Сокровища Черного Бартлеми
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Сокровища Черного Бартлеми

Джеффри Фарнол

Сокровища Черного Бартлеми

BLACK BARTLEMY’S TREASURE

© Перевод, ЗАО «Центрполиграф», 2025

Пролог

Француз рядом со мной умер еще на рассвете. Его израненное, закованное в кандалы тело при каждом взмахе огромного весла бессильно покачивалось вперед и назад, в то время как мы, его менее удачливые товарищи по галере, тянули из последних сил, чтобы попадать в такт.

Я видел, как умерли уже двое рядом со мной, но смерть до сих пор обходила меня стороной, несмотря на боль от ударов кнута, несмотря на изнурительный труд и тяжкие испытания, силы мои все прибывали. Мышцы на руках и ногах, почти почерневших от палящего солнца, сделались твердыми и узловатыми, в моем теле, покрытом рубцами от ударов кнута, все еще теплилась жизнь – моя душа не желала уступать смерти. Но казалось, я и не мог умереть – обретя тем самым блаженный покой и положив конец бесчисленным страданиям, – как сделал этот француз, который среди всех этих несчастных, что были вокруг, был единственным, с кем я хоть как-то подружился. Он умер, как я уже сказал, на рассвете, умер так тихо, что я сначала подумал, что он только потерял сознание, и мне стало жаль его, но, когда я все понял, жалость сменилась горечью.

И вот, изо всех сил налегая на тяжелое весло, я сквозь сжатые зубы произносил молитву, которую часто повторял и раньше; а молил я вот о чем:

«О Боже праведный! За все мои нескончаемые страдания, за кровавые удары кнута и горькие муки дай мне силы отомстить, отомстить, о Господи, врагу моему!»

Так я молил, хрипло и тяжело дыша, и пот катился с меня струйками, а я уставился в голую спину того, кто греб впереди меня, – когда-то это был огромный, толстый малый, а теперь кожа у него свисала бесчисленными складками повсюду, где были следы ударов кнута, местами свежие и кровоточащие, многократно пересекавшиеся между собой и образующие рисунок на манер кружева.

«О Господи! Воздай по справедливости врагу моему! И если уж мне нельзя умереть, то дай мне дожить до того, когда буду отомщен; за мои муки и страдания позволь мне увидеть его страдания. Господи! Ведь Ты справедлив. Так дай же мне, справедливый Боже, дай мне силы отомстить!»

Солнце поднималось все выше и выше над нами, обжигая наши голые спины и тем самым причиняя нам новые мучения, пробуждая боль старых ран и добавляя к ним новую, еще более острую.

То и дело раздавалось щелканье бичей надсмотрщиков, а за ним пронзительный крик содрогающейся плоти – крик, в котором не было ничего человеческого, переходящий в вой и теряющийся в шуме и суматохе, царивших на огромной трехмачтовой галере. Но сквозь гул хриплых голосов матросов, сквозь лязг оружия и тяжелый топот ног, сквозь скрип и треск длинных весел всегда был еще один звук, он то усиливался, то стихал, но никогда не прекращался, монотонный и негромкий, подобный звуку завывающего в верхушках деревьев ветра, тихий протяжный стон – это был крик нашей боли, когда мы, несчастные страдальцы, из последних сил старались вести огромный галеас «Эсмеральда» по заданному курсу.

К тому же весло, к которому я был прикован вместе с тремя другими невольниками, сильно треснуло, но матросам удалось укрепить его прочной полосой из железа шириною около шести дюймов. И вот случилось так, что я мог доставать до этой полосы и с каждым взмахом весла, день за днем, беспрестанно, так что это даже вошло у меня в привычку, тереться об этот железный обруч звеньями моей цепи, отчего они сделались гладкими и блестящими.

Губы мои еще продолжали шептать слова молитвы, когда, случайно взглянув на одно из этих звеньев, я заметил нечто такое, отчего сердце бешено заколотилось в груди и кровь забушевала у меня во всем теле; это была всего лишь крохотная, не толще волоска, едва заметная глазу черточка, выступившая на гладкой поверхности звена цепи; но, когда я коснулся его, эта черточка-волосок разрослась и увеличилась: стоило мне лишь резко дернуть – и я свободен. Это привело меня в такой восторг, что мне стоило большого труда сдержаться, и, когда я немного времени спустя поднял глаза к небесам, вспыхнувшим розовым светом зарождающегося дня, мне показалось, что Бог все же услышал мою молитву.

Вскоре в центральном проходе с хлыстом в руках появился не кто иной, как этот проклятый португалец Педро, старший надсмотрщик, и, издалека завидев поникшее тело француза, тотчас же разразился ругательствами на своем отвратительном языке и с размаху щелкнул хлыстом. Они так часто упражнялись, что теперь стали очень искусными в обращении с этими самыми хлыстами, настолько искусными, что могли одним ловким ударом нанести вам такую глубокую рану, какая бывает только от удара ножом и которую не смог бы вынести никто, не закричав при этом от жгучей, нестерпимой боли.

– Ах ты, ленивая собака! – заорал он. – Ты что же это, вздумал валяться тут и храпеть в свое удовольствие, когда Педро на борту?

И при этих словах длинный хлыст со свистом взлетел над французом и, как выстрел, обрушился на его голую спину.

И вот он (который, казалось, был мертв) вдруг пошевелился. Я видел, как дернулось покрытое рубцами тело, глаза открылись, бессознательно, невидяще вращаясь, и мертвенно-бледное лицо исказилось в чудовищной муке; но в тот же момент черты страдания на нем разгладились, безумные глаза озарил чудесный свет, и, издав протяжный радостный крик, он упал лицом вниз прямо на древко весла и повис на нем. И тут же этот проклятый Педро вновь взялся за свой хлыст и принялся бить усердно, прямо с удовольствием, но, видя, что француз не шевелится и кровь почти уже не течет, вскоре остановился и приказал всем нам прекратить грести. Этой внезапной передышки мне было достаточно, чтобы понять, как сильно затекли мои больные конечности, особенно левое запястье и лодыжка, на которых кандалы образовали огромные язвы.

Ветер почти стих, и поднялись эти жаркие тошнотворные испарения, это удушающее зловоние, подобного которому не сыскать на земле, за исключением, пожалуй, этой плавающей преисподней, такое, что если человек почувствовал его однажды, то уже не забудет никогда.

Через некоторое время вернулся Педро с одним из матросов и, убедившись разными способами, что француз и в самом деле мертв, они разрубили кандалы у него на руке и на ноге, при этом им пришлось освободить и меня (так как мы с ним были прикованы одной цепью), и, привязав к его ногам огромное пушечное ядро, приготовились бросить его за борт.

И тут, увидев, что никто не следит за мной, я разломил пополам треснувшее звено и освободился, если не считать тяжелой цепи, сковывавшей мне ногу. Наклонившись, я поднял эту цепь и затаился, готовясь броситься к фальшборту, но вдруг, в этот самый миг вспомнив, сколько страданий перенес, находясь в руках проклятого Педро, я повернулся и, обмотав вокруг руки разорванную цепь от весла, стал подкрадываться к тому месту, где он стоял и наблюдал за матросами. Он стоял ко мне спиной, и, когда повернулся, я был уже в ярде от него; увидев меня, он издал крик и занес хлыст, но прежде, чем удар успел обрушиться на меня, я прыгнул и ударил его. Мой обмотанный железом кулак пришелся ему прямо промеж глаз. Он лежал, а я смотрел на его разбитое, ставшее месивом лицо и думал, что надсмотрщик Педро больше никогда не будет истязать людей.

Затем, не собираясь быть насмерть забитым хлыстами или проткнутым насквозь, я повернулся и прыгнул к борту корабля, но цепь на ноге мешала мне и причиняла чудовищную боль, и прежде, чем я успел взобраться на фальшборт, на меня напали сзади. Так что мне пришлось повернуться к ним, чтобы встретить смерть лицом к лицу в борьбе и не дать им повалить меня на колени, не дать множеству рук схватить и тащить меня, бесчувственного от невыносимых побоев, со связанными руками и совершенно беспомощного, тащить через палубу на корму, где, открытый для всеобщего обозрения, был установлен столб для бичевания. Но я все сражался, извергая на них всевозможные проклятия, французские, испанские и английские, все самые отвратительные ругательства, каким только научился на галере, ибо для меня лучше было погибнуть сразу, чем преодолевать те муки и страдания, что выпали на мою долю. И все же они не собирались меня убивать (так как рабы были в цене, а я был здоровый и сильный), вот почему я перестал сопротивляться, позволил им разрубить мои кандалы и привязать меня к столбу, что они и бросились делать. Они еще не закончили, когда с топ-мачты раздался громкий окрик, и сразу же началась ужасная суматоха: люди забегали в разных направлениях, смеясь и крича что-то друг другу, одни застегивали на ходу доспехи, другие бросились к орудиям, и все поворачивали взоры и указывали в одном направлении; но, оглянувшись и изогнувшись, насколько мог, из-за высокой переборки я не смог увидеть никакого другого паруса.

Вдруг все голоса разом смолкли, и на корме появился капитан Дон Мигель в черных доспехах. Он долго и пристально смотрел вдаль, туда, откуда дул ветер, и облаченной в латную рукавицу рукой подал знак, по которому помощники сразу забегали: одни – чтобы обойти длинные шеренги аркебузьеров, другие – чтобы проверить, как ставят паруса и прочие снасти.

И за ужасающим щелканьем хлыстов послышались стоны и вопли и выкрикиваемые проклятия, и сразу же длинные весла заработали в более быстром ритме. Со своего места, к которому был прикован, я мог сверху видеть несчастных, обнаженных страдальцев, которые все как один раскачивались, изо всех сил стараясь попадать в такт.

В течение, наверное, получаса продолжалось преследование, и потом вдруг весь корабль содрогнулся от залпа одной из передних пушек; и сразу же, когда огромный галеас, послушный движению руки Дона Мигеля, сменил курс, я увидел на расстоянии каких-нибудь пол-лиги с наветренной стороны возвышающуюся корму корабля, который мы преследовали, чьи размеры постепенно увеличивались по мере того, как мы догоняли его, пока наконец он не стал виден совсем отчетливо. Это был небольшой корабль, и по его строению я понял, что он, без всякого сомнения, английский, даже если бы не увидел на его бизань-мачте развевающийся английский флаг. И тут меня одолела острая тоска, одолела настолько, что его высокие, побитые бурями борта, его возвышающиеся мачты и потрепанные, все в заплатах паруса приняли вдруг смутные и неясные очертания.

Уже трижды взревели наши орудия, а он (хоть и был уже настолько близко, что я мог различить каждую его снасть) никак не отвечал на наши залпы. Немного времени спустя наши пушки смолкли, и тогда, посмотрев вокруг, я увидел Дона Мигеля, стоявшего у румпеля, и его спокойный взгляд был, как всегда, направлен в сторону противника; и тут я понял его смертоносный замысел, и мне стало страшно за английский корабль, и, затаив дыхание, я принялся молиться, потому что у нас на борту было оружие куда более страшное, чем любая пушка, когда-либо отлитая, – длинный острый подводный таран.

Английское судно было теперь так близко, что я мог разглядеть зияющие дула его орудий, а его высокие закругленные борта, казалось, возвышались теперь над нами. Наблюдая за ним с полным жалости и страха сердцем, я увидел, как из-за ограждавших кормовую часть судна перил показалась голова, очень круглая голова, на которой была красная матросская шапка. Показался клуб дыма, раздался залп, и один из помощников Дона Мигеля, вскинув руки, закачался и рухнул, гремя доспехами. Когда я вновь посмотрел туда, где была красная шапка, она уже исчезла. Но Дон Мигель ждал, молчаливый и спокойный, как всегда. Вдруг он сделал знак рукой, я увидел, как зашевелился рулевой, спеша выполнить его приказ, воздух огласился громкими командами, весла по правому борту пришли в движение, левый борт сильно качнулся, и огромная «Эсмеральда», развернувшись почти во всю свою длину, двинулась прямо на борт противника.

Никогда не видел, чтобы подобное было проделано лучше, и я стиснул зубы и стал ждать оглушительного треска, от которого английский корабль должен был пойти ко дну, но… о, чудо! Его скрипящий корпус развернулся по ветру, который теперь дул изо всех сил, и, накренившись вправо, он ушел с курса под правильным углом, и оба судна, как и прежде, пошли параллельным курсом. Но мы подошли уже настолько близко, что, когда проходили мимо, я услышал ужасающий треск наших весел, которые одно за другим начали ломаться о его борт, отбрасывая тех, кто был посажен грести, в шевелящиеся окровавленные груды.

И теперь из всех английских пушек вырывалось ревущее пламя, воздух огласился криками и стонами и треском расщепляемой древесины, и сквозь клубы дыма я мог разглядеть, что многие из наших солдат лежат в искаженных, немыслимых позах, а другие, стеная, ползут на четвереньках; но на залитые кровью скамьи гребцов я не осмеливался взглянуть.

Бой делался все горячее, все громче становились шум и суматоха и непрекращающийся грохот пушек, и посреди всего этого вышагивал взад и вперед Дон Мигель, спокойный, как всегда, и клинок его длинной рапиры сверкал то там, то здесь, указывая, куда направить огонь.

В небо поднимался густой, плотный дым, но сквозь образующиеся в нем просветы я то и дело мог мельком видеть пробитый, почерневший борт английского корабля и беспорядок и неразбериху, царившие на наших палубах. Дважды ядро пробило доски прямо рядом со мной, а один раз ударило в сам столб, к которому я был привязан, и в какой-то момент у меня даже появилась надежда освободиться, потому что, как бы я ни боролся, двигаться все равно не мог, и это приводило меня в полнейшее отчаяние, потому что я был уверен, что в дыму и неразберихе мне бы удалось нырнуть за борт незамеченным и, может быть, даже добраться до английского корабля.

Медленно и постепенно наш огонь ослабевал, одна за одной пушки смолкали, и вместо их пальбы теперь были другие, более отвратительные звуки, звуки человеческих страданий. И вот когда я стоял так и глаза мои резало от горелого пороха, а в ушах все грохотало, до меня вдруг дошло, что палуба как-то странно накренилась. Сначала я не обратил на это особого внимания, но с каждой минутой крен все увеличивался, и тогда я понял, что мы тонем и, более того (судя по углу погружения), идем кормой вниз.

И вот, побуждаемый той жаждой жизни, которая сидит в каждом из нас, я изо всех сил стал стараться освободиться, но, увидев вскоре всю бесплодность этого, я поддался отчаянию и, оставив всякие попытки, огляделся по сторонам, так как дым уже рассеялся. Огромный галеас представлял собою поистине ужасающее зрелище: палубы его были разворочены, повсюду валялись груды мертвых тел, искореженные снасти и пушки, все было забрызгано и залито кровью, а на разбитых вдребезги скамьях гребцов, заваленных окровавленными трупами, среди тел большей частью уже безмолвных еще шевелилось несколько, громко и пронзительно кричащих.

На корме не оставалось никого, кроме меня и тех, кто погиб, а впереди оставшиеся в живых дрались между собой, чтобы первыми залезть в шлюпки, и везде царили смятение и беспорядок.

Так наблюдая за тем, что происходит вокруг, я заметил Дона Мигеля, лежавшего среди обломков разбитой пушки; лицо его было обращено в мою сторону и было таким же, каким я видел его сотню раз, только теперь на щеке его была кровь. И в этот момент его взгляд, прямой и открытый, встретился с моим. Какой-то миг он лежал бездвижно, потом лицо его дернулось от невероятного усилия, и он медленно приподнялся на локте, огляделся вокруг и снова посмотрел на меня. Потом я увидел, как рука его сползла вниз и стала слабо нащупывать кинжал, висевший у него на поясе, – и все же с третьей попытки ему удалось вытащить лезвие, и он пополз в мою сторону. Медленно, с большим трудом он продвигался, превозмогая боль, и я услышал, как однажды он даже застонал, но он не останавливался, пока не приблизился на расстояние удара; а поскольку он был тяжело ранен и вдобавок сильно ослаб, то был просто вынужден на некоторое время сделать передышку. И когда его спокойные глаза встретились с моими, я собрался с духом, чтобы, если нужно, не дрогнув, встретить удар. Он опять поднялся, медленно занес руку, кинжал сверкнул и опустился, своим острым лезвием перерезая веревки, которыми я был связан, я напрягся и освободился, и теперь стоял как во сне, глядя в эти спокойные глаза. Затем, подняв слабую руку, он указал на разорванные в клочья паруса английского корабля, стоявшего совсем близко, и, положив голову на руку, будто очень устал, он вздохнул; и я понял, что вместе с этим вздохом жизнь оставила его.

Я повернулся и увидел, что нахожусь в одном прыжке от перил, ограждающих кормовую часть судна, и, не взглянув назад, на кровавое опустошение, прыгнул за борт.

Обжигающая морская вода, казалось, колола меня мириадами острых игл, но ее сладостная прохлада была удивительно приятной для моего выжженного солнцем тела, когда, вынырнув на поверхность, я быстро поплыл к английскому кораблю, невзирая на боль, причиняемую мне цепью.

Подплыв к его высокой корме, я увидел свисающие оттуда спутанные снасти и канаты, по которым рассчитывал взобраться на борт, и там заметил человека в красной матросской шапочке, который сидел на обломках одной из кормовых пушек и, помогая себе зубами, завязывал рану на руке; увидев меня, он вытаращил на меня свои голубые глаза и кивнул.

– Добро пожаловать, парень! – произнес он, перевязав наконец руку так, как ему хотелось. – Понимаешь ли ты, парень, добрую английскую речь?

– Так точно, – ответил я.

– Тогда почему бы тебе не быть свидетелем, что я был само терпение и милосердие? Будь свидетелем, что я сдерживал огонь и не стрелял так долго, как только может истинно милосердный человек, ведь я знал, что может понаделать бортовой залп, попав в битком набитые гребные скамьи – сам-то я тоже был когда-то гребцом на одной из этих чертовых испанских посудин, – и я сдерживал огонь до тех пор, пока проклятый корабль не подошел совсем близко и пока меня не полоснуло, – однако и милосердию есть предел. Я Тимоти Спенс, капитан «Тигра», возвращаюсь в лондонский порт, потеряв после боя пятерых отличных товарищей. А ты парень что надо! Иди на нос к боцману, ты его сразу узнаешь – у него нет уха по правому борту. Вот что, парень, попроси у него себе какую-нибудь одежду прикрыть наготу, и… О-о! А вот и твой проклятый корабль!..

Обернувшись, я увидел, как острый нос «Эсмеральды» поднимается все выше и выше, и с протяжным булькающим ревом огромный галеас кормой вниз пошел ко дну, чтобы навсегда сокрыть там от людских глаз свой позор.

Так я, на борту «Тигра», пустился в плавание с капитаном Тимоти Спенсом, свободный человек после пяти лет мучений.

Глава 1

Что приключилось в Пэмбери-Хилл

Была ненастная ночь с дождем и ветром, который свирепо бушевал, наполняя окрестности дикими завываниями, время от времени раздавались раскаты грома, и молнии, рассекая мрак, били прямо в грязную дорогу, извивающуюся меж высоких, поросших травой и деревьями склонов. Ветер кружил сломанные сучья, которые ударяли меня в темноте, и огромные ветви простирали невидимые руки, чтобы схватить меня, но я упорно продолжал свой путь, ибо каждый шаг приближал меня к тому моменту, моменту мести, о которой я так молил и ради которой жил. И вот с непокрытой головой, радостно открытой навстречу непогоде, сжимая крепкий посох, который я сделал себе из кола изгороди, я взбирался по крутому склону Пэмбери-Хилл.

Достигнув наконец вершины, я вынужден был остановиться, чтобы перевести дыхание и укрыться, насколько это было возможно, с наветренной стороны, потому что здесь, на возвышенности, дождь хлестал меня еще больше, а ветер сбивал с ног с удвоенной силой.

И вот, стоя так в кромешной завывающей тьме, спиною к склону и обратив лицо навстречу буре, я услышал какой-то странный звук, пронзительный и прерывистый, который доносился до меня в промежутках между ревущими порывами ветра, звук, появлявшийся и исчезавший, который то был слышен отчетливо, то становился неясным и отдалялся, и я гадал, что бы это могло быть. Вдруг кривая вспышка молнии рассекла пополам ревущий мрак, и я увидел в ослепительном свете черный столб с перекладиной, на котором скрипели ржавые железные цепи, а на них висело нечто черное, сморщенное и мокрое от дождя, нечто вызывающее ужас и, болтаясь из стороны в сторону от порывов неистового ветра, казалось, так и старалось освободиться и свалиться мне прямо на голову.

И вот, вслушиваясь в этот мрачный скрип цепей, я погрузился в размышления. Этот ужасный предмет, подумал я, когда-то был человеком, здоровым и сильным, таким же, как я, но этот человек преступил закон (как намеревался сделать и я), и вот теперь его тело будет висеть здесь на цепях, пока не сгниет, как может произойти в один прекрасный день и с моим собственным телом. И когда я вслушивался в пронзительный звон его оков, меня пронизало отвращение, и я содрогнулся. Но дрожь прошла, и, исполненный тщеславной гордости, я ударил посохом о грязную землю у моих ног и поклялся себе, что ничто на свете не помешает мне осуществить мою справедливую месть, и тогда – будь что будет; и раз мой отец умер не своей смертью и принял чудовищные мучения, так пусть та же участь постигнет врага рода моего; и за те страдания, которым он подверг меня, пусть он тоже узнает страдания. Я вспомнил, какой длительной и смертельной была наша наследственная вражда, которая передавалась из поколения в поколение, мрачная, запятнанная кровью история жестоких обид, столь же жестоко отплачиваемых. «Ненавидеть, как Брэндон, и отомстить, как Конисби!» Эти слова с незапамятных времен стали поговоркой в наших южных краях; и теперь он был последним из своего рода, как я из своего, и я выбрался бы даже из преисподней, только бы сделать так, чтобы эти слова могли осуществиться. Скоро, всего через несколько часов, с враждой будет покончено раз и навсегда, и род Конисби будет навеки отомщен. Размышляя таким образом, я обратил внимание, что буря уже не свирепствует вокруг, а гремят только цепи на виселице. Я посмотрел наверх и, подняв посох, постучал им по этому черному сморщенному предмету и принялся громко и неистово хохотать, но тут все осветилось ярким светом вспыхнувшей молнии, раздался такой удар молнии, от которого затряслась земля, и налетел шквал ревущего ветра, и вдруг наступила благоговейная тишина; и в этой тишине я услышал шепот:

– О боже милостивый!

Где-то в темноте, совсем близко плакала женщина. Невольно я обернулся в ту сторону, тщетно пытаясь разглядеть что-либо в ночи, но тут снова вспыхнула молния, и я увидел завернутую в плащ с капюшоном фигуру, жавшуюся к обочине дороги, и, когда вспышка погасла и снова наступила темнота, проговорил:

– Женщина, это виселица напугала тебя или я? Если виселица, тогда иди поскорее прочь, если я – не бойся.

– Кто вы? – раздался едва слышный голос.

– Всего лишь скромный путник, столь же безобидный, как и этот бедняга, что болтается там наверху.

Темная фигура приблизилась, и сквозь неистовый шум бури до меня донесся ее голос, который страстно молил:

– Сэр… сэр, не поможете ли вы одному человеку, которому грозит страшная беда и опасность?

– Тебе?

– Нет… не мне, – задыхаясь, проговорила она, – Марджори, моей бедной храброй Марджори. Они остановили мою карету… эти пьяные люди. Не знаю, что случилось с Грегори, но я выпрыгнула и скрылась от них в темноте, но Марджори… они утащили ее… вон там на тропинке горит огонь… Я шла за ними и видела… О, сэр, ведь вы спасете Марджори… ведь вы настоящий мужчина… – И она схватила меня за изорванный рукав и стала трясти в отчаянной мольбе. – Вы спасете ее?.. Ведь это хуже, чем смерть! Скажите… скажите!

– Веди! – молвил я, подчиняясь ее настойчивой просьбе.

Пальцы, сжимавшие мой рукав, разжались, и, взяв меня за руку и не произнеся больше ни слова, она повела меня в кромешной тьме, пока мы не вышли на более защищенное от дождя и ветра место. Я заметил, что рука, так уверенно сжимавшая мою, была маленькой и нежной, и по ней, а также по ее голосу и речи я понял, что она принадлежит к высокому сословию. Но мое любопытство не пошло дальше, и я не задал ей ни одного вопроса, ибо в моем мире не было места для женщин. Так она торопливо вела меня, несмотря на темноту, словно прекрасно знала место, пока я не заметил тусклый свет, исходивший из открытого решетчатого окна, насколько я мог судить, небольшой придорожной таверны. Тут моя спутница вдруг остановилась и указала на свет.

– Идите! – прошептала она. – Идите… нет, сначала возьмите вот это! – сказала она и сунула мне в руку небольшой пистолет. – Быстрее! – торопила меня она. – Пожалуйста, быстрее… а я буду молиться, чтобы Бог сохранил и защитил вас.

Ни слова не говоря, я оставил ее и направился туда, откуда шел луч света.

Приблизившись к решетчатым створкам, я помедлил, чтобы взвести курок и проверить запал, потом, подкравшись к открытой решетке, заглянул вовнутрь.

За столом сидели трое мужчин и хмуро смотрели друг на друга. Это были отчаянного вида парни со злобными лицами, покрытыми шрамами, одежда их отдавала запахом моря; позади них, в углу жалась от страха девушка миловидной наружности, но ужасающе бледная, плащ ее был порван грубыми руками, и так она, притаившись в углу, расширенными от страха глазами не отрываясь смотрела на стакан с игральными костями, который с силой тряс один из них. Это был здоровенный волосатый детина с огромными кольцами в ушах, он стоял, гремел игральными костями и улыбался, а его приятели хрипло осыпали его бранью. Наконец волосатый детина сделал бросок, и, когда три зловещих головы склонились над костями, я перемахнул через окно, держа пистолет в одной руке, а тяжелый посох в другой.

– Что здесь происходит? – спросил я.

Все трое отпрянули в стороны и изумленно уставились на меня.

– Чего тебе? – прорычал один.

– Во-первых, ваше оружие – выкладывайте его на стол, да поживее!

Один за другим они вытащили из-за пояса оружие, и я выбросил его в окно.

– Ну что ты?! – воскликнул один из негодяев, длинный и худой, с повязкой на одном глазу и весело подмигивая мне другим. – Что ты, приятель, разве собака собаку кусает?

– Конечно, – сказал я, – и притом охотно!

– Да ну, приятель, – проговорил другой, низенький и толстый, с круглыми блестящими глазками, у которого было только одно ухо, – ты полегче, полегче. Мы всего лишь трое несчастных матросов… ну, любим маленько подвыпить да маленько подраться, приятели, одним словом… да вот для развлечения славная девчушка у нас… мы, как видишь, совсем безобидные, чтоб мне ко дну пойти! Хочешь, присоединяйся, поделимся – все будет честно.

– Конечно, я присоединюсь к вам, – вымолвил я, – но сначала ты, с кольцами, открой дверь!

Тут волосатый детина прорычал проклятие и хотел схватить тяжелую пивную кружку, но сразу получил такой сильный удар посохом под дых, что свалился на пол и лежал, с трудом дыша.

– Ну что ты, приятель, – льстивым голосом заговорил толстый, глазки его при этом так и бегали, – зачем же так грубо? Брешь мне в борт и чтоб я затонул!

– Открой дверь! – приказал я.

– Охотно… охотно! – сказал он, не сводя глаз с моей дубины, и, осторожно подойдя к двери, вытащил задвижки и распахнул ее.

– Женщина, – проговорил я, – беги!

Не говоря ни слова, девушка выпрямилась, схватила свой порванный плащ и выбежала. Тогда высокий и худой сел и принялся грязно ругаться по-английски и по-испански, толстый оскалил зубы в ухмылке, а тот, что был с кольцами в ушах, прислонившись к стене, держался за живот и стонал.

– Вот так-то, будешь знать, как задираться! Ну что теперь? – мягко поинтересовался толстый.

– А что, – сказал я, – по-моему, все было честно.

– Да, но она же убралась, отдала швартовы, как видишь, чтоб ее черти взяли! – проговорил толстый, улыбаясь, но при этом дьявольски прищурив глаза.

– Вот, посмотрите-ка, – сказал я, выложив на стол четырехпенсовик, – это все, что у меня есть, так что выворачивайте карманы.

– Карманы?! – пробормотал толстый. – Господи, да что же это? Сначала нас эта красотка обвела вокруг пальца, потом ты из Абнера вышиб весь дух, а теперь хочешь ограбить бедных, несчастных матросов, которые и руки-то на тебя не подняли! Стыдно, приятель!

– Чтоб ты сдох! – прорычал одноглазый и плюнул в мою сторону.

Я занес свою дубину, и, так как он поднял руку, удар пришелся ему по локтю, и он принялся ругаться, корчась от боли; и, пока я смеялся над его корчами, толстый бросился (причем на удивление проворно) и разбил светильник; и, отступив к окну я услышал, как грохнула решетка и раздался звон разбитого стекла. Последовала долгая напряженная тишина, когда каждый из нас затаился, сдерживая дыхание, и поскольку из разбитого окна все еще доносился шум бури, то по сравнению с ним здесь, внутри, было просто тихо. Стоя так в темноте и прислушиваясь к малейшему шороху, ожидая, не раздастся ли где-нибудь звук осторожно крадущихся шагов, чтобы направить туда очередной удар, убрав пистолет и переложив посох в правую руку, я вытащил матросский нож с широким лезвием, который всегда носил с собой, и стал настороженно ждать, но до меня доносился только отдаленный гул ветра. Вдруг слева слабо скрипнула половица, и, резко повернувшись, я взмахнул по сохом и, почувствовав, что попал, сразу же услышал неистовый крик и звук нетвердых шагов шатающегося человека.

– Защищайтесь, негодяи! – воскликнул я. – У меня просто руки чешутся с вами разделаться. Защищайтесь! – И, повернувшись спиной к стене, я стал ждать, что они набросятся на меня.

Но вместо этого послышался хриплый шепот, который тут же был заглушен пронзительным криком женщины, а за ним звучный голос:

– Эй вы, там, на борту! Ну-ка посветите! Огня, пьяные свиньи!

И тут последовала лавина самых страшных морских ругательств, сопровождающихся громким криком, еще более истошным, чем прежде. И в то время как отчаянный женский визг все еще прорезал воздух, рядом со мной началось столпотворение, вопли, крики и лавина топочущих ног, с грохотом опрокинулся стол, и в кромешной тьме вокруг меня слышались сыпавшиеся градом удары. И так они яростно дрались наощупь, а я тоже дрался, и, как мне показалось, довольно успешно, орудуя в темноте своей дубиной, пока не получил случайный удар, от которого я зашатался и полетел головой вперед прямо в выбитое окно, и упал на мокрую траву. Какое-то мгновение я лежал почти без сознания и чувствовал, как ветер с дождем приятно освежают меня.

Вдруг в кромешной тьме, где-то совсем рядом, я услышал такое, отчего сразу же вскочил на ноги. Это был шум отчаянной борьбы, хриплый мужской смех и жалобные всхлипывания и мольбы женщины. Я потерял свою палку, но все еще сжимал нож и, держа его наготове в правой руке, а левую выставив вперед, стал медленно продвигаться в ту сторону, откуда раздавались эти звуки. Мои пальцы наткнулись на волосы, длинные и мягкие женские локоны, помню, какими шелковистыми они были на ощупь, потом моя рука скользнула дальше и коснулась ее пояса, а на нем нащупала крепко обхватившую его руку. И тогда я вонзил нож прямо под эту руку и дважды повернул лезвие. Он замычал и, выпустив девушку, бросился на меня, но получил такой удар кулаком, что упал, а я навалился на него сверху и, чувствуя, что он пытается встать на колени, снова бросил его в грязь, а потом запрыгнул на него обеими ногами, как я обычно делал, когда дрался с такими же невольниками, как я, в корабельном трюме. Увидев, что он больше не шевелится, я оставил его, не сомневаясь, что его песенка спета. Но, отойдя, я почувствовал, как меня передернуло, потому что, хотя мне и приходилось драться с такими же, как я, обнаженными невольниками, которые были моими товарищами, я в жизни не убил ни одного человека.

Случайно я натолкнулся на дерево и прислонился к нему; и, вспомнив, что получил несколько увесистых ударов по ребрам, и что мне пришлось убить человека, и что почти ничего не ел сегодня, я почувствовал слабость и тошноту. И тут из темноты появилась рука, которая стала робко нащупывать мою склоненную голову, потом плечо и руку.

– Сэр… вы ранены? – спросил голос, и опять меня поразила его необыкновенная жизненная сила, его звучная глубина и нежность.

– Ни капли, – ответил я.

Тут она случайно дотронулась до ножа, который я все еще сжимал, и я почувствовал, как она вздрогнула.

– Вы… о, сэр… вы… убили его?

– А почему бы и нет? – спросил я. – И зачем называть меня «сэр»?

– Вы говорите как человек благородного происхождения.

– Да, и хожу как нищий – в лохмотьях. Я не «сэр».

– Как мне называть вас?

– Зовите меня негодяем, вором, убийцей – кем хотите, все равно. Но что касается вас, – молвил я, поднимая голову, – то вам надо уходить… посмотрите вон туда!

И я указал на мигающий среди деревьев огонек, который будто плясал в темноте, медленно приближаясь, пока вдруг не остановился. Тут воздух огласился криками и изрыгаемыми богохульствами. Моя спутница прижалась ко мне, и я почувствовал, как она снова задрожала.

– Пойдемте отсюда! – прошептала она. – Марджори, пойдем, дитя, нам надо спешить.

Мы заторопились, и, пока мы шли, эта маленькая, нежная ручка все время лежала на руке, сжимавшей нож. Так мы незаметно пробирались наугад в темноте, две девушки и я, и почти не разговаривали, так как очень спешили.

Дождь прекратился, ветер уже не бушевал, раскаты грома отдалились, и кромешная тьма сменилась смутно забрезжившим светом, а из-за почти рассеявшихся туч показалась бледная луна.

Держа эту тонкую руку, такую нежную, теплую и полную жизненной силы, я, спотыкаясь, продвигался по покрытой листьями лесной тропинке, пока постепенно деревья не поредели и сквозь образовавшийся просвет не показалась широкая дорога. Тут я остановился.

– Мадам, – проговорил я, чувствуя неловкость из-за такого непривычного слова. – Теперь вы в безопасности… и мне кажется, вот ваша дорога.

– Пэмбери всего лишь в миле отсюда, – сказала она, – и там мы сможем найти лошадей. Пойдемте, по крайней мере этой ночью вы найдете отдых и кров.

– Нет, – возразил я. – Я путник, и мне достаточно переночевать под изгородью или в стогу.

И я хотел уже было повернуться и уйти, но она удержала меня за рукав.

– Сэр, – сказала она, – кем бы вы ни были, но вы настоящий мужчина! Не знаю, кто вы, и не хочу знать, но этой ночью вам пришлось поработать, и я этого никогда не забуду, и я… мы… хотим выразить вам нашу благодарность.

– Да, это правда, – впервые за все время заговорила Марджори.

– Не надо мне никакой благодарности. – Я старался, чтобы слова мои прозвучали как можно грубее.

– Но согласитесь, что чувство благодарности так сильно, что его никто не может отвергнуть, даже такой гордый и высокомерный бродяга!

И, вслушиваясь в этот голос, низкий, нежный и необыкновенно мелодичный, я не понимал, смеется она надо мной или нет. И пока я гадал про себя над этим, она взяла мою руку, сжимавшую нож, и я ощутил твердое прикосновение теплых мягких губ; потом она отпустила меня, и я отступил на шаг, пытаясь снова обрести дар речи, но так и не смог.

– Боже мой! – вымолвил я наконец. – Зачем вы… сделали это?

– А почему бы и нет? – гордо возразила она.

– Это рука нищего бродяги, изгнанника, ночующего в канавах, – сказал я.

– Это рука настоящего мужчины, – возразила она.

– Эта рука сегодня уже совершила убийство, и не пройдет и нескольких часов, как она совершит еще одно.

Тут она тяжело вздохнула, словно чем-то встревоженная.

– И все же, – мягко проговорила она, – это не рука убийцы, и, может быть, вы бродяга и изгнанник, но не разбойник.

– Разве вы можете судить об этом, никогда не видев меня? – спросил я.

– Могу. Потому что я женщина. Господь сделал нас слабыми, но он наградил нас умением отличать правду ото лжи, благородное от низменного, если они даже не кажутся таковыми. И поэтому я утверждаю, что вы не преступник… вы сильный человек, но… несмотря на свою молодость, уже перенесли немало незаслуженных страданий; в силу своего возраста вы во всем проявляете горячность и нетерпение и готовы ожесточенно бороться со всем миром. Разве не так?

– Да, – сказал я изумленно. – Это уже похоже на колдовство… может быть, вы назовете мое имя?

Тут она рассмеялась; и как странно сейчас было слышать смех, особенно такому грубому бродяге, как я, чьи уши давно уже привыкли слышать лишь гадкие, отвратительные непристойности.

– Нет, – сказала она, – больше я о вас ничего не знаю, кроме… – здесь она остановилась, чтобы перевести дух, – кроме того, что вы убили его… это двуногое животное! Вы сделали то, что должна была сделать я… Если бы не вы, то я… я должна была убить его, несмотря на то что я женщина! Смотрите, вот кинжал, который я выхватила у него из-за пояса, когда мы боролись. Возьмите… возьмите его! – воскликнула она и сунула оружие мне в руки.

– Госпожа! – вскричала ее спутница. – Смотрите, вон там на дороге огни. Это, наверное, Грегори собрал людей и они разыскивают нас с фонарями. Не пойти ли нам навстречу к ним?

– Нет, подожди, дитя мое. Сначала нужно удостовериться, что это они.

И, встав поближе друг к другу под мокрыми деревьями, мы стали наблюдать за мелькающими в темноте огнями, которые приблизились уже настолько, что можно было слышать голоса тех, кто их нес, переходящие порой в беспорядочные крики.

– Да. Это Грегори! – со вздохом облегчения произнесла наконец моя спутница. – Он поднял на ноги всю деревню, и теперь мы в безопасности…

– Вы слышите? – вскричал я, бросившись вперед. – Что за имя они выкрикивают?

– Мое, сэр.

– Э-ге-гей! Госпожа! – доносился до нас хор хриплых голосов. – Э-ге-гей! Леди Джоан… Леди Брэндон… Брэндон… Брэндон!

– Брэндон! – вскричал я, поперхнувшись на этом слове.

– Да, сэр. Я леди Джоан Брэндон из Шин-Мэнор, и, пока буду жива, навсегда сохраню в благодарном сердце память о…

Но, не слушая больше, я повернулся и одним прыжком скрылся в густом мраке леса.

И пока я бежал, спотыкаясь и падая, с треском продираясь через кустарник, в ушах моих все звенело ненавистное имя врага, которого я собирался убить и ради которого проделал такой долгий и трудный путь: «Брэндон! Брэндон! Брэндон!»

Глава 2

Как я ночью услышал в лесу пение

Я неуклонно продвигался вперед, даже не оглядываясь по сторонам, но вскоре остановился, чтобы отдышаться и отдохнуть, прислонился к дереву и стоял так, преисполненный горьких мыслей. Буря почти прошла, но уныло завывал пронизывающий ветер, и вокруг меня мокрые деревья, словно горестно всхлипывая, роняли капли. И вот, стоя так и прислушиваясь к этим звукам, я только и мог думать о сладком и нежном женском голосе, пробуждавшем в моей памяти воспоминания о лучших днях, о голосе, который погружал меня в полные нежности, несбыточные мечты о будущем. И хотя страдания и позор, которым я подвергался, ожесточили меня, я все же не утратил человеческого лица и теперь (хотя это казалось странным) чувствовал презрение к самому себе и испытывал тоску по вещам возвышенным; и все это только потому, что услышал в ночи звук женского голоса и что ее теплые губы прикоснулись к моей руке. И вот оказывается, что она тоже Брэндон! И вот когда я ощутил всю горечь этого самобичевания, неистовый гнев охватил меня и я разразился отвратительными ругательствами и проклятьями, английскими и испанскими, самой отборной бранью, какой только набрался от разбойников, своих собратьев по несчастью; но, снова почувствовав стыд, перестал ругаться. И вот, прислонившись к дереву, я дрожал, как самый убогий и презренный бродяга, и поистине волчий голод снедал меня. Осознав наконец, что все еще сжимаю в руке оружие, я сунул нож за пояс и, так как было еще очень темно и ничего не видно, другой рукой принялся ощупывать его, чтобы понять, что он собой представляет. И насколько я мог понять на ощупь, создан он был не для честных целей. Вещь эта, сработанная чужеземными руками, с рукояткой причудливой формы и необычайно тонким и длинным трехгранным лезвием, таила в себе смерть. И поскольку у него не было ножен (а он был очень острым), я обернул его от рукоятки до острия в свой шейный платок и, сунув в кожаную сумку, висевшую у меня на поясе, продолжил свой путь, подыскивая место, где бы мог укрыться от пронизывающего холодного ветра. И тут вдруг я услышал нечто такое, что заставило меня остановиться.

Где-то совсем неподалеку пел человек. Это была странная мелодия, и слова у нее были еще более странные; голос был звучный, но густой и мелодичный, и слова были такие:

Вот хорошо-то! Вот хорошо-то!

Славное дело! Вот так так!

А на грот-мачте, ветром раскачан,

За шею привязан, висит мертвяк.

Мачта грохочет, мачта скрипит,

На ней мертвец, болтаясь, висит.

Простился с жизнью один от ножа,

Трое приняли пулю вдруг,

Но трижды все трое встретили смерть —

Подвешены вместе на крюк.

Нанизаны трое на крепкий железный

Длинный блестящий крюк.

Вот хорошо-то! Вот хорошо-то!

За ногу дернем его.

Разом возьмемся, дружно все вместе

Дружно потянем его.

Другие отправились на тот свет

Вплавь по морю из рома,

И бьюсь об заклад, они все горят

У дьявола в преисподней.

Так вот хорошо-то! Вот хорошо!..

Не дожидаясь, когда кончится эта дикая песня, я стал поспешно продвигаться вперед и вскоре выбрался в небольшую лесистую лощину, освещенную светом весело потрескивающего костра, благодаря которому мне удалось спуститься вниз по ее крутому склону и осторожно приблизиться к огню. Подойдя ближе, я увидел, что костер горит в небольшой пещере на дне лощины, и, когда я приблизился к нему, песня внезапно оборвалась, а человек, что пел, встал и повернулся ко мне лицом, положив руку сверху на карман.

– Врет твоя песня! Брехня все это! – молвил я, стараясь говорить, как настоящий разбойник. – Здесь нет никого, кроме одного малого, которому нужно огня, чтоб согреться, да чего-нибудь перекусить.

– Ага! – произнес он, всматриваясь через пламя в темноту. – Ну и кто ты? Ну-ка развернись носом да покажись!

Я, повинуясь, встал, протянул руки к огню, и его благодатный жар начал согревать мое дрожащее тело.

– Ну что? – сказал я.

– А ты, – заговорил он, кивая, – довольно крепкий малый, и вид у тебя далеко не святой, похоже, можешь в два счета горло перерезать… Что у тебя, дело какое?

– Дело тонкое, – ответил я.

– Из каких краев будешь?

– Это не важно.

– Хочу только узнать, – насмешливо произнес он, – как тебя до сих пор не вздернули?

– А я хочу только узнать, – сказал я, – откуда моряк знает такой язык?

– Не важно, – ответил он, – но уж коль ты тоже один из Братства, давай садись к огню, здесь довольно сухо, в этой пещере.

Не заставляя долго себя упрашивать, я вошел в пещеру и поудобнее уселся возле огня. Незнакомец был приятной наружности, с живыми блестящими глазами и на вид задиристый; под рукой у него лежал короткий меч, карманы были оттопырены торчащими из них пистолетами, а между колен была зажата потертая, видавшая виды фляга.

– Ну, – проговорил он, оглядывая меня с головы до ног, – что скажешь?

– Поесть бы! – сказал я.

– Закусить совсем нечего, – ответил он, качая головой. – Вот, есть ром. Хочешь, промочи глотку… ха!

– Ни-ни, – сказал я.

– Ладно. Мне больше достанется! – кивнул он. – Ром… ха!..

Другие отправились на тот свет

Вплавь по морю из рома…

– У тебя довольно странная песня, – промолвил я.

– Ха! Что, нравится?

– Нет.

– Ну и почему?

– Слишком много смерти в ней.

– Смерти? – вскричал он и, схватив флягу, разразился громким смехом. – Смерть, говоришь… да, скажу я, так оно и есть, в каждой строке – смерть. Эту песню сочинил мертвец, сочинил про мертвецов, для мертвецов и для тебя! – Тут он поднял флягу, отхлебнул из нее и с удовольствием причмокнул. – Сочинил мертвец, – повторил он, – про мертвецов, для мертвецов и для тебя!

– Твоя песня нравится мне все меньше и меньше.

– Сдается мне, у тебя кишка тонка! – громко икнув, проговорил он.

– И пуста к тому же, – прибавил я.

– Эту песню придумали люди, которые гораздо лучше тебя, хоть ты и такой здоровый! – сказал он, бросив на меня свирепый взгляд, и, хотя взгляд его был твердым, я почувствовал, что он пьянеет все больше и больше. – Да, люди, которые гораздо лучше тебя! – повторил он и нахмурился.

– Какие, например?

– Ну, во-первых, есть такой Скряга. О нем ты можешь услышать повсюду в открытом море от Панамы до Святой Екатерины. Клянусь рогами дьявола, что на всем побережье среди Братства не сыскать никого, кто может держать по ветру лучше, чем Скряга. Вот так-то, мой утонченный друг!

– И кто же он?

– Да я, собственной персоной!

Он еще раз отхлебнул из своей фляги и, посмотрев на меня пьяными глазами, торжествующе заявил:

– Знаешь, разборчивый ты мой, если б ты видел смерть так часто, как Скряга, ты бы понял, что смерть не такая уж скверная штука, пока она обходит тебя стороной. По мне, так это хорошая песня и как раз для тебя!

– Ну а еще кто?

– Монтбарз, его еще зовут Истребителем, а еще молодой Харри Морган, славный он малый, потом, Роджер Трессиди и Сол Эйкен, ну, и Пенфезер, чтоб ему ко дну пойти!

– И Абнер, – вставил я наугад.

– Да, и он, это уж точно! – кивнул он, а потом прибавил: – Эй, так ты знаешь Абнера?

– Да, я встречал его.

– Где?

– В таверне, что приблизительно в миле отсюда.

– В таверне! – воскликнул он. – В таверне, чтоб им сдохнуть! А я торчу в этой чертовой дыре! В таверне! А у меня и выпить-то уже нечего!.. Чтоб меня черти задрали! Только-то и осталось, что на один глоток… ладно, выпью его за кровавую рубаху и за береговое Братство.

– Ты пьешь за буканьеров, как я понял? – спросил я.

– Ну и что из этого?

– Говорят, они не лучше пиратов…

– Хочешь сказать, я пират? – прорычал он.

– Хочу.

Во мгновение ока он сунул руку в карман, но пистолет застрял у него в подкладке, и не успел он вытащить его, как я положил на его руку свою, тут он застыл и успокоился.

– Ну-ка, подними свои грабли! – приказал я.

Он послушно поднял руки, а я взял у него пистолеты, открыл затворы и, вытряхнув из них пули, швырнул ему их обратно.

– Чтоб меня змея ужалила! – разразившись грубым смехом, воскликнул он, убирая оружие. – Какой-то паршивый бродяга стал тут на якорь, да еще мешает хорошей выпивке. Я вот что скажу: если человек не хочет глотнуть доброго рома, то это значит, что у него куриные мозги, сердце, как у трусливой собаки, и кишки, как у червя, чтоб ему сдохнуть! Бог свидетель, я видывал глотки и получше, чем твоя жалкая щель. Вот так-то, мой толстозадый приятель!

– Так ты еще, может быть, и налеты совершал, а?

– Ба-а! Да это вопрос не в бровь, а в глаз… но тс! Вот эта рука не ведает, что творит вторая… тсс, парень, тсс!

И, откинув голову назад, он снова затянул свою отвратительную песню:

Закончили двое жизнь от ножа,

Трое приняли пулю вдруг,

Но трижды все трое встретили смерть —

Подвешены вместе на крюк.

Вот хорошо-то! Вот хорошо!

Нанизаны вместе на крюк!

– Послушай-ка, мой дорогой приятель, если бы я даже предложил тебе все сокровища Бартлеми, чего я сделать не могу… попомни мои слова, ты все равно бы так и не понял, что это был за крюк. Ты скажешь, нет… а я скажу, тсс, парень. И все же это хорошая песня, – проговорил он, сонно моргая перед пламенем костра, – здесь тебе и про драку, и про убийство, и про внезапную смерть, и… ха-а… что еще бывает в песнях… а, и про женщин тут тоже есть!

И тут он принялся петь похабный, непристойный куплет, который я не могу здесь привести, но, разморенный ромом и навевающим дремоту теплом костра, который я все время поддерживал, он наконец зевнул, потянулся, лег и вскоре захрапел, к моему немалому успокоению. А я сидел и ждал, когда забрезжит рассвет. Костер медленно угасал, заполняя пещеру розовым светом, который падал на растянувшуюся на земле фигуру спящего и придавал его красному лицу багровый оттенок, какой мне однажды довелось видеть у человека, умершего от удушения, но, судя по его здоровому, звучному храпу, спал он, по-видимому, довольно крепко. И вот в окружающей тлеющий костер тьме показались тусклые, неясные очертания покатого склона, поросшего стоящими в тумане деревьями. Наступил холодный рассвет, клубящийся туман стелился по земле, как призрак, до краев заполняя лощину и плотно окутывая деревья вокруг. Я поднялся и, выйдя из пещеры, почувствовал, как меня охватила дрожь от холодного воздуха и сильный голод. И тут, вспомнив о своем бедственном положении, я наклонился и, всматриваясь в спящего, почти уже было собирался обшарить его карманы, но внезапно повернулся и пошел, так и оставив его распростертым в пьяном забытьи.

Глава 3

Как я украл свой завтрак

Вокруг меня стелился густой туман, но, когда я выбрался из лощины, он немного рассеялся, так что, когда забрезжил слабый свет, мне стало видно кое-что из того разрушительного беспорядка, который произвела буря; кое-где лежали вырванные с корнями деревья, и повсюду громоздились кучи спутанных сучьев и ветвей, так что мне стоило немалого труда продолжать свой путь. Но теперь, когда я продирался вперед, проснулись птицы, и тусклый мир наполнился их веселым щебетанием, переходившим в благозвучный гомон, который все нарастал и нарастал, пока темный лес не огласился дружным, радостным хором. И, увидев первый луч солнца, я почувствовал прилив сил, несмотря на то что совсем не спал и что меня терзал поистине волчий голод, и тогда я с легкостью ускорил шаг. Вскоре деревья поредели, и я вышел на прекрасный, колышущийся травами луг, окруженный цветущими живыми изгородями, а вдали виднелась широкая дорога. Я остановился, чтобы обдумать свой дальнейший путь, и глазам моим открылась поистине чудесная картина: солнце поднялось во всем своем великолепии, сияя пурпуром и золотом и розовым светом, его ровные лучи превращали окружающий меня мир в волшебный сад, зеленый и свежий, а сзади, из мрачного леса, стелясь по земле, выползал туман и постепенно рассеивался, пока наконец это пышное лиственное безмолвие не приобрело снова свое первозданное величие.

Но меня терзал такой мучительный голод, что я должен был утолить его во что бы то ни стало, и вот, наметив дальнейший путь, я поспешно пересек луг и, выйдя на большую дорогу, направился на юг. Продираясь через лес, я срезал себе крепкую, узловатую дубину вместо той, что потерял, только покороче и весьма удобную, и, вынув свой матросский нож, собрался немного обработать ее, но вдруг остановился, увидев, что лезвие моего ножа, которое я заострил и отточил до предела, сделалось изогнутым, и острие, таким образом, теперь походило на крюк. Продолжив путь и видя, как лучи утреннего солнца играют на его блестящей поверхности, я стал гадать, как такое могло случиться, и вспомнил о тех двух смертельных ударах, которые я нанес в кромешной тьме. Я принялся пристально разглядывать нож от лезвия до рукоятки, но так и не обнаружил на нем следов крови, а это значило, что на том парне была защитная одежда (ведь кольчуги были достаточно распространены, а некоторые разбойники под шляпами носили металлические шлемы). Так что, похоже, этот парень еще жив, и, несмотря на то что он был отпетым разбойником, я ощутил смутную радость от того, что если он и отправится на тот свет, то, во всяком случае, не от моей руки.

Я все еще прокручивал в мозгу этот случай, когда услышал веселое громкое насвистывание и, подняв глаза, увидел деревенского малого, шедшего по узкой тропинке по направлению ко мне. На нем была широкополая шляпа, а на свежевыстиранной рубахе не было ни единого пятнышка; но что сразу же приковало мой взгляд и заставило меня внезапно остановиться, так это чистенький, опрятный, обернутый в белую тряпицу узелок, что он нес в руках. И вот, не сводя с него глаз, опершись на свой необструганный посох, я стоял и ждал, когда он подойдет. Случайно повернув голову, он заметил меня, приостановил свой шаг и, искоса взглянув на меня, продолжил свой путь. Это был небольшого роста человечек с румяным лицом, маленькими веселыми глазками и изогнутыми кверху уголками рта.

– Доброе утро, господин… какая ужасная буря была сегодня ночью!

– Да, – произнес я, и на сердце у меня стало теплее от его доброй кентской речи, какой мне давно уже не приходилось слышать за долгие годы моих скитаний, но при виде этого опрятного беленького узелка у меня потекли слюнки и голод набросился на меня с новой силой. – Что у тебя здесь? – спросил я, дотронувшись до узелка посохом.

– Здесь только мой обед, господин. Как обычно.

– Нет, – проговорил я, нахмурясь. – Не думаю.

– Да. А что же еще там может быть, господин? – закивав, продолжал он. – Хлеб с мясом да головка сыра, как обычно.

– Хлеб! – воскликнул я. – Мясо! Сыр! Ах ты, лжец! Это вовсе не твой обед!

– Но, господин! Это и вправду так! – воскликнул он, уставившись на меня. – Мой собственный обед, который завернула мне моя собственная дочь. Мясо, хлеб и головка сыра… Клянусь Священным Писанием, что так оно и есть!.. Хлеб, мясо, сыр…

– Покажи!

С заметной поспешностью он развернул узелок и показал полкаравая хлеба, здоровый кусок жареной говядины и головку желтого сыра.

– Ха! – проговорил я сквозь зубы. – Значит, ты все-таки лгал мне.

– Лгал вам, господин? – переспросил он испуганно.

– Ты сказал, что здесь твой обед.

– Да, так оно и есть, так оно и есть, клянусь… мясо, вот, видите, и головка…

– Нет, – проговорил я, забирая у него еду, – это мой завтрак.

– Как?.. – вымолвил он, недоумевающе глядя на меня.

– Да. А ты что, будешь отрицать это?

– Нет-нет, никогда! – произнес он, посмотрев на мою дубину и сверкающий на поясе нож. – Только откуда мне было знать, господин, что он ваш… когда моя дочь завернула его мне своими собственными руками…

– Век живи – век учись! – сказал я, собираясь уходить. – Ну и как тебя зовут?

– Весельчак Такер, господин.

– Вот что, Весельчак, раз уж ты потерял то, что я приобрел, почему бы тебе не найти утешение в том, что благословен дающий, а не берущий, а? Более того, хоть ты и лишился обеда, зато у тебя есть дочь и крыша над головой, а у меня, несчастного, голодного бродяги, нет ни того ни другого… Если сравнивать твою и мою жизнь, то мне кажется, твоя лучше.

– Эй, господин, послушайте-ка, – проговорил он, скребя бритый подбородок, – раз уж вы все равно взяли свой завтрак, не хотите ли пойти со мною вот по этой тропинке в мой дом, я дам вам кувшин доброго эля запить его.

Увидев, с каким мужеством произнес он эти слова, я бросил свою дубину и протянул ему руку.

– Весельчак, – сказал я, – изголодавшийся человек вынужден добывать себе еду всеми правдами и неправдами, но если ты можешь подать свою честную руку вору – то вот тебе моя!

Человек посмотрел сначала на мою руку, потом мне в глаза, его широкий рот расплылся в улыбке, и мозолистой рукой в белоснежном рукаве он сжал мои пальцы и сердечно потряс их – это было чистосердечное, искреннее рукопожатие, какого я не ощущал уже очень давно.

– Пойдете со мной, господин? – спросил он.

Я покачал головой и промолвил:

– У тебя дочь, а я неподходящая компания для милой, славной девушки и никогда для этого не подойду!

С этими словами я отпустил его руку, повернулся и зашагал по дороге с его узелком под мышкой; и когда я наконец оглянулся, то увидел, что он стоит там, где мы расстались, и, подперев рукой подбородок, смотрит мне вслед. И вот, сойдя на обочину, я уселся возле изгороди и, греясь в теплых, ровных лучах солнца, принялся с величайшим удовольствием уплетать свою еду, и, хотя она была краденая, я в жизни не пробовал ничего вкуснее. Поглощенный этим приятным занятием, я вдруг услышал чье-то жалобное хныканье и, оглядевшись по сторонам, заметил за изгородью одетое в грязные лохмотья существо, которое голодными глазами смотрело на мою еду и в мольбе протягивало ко мне свои костлявые руки.

– Ради Бога, дайте корочку несчастной, умирающей от голода старухе! – заскулила она. – Ради Господа Бога, всего лишь кусочек…

– Пошла прочь! – с силой выкрикнул я, – Что ты знаешь о голоде? Прочь, ведьма!

И я было взялся за свою дубину. Она заскулила и, подхватив свои отвратительные лохмотья, стеная и причитая, бросилась бежать.

Но теперь, когда мои челюсти вновь заработали, еда потеряла для меня вкус, и, задыхаясь от гнева и чертыхаясь, я вскочил на ноги и бросился за ней, но, увидев, что я догоняю ее, она закричала от страха, и отчаянно пытаясь спастись от меня бегством, вдруг упала.

– Проклятая старая ведьма! – промолвил я. – Ты испортила аппетит голодному человеку и отнимаешь у него то, что ему самому с трудом удалось отобрать для себя!

И, сунув в ее крючковатые пальцы завернутую в салфетку еду, я заторопился прочь, а вслед мне неслись ее восторженные вопли.

Медленно и с трудом я брел по грязной дороге, чувствуя безмерную усталость от того, что давно уже не спал, и, совершенно безучастный к прекрасному, дышащему утренней свежестью, радостному миру вокруг меня, думал лишь о своем теперешнем жалком положении. И вот, свернув на обочину, я опустился на траву и, обхватив руками отяжелевшую голову, предался крайнему отчаянию, овладевшему мною.

Усталый и полный горестных раздумий, я сидел так и вдруг услышал скрип колес и цокот копыт и, подняв наконец голову, увидел большую телегу, доверху нагруженную свежескошенным сеном, а на ней, развалившись, спал человек. Это был тучный малый, чей мощный храп заглушал позвякивание конской сбруи и скрип колес. Прислушиваясь к его храпу, я разглядел, какой он был здоровенный и откормленный детина (а я был изможден и умирал от голода), и тут моя грусть сменилась внезапной горячей злостью, и, когда телега, громыхая, поравнялась со мной, я запрыгнул на нее сзади, взобрался на сено и уже было занес свою палку, чтобы хорошенько привести его в чувство, но остановился, заметив притороченную к сиденью пухлую и соблазнительную котомку внушительных размеров. Схватив, я тотчас же открыл ее и обнаружил внутри свежеиспеченный каравай, зажаренного до румяной корочки каплуна и кувшин некрепкого пива. И, удобно расположившись на сене, я принялся работать зубами и ногтями, и, хотя ел я с жадной поспешностью, все равно никогда прежде не доводилось мне отведать ничего более вкусного и изысканного, чем эта украденная еда. Я уже почти разделался с каплуном, когда тостяк перестал вдруг храпеть, вздохнул, что-то невнятно промычал, лениво приподнялся на локте и, увидев меня, разинул рот от изумления. Пока он смотрел так на меня с открытым ртом, я покончил с каплуном и выбросил кости за изгородь.

– Господи! – жалобно воскликнул он. – О господи! Мой обед!

Рот у меня был набит, и я не ответил.

– Ах ты, вор несчастный! – вскричал он. – Ах ты, грабитель с большой дороги!

– Ну и что?

Я кивнул и сделал большой глоток пива.

– Клянусь Господом Богом, он съел и выпил все, что было на обед у честного человека! – возмущался он, сжимая здоровые кулаки. – Ах ты, разбойник! Чтоб тебе гореть в преисподней!.. Гнусный мерзавец, паршивая ты собака! Высечь бы тебя хорошенько да поставить к новому позорному столбу сэра Ричарда!

Тут я, не переставая есть хлеб, вытянул ногу и лягнул его (весьма ловко) в живот, он раскрыл рот от изумления, сразу приумолк и принялся с грустью наблюдать, как я доедаю его обед.

– Если тут осталось еще что-нибудь поесть, – проговорил я, – так покажи мне.

– Клянусь Господом Богом, отличный был каплун! – произнес он с тяжелым вздохом.

– Сущая правда, – ответил я и растянулся на сене.

– Эх! – сказал он как бы сам себе. – Какая жалость!.. Такая славная птица и так грустно закончила свою жизнь!

– Нечего хныкать! – оборвал его я. – Лучше скажи мне, далеко ли отсюда Ламберхерст?

– Не больше шести миль, – со вздохом ответил он, взобравшись на сиденье.

– Тогда почему бы тебе не отвезти меня туда?

– Господи! – застонал он. – Значит, какой-то разбойник будет спокойно красть еду у честного человека… а такой человек, как я, должен всю жизнь быть рабом, и утром, и днем, и…

– Рабом! – сказал я, нахмурившись. – Что тебе известно о рабстве? Ты лжешь, несчастный жирный глупец!

Я лежал и, наблюдая за ним, заметил, как он украдкой взялся за свой тяжелый кнут, но прежде, чем он даже успел бы повернуться и ударить, я вскочил и нанес ему такой удар чуть пониже уха, что он полетел прямо на широкие спины своих лошадей и оттуда, пыхтя и стеная, спустился на землю. Увидев это, я взял вожжи и стегнул лошадей, чтобы они ускорили шаг, так что, чтобы не отстать, ему пришлось бежать за лошадьми по грязной дороге.

– Подожди! – кричал он. – Что ты делаешь с моей телегой?

– Еду в ней!

– Подожди! Позволь мне тоже сесть, я задыхаюсь…

– Отлично! Я тоже задыхался!

– Имей хоть каплю жалости, господин! – простонал он, едва дыша.

– Меня никто никогда не жалел!

– Но что плохого сделал тебе я?..

– Пожалел еды, когда я умирал от голода!

– Это был мой обед, а мне нужно много еды, чтобы насытиться. Господи! Я обливаюсь потом! Прошу тебя, господин, пусти меня в телегу. Я не заслужил этого.

– Ты называл меня разбойником и вором!

– Да, называл… на свое горе. Да, я называл тебя разбойником и еще… паршивым мерзавцем… и теперь раскаиваюсь в этом!

– И за это тебе теперь придется немного попотеть! – сказал я.

И так мы двигались какое-то время, я – удобно расположившись наверху, а толстяк, задыхаясь, бежал рядом с колесом, и оба не говорили больше ни слова, но, наконец, измученный страхом потерять свое добро, грязью под ногами, жарой и страшно обливаясь потом, несчастный глупый толстяк вымотался так, что выглядел изнуренным (хотя мне приходилось видеть и не такие мучения, причем людей гораздо лучших, чем он). Тогда я остановил телегу и протянул ему руку, чтобы растормошить его, а он стоял в полуобморочном состоянии, прислонясь к колесу.

– Послушай-ка, дурень, не знаешь ли ты тут поблизости кого-нибудь по имени Брэндон из Шина?

– Да, знаю… правда знаю! – проговорил он, с трудом дыша. – Я знаю сэра Ричарда… он чрезвычайно хороший человек. Господи, все кишки себе растряс, и все пересохло у меня от жажды.

– Ну ладно, залезай, – сказал я и помог ему взобраться на сиденье.

Усевшись, он вздохнул и тоскливо посмотрел на свою котомку.

– Умираю от жажды! – простонал он.

– Я тоже умирал от жажды! – ответил я и, одним глотком допив остатки его пива, бросил кувшин на дорогу, а он горестно ударил себя в грудь.

– Мое пиво! – захныкал он. – А я должен страдать от жажды! О, мое пиво!

– Вон в том ручье прекрасная вода, – заметил я.

– У тебя

...