шею Риввина. Они разжались, как только я заметил их.

Мне привиделись крошечные ступни в маленьких ботинках из лакированной кожи и с серебряными пряжками, зеленые подвязки, карликовые ножки в белых бриджах. Риввин будто схватил за горло дерущегося ребенка — и тот молотил его башмачками.

Затем на моих глазах бандит резко вскинул руки вверх.

Он рухнул навзничь, во всю длину своего тела, с глухим стуком.

И вот тогда-то я увидел эту… морду.

Волчья пасть сомкнулась на кадыке Риввина. Кровь брызгала из-под кипенно-белых клыков. Чудовищный гибрид с картин не был придуман художником — он был срисован, и прямо передо мной оказался тот, с кого эту срисовку производили.

Как выброшенная на берег рыба, Риввин бился в смертельной агонии.

Туэйт обрушил на череп звериной головы свой кистень. Этот удар мог бы сокрушить и стальной цилиндр. Морда зверя скривилась, он затряс головой, возясь с горлом Риввина подобно бульдогу. Туэйт ударил еще раз, и еще, и еще. От каждой атаки уродливая голова яростно дергалась. Две голубые выпуклости по обе стороны морды, похожие на эмалевую инкрустацию, напугали меня: я не сразу признал в них глаза; отвратительная полоска красной, как свежий сургуч, крови сбегала между ними вниз.

Сопротивление Риввина ослабевало, огромные зубы рвали его глотку. Он был мертв еще до того, как непрекращающиеся удары Туэйта раздробили череп и плотно стиснутые челюсти наконец разомкнулись. Морда сморщилась и сжалась, а собачьи клыки ослабили хватку.

Туэйт ударил монстра еще два-три раза, затем дотронулся до Риввина и опрометью ринулся вон из комнаты, бросив:

— Стой здесь!

Я услышал шум взлома и распиливания. Оставшись один, я еще разок взглянул на мертвого грабителя. Существо, убившее его, было ростом с четырех- или шестилетнего ребенка, но более коренастым, до самой шеи походило на человека и одето в яркий темно-синий пиджак, жилет багрового бархата и белые парусиновые штаны. Пока я смотрел на это диво, морда скривилась в последний раз, челюсть отвисла и тело, содрогнувшись, откатилось в сторону. Мертвец был миниатюрной копией персонажа с большой картины на площадке перед лестницей.

Туэйт примчался обратно. Без всяких промедлений он обыскал карманы Риввина и бросил мне две или три пачки денег.

Встав, он неожиданно для меня рассмеялся.

— А знаешь, любопытство, — сказал Туэйт, — когда-нибудь сведет меня в могилу.

Склонившись, он снял одежды с мертвого монстра. Звериная шерсть росла на морде вплоть до воротника рубашки. Ниже кожа была человеческой, как и тело — самое обычное, я бы сказал, тело мужчины лет сорока, сильное и хорошо сложенное, вот только каким-то образом уменьшенное до детских размеров.

На волосатой груди виднелась синяя татуировка: «ХЕНГИСТ ЭВЕРСЛИ».

— Вот дьявол, — вымолвил Туэйт.

Он поднялся и подошел к роковой двери. За ней обнаружил переключатель. Комната оказалась маленькой, заставленной шкафами с небольшими ящиками — ярус на ярусе, и сплошь ряды латунных ручек на красном дереве.

Туэйт открыл один из шкафов. Внутри тот оказался отделан бархатом и с бороздками, как у ложемента для украшений. В нем лежали кольца — явно с настоящими изумрудами.

Туэйт высыпал их в один из пустых мешков, отнятых у мертвого Риввина. Такие же ящики в следующем шкафу содержали кольца с рубинами. Первые несколько он закинул к кольцам с изумрудами. Но затем Туэйт забегал по комнате, выдвигая ящики и с грохотом задвигая их обратно, пока не наткнулся на ложементы с бриллиантами без оправы. Эти он до последнего сгреб в свой мешок. За ними — кольца с бриллиантами и прочие украшения с ними же и с изумрудами, рубинами… Набитый доверху мешок ломился от богатств.

Туэйт перевязал его, дал мне открыть второй мешок и начал ссыпать в него ящик за ящиком, пока внезапно не остановился. Наморщил нос, будто принюхиваясь, — и сам вдруг обрел неожиданное сходство с убитым собакоголовым чудовищем. Я подумал, он сходит с ума, и начал нервно смеяться, находясь на грани истерики, но тут Туэйт сказал:

— Понюхай! Принюхайся получше!

Я принюхался.

— Чувствую дым, — сказал я.

— И я тоже, — согласился он. — Это место горит.

— А мы тут заперты! — воскликнул я.

— Заперты? — усмехнулся он. — Чушь! Я взломал входную дверь, как только убедился, что Риввин и этот дьявол мертвы. Идем! Бросай пустой мешок. Не время препираться.

Нам пришлось пройти мимо двух трупов. У Риввина был ужасный вид: вся кровь от его лица отхлынула, и кожа стала серой, будто у плешивой крысы.

Когда мы ухватились за мешок с монетами, Туэйт выключил свет. Мы поволокли его, а также улов драгоценностей, и вышли в заполненный дымом коридор.

— Мы сможем унести только эти, — предупредил меня Туэйт. — Остальное бросаем.

Швырнув через плечо мешок с монетами, я последовал за ним вниз по ступеням, по гравию и — наконец-то! — ступил на дерн. Туман подступил ко мне со всех сторон.

У стены Туэйт обернулся и посмотрел назад.

— Мы не сможем достать те мешки, — сказал он. И правда, вдалеке виднелось красное сияние, стремительно превращавшееся в яркий свет. Я услышал крики.

Мы переправили мешки через стену и добрались до автомобиля. Туэйт тут же завел мотор, и мы помчались прочь. Я не знал, как мы ехали, в каком направлении и даже как долго. Наш автомобиль был единственным, что катило по этим дорогам.

Когда я едва приметил сияние рассвета, Туэйт остановился. Он повернулся ко мне.

— Выходи! — сказал он.

— Что? — недоуменно спросил я.

Он наставил дуло пистолета мне в лицо.

— У тебя в карманах пятьдесят тысяч долларов в банкнотах, — сказал Туэйт. — В миле******* отсюда по дороге — железнодорожная станция. По-английски разумеешь? Выходи!

Что ж, я вышел. Автомобиль умчался вперед и растаял в утреннем тумане.

IV

Долгое время мужчина молчал.

— Что вы потом сделали? — спросил я.

— Отправился в Нью-Йорк, — сказал он, — и напился в стельку. Придя в себя, я понял, что у меня осталось почти что одиннадцать тысяч. Я направился в офис Кука и договорился о кругосветном туре за десять тысяч долларов в самое большое количество мест и с самым длительным временем в пути, что они могли предложить за эти деньги. Они брали на себя все расходы, мне не понадобилось ни цента после того, как я отбыл.

— Когда это было? — спросил я.

Мужчина задумался и выдал мне довольно бессвязный и уклончивый ответ.

— Что вы делали после того, как покинули офис Кука? — спросил я.

— Положил сто долларов в сберегательный банк, — ответил он. — Купил много одежды и всякого. Почти весь путь вокруг света я оставался трезв, ибо единственный способ напиться — это если тебя угощают, а у меня не осталось денег, чтоб угощать в ответ. Когда я вернулся в Нью-Йорк, то думал, что вполне готов жить дальше. Но не успел я положить в карман сто долларов, как тут же снова напился. Похоже, я не мог оставаться трезвым.

— А сейчас вы не пьете? — спросил я.

— Нет, — заверил мужчина. Похоже, он избавился от своего космополитичного говора, как только вернулся к повседневности.

— Напишите-ка кое-что, что я вам продиктую, — предложил я и дал ему авторучку и порванный, вывернутый наизнанку конверт. Под мою диктовку, слово в слово, он вывел:

«Пока вы снова не услышите обо мне, остаюсь искренне ваш, имярек».

Я взял у него бумагу и просмотрел написанное.

— Как долго вы были в том загуле? — спросил я.

— В каком еще загуле? — От удивления мужчина захлопал глазами.

— Прежде чем вы обнаружили, что у вас осталось всего одиннадцать тысяч.

— Не знаю, — сказал он. — Я ничего не знаю о том, что делал.

— Могу рассказать хотя бы об одном, что вы сделали.

— Что? — воскликнул он.

— Вы положили четыре пакета, в каждом по сотне стодолларовых банкнот, в конверт из тонкой оберточной бумаги с застежкой, направили его по почте одному нью-йоркскому адвокату безо всякого письма внутри — только лишь с половинкой грязного листа бумаги, где было написано: «Сохраните до тех пор, пока я не попрошу это назад». И подпись — ну, ее вы только что поставили.

— Честно? — недоверчиво промолвил он.

— Факт! — ответил я.

— Значит, вы верите моему рассказу! — радостно воскликнул он.

— Нет, нисколько, — твердо заявил я.

— Но… почему?

— Если вы были настолько пьяны, — объяснил я, — чтобы рискнуть сорока тысячами долларов столь безумным способом, то вполне годились и для того, чтобы весь этот Гран-Гиньоль вам померещился…

— Если так, — возразил он, — откуда я взял эти пятьдесят тысяч странных долларов?

— Смею предположить, — сказал я, — что добыли вы их не более бесчестным образом, нежели тот, о коем вы при мне распространились.

— Меня злит, что вы мне не верите.

— Не верю, — подытожил я.

Мужчина мрачно помолчал — и тут вдруг заявил:

— Теперь я могу посмотреть на него.

Он провел меня к клетке, где сидел мандрил с большим синим носом, лопотал что-то нечленораздельное на своем зверином наречии и время от времени чесался.

Он уставился на зверя.

— Значит, вы мне не верите? — посетовал он.

— Нет, не верю, — повторил я, — и не собираюсь. Все это невероятно.

— Может, там был полукровка или гибрид? — предположил он.

— Да бросьте, — сказал я ему. — Вся эта история невероятна с точки зрения банальной биологии.

— Ну, может, мать столкнулась с тварью вроде этой, — настаивал он, — просто не в то время?

— Чушь! — сказал я. — Россказни кумушек. Абсолютно невозможно!

— Его голова, — объявил он, — была точно такой же. — Он задрожал.

— Вам в питье что-нибудь подмешали, — предположил я. — В любом случае давайте поговорим о чем-нибудь другом. Пойдемте вместе поедим.

За ланчем я спросил его:

— Какой город из тех, что вы посетили, понравился вам больше всего?

— Париж, как по мне, — ухмыльнулся он. — Париж навсегда.

— Я дам вам один совет, — сказал я.

— И какой же? — спросил мужчина, его глаза сверкали.

— Давайте я оформлю вам годовую ренту на ваши сорок тысяч. Ее вам выплачивать будут в Париже. Процентов уже достаточно для того, чтобы оплатить путь во Францию, и у вас останется немного наличных для первого квартального платежа.

— А вы не будете чувствовать, что обманываете Эверсли? — спросил он.

— Если и обманываю кого-то, — сказал я, — то я с этими людьми незнаком.

— А как же пожар? — настаивал он. — Спорю, вы слыхали хоть что-то о нем. Разве же даты не совпадают?

— Совпадают, — признал я. — И всех слуг уволили, оставшиеся здания и стены снесли, весь участок поделили и продали по частям. Все будто бы в согласии с вашим рассказом.

— Ага! — вскричал он. — Так вы мне верите!

— Нет же! — упорствовал я. — И доказательством тому — готовность воплотить мой план годовой ренты для вас.

— Согласен, — сказал мужчина и встал из-за обеденного стола. — Куда теперь? — спросил он, когда мы покинули ресторан.

— Идемте со мной, — сказал я ему, — и не задавайте вопросов.

Я повел его в Музей археологии и направил прямиком к тому, что приготовил для него в качестве эксперимента. Я бродил неподалеку возле других экспонатов и ждал, пока мой спутник заметит все сам.

Он увидел.

Он схватил меня за руку и прошептал:

— Это он! Рост другой, но это выражение… как на всех его картинах.

Сказав это, мужчина указал на загадочное, великолепно исполненное изваяние из угольно-черного гранита времен двенадцатой династии. Статуя изображала… нет, не Анубиса или Сета, но какого-то безымянного собакоголового бога.

— Это он, — повторил мой спутник. — Посмотрите, какая в нем чудовищная мудрость.

Я сохранил молчание

— И вы привели меня сюда! — вскричал он. — Вы хотели, чтобы я увидел это! Вы все же верите!

— Нет, — стоял я на своем, — я не верю.

После того как я махал мужчине на прощание с пирса, я более его никогда не видел. Мы много переписывались полгода спустя, когда он хотел обменять свою годовую ренту на совместную пожизненную — для себя и своей невесты. Я обстряпал все дело с меньшими затруднениями, чем рассчитывал. Его письмо с благодарностями, где он сообщал мне, что француженка-жена — такая великолепная экономия, что уменьшение его доходов с лихвой компенсируется, было последним, что я о нем слышал.

Так как мужчина умер более года назад, а его вдова вновь замужем, этот рассказ не сможет причинить кому-то вреда. Если Эверсли и были обмануты, они этого никогда не ощутят. А меня хотя бы не мучает совесть.

Перевод с английского Сергея Капраря


*** 1 ярд равен 91,4 см.

**** 1 американская кварта равна 0,94 л. 1 ам. пинта — 0,47 л.

***** 1 дюйм равен 2,54 см.

****** 1 фунт равен 0,45 кг.

******* 1 миля равна 1,6 км.

****

1 ярд равен 91,4 см.

1 американская кварта равна 0,94 л. 1 ам. пинта — 0,47 л.

1 дюйм равен 2,54 см.

1 фунт равен 0,45 кг.

1 миля равна 1,6 км.

***
*****
*******
******

Амина

Вальдо, столкнувшись лицом к лицу со сверхъестественным, был, пользуясь его же выражением, совершенно фраппирован.

В гробовом молчании он позволил консулу вывести себя из прохладного мрака склепа на жару, превращающую пустынный ландшафт в какое-то подобие раскаленного зеркала. За ним, не оглядываясь, ступал слуга Хасан. Безмолвно подхватив ружье из ослабшей руки господина, он понес его вместе с оружием консула.

Консул подошел к полуразрушенной стене, находящейся в пятидесяти шагах от юго-западного угла гробницы. Отсюда были хорошо видны дверь и огромная пробоина в «теле» затерянного в пустыне склепа.

— Хасан, — приказал он, — ты будешь наблюдать отсюда.

Слуга произнес что-то на персидском.

— Сколько щенков там было? — спросил консул у Вальдо.

Тот в полнейшем замешательстве уставился на него.

— Сколько там было детенышей? — чеканя слова, повторил консул.

— Двадцать… или больше, — наконец выдавил Вальдо.

— Быть такого не может. — Консул скривился.

— Где-то шестнадцать-восемнадцать, — заверил его Вальдо.

Хасан улыбнулся, хмыкнув. Консул взял у него два ружья, отдал одно Вальдо, и они обошли гробницу по кругу. Здесь тоже были остатки руин, а еще стоял вкопанным в песок камень, обращенный «лицом» к захоронению и по большей части укрытый в тени.

— Этот пойдет, — сказал консул. — Присядьте-ка на эту скалу и привалитесь к стене, обустройтесь поудобнее. Вы слегка потрясены, но скоро придете в себя. Вам бы поесть — но у меня с собой ничего. Ну, хлебните хотя бы… — Он протянул Вальдо флягу и подождал, пока тот откашляется после глотка неразбавленного бренди. — Хасан отдаст вам свою флягу, перед тем как уйти, — продолжал консул. — Пейте побольше, но помните: придется вам тут провести немало времени. Теперь слушайте еще более внимательно. Нам надо уничтожить эту нечисть. Самца, как я понимаю, нет. Будь он поблизости, я бы с вами не разговаривал. Не думаю, что выводок такой большой, как вы мне обрисовали, — но, полагаю, штук десять там реально наберется. Заразу надобно вырвать с корнем. Хасан отправится пока в лагерь за топливом и подмогой, а мы с вами позаботимся о том, чтоб никто из них не улизнул.

Он взял ружье у Вальдо, открыл-закрыл затвор, осмотрел магазин и отдал обратно.

— Теперь внимательно наблюдайте за мной, — сказал он, после чего отошел влево от гробницы, остановился и собрал в кучу несколько камней.

— Видите их? — крикнул он.

Вальдо кивнул. Консул вернулся, прошел вдоль той же линии вправо, сложил на таком же расстоянии еще одну кучку камней, снова крикнул и получил ответ. Он вернулся.

— Вы уверены, что не спутали эти две отметки?

— Абсолютно уверен, — ответил Вальдо.

— Это важно, — предупредил консул. — Я вернусь к месту, где оставил Хасана, и, пока его не будет, стану следить оттуда. Вы же будете наблюдать отсюда. Можете ходить меж этих отметок столько, сколько душе угодно. От любой из них вы сможете увидеть меня. Но не отклоняйтесь от линии между ними: как только Хасан пропадет из виду, я буду вести огонь по всем движущимся целям в отчерченном промежутке. Вы подождете тут, покуда я не отмеряю такие же границы для своей зоны патрулирования, по ту сторону гробницы. Затем, как покончим с приготовлениями, дайте слово стрелять во все, что будет двигаться впереди, за чертой. Ну и, конечно, не забывайте оценивать ситуацию вокруг себя. Остается мизерная возможность, что самец может вернуться днем: они ночные охотники, но это их лежбище не совсем обычное. Словом, будьте начеку. И да, заклинаю вас, Вальдо: никакой непотребной сентиментальности касательно того, что эта мерзость смахивает на людей! Направляйте оружие твердой рукой, бейте наповал. Речь даже не о благополучии в этих краях — на кону, вполне возможно, наша личная безопасность. Между мусульманскими общинами в округе мало согласия, но единственное, в чем они единодушны, — так это в том, что каждый обязан способствовать искоренению этих тварей. Старый добрый библейский обычай побивания людей камнями и здесь вполне в ходу, а эти мусульмане горазды судить всякого, кто плохо исполняет утвержденные испокон веку предписания. Если упустим здесь хоть одного из них и об этом поползут слухи — грядет всплеск расовых волнений, и не такой, что можно будет запросто договориться, мол, законов не знаем — закон попрали… Так что — стреляйте, Вальдо, наверняка. Без всяких сомнений и жалости.

— Я понял, — заверил Вальдо.

— Поняли вы или нет — мне до того совершенно нет дела. Я требую от вас конкретных действий, а не какого-то глубокого разумения. Оружие к бою. Разите цель точно. — Оставив такое суровое напутствие, консул удалился.

Вскоре появился Хасан, и Вальдо опустошил практически всю его флягу с водой. Уже вскоре после того, как слуга ушел, Вальдо стали дико досаждать жара и монотонность его вахты. Он уже ходил будто в полусне, страдая от жажды, когда явился араб с двумя ослами и мулом, нагруженными дровами. Позади тащились еще какие-то помощники.

Состояние транса перешло в глубокую оторопь, когда эти люди выкурили выводок — и начали методично его истреблять. По итогу его даже не попросили помочь — напротив, явно намекали держаться в стороне и не мешать. Так что Вальдо стоял — и смотрел ошалело. С виду он был как наблюдатель-натуралист, но за этим непроницаемым фасадом гремучая смесь из испуга и чувства неправедности этой расправы вскипала все жгучее. Когда десять маленьких трупов выложили в ряд на песок, он почувствовал себя ужасно, будто сам всех и убил. Образ отложился в памяти как насквозь гротескный, горячечно-бредовый. Вальдо мнил себя человеком выдержанным, много повидавшим и крепким духом — и все же даже для него это оказалось слишком.

В то памятное утро, ознаменовавшее начало опасного приключения, Вальдо встал рано. Впечатления от морского путешествия, достопримечательностей Гибралтара, Порт-Саида, Суэцкого канала, Адена, Маската и Басры сформировали совершенно неадекватный переход от благопристойной размеренности домашней, всецело изведанной жизни в Новой Англии к захватывающему дух чуду необъятных пустынь.

Все казалось нереальным — и все же вопиющая истинность окружающих видов до того захватила Вальдо, что он не чувствовал себя здесь как дома и не мог спокойно заснуть в палатке. Неимоверным усилием воли погрузив себя в сон, он долго лежал в беспамятстве и проснулся очень рано — незадолго до первых лучей солнца. Консул пока еще крепко спал. Вальдо тихо оделся и вышел; машинально, без всякой цели или преднамеренности, взял свой пистолет. Выйдя наружу, он увидел Хасана: тот сидел, положив ружье на колени и склонив голову на грудь, и спал так же крепко, как и господин. Али и Ибрагим, помощники, накануне ушли из лагеря за припасами, так что Вальдо был единственным бодрствующим существом в округе. Намереваясь просто насладиться волшебным зрелищем созвездий и недолгим прощальным отблеском Млечного Пути, а также этой краткой прохладой, немного компенсировавшей жаркое утро, знойный день и весьма теплую ночь, он уселся на камень — в нескольких шагах от палатки и в два раза дальше от Хасана. Повертев в руках ружье, Вальдо почувствовал неодолимое искушение побродить в гордом одиночестве по завораживающе-пустынной, засушливой местности.

Когда он только начинал жить в лагере, то ожидал, что консул — человек, сочетавший в себе черты спортсмена, исследователя и археолога, — окажется довольно снисходительным компаньоном. Вальдо предвкушал здесь, на вольготных просторах бескрайних пустошей, абсолютно неограниченную свободу. Но реальность жестко выправила все его авантюрные предвосхищения — ибо первым делом консул оговорил в строгом тоне:

— Никогда не теряйте из виду меня и Хасана — если только мы не пошлем вас с Али или Ибрагимом. Сколь бы велик ни был соблазн, не стоит ходить в одиночку. Тут даже быстрая отлучка сулит беды: можно потерять лагерь из виду, не успев и глазом моргнуть.

Поначалу Вальдо подчинился, но после — стал хорохориться:

— У меня есть хороший карманный компас. Я знаю, как им пользоваться. Я никогда не сбивался с пути в лесах штата Мэн.

— В лесах штата Мэн нет курдов, — отрезал консул.

Те немногие курды, что попадались им на пути, казались Вальдо бесхитростными и миролюбивыми людьми. Ничто в их обществе не намекало на потаенную угрозу, не предвещало передряг. Вооруженная охрана консула из дюжины грязных оборванцев-наймитов подолгу бездельничала и лишь изредка изображала какую-то деятельность.

Вальдо подметил, что консул, казалось, был равнодушен к близости руин. Не раз и не два они ставили лагерь вблизи экзотических гробниц или проходили мимо них, но всякий раз искатель приключений то ли всерьез не интересовался ими, то ли делал вид, что игра не стоит свеч. Вальдо успел достаточно поднатореть в нескольких туземных диалектах, чтобы разбирать постоянные разговоры о «них».

Вы слышали о ком-нибудь из НИХ здесь?.. Кто-нибудь был убит?..

Есть какие-нибудь следы ИХ присутствия в этом районе?..

Такие вопросы он мог разобрать в различных разговорах со встречными туземцами, но о том, кто это — «они», так и не смог дознаться.

Затем он спросил Хасана, за что консул столь жестко ограничил его в передвижениях. Хасан немного говорил по-английски и потчевал его рассказами об афритах, вурдалаках, привидениях и других жутких легендарных существах; о джиннах пустыни, появляющихся в человеческом обличье, говорящих на всех языках и всегда готовых заманить неверных в ловушку; о прекрасной женщине, чьи ступни и лодыжки были «вывернуты наизнанку», — она якобы стерегла один из местных оазисов и всех путников, что польстились на воду или на нее саму, топила в тамошнем пруду. У Хасана всегда находилась какая-нибудь байка про осатаневшие призрачные орды мертвых разбойников — куда более страшных, чем их живые собратья; упоминал он и о твари в обличье дикого осла или газели, увлекающей охотников к краю пропасти и пирующей их разбившимися о камни телами. Также где-то здесь якобы обитал колдун, превращающийся в зайца или птицу со сломанным крылом, тоже гораздый на разные неприятные каверзы…

Али и Ибрагим не говорили по-английски. Насколько Вальдо мог понять их длинные речи, они рассказывали похожие истории или намекали на опасности, столь же туманные и фантазийные. Эти детские сказки-страшилки еще больше разожгли в Вальдо тягу к походам в одиночку.

Теперь, сидя на камне, он страстно желал насладиться ясным небом, чистым утренним воздухом, пустынным ландшафтом и уединением, ощущением того, что все это принадлежит только ему. По разумению Вальдо, консул просто осторожничал сверх меры, ведь никакой опасности тут не сыскать. Что плохого будет, если он всего лишь пройдется по округе, подстрелит какую-нибудь дичь и вернется сюда, в лагерь, до воцарения денного зноя? Еще немного поразмыслив, Вальдо твердо решил все для себя — и встал.

Несколько часов спустя он сидел на упавшем камне в тени разрушенного склепа. Край, где они путешествовали, как уже сказано, был богат на гробницы и останки захоронений: доисторических, бактрийских, древнеперсидских, парфянских, сасанидско-иранских или мусульманских, разбросанных повсюду группами или поодиночке. Полностью исчезли из виду малейшие признаки городов, поселков и деревень — и ни одной даже убогой хижины, где могли бы ютиться потомки бесчисленных скорбных поколений, возведших эти склепы.

Гробницы, построенные более основательно, чем жилища живых, целые или побитые временем, эти осколки былого величия — они были повсюду. В этом районе все они были одного типа — c куполом, квадратные, единственная дверь с восточной стороны открывалась в большое пустое помещение c погребальными камерами.

В тени такого склепа и уселся Вальдо. Он не смог добыть дичь, заплутал, понятия не имел, в каком направлении остался лагерь, устал, ему было жарко, и он хотел пить. И, сверх всех его невзгод, — он забыл захватить с собой в дорогу флягу с водой.

Путник окинул взглядом бескрайнюю и безлюдную панораму, однообразное бирюзовое небо, возвышающееся над холмистой пустыней. Далекие красноватые холмы на горизонте окаймляли менее отдаленные коричневые бугры, которые, не разнообразя картину в целом, дополняли желтоватый пейзаж. Вблизи открывался вид на песок и скалы с одним-двумя тощими, изголодавшимися по влаге кустиками, то тут, то там перемежающимися слепяще-белыми или сероватыми крошащимися руинами. Солнце еще не поднялось над горизонтом, но всю пустыню уже укрыла дрожащая пелена жаркого марева.

Пока Вальдо сидел, обозревая окрестности, из-за угла гробницы нежданно-негаданно появилась женщина.

Все туземки, до поры попадавшиеся Вальдо на глаза, носили либо яшмак — расписной платок, прикрывающий нижнюю половину лица, — либо паранджу, или еще каким-то образом прикрывали лицо. Но эта женщина шла с непокрытой головой, выставляя лицо напоказ. На ней красовалось что-то вроде свободного неприталенного платья цвета песка, скрывавшее фигуру от шеи до щиколоток. Несмотря на то что солнце уже успело раскалить бархан, женщина шла босиком.

При виде Вальдо она остановилась и уставилась на него. Он, в свою очередь, обратил внимание на незнакомку. Она переставляла ноги как-то по-особому, не в манере женщин-европеек — ступая так, будто шаг в любой момент может перейти в прыжок. Одеяние, будучи предельно закрытым, все же не могло скрыть, что у нее на редкость развитая для женщины мускулатура. Особенно выдавали сей факт плечи и предплечья. На руках и у пят незнакомка не носила браслетов. В ушах не было серег, шею не украшали бусы. Ногти у женщины были заостренные и длинные — причем как на руках, так и на ногах. Волосы цвета воронова крыла оканчивались выше плеч и секлись на концах, но при этом не производили вид запущенных или неухоженных. Она улыбалась глазами, и создавалось впечатление, что и губы женщины тронула улыбка — хоть она и держала их плотно сомкнутыми, совсем не показывая зубов.

— Ох, как же жаль, — посетовал Вальдо вслух, — что ты не поймешь по-английски.

— Вообще-то, все я пойму, — огорошила она его. Женщина как-то умудрялась говорить внятно, все так же скупо и будто бы неохотно артикулируя. — Что ты здесь забыл, мужчина?

— Ты меня понимаешь! — воскликнул Вальдо, вскакивая на ноги. — Вот так диво! Но где ты научилась?..

— В миссионерской школе, — ответила женщина, и в уголках ее довольно широкого, почти нераскрывшегося рта заиграла озорная улыбка. — Что я могу для тебя сделать? — Говорила она почти без иностранного акцента, но очень медленно и с каким-то странным рыканьем, проскакивающим между слогами.

— Я хочу пить, — признался Вальдо, — и еще я заблудился.

— Не ты ли живешь в той коричневой палатке в форме половинки дыни? — спросила она, растягивая слова, странным рокочущим голосом, едва разжимая губы.

— Да, там наш лагерь, — сказал Вальдо.

— Я могла бы проводить тебя туда, — проворковала женщина, — но это далеко, и в той стороне не сыскать воды.

— Сначала я хочу воды, — сказал Вальдо, — или хотя бы молока.

— Если ты про коровье молоко, такого у нас нет. Есть козье. Там, где я живу, есть чем утолить жажду, — сказала она, напевно выговаривая слова. — Тут недалеко. В ту сторону.

— Покажешь?..

Женщина стронулась с места, и Вальдо с ружьем под мышкой пошел следом за ней. Туземка ступала бесшумно и быстро, он еле-еле поспевал. Отставая, он замечал, как облегающая ее тело ткань беззастенчиво выдает гибкую, осанистую спину, тонкую талию и крепкие бедра. Каждый раз, тяжело дыша и догоняя проводницу, Вальдо то и дело бросал на нее беглые взгляды, удивляясь, что ее талия, столь четко очерченная у позвоночника, спереди не выделялась; что очертания ее тела от шеи до колен, совершенно бесформенные под одеждой, были лишены какого-либо ожидаемого намека на изящество, упругость или изгибы. Точно так же его настораживали веселый огонек в глазах незнакомки и тонкая линия ее красных, слишком красных губ.

— Как долго ты проучилась в миссионерской школе? — спросил он.

— Четыре года, — ответила она.

— Значит, ты христианка?

— Вольнаибы не принимают крещение, — просто заявила женщина, но ее голос больше походил на монотонное рычание.

Вальдо почувствовал странную дрожь, наблюдая за ее едва шевелящимися губами.

— Но на тебе нет паранджи, — не удержался он от замечания.

— Вольнаибы, — парировала она, — никогда не носят паранджу.

— Значит, ты не мусульманка? — осмелился спросить он.

— Вольнаибы — не мусульмане.

— Кто же в таком случае эти твои вольнаибы? — неосторожно выпалил Вальдо, и женщина бросила на него полный недовольства взгляд. Ну конечно, она — почти дикарка. Больше трех вопросов задавать курдам считалось бестактным.

— Как тебя зовут, красавица? — все же рискнул подступиться он.

— Амина, — представилась женщина.

— Мне знакомо это имя из «Тысячи и одной ночи».

— Из потешных историй, сочиненных верующими, — поправила она и усмехнулась. — О таких глупостях, как «Тысяча и одна ночь», вольнаибы предпочитают не знать. — Каменная неподвижность ее губ и тягучее клокотание между слогами поразили Вальдо еще больше, когда губы женщины скривились, но не раскрылись.

— Ты как-то странно произносишь слова, — робко заметил он.

— Твой язык — не родной мне, — резонно отметила Амина.

— Как получилось, что ты выучила мой язык в миссионерской школе и не являешься христианкой?

— Они всему учат в школе при миссии, — сказала она, — и девушки-вольнаибы похожи на всех других, принимаемых на учебу… хотя стоит им подрасти — и они уже не такие, как все горожанки. Меня взяли учиться, не дознаваясь, кто я и откуда.

— И выучили тебя на славу, — похвалил он.

— У меня особый дар — глотать языки, — загадочно изрекла Амина, и выражение странного превосходства озарило ее лик. Вальдо почувствовал, как его с ног до головы пробрала дрожь — не только от ее жутких слов, но и от простой слабости.

— Далеко ли до твоего дома? — осведомился Вальдо, выдохнув.

— Он вон там, — сказала она, указывая на ворота в большую гробницу прямо перед ними. Пройдя через арку, они попали в довольно просторное помещение, прохладное благодаря постоянной температуре толстой каменной кладки. На полу не было сора. Обрадованный тем, что ему удалось укрыться от палящего солнца снаружи, Вальдо уселся на каменную глыбу посередине, между дверью и внутренней перегородкой, и опустил приклад ружья на пол. На мгновение он оказался совершенно сбит с толку резкой сменой ослепительных красок пустыни на размыто-серый свет нутра усыпальницы.

Когда зрение прояснилось, он огляделся и заметил напротив двери зияющую дыру, за которой виднелся оскверненный мавзолей. Когда его глаза привыкли к полумраку, Вальдо был так поражен, что встал. Ему показалось, что по всем углам комнаты толпятся голые дети. На его неопытный взгляд, каждому здесь было около двух лет, но двигались они с уверенностью восьмилеток или даже десятилетних.

— Чьи это дети? — спросил он.

— Мои, — невозмутимо призналась Амина.

— Что, все они? — поразился Вальдо, не веря.

— Все до единого, — ответила она со странной, сдерживаемой горячностью в голосе.

— Но их… их тут два десятка наберется! — воскликнул он.

— Ты плохо считаешь в темноте, — сказала она Вальдо. — Их куда меньше.

— Определенно не меньше дюжины, — заявил он, крутясь на месте, в то время как дети плясали и вертелись вокруг него.

— У вольнаибов большие семьи, — сказала Амина.

— Но они все… одного возраста! — воскликнул Вальдо, и у него мигом пересохло во рту. Амина разразилась неприятным, издевательским смехом, хлопая в ладоши. Она стояла между ним и дверным проемом, и, поскольку оттуда падал почти весь свет, Вальдо не видел ее губ.

— Сразу видно мужчину! Ни одна женщина не сделала бы такой ошибки.

Смутившись, Вальдо сел. Детишки сгрудились вокруг него — смеясь, болтая, хихикая, издавая радостные нечленораздельные возгласы.

— Пожалуйста, принеси мне попить чего-нибудь холодного, — попросил Вальдо. Сухой язык еле-еле шевелился у него во рту.

— Сейчас у нас будет питье, — заверила его Амина, — но вот только теплое.

Вальдо ощутил беспокойство. Дети прыгали вокруг него, издавали какие-то странные утробные звуки, облизывались, тыкали в него пальцами и время от времени поглядывали на свою мать.

— Где же вода?

Женщина стояла молча, опустив руки по швам, и Вальдо показалось, что она отчего-то стала ниже ростом.

— Где вода? — повторил он.

— Терпение, терпение, — проворковала Амина и подступила к нему на шаг. Солнечный свет падал ей на спину и создавал вокруг бедер нечто вроде ореола. Она теперь казалась еще ниже, чем раньше. В ее поведении прорезалось что-то вороватое, и малышня, явно заметив перемену, лукаво захихикала.

В этот момент почти одновременно прозвучали два винтовочных выстрела. Женщина рухнула лицом вниз на пол. Дети пронзительно закричали — все разом, хором. Но Амина с неожиданной быстротой вскочила на четвереньки, пошатнулась и бросилась к дыре в стене. Там она с ужасным воплем вскинула руки и упала навзничь на землю, согнулась пополам и вся выгнулась дугой, как умирающая рыба… застыла, вздрогнула в последний раз… и вот — затихла. Вальдо, не сводивший полных ужаса глаз с ее лица, даже будучи до крайности изумленным, заметил: она так и не разжала губ.

Дети, испуганно вскрикивая, пролезли в дыру во внутренней стене и растворились в чернильной пустоте за ней. Не успел последний из них скрыться, как в дверях появился консул с ружьем в руках. От ствола поднимался едкий дымок.

— Я очень вовремя, дорогой друг, — пробормотал он. — Эта тварь как раз собиралась прыгнуть. — Положив палец на спусковые крючки, он потыкал в тело дулом. — Мертва… как же повезло! Случается, что и три-четыре залпа их не утихомиривают. Помню, прострелил одной такой легкие навылет — а она все равно вскинулась и убила одного моего помощника.

— За что вы ее застрелили? — объятый гневом, спросил Вальдо.

— За что? — Консул фыркнул. — А вы взгляните вот на это. — Он опустился на колени и раздвинул полные, плотно сжатые губы, обнажив не человеческие зубы, а мелкие, широко расставленные резцы-точильщики и длинные, острые, перекрывающие друг друга клыки, как у борзой собаки: свирепые, смертоносные, плотоядные зубы, грозные и воинственные.

Вальдо почувствовал угрызения совести, ибо лицо и фигура Амины все еще вызывали у него ужасающее сочувствие из-за их человечности.

— Вы стреляете в женщин только потому, что у них длинные зубы? — не удержался он от горькой ремарки, возмущенный чудовищной расправой, свершенной у него на глазах.

— А вы — крепкий орешек, дружище, — сурово рассудил консул. — По-вашему, это вот — женщина? — В один резкий рывок, вцепившись в подол песочного платья обеими руками, он сдернул его. Вальдо затошнило: увиденное походило не на женскую грудь, а скорее на брюхо старой фокстерьерки с щенками или свиньи с обильным выводком. От ключиц до промежности протянулись два ряда крупных, темных и дряблых сосков.

— Что… что это за существо? — слабым голосом спросил он.

— Гуль********, мой мальчик, — торжественно, почти шепотом ответил консул.

— Я думал, что их не существует, — забормотал Вальдо. — Думал, это сказки… и никаких гулей не бывает…

— Охотно верю, что близ Род-Айленда такие не водятся, — без тени издевки ответил ему консул. — Но мы сейчас в Персии… а Персия — это вам не Новая Англия.

Перевод с английского Григория Шокина


******** В доисламском фольклоре гули — оборотни, живущие в пустыне вдоль дорог и охотящиеся на путников. Они крадут детей, пьют кровь, грабят могилы и поедают трупы; постоянно меняют форму, превращаются в животных, в особенности в гиен, и в молодых привлекательных женщин. В исламе гули считаются одним из подвидов джиннов и порождением Иблиса. Согласно «Сказкам тысячи и одной ночи» и арабской мифологии, отраженной в них, гули представляют опасность для живых: они оборачиваются людьми (чаще молодыми женщинами), заманивают путников к себе в логово, расположенное в руинах, и пожирают их. Лавкрафт называл гулями (ghouls) собаковидных гоминидов, обитающих в подземных ходах под кладбищами (см. «Модель Пикмана», «Сомнамбулический поиск неведомого Кадата»), но в большинстве русских переводов этот термин устойчиво передают как «упырь» (что не вполне верно — но спорить с традициями сложно).

********

В доисламском фольклоре гули — оборотни, живущие в пустыне вдоль дорог и охотящиеся на путников. Они крадут детей, пьют кровь, грабят могилы и поедают трупы; постоянно меняют форму, превращаются в животных, в особенности в гиен, и в молодых привлекательных женщин. В исламе гули считаются одним из подвидов джиннов и порождением Иблиса. Согласно «Сказкам тысячи и одной ночи» и арабской мифологии, отраженной в них, гули представляют опасность для живых: они оборачиваются людьми (чаще молодыми женщинами), заманивают путников к себе в логово, расположенное в руинах, и пожирают их. Лавкрафт называл гулями (ghouls) собаковидных гоминидов, обитающих в подземных ходах под кладбищами (см. «Модель Пикмана», «Сомнамбулический поиск неведомого Кадата»), но в большинстве русских переводов этот термин устойчиво передают как «упырь» (что не вполне верно — но спорить с традициями сложно).

Тот, кто их видел********

— Неудивительно, что на днях вы были поражены, — сказал первый помощник, — когда я сказал вам, что видел сирен. Вы, должно быть, подумали, что я сошел с ума.

Я ничего не ответил. Было слишком темно, чтобы он мог разглядеть мои губы, и его голос был глуше, чем щелканье ножниц старшей из трех мойр. Мужчина прислонился к перилам, мочаля мундштук курительной трубки. Я откинулся на спинку шезлонга и уставился на бесчисленные легионы тропических звезд. Барк покачивался на якоре невдалеке от мелкой гавани Гонолулу. Мучительно близко, всего в нескольких милях от нас, между черной тенью Даймонд-Хед и краем пролива, виднелась низкая мерцающая желтая полоса, обозначавшая побережье — от Вайкики до города.

Первый помощник был интересным мужчиной. Прежде всего, он был феноменально глух — другого такого невосприимчивого к звукам человека я попросту не встречал. Его слух был не столько нарушен, сколько полностью уничтожен, его не существовало вовсе. Тем не менее он умудрялся выполнять — и хорошо, стоит заметить, — обязанности, связанные с его должностью и профессией, в чем я убедился за время восьминедельного плавания. Еще было очевидно, что этот мужчина — не прирожденный моряк, а скорее невезучий джентльмен, который подался в море за неимением лучшей доли. Вскоре я понял, что это не просто моя догадка, а твердое убеждение всех пассажиров корабля. Из многочисленных бесед с ним я знал, что он был человеком не одного лишь знатного происхождения, но еще и хорошо образованным, утонченным. Я предположил — и догадка обернулась фактом, — что он прошел оксфордскую или кембриджскую школу.

Мужчина сунул трубку в карман, наклонился ко мне и начал монолог, подобный многим из тех, что я слушал в прошлые вечера; монолог такого рода, что я не мог ввернуть ни вопроса, ни лишнего слова. Мне предстояло дослушать до конца — или не слушать вовсе.

— Вы удивились, — сказал он, — когда я сказал вам, что видел сирен, но я не безумец. Все произошло лет шесть назад, в 1879 году. Я тогда был в Нью-Йорке, и у меня возникли обычные трудности с поиском корабля из-за глухоты. Мой поручитель обратился к капитану Джорджу Эндрюсу — «Балаган», так его посудина называлась, — тот устроил мне краткое собеседование, ну и решил, что я сгожусь.

«Нам предстоит приключение, — сообщил он мне с глазу на глаз, — и потребуется такой человек, что будет выполнять приказы и держать язык за зубами».

Я сказал ему, что готов на любой риск. С легчайшим смешанным карго — чуть больше половины балласта — мы отправились на Гуам, на рынок. Меня тогда назначили вторым помощником капитана, а первым стал дюжий швед по имени Густав Обринк. Как я впервые сел с ним за один стол — так произвел он на меня впечатление безмерно жадного человека. Не только, значит, поглощал он еду с огромным аппетитом — так еще и, наевшись до отвала, всем своим видом сообщал: эх, мало, еще бы. Казалось, ему вообще нет разницы, что есть, лишь бы за ушами хрустело. Никогда еще не видел, чтоб даже огромный мужик такие аппетиты проявлял. В равной степени Обринк был непомерным любителем выпить — ибо количество кофе, принимаемое им за одну трапезу, просто поражало воображение. В перерывах между приемами пищи он постоянно испытывал жажду и потреблял невероятное количество воды. Он постоянно подходил к бочке у двери камбуза и пил из нее — при этом громко причмокивая губами, наслаждаясь простой водой, будто редким вином.

Когда мы собрались договариваться о вахтах, капитан Эндрюс посоветовал менять человека на боцманском посту каждую неделю. Обринк поинтересовался почему. Капитан сказал ему, что задавать вопросы — не его дело. Швед согласился и отступил. По итогу у нас образовалось два крепких ирландских кандидата: высокий, худощавый малый по имени Пэт Райан со стороны Обринка и коренастый, плотно сбитый Майк Лири — с моей. Капитан на следующий же день приказал новоявленным боцманам перенести на корму койки и стол. Оказалось, эти двое столь непохожих друг на друга парней не менее прожорливы, чем наш Обринк. Они ели как животные. Тема еды и питья в принципе доминировала в их болтовне. Вся команда, как оказалось, состояла из любителей вкусно поесть, и капитан Эндрюс угождал их вкусам. «Балаган» оказался на удивление сытным местом; еда в каюты подавалась всегда в достатке, а камбуз поддерживался в завидном порядке.

Вскоре после того, как капитан Эндрюс убедился, что команда полностью протрезвела после попоек на берегу, он созвал всех на корму и объявил, что стюард будет подавать грог ежедневно до дальнейших распоряжений. Естественно, все обрадовались. После этого у нас в каюте каждый день было хорошее дешевое вино. Когда капитан Эндрюс решил, что оба помощника капитана и оба боцмана — трезвомыслящие люди, он поставил бутылку виски на стойку над столом и держал ее там всегда наполненной. Было любопытно наблюдать, как Обринк, Райан и Лири прикладывались к ней. Господа держались в рамках приличия, решив не подрывать оказанную им честь, но одно то, как они смаковали каждую каплю, с каким нежным удовлетворением делали каждый глоток, с каким нетерпением ждали следующего, — о да, одно это было впечатляющим зрелищем.

Словом, капитан Эндрюс поддерживал хорошую дисциплину. Мы пересекли границу и обогнули мыс Доброй Надежды без каких-либо происшествий. Но когда мы отплывали от Мадагаскара, Обринк, спустившись на палубу за своим секстантом, не заметил его на месте. Корабль обыскали, и капитан Эндрюс устроил допрос. Но секстант так и не был найден, и никто не пролил свет на то, как прибор исчез. После этого капитан в одиночку проводил все наблюдения и расчеты, связанные с курсом нашего следования.

И вот тогда-то началась череда беспорядочных смен нашего курса. Мы продолжали петлять в течение шести недель, пока команда не стала говорить только об этом и открыто заявила, что тут что-то нечисто. Конечно, никто из нас, кроме капитана, не мог определить наше местоположение. Мы знали, что находимся в южных широтах, между пятьюдесятью и ста десятью градусами восточной долготы, но в таком-то диапазоне с тем же успехом мы могли находиться, по сути, практически где угодно.

С тех пор как мы покинули Нью-Йорк, погода на море стояла весьма умиротворенная. Но когда шторм добрался-таки до нас, нам пришлось несладко. Когда он прошел, до всей команды быстро дошло: мы заработали серьезную пробоину. Проведя день и следующую ночь за откачкой воды, мы наконец сдались и пошли занимать лодки. Капитан Эндрюс взял себе на борт кока и юнгу, поручил каждому боцману по шлюпке с двумя матросами и велел нам держать курс на северо-восток. Когда мы с Обринком спросили, на какой же широте и долготе мы сейчас находимся, капитан сказал, что это его дело. Пока мы откачивали воду, он распорядился снабдить лодки провизией, и их подготовили на славу. Мы сошли с корабля при ясном небе. Ветер после шторма дул слабо, зато зыбь на поверхности наблюдалась хоть и ленивая, но мощная. Мы спустились на воду ближе к закату.

На следующее утро шлюпка капитана исчезла, а мы остались на самообеспечении: два вельбота, две шлюпки, всего двадцать человек без понятия о местоположении.

На третий день мы увидели сушу — низкий атолл, не более мили в поперечнике, почти круглый, насколько мы могли разглядеть; с кокосовыми пальмами, растущими по окаемке, и естественным волнорезом в виде прибрежных рифов. Когда мы приблизились, перед нами открылся канал, ведущий в лагуну. Двигаясь по ней, мы увидели примерно в центре лагуны крутую, узкую, отливающую розовым скалу высотой до пятидесяти футов. За скалой виднелось что-то вроде плоского острова — в остальном лагуна казалась цельной. Мы высадились на атолле у пролива, куда вошли; нашли хороший источник воды, кокосовые орехи в изобилии и диких свиней, бегающих тут всюду, но никаких следов присутствия людей. Я подстрелил одного хряка, и мои товарищи по несчастью сразу же зажарили его. За едой они не говорили ни о чем, кроме скудного рациона, каковым приходилось перебиваться в лодках. Все были достаточно послушными и добродушными, но, по-моему, каждый из них не раз говорил, как ему не хватает грога, а Обринк, хорошо державший себя в руках и правивший веслами не на страх, а на совесть, раз двадцать повторял, как бы хотел раздать грог, но приходится теперь держать в уме, что запас-то невелик. Разговоры о «лодочной стряпне», «отменной свинине», подсчет кокосовых орехов — их они умяли порядочно… все это вскоре утомило меня прямо-таки до крайности. Кажется, прожорливее этих парней я за всю жизнь людей не встречал!

Мы свалили пять пальм и на подставки, сделанные из нарубленных стволов, уложили одну горизонтально — как распорку. Поверх нее мы натянули паруса вельботов. Это и стало палаткой, разбитой на песчаном пляже лагуны. Под ее навесом спал я крепко, но, как только пробудился, понял, отчего мужчины — все до единого — жаловались на слабый и прерывистый сон, на кошмары и на то, что им якобы слышался странный звук, похожий на музыку, еще и некоторое время после пробуждения. Они позавтракали очередным добытым поросенком и кокосовыми орехами.

Тогда Обринк сказал мне взять на себя руководство лагерем. Я согласился. Он велел выгрузить все из вельбота и согнал в него всех наших людей — кроме маленького француза (всем известного просто как «Француз»), новоангличанина Педдикорда, невысокого рыжего ирландца Маллена, моего боцмана Райана и, собственно, меня. Тех из моей вахты, кто хотел уйти, я отпустил. Они поплыли через лагуну к розоватой скале.

После того как Обринк и матросы уйдут, я намеревался провести инвентаризацию наших запасов. Я отправил Райана с Французом обогнуть атолл в одном направлении, а Педдикорда, умевшего работать на фок-мачте, с Малленом — в другом. Затем я осмотрел все запасы. Они были довольно многообещающими для двадцати человек — даже на отчаянный заплыв на лодке по Индийскому океану хватило бы. Много кокосов, да и свинины в достатке — все это добро требовалось оберегать лишь от снующих всюду крыс.

Очень скоро четверо моих людей вернулись, причем обе группы почти одновременно. Близился полдень, а ни Обринка, ни лодки не было видно. Я следил в подзорную трубу за вельботом, пока тот не обогнул розоватую скалу, находившуюся всего в полумиле от нас, и не исчез. Райан попросил разрешения взять одну лодку и присоединиться к остальным на скале. Я с готовностью согласился, ибо еще не успел спрятать спиртное.

Я воспользовался столь желанным отсутствием компаньонов, чтобы укрыть спиртное в четырех разных местах, тщательно записав у себя в блокноте приметы, по которым должен был снова найти тайники. То же самое я проделал с большей частью боеприпасов. У меня и в мыслях не было пытаться взять верх над Обринком: я намеревался рассказать ему о своих действиях и ожидал, что он одобрит их.

Рассчитывал я также и на то, что мужчины вернутся примерно за два часа до захода солнца. Никаких признаков их появления не было. Конечно, я ждал — пока не стало слишком поздно отправляться ночью в неизвестную лагуну в одиночку, да и в любом случае не было смысла одному пускаться на поиски целых девятнадцати человек. Кроме того, я должен был защищать наши запасы от свиней и крыс. Я перебирал в уме тысячи предположений и почти не спал.

На следующее утро я вывесил все, что мог, из наших припасов на коньке, подальше от посягательств здешней фауны, убедился, что оставшийся вельбот не унесет течение, а потом снарядил последнюю шлюпку донельзя основательно: еда, бочонок воды, ликер, кое-какие медикаменты, боеприпасы, винтовка, бинокль и компас. Вдобавок ко всему у меня было два револьвера. К этому времени я уже понял, что что-то не так, и осторожно стал грести через тихую лагуну к отливающей розовым скале.

Приближаясь к ней, я не мог не отметить умиротворенность и красоту природы вокруг. Небо надо мной было глубокого, поистине тропического синего цвета, и солнце заняло позицию в зените меньше часа назад. Дул легкий бриз, еле заметно колыхавший лагуну; на горизонте виднелись верхушки пальм на атолле; единственным проблеском белый прибой на рифе за проливом, куда мы вошли, напоминал о себе.

Я греб медленно, ибо лодка была тяжелой, и все время оглядывался через плечо. Скала отвесно поднималась из глубокой воды. Возможно, это был гранит, но я не мог сказать, что это за камень, наверняка. Отличался он разве что этим странным розовым отливом — и тем, что на нем вообще ничего не росло. Обогнув голую скалу, я увидел плоский островок за ней. На нем тоже не наблюдалось ни деревца, и я не мог разглядеть ничего, кроме ровного берега, возвышающегося на шесть или восемь футов над уровнем воды. За гребнем пляжа ничего было не видать. Я знал, что наши люди собирались высадиться где-то там, и поднял весла, решив обмозговать ситуацию получше. Затем, активно гребя, я обогнул скалу вдоль самого ее основания. Напротив плоского островка было что-то вроде выступа из розового камня, наполовину затопленного, наполовину выступающего из воды, с пологим уклоном — вполне подходящее место для высадки. Я осторожно вел лодку, пока ее дно не заскрежетало об эту сомнительную твердь: нос был втоплен, скажем, на фут, но корма зависала над водой глубиной, допустим, в шестьдесят морских саженей******** — я решил так, не углядев дна за синей просвечивающей пеленой. Взобравшись на сушу, я затащил следом лодку, поставив ее как можно выше на уклон, и попытался вскарабкаться вверх по скале. Мне это сразу удалось, но подъем оказался непростой, и, покуда не добрался до вершины, я ни разу не оглянулся. Наверху меня ждала своеобразная каменная «площадка» футов тридцать в поперечнике. На ней-то я наконец смог осмотреть островок, оборачиваясь кругом оси.

Затем я тяжело опустился на землю и достал свою фляжку. Я сделал большой глоток, закрыл глаза, прочитал молитву, кажется… и снова огляделся.

И увидел то же, что и раньше.

Утес и островок разделяло расстояние где-то в половину судовой длины. Сам участок суши, заинтересовавший меня, насчитывал четыре судовых длины и на поверку оказался почти что круглым. Со всех сторон его окружал белый пляж с чистым коралловым песком, равномерно отлогий и поднимающийся самое большее на десять футов над уровнем воды. Остальная часть острова являла собой луг, почти ровный, но возвышающийся над береговой линией самую малость. Он зарос короткой, мягкой на вид травой бледно-зеленого цвета — ни дать ни взять английский газон весной. В центре острова и луга находилась овальная плита из розоватого камня — по-видимому, из того же камня, что и скала, куда я залез. И вот на ней-то, на этой овальной плите, находились два живых существа… но такие, что я сперва не поверил своим глазам; протер их, прежде чем направить взгляд в ту же точку. На полпути между плитой и береговым гребнем, саженях в десяти, кольцом возвышалась длинная груда чего-то белого. Я не мог с уверенностью сказать, из чего она состояла, пока не навел туда бинокль.

Но не нужно было никакого увеличительного стекла, чтобы увидеть мою команду — все девятнадцать человек. Все они сидели: кто-то прямо внутри белой груды, кто-то за ее пределами, кто-то на ней…

И все их лица были обращены к плите.

Я достал из кармана подзорную трубу, дрожа так, что с трудом мог ее отрегулировать. С помощью трубы я ясно увидел странное белое нагромождение. Худшие подозрения, когда я смотрел на это дело невооруженным глазом, подтвердились. Белый вал был сложен целиком из человеческих костей — и никаких сомнений в этом быть не могло!

Та пара существ на плите — они казались мне парой молодых женщин, парой девушек весьма прельстительных форм… Но если на соленом морском ветру, неприкрытые, белели только их лица, как же я мог судить о красе их тел? Все просто: они были одеты во что-то облегающее, жемчужно-серое, открывавшее каждый изгиб их форм, словно тонкий покров из молескиновой кожи или меха шиншиллы. Но на солнце этот диковинный материал ярко переливался — как гагачий пух.

А их волосы! Я потер глаза вновь; достал носовой платок и протер стекла очков, лишь потом взглянув еще раз. Картина не изменилась. У этих существ были густые волосы, ниспадавшие до бедер кудрявыми волнами. Вот только цвет их казался темно-синим или даже зеленым, с уклоном в оттенок болотной ряски — а может, один этот нехарактерный для человеческих волос окрас переливался в другой; я не мог определить наверняка…

А их лица! Это были лица белых женщин, европейских женщин — молодых, красивых, нежных дев. Одна из них полулежала на боку, слегка подтянув колени и положив голову на согнутую руку, лицом ко мне, как будто спала. Другая сидела, опираясь на выпрямленную руку. Ее рот был открыт, губы шевелились: казалось, она что-то декламирует или поет. Я не осмеливался больше смотреть: образ двух дев был реален, но до ужаса невероятен здесь, в этой богом забытой точке мирового океана.

Перед тем как сложить подзорную трубу, я обратил ее в сторону команды. Плечи моих товарищей вздымались — они дышали и все равно будто пребывали в странном оцепенении. Я окликнул их: ни один не обернулся. Я сосредоточил свой взгляд так, чтобы видеть всю группу сразу, — и снова позвал. Никто не обращал на меня внимания. Выхватив револьвер из кобуры на поясе, я выпалил в воздух: ни один мужчина не обернулся.

Я начал спускаться со скалы. Пришлось повернуться спиной к островку, вглядеться в далекий горизонт, устремить взгляд на лагерь, различимый по белому пятну там, где паруса были натянуты на ствол пальмы, и попытаться осознать реальность происходящего, прежде чем я смог собраться с силами и спуститься вниз.

Я справился, но раз десять чуть не потерял равновесие.

Я забрался в лодку, подплыл к островку и выволок ее на берег. Вельбот и вторая шлюпка нашлись здесь же — наполовину погруженные в воду. Растратив немало сил, я немного улучшил их положение. Затем я пошел вверх по берегу. Когда я добрался до гребня и увидел спины наших людей — снова закричал; и снова ни один человек не повернул ко мне головы. Даже когда я подошел к ним вплотную, их лица оставались неподвижно обращены к скале и двум фигурам на плите.

Педдикорд оказался ближе всех ко мне. Груда костей перед ним была неширока и невысока. Он смотрел на нее так, будто видел откровение. Я схватил Педдикорда за плечи и встряхнул — и тогда-то он все-таки повернул голову и посмотрел на меня… но лишь мельком, взглядом капризного, протестующего ребенка, отвлеченного от какой-то ужасно увлекательной игры. Это был неразумный, пустой взгляд — не узнающий, непонимающий. Этот взгляд поразил меня, ведь Педдикорд был трезвомыслящим янки до мозга костей. Но перемена в его лице со вчерашнего дня поразила еще больше. Внезапно я понял, что Педдикорд, Райан, Маллен и Француз оставались без еды и воды с тех пор, как я видел их в последний раз. Накануне эти люди покинули меня — и порядка шести часов провели под тропическим солнцем, да и всю ночь просидели тут без сна. Все остальные продержались в таком же состоянии и того дольше — еще несколько часов сверху, несколько часов под безжалостным солнцем тропиков да на соленом ветру. От осознания этого я совершенно потерял голову. Я бегал от мужчины к мужчине, кричал на них, дергал их, бил… Никто не ударил в ответ, не ответил и даже не взглянул на меня дважды. Все нетерпеливо отмахивались — и вновь принимали прежнюю позу; даже Обринк.

Обринк, правда, чуть приоткрыл рот, словно собираясь заговорить. Я увидел его язык — сухой, весь обветренный, в белом налете.

Вернувшись к лодке, я взял пригоршню корабельных сухарей и кастрюлю с водой; со всем этим — вернулся к мужчинам. Никто не обращал внимания на еду, не проявлял никакого интереса к питью. Все, что я ни подносил к самому их лицу, оставалось незамеченным. Я не смог даже заставить этих явно измученных жаждой людей пить!.. Вылив содержимое своей фляжки в воду, я стал переходить от одного человека к другому. Даже запах виски не разбудил моряков. Все они отстраняли кружку, отталкивали меня, сопротивлялись.

Тогда, вернувшись к лодке, я нацедил неразбавленного ликера.

Никто не обратил на него внимания — не говоря уже о том, чтобы выпить.

И вот мне только и осталось, что повернуться к той каменной плите.

Сирены. Вот кем были те две женщины. Теперь я понял, кто же они такие. Теперь обе проснулись — и пели. То, что я видел в подзорной трубе, предстало передо мной куда более отчетливо. Они и впрямь походили на молодых, пышущих здоровьем женщин европейской наружности — разве что тела их были покрыты плотными, внахлест, не то чешуйками, не то короткими перьями, окрашенными, точно грудка голубя, в переливчатый розовато-серый цвет. С их голов свисала масса длинных темных прядей — отнюдь не простых человеческих волос. Представьте себе отдельные пряди страусовых перьев, каждая длиной в добрый ярд или даже больше; пряди, закручивающиеся спиралями или лежащие плашмя, глубокого сине-зеленого цвета, как хвосты павлинов или декоративных петухов. Вот что, как мне показалось, росло у этих существ на голове.

Я перешагнул через груду костей. От иных здесь осталась одна пыль. Одни останки под воздействием солнца, ветра и дождей посерели, другие — выбелились. Пять или шесть черепов я увидел в нескольких ярдах от себя — но на самом деле их было гораздо больше впереди. В какой-то момент я осознал отстраненно, что для такого нагромождения, местами достигавшего всех десяти футов в ширину и трех в высоту, потребовалось бы очень много человеческих останков. Здесь покоились, возможно, сотни тысяч жертв.

Я достал второй револьвер, взвел курок и направился к плите.

В сорока футах от нее я остановился. Я был полон решимости уничтожить монстров, чья природа лежала за гранью человеческого разумения. Я был полон решимости. Я ничего не боялся. Но я остановился. Снова и снова я стремился подойти ближе, подбадривая себя, — но не мог, не мог. Двинулся вдоль плиты — и встал где-то в сорока футах от нее, не в силах подступиться ближе. Между мной и сиренами будто пролегла стеклянная стена.

Стоя на некотором расстоянии, когда понял, что не могу подойти ближе, я попытался прицелиться в сирен из револьвера. Мои мышцы и нервы отказывались повиноваться мне. Я пытался, видит бог, всяко пытался. Но меня как-то избирательно парализовало. Я пробовал другие движения, я был способен на любой другой жест… но прицелиться в них я не мог.

Я рассматривал сирен. Особенно их лица, их замечательные, прекрасные лица — гладкие, как слоновая кость, с нежным кремовым оттенком. Я также мог видеть их уши; похожие на раковины уши, совершенно человеческие по форме, выглядывали из-под тени чудесных блестящих локонов. Сирены походили друг на друга, как сестры-близнецы: одинаковой формы лбы; мелкие, резко очерченные, но правильные и, как сказал бы какой-нибудь приходской священник, благообразные черты. Через бинокль я рассмотрел их брови — они состояли не из волосков, а из все тех же крошечных перышек или чешуек самых разных оттенков: сине-зеленых, как локоны на голове, почти черных, медово-золотистых. Глаза у сирен были темно-серо-голубые, яркие и молодые, носы — маленькие и прямые, низко посаженные, не узкие и не широкие, с изящно изогнутыми рельефными ноздрями. Малиново-красные губы — такие короткие, мелкие, но чувственно выпуклые; зубы белые, а подбородки — по-детски круглые. Сирены были прекрасны, и пение не портило их красоты. Их рты не напрягались, лишь легко и естественно приотворялись уста. Казалось, чешуя на их горлах переливается — как оперение канарейки, издающей трели. Они пели с энтузиазмом, и этот энтузиазм делал их только еще прекраснее. Но меня поразила не столько красота сирен, сколько благородство их лиц.

За несколько лет до этого я служил офицером на частной паровой яхте очень богатого аристократа. Он происходил из семьи, фанатично преданной католической церкви и всем ее интересам. Несколько австрийских монахинь из ордена, состоящего исключительно из дев благородных, собирались отправиться в Рим на аудиенцию к самому Папе Римскому. Мой сиятельный работодатель предоставил в распоряжение монахинь свою яхту, и мы встретили их в Триесте. Женщины несколько раз собирались посидеть на палубе — как на пути туда, так и на обратном. Я наблюдал за ними столько, сколько мог, потому что я никогда не видел таких человеческих существ, а повидал я на своем веку многих. Их лица, казалось, говорили о долгой родословной храбрых и благородных мужчин, нежных и непорочных женщин. На этих лицах не было и следа какого-либо зла, таившегося в их обладательницах или когда-нибудь по-настоящему на них повлиявшего. Поистине, святые лица, образцово-монашеские.

Что ж, лица сирен были такими же — только еще более невыразимо совершенными. В них не было ни коварства, ни жестокости, ни удовольствия от использования своей власти, ни даже ее осознания, похоже. То, что я находился рядом, круг зачарованных, горы костей безымянных жертв — все это будто не представало перед ними. Лики сирен выражали только одну эмоцию: полное погружение в экстаз пения, извечную увлеченность художника своим искусством. Я обошел их со всех сторон, разглядывая то во все глаза, то в подзорную трубу с короткой фокусировкой. Чешуя сирен была очень коротка и плотна, как мех тюленьей шкуры, и полностью покрывала их от горла и ниже, до самых кончиков пальцев и подошв пят. Они не двигались особо — разве что садились, чтобы спеть, или укладывались спать. Иногда обе пели вместе, иногда поочередно, но, если одна отдыхала, другая пела — и так без остановки.

Я, конечно, не мог слышать их голоса — я, черт возьми, глух, — но один вид сирен очаровал меня настолько, что я забыл о своей усталости от беспокойства и бессонницы. Я позабыл о солнце в зените, о еде и питье, о своих товарищах по кораблю… обо всем.

Но, поскольку Бог милостиво, как оказалось, лишил меня слуха, это помрачение было временным. Я начал смотреть в другую сторону, а не на сирен. Мой взгляд снова обратился к мужчинам. Я вновь предпринял тщетные попытки прицелиться, выстрелить, сразить хотя бы одну из этих дочерей неизведанного… и не сумел.

Я вернулся к своей шлюпке и выпил много воды. Я съел пару сухарей. Затем я обошел мужчин по кругу, пытаясь всякими способами оттянуть их внимание на себя. Они все так же, как и прежде, не проявляли интереса ни к чему, кроме желания слушать, слушать, слушать.

Я обогнул груду костей. Среди черепов и развалившихся грудных клеток я выискал кожаные сапоги, несколько крепких ремней, ножи в футлярах, ружья различных моделей, пистолеты, часы, золотые кольца и монеты, много монет из меди, серебра и золота. Трава была короткой, не более трех дюймов в высоту, а земля под ней гладкой — в совокупности все это, как я уже сказал, напоминало ухоженный газон.

Кости были разного возраста, но все старые, за исключением двух скелетов, лежащих рядом, прямо за грудой — в том месте, где сидели мужчины. На одном черепе сохранились каким-то чудом золотистые локоны, поблекшие — но при жизни обладательницы, очевидно, бывшие прекрасными. Значит, и женщины — тоже…

Я вернулся к лодке, поплыл на всех веслах к лагерю, подстрелил кабана, зажарил его, завернул дымящееся мясо в свежие листья и двинулся обратно к островку. До захода солнца оставалось недолго.

Никто из пленников сирен не обратил внимания на вкусное мясо, еще теплое. Все они просто сидели, смотрели и слушали. Только представьте мою беспомощность: свободный от дьявольских чар, я не мог ничем помочь этим людям. Возвратившись в лагерь до заката, я заснул — и проспал всю ночь напролет.

Меня разбудило солнце. Я подстрелил и приготовил еще одного кабанчика, собрал все веревки, какие только смог найти, и поплыл обратно к островку.

Напомню: к тому времени все моряки продержались на острове более сорока часов. Никто из них не пил, не двигался даже. Если уж я хотел спасти хоть кого-нибудь, это нужно было сделать быстро.

Я нашел мужчин в том же состоянии — но ситуация ужасающим образом переломилась. За день до этого они явно не осознавали всей беды. Но вот сегодня их всех пробрало.

Когда-то у меня был домашний терьер — аккуратный и умный зверек. Однажды он не успел убраться вовремя с трамвайных рельс — не по недалекости; если кто-то из нас тогда и сглупил, то только я, упустив его из виду на дико суматошной улице, — и прибывший экипаж отрезал ему обе задние лапы. Пес подполз ко мне, и умоляющий взгляд его глазок выражал одновременно неспособность понять, что с ним произошло, недоумение от боли, первой по-настоящему мучительной боли за всю его короткую жизнь, и немое удивление тем, что я не помог ему — а ведь всегда, всегда помогал!..

Однажды я имел несчастье видеть прелестную маленькую девочку, которой не было и шести лет, ужасно обожженной. Ее взгляд преследовал меня таким же непониманием того, что с ней случилось, таким же недоверием к силе страданий, тем же изумлением от людской неспособности помочь ей…

Что ж, в вытаращенных, налитых кровью глазах зачарованных моряков я узрел все то же выражение беспомощного изумления и немой мольбы.

Странно, но мне не пришло в голову, скажем, избить кого-нибудь из них до потери сознания. Все, что я хотел, — связать мужчин между собой, потом отвести или перетащить волоком к лодке, а там уж и переправить моих пленников в лагерь.

Я начал с Француза: он был ближе всех к берегу. Из всей команды, вдобавок ко всему, он всегда казался мне самым щуплым.

Великие боги — этот парень бился со мной, точно демон!.. Бессонный, оголодавший — он продемонстрировал больше сил, чем было у меня самого! Наша схватка измотала меня, ничуть не утомив его.

Отчаявшись, я снова взялся за прежние тщетные уловки — маня их то теплой свининой, то сухарями, то водой, то ликером… Пустой номер. Особенно долго бился я над Обринком. Он снова приоткрыл рот: язык у него был черный, твердый и распухший до такой степени, что заполнял весь рот.

Потом я потерял счет времени — а заодно и своим попыткам что-либо предпринять. События развивались стремительно. Не знаю, в тот же день или на следующий умер первый человек из команды. Это был Джек Реджистер, нью-йоркская портовая крыса. Через несколько часов слег второй — моряк из Филадельфии по имени Том Смит. Они падали замертво, будто лошади, свалившиеся от переутомления. Остальные сидели подле трупов товарищей, качаясь от слабости, безумные от бессонницы, истерзанные невыразимыми муками, с посеревшими в преддверии смерти лицами — и слушали, слушали, слушали.

Да, я утратил всякое представление о времени. Не знаю, сколько дней прожил Обринк, но он точно умер последним. Не ведаю, сколько лун взошло после его смерти, прежде чем я пришел в себя.

Я предпринял последнюю попытку покончить с чародейками. Но транс владел мной устойчиво, исправно: я не мог ни прицелиться, ни тем более спустить курок; мне не удавалось подступиться к ним поближе.

Придя в себя, я поспешил покинуть проклятый остров — на вельботе, с максимальным количеством провианта и полным набором запасных парусов. Поставив мачту, я направил судно через лагуну, потому что ветер дул с юга, а к северу от атолла пролив был шире.

Проплывая мимо островка, я не видел ничего, кроме окаймлявшего его пляжа с белым песком. Несмотря на весь свой ужас, я не смог удержаться и подплыл к нему еще раз, чтобы убедиться, что мне не пригрезилась безумная трагедия. В лучах послеполуденного солнца я увидел зеленый луг, белые очертания костей, гниющие трупы, розовую плиту, чешуйчатые тела сирен: их милые безмятежные лица были обращены к небу, и они продолжали петь в восторженном трансе.

Я бросил лишь один взгляд на них — и поспешил отплыть. Пройдя через лагуну, мой вельбот повернул на северо-восток.

В иных частях Индийского океана почти не бывает штормов. Атолл, по-видимому, находился как раз в одной из таких. Вскоре я покинул его. Меня закружили три шторма, я потерял ориентир, утратил счет дням. В промежутках между непогодой я закреплял румпель посередине судна, брал два рифа на парусе******** и спал, потому что мне нужен был отдых. В час шторма я яростно вычерпывал перехлестнувшую за борт воду, попутно держа вельбот на плаву веслом и парусом, — это был адский труд. Три недели я провел в море один, а потом, менее чем в трех сотнях миль от Цейлона, меня спас прогулочный пароход, следовавший из Коломбо в Аделаиду…

Здесь мой рассказчик прервался, встал и отправился по вахтенным делам.

На следующий день судно отбуксировали в гавань Рио-де-Жанейро, в ту пору еще — столицы Империи, вызывавшей умеренный энтузиазм у дона Педро. Я поспешил сойти на берег. Когда лодка была готова, глухой помощник капитана выступил вперед — проверить, надежно ли задраены люки.

После нескольких дней неудобств в отеле для иностранцев и еще худших условий в гостинице «Янгс» я нашел пристанище у пятерки веселых холостяков, содержавших своего рода постоялый двор — восхитительную виллу на улице Руа-дос-Жонкильос в районе Санта-Тереза. Судно USS Nispic стояло в ту пору в гавани; я однажды отправился навестить его, убежденный, что знаю лейтенанта в команде. После моего визита лодочник высадил меня у Красных причалов. Когда я поднимался по ступенькам, с улицы как раз спускался мужчина. Он был настоящим англичанином с виду: безукоризненно обут, наряжен в брюки, пиджак, перчатки, шляпу и монокль. За ним двое носильщиков несли большие новые чемоданы. Я почти сразу узнал в нем невезучего джентльмена, подавшегося в море за неимением лучшей доли, — второго помощника капитана Джорджа Эндрюса, человека, видевшего сирен.

Мужчина тоже узнал меня. Его глаза загорелись, и он протянул мне руку.

— Я возвращаюсь домой, — сказал он, кивнув в сторону стоящего на якоре парохода. — Рад встрече. Вы существенно облегчили мне душу тогда, выслушав мой рассказ. Возможно, еще увидимся как-нибудь. — Мужчина пожал мою руку, не сказав больше ни слова. Я стоял на верхней ступеньке и смотрел, как отчаливает его лодка; смотрел, как она удаляется. Тут мне на глаза попался листок бумаги на нижней ступеньке. Я спустился и поднял его. Оказалось, это был пустой конверт с английской маркой и штемпелем, со следующим адресом:

Джеффри Сесилу, эсквайру,

Через компанию «Свонвик и К»,

Улица Каахуману, д. 54

Гонолулу / Гавайские о-ва

Глядя вслед удаляющейся лодке, я едва мог разглядеть его, сидящего на корме. Больше я никогда не встречал этого человека.

Естественно, я спрашивал многих англичан, слышал ли кто-нибудь когда-нибудь о глухом человеке по имени Джеффри Сесил. Более десяти лет я не получал ответа. Затем за обедом в отеле «Виктория» в Интерлакене я случайно оказался напротив полного пожилого британца. Он понял, что я американец, и стал обходительным и сговорчивым. После того обеда я никогда его не видел и так и не узнал, как его зовут. Но во время нашей короткой совместной трапезы мы свободно общались.

При подходящей возможности я задал свой обычный вопрос.

— Джеффри Сесил? — переспросил он. — Глухой Джеффри Сесил? Конечно, знаю о нем, знаю. Доводилось нам общаться. Он был — ну, или остается — графом Олдерсмерским.

— Был или остается? — удивленно уточнил я.

— Дело было так, — объяснил мой собеседник. — У девятого графа Олдерсмерского было три сына. Все они умерли раньше него, и каждый оставил по одному сыну. Джеффри был наследником. Он хотел пойти на флот, но глухота мешала. Когда Джеффри поссорился со своим отцом, то, естественно, сбежал в море. Его след был потерян. Считалось, что он погиб. Дело было за несколько лет до смерти его отца. Когда родитель умер, о парне десять лет ничего не было слышно. Но вот когда преставился его дед и кузен Роджер провозгласил себя графом, в дело вмешалась некая адвокатская контора, заявив, что Джеффри жив. Это было в 1885 году. Прошло целых шесть месяцев, прежде чем Джеффри объявился. Роджер был несказанно разочарован. Джеффри не обращал внимания ни на что, кроме покупки паровой яхты. Та отплыла как можно скорее, пересекла канал, причалила в Адене, и с тех пор о ней ничего не было слышно. Это было девять лет назад.

— Роджер Сесил жив? — спросил я.

— Очень даже жив, — подтвердил мой собеседник.

— Можете передать ему от меня, — заявил я, — что теперь он точно одиннадцатый граф Олдерсмерский.

Перевод с английского Григория Шокина


******** Переведено по первой публикации: Sunset Magazine. 1909-03: Volume 22, Issue 3.

******** 1 морская сажень равна 1,83 м.

******** Взятие рифов — уменьшение площади паруса у парусника при помощи особых приспособлений (т. н. рифов), обычно при сильном ветре. Является основной мерой безопасности в ненастную погоду.

********

1 морская сажень равна 1,83 м.

Взятие рифов — уменьшение площади паруса у парусника при помощи особых приспособлений (т. н. рифов), обычно при сильном ветре. Является основной мерой безопасности в ненастную погоду.

Переведено по первой публикации: Sunset Magazine. 1909-03: Volume 22, Issue 3.

********
********

Дом кошмара

Впервые дом попал в мое поле зрения, когда я выбрался из леса и с выступа горы окинул взглядом широкую долину, что тянулась в сотнях футов подо мною, залитая лучами заходящего за далекие синие холмы солнца. В ту минуту у меня возникло обманчивое ощущение, словно я смотрю вниз почти вертикально. Казалось, я повис над шахматным полем из дорог и полей, где были расставлены фермерские постройки, и мог бы добросить камень до самого дома, хотя на деле лишь с трудом мог разглядеть его устланную шифером крышу.

Мое внимание привлек участок дороги перед домом, пролегавший между темно-зелеными деревьями вокруг него и садом напротив. Дорога была идеально прямая, а ряды деревьев вдоль нее — столь же ровными, и сквозь них я различил сбоку гаревую тропку и низкую каменную стену.

Между двумя крайними деревьями со стороны сада виднелся белый предмет, который я принял за высокий камень — вертикальный осколок одной из известняковых глыб, изрубцевавших эту местность.

Саму дорогу я видел так же отчетливо, как самшитовую линейку на зеленом сукне скатерти. Это вызвало у меня приятное предвкушение того, что я вот-вот сумею ускориться после того, как продвигался по густо заросшим горным холмам с большим трудом. Проезжая, я не заметил ни одного сельского дома, лишь убогие хижины у дороги, которая на протяжении более двадцати миль оставалась практически непроходимой. Теперь, находясь не так далеко от предполагаемого места остановки, я надеялся на лучшее состояние дорог, в частности — на этом прямом участке равнины.

Как только я начал осторожно съезжать по крутому длинному склону, деревья вновь обступили меня и я потерял долину из виду. Нырнув в лощину, я поднялся на гребень следующего холма и снова увидел дом, но уже не так далеко внизу, как раньше.

Высокий камень бросился в глаза, застав меня врасплох. Разве я не счел, что он стоит напротив дома возле сада? Теперь стало очевидно, что камень находился слева от дороги к дому. Я размышлял об этом лишь мгновение, пока преодолевал гребень. Затем обзор снова оказался скрыт, и я стал вглядываться вперед в ожидании следующей возможности увидеть этот камень.

Миновав второй холм, я увидел кусочек дороги лишь мельком и не мог утверждать наверняка, но, как и вначале, мне показалось, что высокий камень был справа от дороги.

На вершине третьего, последнего, холма я взглянул вниз на дорогу, заслоненную деревьями, и увидел ее четко, как если бы смотрел в подзорную трубу. Я различил белый контур, который принял за высокий камень. Он был справа.

Я спустился в последнюю лощину. Въезжая на дальний склон, я неотрывно смотрел вверх, на дорогу. Добравшись до вершины холма, я обратил внимание, что высокий камень был справа от меня и его плотно обступили несколько кленов. Я выглянул, сначала в одну сторону, затем в другую, чтобы осмотреть шины, и надавил на рычаг.

Летя вперед, я посмотрел перед собой и увидел высокий камень: он был слева от дороги! Было по-настоящему страшно, я почти оцепенел. Внезапно захотелось остановиться, внимательно посмотреть на этот камень и решить, был ли он справа или слева — а то и вовсе посреди дороги.

В замешательстве я перешел на максимальную скорость. Машина понеслась вперед, и тут случилась беда. Я потерял управление, свернул влево и врезался в большой клен.

Придя в чувство, я понял, что лежу на спине в сухой канаве. Последние лучи солнца метали копья золотого и зеленого света сквозь кленовые ветви надо мной. В первой моей мысли странным образом смешались осознание красоты природы и осуждение собственной поездки в одиночку — об этой прихоти я после жалел еще не раз. Затем мой разум прояснился, и я сел. Я оказался цел: крови не было, кости не сломаны, и, несмотря на потрясение, обошлось без серьезных ушибов.

Потом я увидел мальчика. Он стоял на краю гаревой дорожки у канавы. Коренастый, крепкого сложения, босой, в закатанных до колен штанах и желто-коричневой рубашке с открытым горлом. Ни куртки, ни шляпы на нем не было. Белокурый, с взъерошенными волосами, он был весь в веснушках и с отвратительной заячьей губой. Мальчик переминался с ноги на ногу, шевеля пальцами ног, и ничего не говорил, а только пристально смотрел на меня.

Я поднялся и пошел осматривать место аварии. Зрелище оказалось удручающее. Машина не взорвалась и даже не загорелась, но повреждения не оставляли надежды на благополучный исход. Куда бы я ни посмотрел, все выглядело разбитым сильнее, чем остальное. Лишь две мои корзины с продуктами, словно по циничной воле случая избежав крушения, лежали в стороне невредимые: даже бутылки в них не разбились.

Пока я оценивал сложившуюся ситуацию, выцветшие глаза мальчика непрерывно следили за мной, однако он не произнес ни слова. Убедившись в собственной беспомощности, я выпрямился и обратился к нему:

— Далеко ли до мастерской?

— Восемь миль, — ответил он. У мальчика был тяжелый случай волчьей пасти, и я едва сумел разобрать, что он сказал.

— Можешь отвезти меня туда? — спросил я.

— Тут некому везти, — отозвался он. — Ни лошадей, ни коров нет.

— А до ближайшего дома далеко? — продолжил я.

— Шесть миль, — ответил он.

Я посмотрел на небо. Солнце уже село. Взглянул на часы: было семь тридцать шесть.

— Можно заночевать в вашем доме? — спросил я.

— Можете зайти, если хотите, — сказал мальчик, — и поспать, если сможете. Дом неухожен, мама три года как умерла, а папа уехал. Есть нечего, кроме гречневой муки и протухшего бекона.

— У меня еды вдоволь, — ответил я, берясь за корзину. — Только понесешь ту корзину, хорошо?

— Вы можете зайти, если считаете нужным, — сказал он, — но вам придется самому нести свои вещи.

Мальчик говорил не грубо, не резко, а будто мягко сообщая о безобидном факте.

— Хорошо, — сказал я, поднимая вторую корзину, — показывай дорогу.

Двор перед домом был очернен тенями дюжины необъятных айлантов. Под ними росли небольшие деревца, а подле них пробивалась сырая поросль высоких рядов густой, лохматой, спутанной травы. К дому вела узкая, извилистая тропа, по-видимому некогда служившая дорожкой для экипажей, однако ею более не пользовались, и она заросла травой. Даже здесь пробивалось несколько ростков айланта, и воздух отдавал неприятным запахом его корней и стойким ароматом цветов.

Дом был выложен из серого камня, и такой же окрас приобрели выцветшие зеленые ставни. Вдоль фасада на небольшом возвышении размещалась веранда без балюстрады и перил. На ней стояло несколько ореховых кресел-качалок. На крыльцо выходило восемь закрытых ставнями окон, а меж ними — широкая дверь с маленькими фиолетовыми стеклами по обе стороны и фрамугой сверху.

— Открой дверь, — сказал я мальчику.

— Сами откройте, — ответил он, без неприязни, без оскорблений, однако таким тоном, что нельзя было не принять его предложение как само собой разумеющееся.

Я поставил корзины и осмотрел дверь: она была закрыта на защелку, но не заперта. Распахнувшись с ржавым скрежетом петлей, на которых непрочно висела, она, поворачиваясь, оцарапала пол. В проходе пахло плесенью и сыростью. Внутри с обеих сторон показалось еще несколько дверей, и мальчик указал на первую справа.

— Можете занять ту комнату, — сказал он.

Я открыл дверь. В сумраке от переплетенных снаружи деревьев, навеса над верандой и закрытых ставней я мало что мог различить.

— Принеси-ка лучше лампу, — сказал я мальчику.

— Лампы нет, — тотчас ответил он. — И свечей нет. Обычно я ложусь спать до темноты.

Я вернулся к «останкам» своего транспортного средства. От всех четырех моих ламп остались лишь груды металла и стеклянные осколки. Фонарь раздавило всмятку. Зато я всегда носил свечи в чемодане. Их я нашел треснувшими и помятыми, но они все еще остались пригодными. Я принес чемодан на крыльцо, открыл его и достал три свечи.

Войдя в комнату, я увидел, что мальчик стоял там же, где я его оставил. Я зажег свечи. Стены были побелены, пол голый. Здесь пахло плесенью, но кровать выглядела свежеприготовленной и чистой, хотя на ощупь была холодной и влажной.

Смазав свечу парой капель ее же воска, я установил ее на уголок жалкой, слегка расшатанной конторки. В комнате больше ничего не было, кроме двух стульев с плетеными сиденьями и небольшого столика. Я вышел на крыльцо, занес чемодан, положил его на кровать, поднял все оконные рамы и раздвинул ставни. Затем попросил мальчика, который молча стоял на месте, показать мне кухню. Он повел меня прямо через холл в заднюю часть дома. Кухня оказалась велика, но из мебели были только сосновые стулья, лавка и стол.

Я прикрепил две свечи к противоположным концам стола. На кухне не нашлось ни печи, ни плиты — лишь большой очаг, пепел в котором имел такой запах и вид, словно пролежал там целый месяц. Дрова в сарае оказались достаточно сухими, но даже они отдавали несвежим запахом подвала. Топор и резак пусть были ржавые и незаточенные, но сгодились, так что вскоре я смог разжечь огонь. К моему изумлению, несмотря на жаркий вечер середины июня, мальчик, изобразив на своем безобразном лице кривую улыбку, склонился почти к самому пламени и, выставив вперед руки, принялся спокойно греться.

— Тебе холодно? — спросил я.

— Мне всегда холодно, — отозвался он, еще ближе наклоняясь к огню, отчего, как мне казалось, должен был непременно обжечься.

Я оставил мальчика в таком положении и отправился искать воду. Насос обнаружился в рабочем состоянии и с еще не высохшим клапаном, но мне понадобилось приложить огромные усилия, чтобы наполнить две прохудившиеся бадьи, которые я нашел рядом. Вскипятив воду, я занес корзины с крыльца. Затем вытер стол и выставил свою еду: холодную курицу, холодную же ветчину, белый и серый хлеб, маслины, джем и пирог. Когда жестянка с супом нагрелась и сварился кофе, я придвинул к столу пару стульев и позвал мальчика, чтобы он присоединился ко мне.

— Я не голоден, — сказал он. — Я уже поужинал.

Таких мальчиков я еще не видывал. Все знакомые мне мальчишки были крепкими едоками, всегда готовыми поесть. Я сам чувствовал голод, но почему-то, когда я притронулся к еде, аппетит пропал и она едва приходилась мне по вкусу. Вскоре я закончил ужин, накрыл огонь, задул свечи и вернулся на крыльцо, где опустился в одно из кресел-качалок и закурил. Мальчик тихо проследовал за мной и уселся на доски крыльца, прислонившись к колонне и спустив ноги на траву.

— Чем ты занимаешься, — спросил я, — когда отца нет?

— Просто слоняюсь вокруг, — сказал он. — Валяю дурака.

— Далеко ли до ближайших соседей? — спросил я.

— Соседи сюда не ходят, — сообщил мальчик. — Говорят, боятся призраков.

Такой ответ меня не слишком потряс: это место имело все черты дома, населенного призраками. Я дивился лишь манере мальчика говорить, словно сообщая факты, как если бы он утверждал, что соседи всего-навсего боятся злой собаки.

— Ты когда-нибудь видел здесь призраков? — продолжал я.

— Никогда не видел, — ответил он легко, будто я спрашивал о бродягах или куропатках. — Никогда не слышал. Иногда словно чувствую, что они рядом.

— Боишься их? — спросил я.

— Не-а, — заявил мальчик. — Я не боюсь призраков, я боюсь кошмаров. У вас бывают кошмары?

— Очень редко, — отозвался я.

— А у меня бывают, — ответил он, — у меня всегда один и тот же кошмар: как большая свинья, большая, как бык, хочет меня съесть. Просыпаюсь с таким страхом, что хочу бежать. А бежать некуда. Опять засыпаю, а сон повторяется. Просыпаюсь еще более испуганный, чем прежде. Папа говорит, это от гречневых лепешек, что летом ел.

— Ты, наверное, когда-то раздразнил свинью, — сказал я.

— Ага, — ответил мальчик. — Дразнил большую свинью, когда держал одного из ее поросей за заднюю ногу. Долго дразнил. Собрал их всех в загоне и некоторых забил. Я бы хотел, чтобы этого тогда не случилось. Иногда этот кошмар бывает у меня по три раза за неделю. Хуже, чем сгореть живьем. Хуже призраков. Да, я тут чувствую призраков.

Мальчик не пытался меня запугать. Просто выражал свои мысли — таким тоном, будто говорил о летучих мышах или комарах. Я не отвечал, но, сам себе дивясь, понял, что невольно слушаю. Я докурил трубку. Курить больше не хотелось, но и желания ложиться спать не ощущалось: мне было удобно на своем месте, несмотря на неприятный запах цветущего айланта. Я вновь набил трубку и, сделав затяг, каким-то образом ненадолго задремал.

Я проснулся от того, что легкая ткань коснулась моего лица. Мальчик сидел все в той же позе.

— Это ты сделал? — резко спросил я.

— Я ничего не делал, — возразил он. — А что?

— Будто сетка от комаров скользнула по моему лицу.

— Это не сетка, — заявил мальчик. — Это вуаль одного из призраков. Некоторые из них дуют на вас, другие трогают своими длинными холодными пальцами. А эта, которая проводит вуалью по вашему лицу… я обычно думаю, что это мама.

Он говорил с неприступной убежденностью ребенка из «Нас семеро». Я не нашелся что ответить и встал, чтобы уйти спать.

— Спокойной ночи, — сказал я.

— Спокойной ночи, — эхом отозвался мальчик. — Я еще посижу здесь немного.

Я зажег спичку, нашел свечу, прикрепил ее к краю маленькой потертой конторки и разделся. Матрац на кровати был удобным, и я вскоре уснул.

Я спал какое-то время, пока не возник кошмар — тот самый кошмар, который описывал мальчик. Громадная свинья, крупная, как ломовая лошадь, вздыбилась, поднявшись над изножьем кровати, и пыталась добраться до меня. Она хрюкала и пыхтела, и я понял, что пищей, которую она жаждала, был я. Понимая, что это лишь сон, я попытался проснуться.

Тогда гигантское чудовище во сне покачнулось над кроватью, упало мне на ноги, и я очнулся.

Я лежал в темноте, такой кромешной, будто очутился заперт в склепе. Тем не менее дрожь от кошмара тотчас ушла, мои нервы успокоились, я понял, где находился, и не почувствовал ни малейшего приступа тревоги. Я перевернулся и почти сразу уснул снова. Потом у меня случился настоящий кошмар, не похожий на сон, а ужасающе реальный — и полный неописуемых мук беспричинного страха.

В комнате было Нечто; не свинья, не любое другое создание, имеющее название, а Нечто. Крупное, как слон, оно заполняло комнату до самого потолка и формой напоминало дикого борова, который встал на дыбы, крепко упершись перед собой передними лапами. Из горячей, слюнявой красной пасти торчали огромные клыки, челюсти жадно двигались. Сгорбившись, существо приближалось дюйм за дюймом, пока громадные передние лапы не оказались на кровати.

Та смялась, как влажная промокашка, и я ощутил массу этого Нечто у себя на ногах, на животе, на груди. Оно хотело есть, и только меня оно желало, а начать собиралось с моего лица. Его слюнявый рот становился ближе и ближе.

Тогда беспомощность сна, которая не позволяла мне кричать или двигаться, внезапно отступила, я завопил и очнулся. Но ужас в этот раз был слишком силен и не собирался отпускать меня.

Приближался рассвет: я смутно различал его за треснувшими, грязными оконными стеклами. Поднявшись, я зажег огарок и две новые свечи, торопливо оделся, стянул ремнем свой раздавленный чемодан и поставил его на крыльцо рядом с дверью. Потом позвал мальчика. Вдруг я понял, что не называл ему своего имени и не спрашивал, как зовут его.

Я несколько раз крикнул: «Эй!» — но ответа не получил. Я натерпелся от этого дома и все еще был охвачен ужасом того кошмара. Прекратив кричать и искать мальчика, я вышел на кухню с двумя свечами, сделал глоток холодного кофе и зажевал булкой, пока заталкивал вещи в корзины. Затем, оставив на столе серебряный доллар, я вынес корзины на крыльцо и бросил их у чемодана.

Уже достаточно прояснилось, чтобы понимать, куда идти, и я вышел на дорогу. Обломки автомобиля начинали ржаветь от ночной росы, что делало их вид еще более безнадежным. Тем не менее их никто не тронул. На дороге не было следов колес или копыт. Высокий белый камень, загадка которого привела к моему несчастью, стоял, как страж, напротив места, где машина перевернулась.

Я принялся искать мастерскую. Солнце возвысилось над горизонтом прежде, чем я ушел далеко, и почти сразу начало припекать. Поскольку я шел прямо под ним, стало очень жарко, и, по ощущениям, я преодолел не шесть миль, а более десятка, прежде чем достиг первого строения. Это был новый каркасный дом, опрятно окрашенный, вблизи дороги, с побеленным забором вдоль прилегающего к нему сада.

Я собирался открыть ворота, когда большая черная собака с витым хвостом выскочила из кустов. Она не лаяла, а стояла в воротах и дружелюбно рассматривала меня, виляя хвостом, пока я медлил, положив руку на замок и оценивая ситуацию. Собака могла быть не такой дружелюбной, какой казалась, и ее появление заставило меня осознать, что, кроме мальчика, я не видел никого вокруг дома, где провел ночь: ни собаки, ни кошки, ни даже жабы или птицы. Пока я размышлял над этим, из-за дома вышел мужчина.

— Она кусается? — спросил я.

— Не-а, — ответил он. — Не укусит. Входите.

Я рассказал мужчине, что попал в автомобильную аварию, и спросил, не мог бы он отвезти меня в мастерскую и обратно к месту крушения.

— Ага, — сказал он. — Рад помочь. Сейчас запрягу лошадей. Где вы разбились?

— Перед серым домом в шести милях отсюда, — ответил я.

— Того большого каменного дома? — уточнил мужчина.

— Именно, — подтвердил я.

— Вы проезжали мимо моего дома? — удивленно спросил он. — Я вас не слышал.

— Нет, — сказал я. — Я приехал другим путем.

— Кажись, — размышлял мужчина, — вы должны были разбиться где-то на восходе. Ехали через горы в темноте?

— Нет, — ответил я. — Я ехал вчера вечером и разбился на закате.

— На закате! — воскликнул он. — Да чтоб мне провалиться, где же вы были всю ночь?

— Я переночевал в доме, у которого произошла авария.

— В том большом каменном доме среди деревьев? — спросил он резко.

— Да, — ответил я.

— Как? — Голос мужчины взволнованно дрожал. — Там же призраки! Говорят, если ехать мимо того дома в темноте, то непонятно, на какой стороне от дороги стоит большой белый камень.

— Я не мог этого различить даже до заката, — сказал я.

— Ну вот! — воскликнул он. — Посмотрите-ка на это! А вы еще и спали в том доме! Правда спали?

— Спал, и довольно неплохо, — сказал я. — Не считая кошмара, проспал всю ночь.

— Допустим, — продолжил мужчина, — но я не зашел бы в тот дом, даже чтобы поспать, пусть и ради своего же спасения. А вы даже выспались! Как же, чтоб мне провалиться, вы туда вошли?

— Мальчик провел меня, — ответил я.

— Какой мальчик? — спросил он, вперившись в меня странным взглядом: этого местного явно охватило безудержное любопытство.

— Коренастый, веснушчатый мальчик с заячьей губой, — сказал я.

— Еще говорил так, будто у него полный рот каши? — допытывался мужчина.

— Да, — признал я, — тяжелый случай расщепления нёба.

— Вот так да! — воскликнул он. — Никогда не верил в призраков, даже наполовину не верил, что они обитают в том доме, но сейчас я знаю наверняка. А вы там даже выспались!

— Не видел я никаких призраков, — раздраженно возразил я.

— Точно видели, — убежденно заявил он. — Тот мальчик с заячьей губой уже полгода как умер.

Перевод с английского Артема Агеева

Артур Джордж Моррисон

Артур Джордж Моррисон (1863–1945) — английский писатель, известный своим натуралистическим стилем, в котором изображались суровые реалии жизни лондонского Ист-Энда конца XIX и начала XX веков. Работы Моррисона, такие как «Из жизни глухих улиц» и «Дитя Яго», характеризовались рельефным и достоверным изображением бедности, преступности и социального неравенства.

Яркие описания Моррисоном городского убожества и его непоколебимое стремление к исследованию темных сторон человеческой натуры оказали значительное влияние на Лавкрафта; тот открыто восхищался способностью Моррисона создавать ощущение «нездоровых» атмосферы и настроения с помощью подробных описаний урбанистического упадка и человеческих страданий социального дна. Как и Моррисона, Лавкрафта привлекала темная сторона человеческого бытия; этот интерес проецировался и на его представления о скором столкновении человеческой цивилизации с непостижимыми вызовами извне. Элементы реализма и социальной критики, обнаруживаемые в прозе Лавкрафта, очень «моррисоновские» — и, по сути, для своего времени этот разноплановый писатель был на слуху почти в той же мере, что и Артур Конан Дойл (кстати, обоих британцев охотно публиковал ежемесячный журнал «Стрэнд»). В начале-середине XX века детективные, остросоциальные, исторические и приключенческие романы и циклы небольших рассказов, адаптирующих азиатский фольклор (под конец жизни Моррисон увлекся искусством Китая и Японии), были весьма популярны и в России — многое переводилось для периодики тех лет, в том числе для «Синего журнала» и «Мира Божьего», — но ныне для русскоязычного читателя этот автор весьма незаслуженно забыт.