автордың кітабын онлайн тегін оқу Перекресток. Тьма в полдень
Серийное оформление Вадима Пожидаева
Оформление обложки Валерия Гореликова
Слепухин Ю.
Перекресток ; Тьма в полдень : романы / Юрий Слепухин. — СПб. : Азбука, Издательство АЗБУКА, 2025. — (Русская литература. Большие книги).
ISBN 978-5-389-30408-5
16+
Юрий Григорьевич Слепухин (1926–1998) — писатель сложной и необычной судьбы. Родился в городе Шахты Ростовской области, детство прошло на Северном Кавказе, в Пятигорске и Ворошиловске (ныне Ставрополь). Во время войны Ворошиловск был оккупирован, и Слепухина, 17-летнего юношу, вместе с семьей в 1943 году угнали на принудительные работы в Германию. Освобожденные войсками союзников Слепухины были вывезены в Бельгию, где прожили в вынужденной эмиграции два года, а затем переехали в Аргентину. В 1957 году Юрий Слепухин вернулся в Советский Союз. Эти жизненные перипетии и опыт наблюдения за происходящим по обе стороны земного шара легли в основу большинства его произведений. Свой первый роман «Перекресток», продиктованный ностальгией по далекой родине и детству в южном городке последних предвоенных лет, Слепухин начал писать еще в Аргентине, в 1949 году. Он и не предполагал, что это станет началом захватывающей тетралогии о Второй мировой войне, которую впоследствии назовут «Войной и миром» XX столетия. Роман вышел в 1962 году, а в 1968-м увидело свет его продолжение — роман «Тьма в полдень». В центре повествования — жизнь в оккупированном городе, новая для русской литературы тема, а также возникновение и гибель молодежного подполья.
© Ю. Г. Слепухин (наследники), 2025
© Оформление.
ООО «Издательство АЗБУКА», 2025
Издательство Азбука®
Памяти моего отца —
Григория Пантелеймоновича
СЛЕПУХИНА (Кочеткова)
Пролог
Уже пятый час без остановки, подхлестываемые стремительными взмахами шатунов, бешено крутились высокие — в полтора человеческих роста — колеса мощного коломенского паровоза. Открытые семафоры проносились мимо; путь был свободен — он летел под колеса километр за километром, холодно и безучастно отсвечивая синеватым блеском металла. Над полотном железной дороги, над желтыми от суглинка полями и поросшими бурьяном оврагами висел густой осенний туман.
Южный экспресс вышел из Москвы на рассвете. Позади остались редкие группы провожающих на перроне, лачуги и новостройки предместий, дымные корпуса, трубы, штабеля угля, мокрые дощатые платформы пригородных станций, дачки с резными мезонинами и стальные мачты высоковольтных линий. Экспресс торопился; его длинное членистое тело, составленное из десяти темно-синих пульманов, содрогалось от нетерпения и мускулисто выгибалось на поворотах пути, чтобы — снова распрямившись стрелой — дальше и дальше со всего размаха вонзаться в туман, оставляя за собой быстро глохнущий грохот и разорванные клочья дыма, медленно оседающие на полотно.
Шел тридцать шестой год, и была осень — холодное октябрьское утро тысяча девятьсот тридцать шестого года.
В длинном лакированном коридоре было тихо. Ритмично покачивались занавески, ровно блестел ряд начищенных дверных ручек; не нарушая тишины, делая ее лишь более ощутимой, из одного купе доносились негромкие голоса да под ковровым настилом пола глухо и безостановочно рокотали колеса.
Военный с двумя шпалами на черных петлицах, вышедший в коридор покурить, стоял у окна, пошатываясь в такт работе рессор и время от времени точным жестом поднося к губам папиросу. За толстым стеклом, затуманенным осевшей влагой, с утомительным однообразием взлетали и медленно опадали телеграфные провода, мелькали столбы, косо перечеркнутые поперечинами с аккуратными рядками зеленых стеклянных изоляторов. Подальше — на самой границе тумана, белесой стеной подступившего к полотну, — реже и медленнее пробегали потемневшие от непогоды шалашики, составленные из решетчатых щитов снегозадержания.
Когда-то они с братом каждый год в конце лета тоже строили себе шалаш — оперативную базу для глубоких рейдов по окрестным садам. Помешанный на индейцах, Виктор называл это вигвамом. Странно, что даже сейчас — почти тридцать лет спустя — он отлично помнит еще запах «вигвама»: сенокосный аромат вянущей травы, наваленной на каркас из жердей, и прохладный — награбленной антоновки...
Да, почти тридцать лет. А теперь от брата осталось только это непонятное существо, сидящее там, в купе, да обведенная черным заметка: «Народный комиссариат тяжелого машиностроения с прискорбием извещает о кончине Виктора Семеновича Николаева, главного инженера Востсибмашстроя, погибшего при исполнении служебных обязанностей 29 сентября 1936 года».
В последний раз они виделись четыре — или три? — нет, четыре года назад. Виктор заехал к нему на одну ночь, возвращаясь из очередной поездки в Америку, и привез подарки — хитро устроенную американскую трубку с прозрачным мундштуком и бутылку хорошего французского коньяка. Трубка была потеряна очень скоро, на осенних тактических занятиях, а коньяк они тогда выпили вдвоем, пока Виктор рассказывал свои впечатления об американских заводах. Утром, уже на вокзале, он спросил Виктора о наследнице. «Растет, — ответил тот, — не по дням, а по часам. Приедешь в Москву раз в год, и смотришь — Татьяна это или не Татьяна. Нянька жалуется — озорница, говорит, такая, что просто беда. А в общем, жаль девочку. Матери нет, отец превратился в отвлеченное понятие...»
Затянувшись в последний раз, майор взялся за ручку окна. Рама плавно и тяжело скользнула вниз, в покойное тепло коридора ворвался вместе с ураганным грохотом колес холодный ветер, насыщенный сыростью и сернистым запахом паровозного дыма.
Жаль, что Анна Сысоевна не смогла поехать вместе со своей воспитанницей. Конечно, в ее возрасте это уже сложно. А теперь он, сорокалетний холостяк, давно получивший от подчиненных лестное прозвище «костяной ноги», должен — что? Бегать по городу и искать няню? Или самому браться за воспитание племянницы? Экое ведь нелепое положение, будь оно неладно. С парнишкой было бы уж куда проще, что и говорить. И то трудно! Но девочка...
— Ну ладно, нечего разводить панику, — вслух пробормотал майор, закрывая окно. — Не отдавать же родную племянницу в детдом!
Щелчком сбив пушинку с рукава кителя, майор отодвинул дверь купе. Племянница — худенькое круглолицее существо в пионерском галстуке — сидела с поджатыми ногами в уголку дивана. Майор с сожалением заметил, что купленные в Москве журналы так и лежат на столике нетронутой стопкой. Их было много: не зная в точности, что обычно читают в тринадцать лет, он взял на всякий случай все, что было в вокзальном киоске, — «Огонек», «Костер», «Мурзилку», «Крокодил» и «Пионер». Очевидно, нужно было взять что-то другое, экая история...
— Ну вот, Татьяна, — неопределенно сказал он, усевшись на диванчик напротив, — можно сказать, путешествуем?
В сотый раз, но с тем же чувством недоумения, что и впервые, смотрел он на племянницу — собственно говоря, теперь уже дочку. С одной стороны (насколько он понимал), все было как полагается — круглые, совершенно невероятных размеров глаза, нос пуговкой, еще лоснящийся от утреннего умывания, косички с черными бантами. Банты эти, как и снежная белизна блузочки и отлично отутюженная плиссированная юбка с перекрещенными сзади бретелями, хранили еще прощальную заботу Анны Сысоевны, обряжавшей вчера свою воспитанницу в дальний путь. Что ж — девочка как девочка. Но с другой стороны, разве это не загадка — посложнее всех тех, с которыми ему приходилось до сих пор иметь дело? Перед его отъездом из Энска директор той школы, куда он ходил договариваться насчет Татьяны, посочувствовал его положению и отчасти успокоил его, сказав, что на девочку будет обращено в школе особое внимание; что же касается воспитания внешкольного, директор посоветовал ему почитать некоего Макаренко — или Макарченко? — по его словам, это был большой специалист по таким делам. В Москве майору удалось после долгих поисков купить «Книгу для родителей»; заглавие его немного ободрило, и на эту книгу он возлагал сейчас единственные свои надежды.
Задав племяннице нелепый вопрос, он тотчас же устыдился, вспомнив слышанное от кого-то мнение, что дети отлично разбираются — когда с ними говорят всерьез и когда просто так, чтобы что-то сказать. И действительно, племянница в ответ промолчала — как ему показалось, укоризненно.
— Когда мы приедем, дядя Саша? — в свою очередь спросила она через минуту, сильно картавя и произнося два последних слова совсем слитно, так что получилось «п’иедем» и «Дядясаша».
— Ну, не так уж скоро, Татьяна! — оживился майор. — Не раньше полуночи, я думаю. Это если без опоздания, поезда сейчас ходят черт знает как. Что, брат, надоело?
— Я немножко устала, Дядясаша, — пожаловалась девочка, — все сидишь и сидишь... и потом жалко, что туман, — ничего не видно...
— Да, туман — это несколько э-э-э... непредвиденное обстоятельство, — отозвался майор, мучительно думая, о чем бы еще поговорить.
Нужно было тщательно избегать упоминания об Анне Сысоевне. Прощаясь с ней на вокзале, Татьяна рыдала истерически, и понадобилось очень много неумелых усилий с его стороны, чтобы кое-как успокоить племянницу, убедив ее в том, что расстается она с няней всего на несколько месяцев, а летом уедет к ней в Звенигород на все каникулы, до осени. Нельзя было говорить и о Викторе, хотя — как это ни печально — смерть отца Татьяна восприняла едва ли не легче, чем разлуку с няней. Впрочем, можно ли винить за это девочку, если отец появлялся дома раз в год, а то и реже?
Анна Сысоевна рассказывала ему об этих посещениях. Виктор обычно прилетал в Москву на какую-нибудь неделю, из которой семь дней проводил в трестах и главках, а домой забегал лишь для того, чтобы взглянуть на спящую дочку, оставить возле ее кроватки кучу конфет и игрушек и самому соснуть несколько часов в своем пропахшем пылью и старыми бумагами кабинете, среди развешанных по стенам фотографий строящихся цехов. А впрочем, может быть, все это оказалось сейчас и к лучшему — для Татьяны. По крайней мере, она не слишком травмирована случившимся...
Майор перевел дыхание, почти физически ощутив вдруг тяжесть газетной вырезки, спрятанной в бумажнике в нагрудном кармане. Эх, Витя, Витя, так и не удалось им за все эти годы выкроить хотя бы неделю совпадающих отпусков, чтобы поехать порыбачить в родных местах под Воронежем...
Да, как-то очень по-разному сложились их судьбы, с самого начала. Насколько буднично и просто шло все у него самого — один курс Политехнического, потом школа прапорщиков, Февраль, Октябрь, гражданская война, академия и служба по сей день, — настолько яркой казалась ему всегда жизнь Виктора. Тот успел окончить институт в семнадцатом и сразу же после демобилизации в двадцать втором начал работать по специальности. Через год женился — очень счастливо, по любви, — и вообще, казалось, не было ничего, в чем бы ему не везло в те годы. Майор — он тогда еще им не был и готовился в академию — часто бывал у брата в реквизированном особняке на Неглинной, где тот занимал половину роскошного зала с фанерной перегородкой и расковырянным на топливо паркетом. Ни раньше, ни после того ему ни разу не приходилось больше видеть таких счастливых людей, какими были тогда Наташа и Виктор...
Потом Наташа умерла от воспаления легких, простудившись во время лыжной прогулки в Сокольниках; Виктор к тому времени стал уже довольно известным специалистом и работал с Бардиным на Магнитострое. Возможно, именно работа помогла ему перенести удар. Потом его имя стало все чаще мелькать в газетах. Фотографии инженера Николаева в окружении очень высокопоставленных лиц, ордена, командировки в Америку. В свои сорок два года он был назначен главным инженером строительства Восточно-Сибирского завода тяжелого машиностроения. И наконец, срочный вызов в Москву и эта нелепая авария над тайгой...
— Дядясаша... а почему люди умирают? — задумчиво глядя в окно, спросила вдруг племянница, и майора почти испугало такое необыкновенное совпадение их мыслей.
— Ну как то есть почему... — смешался он. — От разных причин, Татьяна...
— Нет, я не про то, Дядясаша, — терпеливо, как говорят с маленьким, возразила Таня, — а вообще, почему это нужно, чтобы умирали?
Майор озадаченно пожал плечами:
— Это, Татьяна... ну как бы тебе сказать... это уж такой закон существования...
Племянница долго молчала. Потом она отвернулась от окна, и майор увидел, что на ее ресницах блестят слезинки.
— Ну вот, — огорченно сказал он, — а мы договорились не плакать... что ж это ты, Татьяна? Нехорошо, нехорошо... а ну-ка, повернись ко мне...
Достав платок, майор осторожно и неумело отер ей слезы.
— Нехорошо быть плаксой, — сказал он назидательно, — это, брат, просто ни на что не похоже — плакать в тринадцать лет. Ты бы вот лучше подумала о том, как будешь учиться, какие у тебя будут новые подруги и тому подобное... сегодня у нас что — среда? Ну что ж, завтра ты будешь отдыхать, хорошо выспишься, а в пятницу можно будет сходить в школу — познакомлю тебя с директором, он тебе скажет, в каком классе будешь заниматься...
Племянница кивнула и вытерла кулачком глаза.
— А в какой школе я буду учиться, Дядясаша? — спросила она вздрагивающим еще голоском.
— В отличной школе, Татьяна, — весело ответил майор, принимая более непринужденную позу. — Такая, понимаешь ли, сорок шестая средняя школа, совсем недалеко от дома. Красивое новое здание, и директор произвел на меня хорошее впечатление... Кстати — у вас там какой был язык, из иностранных?
— У нас немецкий, Дядясаша... это в двести десятой был французский, а нас хотели перевести на английский, а потом так и оставили с немецким...
— Ну прекрасно, там тоже немецкий, видишь, как удачно. У тебя как с этим делом?
— Годовая была «хор», Дядясаша, потому что я списала контрольную и мне снизили в четверти...
— Вот так после этого и списывай, — сочувственно сказал майор. — Ну, ничего. А с украинским, я думаю, ты тоже справишься...
— С каким украинским, Дядясаша? — озабоченно спросила племянница.
Майор смутился, словно он сам был виноват в том, что девочке придется учить лишний язык.
— Энск ведь находится на Украине, Татьяна, ну и... там приходится изучать украинский язык...
— Ой, — испуганно пискнула племянница. — А это трудно?
— Нет, что ты. Это же почти как русский. Так, маленькая есть разница, а в общем похоже... Войдите!
Дверь откатилась, в купе заглянул бритоголовый толстяк в галифе и темно-синей гимнастерке.
— Товарищу майору с племянницей! — возгласил он сипловатым, чуть придушенным голосом. — Не побеспокоил?
— Приветствую вас, Петр Прокофьич. — Майор встал и жестом пригласил толстяка садиться. — Прошу!
Они были немного знакомы по Энску — встречались иногда на городских партконференциях; а сегодня ночью в Москве Петр Прокофьич появился у вагона как раз в тот момент, когда Таня прощалась с Анной Сысоевной, и сочувственно осведомился у майора о причине слез молодой гражданочки. Оказалось, что он возвращается из командировки и даже едет в этом же третьем вагоне.
Обменявшись рукопожатием с майором, толстяк повернулся к Тане и с неожиданным проворством подмигнул заплывшим глазком:
— Как самочувствие, девушка?
Таня очень удивилась про себя странному обращению, но не подала виду.
— Хорошо, спасибо, — вежливо ответила она. — А как ваше?
— Ну, мое всегда — на большой! А вы, значит, уже вошли в норму? Вот это правильно, это по-пионерски!
Подмигнув еще раз, толстяк достал из кармана завернутого в серебряную бумажку зайца.
— Премия за высокие показатели, — пояснил он, ставя зайца на столик.
— Ой какой симпати-и-ичный... — восхищенно протянула Таня. — Его просто жалко есть, правда! Спасибо...
— Кушайте на здоровье, девушка, только зубки берегите. Александр Семеныч, я, собственно, по вашу душу... — Петр Прокофьич заговорщицки понизил голос до сиплого шепота. — В моем купе, понимаете ли, составилась пулечка, и для полного кворума не хватает только вас. Как вы насчет того, чтобы провернуть это дело? Этак, знаете ли, без волокиты, большевистскими темпами, а?
Приглашение пришлось кстати, — честно говоря, майор уже не знал, о чем еще можно поговорить с Татьяной. Карты так карты, за неимением лучшего.
— Это можно, отчего же не провернуть. Татьяна, ты не возражаешь, если я тебя оставлю на часок в одиночестве? Наш разговор мы продолжим позже. Ты не боишься одна?
— Что ты, Дядясаша!
— Ну, отлично. Вот этой кнопкой вызовешь проводника, если тебе что-нибудь понадобится...
Несмотря на большевистские темпы, пулька в купе Петра Прокофьича продолжалась и после обеда, до самого вечера. За ужином в вагоне-ресторане Таня сидела совсем сонная, поминутно роняя вилку. Когда какой-то военный в высоком звании прошел мимо них, небрежно ответив на майорское приветствие, она почувствовала обиду за своего Дядюсашу и оживилась.
— Он главнее тебя, да? — спросила она, проводив обидчика укоризненным взглядом.
— Кто именно? — не понял майор.
— Ну, вот этот, что прошел...
— А, ну разумеется. Ты же видела, он носит в петлицах ромб, а я — две шпалы, следовательно, он старший по званию. Погоди-ка, у тебя с мясом ничего не получается, дай я тебе порежу на кусочки...
— Нож очень тупой, Дядясаша. А мне нельзя пива?
— Нет, девочки пива не пьют. Взять тебе ситро?
— Угу. А мальчишкам пиво можно?
— Несколько постарше... Девушка, будьте добры бутылочку ситро...
— Нету ситра, — равнодушно бросила официантка.
Майор обескураженно посмотрел на племянницу.
— Плохо дело, Татьяна. Очень хочется пить?
— Нет, Дядясаша. Мне очень спать хочется. Дядясаша, а почему тебе не дали ромба?
— Такой уж, брат, у меня характер.
— Плохой?
— Видно, плохой.
— Значит, ты пошел в меня, — подумав, сказала Таня. — Анна-Сойна говорит, что у меня характер шкодливый, правда.
Майор поперхнулся пивом, плечи его задрожали от смеха. Таня вздохнула и озабоченно сморщила нос.
— Дядясаша, я тебе еще не сказала... мне годовую по поведению чуть не снизили на «посредственно». Это потому, что мы с мальчишками стреляли на уроке такими бумажками, знаешь, такими сложенными, вот так. — Таня выставила рогаткой два пальца левой руки и правой натянула воображаемую резинку. — И я попала в учителя...
— Это, брат, нехорошо.
— Конечно, — опять вздохнула Таня.
Провожая племянницу обратно в купе, майор вел ее, обняв за плечи, — она уже совсем засыпала. Впрочем, в тускло освещенном тамбуре Таню отрезвили грохот и ледяной сквозняк из неплотно сомкнутых гармошек перехода. Прежде чем ступить на покрытые вафельной насечкой, с лязгом ворочающиеся под ногами железные плиты, она с беспокойством глянула на дядьку снизу вверх и прижалась к его руке.
— Смелее, Татьяна, — подбодрил майор, — держись за меня и не бойся... да ты, брат, трусиха, оказывается, изрядная...
Доверчивое движение девочки его растрогало. «Старый ты пень, — обругал он себя, вспомнив свои утренние сомнения, — костяная нога и есть, ничего другого про тебя не скажешь...»
— Хочешь спать? — спросил он, открывая дверь купе. — Впрочем, скоро мы приезжаем, пожалуй, уже нет смысла...
— Нет, у меня уже весь сон прошел, — бодрым голоском ответила племянница и зевнула. — Я лучше немножко посмотрю журналы...
— Ну отлично. Я пойду покурю пока.
Он выкурил подряд две папиросы, прошелся по коридору, поигрывая сцепленными за спиной пальцами. Потом выглянувший из купе Петр Прокофьич снова затащил его к себе, затеяв долгий разговор о событиях в Испании. Когда майор вернулся к племяннице, та уже мирно спала, свернувшись калачиком. Возле ее носа, на открытой странице журнала, лежал шоколадный заяц с откушенным хвостом.
Огибая аэродром, поезд описывал широкую дугу, и в залитом дождем окне плыла, ширясь, мерцающая россыпь огней Энска. Майор снял чемоданы с багажной полки, собрал журналы, аккуратно завернул в серебряную бумажку бесхвостого зайца. Покончив со сборами, он долго стоял над племянницей, глядя на ее порозовевшую от сна щеку, освещенную теплым светом лампочки.
— Татьяна, — позвал он негромко, тронув ее за плечо. — Татьяна, вставай-ка, брат, подъезжаем...
С трудом приведя Таню в состояние относительного бодрствования, он подал ей пальтишко, неумелыми движениями помог завязать шарф и оделся сам, рассовав журналы по карманам плаща.
Замедляя ход, экспресс ворвался в лабиринт подъездных путей энского вокзала. Вагон мотало на громыхающих стрелках, за окном — уже неторопливо — пробегали красные и зеленые огни, ряды вагонов, водокачка, проплыла темная туша отдыхающего на запасном пути паровоза, возле которого делал что-то человек с дымно-красным факелом.
— Ну вот мы и дома, — бодро сказал майор, когда мимо окна замелькали лица встречающих на ярко освещенном перроне.
Несмотря на поздний час, на привокзальной площади было еще людно. Шел дождь. В мокром асфальте отражались высокие молочные фонари и красные фонарики пробегающих машин. Коренастый боец в черном бушлате танкиста откозырял майору, пожал ему руку и, подмигнув Тане, забрал у носильщика чемоданы.
— Сюда, товарищ майор, пришлось в сторонке стать — хотел ближе, так не дали... здесь постовой сегодня такой вредный, нет спасения, я его давно знаю — еще до призыва, я в Заготзерне на полуторке работал, — так он одной крови сколько мне спортил, это просто неимоверно сказать...
— Милиция знает, кому кровь портить, — проворчал майор, — ты, брат, лихач известный.
Они подошли к защитного цвета газику с поднятым брезентовым верхом. Боец поставил чемоданы и открыл заднюю дверцу.
— На попа их, Нефедов, вот так... ну, Татьяна, полезай-ка. Не мешают?
Захлопнув за племянницей дверцу, майор подергал ее и, подбирая полы плаща, полез на переднее сиденье — машина скрипнула и накренилась.
— Газуй теперь, Нефедов, — сказал он, устраиваясь поудобнее и закуривая.
Таня прижалась носом к холодному целлулоиду, по которому снаружи сбегали извилистые дождевые струйки. Витрины были уже погашены, и улицы казались темными. На одном из перекрестков впереди вспыхнул красный глаз светофора — газик остановился, нетерпеливо пофыркивая и содрогаясь. Дядясаша, закинув локоть за спинку сиденья, очень тихо разговаривал с водителем, на ветровом стекле маятником мотался рычажок «дворника», с каждым взмахом оставляя за собой широкий прозрачный полукруг, сразу же опять покрывавшийся сверкающим водяным бисером. Сонно шуршал дождь по брезентовой крыше. Вздохнув, Таня поплотнее вжалась в угол сиденья и закрыла глаза.
Когда ее разбудили, машина стояла уже в другом месте. Таня вылезла, протирая кулачками глаза и зевая. Улица была широкой, налево поскрипывали от ветра голые черные деревья, направо высился большой кирпичный дом, немного похожий на ее, московский. Косая сетка мелкого осеннего дождя летела перед молочными шарами фонарей.
— Ну, Татьяна, — сказал майор, — на этот раз мы уже окончательно дома. Идем-ка, брат...
Следом за несшим чемоданы водителем они поднялись на четвертый этаж и остановились на площадке. Майор отпер дверь, протянул руку в темноту и щелкнул выключателем.
— А ну-ка, Татьяна... вот и наше жилище. Нравится?
Таня обвела глазами огромную комнату с тремя высокими, закругленными вверху окнами. Черный кожаный диван, канцелярский шкаф с книгами, письменный стол и пара кресел неуютно стояли вдоль стен, почти не занимая места. С лепного потолка свисала на длинном голом шнуре очень яркая лампочка, прикрытая прогоревшим с краю бумажным фунтиком.
— Ну так как же? — повторил майор, внося в комнату чемоданы.
— Ничего, Дядясаша, — ответила Таня вежливо и не совсем искренне. — Окна совсем как во Дворце пионеров...
— Верно, — улыбнулся майор, — как во дворце. Я эту комнату так и называю — «тронный зал».
— А ты один здесь живешь?
— В принципе да. А что?
Таня пожала плечиками.
— Слишком пусто, и мебели совсем нет...
— А, это мы все устроим... я вот завтра с утра позвоню в КЭЧ, пусть-ка они нам что-нибудь сообразят насчет обстановки. Это уж я оставляю на твое усмотрение, теперь ты хозяйка. Ты пока раздевайся, а я взгляну, не спит ли наша мать-командирша.
Таня сняла пальто и галошки и принялась рассматривать развешанные по стенам карты и непонятные таблицы, потом забралась с ногами на диван и зябко поежилась. В большой неуютной комнате было холодно, пахло старыми газетами и застоявшимся табачным дымом, по стеклам ничем не занавешенных окон барабанил дождь. Откуда-то издалека доносилась негромкая печальная музыка. Диван был холодный, как большая черная лягушка; Тане вдруг очень захотелось плакать. В эту минуту за дверьми послышались шаги и голос Дядисаши, и он вошел в комнату, пропустив перед собой толстую старуху.
— Прошу, это вот и есть моя знаменитая московская племянница. Татьяна, познакомься с Зинаидой Васильевной, сейчас мы пойдем к ней что-нибудь перекусить, а то у меня здесь ничего нет...
— Так это вот и есть Татьяна! — басом закричала старуха. — Да взрослая-то ты какая, батюшки мои, вовсе уж девка! К нам, значит, на жительство? И верно, Татьяна, уж мы тут с тобою заживем на славу — я и сама все дочку хотела, так нет же — как на грех, один сын, другой сын, тьфу ты пропасть!
Старуха была толстой, доброй и веселой — напоминала даже Анну-Сойну. Таня почувствовала к ней доверие.
— А дядька-то твой, слышь, учудил! — продолжала та. — Найдите мне, говорит, нянюшку для племянницы! Да ты сдурел на старости лет, Семеныч, ей-право сдурел. Девке скоро замуж собираться, а он — нянюшку! Господь с тобой, Семеныч, и выдумал же! Коли что надо — я присмотрю, за это не бойся. Даром ты, что ли, моих сынов в армии воспитывал, а? Не бойся за девку, Семеныч, воспитаем и ее. Вот домработницу хорошую я тебе найду, приходящую, это нужно. Раз дите в доме завелось — нужно, спорить не стану. Сама-то небось хозяйновать не умеешь? Ну и верно, тебе это покамест и ни к чему, научишься еще, как время придет, намаешься. Ну, пошли, что ль. Чего поздно-то так, опять небось поезд опоздал? А я и спать не ложилась — что там, думаю, у Семеныча за племянница такая... глазком хотя поглядеть. Спать нынче у меня будешь, слышь, Татьяна? Дядька-то твой разве чего приготовит, да и что с него взять, с бобыля...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
То, что Сережка Дежнев остался досиживать второй год в девятом классе, было вызвано просто глупейшим стечением обстоятельств. И ведь до чего обидно — раньше, в седьмом, в восьмом, он вообще не учился, хулиганил, молоденькую преподавательницу литературы довел однажды до слез — и ничего, переползал-таки из класса в класс, с грехом пополам натягивая в годовой ведомости переходной минимум. Правда, в пятом он тоже сидел два года, но это было давно; позже ему как-то все сходило с рук. А теперь не сошло — именно теперь, когда учеба, бывшая до сих пор скучной повинностью, стала вдруг главным в жизни! И если вспомнить сейчас, как это получилось, — так просто плюнуть хочется, до чего глупо...
Все началось с экскурсии на завод оптических приборов, устроенной преподавателем физики Архимедом в самом начале первой четверти. Иногда бывает, что какая-то мелочь вдруг меняет всю жизнь, направляет ее по другому пути. И так случается не только в романах. Отстав от экскурсии и остановившись перед одним заинтересовавшим его станком, Сережка Дежнев не знал, что в этот момент его собственная судьба определилась на много лет вперед.
Собственно, это был не один станок, а целая их цепочка — слитых друг с другом, установленных на одном длинном фундаменте и, как он сразу догадался, работающих без участия человека. Человек за ними только присматривал: самый обычный рабочий, никакой не инженер или лаборант, похаживал вдоль линии станков в обычной замасленной спецовке и в сплюснутой блином кепке, поглядывая и прислушиваясь. Дойдя до замершего в восторге Сережки, он покосился на него и ничего не сказал. «Сейчас прогонит», — подумал тот, но не тронулся с места. Рабочий прошел дальше, вытирая руки тряпкой. Через несколько минут он вернулся, совершив свой обход.
— Ну как, малец, — спросил он у Сережки, — нравится? Ты что, со школой здесь?
Сережка не обиделся даже на «мальца» и только кивнул, отвечая сразу на оба вопроса.
— А как оно работает? — отважился он спросить в свою очередь сипловатым от волнения голосом.
— Как работает? Это, парень, так просто и не расскажешь, как оно работает... само работает, вот в чем гвоздь. Глянь сюда...
Он достал из кармана спецовки и протянул Сережке небольшую — она свободно уместилась в углублении его ладони — сложных очертаний деталь, сработанную из новенькой ярко-золотой бронзы.
— А ну-ка, глянь, — повторил рабочий, — сколько тут операций? Ну так, на глазок?
Сережка повертел в руках теплую весомую вещицу и смущенно пожал плечами, признавая свое невежество.
— И чему вас в тех школах учат, — проворчал рабочий себе в усы. — Ты гляди: здесь расточка с резьбой — так? Эти вот плоскостя отфрезованы, это тоже операция; теперь тут вот шлифовка — видишь? — этот паз выбран, а отверстия, глянь, под каким углом... короче — тут, парень, четырнадцать операций, в этой одной детали, и все автоматика делает. Ты прикинь, сколько тут рук надобно было, когда это вручную гнали...
Сережка хотел было спросить, советский ли это станок, но тут сам увидел отлитые на станине латинские буквы. Ему стало обидно.
— Это что же, не наше? — спросил он.
— Покамест не наше... — Рабочий прислушался к разнотонному гудению механизмов и кивнул Сережке. — Ну, мне недосуг, ступай. А это возьми, — прибавил он, увидев вдруг, с какой нежностью Сережкины пальцы гладят фрезерованную грань детали. — Бери на память, ладно уж, все одно это брак...
Сережка поблагодарил и удивился.
— А он что же, — он кивнул на станочную линию, — тоже запарывает?
— Тут не то, заготовка была такая. Глянь вон со споду — раковина там, литье подкачало. Ну, счастливо...
Сережка постоял бы здесь еще, любуясь шеренгой чудесных машин, но услышал свою фамилию — экскурсия уходила из цеха, его хватились. Сжимая подарок в кармане пальто, он побрел к выходу, оглядываясь и спотыкаясь.
Бродя вместе с другими по производственным участкам, он уже не слушал объяснений руководителя, а только смотрел по сторонам — нет ли где еще одной «цепочки» автоматов. Но их не было; установленная в шестом цехе была, очевидно, единственной на заводе. Или, может быть, были еще в тех цехах, куда экскурсия не заходила. Сережке опять стало обидно — почему так мало таких машин на новом заводе. «Покамест не наши», — вспомнил он слова рабочего. Подумать только, сколько приходится переплачивать буржуям за такие станки... До каких же пор это «покамест»?
Старший его брат, Николай, работал на мотороремонтном, токарем. Сережка вспомнил вдруг, как часто Коля приходил домой серый от усталости, как он жаловался на изношенный станок, запарывающий деталь за деталью. А тут! Ходи только да посматривай... Его пальцы скользнули в карман и ощутили теплую, шелковистую на ощупь поверхность шлифованной бронзы, коснулись острой и точной грани, почувствовали шероховатость оставленных фрезой мельчайших рисок. Елки-палки, и это все делает сама машина! Если ее научили делать эти операции — почему же нельзя научить и другим? Чем эта вот деталь отличается от других? Ну, факт — одни попроще, другие посложнее... так ведь и автоматику эту самую тоже можно сделать еще хитрее. А потом автоматизировать сборку, и...
Покончив с осмотром завода, экскурсия — два параллельных класса, почти восемьдесят человек — с гомоном толпилась на автобусной остановке. Девчонки требовали, чтобы их пропустили в первую очередь — мальчишки, мол, могут ехать следующим автобусом, ничего им не сделается. Сережка не принимал в споре никакого участия. Отойдя в сторонку, он щурился на угрюмые бетонные коробки цехов. Ведь это еще новый завод... а посмотреть на мотороремонтный, так с тоски подохнешь... Сережка вспомнил Колин цех, куда он часто заглядывал. Тусклая стеклянная крыша, неровный, в выбоинах, пол, дымный воздух, исчерканный хлопающими ремнями трансмиссий. То ли дело — работа у этого, что обслуживает автоматы! Он еще в замасленной спецовке ходит — видно, уж по привычке, просто привык, — а вообще-то так можно работать хоть при галстучке...
Оглянувшись на галдящих одноклассников, он вдруг махнул рукой и пошел прочь. Было не по-сентябрьски холодно, но скоро ему стало жарко — то ли от быстрой ходьбы, то ли от волнения. Какие заводы можно создать, используя эти машины! Он стащил с головы истрепанную кепчонку, подставив голову холодному ветру. Заводы-автоматы!
Целые заводы-автоматы, где не будет ни грязи, ни копоти, ни тяжелого труда, от которого потом дрожат от усталости руки и кусок не лезет в горло. Заводы-автоматы — прозрачные стеклянные дворцы, где мимо знающих свое дело машин будут ходить люди в чистом, поглядывать на приборы да нажимать кнопки. Разве не стоит жить для того, чтобы увидеть когда-нибудь такой завод, спроектированный тобой самим!
А для чего он жил до сих пор? Над этим вопросом Сережка Дежнев никогда не задумывался, так же как не задумывались и его сверстники — ребята двадцать первого года рождения. Жизнь была слишком интересной, для того чтобы ломать голову над ее смыслом.
Легкой она не была. Сережке исполнилось двенадцать, когда отменили хлебные карточки и он получил возможность, простояв несколько часов в очереди, совершенно свободно купить буханку вязкого ржаного хлеба с восхитительным кислым запахом. Ему было уже шестнадцать, и он еще ни разу не видел выставленной в витрине пары ботинок или галош; а такие вещи, как ручные часы, велосипед или даже авторучка, оставались недоступной мечтой для него и для большинства его сверстников. Оно не было легким, детство поколения, зачатого в самый трудный год гражданской войны, — и в то же время оно было таким ярким и таким насыщенным, каким не было до них детство ни одного поколения на земле.
Они сидели за партами в первых «группах», когда их старшие братья рыли котлованы под фундаменты первых заводов, забивали первые сваи на местах будущих плотин, в пику Чемберлену собирали деньги на воздушный флот, перепахивали «фордзонами» древние межи и снаряжали экспедиции в Арктику. И все это — колхозы и плотины, заводы и эскадрильи, — все это росло вместе со сверстниками Сережки Дежнева, росло наперегонки с ними. Страна, взрытая и перекопанная из конца в конец, казалась в те годы исполинской строительной площадкой, на которой задумано было построить за несколько лет то, на что другим странам понадобились столетия; столько работы было кругом, такой непочатый край возможностей выбирать любое занятие и любую профессию, что до поры до времени об этом можно было не заботиться.
Сережке до сих сор просто не попадалось на глаза ни одно дело, которое сразу и определенно выделилось бы своей интересностью из тысячи других, о которых он ежедневно читал и слышал. Поэтому никаких твердых планов на этот счет у него не было, а были просто мальчишеские увлечения, менявшиеся каждое полугодие.
В пятом классе Сережка играл с приятелями в спасение челюскинцев и был твердо уверен, что быть полярником — единственное достойное мужчины занятие. Несколько месяцев спустя стратостат «Осоавиахим-1» поднялся на неслыханную высоту в двадцать два километра, и Сережка решил, что исследовать стратосферу куда интереснее и опаснее, чем сидеть где-то на льдине. Чтобы отучить себя от высотобоязни, он стал тренироваться в прыжках с крыши и сломал ногу. Увлечение высотами на этом и кончилось: пока он лежал в гипсе, его приятель Юлька Голынец принес интересную книжку — «По следам морских катастроф», — и после ее прочтения Сережка твердо решил поступить в ЭПРОН [1].
Всю зиму он мастерил скафандр-колокол, предполагая испытать его летом на Архиерейских прудах, остался из-за этого на второй год и уже в качестве второгодника познакомился с Валькой Стрелиным — большим знатоком всего, имеющего отношение к морю. Валька убедил его, что с не выдержавшим испытаний скафандром возиться больше не стоит, а гораздо интереснее строить настоящую подводную лодку — из четырех бочек, которые можно было достать каким-то известным одному Вальке способом. Проект лодки был разработан, но летом, когда можно было приступить к ее постройке, Чкалов совершил перелет Москва — остров Удд, и Сережка заболел самолетоманией. Как человека невменяемого, его нельзя даже было осудить за измену Вальке Стрелину и его лодке из бочкотары. Понял это и сам Валька, через месяц помирившийся со своим непостоянным приятелем.
А после этого, вот уже два года, Сережка не испытывал больше никаких новых увлечений. От последнего остался коряво сделанный макет самолета АНТ-25 с красными крыльями, висевший на веревочке над его койкой, и ничего более серьезного. Он завел дружбу с пацанами из Замостной слободки, гонял с ними в футбол, дрался, освоил технику безбилетного хождения в кино и на стадион и жил как птица небесная. Дома было трудно, Коля зарабатывал не много (отец бросил семью еще в тридцатом, когда родилась Зинка), мать выбивалась из сил; жизнь на улице была куда веселее...
Завод оптических приборов был расположен на самой окраине, от него до центра автобус шел почти полчаса. Сережка отмахал весь этот путь пешком, сам не заметив как. У ограды парка он вдруг почувствовал, что устал. Чтобы не идти целый квартал до ворот, он привычно вскарабкался на решетку и спрыгнул в ворох сухих, терпко пахнущих листьев каштана. Место было глухое, скрытое от взглядов. Он с наслаждением растянулся на листьях, вытащил из кармана подаренную деталь и снова принялся разглядывать ее с замиранием сердца. «Покажу Коле, — подумал он, — интересно — догадается он, что это сделано машиной?.. Елки-палки, вот ведь здорово!..»
Да, теперь он чувствовал, что на этот раз нашел что-то серьезное. Вот настоящее дело, настоящее мужское занятие: стать инженером-электриком и создавать машины, могущие делать за человека всю трудную работу. Овладеть наукой, которая способна превратить машину в разумное существо! Кто знает — не он ли, Сергей Данилович Дежнев, станет создателем первого в мире завода-автомата...
Отсюда все и пошло. Скоро он вышел на первое место в классе по физике и математике. Архимед сразу понял, что с ним происходит, и стал постепенно спрашивать все строже и строже, что было первым признаком его веры в силы ученика. Математик же, личность бесцветная и не умеющая установить с классом хотя бы видимость какого-то взаимопонимания, посматривал на отпетого Дежнева с боязливым недоверием, подозревая его в обладании неизвестной системой шпаргалок. Однако придраться было не к чему.
Не так блестяще, но в общем вполне благополучно обстояли его дела с еще двумя предметами — химией и черчением. Остальные он попросту презирал. В самом деле — на кой шут инженеру названия каких-то заливов и проливов, или деепричастия прошедшего времени, или как размножаются жабы, или какой женский образ в классической русской литературе больше всего приближается к типу новой советской девушки. Да начхать ему на все это — на Татьян, на жаб, на деепричастия и на проливы; его интересуют в мире только две вещи — физика и математика.
Правда, много хлопот доставлял немецкий. К языкам он просто не чувствовал способностей, а жаль — уж что-что, а иностранные языки инженеру очень нужны. Поэтому он подзубривал немецкий на других уроках, заложив тетрадку с выписанными словами в развернутый для виду учебник истории или географии.
Немногие избранные предметы целиком заполняли все его время как в школе, так и дома. Замостные пацаны получили отставку; первое время они еще приходили к нему под окно, вызывая на всякие соблазнительные похождения, пока Сережка не пообещал накостылять каждому по шее, если они не отошьются раз и навсегда. В остающиеся от уроков часы он много и торопливо читал: популярно-техническую литературу, биографии знаменитых изобретателей в серии «Жизнь замечательных людей», журналы «Знание — сила», «Наука и жизнь», «Техника — молодежи». Только здоровое мужское чтение — никакой дряни, никаких там переживаний или поцелуйчиков...
Это был девятый класс: шестнадцать-семнадцать лет, первые прически у девочек, первые заглаженные на брюках складки и — горошком или в косую полоску — галстуки у немногих пока смельчаков; то неуверенное в себе щегольство, которое еще громко высмеивают вслух и которому уже втайне завидуют приятели, продолжающие щеголять нечищенными ботинками и показной грубостью с одноклассницами.
Возраст брал свое, и уже под партами путешествовали через весь класс многократно свернутые записочки: «Света! Б. С. хочет проводить тебя после уроков, только боится спросить, вот дурак. Я сказала, что спрошу сама, отвечай скорее»; и все чаще и чаще какой-нибудь вчерашний женоненавистник, развернув на парте толстую «Современную литературу», а на коленях — чей-то розовый альбомчик, торопливо катал в него излюбленный отрывок из Николая Островского или, полистав украшенные виньетками странички, где-нибудь рядом с гамсуновским определением любви вписывал, стараясь придать почерку мужественность: «Тамара! Всегда, каждым своим поступком, оправдывай слова Максима Горького: „Человек — это звучит гордо!“» — и, хмурясь от непривычного обращения по имени, подписывался со зверским росчерком.
Сережке Дежневу было уже семнадцать, но он никого не провожал после уроков и не писал никому в альбомы. Над его изголовьем висел написанный на тетрадном листке лозунг — «Главное в жизни — целеустремленность», и вся его жизнь была здоровой и на сто процентов целеустремленной. Это дало свои плоды уже к концу второй четверти. Получив перед Новым годом дневник, он раскрыл его с тревожным замиранием сердца и, мгновенно пробежав глазами четвертную ведомость, облегченно вздохнул. Алгебра — «отл», геометрия — «отл», физика — «отл», химия — «хор», черчение — «отл», немецкий — «хор»... Ого, знали бы они, как она ему досталась, эта отметка! Он даже не надеялся получить выше «посредственно». Дальше шла уже мелочь: русский язык — «пос», литература — «пл», история — «пл», география — «пос», ну и так далее, в том же духе. Ладно, это ему не нужно. К концу года натянет, чтобы перейти, и какого еще рожна...
Очень довольный достигнутым, Сережка решил даже пойти на школьный новогодний бал. К выходу в свет имелся и еще один важный повод — новый костюм. Дело в том, что Николаю удалось этой осенью перевестись на новую работу. Теперь он получал уже по шестому разряду, заработок его несколько увеличился, и в семье стало легче с деньгами. Зинке, в этом году пошедшей в первый класс, сшили пальтишко, а Сережке к Новому году даже купили серый костюм — первый в его жизни, так как до сих пор он всегда донашивал перешитое с брата.
Итак, он отправился на новогодний бал и даже, уступив матери, повязал сиреневый галстук Николая. Вначале он разочаровался и сильно жалел, что пришел. Проходя мимо большого зеркала в вестибюле, перед которым стайкой охорашивались девчонки, он увидел себя и огорчился: новый костюм — предмет его тайной гордости — выглядел здесь каким-то неуклюжим, мешковатым, рукава были явно длинны, воротник странно топорщился. В сочетании с сорочкой в мелкую серую клетку сиреневый галстук казался нелепым. «И как это мать сама не увидела», — с досадой подумал он.
Угрюмо, ни на кого не глядя, Сережка прошел через актовый зал, где уже кружились парами несколько девушек, и сел за сдвинутые в угол кадки с пальмами.
Он не заметил, что там уже сидел, наблюдая за танцующими, завуч Николай Николаевич. Когда тот окликнул его и предложил сесть поближе, Сережка окончательно решил, что вечер испорчен. Ничего он так не боялся, как долгих и нудных «задушевных» разговоров с преподавателями. Но делать было нечего, и он подсел к завучу.
Предчувствие его не обмануло — задушевный разговор действительно состоялся. Но долгим он не был. Очень скоро, за какие-нибудь десять минут, завуч сумел убедить его в том, что человеку, по своему усмотрению кромсающему программу средней школы, нечего и думать о высшем образовании. В самом деле, как он мог забыть, что существуют такие вещи, как аттестат, приемные испытания и прочее?
— Должен признаться, Дежнев, я тебя просто не понимаю, — тихо говорил завуч, отщипнув от пальмы пучочек волокна и скручивая его в пальцах. — Или у тебя нет силы воли заставить себя учиться... или ты — извини меня — просто неумен. Нельзя же в девятом классе вести себя как мальчишка. Кто тебя пустит в вуз с твоими знаниями? Разве тебя спасет отличное знание математики, если ты не научишься грамотно излагать свои мысли?
Потом он ушел, а Сережка остался сидеть в углу за пальмами, нахохлившийся и красный от стыда. Его ударили по самому больному месту, по самолюбию, доказав как дважды два, что он и не особенно умен, и воли у него нет, и вообще он мальчишка...
Целых два месяца он упорно подтягивал запущенные «хвосты», выполняя данное завучу обещание; а в середине марта произошла катастрофа.
С маленьким, похожим на жука товарищем Жорой Попандопуло — заведующим энергетической лабораторией ДТС при Дворце пионеров — Сережка столкнулся в библиотеке Дворца, где им обоим понадобилась одна и та же книга по электротехнике. Они разговорились; узнав, что Сережка собирается стать инженером-электриком, Попандопуло пригласил его зайти в лабораторию и подождать десять минут, пока он перечертит из книги одну схемку. Ничего не подозревая, Сережка доверчиво отправился за чернявым завлабом.
Оборудование лаборатории было довольно скудным — два верстака с тисками, маленький токарный станочек, настольная сверлилка, — но под верстаками, на полках и в открытых шкафах было навалено столько соблазнительного хлама явно электрического происхождения, что у Сережки загорелись глаза. Пока завлаб перечерчивал схему в захватанную, измятую тетрадь, он вытащил из-под стола полуразобранный остов магнитного пускателя и принялся копаться в нем, закусив губу от любопытства. Как ни странно, до сих пор он не видел своими глазами ни одного из множества приборов и аппаратов, которые отлично знал по книгам.
Окончив переснимать схему, Жора Попандопуло отдал Сережке книгу и предложил закурить.
— Интересно, скажешь нет? — подмигнул он, указывая на останки пускателя. — А если бы ты видел, что у меня здесь можно найти среди этого барахла...
Впоследствии Сережка не понимал — как это все вышло. Зашел в лабораторию всего на несколько минут, только за книгой, заниматься моделизмом никогда не собирался и вообще не любил кружковых занятий чем бы то ни было, считая, что хватит с него руководителей и дисциплины в школе; но хитрюга-завлаб сначала принялся показывать ему свои сокровища, потом рассказал об объявленном республиканском конкурсе юных техников, пожаловался на своих «пацанов», которые только переводят материал и ломают инструмент, а сделать ничего путного не могут, вот если бы нашелся какой-нибудь серьезный парень-старшеклассник, здорово разбирающийся в технике, то он, Попандопуло, дал бы ему под начало целую бригаду и предоставил полную свободу действий — что хочешь, то и конструируй. А насчет моделизма вообще, то не нужно думать, что это какие-то игрушки, цацки. Все великие изобретения сначала проверялись на моделях, и если уж говорить про электротехнику, то пока ты не собрал своими руками ни одной схемы, то грош тебе цена в базарный день — сколько бы институтов ты ни кончил. И вот не увидеть ему, Жоре Попандопуло, родной Одессы, если с этим конкурсом и с этими возможностями он, Сергей Дежнев, не имеет шанса стать настоящим техническим светилом республиканского масштаба...
Короче говоря, вместо десяти минут Сережка просидел в энергетической два часа и ушел оттуда, закабаленный душой и телом, пообещав завлабу не посрамить чести энской областной ДТС и представить на конкурс первоклассную модель электровоза. Почему именно электровоза — он и сам не знал; Попандопуло уверил его, что это будет интересная и выигрышная модель.
Уже через неделю он был в отчаянии. Члены кружка — всё больше шести- и семиклассники, — которых завлаб и в самом деле свел в «ударную конкурсную бригаду особого назначения», горели нетерпением поскорее взяться за дело, таращились на Сережку с почтительным обожанием и, судя по всему, ожидали от него чудес; а он не знал даже, с чего начать. То есть знать-то он знал, но тут было столько возможных вариантов, что у него просто руки опускались. Какой из всех может дать наивысший кпд? Он набрал книжек по этой отрасли моделизма, изучил все рекомендуемые схемы и стал комбинировать из них что-то новое. Можно было, конечно, ограничиться привычной конструкцией, «выехав» на хорошем исполнении или даже на внешнем виде, но этого Сережке было мало. Он решил дать класс.
Скоро он понял, что объема школьных знаний ему не хватает. Нужно было спешно спасать свой престиж девятиклассника. Он даже колебался, не обратиться ли за консультацией к Архимеду, но честность победила, и он обложился еще большим количеством книг.
Две недели упорного труда позволили начерно разобраться в теоретической стороне дела. Хороша «игрушка», нечего сказать! Он повеселел и стал целыми днями пропадать в лаборатории. Возвращаясь из школы, он наскоро обедал, заглядывая через тарелку в раскрытую книгу, потом вскакивал и мчался во Дворец пионеров, откуда возвращался не раньше восьми-девяти.
Жора Попандопуло оказался хорошим парнем, но помощи от него ждать не приходилось. По целым дням заведующий пропадал неизвестно где, появляясь в лаборатории на пять минут, — с грохотом распахивал дверь, с грохотом сваливал в углу принесенную добычу — моток проволоки, пакет жестяных обрезков, связку ржавых разнокалиберных гаек или лист от автомобильной рессоры — и с пыхтеньем усаживался на верстак, начиная сыпать словами:
— Ну как жизнь молодая? Порядочек? Нужно что-нибудь? Если нужно, ты скажи — Попандопуло все достанет, в этом городе ни у кого нету такого грандиозного блата, как у Жоры Попандопуло...
Для своей модели Сережка избрал двухмоторный вариант — по одному мотору на каждой тележке, с червячной передачей на обе оси. Конструкция была сложной и в моделях обычно не применялась, но Сережка решил, что если уж показывать класс, то высшей марки. Стиснув зубы и отмахиваясь от мыслей о приближающихся экзаменах, он сам принялся за изготовление моторов и передаточных механизмов, поручив все остальное своей бригаде. Но даже и эта работа, которую уже никому нельзя было доверить, отняла массу времени. Якоря двигателей пришлось делать набивными, изготовить хорошую червячную передачу оказалось очень трудно — куда труднее, чем он по своей наивности предполагал. Конечно, Коля у себя на заводе мог бы выточить все это за один день — но не мог же Сережка обмануть доверие своих «пацанов»!
Модель была готова только в конце апреля, но при испытании обнаружился ряд недочетов. Опять пришлось возиться и возиться. Наконец все было готово. На модель надели блестящий обтекаемый корпус, заботливо упаковали в ящик со стружками, и электровоз ЭДТС-Д-1 отправился в Киев.
Когда это произошло, до начала экзаменов оставалось ровно три недели.
Никогда еще Сережка не проваливался с таким треском, как в этом году. По географии он не сумел даже ответить на вопрос, богата ли Испания полезными ископаемыми. Никаких сомнений относительно результатов быть не могло, но все же, увидев себя в списке оставленных на второй год без права переэкзаменовки, он так расстроился, что пошел к Попандопуло с твердым желанием плюнуть ему в рожу; по пути он наградил завлаба непечатным прозвищем, сочетав в одном слове его имя и фамилию.
Разумеется, из планов мести ничего не вышло. Хитрый Попандопуло сумел быстро убедить Сережку в том, что ничего такого кошмарного с ним не случилось, и даже наоборот: учиться ему теперь будет совсем легко — второй год одно и то же, это же просто сплошной смех! — а у него, у Попандопуло, уже намечается для Сережки грандиозная работа по фотоэлементам, можно будет начать прямо с сентября.
Дома у Сережки, против всяких ожиданий, дело обошлось тихо. Мать, правда, всплакнула — но это она делала часто, — а Николай, реакции которого Сережка главным образом и побаивался, даже похлопал его по плечу и посоветовал не дрейфить. «Лишний год просидишь в школе — не беда! — сказал он. — Еще жалеть будешь, как кончишь. Я вот здорово теперь жалею, что в каждой группе по три года не сидел. Эх, время было!»
[1] Экспедиция подводных работ особого назначения.
2
В тот самый вечер, когда Дежнев и Попандопуло сидели в энергетической лаборатории ДТС, обсуждая Сережкин провал на экзаменах и будущую работу по фотоэлементам, племянница майора Николаева выехала из Энска вместе со своей подружкой Людмилой Земцевой в село Новоспасское, где они должны были провести первую половину каникул.
За два с половиной года, прожитых под дядькиным крылышком, Танюша превратилась в опасное существо. Характер у нее был лихой, причуды и выходки — самые неожиданные. Старый холостяк, на сороковом году жизни обзаведшийся вдруг таким сокровищем, майор попросту побаивался своей племянницы. «Книга для родителей» была добросовестно прочитана, даже можно сказать — проштудирована, но майор так и не знал, каким образом можно применять на практике почерпнутые у Макаренко мысли.
Отчасти положение спасала мать-командирша, которая свято блюла данное майору обещание и не спускала с девочки глаз, жестоко отчитывая ее за каждую провинность и не останавливаясь даже перед тем, чтобы в экстренных случаях подкрепить словесное внушение парой увесистых шлепков. Таня на рукоприкладство не обижалась: в глубине души она отлично сознавала, что получает заработанное. Тем более что теперь это случалось все реже — как-никак пятнадцать лет! Правда, уже незадолго до пятнадцатилетия, прошлым летом, ей здорово досталось за вышибленное на пари с мальчишками стекло; а с тех пор все как-то обходилось.
Таким своеобразным характером определялся, естественно, и круг Таниных знакомств. Ни с кем из одноклассниц, кроме Земцевой, она не дружила, зато с одноклассниками была в наилучших отношениях, насколько это возможно в том возрасте, когда дружба с девчонкой считается еще делом зазорным и недостойным настоящего мужчины. Впрочем, дружить с Николаевой никто не стеснялся, потому что ее вообще не считали за девчонку.
В те годы у всего молодого поколения Советского Союза танкисты пользовались огромной популярностью; они затмевали даже полярников, и соперничать в этом отношении могли с ними одни только летчики, да и то как когда. А у этой Таньки Николаевой жил дома вполне ручной танкист, да еще кто — заслуженный командир, награжденный двумя боевыми орденами!
Этой зимой майора пригласили в школу — прочитать доклад на вечере, посвященном Дню Красной армии. Класс Николаевой целую неделю был в волнении — приедет или не приедет. Майор приехал в назначенный день и час, в парадной форме, поблескивая двумя орденами Красного Знамени и полученной в прошлом году юбилейной медалью «XX лет РККА». Таня сидела в пятом ряду и так задавалась, что не услышала ни слова из того, что говорил Дядясаша. После короткого доклада он долго отвечал на вопросы; а потом в зале разразилась буря восторга, когда майор распаковал привезенный с собой загадочный ящик и поставил на стол роскошный полуметровый макет танка. На башне оказалась медная табличка с надписью: «Пионерам школы № 46 от бойцов и командиров Н-ской танковой части».
После того вечера Танин престиж поднялся еще выше, и она поддерживала его как могла, не щадя ни сил, ни графы «Поведение» в своем дневнике. В начале четвертой четверти ее чуть не исключили на неделю за драку с Анатолием Гнатюком; опасность была серьезной, и тем больше было чувство облегчения, овладевшее Татьяной, когда гроза миновала. На радостях она в тот же день ухитрилась на уроке математики бросить кусок карбида прямо в чернильницу преподавателя. Ребята считали, что Николаева хотя и девчонка, но своя в доску.
Когда в учительской зашел однажды разговор о коллективе восьмого «А», преподаватель физики Архип Петрович шутливо заметил, что только законом притяжения разноименно заряженных частиц можно объяснить дружбу Николаевой и Земцевой — такими разными были эти две девочки во всем, начиная от поведения и кончая внешностью.
Они дружили вот уже два учебных года — с первого дня появления Тани в 46-й школе. Ее посадили тогда за одну парту с Земцевой именно потому, что Земцева была лучшей ученицей класса, что у нее был лучший в классе характер и что ей можно было дать любую общественную нагрузку, зная совершенно твердо, что Люся выполнит ее как никто другой.
Такой нагрузкой и оказалась для нее Таня Николаева; как объяснила ей класрук Елена Марковна, речь шла о том, чтобы помочь новенькой поскорее освоиться с классом и забыть о постигшем ее горе. Помимо всех хороших качеств Люси Земцевой было еще одно обстоятельство, побудившее Елену Марковну обратиться с таким поручением именно к ней. У Земцевой тоже не было отца; Елена Марковна решила, что это поможет девочкам сблизиться и сдружиться.
Земцева принадлежала к тем счастливым натурам, которые отлично, «со вкусом» исполняют любое порученное им дело, и исполняют не просто потому, что оно так или иначе уже поручено и нужно его исполнить, а потому, что сразу умеют заинтересоваться им и найти удовольствие в его исполнении.
Когда Елена Марковна рассказала ей историю Николаевой и попросила отнестись к ней как можно более дружески, Люся взялась за это со своей обычной исполнительностью, усиленной в данном случае еще и жалостью, и скоро Таня уже ни на шаг не отходила от своей новой подружки.
Земцеву в классе уважали — за отличную успеваемость и еще за то, что с ее именем никто не мог даже мысленно связать ни одного нетоварищеского поступка. Но, как ни странно, при всем этом ее не особенно любили. Почему-то ее считали задавакой; может быть, просто потому, что ее мать — доктор физико-математических наук — руководила одним из отделов расположенного в городе научно-исследовательского института, и все думали, что невозможно не задаваться, имея такую ответственную маму.
Так думали преимущественно мальчишки; а из девочек некоторые недолюбливали Люсю просто потому, что она хорошо одевалась, всегда держала себя с большим достоинством и была самой красивой не только в классе, но, пожалуй, и во всей школе — такая черноглазая и чернобровая украинская дивчинка, словно выскочившая из хорошей иллюстрации к «Майской ночи».
Всегда спокойная и приветливая, Земцева разговаривала неторопливым рассудительным голоском, с мягким, унаследованным по материнской линии украинским акцентом. Даже в этом она была полной противоположностью своей подруге, над чьей акающей московской скороговоркой подсмеивался весь класс. Хотя Таня и не картавила уже так отчаянно, как два года назад, «р» ей все же упорно не давалось, и этот недостаток становился особенно заметным, когда она приходила в возбуждение.
Стон придушенного хохота стоял в классе на уроках украинского, когда, вызванная отвечать, Николаева вскакивала и принималась как из пулемета тараторить Шевченко, беззастенчиво коверкая певучие украинские вирши на кацапский лад. Преподавательница, большая патриотка, всегда носившая блузки с богатой народной вышивкой, приходила в ужас от такой профанации великого кобзаря и принималась в сотый раз терпеливо, слово за словом, исправлять безнадежное произношение москвички.
— Но я ж не можу, Ксения Алексеевна! — чуть ли не со слезами умоляюще восклицала наконец Таня на своем неописуемом жаргоне.
— Оксана Олексиевна, — мягко поправляла ее преподавательница. — Слухай, Татьяно, цэ нэ е така важка справа, потрибна тильки увага...
— Конечно, вам легко говорить, — с горьким отчаяньем возражала Николаева, — а попробовали бы вы родиться в Москве, а учиться на Украине!..
В отличие от Земцевой, всегда наутюженной и накрахмаленной, с косами, аккуратно уложенными вокруг головы блестящей черной короной, Николаева одевалась небрежно, хотя обычно во все новое и дорогое, из закрытого распределителя военторга. Это новое и дорогое вечно сидело на ней вкривь и вкось; ее каштановые, слегка вьющиеся волосы, хотя и заплетенные в некое подобие кос и тоже обернутые вокруг головы, напоминали растрепанное воронье гнездо. Каждое ее движение было резким и угловатым, и в химкабинете ее обычно не приглашали ассистировать при опытах — даже когда она дежурила. Нескладная и длинноногая, как жеребенок, с коротким носом и широко открытыми любопытными карими глазами на круглой рожице, выражение которой менялось каждую минуту, Таня Николаева напоминала наспех переодетого мальчишку, причем мальчишку далеко не примерного поведения.
Единственным «общим знаменателем» для обеих подруг явилось то, что ни у одной из них не было нормальной семейной жизни. Таня жила дома между выговорами и шлепками со стороны Зинаиды Васильевны и безрассудным баловством со стороны дядьки-майора. Никаких границ в этом отношении для него не существовало; когда однажды этой зимой Таня мимоходом заявила о своем желании заниматься фотографией, то на следующий же день ей был куплен ФЭД, — такое немедленное исполнение желаний Таню даже испугало, тем более что по-настоящему фотография казалась ей скучным делом. Потом испуг прошел, но зато осталась уверенность в том, что каждое ее желание будет исполняться теперь с той же приятной быстротой и что, по существу, Дядясаша представляет собой разновидность старика Хоттабыча. Работать ей не приходилось, у нее была приходящая домработница Раечка — веселая разбитная девчонка четырьмя годами старше ее самой, бывшая официантка из столовой ИТР. Жили они душа в душу. Раечка вела несложное николаевское хозяйство, стряпала и обсуждала с Таней свои запутанные сердечные дела.
Странной была домашняя обстановка и у Земцевых. Галина Николаевна, доктор физико-математических наук, руководила крупной исследовательской работой в своем институте, и времени ни на что другое у нее не оставалось. Людмила была воспитана в основном нянюшкой — Трофимовной, которая прожила у Земцевых одиннадцать лет. Три года назад, когда девочке исполнилось двенадцать, Галина Николаевна в один прекрасный вечер пригласила Трофимовну в свой кабинет, предложила ей кресло и, перебирая исписанные листы на столе, сказала своим обычным суховатым тоном, что считает непедагогичным оставлять Люду и впредь под присмотром нянюшки и поэтому вынуждена просить ее, Трофимовну, начать постепенно подыскивать себе другое место; что сама она крайне сожалеет об этой печальной необходимости и может дать ей рекомендацию в несколько хороших семей с маленькими детьми. Трофимовна от рекомендаций отказалась, проплакала вместе с воспитанницей три дня, а на четвертый уехала к сыну в Новоспасское.
Люся аккуратно переписывалась с Трофимовной — нянюшкина неграмотность была ликвидирована ею же самой, в порядке школьной нагрузки, — и в письмах делилась тем, о чем никогда не подумала бы поговорить с матерью. Вообще, с матерью Люся не откровенничала. Происходило это не от ее скрытности, а просто потому, что сама Галина Николаевна никогда с дочерью задушевных разговоров не начинала.
Дома девочка была предоставлена самой себе — и книгам. Благодаря этому у нее уже к пятнадцати годам сложился не по возрасту рассудительный характер и привычка до всего доходить своим умом. Подобно Тане, домашним хозяйством она не занималась. Подразумевалось, что ее ждет научная работа под руководством матери, а женщина-физик может обойтись и без умения готовить. Раз в неделю к Земцевым приходила институтская уборщица, которая мыла полы, забирала в стирку белье и дважды в год — перед Маем и Ноябрем — устраивала большую уборку. Галина Николаевна питалась в столовой института, а Люся или заходила туда же, или, когда надоедало, неделями жила на чае с конфетами и консервах. По утрам мать и дочь стелили каждая свою постель, Люся, кроме того, смахивала еще пыль со столов и кое-как подметала. Большего от нее, как от будущего физика, не требовалось.
Этим летом у них были путевки в один из кавминводских лагерей — путевки на второй срок, на август. До конца июля они прожили у Трофимовны в Новоспасском, и прожили очень неплохо — загорали, купались в пруду, который назывался здесь ставком, и объедались варениками с вишнями. Чувствовали они себя отлично: экзамены были в прошлом, теперешняя жизнь если и не отличалась разнообразием, то была в общем на редкость приятной, а в будущем было столько интересного, что дух захватывало. Поездка на Кавказ, туристские походы, экскурсии, учебники для девятого класса...
Единственное, что омрачало Тане радость этого лета, была тревога. Тревога появилась у нее в то самое утро, когда она по дороге на ставок завернула к сельраде почитать вывешенную на доске позавчерашнюю «Энскую правду» и впервые узнала о событиях в Монголии. Дело в том, что Дядясаша куда-то уехал как раз в то время, когда она сдавала экзамены, и на все ее расспросы сказал только, что пока в Москву, а там будет видно. Она была тогда слишком занята экзаменами, да и в самом Дядисашином отъезде не было ничего необычного, но почему-то с тех пор, как в газетах замелькали непривычные названия Халхин-Гол и Буир-Нур, Таня не могла отделаться от тревожной мысли, что все это имеет очень прямое отношение к Дядесаше.
Людмила успокаивала ее, как могла. Во-первых, совершенно неизвестно, куда уехал Александр Семенович, и это вовсе не обязательно должна быть именно Монголия. Во-вторых, даже если он и там, то ведь в газетах пишут, что наши войска почти не несут никаких потерь, а ведь Александр Семенович все-таки командир и, значит, подвергается гораздо меньшей опасности. Таня соглашалась со всеми этими доводами, но в душе ей было страшно за Дядюсашу.
Двадцать восьмого за ними пришла машина из института. Шофер Вася передал письмо от Галины Николаевны — первое за полтора месяца. Доктор Земцева писала, что увидеться они, по-видимому, не успеют, так как она сегодня, двадцать седьмого, выезжает в Москву на съезд, открытие которого неожиданно перенесли на неделю раньше, а машина будет свободна только завтра, что билеты — плацкартные — уже куплены и лежат в среднем ящике письменного стола, и там же деньги и путевки.
— Чудачка эта мама, — сказала Людмила, дочитав письмо вслух. — Пишет: «по-видимому, не успеем». Я думаю, что не успеем, если она вчера уехала. При чем здесь «по-видимому»?
Людмила покачала головой и снисходительно улыбнулась.
В Энск они приехали под вечер. Вася подвез их к дому комсостава, пожелал счастливого отдыха и укатил. Таня забрала свои вещи, несколько книг и деньги, оставленные у матери-командирши. Та отдала ей два полученных в ее отсутствие письма. В письмах не было ничего особенного: Дядясаша писал, что у него все в порядке, интересовался Таниным здоровьем и советовал побольше загорать и «налегать на витамины».
— А мы и так налегаем, правда, Люся? — засмеялась Таня.
Потом она задумалась, разглядывая потертые конверты, покрытые загадочными штемпелями.
— Все-таки интересно, откуда это... как вы думаете, Зинаида Васильевна, Дядясаша и в самом деле в Монголии?
— Да уж верно не в Сочах прохлаждается, — проворчала мать-командирша. — Чернокозова-то, майора, знаешь? Тоже там... в Монголии этой... Ну, дочки, присядем перед дорогой.
Они присели, помолчали несколько секунд. Потом мать-командирша вдруг закричала:
— А ты, слышь, не балуй там, Татьяна! А то гляди у меня, я тебе — как вернешься — так всыплю, что неделю после не сядешь. Ты что это себе в голову взяла — как дядька твой тебя тронуть пальцем боится, так ты уж и разбойничать можешь? Ты чего это, как уезжала, Пилипенкам шкоду эту со светом сделала? Пилипенко сам часа два битых искал, потом монтера привели, а тот говорит — не иначе это вам кто с пацанов шкоду сделал, с целованом каким-то, а его, дескать, и не видать, и свету нет...
— Это не я! — быстро сказала Таня, правдиво глядя на мать-командиршу. Она сделала большие глаза и понизила голос, словно сообщая тайну: — Это и в самом деле мальчишки устроили, Зинаида Васильевна, правда...
— Не ври, не бери на душу греха! Я уж молчала, а знаю, кто нашкодил, — не кто, как ты. Ты, Людмила, присматривай там за ней, а потом чуть что — мне скажешь... а у меня с ней разговоры короткие, она уж меня знает. Небось помнит еще, как у дворника стекло-то выбила...
Таня вздохнула.
— То-то, сопишь теперь. Ну ладно, езжайте уж, храни вас господь...
Выйдя на лестницу, Людмила строго обернулась к Тане:
— Зачем ты это сделала?
— Что, Люсенька? — невинным голосом спросила та.
— Не прикидывайся! Ты подложила под пробки целлофан?
— Эти Пилипенко — страшно противные. Правда, Люся! Их никто в доме не выносит.
— Это тебя касается, да? Тебя не выносят еще больше, если хочешь знать! И ты заставляешь человека работать, чтобы исправить последствия твоей дурацкой выходки. У тебя нет уважения к чужому труду, вот что!
— У тебя тоже нет уважения — к моему, — обиженно возразила Таня. — Ты думаешь, я не трудилась? Ты думаешь — это так просто, заложить в пробки целлофан? Попробуй сама это сделать, а потом говори...
У Земцевых подруги переоделись, приготовили на завтра чемодан. Чувствуя себя взрослыми и самостоятельными, они долго бродили по магазинам и накупили много всяких нужных и ненужных вещей. Таня приобрела флакон одеколона, судейский свисток, компас, перочинный нож, увеличительное стекло и огромную никелированную щучью блесну.
Разгульный вечер был закончен в кино: смотрели «Ошибку инженера Кочина». Фильм очень понравился Тане и очень не понравился Людмиле, и по этому поводу они даже немного поругались.
Ночью, когда подруги улеглись в спальне Земцевых, Таня долго рассуждала о том, что она сделала бы, встреться ей в жизни настоящий шпион или диверсант. Людмила засыпающим голосом объявила, что нет, лично она ни с каким диверсантом встречаться не желает.
— Ой, а я бы хотела... — мечтательно произнесла Таня. — Все-таки я думаю, что я бы ему показала. Интересно вдруг вот так взять и разоблачить шпиона, ой-ой-ой... Люся, а ведь самому быть диверсантом тоже интересно, правда? — неожиданно спросила она, поднимаясь на локте. — Если для своей страны, слышишь, Люська!
— Не знаю, не пробовала, — отозвалась из темноты Людмила. — Спи ты лучше... опоздаем завтра на поезд — будет тебе интересно...
— Не проспим, раз будильник. Ты завела? Нет, а ведь это действительно должно быть страшно интересно... Люсенька, ты только представь себе: вдруг тебя посылают к фашистам, в Германию или Японию, украсть какие-нибудь чертежи или взорвать завод... и ты всюду ездишь, имя у тебя фальшивое, все тебя ловят, ох как интере-е-есно...
Долго было тихо. Потом снова раздался Танин шепот:
— Люсенька... а Люсенька, есть такие школы, где учатся на шпионов? Лю-ся! Спит уже, вот ведь противная...
Таня вздохнула, поправила подушку и вытянулась на спине, чинно положив руки поверх простыни. Интересно все-таки — действительно ли Дядясаша воюет сейчас с самураями...
Судя по плакатам, все самураи — маленькие, очень желтые, с большими зубами, с усиками и в очках. Непременно в очках. И еще у них такие белые гетры на пуговичках, до колен. До чего противный народ, всё воюют и воюют — и всегда нападают первыми. Агрессоры несчастные! Хоть бы Дядясаша дал им там хорошенько, чтоб неповадно было... А вообще, очень странно: почему японцы до сих пор не сделали у себя революции? Тогда у них тоже была бы советская власть и никто не посылал бы их на войну...
Таня припомнила вдруг последствия выбитого в дворницкой стекла и опять вздохнула, на этот раз горько. Хорошо бы уехать в Японию, делать там пролетарскую революцию. Там по крайней мере никто не станет поднимать шума из-за всякого пустяка. Подумаешь — одно несчастное стекло... ну, правда, оно было только что вставлено, и дворничиха кричала, что камень разбил еще что-то в самой комнате, но это уж наверняка враки. Не может быть, чтобы такая удача — одним камнем... Нет, надо ехать в Японию, здесь делать уже нечего.
...И вот она отказывается надеть повязку, и поворачивается лицом к солдатам, и стоит гордая и красивая. Самурай взмахивает саблей, солдаты прицеливаются. Она говорит твердым голосом: «Товарищи солдаты, расстреливайте меня, но не стреляйте в своих братьев — японских рабочих! Да здравствует мировая ре...» Залп — и она падает у подножия стены, и это в тот самый момент, подумайте, когда восставшие врываются в ворота тюрьмы, чтобы ее освободить.
И потом — слава! Ее именем называют главную площадь в Токио, улицу в Москве, 46-ю среднюю школу в Энске. На доме комсостава вешают мемориальную доску: «Героиня японской революции Татьяна Викторовна Николаева жила в этом доме с 1936 по такой-то год». И на церемонии открытия доски присутствуют все ее одноклассники, Галина Николаевна, дворник, официальные лица... заплаканная мать-командирша стоит рядом с Дядейсашей и думает: «Я применяла к ней неправильные, устаревшие методы воспитания и не знала, что в ней жила такая героическая душа».
