Анна Владимировна Прокофьева
Ольма
Стать живым
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Анна Владимировна Прокофьева, 2022
Действие книги происходит на широких просторах северо-восточной Руси, где причудливо переплетаются действительность и мифы финно-угорских народов. Два друга — молодой охотник и медведь-оборотень, взрослеют, проходят испытания, чтобы стать лучше и сильнее в мире, который окружает их.
ISBN 978-5-0059-0179-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Как только она появилась на свет, она сразу же услышала свое имя — Неёма. Ей его мать дала, когда после рождения она взбиралась по густой теплой шерсти маминого бока на большую мохнатую грудь вместе с братом, который тоже получил имя — Неёла. Ничего не было видно, веки новорожденных медвежат были плотно сомкнуты, поэтому было темно и только вокруг витали запахи маминой шубы, сырой земли, сухих листьев и сладкого медвежьего молока, к которому стремились новорожденные медвежата. А медведица-мать ласково урчала на свой медвежий манер: «Не-йо-маа, Не-йо-лаа…»
Давно это было, много-много лун и солнц назад, а сейчас бархат её темных ноздрей трепетал, когда чуткий нос втягивал запахи дремучего тайбола. Здесь, внизу, где до половины лета лежат в кургах и лядинах снега, вкусно тянуло холодной прелой листвой берёз, затерявшихся в могучем и древнем кожере. Под тяжестью сильных лап Неёмы выступала темная вода, пропитывающая мягкий нежный ковер лесных мшар. Там, ниже, торфяное болото, но ей туда не надо. Повыше она стремилась, туда, где розовостволые сосны взмывали в небо, щекоча колючими зелеными щетками ветвей редкие низкие облака в выцветающем жарком небе. Там, где у подножий истекающих смолой сосен, тянул веточки ввысь нежный прозрачный подлесок, ждали ее заросли ароматной и сладкой малины. Медвежьи карие глаза с поволокой жмурились от предвкушения сладкого густого сока, что брызжет из лопающихся на языке малиновых ягод.
Пока она пробиралась вверх по склону, она вспоминала, как еще совсем недавно, неуклюжим медвежонком карабкалась по узловатым корням и крутым взгоркам вслед за матерью, которая вела их с таким же по-детски неуклюжим братом в их первый малинник. Тогда тоже была макушка лета. Знойно, душно, как в стоялом бочаге, но только вместо кислого духа забродившей воды, густой воздух лоснился сладким потом и медвяно-малиновый запах можно было отрывать лапой и класть на розовый влажный язык. Кроваво-красные тяжелые капли малины пригибали тонкие ветки кустов почти к самой земле. А высоко, на верхних, тянущихся к свету побегах, белели неяркие, еле заметные цветки. Среди них деловито жужжали трудолюбивые полосатые макши, собирая малиновую жару в зобик. Из этой ароматной сладости они потом сварят и разольют по сотам янтарный тягучий мёд. А мама-медведица неспешно шла впереди по протоптанной ею тропинке и медвежата бестолково путались у нее в лапах, играя друг с другом и с солнечными лучами, запутавшимися в густой траве лесных прогалин.
Молодая медведица погрузившись в воспоминания и сладко зажмурилась: «Мёд! Лакомо!». Размеренно шагая вверх по своей давно натоптанной тропе, она снова вспоминала свое беззаботное детство и добрую большую мать, чей мягкий бок и сильные ласковые лапы всегда были рядом.
Её мать всегда была для нее загадкой. Частые отлучки матери с лежбища особо не привлекали внимание медвежат, но Неёма всегда тосковала, когда большая медведица надолго оставляла их одних с братом Неёлой. Но мама-медведица всегда возвращалась, чтоб принести потом на шерсти сладковато-пряный запах побывавшего в огне мяса, а в зубах узелок с теплым ноздреватым и таким душистым комком чего-то пахнущего едой, но на привычную еду не похожего. И Неёма с наслаждением вгрызалась молодыми зубками в хрустящую корочку пахучего кругляша, чтоб добраться до вкусной и мягкой сердцевины. Неёма думала что, наверное, это были какие-то мягкие орехи, которые мать приносила из мест, где не пахло лесом… А братец отказывался от угощения, недовольно фыркал и отворачивался, ему не нравился запах дыма и огня.
Однажды мать снова вернулась, неся в зубах тот самый мягкий орех из далеких мест, где не пахнет лесом. Неёма вдвоем с матерью с удовольствием полакомились белой мякотью и хрустящей скорлупой. Неёла же по-прежнему отказался от нелесного ореха. Поэтому, когда небесное светило уже яро припекало густую шкуру на спине, медведи все вместе отправились в ближайший малинник. И брат — беспокойный Неёла, который был крупнее и проворнее, к тому же голоднее ее, увлек сестру за собой. Толкая плечом и смешно подкидывая зад, отскакивал в сторону. И она, приняв его игру и переваливаясь на коротких крепких лапках, побежала вслед за ним, все дальше и дальше от мамы-медведицы, под сень высоких, в густых зеленых шапках, деревьев. Шагнула в отбрасываемую ими густую тень и словно окунулась в прохладную изумрудную воду. На легком ветерке еле-еле шевелились стебли лесных трав и в этом темном воздушном омуте скользил одинокий, оторвавшийся от ветки листок. Тогда, задрав лобастую круглоухую голову вверх, она восторженно открыла пасть от удивления, увидев огромную ярко-зелёную кружевную шапку старой липы, которой громадное дерево укрывало от летнего зноя тенистую поляну. Мощные узловатые ветви держали на крепких своих плечах узорчатую липовую листву и густые душистые липовые цветки. Липовый же цвет маленькой медведице издалека слышался свежим медово-зелёным благовонием, ненавязчивым и нежным и, чем ближе она подходила, тем сильнее и ярче он становился и насыщался пьянящими сладкими оттенками. Уже у самых толстых корней она почуяла выстоявшийся сладостно-сухой запах нагретой летней жарой коры…
Непоседливый брат уже карабкался вверх по могучему стволу лесной красавицы и скрылся в резной листве, лишь только шорох листьев отмечал его путь в густой кроне. Пока Неёла шуршал где-то далеко вверху, маленькая медведица завороженно наблюдала как большие мохнатые и желтые-полосатые макши неподвижно висели в золотистом воздухе и вдруг отлетали, светлея в тени и темнея на солнце. Завороженная этим танцем Неёма вдруг подпрыгнула на всех четырех лапах от громкого треска. Бурый, пушистый комок, облепленный зелеными листьями и, окруженный жужжащим облаком, скатывался вниз, мягко ударяясь о сучки и ветки и издавая короткие кряхтки…
Тогда она впервые попробовала сладкий мёд, пряный и золотой, слизывая его капли с густой шубы Неёлы. А полосатые мокши вились вокруг его распухшего носа… Как же это было давно… Весны две уже минуло…
Много дней прошло с той поры, когда она была маленьким неуклюжим медвежонком. Воспоминания побередили медвежью душу и растаяли легким облачком. Шумно вздохнув, медведица-переярка выбралась из влажной низины к розоватым стволам сосен. В дрожащем знойном воздухе одуряюще и сладко пахло. Малиновые капли ягод плотно усыпали зеленые гибкие ветки. Неёма поспешила к сочно пахнущим кустам, чтоб полакомиться, росшей на светлом ернике сладостью. Малинник укутал щиколотки стройных сосен кустистым подлеском. В тяжелом духмяном мареве так же, как два года назад, так и сотни лет до этого, вились трудолюбивые макши… Яркие и вкусные ягоды исчезали в пасти Неёмы, сладкий сок тёк по твердой темной коже медвежьих ладоней, когда она когтями лап, словно редким гребнем чесала ветки малины. А густой мех на морде уже давно весь слипся от кроваво-красной малиновой патоки. И как в далеком детстве Неёма урчала от удовольствия: «Ер-ер-ер-ер…»
Вот уже целый солнечный ий она была одна. Мать ушла во время прошлогоднего гона к ярому чужому беру. Беспокойный брат тоже однажды исчез вслед за ней. Видимо, отправился на поиски новых, собственных угодий. Она же осталась на прежнем месте, где знала все тропки, урочища и буреломы. С тех пор и потянулась ее размеренная и одинокая жизнь: после спячки яркая весна и густое лето, занятое заботами, когда с весны до осени нужно жировать для нового зимнего сна…
Но этой весной, когда весь лес цвел и благоухал молодыми травами, пел на разные птичьи голоса, она стала ощущать смутное беспокойство и какое-то непонятное томление, просыпающееся глубоко во чреве, под слоем сильных мышц и густым бурым мехом… Она пьянела от зеленой волны леса, накрывающей ее тень, размывающей сладкий щекоток то ли от меда, то ли от аромата цветов, прилипший на краешек бархатного носа и кожу нежной губы.
Это же самое беспокойство и сейчас в жаркий летний зной заставило ее отвлечься от лакомства. Обуреваемая непонятной тоской, накатившей неожиданно, словно короткий летний дождь, она задрала морду к небу, проглядывавшему сквозь пушистые ветви сосен. И верхним чутьем уловила чужой, будоражащий запах, который тонкой нитью, почти паутинкой тянулся с дальнего края полянки. Этот запах, прочно обосновался в ее носу, испачканному сладким клейким соком. Прилип к нему и, будто мощной лапой мягко, но сильно вытолкнул Неёму из густых объятий малинника. Прозрачная паутинка чужого духа становилась плотнее, насыщеннее с каждым шагом и, в конце концов, привела ее к ободранной сосне, где из глубоких царапин в стволе вытекала янтарная душистая смола. Но привычный аромат живицы перекрывал и подминал под себя более сильный, более густой дух крупного лесного зверя, дух чужого медведя, дух сильного и зрелого самца. Глухое рокотание заворочалось в ее горле, становясь все громче, стремясь ввысь к голубому знойному небу, оно тянуло ее всю вверх, заставляя напрягать мышцы. «Чужак! Прочь!» — проревела и, резко выпрямившись на задних лапах, молодая медведица мощным ударом крепких когтей перечеркнула чужие пахучие метки, оставив на голом ободранном сосновом стволе малиновые пятна ягодного сока. Внезапно проснувшаяся ярость хозяйки угодий медленно затухала, уступая непонятному звучанию чувств внутри… Медвежий рык становился все тише и мягче и, успокоившись, она снова грузно опустилась на все четыре конечности, и шелковистый мех серебристо-бурой волной прокатился от густой холки к мягкому хвосту. Рыкнув снова, но уже, так, для порядка, Неёма отправилась в обратный путь, к уютному выворотню, где она проводила короткие летние ночи.
Это логовище уже давно было ею обжито. Корни огромной ели когда-то давно подмыло весенними ручьями и она, ель, не выдержав веса темно-зеленых тяжёлых лап, рухнула под ноги своим лесным собратьям. И в тот момент еловые корни, крепко цепляющиеся за землю, вывернули целый пласт лесной почвы, обнажив светлый мягкий песок, скрывавшийся ранее под многолетними слоями перепревших палых листьев. Много времени прошло с тех пор и подсохшее корявое корневище старой ели успело покрыться пушистым изумрудным ковром мха, нависая плотным левашем над образовавшейся ямой. Песок на дне перемешался с прошлогодними листьями и пучками сухой травы и был мягок и сух. Неёма обманчиво неуклюже соскользнула в свое логовище, снова всколыхнув шкуру блестящей волной пушистого меха, и стала устраиваться на ночь. Сон не шёл. Шумно вздыхала, тихо порыкивала, вспоминая чужой запах, обнаруженный на краю малинника, будто бы он, этот самый запах, до сих пор прилипший к бархатным ноздрям, тревожил, и мешал спать. Медведица перевернулась на спину и сложив лапы на широкой груди посмотрела вверх. Там, за высокими ветвями, густой листвой и тяжелой хвоей, виднелось в проглядах темнеющее небо. Зажигались первые звезды и широкой полосой разлилась на темно-синем полотне неба млечная река. Неёме было жаль разлитого небесного молока, и она всегда, когда видела его, хотела лизнуть хоть краешек, попробовать, хоть капельку… Как в детстве, в теплой берлоге, когда она лежала на широкой и мягкой груди матери-медведицы, и слизывала жирные сладкие капли медвежьего молока, которые дрожа скатывались из материных сосков по жестким волоскам медвежьей шубы… И теперь, весь небосклон представлялся ей большой Маска-авой, а звезды — блестящими каплями молока на густой темно-синей небесной шкуре… Неёма вытянула лапу вверх в несбыточной надежде смахнуть на язык несколько капель небесного молока, и в призрачном свете звезд густая шерсть на широкой медвежьей лапе истаяла на мгновение и вместо острых и крепких ногтей стали видны длинные тонкие пальцы, обтянутые нежной и светлой кожей с прозрачными пластинками ногтей. Неёма не удивилась, она давно привыкла к тому, что в полнолуние она переставала пахнуть зверем и иногда в свете полной луны густая шерсть становилась будто бы прозрачной, и сквозь нее просвечивал призрачный свет полной луны, играя и серебрясь на белых пальцах… Потом наваждение пропадало и обыденное возвращалось вновь — и густой мех, и когтистые сильные лапы.
Утро в лесу наступило быстро и неожиданно. Казалось, что темное небесное покрывало еще укрывает дремучий кожер. Но перед самым рассветом множество звездных капель холодной росой упало на землю, украсив сверкающими лалами, смарагдами, да яхонтами густую траву и мягкий ковер мха, листву деревьев и кустов, густую хвою елей. Даже пышная шуба Неёмы в сей миг переливалась дорогим, сияющим в утреннем воздухе, убранством. В лесу среди ёлок было еще сумрачно и просыпающуюся медведицу окутывал холодный запах сырости. Колючие лапы елей слегка шевелились в рассветном воздухе. Ночной туман медленно уползал в низины. Полуночные цветы и обитатели чащи прятались в густую тень в предчувствие рассвета. Не открывая глаз, хозяйка урочища прислушалась к пению птиц, просыпающихся высоко в кронах деревьев. Песня птичья начиналась тихими, еле слышными, скрипучими звуками и продолжалась звонким громким журчанием трелей, будто звездные ночные капли не упали росой, а колокольцами звенят-перезваниваются высоко в ветвях. Медведица узнала зарянку, ту, что своим пением будила летнюю чащу все то время, что себя помнила Неёма. Заалело небо, из-под темной ночной шубы выпростав малиновое платье рассвета. И проснулось солнце, тонкими острыми лучиками, словно горячими стрелами, пронизывая хмурый лес. Неёма будто плыла в золотом потоке и слушала голоса птиц. Запахи и звуки леса доносились до неё — сырой запах перепревших листьев, запах хвои и смолистой живицы, стук редких капель росы, скатывающийся с листвы.
С каждым мгновением воздух все сильнее нагревался летним солнышком и тёплый дух лета плыл над лядиной. И когда задувал ветерок, он приносил аромат длинных сосновых игл, медленно колышущихся на ветвях. Стволы деревьев окружали низину со всех сторон, но от этого здесь не казалось тесно. Постепенно расслабленный покой Неёмы снова стал назойливо беспокоить все тот же, еле заметный чужеродный запах. Чужой, но такой влекущий… Беспокойное любопытство погнало её из логова и повело за собой в светлый пунчор, в сторону малинника.
Снова смутное беспокойство тревожило ее медвежий ум. Неёме казалось, что её свой собственный запах изменился и, такие ранее привычные испарения чащи раздражали ее, мешали и приводили в ярость. Дразнили своим присутствием даже безобидные мелкие зайцы и вездесущие лесные мыши, что населяли ее угодья, оставляя после себя пахучие катышки помета в траве… А незнакомый чужой манящий запах вел ее, подгонял, заставлял почти бежать. Широкая грудь вздымалась от бега, сильные мышцы спины перекатывались под бурой шкурой и мягко ступали медвежьи пятки по знакомой тропе, а чуткий нос отмечал присутствие поблизости другого зверя. Зверя опасного и влекущего к себе одновременно. Еще не видя ничего сквозь заросли малины, Неёма уловила чуткими ушами шумное чужое дыхание, чьи-то глухие шаги слышались на вытоптанных ею тропках и гулкое шкрябанье когтистых лап по лесной земле и треск разрываемой сосновой коры резало слух. Густой подлесок заканчивался. Сквозь густую сеть молодых ветвей шиповника она увидела чужака. Он стоял к ней спиной, подняв морду вверх, нюхал метки, оставленные ею вчера на ободранном стволе сосны. Темная, почти черная шерсть его переливалась густым матовым шелком в солнечном свете. Мех на его широких плечах и мощной холке, при каждом движении, медленно перекатывался, будто луговые травы под летним ветром. Этот чужак манил ее, манил сильнее сладкой малины и душистого меда. Она вытянулась мордой в сторону чужака, а задние лапы стали медленно, будто сами по себе, топтаться в густой траве, заставляя травяные стебли брызгать зеленым духмяным соком. Чу! Он услышал ее и замер. Чуть погодя, медленно и сторожко, повернул крупную голову и его темные глаза, спрятанные глубоко под мохнатыми бровями, поймали взглядом Неёмины очертания, еле угадывающиеся в зарослях малинника. Ноздри широкого чуткого носа шумно расширились, вдыхая ее запах. И тонкие травинки, дотянувшиеся от самой земли до его темной морды, зашевелились от его дыхания. А в это время, разозленная своими путанным и смутным откликом на присутствие в урочище чужака, Неёма клокотала яростью, пока еще сдерживаемой, но вот-вот, готовящейся вырваться наружу. Она выскочила из зарослей в облаке мелких сорванных листьев, и уже собиралась махнуть в сторону чёрного бера лапой, а после напугать чужака громким рыком, но в этот же момент он медленно поднялся на задние лапы, представая перед молодой берышней во всей своей красе. Мощное его тело покоилось на крепких задних лапах, мех блестел на солнце, а сдерживаемый ответный рык, бурлил звериным рыком глубоко в горле. Его большая тень заслонила собой знойное солнце и Неёма поняла, что если захотел бы он заявить о себе в полную силу, ей тотчас же пришлось бы убраться из давно обжитых ею угодий. Ведь он был гораздо крупнее и сильнее ее. Но сейчас она не желала уходить, а совсем наоборот, хотела остаться и подчиниться. Замотав мохнатой башкой от всех этих ощущений, медведица, шумно дыша, замерла. Страшный и черный, как ёлс, могучий конда сам искал с нею встречи и не хотел ни прогонять её, ни сам уходить. Всей тушей опустившись на передние лапы, Шом-ёлс сделал несколько медленных шагов к молодой медведице. Он молчал и только ноздри его трепетали, чуя желанный запах самки. Она же стояла, не двигаясь, и вся ее медвежья душа дрожала от непонятного желания и необъяснимой жажды. Чёрный бер придвинулся еще ближе, будто перетек большой тяжелой тёмной каплей, их ноздри соприкоснулись и дыхание перемешалось. Влажным бархатом губ скользнув вдоль морды Неёмы, Шом-ёлс положил ей свою тяжелую голову на плечо. Она закрыла глаза и вдохнула запах его густой шерсти, который уже не казался ей таким уж враждебным и чужим — от него пахло далеким пихтовым лесом и сладкой черникой. Пришелец ожёг сквозь густой толстый мех её шею своим горячим дыханием и отстранился. Так же нарочито медленно и осторожно двигаясь вкруг медведицы он обошел замершую Неёму. Даже тогда, когда он, раскинув широко в стороны мощные когтистые передние лапы, встал позади нее, она не тронулась с места, лишь слегка повернула голову, любуясь его силой и мощью. Словно темная грозовая туча он навис над медведицей и громким рыком заявил о своих правах. Этот рокочущий выдох медвежьей силы совсем не испугал ее. А, наоборот, Неёма, попятившись, придвинулась к нему и тогда Шом-ёлс опустился ей на спину, крепко обняв передними лапами. Медведица присела на бабки под тяжестью туши черного бера, затуманившимся взором взглянула через плечо и увидела, как медведь, прихватив ее за густую холку острыми зубами, подгреб к себе еще ближе, еще теснее…
Через несколько дней она смотрела вослед, как пришлый матерый зверь уходил прочь из ее урочища. Темная его спина исчезала в лесной чаще, медленно растворяясь в густой зелени светлого ерника. Она снова была сама себе хозяйка, но уже не была одна — внутри теплилась зародившаяся частичка новой жизни…
***
Закончилось жаркое густое лето, пришла яркая, богатая плодами, но так неожиданно быстро состарившаяся осень. Краток был миг буйства осенних красок. И так же, как и из века в век, осени вновь пришлось обрядиться в грязно-бурые вдовьи одежды из умирающих листьев, и горестно плакать по ушедшему лету вместе с холодными ветрами путаясь высоко в ветвях деревьев. От этих печальных песен серые мутные глаза небес рыдали непрекращающимися дождями, ветра срывали последнее разноцветье листьев и бросали в вязкую грязь под ноги вечнозеленых елей и сосен. А лесные урочища и чащобы, постепенно проваливаясь в глубокий сон, ждали румяную и злую зиму-молодуху, чтоб та завьюжила и закружила снегом и укрыла их пушистым белым покрывалом до весны.
Под толстою шубою снега, в теплом уютном логовище, уснула и Неёма. За темными занавесями век плыли зеленые пятна летних дней, и размеренное дыхание мерно поднимало грудь медведицы, когда она, свернувшись огромным бурым комком, сберегала внутри себя то, ради чего была рождена на свет.
Ночи становились все длиннее и морозней, а короткими белесыми днями за мутной пеленой вьюг и метелей иногда показывалось уставшее зимнее солнце. Полосатый слоистый сугроб, укрывавший берлогу Неёмы, хранил от морозов и ветров уснувшие до весны запахи, ощущения и мысли. Однажды эта вязкая патока сна прервалась. У медведицы родился сын, первенец, заявивший о себе еле слышным писком.
Говорят, медведица после рождения тщательно вылизывает своего медвежонка, чтобы слепить из него настоящего медведя и придать ему правильную форму. Маленький бер, только что появившийся на свет в теплой берлоге, тоже испытывал на себе окончательные муки сотворения из него будущего хозяина леса. Но, видимо, молодая мать слишком сильно старалась, в надежде, что сын станет самым лучшим и сильным, когда вырастет, поэтому мерные движения ее мягкого языка в некоторых местах сняли темную шёрстку с новорожденного тельца до розовой блестящей кожи. Но медведица, по-прежнему, продолжала вылизывать малыша дальше, пока, опомнившись, вдруг, увидела, что натворила — между ее сильных широких лап с острыми когтями лежал голый розовый пищащий комок. Шерсть, конечно, позже отросла вновь, но иногда, время от времени маленький медвежонок терял свой роскошный мех и превращался в голокожее существо, очень напоминающее тех двуногих, что жили за дальним лесом…
***
Зима, окутавшая белыми тяжелыми нарядами деревья и кусты дремучего сузёма, после того, как солнышко повернулось к лету и прибавило дни в росте, начала постепенно дряхлеть, с тоской ожидая звонкую весну. Солнце давно перевалило через тяжкий ледяной рубеж зимней верхушки и все чаще появлялось на небе с каждым днем все выше и дольше.
И, вот, уже ранней весной, когда лес пока еще и не думал просыпаться, лишь снег только-только начинал убывать на южных открытых склонах холмов, пришла пора медвежьего промысла.
Как было и заведено из поколения в поколение — все мужики из бола, сбираясь на бера, омылись в парной, надели чистую одёжу и подпоясались новыми, вышитыми руками жен и матерей, кушаками.
В тот раз угощал всех перед охотой Вараш. Это он, глазастый и чуткий, нашел нынче берлогу лесного хозяина. По обычаю, нашедший и созывал охотников и угощал всех перед промыслом. Ольму тогда тоже позвали. В первый раз. Хоть и молод был, да силен! За глаза сородичи часто не раз его Берычем величали. Такой же могучий, злой, вспыльчивый, да и яростный, как медведь. Плечи широкие, руки крепкие. Неохватные стволы сам-один мог к веси дотащить.
Вкусив угощения и запив его стоялой пуре, мужики подхватили за углы настольник со снедью и зашагали в сторону леса. Забубнили негромко и лес наполнило негромкое гудение мужских голосов. Каждый под нос повторял древний заговор, чтоб охота удачною была. Вот и Ольма проговаривал вполголоса заветные слова: «Встану я, Ольма, раным на рано, умоюсь ни бело, ни черно, утрусь ни сухо, ни мокро. Пойду я, Ольма, из перта дверями, из двора воротами, пойду во чисто поле, в широко раздолье, в зеленой тимер, в темный сузём, и стану я лид да клепь ставить на бурых и на ярых зверей. Как же катятся ключи, притоки во единый ключ, так бы катились и бежали всякие мои драгоценные звери: могучие черные медведи, назад бы они не ворочались, а к чужим бы не бегали. Во веки веков». Бормотал себе под нос заговор, а перед глазами смеющееся лицо Томши стояло. Забавные веснушки на переносице, курносый носик и большие голубые глаза. Самая красивая девка на селище. И она его. Потому что он самый сильный и самый умелый и все самое лучшее должно доставаться ему. «А вот как медведя сам-один завалю, так все узнают, что сильнее меня нет на всем белом свете! — мечталось ему. — И тогда Куяна подвину! Мое старшинство по праву! Батя главный был и мне главным быть, тогда не только Томша, тогда вообще все девки мои будут! А не только Синеглазая Томша! Хотя лучше девки и не сыскать — все при ней…» Мечтательно улыбнувшись, осознал, что девку вспомнил и как горячей волной окатило испугом. Ведь издавна известно, что на промысле ни бабу, ни девку ни словом, ни мыслью вспоминать нельзя — неудача будет. Вздрогнул, зачурал шепотом, отмахнулся от неудачи, авось пронесет. И крепко сжимая заостренную на огне рогатину захрустел по зимней тропке дальше.
Дошли. Встали на краю маленькой опушки, опустили настольник с ествой на наст и продолжили трапезу, стараясь сильно не шуметь и с опаской поглядывая на противоположный край. Там под старым еловым выворотнем, застыв снежным бугром, через малый продух дышала паром берлога. Ольма подрагивал от возбуждения, перемешанного со страхом: «А вдруг, как не завалю? Вдруг, кто под руку сунется? Не-ет! Там мой маска! Мой первый медведь! Мой!» — стучало в висках, пока мужики нарочито степенно заканчивали брашно. Оглодки с поклоном раскидали округ под кусты и медленно и сторожко двинулись к берлоге, настропалив рогатины и ножи. Вараш перехватил свое копье и сунул его в продух, пошевелил им там, потыкал, прислушался — тишина. Только пар малым облачком вылетал в морозный воздух. Мужики застыли. А молодой охотник задорился, вытаптывал снег под ногами, невольно переступая ногами, тихо взрыкивал, разжигая свою ярость. Ему не терпелось поскорее вступить в бой со страшным зверем и победить. Победить самому и чтоб никто не смел сказать, что он неумеха и кулема. Ведь он сам так называл слабаков и смеялся над теми, кто был хуже него. Сердце билось неистово, кровь бежала по жилам, ноздри раздувались, зубы скалились, а руки тряслись от собственной горячности и он до скрипа сжимал деревко своего оружия, застыв натянутой струной.
Вараш опять запустил рогатину внутрь, оттуда наконец-то послышался недовольный рык потревоженного зверя. И тут же Ольме застила, вдруг, глаза красная пелена неистовства и он, ответив лесному хозяину таким же рёвом, прыгнул к продуху, отталкивая Вараша в сторону. Крыша берлоги, державшая до этого легконогого и мелкого Вараша, под крупным и тяжелым Ольмой провалилась. В сей же с этим миг могучий зверь распрямился. Широкий взмах лапой — и тело Ольмы отлетело в сторону, ударившись с еле слышимым хряском о ствол старой ёлки. Он упал в сугроб в стороне и затих. Медленно проваливаясь в темноту боли и забытья, неудавшийся зверобой слышал, словно через толстую перину яростные крики мужиков и рев зверя, а потом и его предсмертный хрип. «Завалили…”, — подумал Ольма и потерял сознание.
Когда шум жестокой ловитвы утих, боловские охотники поняли, что запромыслили млечную медведицу — из сосцов ещё текло молоко, а в глубине берлоги что-то возилось и попискивало. Когда юркий Вараш спустился вниз, на пышной подстилке из мха и сухой травы охотник с удивлением обнаружил голого розовощекого младенца, который сучил ручками и ножками и с надрывом пищал.
— Мужики! Кидайте настольник, тут младеня! Заверну хоть от мороза!
Запеленав беспокойного младенца в вышитое льняное полотно и сунув сверток за пазуху, Вараш легкой птицей взметнулся из логовища наверх. Мужики сгрудились вокруг, надсадно дыша после боя со зверем, и вопрошающе глядели на Вараша, выдыхая парки в сиреневый сумрак еловой тени.
— Нечисто тут, — задумчиво выдохнул Вараш, — Неподобица какая-то! В медвежьей берлоге младень-сосун, да в конце зимы, да еще и живой! Чудно! Я так, мужики, мерекаю и вы в том свидетели — надо сего сосунка Кондыю показать, арвую нашему. Он наш суро, он и решит, что делать. И медвежью тушу не испоганьте, мало ли чё? В бол отнесем, пусть и ее Кондый глянет.
— Вараш, а что с Ольмой-то делать? — спросил кто-то из мужей, похоже, это был сердобольный Ваган. — Дышит еще, только бледён больно, но кровишши нигде не видать…
— Ой, горе, горюшко! — вздохнул Вараш, комкая в сильной рукой кунью шапку, — Не повезло парню! Не иначе становину надломил. И его берем, не бросать же… Творите волокуши, потащим и его к арвую тож…
***
Пришел в себя Ольма на взлобке посреди селища. Лежал на утоптанном снегу рядом с тушей лесной хозяйки. Неподалеку стоял Вараш с каким-то кульком в руках. Буй рода говорил, что из-за дурости одного, которому вожжа под хвост попала, не должны лить горюхи остальные, да голодом сидеть без добычи. До лета далеко, запасы осенние уж на подходе. Кто с калекой естьвой поделиться? Увечный обществу не нужен и что его, такого большого прожору их селищу не прокормить. Его слушали все и молчали и не противились — зима она такая, лишних да слабых не любит. Сейчас калеке кусок отдашь, опосля сам без куска останешься.
Только мамкины всхлипы узнавал Ольма на слух. Жена бывшего буя боялась идти против общества, которым руководил нынешний буй Куян. Скор он был на расправу и суров, и весь бол держал в ежовых рукавицах. Куян закончил драть жёрло и занес копье в широком замахе, целясь калеке в грудь — солнечные холодные блики сверкнули на бронзовом наконечнике… Но острому жалу преградили дорогу и к искалеченному неудачливому охотнику бросилась Томша, прикрыв собою Ольму… «Любит!» — окатило Ольму радостью. А к народному сборищу поспешал, опираясь на причудливый резной посох, суро Кондый, сопровождаемый Ваганом.
— Стой, Куян! Стойте, люди! Не ошибитесь в словах и делах! Водимый Куяном бол прислушайся! — Его громкий голос раскатился по всему селению. — Посейчас Ваган мне поведал, что акромя увечного Ольмы с ловитвы еще кой-чего принесли. И на это диво мне глянуть следует! — сказал, как припечатал, стукнув посохом в мерзлую землю толковища.
— Охолонь, Кондый! — прорычал вождь Куян. — Не мешай мой суд! Ольму — к предкам, младенчика — вона, кормящей Еласке! А с добытого медведя шкуру снять, а мясо в погреба! Я сказал! — рявкнул хмурый Куян.
— Сам-от, Куянище, не ведаешь, где спешка хороша, что ль? Давно ль сам таким горячим бывал? Сам-от в молодых летах творил, что хошь — оборотнем не перешибешь! — усмехнулся седой арвуй и глянул на постанывающего от боли Ольму распростертого на холодном снегу, которого красавица Томша пыталась укрыть телом своим и руками, словно птица широкими крыльями. — Есть ли еще защитники у увечного? Кто готов взять его на поруки? -громко спросил волхв, обводя взглядом лица першептывающихся жителей куянового бола.
— Я за него! — шагнула вперед мать незадачливого охотника, рыжая Санда. Слезы ее враз высохли и не было уже страха в глазах, за возможную осуду, когда вышла на защиту сына. — Он кровь моя и мужа моего кровь! Ужели забыл, Куян, — повернулась она к вожаку, — Кто до тебя бол водил? Отец Ольмин и муж мой — Шоген! Неужто последыша моего к предкам отправишь? Выхожу сам, недоедать буду, а выхожу!
— И я за него, — негромко, но твердо сказал Ваган. — Хороший, ведь парень, хоть и бездумный, да скидох знатный. Сжальтеся, люди! А если вы в такое кареводье попадете? Кто за вас выйдет-то? — развел руками сердобольный мужик, обращаясь ко всем жителям селища сразу.
— Видишь, буй, три души за одну вышли! — воскликнул Кондый.
Задумался старшой селища — словно тучи грозовые нависли хмурые брови. Острый наконечник копья опустился к земле. Недолго помыслив, принял решение и, сверкнув грозными очами, сказал:
— Хорошо, люди! Принимаю вашу защиту для этого кулёмы. Может, три ваших удачи его одну глупую неудачу перекроют и исправят увечного. Но забота о нем на вас и ни на ком более. Я сказал — вы услышали.
Арвуй-суро, опираясь на посох, подошел к Варашу и сухими узловатыми пальцами приподнял край скатерти. Из свертка на него уставились темные, почти черные глазки младенца. Лики селищенских только что родившихся чад помнились Кондыю круглыми, высоколобыми и плоскими. А этот зыркал настороженно из-под нависающих бровок, покрытых густым бурым пушком. Носик и широкие скулы вместе с крепкой нижней челюстью чуть выдавались вперед. Да и волосенки черны были и густы, спускаясь с затылка прямо по хребту. Запустив руку глубже в сверток и проведя мозолистым пальцем по спинке младеня, пока тот возмущался громким криком от чужих холодных пальцев, Кондый обнаружил небольшой хвостик, так же как и бровки покрытый достаточно густым на ощупь пушком. Теперь задумался надолго и арвуй. Опираясь на крепкий посох обеими руками, суро застыл. «За кромку смотрит!..» Поплыли шепотки над толпой.
— Буй Куян! Невместно сие дитя Еласке отдавать! Как бы беды не вышло… — сказал гулко и пожевал губами сёдко. Задумчиво теребя конец своей белой бороды, повторил. — Как бы беды не вышло, потому как не человек он! Медвежий перевертыш. — И снова стукнул посох в мерзлую землю.
Народ, столпившийся на площади, ахнул и непроизвольно качнулся одной волной подальше от этой неподобы. Рука Куяна рассеянно потянулась к затылку:
— Так что же, придется теперь младеню живота лишать? — растерянно прогудел он.
Ваган обеспокоенно вертел головой, переводя взгляд то на вождя, то на арвуя:
— Дите ведь, хоть и не наше, а дите! Щенят неразумных не изводим, вон, в околице бегают, а эту мелочь на смерть?!
Народ зароптал и шепотки стали перерастать в громкий гул людских голосов — тех, кто за и тех, кто против найденыша. Куян вскинул копье вверх и ропот утих.
— Хорош сполохать, люди! А то, вона, полны шапки волосьев, как спужались. Мелок ешшо оборотыш, чтоб от него шарахаться. Мы посейчас мудрого Кондыя спросим. Может, что дельное присоветует?
Кондый поднял голову прервав разглядывание младенца, который гукая уже пытался поймать палец и засунуть его в рот. Арвуй клонил голову к плечу, будто старая птица, медленно произнес:
— В этом деле подсобит нам… — и многозначительно замолчал. После поднял свой посох и, указуя навершием на тушу медведицы, продолжил, — А вот она и подсобит и на все кумеки ответит! Нут-ка, охотнички славные, кто смел? Возьмите ножик острый да грудь-то мишке и откройте!
Над лобью снова повисла тишина. Даже Ольма, который давил в груди болезненный стон, поднялся на локтях, чтоб увидеть то, что дальше случится. Вздохнул тяжко Вараш и, как самый главный зачинщик этой нескладной и неудавшейся охоты, вынул из кожаных ножен на поясе тяжелый железный нож и подошел к неподвижной медведице. Протянул руку к ближнему своему товарищу-охотнику и тот без разговоров высыпал ему в ладонь запасенные ранее поломанные сучки. Вараш аккуратно разложил все семь сучочков на медвежьей груди и принялся за работу. Сверкнуло острое лезвие в белесом свете зимнего солнца, затем хрустнул сучок и Вараш громко объявил:
— Это мы первую пуговку расстегнули! — Охотники дружно хлопнули в ладоши и громко вскрикнули. Снова сверкнул нож, делая следующий надрез в густой медвежьей шубе, хрустнул новый сучок, ударили крепкие мужские ладони друг о друга, вскрикнули громко мужчины.
— Это мы вторую пуговку расстегнули! — И так до конца, пока не кончились все заготовленные сучки и не распалась густая шкура на груди лесного зверя, как створки перловицы… И тотчас же охотник с криком отпрянул, словно обжегся. Среди распахнутой звериной шубы красовалось молодое девичье тело с нежными розовыми сосцами полной груди и прозрачной, сверкающей, будто украшенная тонкими снежинками, бледной кожей. Вараш бессильно опустил руки и тяжелый нож, разбрызгивая редкие красные капли, упал на снег. Народ снова громко ахнул, ошарашенный страшными тайнами этого дня.
— Как то понять можно?! — в сердцах крикнул Вараш. — Боги, это дева?! В шубе по лесу ходила, да в берлоге жила? Убили, выходит, живого человека-девицу без роду-племени. За то прямо тут всем нам каяться надо!!! — Воскликнул суровый охотник и непрошенные слезы застили его растерявшийся взгляд.
— Нет, люди! — Вскричал Кондый. — И она не человек! Не бойтесь, не виновны вы перед предками! не человека вы убили, а зверя лесного. Среди мёд ведающих зверей нынешних еще попадаются прежние, хоть и мало их осталось, полузвери, полулюди. Жители древней Бермы. И пращуры у нас с ними общие. Но в стародавние времена каждый выбрал свою дорогу жизни… Мы пошли своим путем, а они остались прежними, дикими. Только если ранее могли они перекидываться в людей, то сейчас забыли, как это делается, но внутри все еще остались похожими на нас. Так что зверь она, хоть и необычный, но зверь. Консыг-Куба имя ей древнее. А тех, кто подобен нам и имеет имя, есть нельзя, поскольку не принесет ее мясо пользы. Отдать ее матери-земле и отцу-лесу следует. Откуда пришла, туда пусть и уходит. И прощения должно у нее попросить, как и положено. Помянуть и задобрить. — Замолчал арвуй ненадолго и после строго произнес — Но чтоб впредь такого не случалось — всегда! Всегда чисты должны быть помыслы перед медвежьей охотой, не забывайте об этом!
После последних слов Кондыя Ольма понял, что это именно он своими мечтаниями о дроле своей Томше перед охотой, не подпустил удачу ко всему обществу…
— Найденыша я беру себе! — объявил Кондый. — В лесу, подальше от людских глаз будет он! И я справлюсь с его зверем, — чуть тише добавил старик. Арвуй взял у Вараша сверток с младенцем и побрел в лес, к своему урочищу, там, где священный Синь-камень хранил древние знания пращуров.
— Слышали ли вы Кондыя люди? — спросил Куян. — А, коли, слышали — выполняйте. И вскорости Вараш собирай новую охоту, бол должен быть сытым!
***
После сборища на селищенском взлобке мама Санда и сердобольный Ваган при помощи Томши принесли Ольму в отчий дом. Поперву окружили его суетой и заботой, зобались за ним нещадно. Все еще надеялись, что Ольма выздоровеет и всё-таки станет по-прежнему самым сильным и ловким охотником в боле. Много сочувствующих ему было, почитай в каждой семье. Жалели. Приходили, спрашивали Санду, помочь ли чем? Но больше приходили поглазеть, полюбопытствовать, здоровеет ли поранетый?.. Постепенно поток гостей стал иссякать, а потом и вовсе прекратился. Забыли о нем даже те, кто когда-то называл его своим другом. Только мамка ломалась за ним ухаживамши.
А Ольмины ноги таяли как снег по весне, становились все тоньше и прозрачнее. Ольма ходил под себя и дурной запах пропитал всю избу, казалось, насквозь. Даже несмотря на то, что мамка омывала его по два раза в день, он казался себе шанявым и воньким скорлатьем. И сейчас, взрослый парень, он был беспомощнее сосунка-ребятёнка.
Когда мать своими натруженными руками приводила его тело в порядок, он от бессилия кусал кулак и стонал сквозь зубы. Санда думала, что сыну больно и еще нежнее и еще заботливее ухаживала за ним. Ольма смотрел на мать, и удивлялся — никогда до этого так близко ее не видал. В густых рыжих косах Санды сын замечал серебряные нити, которые будто паутинки осенних паучков, застряли в ее волосах. Мамкины руки, которые он с титешного возраста помнил пухлыми и мягкими, стали узловатыми, кожа была постоянно красной от щелочи, которой мать омывала беспомощные чресла сына, чтоб истребить неприятный дух от его безвольного тела. И будто бы непосильный груз лег раньше времени на ее еще не такие уж и старые плечи — она сгорбилась, руки ее вытянулись до земли, а взгляд потух. И все чаще украдкой она тяжко вздыхала в своем углу в конце дня, думая, что Ольма спит и не слышит ее вздохов.
Наступило лето и Ольма понял, что уже никогда не сможет держать рогатину в руках, не сможет встать на ноги и принести в дом добычу из леса. В тот день, умаявшись в делах и заботах, мать споро уснула и ее мерное дыхание слышалось в темноте. Откинув шкуры, он оглядел свои истаявшие конечности, они уже давно не напоминали крепкие молодые ноги, а больше походили на тонкие птичьи лапки, нет, на тонкие сухие вицы, что можно было сломать легким движением пальцев. Густо пропахшая его испражнениями подстилка заставляла воротить нос всякого, кто подходил к его ложу. А он всякий раз краснел и злился от своей немощи. «Надо уходить! Неча у мамки на шее сидеть и смотреть в глаза тем, кто жалеть приходит! Утоплюсь!» Попытался было слезть с кровати, но завозился шумно и зашуршал шкурами. Мать заворочалась и завздыхала тяжело. Ольма замер, стараясь не дышать и дождавшись, когда мать снова успокоится, сторожко и тихо, с тихим стуком соскользнул на земляной пол. Обползая очаг, огороженный невысоким валом из камней, парень увидел поблизости забытый матерью широкий бронзовый нож. По въевшейся охотничьей привычке рука сама потянулась прихватить нож, выходя из дома. Усмехнулся горько, вспомнил, что не охотится собрался, а избавлять мир от своего бесполезного существования и пополз к выходу. Добрался до лестницы, вырытой прямо в земле и утоптанной до плотности камня, и, подтягиваясь по ступеням вверх, выбрался наружу. Выбираясь, раскорябал ладони о жесткое дерево порога — бесполезные ноги тащились сзади ненужным грузом. «Словно хвост ящера!», — подумал Ольма. — «А я ящер и есть! Ползаю и пресмыкаюсь! Прямая мне дорога под землю, туда, где все ящерицы и живут! Утоплюсь, в омут затянет, а может и выловит кто, да в землю зароет…» Сдирая в кровь локти, он полз в сторону реки в надежде прекратить собственные мучения.
Небо начало светлеть и на нем одна за другой погасли звезды, когда Ольма добрался до кромки воды. Просыпающееся солнце золотило метелки тростника, а над водой, извиваясь, медленно таяла туманная дымка. Ноющие руки лежали в воде, ссадины щипало. И Ольма заплакал, как когда-то давно в детстве — горько и безутешно. Но не от боли в ободранных руках, а от осознания своей беспомощности и никчемности. Здесь, на берегу лесной речки, его никто не мог услышать, и он отдался горю всей душой, захлебываясь слезами. Почти взрослый мужик беспомощно рыдал, загребая пальцами мокрый песок, а песок ускользал в струях воды, как все его несбывшиеся надежды.
Обессиленный от рыданий Ольма откинулся на спину, лежа прямо в воде. Грязная рубаха намокла и холодила тело, а ноги не чувствовали вовсе ничего. Уже совсем рассвело, птицы, просыпаясь, начали выводить свои песни. «Вот, зорянка, вот, зяблик, а, вот, и лесная горлица…» — слушал всхлипывающий Ольма и с тоской узнавал певуний. Все они высоко в ветвях, ближе к солнцу, как и он сам раньше был ближе к небу, когда ноги держали. Высокий да широкоплечий вставал он выше всех взрослых мужиков в селище — ростом-то удался в отца, которого за его силу и ум местные мужики выбрали главным. Но бати давно уж не стало, да и сам Ольма теперь уже не мог дотянуться до неба. И с ужасом представлял сейчас, как все те, кого он раньше унижал и над кем насмехался, будут нынче брезгливо смотреть на него калечного.
Мелкие лесные и луговые жители шуршали в траве. Торопились по своим делам и заботам. Все вокруг пело и дышало жизнью. Только он, распластанный, как ящерица, как раздавленная и высохшая лягушка, лежал у воды и чувствовал, что его наполовину неживое тело тянет его еще живой разум в подземный мир. Ночью, уходя из мамкиного дома он решил лишить себя жизни, но при свете дня вылезшая откуда-то из глубины души мерзкая волна страха затопила все такие ранее отважные и, как он думал, разумные мысли. Ольма понял, что ему не хватит сил уйти из жизни. Никому не нужный, искалеченный, когда-то несдержанный и вспыльчивый, а сейчас малодушный и струсивший, и испугавшийся смерти лежал на берегу лесной реки и смотрел в голубеющее небо, просвечивающее между густых ветвей деревьев. Он уже не ревел в голос, лишь слезы стыда и досады медленно скатывались из уголков глаз и так же медленно и беззвучно впитывались во влажный речной песок…
День прошел в мутной пелене сожалений, что напрасно он ушел из теплого и сытного мамкиного дома, и страха о том, как же он теперь будет здесь один, голодный, холодный и одинокий? Солнце село, наступила ночь, которую он провел у реки он в нарье среди густых прутьев вицелойника. Забрался в самую гущу и лежал на впивающихся в спину прутьях, отмахиваясь от комаров и дрожа, в промокшей насквозь от воды и росы рубахе. Позже, ближе к вечеру следующего дня, когда уставшее солнце катилось по небосклону вниз, он выбрался из зарослей погреться на солнечном берегу и проходящие мимо с промысла охотники под водительством Вараша заметили в траве выцветшую рубаху Ольмы. Остроглазый и остроязыкий Умдо увидел его первым:
— Хой! Мужики, гляньте, неужто там Ольма-немогута валяется, аки ящер у земли извивается?!
— Цыть, Умдо! Твой язык порой быстрее твоего копья! У тебя что ль совсем сердце лыком обросло? А ни-то колотушку от меня схватишь? — Оборвал того Вараш. — Парень, похоже сам ушел из бола, чтоб рыжая Санда не мучилась, ухаживая за ним. — произнёс охотник, вглядываясь из под руки туда, где лежал Ольма. — Неужто его шишко в омут толкает? — Забеспокоился Вараш. — Не по-божески это себя жизни лишать.
— А чего ему ешшо делать-то? Кому он нужен таперя? — Осклабился Умдо, припомнив обиды, чинимые ему когда-то более сильным Ольмой.
— Ты норку-то не гни, болтало! — рявкнул Вараш на Умдо, все-таки отвесив тому подзатыльник. И продолжил, обращаясь к остальным. — Други, хоть парню и не повезло, хоть он сам ушел из селища, но и на это воля все-таки нужна, посему требую к нему уважения. Надо помочь, а там уж, как духи решат, жить ему или к Ящеру уйти…
— Да он сам, как ящерица! Ольма-ящерка, — не удержался Умдо, за что тут же снова заслужил новый подзатыльник от Вараша.
Охотники нарубили лапника и на сухом взгорке у реки сложили низкий шалаш, натаскали хворосту, перетащили поближе ослабшего, но все еще тяжёлого парня, который от стыда прятал глаза и тяжко вздыхал. Охотники под строгим взглядом Вараша все делали споро и молча, никто не смел злословить, ибо каждый понимал, что мог тако же оказаться на месте незадачливого Ольмы и как поступил бы каждый из них в такой же доле только пращурам ведомо. Вараш молча вложил в ладонь лежащего в траве Ольмы кожаный мешочек с огнивом.
Закончили и собравшись двинулись в сторону веси, только сердобольный Ваган задержался. Оглядываясь на уходящих мужиков и украдкой, отцепив от пояса тушку кролика и небольшой нож, бросил в траву рядом с шалашом.
— Шкуру-от сам сдерешь, не забыл, поди, — глухо проговорил Ваган, и, пряча глаза, отвернулся, а после бегом отправился догонять охотников.
Уже потом, когда народ из бола узнал, что Ольма сам ушел в лес, мимо проходящие охотники украдкой оставляли ему еду. Так и потянулась одинокая жизнь калеки на берегу лесной реки. Ольма утром отползал к реке, где лежал подолгу по пояс в воде, чтобы смыть испражнения со своего измученного тела. Потом полз обратно к шалашу, по дороге срывая свежей травы для подстилки. Иногда прибегал Ошай — Томшин брат, приносил еду, что передавала для него мама Санда. И иногда приходила Томша… Правда с каждым днем, все реже и реже.
Томшу Ольма видел последний раз, когда около шалаша яркие ягоды переспевшей земляники разливали свой аромат на весь речной берег. Томша сидела на теплой земле и шевелила пальцами босых ног тонкие травинки. Крепкие белоснежные лодыжки белели из-под длинной льняной юбки. Было жарко. Томша смотрела на реку. На Ольму не смотрела вовсе. И молчала. Ольма ощущал, что это уже не его Томша. Он ясно чувствовал, что чужие мужские руки уже прикасались и к нежной коже Томшиных лодыжек, и к тонким ключицам, и к мерно подрагивающей жилке, которая, словно маленькая синичка билась на Томшиной шее. Тот, другой уже, наверное, не однажды путался пальцами в густых волосах девушки, когда-то бывшей его, только его… Как же одуряюще пахла Томшина кожа, там, где заканчивался воротник светлой льняной рубахи… Как бесконечно давно он сам зарывался носом в ее волосы и дышал ею, дышал и не мог надышаться… А теперь она сидела напротив и, не поворачивая к нему лица, что-то говорила. Он вслушивался и удивлялся, что так быстро она стала чужой. Она обещала навещать его все равно, даже после свадьбы, но он знал, что она больше не придет.
***
Тем временем в урочище арвуя подрастал найденыш. Тогда, ранней-ранней весной, когда на совете племени решали судьбу Ольмы и медвежьего младенца, старый и мудрый Кондый после всего отнес найденыша к себе в избушку, что стояла у самого капища, на краю болота, в мрачном и темном ельнике. Избушка волхва была выстроена на высоких и крепких пеньках, росших когда-то тесно ёлок. Издалека казалось, будто хижина стоит на толстых птичьих, а, может, и на ящериных лапах. В десяти шагах от избушки, почти на самой границе мохового болота, лежал древний Синь-камень с огромным медвежьим следом на широкой каменной спине. Камень был мягок и тёпл на ощупь и, как будто, дышал. Даже в самые холодные зимы можно было босиком стоять на нем, не боясь отморозить стопы. Вокруг камня были вкопаны самолично Кондыем деревянные чуры предков. Раньше, еще до прихода в эти места Кондыя местное племя чтило только Синь-камень, приносило ему дары и просило своих богов о милости. Но время шло и из других земель приходили другие боги с чужими именами. Тех, что принес с собой Кондый люди приняли, назвали их по своему, но не перестали чтить и священный Синь-камень. Вот и сейчас идолы вместе с суро хранили все земли окрест и живущих на них людей и, кто грозно, кто лукаво, а кто с любовью взирали на приходящих к ним людей. Дерево идолов успело почернеть от времени и непогоды. Но по-прежнему опасливо и ревниво сторожило покой своих чад.
Вот и тогда, когда он вернулся из веси с попискивающим свертком в руках, они смотрели на остановившегося перед ними волхва. Почти все смотрели равнодушно, только один словно вздохнул, подняв в воздух несколько каркающих черных птиц… «Волык-от своего признал, — хмыкнул в бороду Кондый. — пусть-пусть, пригляд мелкому будет…»
Последнее время, с каждым годом все чаще и чаще Кондыю казалось, что лестница, ведущая в жилище становилась все круче и выше и будто ступеней у нее добавлялось. Но это всего лишь казалось, ибо выносливостью, силой, да ловкостью мог потягаться с любым молодым охотником селища. Да и ростом превышал самых высоких на целую голову. Устал не телом, а душой. Жизнь была тиха и однообразна. А тут, вот, случилось!..
Вскарабкавшись наверх, старик откинул толстую медвежью шкуру, закрывающую вход и берегущую тепло. За время его отсутствия избушка еще не успела выстыть. Местные жилище пёрт называли, но он за все время проведенное на землях этого племени так и не привык изъясняться по-здешнему. Язык, который он знал от рождения причудливо смешивался со словами тех наречий, чьи земли он сумел посетить за многие лета его жизни. Так уж получалось, что он делился с людьми новыми словами, а те в обмен учили его своим. Вот и в этой земле, где он окончательно прижился, даже местные легенды и поверья стали переплетаться с теми сказками и былями, что он поведал тем, чьи души теперь хранил. Но! Избушка, она и в лесу избушка. Надо избу истопить, а то она вместо избушки просто сараем станет. Прислонив крепкий посох к стене и, положив сверток с младеней на лавку, арвуй склонился к выложенному камнями старому очагу и раздул огонь в тлеющих углях. Подбросил хвороста и огонь тут же весело, будто обрадовавшись, затрещал, вгрызаясь в дерево, и взамен за вкусное угощение начал с благодарностью отдавать свет и тепло.
— Гори, Тылым-Лил, гори, Агни, пляши, Знич, пой, Жиж, дори тепло и свет могучий Белен! Прогоняй чужую тень, ту тень, что плелась за мной весь день. — зашептал над огнем Кондый. — Теперь помоги — врага прогони. — Из плошки, что стояла над очагом Кондый взял щепотку порошка из лосиных копыт и бросил в огонь. — Уложи его под лося копыта, чтоб беда пришлая была разбита. — Огонь тут же ответил — взвился высоким ярким языком после слов Кондыя. Произнеся оберёжные слова, старый волхв склонился над затихшим младенцем, который внимательно наблюдал за стариком своими темными глазенками. Крепкие узловатые пальцы, ухватили края льняного полотна, в которое был завернут найденыш и, потянув в стороны, обнажили розовое тельце. Ладонями обхватив чадо, волхв перевернул того на живот. Ребенок тут же поднял голову, засучил ручками и ножками и с любопытством стал осматриваться. «По людским меркам жизнь в нём уж полгода как теплится» — хмыкнул Кондый. Шейка и плечи дитёнка покрывала густая темная шерстка, будто грива у лосенка-стригуна, волосенки кудрявились и в неровном свете очага переливались тёмно-бурой, почти черной шелковистой волной, спускаясь до самого копчика, к маленькому короткому хвостику.
— Ну, что чернявое лесное чадо, дарю тебе имя Упан и носи его, пока другое не заслужишь.
Малыш вякнул, перевернувшись снова на спинку, и, смешно задирая толстые ножки, с усилием прижал пухлый с ямочкой подбородок к груди, сел и требовательно вякнул еще раз.
— Уже сидишь? Крепок, крепок, медвежья кость… Есть, что ли хочешь? Да, голод не тетка, голод — дядька! Злой и страшный, — и подумав, добавил, — и безжалостный… — вздохнул, словно о чем-то своем вспомнил Кондый. — Да, ты прав, сейчас поищу тебе еды. — Проскрипел старый суро.
Неподалеку от входа на полу отыскалась крынка с молоком, что намедни приносила Еласка в благодарность за отвар, от которого в сосцах молоко не убывает. У нее ж очередное дитя народилось недавно. «Молодец, Ваган! — подумал Кондый, — по добру его и духи пращуров чадами одаривают, и все, вроде, живы, никто к предкам не ушёл. Сильным семенем за доброту духи Вагана одарили.» Найдя на полках за очагом чистую мягкую тряпицу, связав её мягким узелком, обмакнул в молоко и сунул в ручки Упану. Тот крепко ухватив соску сперва понюхал и ничего плохого не найдя, запихнул целиком в рот и начал её сосать, урча от удовольствия: «Ер-ер-ер..»
— Как есть медвежонок! Только они так урчат… Эх, Упан-Бер, живи пока у меня, не вышло из тебя медвежонка, будем лепить человека… — вздохнул старый суро.
Так и остался Упан-Бер у Кондыя жить. Рос мальчишка не по дням, а по часам! Уже через месяц встал на ножки и пошёл. Топотали розовые пятки по дощатому полу теплой избушки. Бегал от очага до окна, от окна до деда, с хохотом утыкаясь тому в колени. Забываясь иногда, пытался опустится на четвереньки, за что строго, но непреклонно воздвигался дедом на две ноги, чтоб тут же, косолапя, вразвалочку убежать к очагу, от очага к окну, от окна вновь к Кондыевым коленям.
Однажды, пришла Еласка и, зная о чудном воспитаннике старого суро, принесла ношеные рубашки. Малыш с удивлением разглядывал рукава и подол длинной рубахи, надетой на него тут же старым волхвом, рассматривал вышитые красными, выцветшими от времени, обережными узорами. Затих. Водил завороженно пальчиком по крестам, ромбам, точкам и линиям, отчего-то шевеля губами. Кондый, расспрашивающий Еласку о делах в селении заметил, что дитё притихло. Умолкла и Еласка, его внимание привлек к малышу арвуй, тронув ее за рукав.
— Деда, это что? — низким рокочущим голоском, слегка шепелявя, вдруг спросил маленький Упан, вопросительно подняв на Кондыя глаза.
Еласка, вытаращив глаза и прикрыв рот рукой, ошарашенно прошептала:
— Кондый-суро, ему ж еще и полугода нет, а он уже заговорил!..
Волхв улыбнувшись, поднял руку, призывая женщину замолчать, и ответил мальчику:
— Это, Упан, есть Тылым, его еще в других землях и Знич, а где и Агни зовут, огонь, а где и Белен. Это знак священного жертвенного огня и домашнего очага. Именно это узорочье, малыш, помогает защитить дом и передает человеку вековые знания и мудрость. — Наставительно произнес Кондый. — А это, Упан, Волык, по-другому Воловик, или, его ещё Велесовиком зовут в южных закатных землях. Это тако же сильный знак, он оберегает от лесных бед и защищает в пути. Тебе занятно? — спросил Кондый.
— Да, деда! Хочу еще про знаки! Расскажешь? — проговорил Упан, слегка коверкая слова непривычным к людской речи языком.
— Конечно, малёк! Расскажу! — Сказал арвуй, поворошив черную густую шевелюру парнишки, а сам подумал, что не ошибся, взяв к себе найдёныша, теперь уж будет кому древние знания предков передать.
Еласка ушла в весь, унося на хвосте весть о чудном ребенке, что в неполных четыре месяца бегает и говорит.
Дни потянулись дальше и маленький Упан с любопытством и интересом слушал Кондыя, задавал вопросы, но тут же ярился, если не получал на них в сей же миг ответа. Старый суро забавлялся, ухмыляясь в седую бороду, когда малыш, злясь, покрывался шерстью и начинал порыкивать, упрямо наклонял круглоухую головку, и требовал ответа.
— Ты еще мал Упан-Бер, — с теплом в голосе говорил Кондый и тихонько щелкал по носу ярящегося медвежонка. Именно медвежонка! Ведь когда найденыш злился, человеческие черты исчезали, растворяясь в бурой шерсти, ладони становились широки, а вместо мягких розовых человечьих ногтей вырастали крепкие черные медвежьи когти, пусть еще маленькие, медвежонкины, но достаточно опасные для мягкокожих людей. Но старый волхв мальца учил не только ведовским знакам, но и учил того владеть собою, сдерживаться и не злиться по-напрасну. Правда, пока еще плохо получалось, но старик не терял надежды.
Рано утром мудрый суро будил малыша, заставлял умываться, надевал чистую рубаху, порты ему еще по возрасту не положены были. Кормил бесштанного лепешками с молоком и начинал занятия. Ставил маленькому Упану на голову полный туес холодной воды и начинал рассказывать о чудесных знаках, в которых таилась мудрость предков и помощь духов. Найденыш не мог долго стоять неподвижно, отвлекался то на шумнувшую за окном птицу, то на скрип половиц, то еще на какую мелочь, и большой туес часто опрокидывался, окатывая малыша мокрой и холодной водой. Старый Кондый заходился в каркающем смехе, топорщил седую бороду и хлопал жесткими ладонями по коленям. Малыш злился от обиды, от прилипшей к спине мокрой рубахи, от дедова раскатистого смеха, и медленно покрывался темно-бурой шерстью и злобные глазки яростно сверкали из-под насупленных бровей. Он злился, но обидеть деда не мог и не желал. Ведь именно этот человек подарил ему свою любовь, заботу и ласку. И пока дед смеялся, парнишка успокаивался, острые медвежьи когти прятались, бурая шёрстка таяла и перед любящим дедом снова представал розовощекий и черноглазый малыш.
***
Солнце взобралось на самую макушку лета. Зацвели липы, наполняя сладким медовым ароматом чащобу. Среди кудрявых веток и густой листвы деловито сновали пчелы, иногда залетая и в сумрачное урочище волхва, окруженное старыми елями. У крутой лесенки, ведущей в избушку, людскими ногами была вытоптана широкая проплешина, которая после полудня озарялась теплыми лучами солнца. Упан подрос, и старый волхв уже не разрешал бегать мальчишке без порток и неопоясанным. Справили Упану штаны и тонкий веревочный поясок. Каждое утро, умывшись и одевшись, завтракали тем, что приносили люди к медвежьему камню и чурам. После завтрака начиналось ученье. Ученье сложное, тяжелое, такое, что, порой, не раз приходилось менять мокрую рубаху на сухую. А потом после занятий дед усаживался на солнышке погреть старые кости, а Упан играл на освещенной солнцем проплешине. Он возился с птичьими костями, веточками и шишками, строя из них маленькие домики на ножках, совсем, как избушка у деда-суро.
Дед Кондый сидел на нижней ступеньке и щурясь наблюдал за вознёй внука. Уже давно он считал найдёныша родным существом и иначе, чем внуком не называл даже мысленно. Вокруг тихо шумела листва, шевелили густыми лапами ели, а сквозь ветки высоких деревьев нет, нет, да и проглядывали солнечные лучи.
Вдруг, чуткий Упан поднял голову вверх, ноздри его немного длинноватого для ребенка носа затрепетали, поймав чужой запах. Он дернул круглыми ушками и повернул голову в сторону леса, туда, где среди деревьев вилась тропка, соединяющая капище с болом. Кондый усмехнулся — звериное чутье найденыша еще никогда его не обманывало, и он, загодя, предупреждал деда о нежданных гостях. Подперев подбородок кулаком, с любопытством стал ждать, кто же к нему пожаловал. Тень от воткнутой в землю Упаном палочки еще не успела сдвинуться на два пальца, как уже и сам Кондый услышал шуршание травы и звонкие молодые голоса. На поляну перед дедовой избушкой вышла стройная девушка и верткий мальчишка, помладше девицы раза в два, оба беловолосые и схожие на лицо. В них Кондый узнал Томшу и ее братца Ошая. Глубоко поклонившись старику, брат с сестрой вежливо поздоровались:
— Ёлусь, мерен! Пусть путь твой в яви, прави и нави будет прямым и светлым, мудрый суро Кондый! — Арвуй степенно склонил голову и спросил:
— Что привело вас, чада, сюда, к древнему камню?
— Это Томша к тебе шла, а я, так, проводил, мало ли чего, лес, все-таки, а я как-никак мужчина, — гордо выпятив тощую грудь, протараторил Ошай.
— Молчи ужо, мужчина! — легонько толкнула брата в плечо сестра. — Молоко-то на губах не обсохло, да и порты только весной носить начал, защитничек, — улыбнулась девушка. — Вон, поди с чернявым поиграй, а я с дедом-суро переговорю. Взрослый у нас разговор, — перебила, возмутившегося было братца. И толкнув того легонько в сторону Упана, снова повернулась к Кондыю.
— Слушаю тебя, дочка, — мягко улыбнулся Кондый, — Садись рядом, рассказывай. Он похлопал широкой узловатой ладонью по нагревшемуся на солнце дереву широких ступеней.
— Уважаемый Кондый, — начала Томша, будто собиралась броситься в студеную воду, — помнишь ли ты Ольму, которого чудо-медведица Консыг-Куба заломала по ранней весне? Так вот, его нет больше в веси…
Кондый в удивлении вскинул седые кустистые брови:
— Неужто, помер?!
— Нет, что ты! — замахала руками та и быстро заговорила. — Деда, он ушел из веси. Он на берегу реки живет теперь, в шалаше… — Томша нервно затеребила подол льняного платья. — Он не такой теперь, как раньше был… Слабый стал, взгляд тоскливый, даже волосы посерели, ноги истаяли… И запах от него противный… Был. Пока он у мамки в доме был и Санда за ним ходила… — Томша сморщила курносый носик. — Рассуди, мудрый суро, как мне быть? Мы ведь сговаривались с ним, с Ольмой-то, еще по осени… Но не может он мне теперь женихом быть. Калека ведь, какой от него прок? И одна я быть тоже не хочу! Мамка говорит, как бы старой девой не остаться. Вот, если бы Ольма помер, тогда весной, все бы говорили обо мне: «Смотрите, Томша идет, из-за нее самый сильный парень на охоте погиб…» И я бы могла не позорясь себе нового жениха искать. — Кондый при этих словах строго нахмурился, но тараторившая девчонка того не заметила. — А так, все знают о нашем с Ольмой сговоре и косятся, когда я со знакомыми парнями заговариваю, а старики, так, вообще, головами качают… Шепчут, что я за него ручалась перед буем Куяном, а сама с другими улыбаюсь. Ведь Ольма-то жив… — вздохнула тяжко и, вдруг, вскинувшись, воскликнула, — Но сейчас-то он немощный, как старик. Ой, прости, — и зажав рот ладошкой, пробормотала, — Совсем не тебя подразумевала…
— Брось, нет обиды в том, что ты меня стариком величаешь. Просто старость старости — рознь… Но я понял тебя и судить тебя мне не след. Когда ты сама ужо все решила… Да и не одна ты уже давно, знаю. Чую! — Пожевал губами Кондый. От этих слов шею и щеки Томши залило румянцем. — Делай, как решила, не мучайся, Ольма не твоя судьба и дороги у вас разные. — Арвуй встал, опираясь на посох, кликнул парнишек.
— Хой, мальки, бросайте ергушки! Упан, проводим-ка гостей до веси, да и все новости самолично послушаем, да, и посмотрим что там и как? Давно я в бол не выбирался… — Многозначительно добавил старый суро, пристально посмотрев на девицу.
Упан вслед за новым приятелем Ошаем не торопясь затопал по лесной тропинке вперед, Кондый, опираясь на свой крепкий посох, медленно побрел следом. А поникшая Томша встала и, как была с алыми щеками и, не поднимая от земли тоскливого взгляда, пошла вслед за всеми, уже успевшими скрыться в густом еловом подлеске. Но потом мотнула головой и побежала, догнав старого Кондыя. Стежка извиваясь, вывела на широкую, ведущую к селению тропу. Прошли мимо лесного колодца, к которому люди ходили редко. Его для того и строили в лесу, чтобы лесных жителей, населяющих лес, можно было умилостивить, дав им возможность пользоваться чистой, питьевой водой. А селищенцы сюда ходили, только тогда, когда кто-нибудь заболевал, и была необходима помощь хозяев леса. Кондый сам иногда приходил к темному лесному колодцу, побеседовать с духами, потому что знал, что через это темное водяное горло его могли слышать пращуры.
— Томша, — обернулся Кондый, — боловские все на кулигах, что ль?
Девушка подняла глаза и только собралась ответить, как издалека затараторил, услышавший вопрос, звонкий Ошай:
— Да-да, дедушка-суро, все ж в лес ушли. Мужики сечь-жечь, а бабы по ягоды, земляника ж пошла! Вона, — махнул в сторону уже виднеющейся веси Ошай, — Только старые остались сторожить, да, дружки мои на речку обещались. Отпусти, деда Кондый, Упанку своего, ух, покупаемся! Солнышко-колоколнышко жарит! А водица в Меже сейчас чудо, как хороша! Отпустишь, деда Кондый, Упана со мной? А? — Заискивающе взглянул снизу, подбежавший к деду, белобрысый Ошай. А босые ноги его так и приплясывали от нетерпения в светлой дорожной пыли, что покрывала в жаркий летний полдень стелющуюся под ногами дорогу.
Кондый повернулся к приёмышу:
— Упан, сходи на реку, посмотри там, сдружись, может, с ребятами? — Он ласково потрепал темные волосы внука и продолжил. — Только не забывай о туесе с водой! Он всегда при тебе должон быть! И нынче, как никогда для тебя полон!
Малыш поднял на Кондыя спрятанные под темными бровями внимательные глаза и сказал:
— Хорошо, деда, я помню про туес, — не по возрасту серьезно ответствовал Упан. И тут же, улыбнувшись, спросил, — деда, а что такое река? — головенка его круглоухая и темная наклонилась к плечу, а указательный пальчик в раздумии был прикушен крепкими зубками.
— Беги — Ошай покажет, что это! И расскажет, только успевай уши подставлять. Он еще тот звонок… — Усмехнулся в густую бороду и широкой жесткой ладонью шлепнул внука чуть пониже спины, направляя в сторону нетерпеливого Ошая. Мальчишки порскнули в сторону реки. Ошай бежал впереди, раскинув руки, будто летел, а его широкая, не по размеру, рубаха полоскалась на ветру за спиной. Темноголовый Упан ходко трусил сзади, не торопясь и размеренно шлепая по теплой дороге босыми пятками. Его коренастая фигурка неспеша догнала и перегнала рвущегося вперед белоголового Ошая, который уже запарившись стоял упершись ладонями в колени и смотрел в недоумении на своего, вроде бы, медлительного товарища. Арвуй отвернулся, и спросил Томшу
— Кто твой избранник, дева?
Та подняла на него глаза и сбиваясь, поведала:
— То Умдо, дедушка… — Комкая платок поведала она, — Он добрый, весёлый! — Волнуясь, продолжила Томша, — И подарки дарит дорогие, и батюшка его Шолеш в выселки ушел, на тот берег, починок богатый на излучине, жгут подсечину, поле скоро будет! — Тараторила девица, будто оправдывая свой выбор. Она прижала руки к груди, подняла брови, словно хотела уговорить. Мудрый суро только улыбнулся, положив подбородок на руки, удерживающие посох.
— Ох, дева! Убеждать меня не надо! Ведь ты уже сама себя убедила. — Кондый нахмурил брови, — Знаю, чего добиваешься, чего хочешь. Я схожу к Ольме, возьму твой груз. — Девушка удивленно вскинула глаза. А волхв, меж тем продолжил. — А что поделать, такова моя паша. Поле людских душ храню, возделываю и… пропалываю… — Добавил он, словно припечатал, грозно сдвинув брови. — Иногда пропалываю… Иди, Томша, схожу я к нему.
Девушка мотнула головой, будто досадуя на свою горячность, поклонилась земно, и подхватив подол, побежала в сторону селища, где на границе лесного сумрака и залитого солнцем поля уже маячила чья-то фигура.
— Беги, дева, беги к судьбе своей, кривая она будет, как бы тебе нынче о прямой не мечталось. Ну, где тут Межа-то река?.. — сам у себя спросил Кондый.
Крепкие поршни волхва из лосиной кожи легким, совсем не старческим шагом понесли Кондыя в сторону речного берега. И спина распрямилась, и посох он перехватил за середину. Зачем опора, если шагается легко и споро, и народ его, к тому же, не видит… Усмехнулся и ускорил шаг.
Кондый чувствовал себя молодым и крепким, несмотря на седую бороду, сутулые плечи и узловатые руки. Он давно перестал стареть. Как раз с тех пор, когда могучая и прекрасная Кулмаа, которую на его родине величали Морриган, посетила его избушку на болоте. Тогда она спросила его, чего он, пытливый ведающий, желает всей душой — уважения, богатства или бессмертия? И зрелый, только, только начавший седеть Кондый ответил ей, что люди важнее, их сберечь это главное, ибо потомки этих племен великие земли держать будут под своими дланями и сильными станут от моря черного до моря белого, от заката и до восхода. Сила богини сияла и потрескивала вокруг грозовым облаком, а в холодных глазах плескалась смерть. Но он не испугался. И Кулмаа сказала, что вечность тяжкая ноша, но Кондый ее достоин. И, вот, уже третий век он встречал мерян в этом мире и провожал их в другой, направляя, напутствуя и спасая. Он был истинный суро этой земли.
Ноги волхва мягко ступали по дороге, посох глухо ударял в землю. Мальчишечьи голоса, вернее один голос — Ошая звенел впереди, в ветвях пели птицы, летний ветерок игриво шуршал зеленью листьев и трав.
Тропинка довела их до бола. Местные свое селище никак не величали, бол он и есть бол. Но окрестный люд прозвал его Медведецевым, после зимней кареводы, случившейся на охоте. По левую руку от селения были поля, уже который год кормившие людей. Сразу за полями, на вершине, окруженного оврагами холма, вырастал частокол, он был не сильно высоким, а так от лесного зверья, всего-то в человеческий рост. Ворота были открыты и шагавший Кондый нахмурился от такой небрежности. Негоже оставлять бол без присмотра. Хоть времена нынче и тихие, но мало ли чего… Надо будет при случае Куяну попенять. Селение, окруженное частоколом, по местным меркам было не таким уж и маленьким. Полная дюжина дворов вместе с хозяйственными навесами, где в загонах находилась скотина, вольготно раскинулось на плоской вершине невысокого пологого холма. Арвуй обвел взглядом все городище и заметил, что старых землянок, которые строили пришедшие на это место предки ныне живущих людей, все меньше и меньше. Две или три осталось… А двускатные срубы, выраставшие им на смену, тянулись островерхими крышами к небу. «Растут избы, растет селище и племя растет, — подумал суро, — а это благо!» Между домами копошилась мелкая живность. Кое-где было слышно кудахтанье кур. Все дома открытыми проемами входов смотрели в сторону полдня и каждый строился, где хотел, однако почти в самой середине поселения виднелась широкая хорошо утоптанная площадь. В знойном воздухе висела тишина.
— Эй, дети! — окликнул Кондый мальчишек, так и не отправившихся на реку, — Ошай, кто в селении для догляду оставлен, пока мужики, да бабы в лесу?
Светлоголовый Ошай, обернулся, откликнулся, пряча голубые глаза от солнечного света за льняной чёлкой:
— Да, мудрый суро, все нынче там, кто в лесу, кто на полях, да огородах. А тут, осталися только старик Балбер, да бабка Курашка! Вона, у колодца сидят, мен мерекают.
Кондый Балбера и Курашу помнил молодыми и стройными, еще в те времена, когда прожитые годы и тяжелый труд не пригнули их плечи к земле. Ой, давно это было, тогда бол двора на три меньше был и все жители с интересом наблюдали ухаживания молодого и ловкого рыбака Балбера за красивой, но злоязыкой и склочной Курашей. «Да, сердцу не прикажешь,» — вздохнул Кондый. И подошел к парочке стариков.
— Ёлусь, мерен! Уважаемый Балбер и достойная Кураша! Как живете-можете, по
добру ли, по-здорову?
Старики приосанились от уважительных слов, переглянулись и даже немного спрямили согнутые спины. Балбер открыл было рот, чтоб с должным уважением ответить арвую, но его перебила бабка Курашка, которая с годами так и не растеряла звонкость и силу своего голоса:
— Ой, не спрашивай, уважаемый суро, года-то они не семечки… Было времечко, ела я семечко; а теперь поела бы и лузги, да боюся мужа-брюзги.
— Как была ты, Кураша, острой на язык, так и осталась, — заворчал Балбер, тряся бородой, — из тех семечек и полынь вырастает, да горькой бывает. — Не остался в долгу старик, вздохнул и продолжил, — Маюсь я с тобой Курашиха всю жизнь! Как же мне по молодым летам глаза застила твоя краса, что не услышал твоего колючего слова, так и живу с тех пор, глохну от тебя по два на пять раз на дню! — Старик ворчал, но в его выцветших от старости глазах по-прежнему светилась любовь, с которой он смотрел на свою жену…
Старуха недовольно поджала губы, хотела снова ответить, но старый рыбак оборвал ее:
— Цыть, язва старая! Мужчины говорят! — и, тяжело опираясь на посох, привстал с бревна. —
Ты, Кондый, чего пришел-то? Просто так ведь не приходишь. Случилось чего иль нет? — задрал пегую бороду Балбер, внимательно вглядываясь в глаза волхва, спрятанные под густыми бровями.
— Уважаемый Балбер, ничего страшного не случилось, все идет своим чередом. Скажи, что говорят в веси про Ольму-калеку? Слыхал-то немало, небось. Чего говорят-поговаривают о том?
Опираясь на клюку, Балбер посмотрел в сторону реки и поведал:
— Да, чего говорят-то? Разное говорят… Но все больше жалеют его, Ольму-то, не то что той зимой, когда, ну это, сразу после охоты-то… Хотели того, к Кулме спровадить, ну, околел чтоб… А нынче, ну, ясно дело, нынче лето удалось, еды вдоволь и лишнего куска не жалко. Носят люди, коли мимо ходят. А кто и нарочно ходит, мамка его, вот тоже бегает… Только Томша, вертёха ужо с другим милуется. Тьфу…
— Правда, уважаемый суро, — добавила бабка, — У нас еще и вождь есть, ан-то, Куян, дальше лета заглядывает. Говорит, а зимой, кто с Ольмой делиться будет? Зимой-от лишних кусков не бывает. Лишний расход прибавит хлопот. Да и не зря его медведица заломала, не просто так, для науки! Скидох-то тот еще был! Ведь, мой отец когда-то говаривал, что наш мишка не берет лишка, да…
— Глупая баба! — выкрикнул старый рыбак. — Ты сама-то в беду попадала, да от людской помощи не отказывалась, когда по глупости твоей от рассыпавшихся углей старая землянка погорела! Всем миром новую сладили! А если б, наоборот, как ты говоришь «не зря…"? — Затряс, передразнивая, бородой дед, — Дура старая, нас бы выгнали с городища, волкам на съедение, в лес на мороз, в сугробы! Нет, я так мыслю, Кондый, что ежели Куян Ольму не заколол на лобном месте тогда, после охоты, значит, так оно и должно, значит, парню другое предки начертали на холсте жизни…
Вообще-то, Кондый, сам подумывал обо всей этой истории, что неспроста она случилась с селищенцами, что все одно за одно цепляется и тянется, тянется, словно случайностей волокно, за волокном, сплетаясь в нужную духам предков нить. Пращуры учат и поучают потомков, такова их задача, чтоб из сырой глины вылепить сосуды и наполнить их божественной силой… А пока все эти люди пока, словно комок глины, только что вытащенный из земли. И этого комка еще аккуратно и несмело касаются пальцы творца.
— А ведь ты прав, старый Балбер! — Похвалил суро старика, — И ты Кураша права тоже.
Медведицу Консыг-Кубу нам боги послали, чтоб научить нас! А вот чему? Это, думаю, мы позже поймем. А пока, я сам Куяну скажу, чтоб Ольму не трогал до первого снега. Лето и вправду нынче богатое, ласковое. Излишек будет. Вот, чтоб излишек не сгнил, не испортился — носите Ольме, сей человек похоже богам для чего-то да нужен.
Старики зарделись от похвалы, и дружно закивали головами, теперь будет о чем людям рассказать, не просто так сидят в селении, новости-то, вона, какие!
Пока старшие беседовали, забежавшая было в селение Томша задумчиво стояла в стороне, прислушиваясь к разговорам старших, но мало чего слышала внятного, только звонкий голос вредной бабки Курашки прорывался сквозь глухую речь арвуя и старого рыбака. Она уже успела встретиться с Умдо. Он сграбастал ее на краю поляны и пощекотал щеки жестким рыжим пушком на подбородке. А потом сунул ей в руки очередные деревянные бусики, и уговорился за околицей на закате погулять.
Постояв так еще немного и, не дослушав конца разговора, Томша вспомнила, что ее ждут на пожне подружки, жавшие зеленое просо с молочными зернами, чтоб потом разложить душистые стебли для созревания прямо на поле. Подхватив подол, кинулась за околицу, на бегу забывая и о бывшем женихе, и о стариках, судачащих у колодца. Забывая обо всем, но мечтая о нынешнем, настоящем, которое скоро зазвенит свадебными бубенцами. Ведь мимо того поля потом пойдут с засеки мужики и парни, и любый ее — развеселый Умдо тоже пойдет.
Неподалеку крутились Ошай с Упаном. Ошай тоже было дернулся вслед за сестрой, но вспомнил о подопечном. Пока волхв Кондый занят, надо за Упаном присмотреть, да селищем похвастаться. Ишь, как зачарованно рассматривал темноголовый воспитанник мудрого суро их бол.
— Упанка, ты что домов не видел? Ах, ну, да, Кондый-то в избушке на курьих ножках живет, откуда тебе про землянки да, про настоящие перты ведать? Пойдем, пока старые беседуют, я тебе наш дом покажу, у меня там под ложем схрон есть, там такое! — Ошай таинственно поднял белесые брови и вытаращил светлые глаза, — Там у меня богатство мое спрятано, — шепотом пояснил он.
И увлекая Упана за собой потащил между колодцем и высоким красивым домом дальше. Дом возвышался над всеми остальными и смотрел вокруг украшенными деревянными узорочьями окнами.
— Ошай, — на бегу позвал Упан приятеля, — а чей такой высокий и красивый дом?
— А! Это Куяна, вождя нашего перт. Недавно выстроили, всем миром. Как батя мой говорит, негоже главному под землей ютиться, надо ему к небу ближе быть. Ну не так, конечно, высоко, как твоему Кондыю, но все же!.. — Он многозначительно ткнул указательным пальцем вверх. — Ну, все пришли. Хоть жилище моей семьи и не так высоко, как у Куяновых, но и не маленькое! Заходи. — И быстро нырнул в прохладный сумрак пёрта.
Упан, поднявшись по невысоким ступеням, вошёл в прохладу Ошаева жилища. Чуткие ноздри уловили запах многих людей, разных по возрасту, полу, но схожих по запаху, словно пирожки с одинаковой начинкой. Глаза, с яркого света видели только разноцветные круги, что плавали перед ними в темноте. Но вскоре проморгавшись, он уже различал у дальней стены копошащегося приятеля. Его худая спина, обтянутая светлой льняной рубахой, светилась в полумраке.
— Эй, иди сюда скорей, — распрямился Ошай и вывалил из подола рубахи на устланное волчьей шкурой ложе какую-то звякнувшую мелочь. — Садись и смотри! — похлопав ладонью по шкуре велел Упану парнишка.
Взятыш арвуя забрался на Ошаево ложе и пальцы его рук запутались в густой волчьей шерсти, а чуткий нос уловил уже немного бледный запах лесного зверя. Прикрыв глаза, Упан видел, как тонкие нити запаха старого меха рисовали перед ним картину смерти хозяина шкуры. Большой и матерый волк стоял, широко расставив лапы, из-под левой лопатки торчал обломок злой кусачей стрелы. А под шеей, прикрывая собой его горло, щерилась верная волчица с перебитой лапой, и он смотрел, как среди трупов их собратьев, испачкавших белый снег алой кровью, двигаются двуногие, у которых в верхних лапах растут острые блестящие зубы…
Мальчик застыл, пораженный страшной картиной, и глаза невидяще уставились в темноту. Он и раньше видел то, что ему рисовали запахи леса. Но такой страшной еще не видал. Хотя, запах смерти и привидевшаяся кровь на снегу что-то очень важное ему смутно напоминали…
— Эй! — Потряс его за плечо Ошай, — Ты чего, заснул? Не спи — замерзнешь. Смотри лучше, что у меня есть!
Тряхнув густой черной шевелюрой, Упан стряхнул с себя наваждение и стал рассматривать вещи, лежащие на старой шкуре.
— Смотри, вот это грозовая стрела, мне ее Умдо подарил, который за сестрой моей вьется. Он со старшими охотниками вместе до большой реки ходил, Унжи, там на берегу в песке и нашел много таких стрел. Старшие ему сказали, что тот, у кого он есть, этот кусок грозовой стрелы, будет защищен от пожара, наводнения и нечистой силы. А еще он поможет мне стать самым сильным и принесет удачу! Он такой же отцу подарил, только побольше, чем у меня раза в два. — Ошай болтал, а Упан вертел в пальцах длинный и узкий темно-желтый тяжелый камень, который напоминал ему коготь какого-то зверя. — А бабка Курашка шептала, что это ящеровы пальцы, которые тот потерял, пока его бог Юмо под землю загонял. Держался говорит, хватался за край земли, да все когти пообломал. — Потом быстрые пальцы мальчишки выхватили запутавшийся в серых шерстинках синий блестящий кругляшок. — А вот глазастый камень! Смотри, у него пять глаз, — Ошай азартно тыкал пальцем в круглые точки на боках блестящего камешка.
— А почему у него дырка, как у деревянных бусин, что я видел в связке у мудрого суро? Да это же бусина, только каменная, рассмеялся Упан. — да и у сестрицы твоей такие же заметил, на нитку нанизанные на шее висят, только зеленые, как трава.
— Ну и что! — Сдвинул белесые брови Ошай, — у нее мелкие, зеленые, некоторые даже почти желтые, — презрительно оттопырил нижнюю губу мальчишка, — а эта глянь, какая огромная, синяя, как вечернее небо, на ней целых пять глаз! Нет! Я точно знаю, что это чудесный небесный камень! Хоть и с дыркой.
Из под кучки черепков, камушек и перышек, разноцветных кусочков кожи, обрывков меха и всевозможных обрывков шнурков Упан вытащил холодный и гладкий кусок металла.
— А это что? — спросил он приятеля. Тот выхватил полоску металла из рук Упана и сказал:
— А это, дружище, отломок того самого ножа, которым мой отец убил вот этого самого волка, — похлопал Ошай по шкуре, на которой они сидели, — Подрасту, пойду к кузнецу, попрошу из этого куска мне новый нож выковать! Он будет сильным и чудесным, ведь его оросила кровь волчьего вожака!
Упан склонил голову к плечу и втянул воздух. И снова сверкнул кровавый снег и блестящий клык умирающего волка.
— Да, ты прав, это он. Только не делай из этого куска новый нож. Этот нож мертв. Его душа волка убила, потому он и сломался. — Почему он это сказал, Упан сам не понял. Само вырвалось. В землянке повисло тягостное молчание. На миг, солнечный свет, падающий в проем двери, заслонила чья-то тень. И голос старого волхва позвал:
— Эй, мальцы! Вы здесь? Выходите! Ошай, ты можешь нас к реке проводить, туда, где Ольма живет?
— А когда купаться, деда Кондый? — затянул и заканючил Ошай. — Мы ж на речку к ребятам и сюда, к вам. А ребята ждут…
— Сперва дело, пуйка, — Щёлкнул по носу загрустившего Ошая Кондый, — а потом игры. Или тебе не интересно мое дело? — подначил пацаненка старый суро.
— Дело говоришь? Ну хорошо, — согласился нехотя мальчишка, но тут же живо сгреб свои сокровища в подол рубахи, упал на коленки и юрким ужом забрался под ложе. Из-под него выбрался уже с пустыми руками и, отряхиваясь, потянул медлительного Упана к выходу:
— Побежали, а то Кондый ругаться будет! К пацанам уж на затоню не пойдем, надо суро помочь, я ж обещал. А мужчины даденое слово держать должны! — Выпятив птичью грудь закончил важно Ошай.
Темноголовый парнишка пожал плечами и вышел вслед за приятелем наружу. Старый волхв стоял неподалеку и смотрел на режущих воздух острокрылых стрижей.
— Низко летают, к дождю… Пойдемте скорей, а то промокнем.
И опять Ошай побежал вперед, а за ним вразвалку, словно взрослый муж, не торопясь, потопал Упан. Вслед за ними, широко шагая, двинулся и старый волхв.
Тропинка наконец-то вывела их к дальней излучине реки, туда, где она делала очередной крутой поворот. Речка Межа была неширокой и гибкой, и змеилась меж деревьев и полян, извиваясь гибкими петлями и сверкая на солнце отмелями белого песка, время от времени прячась в зарослях кустов и в тенистых чащобах. Так же и здесь, где недалеко от песчаного пологого берега проходила охотничья стёжка, аккурат на широкой солнечной полянке, под пышным кустом рябины стоял добротно сделанный шалаш. «Все так, как и рассказывала Томша, охотники на славу смастерили убежище для калеки, “ — подумал Кондый. Небольшой отрядец из пацанят и арвуя остановился на границе поляны, замерев в тени, каждый из них искал взглядом жителя шалаша, но никак не мог его обнаружить. И только темноволосый Упан повел носом и, дернув длинной челкой, кивнул в сторону прибрежных кустов вербы:
— Вон, он… под нижними ветками хоронится. Духом больно резок, хоть и лежал полдня в воде, — закончил мальчишка.
— Ничего я не хоронюсь, — громко выкрикнул от кустов Ольма. — Чего мне от своих-то хорониться? Ёлусь, арвуй, и остальным всем тоже не хворать. — Хмуро промолвил бывший охотник и, шурша травой, выбрался к шалашу. Ребятишки стояли позади волхва. Ошай как на старого знакомого по-свойски смотрел на Ольму, а Упан склонив лобастую голову к плечу внимательно разглядывал распластанное тело молодого охотника и время от времени втягивал чутким носом воздух.
Извиваясь, что та змея, парень подполз к волхву и, опираясь на по-прежнему крепкие руки, поднялся до уровня колен волхва, вскинул вверх злой взгляд, язвительно спросил:
— Что, мудрый суро, мальцов привел для нравоучительных бесед? Чтоб на меня глядя, уяснили, как поступать не должно на охоте? Лучше б заколол меня тогда Куян, не пластался бы в пыли… Знаю, что был тогда глуп и горяч я, так по уму и потеха. — Горько закончил он.
— Да ты и сейчас не больно разумен и тих. Вона, как зенками сверкаешь… — заметил Кондый. — Что не пришел раньше взглянуть на тебя — отрицать не буду. Только по другой причине. Вон, подкидыша ростил, не отлучиться было. А сейчас пришел глянуть, не сломался ли и твой душевный хребет в отличие от хребта телесного? Пусть силы медленно тебя покидают, но вижу, что дух твой еще силен, хоть и на одной досаде, да злости держится. Но держится… Да… — задумчиво пожевал губами волхв и опустился прямо на траву рядом с Ольмой. — Ребятишки, сходите до воды, гляньте омуты есть поблизости, аль нет, потом скажете, чего округ видели, а сейчас — брысь!
Ошай легконогий тут же, сверкая пятками, припустил к воде. А Упан нехотя отошел в сторону и, не желая покидать взрослых, отошел недалеко. Видимо чуял, что разговор интересный между теми завязывается. Ошай крикнул от воды, призывно махая рукой:
— Эй, Упанка! Айда купаться, пока суро с Ольмой разговоры разговаривать будут! Тут вода теплая и мелко!
На что его темноголовый приятель махнул рукой и ответил:
— Я вчера, вечор мылся, не хочу космы мочить, да и не жарко вроде… Да и речка твоя — ничего особенного, вода водой. — Сорвал травинку и плюхнулся на траву аккурат посредине между кромкой воды и шалашом, у которого уже вполголоса беседовали мужчины, старый, да молодой. Мальчик прислушался и чуткие уши поймали ровно журчащую речь волхва, которой волнуясь внимал и отвечал время от времени увечный охотник.
— Ко мне Томша приходила, — внимательно взглянув на Ольму, сказал Кондый, — просила за тебя, жалела… — снова умолк волхв.
— Что? Что она говорила, суро? — волнуясь вскинулся Ольма. — Она не забыла обо мне, она придет? — с надеждой почти что выкрикнул последнюю фразу парень.
— Не придет. — сказал, как припечатал Кондый. И парень сник. — Но душой просила позаботится о тебе. Это я в ее глазах увидел и забрал ее стыд и тяжелые мысли себе, чтоб зря девица не пропала, разрываясь между предназначением своим и своею же совестью. Сейчас, как птичка в поле с подружками своими порхает, легко ей стало, не тягостно. Потому что забрал я, как уже рек ранее, мысли о тебе, чтоб не печалилась понапрасну и твою душу не мучила своим присутствием. Не ты ее судьба. И она — не твоя. Так предки мне поведали. — Задумавшись, замолчал мудрый суро. Ольма тоже молчал. А дед продолжал. — Но не только это мне предки поведали, но и еще кое что тебя касаемое. Хоть и смутно пока это видно, но судьба твоя крепко сплетена с судьбою вон того черноголового, который сейчас наши речи подслушивает. — Повысил голос волхв, — Нут-ко, малец, шуруй к Ошаю, рано тебе еще знать то, о чем я здесь вещаю!
Обиженно сопя, Упан поднялся и медленно, словно нехотя побрел к воде, где уже давно на отмели дрызгался голышом белобрысый приятель. Волхв же продолжил:
— Как именно вы связаны, и чем, я еще до конца не ведаю. Неясно всё, словно в тумане рисовали ваши судьбы мудрые предки, намекали только, что тут не только ваши судьбы роятся, а еще много других после. Одно могу сказать, буду парня к тебе посылать, не гони его. Он тоже один, как перст. Хоть и живет он со мной и душою ко мне тянется, но не такой он, как все. Так же, как и ты от местных отличаешься. — сказал арвуй. — Спросишь теперь, как же я, мудрый суро, взял к себе младеню зимой, а к лету в пацаненка выкормил… Так, вот, для меня самого это такая же загадка. В первый раз такое вижу, чтоб бессловесное гукало через полгода бегало и речи связные вело. Растет вот, а уж что из него получится, даже и не представляю. Так что, пока я, так, временно его сопровождаю, как и каждого из людей нашего рода… Но то, что вы друг другу поможете — это я точно вижу. Не гони мальчонку, не гони, коль придет.
Ольма задумчиво слушал волхва, не смея вставить ни слова. Непонятная и неожиданная надежда вроде бы забрезжила где-то во мгле будущего, которого, как он считал у него нет. Мазнул взглядом по темноволосой фигурке воспитанника суро. Да только по-прежнему неверие тонкими паучьими лапками продолжало плести кисею, заставляющую блекнуть слова мудрого арвуя. «Ну чем мне эта мелюзга помочь сможет? Да, не… Нет никакой надёжи снова встать на ноги…”, — думалось ему.
Чуткий взгляд Кондыя заметил сомнения и неверие, поселившееся в душе увечного охотника:
— Смотрю на тебя и вижу, что даже увечье твое не научило тебя жизни, пустил в душу подселенца… Плетет паразит сеть крепкую, не пускает твою душу навстречу людям. — Старый суро вздохнул. — Ну, да какие твои годы, вижу, что победишь себя, только тогда, когда покинет твою душу неверие и страх. Доля и Недоля прядут твою судьбу, как им Юман-ава, Мать-земля заказала. Поэтому держись земли, она тебе еще не раз поможет. И о небесах не забывай. Смотри вверх. И оттуда тебе подмога будет, верь в это. — Кондый замолчал, задумчиво пожевал губами, огладил седую бороду крепкими ладонями, резко поднялся, как будто не давили на плечи прожитые годы, и заслонил собою солнышко. Ольма, задрав голову, прищурившись против солнца, видел только темную тень в ореоле белых волос. Из этой тени вдруг ярко блеснули глаза, и волхв продолжил:
— Ты должен помочь Упану, много твоих сил утекло к тому, кого ты невольно в душу пустил. Страх жизни может выпить тебя до донышка. Но если захочешь помочь найденышу и сам спастись, то не теряй оставшихся сил… — И ушёл. Стало тихо. Не слышно стало говора мальчишек. Они тоже куда-то скрылись. Рядом с шалашом Ольма нашел горшок с кашей. «Видимо, суро оставил» — подумал калека и, прямо руками рассеянно стал черпать остывшее варево и задумчиво его пережевывать, наблюдая, как медленно катилось яркосиянное солнышко к окоему неба…
На следующий день, ближе к полудню, к Ольминому шалашу прибежали мальчишки: Ошай, да Упан. Белобрысый суетился, не мог усидеть на месте, постоянно вскакивал и размахивал руками, рассказывая вести из селения. Упан же, наоборот, молчал, и почти не шевелился, слушая многословного приятеля, лишь ковырял пальцами сухую веточку. Вот, словесная река Ошаевых новостей иссякла и тот, вроде, замолчал, но долго в покое не усидев, сорвался в бег, бросив через плечо, что селищенские мальчишки на затоне мальков ловят, и скрылся в прибрежных кустах. Покалеченный охотник ожидал, что и подопечный Кондыя тоже сбежит от него, от такого скучного и малоподвижного калеки. Но тот не шевелился, задумчиво уставившись на прибрежный песок. Вдруг, среди послеполуденной тишины раздалось:
— Охотник, ты волков убивал?
Ольма исподлобья глянул на мальца, и не заметив никакой издевки в прямом, обращенном к нему взгляде, ответил:
— Нет, не бил я волка, все больше уток, да гусей, да зайцев. Силки, клепь, лук, нож. А на крупного зверя, на медведя, меня весной позвали, да не сдюжил я… — повисло неловкое, как казалось увечному, молчание. Но Упан, как ни в чем не бывало продолжал:
— Добро. Научи меня из лука бить. Дед мне ножа не дает, говорит, мал… Да я хочу старому помочь, не хватает нам с ним еды порою. Я расту, а мне старого объедать — стыд.
— Да, как же мне тебя учить? — в сердцах вскрикнул Ольма. — Не измывайся над калекой-то! Я ж пластом лежу, да как ящер пресмыкаюсь, ползая!
— Ничего ты не калека, — упрямо выдал Упан, — Тебе это чудится.
— А тебе, случай, ничего не чудится? — зло оскалившись, спросил мальчишку Ольма.
— Чудится, — ответил тот, с какой-то непонятной злобой сузив глаза и заглядывая будто в самую душу Ольмы. — Чудится, что я с когтями и в шерсти, а други твои острыми палками мамку мою тыкают, а она кричит, просит меня не трогать, да не слышат ее охотнички… — Сухие глаза паренька резанули острей ножа заточенного. И тут же он, как ни в чем не бывало, спокойно проговорил. — Не слушай паука своего, учи меня метать стрелы. — Сурово и по-взрослому поджав губы, закончил настырный пацан.
— Какого паука? -опешил Ольма.
— Того, что в спине твоей гнездо свил и к сердцу подбирается. Того, о котором Кондый тебе говорил, когды мы в первый раз к тебе приходили. Я его вижу и суро его видит, он говорит, что паук-от тебе на ноги и не дает встать.
Ольма в великом изумлении слушал мальца, открыв рот. Будто больший муж вещал устами парнишки, когда тот сдвинув брови, говорил, глядя в самою душу. Потом словно ветерок смахнул суровость с лица мальчишки и тот, широко улыбнувшись, поднял бровки домиком и умоляюще протянул, подражая Ошаю:
— Ну, научи стрелки метать!
Сказать, что Ольма изумился перемене в мальчишке, значило бы ничего не сказать. Глядя в темные бусины мальчишьих глаз, он сам, не веря в то что говорит, глухо выдавил:
— Ладно, научу. Завтра приходи. Сейчас недосуг мне, к реке надо. — И торопливо пополз к воде раздвигая ломкие стебли созревающего разнотравья.
На следующий день Ольма всем своим видом показывал, что никого и не ждет, хотя, глубоко в душе надеялся на то, что кому-то да нужен, пусть даже и в корыстных целях. А у приемыша суро корысть была, так сказал сам Кондый. И, как только запели птицы, он, занимаясь своими делами, нет-нет, да и смотрел на тропинку.
Уже раза два он сползал к воде, поменял траву в шалаше, а мальчишки все не было. Ближе к полудню, когда солнце светлое вскарабкалось на самую верхушку небосклона, трава зашуршала под чьими-то шагами. По звуку было слышно, что это шел совсем другой человек, а не тот, кого ждал Ольма. Среди высоких соцветий Ольма увидел сгорбленную спину женщины и рыжие, будто припорошенные снегом пряди, выбившиеся из-под плата. Женщина подняла голову, вглядываясь в прибрежные кусты, и Ольма узнал мать. Тут и она заметила сына. И будто бы лучиками солнечными разбежались морщинки от ее глаз, когда она встретилась с ним взглядом. Заторопилась, путаясь в подоле, заспешила к сыну. Добежала и тяжко плюхнулась на колени, прямо в траву, пачкая светлое полотно платья в зеленом травяном соке.
— Что же ты, Ольмушка, от матери-то ушел, аль не нравилось, как ухаживаю, как пестую? — тут же запричитала она. — Сынок, милый мой, боялась я оговора Куянового, не приходила раньше, а тут Курашиха на весь бол кричала, что сам суро к тебе ходил-смотрел и грозился на ноги тебя поставить. — Тараторила женщина, суетливо вытаскивая из сумы припасы. — Вот, Ольмушка, маслице, да сыр, вот, яички печеные, лепешки, вот… А в горшке куриная полть томленая. С утра стряпала, чтоб к тебе пойти. Давай, кушай, силушек набирайся, да в дом пойдем, чего ты тут один сидишь, дома всяко веселее, да сытнее…
— Мать! — оборвал ее Ольма. — Не пойду я в селище. Нечего мне там делать. Чтоб надо мной, калечным, малышня насмехалась, а мужики-охотники злословили? Что объедаю тебя? Не пойду. Буду здесь жить, а там уж, как Доля-Недоля нить положит-совьёт, так и будет…
— Да, что ж это ты говоришь! Я переживаю! На глазах-то нет у меня, но материнско сердце все подсказывает, плохо тебе здесь! Материно сердце-то чутко. Вот как материному-то сердцу-то не переживать?! -всплеснула руками рыжая Санда. — Как я свою кровинушку-то брошу?! — порываясь обнять сына, протянула руки мать.
— Да бросили ужо, — буркнул Ольма и Санда осеклась. Вспомнила, как боялась даже за околицу выйти, чтоб не подумали, что носит еду сыну-калеке. Ведь буй говорил еще зимой, что не намерен силы общества на увечного тратить. — Мать, я здесь останусь, — уже спокойно продолжил Ольма, — Мне здесь нужно быть. А ты… Коли хочешь, приходи, гнать не буду. Только буду жить как мужчина, пусть и увечный, но ты мои нечистоты убирать не будешь! — Упрямо тряхнул головой Ольма.
Замолчала потрясенная Санда. «Как же так, — думала она, — неужто в мамкином тепле плохо? Ништо, покочевряжится, а как холода начнут землю морозить, да ветры снега нести, так сам до теплого перта приползет…» А сама, вздохнув тяжко, произнесла:
— Как скажешь, сын, ты один в моей семье нынче мужчина, тебе решать.
Послышалось шуршание травы и нарочито громкий топот и сопение. Около шалаша возник Упан.
— Ёлусь! — поклонился взрослым мальчишка. Незнакомой ему женщине он представился, — я Упан, суро Кондыя внук. — Санда в ответ вежливо кивнула. А Ольма, отчего-то застеснявшись своего малолетнего напророченного суро спасителя, посмотрел на мать и, замявшись, попросил:
— Шла бы ты, мать, опосля приходи. И за еду благодарствую. Приходи, коли надумаешь, но чтоб не в ущерб ни себе, ни обществу.
— Ладно, сынок, твоя правда, пора мне. — Засобиралась женщина. — А тебя хочу попросить, Упан, передай суро, что я заглянуть к нему хочу на днях.
— Хорошо, тетушка, передам. — снова в пояс поклонился мальчик.
Санда медленным шагом, часто останавливаясь, побрела в весь. Ольма проводил взглядом мать и посмотрел на мальчишку:
— Ну, что, пуйка, не раздумал у калеки-неудачника учиться?
Упан опустился на корточки, склонил в раздумье голову к плечу и своими глубоко посаженными темными глазами взглянул на Ольму. Молчание, так не свойственное босоногому детству, в котором по уму еще должен был жить темноголовый воспитанник арвуя, тянулось и тянулось. Ольма, нервничал, шея устала держать вскинутой голову, но упрямому и странному мальчишке уступать не хотелось.
— Лук? Где твой лук? — спросил мальчишка.
Ольма опешил:
— Дык, откуда мне его тут взять-то?! Мой в доме остался, да и не впору он мне сейчас.
— А ты новый сделай, — коротко бросил Упан, склонив голову к другому плечу. — Заодно и меня научишь, как его мастерить.
Ольма ожидал такого привычного для себя снисхождения к его увечью, ну, на крайний случай, презрения, или гадливости к нему, ползающему, как ящерица, у самой земли. Но вместо этого ошарашенно пытался найти оправдание отсутствию своего охотничьего лука. Ведь, тогда, когда он, обдирая локти и разрывая рубаху о камни дороги, уходил, вернее уползал из родного дома, совсем не думал прихватить с собой отцов лук, что достался Ольме после его гибели. Ведь тогда он, Ольма, шел лишать себя жизни. А зачем будущему самоубийце лук? На смерть охотиться? И вот теперь Ольма, как нашкодивший пацан, искал доводы отсутствию лука. «Да перед кем мне оправдываться-то? Перед мальком этим?! А, вот, возьму и сделаю! Да, посмотрю, что этот неумеха для себя смастерит» — горячился в мыслях молодой охотник. Но так и не найдя внятных объяснений рявкнул:
— Пошли тогда дерево искать!
Сам Ольма никогда не мастерил лука своими руками. Но отец, в таком нынче далеком Ольмином детстве, делал лук, а Ольма смотрел и запоминал, хоть и хотелось ему тогда к пацанам на речку, да интерес не отпускал. А интерес у мальчишки, что тогда, что и нынче, еще до дня злополучной охоты, был один — быть лучшим охотником и самым сильным воином в роду. «Дурак, обуянный глупой гордостью, — думал сейчас о себе Ольма, — надо было не чурки по лесу таскать, а отца лучше слушать, не ползал бы нынче по траве, как уж. Я ведь только брал, ничего сам не делал. Так вот, почему отец порою с укоризной головой качал, да я-то, неума, думал, что недалеко кинул, плохо стрельнул, мало поднял…» — Вдруг осенило парня. Пожалел о неумелости в охотничьем ремесле. А ведь важно было быть еще и терпеливым, и сдержанным. Но признаться мелкому пацаненку в том, что сам никогда не мастерил ничего, Ольма не желал.
— Нож-от взял ли, Упан? А то, ведь, в лес идем… — поинтересовался Ольма, и увидев, что тот мотнул согласно головой, удовлетворенно хмыкнул и продолжил, — тогда, пошли. — И опираясь на давно содранные и покрытые коростой локти, пополз прочь от шалаша, волоча за собой голые худые ноги.
Упан, поправил тяжелый бронзовый нож, привешанный дедом Кондыем на хитрые ремешки к поясу, и отправился вслед, медленно шагая, чтоб ненароком в пустой торопливости не наступить на калеку. Дед за такой недолгий срок, что жил у него найденыш, научил своего воспитанника уважению, а уважать это извивающееся под ногами тело уже было за что.
— Куда идем-то? — только и спросил у Ольмовой спины Упан.
— К лесному колодцу, — бросил, не глядя Ольма, — там неподалеку заросли можжевеловые.
— Можжевельник? — переспросил воспитанник волхва, — Дед говорит, что он — грозное оружие против нечисти всякой, а еще от болезней и хворей, а тако же от порчи, наговора и недоброго глаза, — размеренно перечислял темноголовый мальчишка, закинув голову и загибая пальцы.
— Да. Можжевельник. Не знаю, как против нечисти, а, вот, хорошего гуся он добыть поможет. Я из отцова лука бил гуся, когда он точкой с букашку в небе казался.
— А с какую букашку? С черненькую, или зелененькую, или красненькую, которая в земле ползает? А лапок сколько было? Если восемь, то то не букашка, а паук будет, иль паучок, что вернее…
— Кажись, черненькую, — Ольма даже остановился, задумавшись. Потом встрепенулся, — Да что ты ерунду спрашиваешь! Лапки! У гусей красные лапки! Две!
Упан, серьезно смотрел на раздраженного Ольму, но стоило только тому отвернуться, как фыркнул, сдерживая смешок. На что Ольма, нахмурясь, резко повернулся назад, при этом что-то до боли хрустнуло в хребте, ошпарив огнем мышцы и разливаясь жаркой волной по плечам и дальше до самого пояса. От боли дыхание перехватило и Ольма, выгнувшись, упал на бок. Упан в тревоге бросился к калеке, но тот, уже приходя в себя, оттолкнул мальчишку и сквозь зубы прошипел:
— Ну, припомню тебе еще, пуйка, твои зубоскальства!.. — лежа на траве.
— Что, можжевельник искать не идем больше? — осторожно поинтересовался через какое-то время Упан.
— Отчего же? Пойдем, поищем, только теперь ты впереди шлепай, а я следом… — Недобро сощурился калека.
Упан опасливо обогнул распластанного на земле Ольму и медленно пошел по тропинке вперед, сторожко прислушиваясь к шуршанию за спиной. Ольма не отставал. Да и как он мог отстать, если мальчишка нарочно замедлял шаг, чтоб увечному было сподручно двигаться за ним.
Тропинка вилась, что твоя нитка, запутанная игривым котенком. Петли тропинки огибали старые низины, толстые узловатые деревья, вились вдоль узкого и быстрого ручья, что катился к такой же извилистой Меже. Упан понурив голову шагал впереди всем своим видом показывая раскаянье за свой неуместный смех. Но на самом деле он слушал чащу и будто растворялся в окружающем лесу. Трепетные ноздри ловили запахи зверей, и крупных, и мелких, даже тех, кто копошился в лиственной густой подстилке, что укутывала землю вдоль вытоптанной тропинки. Чуткие уши наполнились дыханием леса, где, словно в тканном полотне переплетались яркие трели лесных пичуг. Упан шагал вразвалочку, тяжело, но при этом не издавал ни звука, не шуршал травой, не звенел ножом, что висел у пояса. Даже дыхания его не было слышно. На мгновение Ольма даже тряхнул головой, мнилось, что коренастая Упанов образ ему только чудится, и он ползет один по мрачному лесу на кой-то ляд… Но нет, Упан приостановился, зыркнул через плечо угольками глаз и спросил:
— Ты, чего застыл-то? Назад вертать что ль? Забыл чего, али, наоборот, вспомнил?
— Уф, настоящий! — выдохнул Ольма, — я ужо подумал, что чудишься мне и сплю я, а ты юмыл.
— С чегой-то я юмыл-то? — с хитрецой в глазах хмыкнул мальчишка. — Совсем даже не юмыл, не тень, не призрак, уж не призрачнее тебя. Ты, вона, скоро как тритон мартовский во льду совсем прозрачный станешь, только узоры на пузике остануться.
— Какие узоры на пузике? — удивленно промолвил Ольма и сделал попытку заглянуть под себя. — Тьфу, ты, стервец малолетний! Какие узоры?! — Почти взревел калека, да так раскатисто получилось, почти как год назад, когда на злополучной охоте в ответ на медвежье рычание Ольма заорал во всю глотку.
— Ну, вот, а говорил сил нет. Вона, как похрюкиваешь, что секач матерый, правда, щетины на холке, да копыт не хватает, а так — вылитый кабанище, я такого аккурат у старого дуба видел… — как ни в чем не бывало продолжил Упан и, повернувшись на крепких пятках, зашагал дальше, прочь от возмущенно разевающего рот Ольмы. Увечному охотнику хотелось вскочить на ноги, да догнать парнишку, да надрать тому уши за зубоскальство. И он почти воздвиг свое тело на вытянутых руках, опираясь на крепкие ладони и немощные чресла, но вовремя вспомнил, что ноги не держат и тяжело повалился на слежавшийся слой высохших прошлогодних листьев.
Немного полежав, и пофыркав от злости и на несносного мальчишку, и на свою обезноженность, он всё-таки двинулся вслед за уже почти скрывшимся за очередным поворотом тропинки Упаном. Упан же, услышав вновь шуршание травы, только довольно ухмыльнулся.
Чаща резко закончилась сумрачной поляной, и тропинка выкатилась на темную, засыпанную сухой хвоей, песчаную проплешину, окруженную подлеском из молодых прозрачных елочек. Ярко-зеленые ветки которых пестрели разноцветными лоскутками и обрывками пряжи, а иногда даже пушистыми комочками кудели. Посередине поляны блестел водяной глаз, обложенный вкруг старыми замшелыми камнями, вода в колодце была черная, без единого листочка и соринки, будто глянцевая лужа черной смолы. Неподалеку покоился наполовину вросший в землю продолговатый камень, напоминающий чьё-то огромное ложе. Даже сверху него было углубление, аккурат по человеческой фигуре. Ольма вспомнил, что еще отец рассказывал про это место — что ежели хочешь увидеть свое будущее, иль выздороветь от тяжелой болезни, то должен ночь провести на каменном ложе и тогда тебе все откроется и все лихоманки исчезнут.
— Что теперь делать, в колодец глядеть? Как дед Кондый? — спросил Упан
— Окстись, не к колодцу я тебя вел, а к дереву. Вон заросли можжевеловые на том конце, видишь? Пойдем, выберем себе по деревцу.
— Большое дерево брать? — заинтересованно ухватился за самый толстый ствол Упан?
— С руку толщиной, бери, — подползая, ответил Ольма.
— Почему можжевельник? Зачем? -поинтересовался у охотника Упан.
— Потому что у него древесина крепкая, но гибкая, в воде не бухнет, в руках не скользит. —
Упан внимательно слушал молодого охотника.
— Но лук не только из можжевелового дерева будет, нам еще потребна добрая берёза. Слушай-ка, а чем будем дерево рубить-добывать? Ножом-от много не нарежешь… — растерянно протянул Ольма
Упан с досадой хлопнул себя ладонью по лбу:
— Ты, вроде, уже большой дядька, Ольма, постарше моего, так чего мне вчера про тесло не сказал?! Теперь к суро в избушку бежать, там у стены в клети каменное тесало стоит. Я бы его с собой притащил.
— А дотащишь ли? — мстительно прищурился Ольма. — Больно хлипкие ручонки-то.
— Да уж, не хлипче, чем у тебя, болезного, — презрительно бросил Упан, чувствуя, что внезапно накатившая злость от Ольмовых слов бурлит и просится наружу. Чтоб не покрыться шерстью при калеке, сорвался в бег и рванул в сторону капища, где у опор Кондыевой избушки в плетеной клети хранилось большое каменное тесало.
Ольма на сумрачной поляне остался один. Солнышко катилось к закату по невидимому из-за деревьев небу. От темного колодца тянуло прохладой и сыростью. Ольма зябко передернул плечами и медленно подполз к каменному ложу. «А чем шишак не шутит, может попробовать мою хворь на ложе вылечить?» — подумалось ему. Но до полночи, когда должно происходить исцеляющее волшебство, было далеко… «Да, и наверняка, заговоры надо читать нужные да правильные, а я только охотничьи знаю. Надо с суро переговорить.» — решил Ольма. Но к ложу все равно придвинулся. Камень аккурат был на уровне глаз охотника, вся поверхность была зеленовато-черной, в мелких полулунных парушинах, будто камень долго ковыряли ногтями. Ольма не удержался и тоже ковырнул. На боку каменного ложа появилась новая полулунная бороздка. «Мягок, что глина!» — ухмыльнулся парень. И снова протянул ладонь. Шершавая поверхность была теплой и будто дышала. Взявшись обеими руками за край каменного ложа Ольма приподнялся и, опираясь широкой грудью на край стал разглядывать поверхность загадочного камня. У камня оказались цельные толстые и покатые, но невысокие бортики, дно плавно повышалось от середины к краям, будто большое долбленое корыто. Когда Ольма мог ходить и стоять на своих ныне беспомощных ногах, он рассматривал каменное ложе лишь издалека, потому, что будучи тогда еще ребенком немного страшился сумрачной поляны и расположенных на ней камней. Камень тогда ему показался огромной яичной скорлупкой с толстыми стенками, и он всерьез тогда задумывался, какой могла бы быть птица, снёсшая такое огромное каменное яйцо. А сейчас, ощутив кожей ладоней теплоту каменной поверхности, по какому-то наитию подтянулся и вполз в огромную каменную выемку, разместившись плечами в широкой части ложа, а немощные конечности протолкнул туда, где было узко. Повозился, устраиваясь, ухмыльнулся своим детским страхам, подумал: «И ничего не страшно, обычный камень, только теплый.» Замер, уставился вверх в переплетение веток, за которыми только-только угадывалось вечереющее небо. Резные листья лесных великанов там, в вышине, шевелились, качались, переворачивались, сплетаясь с густыми колючими лапами елей. И, глядя на этот танец ветвей, Ольма сам не заметил, как сомкнулись его веки… Слушая шёпот листвы парень прислушивался к дыханию леса и сам вскоре задышал в такт — часто и глубоко. Голова начала кружиться, в ушах засвистело тихим писком, а в переносице стало горячо. Мышцы рук и ног неожиданно свела тугая судорога, а в груди же заполыхал огонь, угрожая обжечь нутро. Голова стала кружиться еще сильнее. Где-то на краю сознания Ольма испугался, душа его дернулась было вверх, к свету, но мягкая тьма потянула его куда-то вниз сквозь камень, сквозь землю. И вокруг разлилась мягкая, бархатистая тишина, окутавшая охотника словно пушистая черная шкура.
Он медленно падал вниз, как в детском сне, когда грезится, что летаешь. Но тут падение закончилось и Ольма открыл глаза ощутил вокруг себя густой полумрак, наполненный тихим жужжанием и запахом горячего воска. Жужжание напоминало пчелиное, как у бортников на заимке. Но медом отчего-то не пахло. Деревом пахло, сосновой живицей. И можжевеловыми ягодами. «А до ягод-то еще не скоро,» -промелькнула и исчезла непрошенная мысль. Широко раскинув руки в темноте, Ольма шагнул вперед. Совсем не удивившись тому, что шагает на своих двоих, давно уж обездвиженных ногах. Вскоре, ладони ощутили крутобокие ошкуренные древесные стволы, лежащие поперек ровно и плотно один над другим. Поверхность их была теплой, такой же, как давече ощущал Ольма, прикасаясь к каменному ложу. Глаза постепенно привыкали к сумраку помещения. «Перт, как есть перт, только огромный, всяко больше Куянова…”, — размышлял бывший охотник. Он медленно двигался вдоль бревенчатой стены этого темного помещения, забыв о своем увечье. Вдруг, впереди Ольма увидел в мертвенно белом свете, падающим откуда-то сверху чудной, да что там — страшный многорукий образ. Но почему-то не шарахнулся в страхе в сторону, не потянулся рукой к поясу, где обычно висел его охотничий нож. Наоборот, проснулось любопытство, одновременно с которым его окутало непонятное умиротворение и чувство покоя. И чем ближе он подходил к свету, тем больше вырастал странный многорукий болван. Стены, сложенные из бревен, сходились где-то вверху открытым куполом, через отверстие в котором, лился вниз белый свет луны. «Да это ж чур! Только чудной какой-то! Руки по разны стороны торчат, много рук. Раз, два, три, четыре… Кокошник дивный, кривой, правда, будто рваный… Точно, кокошник! Так это баба! С титьками!» — Дивился Ольма. — «Только что-то она на наших чуров не походит, больно грозна ликом, да черна.»
Чудной бабий чур в бледном свете луны был не таким уж и черным, как прогоревшая головешка, а черным в синету. Четыре руки черной бабы не были пустыми. В одной она держала страшный кривой нож, таких ножей Ольма ни у одного охотника никогда не встречал, разве что этот кривой нож напоминал бабьи костяные серпы, только был без зубцов и из маслянисто блестящего черного камня. Во второй руке, как влитая сидела толстая черная палка, на которую был надет страшнючий черный же череп. Ольма, все-таки был охотником, хоть и недолго, но знал, что зверей, а тем более и людей с такими черепами не бывает во всем мире, а мир-то Ольма повидал! Ходил со старшими охотниками, аж до Самой Большой Реки Унжи! В третьей и четвертой руках у тетки не было ничего. Ольма даже расстроился, что чудесности закончились. Он поднял глаза и отшатнулся — на шее женщины висело ожерелье из малюсеньких черепов, которые очень даже походили на человечьи, такие же белые, только без зубов. «Будто детские… Это ж сколько она младеней замучила?!» — в праведном гневе задохнулся парень. «А и не мудрено, вона, рот с толстыми губами красным блестит, фу, чадоедка!» Если приглядываться, то во рту виден был красный язык. То, что он вначале принял за кокошник оказались вставшие дыбом волосы, которые словно змеи закручивались и извивались вкруг бабьей головы. Ольма протянул руку и пальцами ощутил поверхность полированного дерева. Такого же теплого и дышащего, как стены этого перта, и как камень, оставшийся там на лесной поляне. С трудом оторвав взгляд от страшного ожерелья, он посмотрел на точеное лицо деревянной бабы и увидел глаза… Глаз было три! Пока ошарашенный охотник пялился на третий торчащий во лбу бабьего чура глаз, жужжание усилилось и от подножья черного идола в воздух поднялся рой таких же черных, как и дивная баба, пчёл. Гудящей тучей они ринулись в сторону незадачливого гостя. Ольма знал, что такое лесные пчёлы не понаслышке. Но таких иссиня-черных пчёл в лесу Ольма и не встречал никогда, но был уверен, что и эти тоже очень опасны. Парень уже рванулся было бежать прочь, но услышав тихий старческий дребезжащий смех, обернулся. Вместо клубящегося черного роя у ног деревянной бабы стояла маленькая старушка с как будто бы знакомым лицом и добрыми печальными глазами. Колышущееся платье бабушки время от времени распадалось на черные точки, но они с тихим жужжанием вновь занимали место в темном полотне одежд старой женщины. В сложенных лодочкой бабушкиных ладонях трепетал язык горящего пламени, мягким теплом освещая сморщенное старушечье личико. Бабулька заговорила:
— И стал на землю Рогат Зверь Ендрык, что всем зверям мать… И выкапывал острым рогом Мать-сыру землю, выкапывал все ключи глубокие, доставал воды все кипучие и жил этот зверь за Окиян-морем и ходил испокон веков по подземелью, проходил все земли белокаменные, прочищал ручьи и проточины, пропущал реки и кладези студеные, пока не разбудил глубоко спящего подлого Ящера. И восстал Ящер из-под нави самой нижней, выполз на Мать-сыру землю, к небушку потянулся, чтоб зубами вострыми солнышко ясное сгрызть, схарчить… Но позвал Рогат Зверь Ендрык Великую Мать Мудрую, Юман-аву, в спокойствии своем пребывающую, Великую Ткачиху, Спасительницу нашу, колодцы охраняющую. Оседлала Великая Мать Рогат Зверя Ендрыка и вышла против Ящера. А Ящер злоковарный призвал все злые силы ведомые и неведомые. И они, воздев оружье своё, выступили войском четырех родов. А наш-то пятый род, человечий, не встал против Матери. И на золотой вершине высокой горы все люди и белые, и черные увидели Великую Мать, с легкой улыбкой воссевшую на звере. И злые силы направились пленить Ее, а другие подошли к Ней, вытащив ножи и натянув луки свои, и подняв вострые копья. Тогда в Матери Нашей проснулся страшный гнев на врагов, в ярости Ее лик стал черным как смоль. А из Ее высокого лба выросли змеи кусачие и стала она страшноликая. И взяла в левы руки меч и дивный венчанный черепом посох, а правыми руками славила благо и добро, призывая всех живущих на бой. Выю же свою унизала связкою черепов мелконого народца, что страшными бусинами легли друг за другом. Бедра широкие завернула в шкуру зверя, что сняла тут же со спины у Рогат Зверя Ендрыка, и стал Рогат Зверь Ендрык лыс и гол…
Хоть и страшную, и даже занятную сказку вещала бабка, но Ольма, заслушавшись, оторвал взгляд от старушкиных глаз, в которых видел все, что она рассказывает… И на статях черной бабы и впрямь увидел искусно вырезанную из такого же черного дерева черную же шкуру, на которой каждый волосок блестел от мерцающего огонька в руках старушки, как настоящий. А бабка, меж тем, шамкая, продолжала:
— И сошла на землю Великая Мать Юман-ава, повергающая в трепет видом своей черной плоти, с широко открытым ртом, страшно шевелящимся в нем языком, со сверкающими огнем алыми глазами. Огласила грозным криком все стороны света. И обрушила Великая Мать гнев свой на врагов, в смертном горе убивая и пожирая их воинства. Она одной рукой хватала и совала чужих прямо себе в рот. Иных чужих убивал Её меч, иных поражал удар венчанного черепом посоха. Иные же враги встретили смерть, растерзанные Ее острыми клыками, что выросли во рту, вкусившим крови врагов. Во мгновение ока погибли все недруги, а Ящер бросился к несказанно страшной Нашей Матери. Ужасным ливнем стрел этот коварный демон, а также тысячью брошенных камней, захотел поразить Нашу Гневную Мать. Но страшно взревев, будто ярая медведица, Великая Мать грозно рассмеялась в праведной ярости своей и стала топтать Ящера сильными ногами, топтала, пока не стал он плоским, словно высохшая под камнем лягушка и втоптала его обратно глубоко в землю…
Бабка умолкла. В повисшем молчании Ольма, боялся пошевелиться, ждал что же будет дальше. А дальше, бабушка стряхнула огонек из ладоней себе под ноги и кряхтя уселась прямо на землю у ног древней статуи. Из маленького язычка пламени, разрастаясь вширь и в высоту, разгорелся небольшой уютный костерок без дров и веток.
— Ну, что стоишь, внучок, в ногах правды нет, сам поди знаешь про ноги-то, — Намекнула о бабка… — Садись и спрашивай, — ласково похлопала по земле высохшей ладонью старушка.
Ольма где стоял, там и сел, прямо напротив бабки, от которой его отделяло только пламя волшебного огня. Старушка терпеливо ждала, приветливо и ласково глядя через огонь.
— Ты кто? Откуда? Она кто? — Говорил, будто бросал камни в воду, и показал рукой в сторону черного многорукого чура Ольма.
— Ой, милай, не признал, чай? Я ж твоя прабабка, — улыбнулась, став враз похожей на сморщенное яблочко, старушка, — Зови меня Шокшо-ава… Хотя, раньше меня по-другому кликали… — хмыкнула бабушка. — А откуда? Да из тех ворот, что и весь народ. Только не так надо было спрашивать — откуда? Надо было спрашивать — почему? — хитро подмигнула бабулька и морщинки лучиками разбежались от добрых выцветших глаз.
— Почему же, мудрая бабушка Шокшо-ава, ты здесь? — вежливо спросил Ольма, ведь и отец, и мать учили его уважать старших.
— А потому, внучок, что Великая Мать Юман-ава отпустила меня из Духова Леса, чтоб я тебе весточку передала. Весточку от мужчин твоего рода, а особливо от твоего отца. Беспокойны они стали, не охотятся в своих кущах на зверей чудесных. Их, давно ушедших из Яви, дума гложет. Дума о том, что потомок их единственный духом пал! Пустил в душу злого паука, что тянет из него Дух Рода нашего. — загремел вдруг под сводами бабкин голос рыком медведицы, брови нахмурились, лик потемнел, а во рту будто алый язык меж клыков мелькнул… — Просили передать пращуры, — снова, как ни в чем не бывало спокойным голосом прошамкала ласково старушка, — что, ежели не сдюжишь супротив паука, погибнет Духов Лес твоего Рода, и все, кто там сейчас сгинут, будто и не были. И не станет будущего, и не станет прошлого. Только тенета серого паука все заплетут… Вот, так-то, милай! Ну, все, пойду я, ужо зовет меня Великая Мать обратно, дел ешшо полно, туда сходи, сюда сходи, то скажи, это выскажи… Пошла я… — и этак ворча, бабка вдруг взвилась роем черных пчел, который метнулся сквозь огонь жужжащей тучей прямо в лицо Ольме. Ольма заорал, закрываясь от острых жал руками и проснулся.
Его тело, его по-прежнему немощное тело, лежало в глубокой выемке большого камня, неподалеку от лесного колодца. Воздух под деревьями, нависающими над поляной, стал еще сумрачнее и гуще, а у лица назойливо вилась обычная черная муха… Ольма лежал, не шевелясь, даже не пытаясь отогнать приставучую когу. Произошедшее с ним настолько проникло в душу, что никак не отпускало в привычный мир окружающего темного леса. Вдруг, из этого сумрака, откуда-то сверху выплыло и стало опускаться на него белое пятно с темными провалами вместо глаз и узкой черной щелью рта, из которой знакомый мальчишечий голос сказал:
— Значит, пока я за тесалом бегал он тут разлегся и спит-почивает! Я свои ноженьки детские топчу, рученьки слабые надрываю, а он валяется!!! — выдал возмущенный Упан. — Вставай давай, солнце садится, а нам еще можжевеллину твою рубить.
Ольма досадливо встрепенулся, хотел было сесть, но поломаный хребет не дал, и Ольма просто перевалился кулем через край каменного ложа прямо к ногам Упана. Тот придерживал рукой прислоненное к колену каменное тесало, насаженное на длинную деревянную рукоять. «Из роговика тесало, хорошее, крепкое,» — машинально подумал Ольма. — «Только чего они все про паука какого-то бают, не пойму» — и задумчиво пополз в сторону можжевеловых зарослей.
— Погоди! — окликнул его мальчишка, — Погоди! Пока я за тесалом бегал, тут такое приключилось, не поверишь! Сейчас расскажу…
— Некогда нам разговоры разговаривать, — буркнул через плечо ползущий Ольма, — Сам сказал — солнце садится. Вот, добудем дерева, тогда и расскажешь.
Упан обиженно засопел, но справился с обидой и, не говоря ни слова, поволок тяжелое тесало вслед за Ольмой. В уже сгущающемся сумраке они подобрались к выбранным деревцам. И тут Ольма понял, что тяжелое каменное тесало ни он, ни мальчишка поднять не смогут. Он калека, а этот совсем мал и слаб, хоть и не по возрасту широк в плечах.
— Ну, и как мы с тобой, недоросль, будем можжевельник тесать? Мне в полный рост не встать, да, и ты мал ещё, вона, тащишь за собой тесало, ровно шогу в поле, через всю поляну борозду пропахал.
Упан остановился и хмуро зыркнул на Ольму, потом на можжевельник, потом на свои детские руки, сжимающие толстую деревянную рукоять.
— Я смогу, — тихо промолвил он.
— Да как ты сможешь-то, своими короткими детскими культяпками-то? — продолжал измываться Ольма. Злость в нем проснулась. Зашевелил лапками черный паук, душу оседлавший. — Глянь-ко на себя, малявка, от горшка два вершка, только по весне ходить научился. Бахвал, да пошехон! Верхошовина ты баламыжная! Наши пацаны сызмальства дареный нож таскают, бревна катают, а ты? Как ты свою силу ростишь?
— Давай, говори еще, ящерица, не останавливайся! — зло рыкнул мальчишка и шумно засопел. — Ори на меня!
Ольма даже замолк от метнувшейся от мальчишки вместе с обидными словами ярости.
— Ах, я ящерица?! А ты выкормыш медвежачий, недочеловек, недомедведь, никто ты, чужак, ублюдок звериный, тварь! Нет, не тварь, ты несотворенный и без образный, черный, нежить, нечисть лесная, йолс! Что ты мне сделаешь, клоп красноглазый?! — почти срываясь на визг, брызгал слюной увечный. Выливал, вымещал бессилье своего тела, обиду жгучую обрушивал на плечи мальчишки, по сути, такого же брошенного и одинокого, как и он сам. Упана уже колотило мелкой дрожью от обидных слов, но он не отвечал Ольме. Стоял молча, опустив голову и завесив темные глаза густой челкой. В неверном свете заходящего солнца, чьи последние тусклые лучи с трудом пробивались сквозь густую сень лесных великанов Ольме вдруг показалось, что, будто бы, мальчишка вдруг стал выше ростом, шире в плечах, но при этом еще сутулее и коренастее. Мерещилось будто кисти его рук, сжатые в кулаки медленно раскрылись страшными бутонами, и что-то возникло внутри ладоней, что-то такое, что стремилось наружу. Пальцы рук мальчишки распрямились, а на их концах сверкнули острые когти. Холка стала еще горбатее и шире, волос на затылке стал гуще и жестче. Льняная рубаха затрещала. Мальчишка обернулся, но вместо лица на бывшего охотника взглянула вытянутая медвежья морда. А из-под тяжелых бровей полыхали красными угольками злобные глазки, верхняя губа мелко подрагивала, приоткрывая белые длинные клыки.
— Всё верррно! — прорычало чудище, совсем недавно казавшееся обычным, хоть и странным, угрюмым пацаненком. — Я — зверррь! Я — нечисть! — взревел перевертыш, схватил когтистыми лапами тяжелое тесало и пошел им махать направо и налево, срубая толстые можжевеловые стволики, оставляя на месте густых зарослей сочащиеся смолой пеньки и потоптанные ветки.
Ольма испугался до икоты, застыл, прижавшись к земле и боясь пошевелиться. Смотрел, как недавний мальчишка широкими замахами яростно ломал безмолвные, несчастные деревца. И парень будто бы со стороны увидел того себя, который ярился, злился на мать, поучающую его в детстве за проступки и шалости, злился на весь на мир, когда добыча ускользала, уходила от него в ловитве. Смотрел и видел себя, немощного, ползущего топиться к реке, обдирающего локти и ладони в бессильной ярости и обиде на увечное, поломанное тело. «Какой же он спаситель мне?! Тут его самого спасать надо! Один-одинешенек! Я хоть пожил в селище с людьми, а он у болота с суро живет. Один, без мамки, без отца… Совсем, как я нынче…» — скакали мысли в голове у уже забывшего свой страх Ольмы.
— Упан! Стой! — вдруг закричал Ольма, забыв свой страх. — Стой! Они же не виноваты, что ты один… — чуть тише добавил он. Оборотень замер, тяжело дыша и сжимая в руке древко тяжелого тесала. — Да и не один ты нынче. Я теперь рядом. Я с тобой. Вот моя рука тебе — протянув открытую ладонь вверх, извернулся на боку увечный. Ему тяжело было держать вытянутую на весу руку, но он не отпускал ее, терпеливо ждал, смотрел в красные, медленно затухающие зловещие огоньки в глазах Упана. Лапа разжалась и грозное орудие с глухим стуком упало в сухую хвою, устилавшую землю. Перевертыш шумно выдохнул, встряхнулся и уже человеческим голосом промолвил:
— Не тянись так, сейчас сам подойду, тяжко ж тебе… — и шагнул к Ольме, сел рядом прямо на землю, пачкая полотно штанов и прислонившись локтем к плечу охотника. — Выбирай, которое тебе по душе? Учитель-спаситель, — хмыкнул парнишка и указал рукой на поломанные заросли можжевельника. И тут Ольму озарило снова:
— Так ты нарочно ярился?!
— Ну, да. — Пожал плечами парнишка. — Когда зверею, всегда десятикратно сильнее становлюсь. Нам же надо было можжевельника срубить… Правда, раньше, когда меньше ростом был, остановиться сам не мог, пока Кондый не спеленает. Но он учил меня, как силой этой управлять, чтоб не она мной вертела, а я ею.
— И как он тебя учил? — тихо спросил Ольма
— Да… — махнул, испачканной в липкой смоле ладонью, — Туес с болотной водой на голову ставит, да потом то обидные слова говорит, то прутиком хлещет, то загадки загадывает… Надо стоять, не шевелиться и на загадки отвечать. А коли злиться начинаю и устоять невмочь, туес опрокидывается и водица болотная вмиг звериное нутро охлаждает.
— Эх, меня бы он в ученики взял, хоть год назад… Не ползал бы нынче ящерицей… Эх..
— Дед говорит: «Не жалей о бедах, по уму и по делам уроки свои боги всегда вовремя раздают». Хотя, не пойму, мне-то за что с рождения весь урок этот, — обмахнул свое чумазое лицо Упан, — разве что в материной утробе нагрешить успел, — горько усмехнулся не по годам рассудительный мальчишка. — Ну, чего, будем можжевеловые дерева выбирать, или здесь спать ляжем, чтоб по утру эти обломки ворошить? Только зябко тут спать-то — оглянулся и передернул плечам Упан.
— Да-а, тебе в расползшейся рубахе не жарко-то на земле спать-то будет… — Ольма глянул искоса на мальчишку, — А ты будто бы обратно и не уменьшаешься. Выше телом, да плечами шире стал. Смотри-ка, лодыжки из штанов выглядывают на целую ладонь, рубаха на спине расползлась, и локти из рукавов видны…
— Вот, незадача, — Упан снова поежился, — да, так оно завсегда бывает после того, как красная пелена мне глаза застит…
— Вон, те два с краю, вполне подходящи, ты их первыми снес, да и не так сильно изувечил… Да и еще по парочке возьмем про запас. Возьмем, да и пойдем ко мне в шалаш, костер разведем… Мне матушка еды принесла, не оголодаем. Только можжевеловые палки тебе тащить. Мне-то несподручно, сам знаешь, — глухо закончил Ольма.
— Уговор! Ты только потом ублюдком не обзывайся, я у деда не приживалкой, а внуком живу. За деда мне обидно, а не за себя.
— Уговор! — тут же согласился Ольма. — И ты меня ящерицей не хули. Пошли, что ли?
***
Лето давно перевалило через свою макушку и ночи летние, хоть и были по-прежнему теплы, но с каждым днем становились темнее, да чернее, хоть глаз выколи. Пара невольных приятелей будто целую вечность пробирались по бурелому. Тропинка потерялась где-то в палой листве и только нюх Упана уверенно вел их в сторону реки, туда, где прибрежные камыши пахли тиной и журчащей водой, туда, где стоял крепкий Ольмин шалаш. Уж ночное небо стало светлеть с восходного краю и с реки полз густой молочный туман, только тогда они, измученные переживаниями и приключениями, бросив свою добычу в высокую траву у шалаша, заползли сразу вдвоем во внутрь и не разжигая огня уснули, прижавшись теплыми боками друг к другу.
Утро встретило их густым туманом, оседающим тяжелыми каплями на всем вокруг. Ольма проснулся от странного ощущения, что его недвижимым ногам холодно и мокро. Проснулся, прислушался к себе, попытался пошевелить конечностями. Не вышло. «Обрадовался! Как же! Все только блазнится, не будет чуда, сломался навеки, пустой надеждой не стоит тешиться,» — горько размышлял Ольма. И в вечной своей досаде сжал зубами кулак. Это неосторожное движение как раз и потревожило чуткий сон Упана. Тот завозился, заворочался и сонно произнес:
— Слушай-ко, Ольма, сдается мне, что твой шалаш усох со вчерашнего дня, или ты ночью в темноте лишку съел? Что-то тесно стало… — Так ворча, парнишка выбрался задом из шалаша и распрямился, стоя коленями во влажной от росы траве. С хрустом потянулся, расправил плечи и Ольма приподнявшись на локтях задумчиво стал разглядывать Упана. Тот за ночь будто бы еще больше раздался в плечах. А расползшаяся на нитки рубаха так и норовила осыпаться на землю с могучих плеч подростка. «А два дня назад еще мальчишкой казался, а сегодня с утра уже пушок над губой пушится, да голос ломается» — размышлял калека.
— Чего уставился, али на мне узоры нарисовались? — буркнул парень. — Да-а, рубаха в хлам, — оглядывая себя продолжил Упан, — хорошо хоть зад после переворота не растет — шутканул сам над собой приятель Ольмы. Темные волосы его тоже удлинились и рассыпались густой темной волной до плеч. Упан неумело их пытался заложить за уши.
— Надо будет у мамки лент попросить, когда в следующий раз придет… — еле сдерживаясь, чтоб не засмеяться, проговорил Ольма, разглядывая Упанову гриву.
— Из лент рубаху не пошьешь, или ты меня в них заматывать решил, как шута? — прищурился с подозрением черноволосый.
— Зачем заматывать? Косы будем заплетать, — уже в голос заржал Ольма, — как девке красной, вона, волосня твоя черная волнами ужо по плечам рассыпалась. Вечор всяко короче было! — сквозь хохот выдавил из себя Ольма.
Упан хмуро, исподлобья смотрел на развеселившегося, схватившегося за живот от смеха Ольму. Смотрел, как тот, перекатившись на бок, вдруг согнулся в очередном приступе хохота. И Упан, уже не в силах терпеть разливающееся по телу веселье закинул голову к разъяснившемуся небу и звонким молодым смехом ответил приятелю. Нахохотавшись вволю, весело отдуваясь и похрюкивая, они постепенно успокоились. И Упан вскользь заметил.
— Слышь, Ольма, кажись каменная постель тебе помогла…
— Да ну, неправда, не может быть такого, я навечно поломан. — Горько усмехнулся Ольма, опираясь на локоть сорвал тонкую травинку, сунул в зубы и с вызовом посмотрел на приятеля.
— Да сам посмотри, вона пока ржал, что лошадка, ноги к животу подтянул, а давеча пластом лежал, только руками шевелил, да тело за собой, как змеиный хвост таскал.
Ольма, прижав подбородок к груди, с сомнением осмотрел себя. Ноги и правда лежали чуть согнутые в коленях, а тело слегка скрючилось в поясе так, что рубаха бесстыдно обнажила тощий зад, который холодила утренняя роса. Все то что ощущал нынче ниже пояса Ольма, не чуялось с того самого дня, как очнулся у ног буя Куяна на народном сходе, когда решалась его судьба.
— Да, не, они сами в бок так скатились, — поскреб затылок неверящий Ольма. — Быть такого не могет. Никак не могёт… Щас проверим. Дай нож. — И требовательно протянул руку.
Упан вновь заполз в шалаш, пошарил там, шурша сухой травой, выудил тяжелый нож и вручил его Ольме. Тот, не долго думая, ткнул себя острым кончиком в обнаженную ягодицу и зашипел, откинув нож в сторону и тут же освободившейся рукой зажал больное место, а между пальцев просочилась тоненькая кровяная струйка. Упан, шумно вздохнув, закатил глаза.
— Охо-хо! Горюшко ты луковое, — по-стариковски всплеснул руками парень, — и где мне теперь прикажешь кровохлебку искать, чтоб кровь твою дурную затворить? Крапиву жевать не буду! Даже не проси. Подорожником обойдешься! — Упан поднялся на ноги и зарысил в сторону натоптанной тропинки. Когда вернулся, продолжил:
— Вот, слюнявь сам, от пыли я отряхнул, — и сунул охапку подорожника страдающему Ольме прямо под нос, тот так опешил от такой настойчивости, что не сопротивляясь открыл рот, высунул язык и безропотно лизнул зеленый лист. Упан тут же пришлепнул его на пострадавшую задницу и с полным чувством удовлетворения стал наблюдать за пострадавшим. После некоторого времени вкрадчиво спросил:
— Ну, как? Полегчало?
— В какую сторону-то? — возмущенно спросил Ольма. — Если ты про кровь, течь перестала, а если про боль, то я ее еще чувствую.
— Так что ж возмущаешься?! Чувства в твое тело возвращаются. Это ж не просто дырка в заднице, это ж знак! — важно и с умным видом произвестил мальчишка и снова с хохотом повалился в траву.
— Хорош ржать! — сам фыркая от смеха пробурчал Ольма, — У нас еще дел по горло, а здесь еще лось не валялся! Хотя, нет, вона валяется и похрюкивает! Ты и в лося могешь перекинуться, али сразу в подсвинка?
Упан дергая ногами, сквозь слезы, катящиеся от смеха из темных глаз, выдавил:
— Уже иду, Ольмушко, уже иду, сокол ясный! А коли мне лент красных пообещаешь, вообще козой прискачу!
— Скорее козлом, буркнул, улыбаясь Ольма. — Вставай, орясина! Скоро усы вырастут, а у тебя лук не готов. — И так хорошо на сердце стало у бывшего охотника, что улыбка, как поселилась от этого веселья на лице, так и не сходила до самого заката.
А пока, просмеявшись, они с приятелем расположились у шалаша, на солнышке, которое медленно ползло вверх по небосклону и все теплее и ласковее грело их молодые тела.
— Лук твой должон быть длиною три локтя и пядь, тогда и можжевеловая планка, что всегда смотрит на тебя, будет такой же длины. — Важно поучал приятеля Ольма. — Вот, шкурь от коры вот этот ствол, он аккурат, под тебя подходит. — И подтолкнул к Упану самый длинный и толстый стволик, себе же выбрал чуть меньше. Каждый из них взял свой нож и принялся за работу.
До этого Упан прикатил полено и подтащил к нему Ольму, чтоб тот мог полусидя-полулежа заняться делом.
— Что, пуйка, сопишь что горшок с кашей? Чего не по душе?
— Вот, смотри, Ольма, ты всяко выше меня, вернее, сейчас длиннее, если лягу рядом, — фыркнул парнишка, на что бывший охотник даже нисколько не обиделся. А только по-доброму ухмыльнулся. — А палку себе короче и тоньше выбрал. А мне, вона, какую дубину подсунул…
— Дивишься моему выбору, парень? А нечего дивиться. Ты ж каждую ночь на вершок вытягиваешься, да и расширяешься тоже — снова хмыкнул, прищурившись на Упана, Ольма. — Вот, я с запасом на твой рост и выбрал. А я? Я уж вырос, больше расти не буду, да и не скоро встану, если вообще встану. Так что лежа мне сподручнее с короткого лука стрелять.
— Хорошо, то я понял. А, вот, ошкурю я можжевелину, а дальше-то что делать?
— А дальше, как говаривал мой отец, а ему его отец и мой дед: попроси у дерева стать ровным, да плоским, да не тонким, что лист зеленый, а таким, что ствол молодой, да крепкий, чтоб гнулся и не ломался, что изгиб держал туго… А пока уговариваешь дерево-то, гладь его руками, гладь его железом, ножом острым, ровно пальцами нежными, и ласково приговаривай: «Как уж я, молодец, саварожий сын, родов внук, поутру рань-рано встану, лицо свое белое студеной водицой умою, кудри-цо буйные гребешок-ом причешу-поприглажу. И рубашечку-то надену бранную, лазоревую, и поясом красным подпоясаюсь. Семь-сорок узлов подвяжусь. Трижды я солнцу поклонюсь, на полночь, полдень, да восход коло ясный-то, да в дорогу соберусь и пойду я: из дома во двери, из дверей в воротицы, из ворот на улицу, а с улицы во чистое поле, да во темный лес. Как в темно-от во лесу сидит дед-лешак моховой, поклонюсь ему и скажу: Ой, Лёха-дед, лешак, покажи мне куст синеягодный, покажи мне куст можжевеловый. Подойду я к можжевелине, встану прям-прямо, поклонюсь земно. Ты гляди на меня, можжевельничек, ты смотри на меня, солнышко, слушай меня, чисто полюшко, тёмен лес. Как вокруг можжевельника обхожу-то я, мысею на него не лезу, бобром за него не цепляюся, тако бы и все худое, плохое, вокруг меня обходило, на меня не налезало, не цеплялось, в стороне осталось. Ладонями тебя глажу, ножами вострыми выглаживаю. Братец можжевельник, помоги мне избыть все беды, чтоб стороной прошли! Помоги тяжелой стреле в цель летети, гибкой тетевой звенети. Как вы иглы острые, ветки тонкие смотрите, примечайте, все запоминайте. Чтоб кибить была гибкой, что шея лебяжья, да крепкой, что дуб столетний, да легка, что перышко. Ключ, язык, замок. Да будет так во веки веков.» Запомнил ли? — хитро прищурился Ольма, поглядывая искоса от земли вверх, прямо в глаза черноволосому… «Черно Волос… А и, впрям, мишка! Черен волосом, да, в старшего Волоса Волохатого обличьем… Черновлас! — мысль пронеслась в голове бывшего охотника и осела, словно тяжелый песок на дне далекой Унжи-реки. — «Унжа песчанная… Как есть песчаная, тиха и спокойна… а Янга, вот, по камням бежит, да в омута затягиват, хоть и не широка вовсе… А Межа наша петлями петляет, рубеж бережёт… Опять, не о том мыслю, что за беда моя, растекаться!?» -засопел возмущенно Ольма.
— Чего сопишь-то, друже? Не сопи, все у нас получится — и луки, и остальное все. А скажи-ка мне, чего у тебя, да у Кондыя слова-наговоры на речь боловских немного не похожи? Здешние другие имена богов говорят.
— Ну, про меня-то все просто, мой отец хоть и был раньше буем в нашей веси, но нездешний, он, пришлый. Мне мама рассказывала, да и он сам говорил, что пришёл он с заката. Пришел в бронзовой броне, да с оружьем железным, здесь такое не делают. А еще, мамка говорила, что он сначала наособицу жил, не в боле нашем. А с Кондыем. Да, и, вроде, он у Кондыя не один гостил, а с товарищем. Только тот потом помер. Мамка того ни разу не видала… А потом у них с отцом закрутилось… Ну, и я появился. Тогда уже батька бол водил, сильный был, умный. Да и мамка моя тоже красивая очень! Сейчас сдала, правда… Так то я все виноват. — Вздохнул тяжко Ольма. — Вот, отец и принес много разных историй про чужих богов и героев. У нас говорят, что Кондый тоже не местный. Но старики бают, что он уже так давно с нами живёт, что уже давно нашенским стал.
А Упан тем временем ножом шкуру соскребал со своей можжевелины. Калека перекатился на спину и напрягая живот приподнял голову… В спину тут же привычно стрельнуло, но уже не такой сильной болью, что вчера. «А и получилось!» — обрадовался. Затем снова сам устроился затылком на полешке, схватил нож и заскользил им по своей палке…
Он увлеченно работал и поглядывал на товарища. Тот, время от времени косился на Ольму и старался повторять все то, что делал бывший охотник с можжевеловой палкой. Ольма задумался, вспоминая вчерашний поход в лес, и все, произошедшее с ними обоими.
— Слушай-ко, парень, ты давеча говорил, что что-то с тобой случилось, когда за тесалом бегал? Чего было-то? — как бы, между прочим, спросил Ольма.
Упан встряхнул густой челкой, сдул с носа прилипшую тонкую можжевеловую стружку и взглянул на бывшего охотника.
— Да… Чудно все это… Со мной, то есть внутри меня, чудеса обычно творятся, но так-то я привык, что не как все… Так, они, енти чудеса и вокруг вздумали приключаться, — хмыкнул парнишка и продолжил рассказ. — Ну, как в первый раз полаялись с тобой у опушки, так я и побежал, бегу, но чую зверь мой во мне ворочается злобно и наружу просится… Бегу и вспоминаю, что в стороне от тропки бочаг старый с черной водой стоячей есть, думаю надо голову туда обмакнуть, остыть… Ну, и свернул в сторону. Вдруг, потемнело вокруг, листва зашумела, кусты вкруг зашаталися! Ну, точь-в-точь, как тогда, когда мы с дедом-суро на лесную делянку ходили за малиной. Мне тогда дед сказал не пужаться, то леший шалит. Не любит, когда к нему другая сила приходит. Так и в этот раз — один в один было. Только шумнее — треск, там, громкий шорох и будто носится кто мимо меня меж стволов, а я глазом ухватить не могу, хотя обычно у летящего стрижа перышки на голове счесть могу… Ага… Я шаг замедлил, но иду дальше к бочагу. Вдруг, у самой воды пень весь поросший мхом вмиг вырос, аккурат с меня ростом, заскрипел на корнях-ходулях и стал поворачиваться вкруг себя. Скрип, да шум еще громче стал, еще раскатистее… Заухало, захохотало оно и из глубокой щели в грубой коре на меня будто две гнилушки болотные сверкнули, а потом словно из глубокого дупла раздалось «Здоров будь родственничек». Я ему: «Да, какой же ты мне родственник? Ты, вона, мхом порос, а на мне шерсть растет, да и та редко». А оно мне и вещает: «Лучше бы ты вовсе шерстью зарос, роднее б стал, глядишь, на четырех лапах бегал, да правильной звериной жизнью жил бы.» Я чуть в самом деле шерстью не порос, разозлил меня этот пенек трухлявый. Говорю ему: «Не тебе решать, как мне жить! Да и я сам выберу, что для меня правильно! Ты вообще кто таков, коли меня поучаешь? Скажу суро Кондыю, он на тебя вмиг огневиц нашлет!» Тут же в ответ рыкнуло на меня полено гнилое и скрутилось в жгут, точь-в-точь, как девки на реке белье выжимают. Заухало филином, да тут же своим уханьем и подавилось. «Ладно, — сказало оно уже потише, — родственничек, коли не господин мой, я б к двуногому бы и за два леса не подошел бы! Сузём выжигаете, деревья рубите, зверя бьете, охальники! Да послал меня господин старшой, гостинец тебе передать». «Что за господин старшой, — спрашиваю, — такое же чудо, как ты?» Вскрикнула деревяшка тогда испуганно: «Замолчи, не гневай его! То прародитель твой, то сам Волохат-бог, звериный батюшка! И ты ему посвящен был еще, когда в мамкиной утробе зарождался!» Замолчал пенек, а я возьми и спроси его про подарок. Что, мол, за подарок мой кровный пращур мне отвесил? Деревянный дед тогда взял и разверз свою пасть, которая и впрямь была глубоким дуплом и оттуда филин вылетел, широкими крылами хлопая и неся в лапах суму лыковую. «Вот, — говорит, — кошель из лещины лесной, он пуст, ровно орех без зернышка. Но! Коли беда к тебе придет, достать из него сможешь то, что тебе в беде твоей поможет. А пока в сердце твоем мир, да лад он пустой будет.» Филин бросил сумку в траву близ меня и в чаще скрылся. Задумался я, буйну голову поскреб, думаю, какие у меня беды могут быть? Уж большей беды, что со мной зверь мой нутряной делает и нету, так я и сам с ним справляюсь, без всякого чудодейства, спасибо деду — научил… — Тут Упан зарделся, словно девка и продолжил, — А потом я про тебя вспомнил, может, эта ореховая котомка тебе поможет в твоей беде, да и взял ее. Правда, не утерпел и спросил у пенька, что ее до беды так и таскать с собой пустую? Чего в нее класть, говорю? А эта коряга мне проскрипела «Да хоть грибы складывай, всяко польза» сполз в бочаг и растворился, как и не бывало, да так ловко, что в бочаге даже воды не колыхнулось.
— Ну, и где твоя чудо-котомка, хмыкнул Ольма, ты ж на поляну только с тесалом приволокся.
— Дык, я ее у суро в клети оставил, не волохаться ж мне с ней по лесу?
— Ну, и шиш с ней, — махнул рукой Ольма. Поворочался с боку на бок и перевернулся на живот.
И так за разговорами и дружескими подтруниваниями, да за работой день склонился к вечеру.
***
А в селище, в сей же день поутру, пока около Ольминого шалаша двое друзей работали над будущими луками, рыжая Санда, Ольмина мать собиралась навестить суро. Расстелив на столе кусок холстины, она аккуратно сложила туда полть запеченной курицы. «Вторую половину ребятам завтра надо отнести, хотя, им полти и не хватит, поди. Ольма-то мужик почти, раньше-то по лесу набегается, все в дому подъест… Нет, надо им ввечеру целую запечь. А суро я пару лепешек возьму, да крынку молока, ему и хватит старому. Так то поесть, — сама себе мысленно ответила Санда, — А, ведь я с просьбой иду, надо ему что подороже отнести, чтоб богам не стыдно было отдать. Придется короб брать, а не узелок.» Сняв с крюка большой добротный короб, сплетеный ещё покойным мужем, Санда уложила в него помимо съестного еще отрез льняного выбеленного на снегу полотна и подумав сунула туда же старую, но еще крепкую лосиную шкуру.
Ремни тяжелого короба давили на плечи, когда тяжело ступая, хоть и еще не такая старая, но уже согнутая заботами рыжая Санда пошагала к лесу, туда, где у старого болота берёг селищенское капище старый суро. «А старый ли? — Подумалось Санде. — Седая борода на возраст особо не указыват, руки его крепки, походка твердая… Горбится только… Так он вон, какой высокий, будто и не наш… Мой Шоген тоже большого росту был, ну, так он пришлый же. Наверное, и Кондый пришлый… Хотя сколько себя помню — он всегда был. И мать его моя помнила таким же, и даже бабка. Будто вечный он. Не простой человек наш суро, — вздохнула Санда, — а с чего ему простым-то быть? Вон, какую заботу на плечах несет. Всех нас от нечисти оберегает, от бед остерегает, в будущее смотрит. Надо его не только о здоровье сына моего просить, но и о будущем повыспрашивать. Я ж хочу, как каждая баба для своего дитя хочет, чтоб жизнь ее детей лучше своей сложилась… А у Ольмы, вон как обернулось… И Шогена нет… Он бы не дал сыну глупость совершить. Да что уж поделаешь, прибрали моего любого боги и ушел он в духов лес охотиться, ждет, поди, меня… Да не могу я пока. Пока Ольмушку на ноги не поставлю…»
Так, сама с собою неспешно беседуя и вспоминая прошлое, Санда вышла на полянку, где стояла избушка Кондыя. Тот уже сидел на ступеньках, будто ждал её.
— Да, я тебя ждал, рыжая Санда. — Улыбнулся и ответил на невысказанный вопрос арвуй. — Думаешь, откуда я знал, что придешь? Так я с предками часто беседую, вот, как с тобой нынче, они-то мне и рассказали. Ну-ко, дай угадаю. С просьбой пришла, да не с одной, — сощурил смеющиеся глаза Кондый, обходя вкруг женщины, — еще и судьбу пытать хочешь, так?
Санда во все глаза смотрела на него и дивилась, как тот угадывал все то, с чем пришла она к нему. Потом запоздало кивнула:
— Да, все так, мудрый суро. Просьба у меня одна, но большая и любопытство у меня есть, но важное. С ними и пришла.
— Ну, проходи в избушку, в ногах правды нет. Посидим рядком, да поговорим ладком. Давно ко мне гости не хаживали. Да, давай сюда короб свой, ой и тяжел, как же ты его дотащила, милая? — Ласково глянул на женщину волхв.
И от этих слов и мягкого взгляда замерла немолодая Санда, давно ее так не называли, и не смотрели так тоже давно. Тоскливо ей одной было и тяжело. Все заботы о сыне, когда уж по сторонам смотреть, да ласковых слов ждать?
Поднявшись по крепкой лестнице вслед за Кондыем она оказалась в светлой просторной горнице, с непривычным ей деревянным полом, который мягко поскрипывал под ее шагами.
В это время арвуй поставил ее короб на лавку и скомандовал:
— Ну, что застыла, хозяйка, показывай, что принесла в коробе, да и в душе?
— Не хозяйка я здесь, мудрый суро, ошибся ты, я всего лишь гостья… — смущенно заправила выбившуюся непослушную прядь под платок женщина.
— А это, как посмотреть, милая, — Санда снова замерла от приятного слова, а Кондый продолжил, — нам в уста слова боги вкладывают. Кто знает, может, я тебя в хозяйки позову, не забоишься, а, рыжая Санда? — озорно подмигнул мудрый суро застывшей у порога женщине.
А та, как в молодости, будто и не было замужества и нескольких неудачных родов, и смерти мужа, и увечья сына, будто ничего этого не было, так же озорно стрельнула глазом в сторону немолодого мужчины:
— Я бы и пошла, да боюсь, что такая старая хозяйка тебе в тягость будет. — Дурея от собственной смелости распрямилась Санда и гордо вздернула подбородок, отчего непослушная яркая прядь снова выскользнула из-под льняного платка.
***
Несколько дней уж прошло с той поры, как Санда рыжая к суро сходила, да с ним говорила. Да только кумушки местные стали подмечать, что Сандина спина снова, как у молодки распрямилась, лопатки за собой и плечи потянули, отчего ее не такая уж и маленькая грудь стала часто ловить на себе взгляды даже молодых мужиков. А глаза, глаза-то, будто светились маленькими солнышками. И потускневшие было рыжие волосы снова заполыхали ярким пламенем и уже не прятались под платком хозяйки, свободно рассыпавшись по плечам и повязанные яркой тесьмой. Кумушки поджимали губы — как это, простоволосая ходит. А той было наплевать на их кислые лица — она вдова свободная и сама себе хозяйка. Раньше Санда еле ноги передвигала, согнувшись от тяжкого горестного бремени, а теперь, словно легкая птичка порхала и все дела у нее спорились. Но самое главное дело было то, которым ее Кондый озаботил — это сапоги для Ольмы. На руки, да на ноги. Да, только где кожи взять, да как скроить, да как пошить? Вертелась по хозяйству, а саму всё думы одолевали…
Вдруг, во двор забежал голозадый мальчишка: с хохотом, да оборачиваясь, он убегал от своей мамки Еласки — это был самый младший сын Вагана, жившего по соседству. Еласка грозно нахмурив брови, но сама еле сдерживаясь от смеха, нарочито строгим голосом выговаривала :
— Ах, пострел! Вот, ужо, я тебя крапивой! Кому говорю, мыться пошли, вода стынет! — изловчилась, да и поймала неслуха. — По добру, соседка! — обратилась она, улыбаясь, к хозяйке двора. — С утра солнышком сияла, а посейчас тучки на лице хмурятся. Что за забота гложет?
— Да забот, полный огород! А, ежели, по серьезному мерекать, то задумала я изготовить Ольме сапоги на ноги, да на руки, а как подступиться к этому делу, ума не приложу.
— А ты и не прикладывай, я Вагаше своему скажу, он нибудь что и придумает!
Ровно через неделю Санда отправилась к Ольминому шалашу. В корзинке, кроме куринной запеченной тушки, да десятка вареных яиц, да свежего хлеба и крынки молока лежали завернутые в чистое полотенце сапоги для Ольмушки. «Для рук и ног», — про себя довольно добавила Санда.
Не доходя до полянки, где в начале лета вырос Ольмин шалаш, Санда услышала раскатистый задорный смех на два голоса. В одном из которых с удивлением узнала голос Ольмы. Обрадовалась! «Видать, выздоравливает!» — и прибавила шагу.
Ольма с чернявым приятелем смеялись над очередной общей шуткой и остругивали можжевеловые заготовки для кибити. Вдруг высокая трава зашуршала и на полянку к шалашу вышла статная красивая женщина, не молодая, да и не старая. Пушистая длинная коса сияла оранжевым золотом на солнце, а от голубых задорных глаз разбегались добрые лучики.
— Ольмушка, чему вы так звонко смеялись, поведай? — спросил такой родной мамкин голос.
— Мама?! Ты ли это? Какая ты красивая стала! Тебя ворожея заворожила, что ли? — ошарашенно, пробормотал Ольма. Он смотрел и не узнавал в этой моложавой женщине свою так рано состарившуюся мать, которую он привык видеть с тех пор, как ушел в Духов лес отец Шоген. Мать довольно улыбнулась и поправила свою привычно непослушную прядь. А Упан отчего-то хмыкнул. Он уже не раз видел, как не единожды приходила к суро Санда. И с каждым разом возвращалась от Кондыя все красивее и моложе.
— Ну, допустим, эта «ворожея», вернее «ворожей» сам не один год уже с плеч стряхнул с помощью твоей мамки. — вставил свое слово Упан.
— Кто он? — гневно выдохнул Ольма и добавил, повернувшись к матери, как припечатал, — А как же папка наш? Ты что же, его забыла?! — почти выкрикнул он.
Все так же лучась счастьем и зрелой красотой Ольмина мать опустилась на колени напротив и, расправив подол, мирно произнесла:
— Что ты, сынок! Как можно отца твоего забыть?! Что ты! Я жду того дня, чтоб увидеть отца твоего в Духовом лесу и пойти с ним рука об руку. Но приснился он мне давеча и сказал, что пока я жива, грустить не должна и что Кондыю он меня доверить может… — сказала и заалела, как девушка.
— Кондыю?! Он же старый, ма! — возмущенно выдал Ольма.
— Так, и я не сильно молода! — щелкнула легонько сына по носу и сказала, посмотри лучше, какую обновку тебе Ваган смастерил! Ну, и мы с Елаской тоже постарались. Чтоб пока выздоравливаешь, руки и ноги в кровь не сбивал. Кондый сказал, что ты обязательно на ноги встанешь и будешь сильнее и ловчее прежнего. Ему предки поведали… — Говоря это все она споро разворачивала большой сверток из ткани земляно-зелёного цвета, который оказался плотными штанами, где широкая мотня застегивалась на частые деревянные кругляши, а не затягивалась, как у всех на веревочку. На коленях были нашиты не в один слой кожаные заплаты. И на заднице тоже. Рубаха также имела на локтях и на пузе кожаную броню. Но! Ко всему этому прилагались сапоги, целых три! Один большой на ноги и два поменьше на руки. Ольма глядел на обновки и улыбался.
— Спасибо, ма!
После чего был крепко обнят любимой мамкой, искупан с помощью Упана в теплой речке и облачен в новые одежды.
— Мы с Елаской скоро тебе еще порты с рубахой сварганим на смену…
***
Ладные получились кибити будущих луков. Можжевеловые планки приятели ошкурили за разговорами, да огладили. Но требовалось мастерить луки дальше.
— Давай-ко, мил друг мой, пуйка, сей день займемся добычей другого дерева… — Завел Ольма разговор с утра, едва проснувшись.
— А скажи-ко, мил друг мой, ушанка, — подхватил растянувшийся в мягкой траве Упан, — разве можжевелины мало? Не пора ли тетиву ладить?
— Нет, друг мой, котырка, — Ольма еле удержался от ребяческого желания показать мальчишке язык, — можжевеловая планка, это только присказка, сказка впереди… Нам в ту сторону надо, — махнул рукой Ольма куда-то, — Поползли туда. Тьфу! Ты иди, а я поползу. Готовые планки возьми, и нож не забудь. — И Ольма, на удивление ловко пластаясь пополз, быстро скрывшись в высокой траве.
— Эй, ты куда, так быстро? Куда, хоть идем? И зачем? — и бросился догонять Ольму.
Ольма шуршал высокой травой, споро направляясь в сторону веси. — Мы в бол идем, что ли? — продолжил на бегу Упан.
— Не, черноголовик, я нынче к людям ни ногой, не хочу… — печально вздохнул Ольма, остановившись и поджидая его. До отворотки дойдем и направо, вдоль реки двинем…
— А что там? Далеко, поди…
— А там, пуйка, на мысу березки, там берегиня живет наша… Кстати! Мы ж ей подарков не взяли! Что надо-то? Дай-ко вспомню… Хлеб, сыр, яишня… Девки завсегда, слышал, к березкам носили, когда кумиться бегали… Мы все с тобой поели, что мамка приносила, нет у нас ничего… Чай, возвертаться придется… Мамку ждать, пока придет…
— Да, не надо ждать! Я сбегаю до твоей мамки, попрошу всего, а если не к ней, так к Ошаю загляну, не откажет белоглазый, — хихикнул Упан. Ольма задумался. Если идти до бола, это крюк какой, а если не идти, когда они еще до берез доберутся?
— Хорошо, сбегаешь до мамки, я на прямки поползу, а ты выходи из селища той тропкой, что в поля ведет, мимо них, акурат на развилке ждать тебя буду.
— Да, ты не жди меня, ползи, я тебя догоню. Найду по запаху. Почую, душистый ты мой, — улыбнулся Упан.
— Это я душистый?! Ты чего опять обзываться придумал, я ж в реке моюсь, чтоб не смердеть! Да и не хожу под себя уже, — с укоризной стал оправдываться парень.
— Не гневайся, друже, для меня кажный пахнет. От мужика и до козявки малой, кажный пахнет по особому. Ну, вот, как цвет волос и глаз у каждого свой, так и запах тоже свой, особенный. Ладно, побёг я… — и рванул в сторону веси.
— Стой, как ты землянку мамкину найдешь? Не сказал же я, — крикнул в спину Ольма.
— Да по запаху же, — не оборачиваясь ответил парнишка и скрылся в высокой траве.
Ольма вздохнул и двинулся дальше. Раньше, когда он ходил ногами, на красоту высоких трав не обращал внимания. А сейчас его голова была ниже высоких метелок пырея и он вдыхал густой застоявшийся аромат трав и луговых цветов, смешанных с запахом горячей, нагревшейся под солнцем земли. Отсюда снизу стебли травы представлялись деревцами торчащими из сухой крошащейся земли. Оказывается, земля под этим душистым разнотравьем не была плотно укрыта зеленым ковром, а редко торчала толстыми стволиками стеблей, между которыми топтали тропинки муравьи и время от времени пробегали деловито жучки разных цветов и величин. «Везде свой мир, куда ни глянь — все спешат, торопятся жить. Наверняка у них там свои болы, а в них свои буи и суро…» Выше, среди стеблей путались редкие паутинки, а в развилках острых травяных листьев видны были комки слюнявой пенницы. «Мамка от нее огород чесноком прыскала,» — вспомнилось Ольме. Вспомнилось, как он, еще не прошедший пострига, отсчитавший весен пять, таскал тяжелые бадейки с чесночным настоем мамке в огород. Мамка хвалила, и ласково ерошила его пушистые волосы, а потом, шлепая легонько по голому заду, отправляла за околицу гулять к таким же, как он, в одних рубахах, безштанным друзьям… Задумавшись, Ольма поймал себя на том, что лежит на теплой земле, облокотившись подбородком на сложенные руки и наблюдает, как трудолюбивые муравьи деловито тащат соломинку. «Что-то я замечтался, будто красная девка, надо ж идти, а то этот медвежонок меня опередит». И снова размеренно переставляя локти, которые надежно были защищены новой сброей и не ощущали неровности твердой земли, пополз прочь от развилки, вдоль берега. «Сейчас коли шел бы ногами, видел бы Межу, по правую руку, да луг, на котором костры на Йолус и Кокуй жгут. Тогда, когда коло ясное ход свой меняет с зимы на лето, да и наоборот» — полз, размышляя охотник. «Упан притащит подарки берегиням, достанем каждому по березовой планке, да взад возвернемся. Лишь бы только принес всего, чего надо, не то русалки осерчают… А нож-то я взял? — забеспокоился Ольма, — Да нет, взял, эвона на спине колтыхается.» Это ему Упан помочь для ножа смастерил из куска коровьей кожи, которую выменял у Ошая на целый пучок перьев дятла, что сам же и выдернул, когда пробовал охотится в лесу. Об этом он с хохотом рассказывал Ольме, живо описывая, как бестолковая красноголовая птица скакала от него по стволу сосны вместо того, чтоб улететь. Видать весь ум отбил, пока личинок из-под коры выколачивал. В конце концов догадался и упорхнул, оставив в крепкой ладони Упана пучок пятнистых перьев из хвоста. И после удачной мены Упан притащил узкую крепкую полоску кожи, связал кольцом, приделал хитрую петлю для ножа. Потом помог увечному охотнику натянуть ее через плечо так, что нож теперь болтался точно между лопаток.
Так размышляя, Ольма слегка утомившись от дальнего пути, добрался до следующей повертки на весь. Тут тропинка близко подбегала к берегу реки, поэтому спокойно несущая воды Межа отгораживалась от любопытных глаз гибкими зарослями ивы и густым камышом. Ольма не увидел в дорожной пыли, что покрывала вытоптанную развилку, следов босых мальчишьих пяток: «Видать, еще не прибёг!», поэтому решил отдохнуть, чуть сдвинувшись в тень, что давали несколько широких лап лопуха. Лопух рос здесь на развилке давно и был поистине богатырем среди сородичей. Мощный одревесневевший ствол поддерживали выпирающие из земли крепкие корни. «Лопух… Корень его мама Санда всегда запаривала, чтоб волосы мыть… У мамки завсегда были густые, блестящие и крепкие косы, — подумалось Ольме, — помнится, я маленький даже прятался в распущенных мамкиных волосах, как в пушистом облаке, когда мама наклонялась надо мной, и обнимала, а потом целовала щеки и нос… Как же здорово было тогда, когда я играл пальцами в мягких ярко-рыжих прядях, а мамка притворно хмурилась и рычала мишкой…» — с сожалением вздохнул Ольма, ведь его такое сладкое и уютное детство было не сильно длинным. — «Все вырасти хотел, время гнал, когда же, когда же?! Когда в силу войду, когда первого зверя добуду, когда с мужиками на охоту пойду?» В мамкину сторону и не смотрел вовсе и отпихивался сердито, когда та пыталась украдкой приласкать единственного любимого сына. При этих мыслях парень залился краской стыда, щеки заалели. А перед глазами румяное мамкино лицо из далекого детства улыбалось ему в обрамлении ярких рыжих прядей, будто солнышко с неба смотрело и грело его своей любовью…
И вдруг Ольму озарило! Ведь, только благодаря ей он родился на свет и вырос в лучах ее любви и заботы, только благодаря ей он остался жив после неудачной охоты. А она за это заплатила сединой в волосах и натруженными руками, да сгорбившейся спиной. «Помогать ей надо было, а не себя болезного жалеть. Себялюб несчастный!» — в сердцах выругался сам на себя Ольма.
Но теперича-то поменялось всё! Может, увечье уроком стало, чтоб людей кругом замечать стал и уважать, а не токмо себя одного перстом считать. И еще теперь у него есть друг. Думается, что настоящий. Ведь раньше, когда он был в силе, его лишь боялись за силу и гневливый характер. Друзей не было, а только прихехешники, как говаривала мама Санда… И она была права… Как всегда права…
Тень от огромного лопуха сдвинулась на пол ладони и Ольму от его размышлений оторвал приближающийся топот. А через несколько мгновений появился и сам Упан с объёмистой котомкой в руках.
— Ольма! У тебя мамка такая добрая! Мне бы такую мамку! Только узнала, что я от тебя — насобирала всего, чего просил, даже сверх того! Еще сунула полполти курицы запеченой и узорчатое полотенце с лентами. Курица нам, полотенце берегине, чтоб яйца разложить. Яйца, правда вареные, а не жареные, но кока Санда сказала, что и они подойдут для берегининого угощения, облупить их только надо от скорлупок. А ленты русалкам, что на березовых ветках качаются. Так! Все рассказал, ничего не забыл, вроде — тараторил, ковыряясь в котомке Упан. — И зря ты на нее ругался как-то, хорошая она! Мне б такую, у меня ведь, вообще никакой нет… — тихо выдохнул в сторону Упан.
— Твоя правда, — вздохнул в ответ Ольма, — зря я кобенился… Ладно, оставим это. Давай дальше двигаться, а то солнце ужо высоко, надо до сумерек успеть… А то вместо берегини русалки только защекочут, да к водяному утащат, никакая Куштырмо-прекрасная не поможет…
— Куштырмо? — протянул Упан, — А кто это? Ведунья? Красивая? Как наш суро? Ведунья, как, наш, суро. — Уточнил с расстановкою Упан. — Хотя суро тоже красивый, по своему. Мамке твоей дюже понравился нынче… — тихо добавил он. Ольма это замечание пропустил мимо ушей и начал рассказ :
— Не, не ведунья — это богиня-берегиня… Да-а. Говорят, раньше она на самом деле жила, ее потом на небо позвали за красоту ее и любовь, что испытала. Наши девки о такой же любви мечтают, каждая, — хмыкнул Ольма, — мне, бывало, Томша о ней, о Куштырмо, рассказывала, — сказал и осекся, крепко сжав челюсти. Мысли о бывшей подруге сердешной все еще бередили душу молодого увечного охотника. Упан глянул на замолчавшего приятеля, но тревожить его подробностями не стал, поэтому продолжил:
— Так расскажи про Куштырмо, любопытно мне…
— Про Куштырмо… — покатал слово на языке Ольма. — Слушай. Давным-давно, в стародавние времена ее Костромой-Костромушкой кликали… Мне дед моей мамки сказку эту сказывал. Давным давно, когда он молод был и еще не ушел с дедом нашего нынешнего вождя на новое место, жил он и от матери своей слышал, что в соседних селищах, отсюда дальше на полдень жили два разных рода. Один водил сильный Семаргл. Сём-Оргол по-нашему, по здешнему. Их род, семарглов-то, пришел совсем издалека, с полдня, из знойной земли, так их пращуры сказывали. Да только от зноя в них только черный волос остался, да темный глаз, почти, как у тебя. А так один в один, как мы. Слушай-ка, а не их ли ты кровей? — глянул снизу вверх на Упана охотник, — Хотя, нет, не ихний ты, у тебя кожа светлее, а у семаргловых даже в зиму словно на солнышке запеченная была. И баской был воин Семаргл, брови темные, ресницы густые, кудри темные, волнами тяжелыми по плечам стекали… Но не красой был известен Семаргл, а нравом горячим, да удачей воинской. Настолько удачлив и силен был Семаргл, что стоял на страже всех земель ближних целыми днями. Но раз в год, когда урожай бывал уже собран и разложен по закромам, уходил со своего поста воинственный Семаргл, чтоб отдохнуть от тяжкой службы. А в соседнем селении, у вождя Богумира и его жены Славуни была красавица-дочь Купальница. Среди сестер своих отличалась такой красотой, что днем затмевала ликом своим свет дневной, поэтому в ясный день дома сидела, чтоб не смущать девушек и само солнце. И выходила за порог только при свете Луны, чей мягкий свет делал нежной ярко-обжигающую красоту Купальницы. И грустила она, что ночью, кроме Луны никто с ней не дружит, не смеется, песни не поет. Жалко стало Луне девицу и попросила она русалок с девушкой хороводы водить и подружками ей стать. Так и проводила Купальница лунные ночи в хороводах русалочьих, да грустных и нежных песнях на берегах рек и озер. И вот, однажды…
— Ты ж мне про Куштырмо, то бишь — Кострому хотел рассказать, а тут все какие-то другие имена слышатся. Семаргл, Купальница… Богумир какой-то…
— Экий ты нетерпеливый! Это только присказка, сказка впереди! Идти еще не близко, успеешь еще и о Костроме наслушаться. — Хмыкнул Ольма. На что Упан только глаза закатил. Ольма озорно разулыбался, но продолжил. — Так вот. Идет Семаргл со службы своей ратной, акурат по берегу речки, а уже смеркалось и все люди окрест по домам разбрелись отдыхать от дневных трудов и забот. Шел воин и думал о том, что несет он ношу тяжкую да стережёт покой людской, а сам-то один одинешенек ходит, бобылем живет. Ведь из-за службы ратной обережной ни минутки свободной, ни мгновения, чтоб на дев прекрасных посмотреть и себе достойную в пару выбрать. Шел он так по тропинке, размышлял, и вдруг услышал песню девичью. А голос был — заслушаешься, будто колокольцы, да, бубенцы мелодию нежную и грустную выводят. А песня эта дивная с берега доносилась:
«Русы косы расчешу,
Луны-матушки спрошу —
Ай, и где мой милый,
Где же мой желанный?
Вы, русалочки, ведите,
Вы любовь мою будите.
Спит ли витязь мой
Под крутой горой?
А не спит, ведите к броду,
Не пускайте его к дому…
Алы ленты развяжу,
Гребнем кудри расчешу,
Кудри милого тяжелые,
Словно речка долгая…
Расчешу я темны волосы,
Заворожу голосом…
Только милый не идет,
Мне подарки не несет…
Видно, лишь русалкам,
Меня бедну жалко…» — жалобно вытянул мелодию грубоватый Ольмин голос.
— Хорошо поешь, жалобно. Может, в шуты пойдешь песни петь? По селищам?
— Ну, тебя охальник, — надулся Ольма, — так мне Томша раньше пела, когда на вечерней зорьке за околицу к реке ходили… — еле слышно добавил парень.
— Не вздыхай, будто болотная трясина, лучше дальше рассказывай.
Ольма, продолжая ползти по траве, снова вздохнул, но собравшись с мыслями нарочито бодро продолжил.
— Услышал, говорю, Семаргл песню эту и стал сквозь густые ивовые ветки к берегу пробираться, но увидел сквозь листву свет дивный прямо на самом берегу сияет, а вокруг него, света этого, русалки бледные хоровод водят. — Ольма говорил, а у самого перед глазами вдруг Томша стала, кожа ее белая в вырезе рубахи, и жилка синяя на шее часто бьющаяся. Вспомнилось, как его разгоряченное тело густая влажная трава холодила, когда Томша у него на груди лежала. Как давно это было. Где Томша нынче, а где он?.. — Вздохнул печально вновь и продолжил сказку. — Не удержался Семаргл, очаровал его волшебный голос, вышел он на свет призрачный, русалки от его огненного взора, так и прыснули в стороны, а облако нежного света осталось на поляне. И чем ближе он подходил, тем яснее проступало очертание тела девичьего стройного. И позвал воин: «Скажи, кто ты? Песнь твоя чудесная приворожила меня, повернись, глянь на меня, одари взором сияющим!» Тотчас повернулась к нему дева и увидел он глаза красоты небесной, под густыми бровями, щеки нежные с кожей прозрачной и губы, как лепестки шиповника лесного. Спросил, а сам уж ответ знал, что это возлюбленная его, и никак иначе. И таким горячим взором посмотрел в глаза девушки, что погасил печаль в ее светлом взоре и зажег ответный огонь в сердце Купальницы. Так и полюбили они друг друга. Но встречаться могли только два раза в год, когда Колоколнышко наше красное то на зиму, то на лето поворачивает. А к летнему равноденствию Купальница двух деток принесла. Кострому и Купало. Сестрицу и братца…
— Ну, наконец-то, до сути дошли, — буркнул Упан.
— До сути дошли, а куда надо еще не пришли. Дальше рассказываю. В день Кокуев, к реке прилетела птица чудесная по имени Сирин. И распевала она красивые песни. Но из тех, кто слушал те песни — тот забывал обо всем на свете и следовал за Птицей Сирином в царство Нави. Ну, все умные тогда люди строго-настрого запретили глупым и несмышленным деткам ходить на бережок, да птичку эту чудную слушать. Но не послушались Купала и Кострома предостережений своей матери Купальницы, тайком от нее побежали братец с сестрицей в чисто полюшко — послушать птицу Сирина, и от того приключилось несчастье. Забыли они про то что брат с сестрой. Судьба разлучила их — манко Купалу по велению темного Кощея гуси-лебеди вместе с птицей-Сирин унесли за тридевять земель. А Кострома спрятаться успела.
— Остановись-ка, друже! Что за зверь такой — темный Кощей? — удивился Упан.
— Упанка, а ты деда своего, суро, свет, Кондыя слушаешь ли? — спросил вдруг Ольма
— Слушаю, Ольмушка, слушаю, — подхватил шагающий мальчишка, — пуще птичек лесных чирикливых слушаю. А что?
— А, вот, то! Плохо, видать, слушаешь, коли про Кощея не знаешь ничего! — сказал Ольма. — А Кощей, — поучающе проговорил охотник, это сам-один наиглавнейший воевода навьего царства. По ночам его Чернобог приставил выезжать к нам в Явь, чтобы неправедно живущих прибирать. Чистит Явь от всякой дури и мерзости. Вот к нему и унесли гуси-лебеди Купалу.
— Что-то дед мне про этого Кощея еще не поведал. Подожди-ка, Купала, что ли настолько мерзкий был, али дурной, что Кощею понадобился?
— Да, не то что бы, — протянул Ольма, — но в те стародавние времена, не слушать старших, а тем более отца с матерью серьезным проступком было. Кострома с Купалою не послушали, Кощей, это учуял и прибрал несмышленыша. Ты, вот, суро тоже не слушаешь, а Кощей-то начеку! — зловещим голосом проговорил Ольма.
— Ты-то сам, много слушал, — тихо буркнул Упан.
— Чего ты там бурчишь, не слышу, — откликнулся Ольма.
— Да, да ни чё! Дальше сказывай, сказочник.
— Ну, так, вот… Прошло много лет. Кострома с тех пор одна в семье росла и выросла она писаной красавицей и очень ветренной. Не зря ж прозвали ее Куштырмо. Она так гордилась своей красотой, так похвалялась, что говорила — никто ей не указ. И никто красоты ее не достоин. Даже боги. А боги тоже не лыком шиты. Долетели и до них эти неуважительные слова.
— Ну, да, ну, да! — подхватил Упан, — Кощей на страже, начеку! — Но Ольма невозмутимо продолжал:
— И вот однажды Кострома, гуляя по берегу реки, сплела венок. Она хвалилась, что ветру не сорвать с ее головы венок. Что, де, ветер не посмеет ее прекрасных волос даже дыханием своим коснуться, не то что сорвать венок. А издавна известно, что если венок, сплетенный на Кокуй, останется на голове девы, то она не выйдет замуж. За похвальбу боги ее наказали. Ветер дунул, да, и сорвал венок и унес на воду, там его подобрал Купала, как раз проплывающий мимо в лодке. Он же не помнил кто он и откуда, да чей сродственник. Плыл он на лодке, увидел в воде венок, да и поднял его. А по обычаям нашим, сам знаешь, если пуйка возьмет в руки венок, сплетенный девушкой, то обязан был на ней жениться. Купала и не возражал — очень ему приглянулась прекрасная незнакомка. И ведь так случилось, что и Кострома полюбила этого юношу с первого взгляда. Сыграли они свадьбу. И лишь после этого боги сообщили Купале, что женился он на собственной сестре! Такой позор можно было смыть только смертью. Горевала мать Купальница, плакала, что не зря детей своих тогда упреждала. А Семаргл грозно гневался на детей беспутных. Бросилась тогда Кострома к омуту речному глубокому, нырнула в него с головой, но не утонула, а превратилась в лесную русалку Мавку. Погиб и ее брат, не вынесший позора, ринулся в костер. Месть богов удалась, но мало было в том для них радости: вышла она слишком жестокой. Небожители, раскаявшись, решили вернуть Купалу и Кострому к жизни. Но вернуть им вновь человеческий облик не получалось, а потому превратили их в цветок Купала-да-Мавка, где желтым, огненным, цветом сияет Купала, синим, как придонные воды лесного озера, — Кострома-мавка. Я эти цветочки всегда Томше из леса носил, да она ими игралась только, а потом вялые под ноги бросала… — грустно закончил Ольма.
— Да, печальная история… И чего вы все в этой любви нашли? Цветочки, песенки. Плыл, да плыл бы, Купало мимо. И все бы живы остались и богам бы совестно бы не было.
— Сильно мудрый ты, Упанище, смотри, как бы бородища седая не выросла, как у суро. Ну-ка, наклонись-ка пониже.
Мальчишка присел на корточки и наклонился к Ольме, а тот пальцем, испачканным в пыли поскреб подбородок Упана и произнес, сощурив глаза, будто что-то углядел:
— Смотри-ка, точно уже проклевывается, седая, густая и шелковистая, скоро косы плести будем и ленты вплетать, будто веткам в березы, — Упан ошарашенно и зачарованно слушал, а Ольма продолжал, — и будешь ты у нас березунь, или берёз, стройный да красивый, весь в черных черточках. — Уже еле сдерживаясь от смеха, хрюкнул тот. Возмущенный Упан резво отпрыгнул в сторону, нервно ощупывая подбородок.
— Если и вырастет у меня борода, то всяко не белая, а черная, как шерсть на загривке. -рыкнул мальчишка. — Скажи лучше, долго еще идти-то?
— А мы уж и пришли давно. Вишь, белоствольные вокруг стоят. Подружки твои будущие, — опять фыркнул Ольма. — Все молчу, молчу!.. Нам сначала к берегу надо, к русальему древу. Ты котомку-то мамкину не посеял?
Упан помотал головой и протянул сумку Ольме. На что тот легонько отмахнулся и сказал:
— Обожди, посмотри окрест, какие красавицы стоят.
Мальчишка поднял голову и огляделся. Березняк разительно отличался от сумрачного хвойного леса, что окружал старую, но такую еще крепкую избушку суро, близ капища. Стройные тонкие стволы белели, играя с солнечными зайчиками черными росчерками на прозрачной коре. Вскинутые вверх тонкие руки-ветки тянулись к выцветшему полуденному небу, ловили горстями солнечный свет, а потом падали тонкими кистями к земле, унизанные резными листочками, будто драгоценными каменьями. Эти тонкие ветки, будто густые зеленые русальи гривы кое-где были заплетены яркими лентами, оставшимися от девичьих кумок. А стройные ноги берез тонули в густой траве, где пышными шапками рос кочедыжник. Время от времени, среди ветвей, заметные только краем глаза мелькали прозрачные девичьи тела. А может и не мелькали, а только блазнились.
— Что, тебе тоже русалки из ветвей улыбнулись? Вона, как застыл. Будто дубина стоеросовая. Не придумывай деревом прикидываться, русалки, девки не постоянные, да еще грустные, скучно с ними, холодны больно.
— А ты почём знаешь каковы они? — встрепенулся мальчишка. — Обнимался с ними что ль?
— Не, я с ними не миловался, но мужики баяли… — фыркнул Ольма, — А я с Томшой токма пообниматься успел… Да когда это было, эх… Ладно! Нам не эти пигалицы нужны, а сама хозяйка березовой рощи — берегинино дерево. Пошли. Поползли, то есть. Нет! Ты — пошли, а я — поползли, — совсем запутался Ольма.
Они пробирались средь высоких папоротников и трав все глубже в березняк. И, вот, среди изумрудной и прозрачной тени берез, вдалеке яркими всполохами заблестела вода. А перед друзьями открылась широкая поляна, посредине которой, почти у кромки воды, в окружении молодых тонких красавиц берёз, стояла старая, почерневшая от времени, мать березовой рощи. Её длинные плакучие ветки свисали до самой земли, образовывая большой изумрудный шатер.
Огромное, могучее дерево тенью своей листвы закрывало весь затин поляны, а среди ее вислых ветвей, можно было бы заблудиться. Раздвигая прозрачные зеленые занавеси они пробирались к центру поляны, где, не доходя до ствола шагов пятнадцати, им открылась поросшая низкой густой травой прогалина, что мягким зеленым ковром устилала все подножье старой березы. Густые колышущиеся ветки опустились у них за спиной, и они оказались как будто в огромной зеленой божнице, чей свод держал на плечах раздвоенный и потрескавшийся от старости ствол. А в развилке ствола, словно на на богатом седне, сидела девушка дивной красоты в длинной льняной рубахе. Ткань была настолько тонкой, что вовсе не скрывала красоты ее тела, а только подчеркивала ее. «Наши бабы так не ткут,» — подумалось Ольме. Невесомое полотно струилось по стройному стану, но плавные его изгибы прятались под плащом светлых с прозеленью волос, что стекали шелковистой волной с плеч и до самых пят. Босые ноги с белой жемчужною кожею дразнили и манили взгляды. В руках красавицы был гребень из резной кости, которым она медленно водила по своим волосам и вопросительно смотрела на гостей. Завороженные неземной красотой, друзья застыли было, но Ольма, будучи постарше и поопытнее, преисполнился важности и почтительно проговорил:
— Не серчай, Берегиня, что покой твой нарушили. — лёжа на земле он сделал попытку поклониться. — Делимся, чем можем. — Тут же дернул за штанину босоного Упана и прошипел, — Иди к березе подарки выкладывай, да не перепутай: сыр, хлеб и яйца. О, боги, — он закатил глаза с досадой, — мы ж яички не очистили! Девки Берегине яишню носят! Без скорлупы! — глухо бормотал сквозь зубы. — Выложи так, авось не обидится.
А сам, меж тем продолжил:
— Прими наши подарки искренние, поделись, просим, своим богатством. — Упан выставил угощение на растленное узорчатое полотенце прямо между черных узловатых корней в зеленую шелковую траву. После чего низко поклонился, как учил старый Кондый, коснувшись пальцами мягкой травы и, не удержавшись, продолжил вместо Ольмы, который хотел было вести речь дальше:
— Сытости тебе и радости, Берегиня, и вам жители лесные — травники, лешие и лесавки и всякая душа, что возле нашего шалаша. Примите наше угощение, не сердитесь за вторжение. Вместе пищу пригубим, вместе переночуем, а потом друзьями и расстанемся.
Девица бросила лелеять свои косы и, запрокинув голову, звонко расхохоталась. Просмеявшись, успокоилась и обратилась к Ольме, озорно сверкая глазами:
— Вы что же ко мне с ночевкой припожаловали? А приятель твой черновласый, побойчей тебя будет. Молодой, да ранний, вижу. И тебя тоже вижу. — Сузились строго берегинины глаза. — Где же охотник ярая сила твоя и дух горячий? Пошто с землей сливаешься, пластаешься, ввысь расти-вставать не хочешь? Раньше-то под моей березой горячи речи говорил и горячим телом траву обжигал. Да не один, а с девкой. Та трава аж от твоей страсти скручивалась-съёживалась, когда девку красную обнимал. Куда силу растерял-потратил?
Стыдно Ольме стало от слов таких, горячо щекам, а в носу от обиды защипало.
— Пошто я такой нынче, спрашиваешь? Да по дурости своей! Думаешь, мне в радость быть пыльным и холодным, да по земле пластаться?! — захлебнулся обидой и словами подавился. А Берегиня меж тем продолжила:
— То что ошибку свою признаёшь — молодец. Но в остальном — не на то жар свой скудный, оставшийся, тратишь, не на то… В другой сосуд его лить надо, а не злыми словами вокруг раскидывать… Мне-то от матушки нашей тишина, да нега досталась, я ее не трачу, но дарю… — Журчал ее голосок, — Вот, и ты не шуми понапрасну, копи силу, копи. Да дари потом… Но нынче поведай-ка лучше, зачем пожаловали, да еще и лакомство принесли для меня? — Берегиня мягкою струёй стекла с дерева и опустилась на колени около угощения.
Ольма собрался с мыслями, задвинул горячую обиду поглубже и ответил:
— Роща твоя, знамо дело священна, и попросту взять и сломить дерево в ее пределах — нехорошо это. — Берегиня, отломив кусочек сыра, благосклонно кивнула и махнула ладошкой — продолжай, мол. Ольма продолжил. — Ну, так, вот. Замыслили мы луки крепкие изготовить, березовые планки нужны. Две.
— Луки, говоришь? Оружие… Злое, кусучее… Зверя бьет-убивает, птицу ранит… — нахмурилась Берегиня. Но тут в разговор вмешался Упан:
— Послушай, Куштырма, ты ведь Кострома-Костромушка? Неужто не знаешь, что человек долго на одних травках не протянет, надо и дичь добывать…
— Знаю, ведаю. Откель имя мое верное знаешь, — мурлыкнула Берегиня, — Кто сказал? — облизнула пальцы от крошек Кострома.
— Так, вот, он и сказал, — махнул Упан рукой в сторону. — Грустная твоя история, дева.
— Не дева я простая, да и не совсем Берегиня, кое-что могу… Не только цветком ярким в лесу синеть. — И запела, — Вот трава-цветок — брат с сестрою, то Купала — да с Костромою. Братец — это желтый цвет, а сестрица — синий цвет… — журчание ее песни оборвалось и она продолжила, — Что же, благодарствую. Угощеньем порадовали, да разговором ладным. Так уж и быть — отдарюсь. Дам я вам плоти березовой. У самой матушки-березы попрошу, — прижалась щекой к грубой коре Кострома. И, вроде, только что у корней, в траве сидела, а тот же миг над Ольмой склонилась, Упан и моргнуть не успел. Склонилась, прохладной рукой по голове погладила, да быстрыми пальчиками до щекотки по спине пробежалась.
— Не тут ты сломан, милый, а вот здесь, — толкнула мягкой ладошкой в лоб, будто телка, — Коли историю мою знаешь, то и знать должон, кому Кострома является самолично. Знаешь, али нет? Молчишь? Так я поведаю. А прихожу я к тем, кто совершает ошибку, сходную с моею. Прихожу я к тем, кто стал слишком черствым, гордым, кто перестал замечать что в душе у других округ него, к тем, кто посчитал себя лучше других. А ты посчитал, ведь, верно? Провинился сам перед собой и перед обществом. И должон испытание пройти. Какое не скажу — сама не ведаю. Знаю только, что сплели Доля и Недоля нить твоей судьбы с черным сыном медведицы-девицы, и кроме планок березовых дам тебе совет глядеть на людей, что рядом, и быть добрее к ним, о них думать, а о себе забывать.
Миг, и снова она уже около древней березы, только юбка прозрачным кружевом взметнулась. Заглянула второму гостю светлыми глазами, в глаза черные, глубокие.
— А тебе, пуйка, скажу — не стриги волос, ни за что не стриги! Коли силы своей лишиться не хочешь. Не стриги и никому не позволяй. Вот тебе на память гребешок. Бери, не бойся! Не русалий он! Не приворожу. Лишь помощь от него будет тебе, коли возьмешь его. В нем сила чудесная для тебя. Причеши им кудри свои, когда деву по сердцу встретишь. Но коли забудешь о нем — беда будет! — сказала и исчезла легким ветерком, будто пушинки одуванчиков сдуло. Только среди ветвей журчал, затихая, серебряными колокольчиками смех.
А перед Ольмой в траве белели березовые планки, будто уже оструганные. Причем нужной длины и толщины.
— Ай, да, кудесница, Берегинюшка наша! Смотри, Упан, планки-то уже готовы и точно под наши луки, только склеить осталось! Кланяйся и благодари деву чудную! — И сам запричитал, — Спасибо, Куштырма, Кострома, Костромушка за подарки и за советы, вовек не забудем дружбу и помощь твою.
— Не забудем, — пробормотал Упан, разглядывая дивной работы костяной гребешок в руках. — Когда еще у меня дева появится? Может, и не будет вовсе… Кто на меня такого посмотрит?… — шептал под нос парнишка.
Они молча, не сговариваясь, отправились назад той же дорогой. Каждый был погружен в свои мысли. И только у развилки, где тропка поворачивала к веси Упан спросил:
— А дальше что? Планки есть, теперь, что потребно делать? Лук мастерить?
— Чтобы лук мастерить еще кое-чего не хватает. — Ответил Ольма.
— Чего же? — удивился Упан, — Вроде дерево добыли, только тетиву привязать и все, стреляй — не хочу!
— Ну, не скажи, елташ! «Стреляй — не хочу!» — передразнил Ольма. — До этого еще далеко, как пешком до края света…
— А где он этот край света? — встрепенулся Упан. — Там, куда солнце падает на закате?
— Солнце наше, колоколнышко не падает, а садится, опускается, закатывается за край… Да, похоже за край земли и закатывается, — почесал в затылке задумчиво Ольма. — Ты меня не сбивай! Мы про лук говорили! А про край света у своего суро спроси, Кондый мудёр, что старый ворон и про край знает, наверняка. Так, вот. Про лук. — Ольма перестал ползти, перекатился на бок и, лежа на боку, подперев голову одной рукой, стал на другой загибать пыльные пальцы, — Планка можжевеловая, планка березовая, рыбий клей, чтоб их скрепить, костяные концы, сухожилья на перед, берестяная оплетка, да роговые накладки, а еще тетиву мастерить, да стрелы. А ты говоришь «Стреляй — не хочу!» Не все так просто, мил-друг, Упанище. — Сказал и пополз было дале. Но за спиной услышал как удивленно присвистнул парнишка.
— А где все это брать?
— Да, соберем потихоньку, к осенинам луки и сладим, — не оборачиваясь ответил Ольма.
Они совсем недалеко отошли от поворота к веси, как услышали заполошный девичий визг, что доносился от реки.
— Чегой-то там такое? — вытянул шею Ольма, пытаясь разглядеть сквозь высокую траву ленту реки, — Упанка, беги глянь, а потом и я приползу, тут до воды недалече.
Темноволосый Ольмин приятель сорвался с места и сверкая пятками, побежал к реке. Когда, торопившийся изо всех сил Ольма, добрался до речного берега, то увидел плачущую и залитую слезами девчонку. Она сидела на песке, недалеко от деревянной пасьмы, с которой девки полоскали белье, а пацанята прыгали в воду. Сейчас же здесь было пустынно, не считая плачущей девчонки и растерянного, неуклюже пытающегося успокоить ее Упана.
— Что за шум, а драки нет, — бодро начал Ольма, но, увидев, что слезы девичьи и не думают высыхать, а сквозь плачь прорывается и икота, рявкнул, — Ну-ко, цыть, кукомоя! Сопли утри и поведай, кто тебя напугал?
— Дядька Ольма, — всхлипывая и икая, начала девчушка, — я… мы с Мухой к реке прибежали. Мухе жарко, пить захотела, а я за ней, думала в воду прыгнуть, жарко-о… А Муха к воде лакать, а он ее хвать, цап! Усатый огромный и склизкий и в воду утащил, Мушицу мою-у-у…
— Кто, кто утащил? Кого? — снова повысил голос Ольма.
— Со-о-ом! Муху украл, собачечку мою-у-у… Спаси ее дядька Ольма! — девчушка протерла глаза, взглянула и ойкнула, — Прости, дяденька, забыла я, что ты обезножил-то давно… Ой, кто нынче мне теперь поможет, кто мою Мушицу от сома страшного спасё-о-от?
— Куда он нырнул? — теперь уже рявкнул Упан.
— А вон туда, под корягу, — дрожащим пальцем ткнула девчонка, — где в омуте вода бурлит, видно Муха к нему в котец не хоче-е-ет! — подвывая закончила та.
Упан тут же сбросив рубаху, побежал в воду и нырнул. В темной, мутной воде ходили волны, которые еще больше поднимали ила и песка со дна реки, и буро-зеленая мгла окружила парнишку со всех сторон, грудь словно камнем придавило и мучительно захотелось вдохнуть. Он рванулся вверх, судорожно глотнул воздуха и нырнул обратно. Прямо перед ним в воде виднелось длинное скользкое тело, которое извивалось и било хвостом. Один, самый сильный шлепок прилетел Упану по щеке и лицо вмиг загорело от оплеухи. Мальчишка тут же вскипел от злости и острые звериные когти вонзились в темный скользкий бок чудовища. Отчего то разжало челюсти и его невольная лохматая жертва вырвалась на поверхность и, поскуливая, отчаянно загребая лапами устремилась к берегу. А разъярившийся Упан кромсал острыми когтями речное чудище, все ближе подбираясь к плоской усатой голове. В голове уже молоточками стучала кровь, вынуждая прекратить схватку и, вынырнув, схватить глоток живительного воздуха. Но яростная злость заставляла продолжать бой. Зарычав, заклокотав попавшей в рот водой Упан рванулся, ухватил огромную рыбину за челюсти и дернул в разные стороны. Мощное рыбье тело задергалось и затихло.
Мокрая, вся в зеленой тине лохматая собачонка выползла на берег и, виляя куцым хвостиком, ткнулась носом в хозяйкины колени. Вслед за ней из воды поднялся сгорбившись, весь в иле и зеленых водорослях горбатый и широкоплечий кто-то… Из-под низких бровей его злобно сверкали красным глаза, а могучая лапа держала за вывернутую челюсть плоскую морду речного чудища.
— Эй, Упан, друже, хорош яриться, все кончилось, не пугай малявку, — успокаивающе заговорил Ольма, — да и рыбий клей у нас будет теперь… Почти целый туес… — продолжил охотник, смерив взглядом рыбину длиною со взрослого человека.
***
Полдня почти прошло, как они притащили огромную рыбину к шалашу. Притащили и обнаружили, что нет посудины, в которой надо варить клей.
— Эй, Ольма! Я у деда в кладовке видел большущий котёл стоит и пылится. Наверное и не нужен вовсе. Давай приволоку завтра. А рыбу в листья крапивы завернем, и повесим повыше. До утра доживёт.
— Ладно кумекаешь! А чтобы время зря не терять, разделаем-ка рыбину. И нам ужин и на завтра всяко работы меньше. Кожу, жабры и плавники отдельно на лопух складывай. А мясо на кусту развесим, на солнышке завялится.
Ковырялись с рыбой долго, солнышко давно перевалило за полдень и неспешно клонилось к окоёму. Извозившийся по уши в рыбьих кишках Упан, под руководством Ольмы, торжественно извлёк из рыбьего брюха огромный рыбий пузырь, самую что ни на есть главную сокровенную часть крепкого клея. Ольма торжественно и собственноручно эту потаенную часть разрезал и растянул на палочках для просушки.
Солнце уже садилось, когда они с удовольствием уписывали нежное, запечённое на углях рыбье мясо. Липкий горячий сок тек по пальцам, губы и щеки выпачкались в золе, а в животах стало тепло от приятной сытой тяжести. Наевшись и цыкая зубом, темноволосый приятель заговорил:
— Да мы с тобой настоящие русалы, братишка! — Хмыкнул Упан, — В тине, рыбой воняем… Скоро хвосты вырастут. — И тут же дурашливо прижал руки к бокам, хлопнул ладонями по бокам и пропищал тоненько, — У русалочки рыбий хвостик, а на сердце тоска и лё-о-о-од!
— Да, помыться не помешает… Только, вот, вечереет, как бы настоящие русалки не сбежались на твои песни…
— Да, ладно, нету здеся никого! Айда мыться, а то к утру склеимся и из шалаша не вылезем. — Парнишка закинул приятеля на закорки и ухая поскакал к воде. С хохотом они плюхнулись в воду и прямо в одежде принялись плескаться на мелководье. Упан разыгрался и, представляя себя русалкой, нацепил на голову комок длинных водорослей и тоненько голося выполз на камушек у воды стал делать вид будто причесывается.
Ольма отмокал в тёплой воде, облокотившись на локти. И ему было так хорошо — он смотрел на дурачившегося Упана и на вечереющее небо, будто подкрашенное черничным соком. Солнце садилось за лес и сиреневые тени медленно ползли от леса в сторону реки. Как только их длинные темные пальцы дотянулись до зарослей камыша, что окружали Ольмову заводь, камыш еле слышно зашуршал, и около камня на котором сидел и потешно голосил Упан появилась тень сгорбленной черноволосой старухи. Она поднялась за спиной парня и прошипела:
— Пошто мой камень оседлала, девка, рыба зелёная? Твоё место на берёзах за излучиной. Здеся я власы чешу и песни пою. — И безобразная брюхатая старуха, упершись в спину Упана холодными лапами, вознамерилась столкнуть того с камня. Но черноголовый уперся и, резко развернувшись, рявкнул по медвежьи прямо в зелёную морду речной нечисти. И та, от испуга не удержалась и плюхнулась сморщенным старушечьим задом в мутную воду, после чего гнусаво захныкала:
— Что деется, что деется-то?! Оборотни в русалках ходют, у исконной речной нечисти хлеб отбираю-у-ут! Скоко себя помню, не бывало такого! Где же мне нынче власы чесать, да косы плести, да песни пе-е-еть? Как же мне шошичихе теперя быть? Набрели новые, молодые, дерзкие. А ты чего скалишься болезный? — Обратилась она уже к Ольме. — Тебе до первых холодов только жить, а дальше все — и не жить вовсе… — После этих слов шошичиха схлопотала комком водорослей по морде от Упана:
— Ты старая говори, говори, да не заговаривайся. Ольма-брат ещё тебя нечистую переживёт! Сейчас как выволоку на берег за космы чёрные, да к дереву привяжу на солнечной стороне, враз отучиться гадости говорить.
Речная бабка сжалась в комок и меленько затрепетала, задрожала от страха.
— Миленький-красивенький, не губи! Не губи, молодец! Все, что хочешь сделаю, не губи, не волоки меня на солнце, на землю сухую-у-у!
— Да, что ты можешь, старуха? Космами только трясти? Так я и сам шерстью не обделен, — и мотнул головой.
— Ну, и не такая уж я и старуха, — рисуясь поправила спутавшуюся редкую прядь шошиха. — У меня есть кое-что, припрятано, да… В камышах, у донышка, в иле мягком. Давно лежит, ешшо от прежней жилички осталося. Для твоего болезного аккурат пригодиться.
— Так тащи, чего медлишь!
Ольма, как лежал в воде, так и лежал, совершенно без страха и паники наблюдая за происходящим. За последние дни он уже устал удивляться тому, что его, казалось бы такая медленная и беспросветная жизнь калеки вдруг покатилась, как крашеное яичко с горки в светлый день.
— Думаешь, вернётся? — Спросил Упана охотник, — Не обманет, а то нырнула и ищи свищи.
— Не, не обманет, она меня боится. Я сильнее. Если что найду и выпотрошу, да на клей пущу, — хохотнул удачной шутке парень.
Пока они болтали, солнышко совсем спряталось за лесным гребнем, по траве, да по реке поплыли первые клочья тумана, а на тёмном, ясном небе заиграли первые звезды.
В камышах прибрежных снова зашуршало и к камню выбралась шошичиха.
— Вот, золотенькие-серебряные мои, вот жемчужные, вещица, аккурат вам полезная. Ему, вон… — Добавила, буркнув и выложила на камень прямо к ногам Упана ракушку, размером с голову взрослого мужика, всю поросшую водорослями и облепленную тиной.
— Что это? — нарочито хмурясь, спросил черноголовый, — Что ты притащила старая?
— А ты отвори её и глянь глянь зенками своими ясными.
Упан взялся за края створок и с натугой потянул их в разные стороны. Не пошло! Взрыкнул, взбугрился мышцами и запустил в щель тут же удлинившиеся когти. Сначала, ничего не происходило, а потом края створок медленно подались под напором сильных пальцев. Раковина распахнулась, и в трепещущей розовой плоти блестели матовым белым цветом неровные, продолговатые перловицы. Упан насчитал их ровно семь.
— И что нам с ними делать? Бусы вязать? Мы ж не девки красные. Хотя подарок знатный, благодарю.
— Зачем бусы? — усмехнулась бабка, — Увечный их проглотить должон, да не все разом, а по одной в седьмицу. От них жилы, да кости крепнут, как камень крепки будут, крепче железа. Правда, перловицы только в воде живут, посему надо их в воде держать, причем, дай памяти, из трех ключей взятой, тогда чудо свершится и ноги твои, касатик, окрепнут, — зыркнула в сторону Ольмы шошиха. — А теперь, золотой-серебряный, камушек-от ослобони, мне ещё до рассвета дел переделать надо, косы расчесать, да заплести, да песен попеть… — проскрипела шошиха.
Упан слез с камня держа в руках раковину. Шошичиха тут же забралась на камень, с кряхтением угнездилась и стала перебирать свалявшиеся тёмные космы, тоненько и скрипуче, но очень неразборчиво, подвывая в такт.
Бредя по щиколотку в воде, парнишка подошёл к лежащему в воде Ольме и сказал, вздохнув:
— Давай, глотай что ли…
— С чего это, — вдруг вскинулся, будто очнувшийся от сна Ольма. — Не буду я ничего глотать, может, это отрава? Съем и помру!
— А тебе не все ли равно, — непонятно отчего устало пробормотал Упан. А из-за его спины, от камня, раздалось скрипуче-напевное:
— Ты, паря, долго раковину-то не держи голыми руками, она с тебя силу сосёт. Потому повторяю, надо сии перловицы в живую воду положить, чтоб они силой живой воды питались, а не твоими, человечьими, или не человечьими, кто знат?.. — добавила с сомнением в голосе, престарелая нечисть.
— Чего лопочешь, бабка? — с натугой повернулся парень и, как будто с трудом ворочая языком, произнес Упан.
— Брось в воду речную её, — вдруг рявкнула грубым басом уродливая нечисть, — брось! Да беги воду у трех родников собирай, а не то волшебство закончится. Закончится, как только луна скроется! И станут энти перловицы только на бусы годными, — уже еле слышно добавила шошичиха.
Упан выронил раковину и та с громким бульком плюхнулась прямо у ног болезного охотника. Сил как-то сразу прибавилось, вдохнул свежего воздуха и шагнул из воды прочь.
Лес встретил черноголового парня мраком и тишиной. По краткому размышлению он решил добежать до избушки суро и спросить, где брать воду, из каких родников. Упан лёгким шагом потрусил в сторону болота. Он уже давно яркость лесных запахов воспринимал, как само собой разумеющееся, так же, как шум листьев, скрип деревьев и пение птиц.
Лес жил и дышал глубоко и ароматно. Высокие тёмные стволы обступили тропинку, как будто в ночи деревья шагнули ближе на шаг к утоптанной земляной ленте. Древесные темные шершавые тела вырастали из нежного пушистого ерника, в котором шевелилась и жила разная лесная мелюзга. Еловый кожор тянулся далеко вдоль лесной дорожки. Зеленый мох укутывал мягким покрывалом и землю, и старые стволы деревьев. Сыро и сумрачно было здесь, у ног древних елей, чьи нижние веки украшало узорочье светлых мхов и лишайников.
Упан уже успел добежать до той поляны, где он вместе с Ольмой добывал можжевельник для лука. В сумерках влажно блеснула темная маслянистая вода древнего колодца. Парнишка остановился, как вкопанный, озаренный догадкой. «А вот и первый ключ! Только набрать не во что…» — парнишка принялся обшаривать поляну вокруг колодца. И был вознагражден. В густой траве кто-то оставил глубокую деревянную мису. Быстренько отряхнул ее от сора и зачерпнул воды. И мелко перебирая ногами засеменил по тропинке дальше, стараясь не разлить драгоценную жидкость. Время от времени зыркал вверх, ловя глазами яркий лик луны.
Добравшись до избушки суро, громко позвал:
— Дедушко Кондый, а дедушко Кондый, выйдь! — но только тишина ему была ответом. «Видимо дома нет,» — опустил плечи мальчишка. Пнул шишку с досады, а та ускакала к самому Синь-камню. Проследив полет злополучной шишки, в свете луны заметил подозрительный блеск у подножия валуна. Осторожно поставил миску на землю около лесенки, ведущей в избушку и с любопытством подошел к камню. Там среди травы струилась тоненькая струйка, постепенно впитываясь в мокрую землю. «А, вот, и второй ключ!» Он опрометью кинулся к избушке, схватил миску, упал на колени рядом с тонким ручейком и сторожко зачерпывая ладонями, бросил в посуду четыре горсти воды. «А третий у деревни. Тот, который колодец питает общественный. Проще простого, добежать, зачерпнуть и назад к Ольме. Только, вот, как не расплескать-то? Миска-то широкая, воды прибыло, расплещу, коли бежать буду, а не бежать нельзя, луна скоро скроется…» Сунулся в подклеть, и стал шарить в темноте, неловко отмахиваясь от липких нитей паутины. В дальнем углу обнаружил кучу старой берестяной посуды. Медвежьи глаза плохо видели в темноте, но острый нюх мог помочь увидеть много больше. И Упан решительно стал обнюхивать туески. Один заплесневел, второй прогнил, а вот третий пах сухой берестой, и на ощупь был целым. Выбравшись из подклети, уже в свете луны он убедился, что туесок цел, высок, да еще и под плотной крышечкой. Самое то! Перелил собранную воду в туесок, плотно закупорил крышкой. Надо быстро добежать до деревни, луна-то все ниже клонится, но на человечьих ногах так быстро не получится, но как тогда нести баклажку? Там же в подклети нашел веревку, обернул вокруг туеска и подвязал его к шее. Опустился на четвереньки, взрыкнул, и в лес по тропинке метнулось уже звериное тело, переливающееся в свете луны темным блеском пушистого меха. Перемахивая мелкие лядины и перепревшие колоды, уже бежал напрямки, сквозь густой подлесок, подступающей к селению чащи. Пока бежал, в голове ворочались дедовы слова, что тот вкладывал в голову ему, как единственному ученику: «Когда боги сотворили землю, повелели они идти ливню-дождю. Полил дождь. Тогда боги призвали птиц и дали им заделье: разносить воду во все стороны света белого. Налетели птицы — железные носы и стали исполнять повеление. И наполнились водою все низины, все овраги, все котловины, все рытвины земли. Отсюда и все воды пошли.» Туесок, с колыхавшейся в нем водой, болтался между лап и стучал по груди. Медвежонок-переярок выскочил на залитую лунным светом околицу и буквально через несколько ударов сердца, оказался у лесных ворот, но совсем забыл, что собаки не любят звериный медвежий дух. Под многоголосый собачий хор медведь обежал селенье и уже с подветренной стороны вошёл в деревню.
Ночь, весь люд спал по избам и землянкам, и дорога к деревенскому колодцу была пустой. Колодезный сруб стоял почти в самой середине веси, на лобном месте. Чтобы болтающийся на шее туесок с водицей не путался в лапах, Упан поднялся на задние лапы и смешно переваливаясь затопал к колодцу. На верхнем бревне сруба нежилось в лунном свете толстенькое, словно бревнышко, змеиное тельце. Упан подумал было смахнуть гада, но заметил золотистый гребешок на голове змеюки. «Ох, ты, похоже мне Суркиш показалась, хранительница! К добру ли, аль нет?» — подумалось Упану. Змейка тоже подняла головку, увенчанную золотыми чешуйками и прошипела в темноту:
— Зачем пожаловал, сосед?
— Воды набрать, Суркиш, если ты, конечно, Суркиш — рыкнул медвежонок.
— Экий ты невежливый, перевертыш! Верно угадал, Суркиш я. Ночью вода в колодце вся моя!
— Зачем тебе вода, иди лучше к коровам, молока попей.
— Молока я и на зорьке напьюсь, ни одна хозяйка не прогонит, наоборот, привечать станет. А нынче в лунную ночь вся вода в веси моя.
— Ага, — ответил Упан, — Ох, чую не к добру ты мне встретилась, Суркиш.
— Это, как знать, перевертыш! Ты мне заботу свою расскажи, расскажи, зачем тебе водица моя понадобилась?
— Долгая сказка, Суркиш, а вода мне нынче нужна, пока луна не спряталась.
— Вон оно как! — протянула змеица. — Сила тебе нужна! Хитер ты, перевертыш, откель знаешь, что лунная вода силу дает?
Медвежонок уже понял, что так просто водица ему не достанется, вздохнул и плюхнулся лохматым задом в мягкую пыль утоптанной вкруг колодца земли. Сел и пророкотал:
— Мне старая шошиха сказала, что лунная вода силу даст. Только сила-то мне ни к чему, своей девать некуда. Мне вода нужна, чтоб перловицы сберечь.
— Ой, не те ли перловицы, что под речным берегом за околицей, у дальнего леса хранились? Так они там до сих пор лежали? С тех самых пор, когда их старый суро туда запрятал? Да не тот, что нынче, а тот, что другой, который до нынешнего был, в те времена, когда здешние двуножки с палками и в шкурах бегали… Непутевый был, неумелый. Племя при нем не росло, не приростало… Спрятал, да и ушел-вышел, весь вышел. Неумеха. Пока нынешний суро это племя не подобрал, да лад не наладил… Дам я тебе водицы, — Упан встрепенулся, — но не просто так, а поменяемся. Я тебе водицу, а ты мне перловицу. Одну. У тебя ж их всяко больше останется. Ну, как, согласен?
— А зачем тебе перловица? — заинтересованно прищурился медвежонок.
— Я ж тебя не пытаю, зачем тебе они? А хотя бы и в колодец положу, на донышко! Пущай полежит, опосля пригодится. Ну так, как? — вкрадчиво поинтересовалась змея. И тут же добавила, — А луна-то все бледнее становится, торопись с мыслями-то…
Упан окинул темный небосвод быстрым взглядом, вздохнул, как будто в воду прыгнуть захотел и рявкнул:
— Согласен.
— А раз согласен, то на рассвете брось одну перловицу в колодец. И уговор будет выполнен.
— А как же водица? Воды мне тоже на рассвете брать придется? — возмущенно рыкнул медвежонок.
— Экий ты горячий, прям обжечься можно! Водица из этого колодца ужо в туеске у тебя плещется, проверь, потяжелел ведь.
Упан вскочил на лапы, тяжесть туеска с водой и впрямь ощутимо натянула веревку на шее.
— Благодарствую, Суркиш! — и неуклюже мотнул головой, изобразив поклон.
— Не за что! — прошипела змейка, — Уговор наш не забудь! На рассвете точно отдарок жду! — выговорила уже в спину убегающему прочь медвежонку.
***
Луна висела в небе серебрянной лунницей, что давным давно видел Ольма на груди у девушки, с которой хотел иметь общее будущее и состариться вместе. «Вот уже и имя забывать стал, как её?… Томша, да, Томша… Да, приятная была девка и оку и сердцу… Да где она нынче, с кем за руку ходит, к кому за околицу бегает?.. Осталась, вот, луна-луница в небе, даже имя рябью подернулось в памяти» — размышлял Ольма и мысли вязко текли, как струи воды, маслянистые и медленные в лунном свете. Было так тихо-тихо, будто мхом уши заткнул, как в детстве, от грозы-грома прятавшись. А вода будто склизкими рыбьими спинами змеилась возле больных ног, мерцала мутным свечением там, где упала раковина с волшебными перловицами. И так покойно было на душе, благостно, хотелось лечь навзничь прямо в ласковый мягкий шёлк воды и дышать ею, как воздухом. Качнулся купол неба, проскальзывая над запрокинутым лицом всеми звездами, всей молочной дорогою….Вода уж затекала в глазницы, смачивая открытые глаза и завихряясь тонкими бурунчиками вокруг светлых тонких ресниц…
Из этой покойной тишины и мягкой прохлады Ольма был грубо вытащен за липкие спутавшиеся и мокрые вихры, а в ухо заорало знакомым голосом:
— Совсем сдурел, что ль?! Навьем стать захотел, русалом?! Обломись! Не будет у тебя хвоста и лягушачьей кожи, не дождесси! Я что, зря сквозь лес ломился и змеинные сказки слушал? — все орал и орал Упан, выволакивая безвольное тело на берег. Бросил его там мокрым мешком и так же ворча и причитая ринулся обратно в воду, шаря руками в мерцающей мути.
— А-а-а! — Торжествующе воздел руку с раковиной, — Ужо я тебя в туесок-от засажу злодейку! — Булькнула в берестяной посудке водица, собранная из трех ключей, и парнишка устало откинулся рядом с мокрым, но умиротворенным Ольмой. Но не долго лежал, вскинулся:
— Глотай давай! — и протянул Ольме на ладоне перламутровую горошину. Ольма послушно открыл рот. Упан, сердито сопя, затолкнул перловицу ему в рот и снова рявкнул:
— Глотай, кому говорю!
От громкого окрика Ольма вздрогнул, гулко сглотнул и ошарашенно захлопал глазами, когда гладкий большой комок скользнул в нутро и разлился там приятным обволакивающим теплом.
Помолчали. Потом Упан, как бы невзначай спросил:
— Чуешь чего?
— А? Что? — очнулся Ольма, будто вынырнул из теплого молока.
— Я спрашиваю, чуешь чего?
— Где?
— Внутрях…
— Вроде, ничего не чую, внутрях-то. А снаружи чую! Глянь, какая красота! Небушко расписано узорочьем, звездочки-гвоздики!… Нет! Звездочки, как цветочки на лугу, а по лугу легкий ветерок волну гонит, то малиновую, то багряную, то муравчатую, то бисную, а то и вощаную — разноцветье… А еще будто пятки кто-то щекочет, мураши бегают будто… Да откуда они взялись-то, муравейник чтоль?! — приподнял голову от земли и слабо дернул ногой Ольма.
— Смотри-ка, а шишимора не соврала, — протянул Упан. И вдруг вспрыгнул и заскакал по прибрежному песку вокруг Ольмы, заскакал, приплясывая, да припевая:
— Ай, люли-люли-люли, у Ольмы ноги выросли! Хвост-то ящеров отпал, да и к навью убежал!
Вдруг резко остановился и рявкнул с подрыкиванием:
— Будешь жррррать их каждую седьмицу, понял?! И не отверррртишься! — сверкнул алым угольком глаз из под лохматой челки.
А волглая ночная темень уже отступала, сменяясь розовеющими предрассветными сумерками. Над речной гладью парил сизый туман, колыхаясь и медленно истаивая, устремляясь к веткам деревьев, что полоскали листья в водах реки, а затем выше и выше к светлеющему небу. Предрассветные облака, словно рассыпанные перья птиц подсвечивались золотом уже просыпающегося солнца.
— И чего разлегся? — Поинтересовался Упан. — Столько дел еще впереди!
— Поползли спать, что-то зад у меня замерз.
— Йэх! Вылечил на свою голову, теперь зад у него мерзнуть стал! Раньше валандался в воде, пока не надоест! А теперь зад замерз! Больше ничего не замерзло? Бубенцы-то на месте? А чижика твово искать не придется часом? Не сваришь с тобой каши!
— А я и не умею кашу-то варить, мамка вкусно варит, — лениво ответил Ольма и пополз в сторону шалаша, отталкиваясь теперь не только руками от земли, но и вяло подрыгивая ногами, неумело, неловко, постоянно теряя опору, но пошевеливал больными ногами.
— А ты чего ногами-то раздрыгался?
— Я? Хорош заливать! Болтаются хвостом, пока ползаю, да и только.
— Думаешь? — задумчиво протянул Упан и остановился, а Ольма продолжал медленно ползти к шалашу. Тем временем мальчишка сорвал тонкую травинку и кровожадно ухмыльнувшись стал подбираться к пяткам товарища. Кончик стебелька достиг своей цели и, коснувшись пятки, медленно скользнул к основанию пальцев. Ничего не произошло. «Видимо, он к траве привык, она ж с весны вокруг щекотится, “ — подумал Упан. — «Хорошо, попробуем по-другому!» Снял с пояса нож, и ловко ткнул Ольму в пятку. Тот взвыл.
— Ты очумел, скаженный! Больно же! Ты чего меня калекой сделать хочешь?! — Выкрикнул и осёкся… — обернулся через плечо и ошалело глазел вытаращенными глазами то на нож в руках Упана, то на закровившую пятку, то на приятеля. — Это чё, я теперь и ногу почувствовал? Они ж давно не живые, мертвые, ящером прибранные…
— Ну, а я тебе про что! — радостно рявкнул Упан, — я ж говорю дрыгаешь ходилками! А ты не могёт такого быть!
— А ну ткни еще раз, в другую, только потише, а то не пятки, а решето будут и вуром истеку. — И так же через плечо наблюдал, как мальчишка подобрался к другой пятке и легонько толкнул ее кончиком ножа. — Ай! Точно больно… — снова протянул Ольма.
— Да что ты все тянешь, да гундишь, как гнусь, радуйся! Перловицы работают, не обманула шишимора старая! Ты, ползи спи, а я к суро сбегаю, расскажу, может, подскажет что?… — И убежал.
Ольма лежал в шалаше, на сухой траве, вдыхал ее запах, чувствовал, как зудят колотые пятки и улыбался. Он будет здоровым, не важно когда, но будет.
***
Заканчивалось лето, Ольма под чутким надзором Упана проглотил уже четыре жемчужины, это если вместе с той первой считать. Приходил Кондый, растирал Ольмовы конечности хитрой и вонючей зеленой мазью и заставлял натягивать меховые штаны и чтоб мехом внутрь. Потом ремнями пеленал не туго их меж собой и оставлял до следующего утра, утром же Упан помогал стягивать меховые пеленки и одевал приятеля в уже порядком потрепанную одежду, что смастерила мамка вместе с соседями. Поляну ребята обжили. Все равно, что маленькая корка получилась, только той корке перта не хватало, или на крайний случай землянки. А пока только шалаш стоял крепко. Упан за ним следил, чинил вовремя.
Луки у друзей получились на загляденье — крепкими, гибкими, да тугими. Роговые накладки для кибити и кость для рогов, да и жилы тоже, Ваган по просьбе друзей добыл. У сохатого оленя позаимствовал. За это Упан в медвежьей личине много зверья разного на охотника из леса выгнал. Вагану хорошо, и на семью хватило и с обществом поделился. А кости, рога, да жилы ребятам жалко что ли? Да и мяса им же навялил. Всё — еда.
Упан рос по прежнему не по дням, а по часам, как на дрожжах и раздавался в плечах, чему очень способствовали занятия с луком. Ольма же стрелял лежа на спине, ноги его, хоть и вернули чувствительность, но по-прежнему не держали. Стрелять лежа он подглядел у отца, еще в далеком детстве. Тот рассказывал, что так в йуре воюют, когда врага скрадывают. Йура Ольма не видал, но отец говорил, что там ни единого деревца, ни кустика до самого окоема. И чтобы ворог не заметил, надо было передвигаться только по-пластунски. И стрелять тоже лежа. Вот он и стрелял, лежа на спине и закинув голову назад, вытягивая руку с луком в сторону мишени.
Однажды пришел суро. Рядом крутился вездесущий Ошай. Седобородый арвуй присел на чурбачок, что стоял с краю их маленького дворика и молча наблюдал, как ребята пускали стрелы в оставленную шагов на пятьдесят доску. На доске был намалеван черным углем неровный круг. Упан пытался стрелять, но слишком много прикладывал сил, и потому то ломал стрелы, то рвал тетиву. Не успевал чинить. Ольма же метал стрелки вообще, можно сказать, на ощупь, выросшая за лето трава ему, лежачему, закрывала обзор, из-за чего он промахивался и злился. Впрочем и Упан тоже злился, время от времени порыкивая и сверкая красными угольками глаз из-под бровей. Кондый посмотрел, посмотрел и произнёс с досадою:
— Эх, парни! — крякнул, — Я, конечно, суро, арвуй и все такое, но вижу ж, что вы добрые луки только терзаете почем зря, а толку никакого. Я вам тут принес кое-что. Настоечку одну. Обоим очень пользительна будет. — Пока договаривал, достал из котомки небольшой глиняный горшочек, а ребята уже тут, как тут, носами водят. Упан сверху, а Ольма снизу. Суро с громким хлопком вытащил из кувшинчика плотную затычку и Упана словно отбросило волной едкого запаха, он пошатнулся, заслонясь, зачихал и закашлял. А у Ольмы вышибло слезу от рези в глазах. Сам же Кондый только поморщился и открыл рот, чтобы не вдыхать резкий и неприятный аромат. Ольма проморгался и просипел:
— Ты нас, старый, отравить придумал, чтоб не позорились дальше?!
— Больно надо — травить! Мне еще надо посмотреть, как она на вас подействует, настоечка-то моя. Любовно вертя в руках горшочек, ответствовал Кондый, — Давно я ее варю, годков этак… Дай, вспомню… Годков этак… — стал загибать пальцы и что-то бормотать себе в бороду. — Змея я лет пятьдесят назад завалил, жилы сохли лет пятнадцать, одолень-траву и дурман в затмение собирал… И только потом на огонь вариться поставил… Так, почитай почти семь на десять годков ее и варил, вчерась поспела. Все не знал, куда пригодится. А она, вот, она вам сгодилась. Пейте!
— Пить, — выдавил из себя Упан. — Я тебя, дед, люблю, конечно, и благодарить век буду за науку твою и ласку, но эту отраву пить не буду! Если от одного запаха подохнуть можно, то что будет, если ее проглотить?!
— Погоди голосить, внучек, а лучше вспомни, какой змей бывает?
— Чёрный, длинный, скользкий, холодный, бррр, противный.
— А, вот, и неправда твоя! Змея на солнышке греется и жар солнечный впитывает, потому и горячая на ощупь и гладкая. Это и солнечное начало, и лунное, жизнь и смерть, свет и тьма, добро и зло, мудрость и слепая страсть, исцеление и яд, хранитель и разрушитель, возрождение духовное и телесное. О, как! Змея быстрая, как несчастье, неспешная, как воздаяние, непостижимая, как судьба. Вот, такой змея бывает! — Парни недоверчиво слушали, а Ошай, так и вовсе с открытым ртом застыл. А дед продолжал.- Вот, гляньте на себя, вроде бы парни вы хорошие, но и недостатки у вас есть, не в обиду будь сказано. Ольма себялюбив, не гибок душою и телесно. А Упан гневлив, не сдержан, силен, но силой своей управлять еще не научился. А зелье мое змеиное вам недостающее даст. Ольме гибкость и наблюдательность, Упану — спокойствие и владение силой. Ну? Как думаете? Вонь и горечь питья — достойная плата за те качества, что вам нынче невместны?
Ольма с Упаном переглянулись. В лад шумно вздохнули, и Ольма, как старший глухо сказал:
— Со всех сторон ты, Кондый, прав. Мерзость напитка нисколько не стоит того, что нам с медвежонком не хватает. Я буду пить твою настойку змеиную.
— И я буду, — добавил Упан, — хоть оно и воняет, как тьма протухших змей! — не удержавшись рыкнул парень и наморщил нос.
Ольма подтянувшись на локтях сел и одним махом проглотил половину питья. Удивленно поднял брови и хмыкнул. Глаза зажглись озорством, но скривившись, протянул кувшин приятелю. Упан взял сосуд в ладони и какое-то время наблюдал, как Ольма показушно и остервенело трет высунутый язык и отплевывается. Упана передернуло, в чувствительный нос шибало противным духом, но он собравшись опрокинул в себя оставшеюся половину питья и от удивления даже вытаращил глаза. На языке остался мятный душистый и сладковатый вкус липового меда, а по горлу прокатился горячий комок травяных ароматов, после чего голову и грудь стало приятно пощипывать и покалывать. Потом, вдруг, раз — лес, Кондый, Ошай и Ольма, вместе с облаками и птичками, в небе описали медленный правильный круг и вернулись на свои места, а в теле образовалась приятная мягкость и ясное спокойствие. Оборотень застыл и не поворачивая головы, скривил губы в Ольмову сторону спросил сквозь зубы:
— Ольма елташ, а оно сладкое или мне причудилось?
Ольма захохотал:
— Да, сладкое, сладкое!
— А чего же ты язык ногтями скреб? — возмутился Упан.
— А на твою удивленную рожу посмотреть хотел! — сквозь смех говорил Ольма, катаясь по земле и держась за живот. — Ой, не могу, глаза, что у твоей томаны были, того гляди не мишкой обернется, а перьями покроется и ухать начнет!… — постанывал от смеха Ольма.
Старый арвуй, тоже улыбаясь в бороду, хлопнул крепкими ладонями по коленям и сказал:
— Ну, посмеялись? И будя! Проверим, как зелье на вас подействовало. Ну-ка, луки в руки! — и громко хлопнул в ладоши.
Друзья снова переглянулись. Ольма легонько махнул рукой, как бы пропуская младшего вперед.
— Погодь, — вдруг воскликнул Кондый, — Ошайка, слетай к мишени, да оттащи ее вон к той березе, что у края леса стоит.
Ошай припустил, только пятки замелькали, да заполоскалась за спиной светлая льняная рубаха. Переставил доску с черным кругом подальше и побежал назад. Упан в это время упёр плечо лука в землю, приступил его ногой, задержал дыхание, напряг мышцы, всем телом налегая на оружие, и свободной рукой забросил петельку новой тетивы на второе плечо. Тетива басовито загудела. Тут же неторопливо вразвалочку вышел на рубеж, изготовился к стрельбе, скупыми движениями поднял лук, натянул тетиву. И вдруг будто ледышка прокатилась вниз по спине. Четкие линии и контуры мишени, что вроде бы виднелись сначала отчетливо и ясно, вдруг ни с того, ни с сего исказились и, нарисованный им самим, черный круг расплылся и, стремительно разрастаясь, рванулся к нему. От неожиданности он невольно зажмурился и ощутил, как твердая земля качнулась у него под ногами. На какое-то мгновение он сторожко напрягся, опустил лук, ожидая неизбежного удара, от того, что земля вдруг на него бросилась. Но удара, впрочем, не последовало. Упан резко потряс головой, будто отгоняя неведомое видение, и открыл глаза. Вокруг все заволокло на несколько ударов сердца легкой дымкой, однако вскоре все приняло свой прежний вид. Успокоился, равнодушно пожал плечами и снова вскинул лук, натягивая тетиву. Все затаили дыхание. В тишине слышался только скрип сгибаемого лука. Оперенный кончик стрелы коснулся скулы, сдвинулся еще дальше назад, за ухо, узлы мышц вздулись на его руках, кожа плеч налилась кровью. Разжались пальцы, стрела сорвалась с тетивы и вонзилась прямо в средину далекой мишени.
— Бодро-удало! — одобрительно закивал суро. — Ай, да умница, Упан! Ну, что, помогло тебе мое зелье?
— Выходит помогло, дедушка! — довольно улыбаясь, зарделся парень. — Все целое, глянь, и лук и тетива непорчена, и стрела куда надо ушла! — в восторге скороговоркой заговорил парень. Старый Кондый вопросительно посмотрел на Ольму. И вслед за ним и Упан и Ошай ожидающе уставились на него. Ольма, как сидел в траве, вытянув неподвижные ноги, так и сидел. Спиной к мишени. Проверил пальцем хорошо ль тетива из становой жилы натянута, дотянулся до кучи стрелок, поворошил их рукой, вытянул одну, задумчиво зажал между пальцев и положил на тетиву. Вскинул отчаянный и отчего-то испуганный взгляд на Кондыя… И вдруг, одним стремительным движением перевернулся на живот, не выпуская лука со стрелой из рук, и тут же сам выгнулся, словно лук, опираясь лишь на чресла и чуть раскинутые в стороны ноги. Выгнулся, поднялся над травой, одновременно споро натягивая тугую тетиву. Та взвизгнула, вспискнула тонко и отправила в полет легкую стрелку. Ольма тут же плюхнулся грудью на землю и зажмурил глаза. Ошай радостно завизжал. И зашуршал травой отдаляясь. Ольма лежал неподвижно, ждал неизбежного. «Наверняка промахнулся, да и вовсе не попал!» — бухало стыдно в голове. А в уши назойливо лез громкий шорох, как будто что-то большое и тяжелое волочили по земле, приближаясь к Ольме все ближе и ближе. А потом звонкий мальчишеский голос заголосил прямо над ухом:
— Дедушко суро, гляди, чего Ольма учудил! Смотри, как стрелку метнул, в самою середку! Стрелка в стрелку! Глянь, Упан, он твою стрелку своей расколол! — Бросил доску с мишенью и стрелами на землю и заскакал вокруг приплясывая и притопывая, — Уйди стрела, усмирись стрела иди туда, где не была, не коли меня, не бей, свое место разумей!
Кондый сидел на чурбачке, подперев одной рукой бороду, а второй придерживая свой посох, добро и довольно щурился из-под лохматых бровей.
— Ну, что друзья — не разлей вода, вода утекла, да проруху унесла! Помогло моё лекарство, доволен я. Сказать по правде, вы этого всего, — он показал на мишень со стрелами, — и сами бы достигли, но не так споро, как хотелось бы, как мыслилось. Годиков за пять, а может и за все десять… М-да… — замолк ненадолго и продолжил, — не думал, Ольма, что ты настолько гибок станешь, да так изловчишься извиваться, аки змей. Поразил, поразил и меня, и мишень! Но то и тебе польза!
Ошай подхватил:
— Змея — хвост, да голова! Шелестя, шурша травой, проползает кнут живой. Вот он встал и зашипел: Подходи, кто очень смел! — и тут же замолк от легкой затрещины, что прилетела ему от Упана.
— Сам ты змей-червяк! А Ольма, мыслю, нынче самый меткий стрелок в округе стал, чучело!
Ошай, насупившись поднял глаза на Упана, но тут же озорно глянул, подпрыгнул, развернувшись вкруг себя, и поскакал в сторону бола припевая: «Змей-червяк, с камаки бряк, ту-лу-лу-лу, тулулу, не лежится, ой, ему…»
Кондый ухмыльнулся в бороду и покачал головой.
— Все, понес вести на хвосте, сорочонок! Одарили его боги слова ладно складывать, да все не впрок, в пустую трещит. О-хо-хо!
***
Упан снова пропадал у Ольмы. Кондый уж устал того зазывать на уроки. Лук и стрелы были заманчивее. Но при первой же возможности, когда Упан прибегал к дедовой избушке, мудрый суро потихоньку-полегоньку вкладывал в темную длинноволосую медвежью головушку знания, которыми обладал сам. Как-то чувствовал, угадывал, что вскорости понадобятся перевертышу и все его знания, и силы. Да, и еще была причина — чаял, что не так уж и много ему осталось, по сравнению с тем, что прожил, конечно. Будто капля по капле время уходило, будто кусочки от него отрывались и, как осенние листочки уносились по ветру куда-то вдаль. Вздохнул печально. Видно так тому и быть. Засиделся на белом свете. На покой пора.
С утра обиходил Юмонкуй, что на краю болота обретался. Обошел всех чуров, что позже вкруг камня установили пришедшие сюда Ольмовы предки. И что потом после них станет не известно. В будущее заглядывать приходилось редко и ему еще не виделось — что за новые боги будут у потомков этого бола. А новые боги будут, это мирским законом прописано. Не впервой уж — одни уходят, другие приходят, вместе с молодыми народами их приносящими.
Лето уже к закату стремилось, оно старилось вместе с травой, да листьями, что подсохли, стали жесткими, запылились, но цвета пока еще своего не сменили. Не время им еще цвет лесного наряда менять, позже, после Осенин. Трава тоже стояла высокая, большей частью выцветшая и шуршащая, метелки пырея пожелтели и высохли, покачивались на знойном ветру, что залетал с широких лугов и сюда в сумрачное и еловое приболотье.
Сидел Кондый на лесенке, на солнышке грелся, но, чу! Зашуршала перезревшая трава под легкими шагами. Кондый обернулся в сторону тропинки и с теплом улыбнулся — заполыхали рыжие волосы вдалеке, Санда шла к нему. Нежданная-негаданная поздняя любовь мягкой приятностью обволакивала его нутро. Совсем не так, как в ярой юности — обжигающе, дико, горячо, до дрожи и головокружения. Сейчас же в груди будто плескалось и масляно перекатывалось теплое парное молоко, мягко и нежно согревало и наполняло тихим удовлетворением. И не жалел он, что полюбив эту нежную женщину, стал ясно замечать, что бесконечное время, отведенное ему богами стало замедляться и расходоваться так же беспощадно, как и у простых людей, живших под его приглядом.
Милая его сердцу женщина наконец-то подошла к нему, вскинула взгляд, а в светлых, цвета выцветшего позднего лета, глазах оказалась не теплая нежность, которой всякий раз встречала она Кондыев взгляд, а какая-то тревога затаенная, сквозь которую испуг искорками просвечивает. И такое отчаянно-решительное лицо было у нее, что мудрый суро не решился прижать ее к своей груди с нежностью, а только ласково положил на округлые плечи свои ладони.
— Что случилось, Сандушка? Что за забота в твоем сердце поселилась? Отчего так на меня глазами сверкаешь, того гляди ругать начнешь…
— А и начну! — храбро начала она, да только на большее сил не хватило. Светлые брови поднялись умоляюще и она заглядывая снизу-вверх продолжила, — Кондый, почто ты обманул меня? Почто обидел? Я чаяла, я надеялась, что Ольмушку моего ты на ноги поставишь, силы вернешь! А ты что?! Колдовство наколдовал! Обернул его змеем шипящим! Он и так горевал, что ящером по земле плющится, а ты его и вовсе гадом сделал! За что?! — и одинокая слезинка скатилась по мягкой щеке.
— Ясно все! — ухмыльнулся, — Ошай вести на хвосте приволок, свербень многословный?
— Да, он! И теперь все бабы болтают, а то и мужики, что я мамка змеева, что гнать меня надо из бола, а Ольму вообще изничтожить. Ведь он нынче змеем оборачивается. Одного медведя мало, теперь и змей-перевертыш появился. Не к добру, кричат, ой не к добру! Подбивают Куяна мужиков собрать, да Ольму на правеж приволочь.
— Ох, ты ж, глянь, какой языкатый растет! — поминая пустослова Ошая, воскликнул Кондый, — Так народ всколыхнуть! Надо его в оборот брать, учить уму-разуму!
— Ты про кого это? — не поняла Санда.
— Про кого, про кого? Да про Ошайку белобрысого! Силен у него язык, дали ему боги дар убеждения! Который так не вовремя открылся. Ладно, с ним потом, а сейчас к Ольме поспешать надо, чтоб мужиков с Куяном остановить. Пока чего недоброго не случилось. Пойдем, милая, я тебе по дороге все объясню.
Быстрым шагом, сквозь лес шли и Кондый рассказывал, что никого он не заколдовывал, и Ольма не змей вовсе. Да, зелье давал, но зелье верное, нужное, придающее спокойствия и терпения, а так же гибкости суставам, да крепости мышцам. А то, что Ольма сам чудным образом извернулся, чем-то змеиную повадку напомнив, то его самого, Кондыя, несказанно удивило и озадачило. Хотя, видел он давным давно, в других землях у других народов, что воины стрелы мечут таким чудным способом, вскидываясь на чреслах.
— Вспомни-ка, Санда, а ведь муж твой Шоген не всегда здесь жил, так ведь? Как я помню пришел он из тех земель, что на полдень дальше лежат? Так?
— Так, Кондый мой, так! Только не любил он о том говорить, знаю лишь, что воином был, а потом к нам пришел, тут я его и увидела, да и полюбила. — запыхавшись, ответила Санда.
— Мне тоже об том подробно не сказывал, что до вашей любви у него было. Но похоже, что неплохим воином был, коли за короткий срок сильным буем стал, даже посильнее, чем твой отец. Да и приняли его тут и под руку его встали многие охотно. — На ходу выговорил он. — Вот, и Ольма в него умением пошел телесным, это ведь не просто так приходит, а с кровью воинской ярой. А силой, да статью Ольма в отца своего. Знатный был муж… Только оно, умение-то, не сразу просыпается, а постепенно… Как у сына твоего и выходит.
Выбежали на поляну, что у излучины речной приютила Ольмин шалаш. А общество уже тут как тут было, с рогатинами в руках, с ножами, да палками. Ольма сидел на земле, а загораживая его, стоял Упан и сжимал в руках снаряженный стрелой лук. Стрела, покамест смотрела в землю. Мужики глухо гомонили, но громче всех был слышен Куянов голос:
— …как был чужеземным выродком, так и остался, вся твоя змеиная суть на свет белый выползла, — выкрикивал в Ольмину сторону буй, — и ты перевертыш не нашего роду-племени поди прочь, не мешай суд чинить над ящеровым слугой! — гудел Куян, а остальные поддакивали.
Стремительным шагом суро дошел до крикунов и встал между Упаном и Куяном.
— Осади, Куян! Осади! — и пристукнул посохом, — Да какой ты буй будешь, коли любому огольцу из веси верить безоглядно станешь? Прибауткам Ошаевым внял, что ли? Так этот сорочий крикун кого только не успел в вашем боле ославить, даже тебя не пожалел, или ты это тоже позабыл? — И подражая мальчишке, Кондый дурашливо пропел, — Буй-то наш сидит-сидит, да, нос-от задирает, словно он козел сердитый — бородой болтает!..
В мужицкой толпе зафыркали, да заулыбались, вспоминая, как степенный Куян носился по всей веси за быстроногим Ошаем. Ой, и повеселились все по-доброму… А Куян Ошаю тогда даже поршни подарил, за то, что быстрый такой — ведь он так его тогда и не догнал!
Куяново лицо заалело, он сразу как-то сдулся, сник и исподлобья буркнул:
— Твоя правда, мудрый суро, чего мы с калекой-то воевать пришли. Незачем воевать, коли всю правду не узнаешь. Давай-ка лучше тебя спросим, отчего он змеей после твоего зелья изогнулся? — Почти злобно прошипел вождь. — Не ты ли козни супротив общества строишь, плохое замысливаешь?
— Ой, Куян, не у тебя ли змей из глаз выглядывает, не он ли из твоего нутра сей миг шипит? Уже борода серебряная, а до сих пор желчью капаешь, что не тебя тогда народ буем выкрикнул, а чужака пришлого. Да только в том чужаке силы было во сто крат больше, чем у тебя сейчас и, да и ума тоже. — Еле слышно, только для Куяновых ушей прошептал, а потом громко для всех добавил. — Общество его бы зря не уговаривало власть над ними взять… Стыдись, Куян! Злоба твоя старая, да зависть твоя не моложе, чести тебе не делают. Народ-то все видит-подмечает!
Мужики зашушукались, опустили рогатины и как-то сразу отодвинулись от Куяна.
— Хорошо старики тебя не видят, да бабы ваши с детками, а то что бы они сказали, коли злобу в тебе б увидели? Ну-ко спрячь ее поглубже, да запомни, если снова словами плеваться будешь злыми, народ от тебя отвернется. И выкликнут буем другого, более разумного! — И обращаясь уже к мужикам, продолжил. — Вот, что я вам скажу, славные охотники, в юношах этих черноты нету, злобы они против общества не таят, а наоборот, хотя обществу пользу принесть, зверя бить хотят с вами на равных! А коли не верите, спытайте их. Скоро ведь Осенины будут, народ с окрестных деревень соберется, молодежь игрища устроит. Вот, и моих Ольму с Упаном допустите силушку показать, а там уж и судить будете всем обществом!
Мужики одобрительно загудели. Закивали головами и одобрительно загомонили. Тут и Куян распрямился, развел плечи, поднял руку, призывая к тишине:
— Спасибо мудрый суро, что надоумил, — сверкнул все-таки недобрым глазом из-под бровей. — Хорошо придумал — испытать. Испытаем, посмотрим, других людей мудрых спросим, чтоб внимательно поглядели на твоих подопечных. И коли черны они, коли не выдюжат в испытаниях, то быть им изгоями. И уходить им из племени. Верно я говорю, охотнички?
Народ одобрительно загудел. А Кондый хитро усмехнулся, стукнул посохом в сухую землю и провозгласил:
— Так тому и быть, волей, данной мне вашими пращурами, подтверждаю! Да будут мне свидетелями небо, солнце, да, земля!
Разошлись. Кондый ободряюще потрепал по вихрам ошарашенных предстоящими испытаниями Ольму с Упаном, и тоже откланялся, уводя Санду к себе в избушку. Та шла с ним рядом, прислушиваясь к тому, что негромко ей говорил суро и время от времени оборачивалась через плечо, пытаясь разглядеть сынка Ольму, который вскоре совсем скрылся от ее взгляда в высокой траве.
Сам же Ольма, глубоко задумавшись, сжимал кибить лука, лежащего у него на коленях.
Упан легонько толкнул его в плечо, присаживаясь рядом. А потом оба и вовсе легли на теплую землю голова к голове, уставившись в небо. Где-то рядом легонько шуршала трава, покачиваясь на легком ветерке. У самой земли шебуршились жуки и муравьи, в прибрежных кустах еле слышно перекликались гаички и чумички. А над ними выгнулось небо вылинявшим васильковым полем, по которому плыли пушистые ромашковые облака, нет, не ромашковые, перезревшие одуванчиковые пушинки сбивались в стаи и уносились на полночь…
***
«Дед Кондый говорил, что народу много нынче соберется, год-то урожайный. С черной речки пришли, из-за леса, пришли с Ерлы-речки, с Темныша охотники, даже с далекой Суксулы пришли, та что за-по Межой течет и в Межу втекат, как и все остатние реки, да ручейки Межу кормят. Пришли ведь не только меняться, но и себя показать, и невест высмотреть. А старики, да знахари о мире побеседовать, у буя правды попросить. Споров-то за год много накопилось.» — размышлял Упан, поглядывая окрест. Народ шумел, прибывая и размещаясь на широкой поляне перед самым большим селищем в округе, что не так давно Медведициной кликать стали. Раскладывали на расстеленых шкурах то, что для обмена привезли. Пацанята и местные, и пришлые с визгом носились промеж гостей. И какое-то доброе веселье витало в воздухе — то тут, то там слышался смех и звонкие шлепки ладоней по плечам и спинам, когда встречались старые знакомцы и родичи.
Упан пошёл мимо бревенчатых изгородей, миновал торжище широкое и отправился дальше, во свояси, прямиком на Ольмов нур. Давно уже в народе закрепилось название — Ольмов нур. Охотники мимо ходили, девки в лес по ягоды-грибы бегали. Конечно, гости их редко тревожили на их прибрежной проплешине, где обосновался с весны Ольма, но видны были издалека. Да и некогда им было гостей привечать, все лето в трудах, да заботах пробежало. На месте не сидели, пузо солнцу не подставляли. Вот, и сейчас Упан застал Ольму за работой — тот терзал свое оживающее тело. Взявши на плечи немаленькую колоду и лежа на животе, поднимался, выгибаясь назад, ненадолго задерживался вверху и опускался снова на живот, стараясь не плюхаться кулём.
— Там народищу набежало, сроду столько не видел! — поделился Упан.
— Откуда тебе и видеть такое было, ты ж только этим годом народился, — отдуваясь фыркнул Ольма. По его спине текли струйки пота, спина раскраснелась, бугрясь мышцами.
— Слышал, в селище, бабы у колодца говорили, что игрища завтра Куян объявит, после полудня. Надо собираться уже начинать.
— А чего тебя туда понесло? — поинтересовался Ольма, перевернулся на спину и стал колоду уже у груди держать, да в верх её подкидывать и обратно, на открытые ладони ловить.
— А мне Кондый наказал мамку твою проводить до дому и к Вагану заглянуть, там тебе, да мне одежонку новую взять, что Еласка и Санда смастерили.
Ольма осмотрел себя, свои штаны, да сброшенную на траву рубаху.
— Н-да, — протянул он, — моё-то старое все поистрепалось, да и твоя одёжа постоянно по швам ползет, негоже в таком рубище на народ выходить… Ну, показывай, что там наши сварганили?…
***
Со взгорка виднелось многоголосое и шумное людское скопище. Ольма и сам ранее не видал так много людей одновременно. Упан шумно поскреб грудь в вырезе новой нарядной рубахи и сказал:
— А народу-то прибыло! Вчерась всяко меньше было. Ну, двинули, что ли?
Спустились с пригорка и стали пробираться туда, где теснее толпился народ, вокурат вокруг пустого и утоптанного пространства. Друзья медленно пробирались сквозь людскую толпу, которая молчаливо расступалась перед ними. Народ с любопытством и удивлением разглядывал занятную парочку: невысокого, но достаточно крепкого и широкоплечего юношу с черными длинными волосами, схваченными кожаным ремешком в толстый хвост, и ползущего, крепкого в руках и плечах светловолосого, в чудной одёже парня. Свои-то местные знали, что это Ольма-калека, да Упан, медвежье семя. А чужие и пришлые видели впервые этих двоих странных и необычных: приземистого, сутулого, широкоплечего — поперек себя шире парня, что словно ножом масло раздвигал людскую толпу. Невозмутимое и безусое лицо его было значительно темнее местных белокожих и конопатых, с румяными, поцелованными солнцем лицами. Низкие брови, мощные челюсти, цепкие темные глаза буравили каждого, кто смел заступить дорогу. Ярко-синяя льняная рубаха с алой вышивкой по плечам и вороту привлекала взгляды, особенно молодых девок. Парни вокруг одевались в некрашеный лен или конопляное полотно. А тут ярко и нарядно, любо посмотреть. Правда, присмотревшись, девки отмечали, что безусое лицо еще достаточно юное и разочарованно вздыхали. Второй не поднимался на ноги, так и полз на прямых руках прямо вслед за темноволосым, что твой змей. Худые ноги, укутанные в толстые кожаные штаны и стянутые между собой ремнями, разнились от мощного, увитого тугими узлами мышц торса. «Чудной парень», — думалось им. И одет чудно. Рубаха алая, подбитая по груди, животу и локтям толстыми кожаными заплатами, что от локтей закрывали еще и половину ладоней, как раз ту, которой он ловко опирался о теплую землю. Зато спина алой крашенины была увита замысловатыми черными узорами, каких на одной рубахе быть никак не должно. Оба были снаряжены луками, да пучками стрел. Кто-то ахнул из местных:
— Неужто калека тоже стрелки метать будет?! Ошайка не соврал, выходит… — шепотки и говорки двинулись вслед за пришедшими, догоняя и обгоняя их и наконец докатились и до взлобка, где на богатой кошме на деревянных чурбаках восседали все старшие и все волхвы ближайших мест во главе с Куяном и Кондыем. Куян было нахмурился, но Кондый, довольно ухмыльнулся в бороду и успокаивающе похлопал того по колену. Наклонился к уху и что-то коротко сказал. Куян бровей не расправил и все так же хмуро зыркнул на Ольму с Упаном, потом поднялся, вскинул руки, народ утих.
— Люди одного со мной племени и прочие гости уважаемые! Вашего совета хочу услышать! Как исстари повелось, с тех пор, когда мы были все единым родом и единой семьей, пришло время испытать наших юных молодцов. Наши пращуры разошлись в разные стороны и основали свои роды и селения, стали жить своим укладом. По-своему. Но, по-прежнему, мы родичи, потому как из одного корня вышли. У каждого растут сыновья, и хотят похвалиться силой, да ловкостью перед отцами своими, дедами, да и девками! — Легкий веселый гомон, негромким смехом прокатился от лобного места к самым задворкам, заставив девок, да что там говорить и многих молодых парней зарумяниться и заалеть будто лепестки лесного шиповника. — Так вот, поэтому совета прошу, отцы, да деды, будем ли мы эту молодую поросль испытывать в ловкости, силе, да разуме?!
— Будем, будем! Добро! Спытаем! Пусть покажут! — прокатилось новой волной голосов по толпе.
— А, коли будем, то надо у богов и пращуров дозволения спросить, они-то согласны?
Поднялся со своего места Кондый, а вслед за ним и все пришлые волхвы. Шурша длинными одеждами, да постукивая посохами, длиннобородые хранители ближайших селений подтянулись поближе к суро, склонились друг к другу седыми головами, потрясли длинными бородами, согласно в лад закивали. Суро Кондый взял слово:
— Пращуры наши не супротив, со всех селищ и починков слово свое принесли согласное, посему быть испытаниям! — и стукнул глухо посохом в землю. С прибрежных кустов сорвалась-вспорхнула густая птичья стая, чирикая, свиристя и хлопая крылышками.- Добрый знак, люди, — указал на кружащих в высокой синеве птиц Кондый, — значит, все наши юнаки вылетят из гнезд родительских славу добрую добывать!
После этих слов народ раздался шире, оставив перед старейшинами и волхвами нестройную толпу молодых парней, с краю которой притулились и Ольма с Упаном. Снова вперед вышел Куян.
— По началу, — громко сказал он, — испытаем силу, потом будем выведывать вашу ловкость, а в конце старцы наши ваш ум испытают!
У берега, недалеко от воды, давно, сколько себя помнил Ольма была навалена куча округлых каменных глыб разной величины. Эти камни, маленькие и большие свозили сюда в одно место мужики, когда начинали выравнивать поля под посевы. И во время молодецких игрищ этими глыбами и игрались завзятые силачи всех окрестных деревень и весей. Большая часть парней ломанулась с кабаньим топотом к каменной куче, в надежде выбрать для себя самый удобный снаряд. За ними не торопясь двинулся и Упан в своей яркой рубахе. Ольма как-то сразу загрустил и пополз в противоположную сторону, туда, куда не спеша отошли те, кто не причислял себя к местным силачам. Разместился от них поодаль и принялся наблюдать. Зрители зашумели, подбадривая своих избранников криками и свистом. А там на берегу реки толкались и гудели молодыми голосами широкоплечие парни, выбирая камень по себе. Некоторые уже успели обменяться тумаками и тащили свою ношу сверкая свежими синяками под глазами и ссадинами на скулах. Камень нужно было донести до судей, показать силу и вернуть свой булыжник на место. Пыхтя и немилосердно потея, многие уже двинулись в путь, покряхтывая и спотыкаясь. Упан спокойно дождался, пока рассосется народ и подошел к двум последним оставшимся булыжниками. Один был чуть меньше, другой чуть больше. Задумчиво посмотрел на них и наклонился к большему. Этот камень никто брать не хотел, потому как был велик и неудобен. Все затаили дыхание, кроме тех, конечно же, кто уже пер свой булыжник через все поле. «Сможет или не сможет?» Смог! Поднял и легонько вскинул на левое плечо, шагнул было прочь, но снова повернулся и подхватил второй, что был чуточку поменьше. Народ ахнул. А Упан же постоял и размеренно двинулся прочь от реки, неся один камень на плече, а другой под мышкой. Так и шагал, пока не догнал, а потом также спокойно обогнал толпу покрасневших от натуги соперников. Свалил каменюки к ногам судей, промолвил:
— Я сейчас! — легкой трусцой вразвалочку побежал к тем, кто тяжести решил не таскать. Добежал до Ольмы.
— Ну, и чего ты тут разлегся? Я тебе там булыжник приволок, а ты тут прохлаждаешься! Пошли бегом, пока камушки не сперли! — подсадил Ольму на плечо и понес обратно. Ссадил его на землю перед старейшинами и сказал:
— Вот! Этот тоже с камушком баловать желает.
— Ничего я не жела… — попробовал было возмутиться Ольма.
— Желает, — твердо сказал Упан.
Куян снова свел брови, но увидев, что Кондый хитро сверкает глазом проговорил:
— Ну, раз желает, пусть балует, поглядим.
— Только пусть сначала, вот, энти — махнул рукой Упан на тех, кто все же смог дотащить свой валун до нужного места, — вот, энти, вот, похвастают, а мы уж с елташем опосля… — шмыгнул носом, утерся и, поскребывая грудь крепкими ногтями, шагнул в сторону.
«Бух! Бух! Бух!» — глухо падали на мягкую землю большие камни, которые сваливали перед судьями самые крепкие парни. Некоторые так и остались у берега реки, не сумев пройти и пары-тройки шагов, не рассчитав своей силы. С тяжелыми вздохами, помогая друг другу волокли и толкали оказавшиеся непосильными ношами камни обратно туда, где раньше они лежали. Остальные же, сильные и удачливые стали развлекать собравшийся народ своими уменьями. Кто бросал камень дальше, кто бросал камень выше, кто приседал со своим камнем в руках. Наигравшись, выдохлись и горделиво поводя плечами ждали оценки судей.
Куян поднялся и сказал:
— А что же оставшиеся оба-два скромничают? Чего камушками своими не играют?
— А и поиграем! — ответил за двоих младший. — Ну, чего зенками хлопаешь, — толкнул в плечо сидящего на земле Ольму, — хватай свою булыгу, да покажи, чего умеешь, чай, руки не отвалились ешшо.
Ольма грустно покосился на свою каменюку, присмотрелся, да и углядел, что она по форме точно его бревнышко, которым он все эти дни руки свои нагружал. Ну, тяжелее, конечно будет, но если недолго им играть, то и сдюжит поди. Спину-то матушка-земля поддержит, а руки за эти дни будто крепче стали. Подполз к продолговатому камню, лег на спину, к нему головой, закинул руки за голову, ухватился покрепче, да и положил каменюку себе на грудь. Поднатужился, взбугрился мышцами и подкинул камушек, да снова поймал, подкинул, да поймал. И впрямь ощущая, как из земли по плечам, да по бугрящимся мышцам рук полилась прохладная и приятная сила, будто родниковая вода ласкала горячие мускулы. И так весело стало, что поднялся и сел, подняв камень над головой:
— Все, наигрался! — И швырнул булыжник Упану. Тот с легкостью поймал. Ольма же продолжил, — Обратно не потащу, звиняйте, окалеченый же я, куда уж мне. Вон, Упанка камушек на место отнесет. Не откажет, другу. — и скромно потупился.
— А чего мне ножки топтать? Сам долетит! — вскинул продолговатый булдыган на плечо Упан и швырнул в сторону реки. Тот точнехонько лег рядом с теми, что уже успели докатить на место обессилевшие неудачники. Те только порскнули в разные стороны. — Вроде, не пришиб никого? — из-под руки пригляделся черноголовый.
Народ застыл в изумлении. И те, кто смотрели, и те, кто судили. Куян, если б не видел своими глазами, как в нескольких шагах от него обезноживший калека подкидывал немаленький камень, и как вчерашний младенец швырял его за несколько шагов с неимоверной легкостью, то не поверил бы. В далекой юности он сам, в точно таких же состязаниях играл с камушком и победил всех, но так, как эти двое, даже во времена своей молодости сделать бы не смог.
— Нечисто тут, — тихо пробормотал. — Нечисто. Никто, кроме Кондыя не услышал. А тот лишь с улыбкой покосился на буя — мол, то ли еще будет!
— Ну, коли каждый тута уже похвалился силушкой, теперь и мой черед. Только, строго не судите, люди, я ж еще маленький, первая весна прошла, да первое мое лето заканчивается. Говорят некоторые, что и молоко на губах не обсохло… — С этими словами подошел к своему валуну, положил крепкие ладони на его округлые бока, да и подкинул вверх. Покидал, поперекидывал с одной руки на другую посверкивая красным из-под низких бровей, да и бросил его оземь с глухим стуком.
Куян поднялся вновь и воскликнул:
— Ну? Любо ли побаловали наши юнята силушкой, народ?
«Любо, любо, хорошо!» — раздалось отовсюду.
— Ну тогда, пусть прибираются, да отнесут свои ергушки обратно, туда, где им и положено быть. Откуда взяли, туда и положите! — под громкий хохот добавил вождь.
Упан поднял руку.
— Прощенья прошу за дерзость, вождь, позволь мне со своим булыжником первым управиться? — и не дожидаясь ответа, на виду у всего народа громыхнул кулаком в самую середину своего валуна. Раздался сухой треск, и, посверкивая блестящими острыми сколами, тот развалился на мелкие части, которые Упан споро перекидал к берегу. Один, самый маленький, даже воду закинул, подняв радужный веер брызг.
Народ восторженно взорвался криками, похвалой и захлопал в ладоши. Сильных любили, сильные в племени нужны и важны. Все были довольны. Даже те, кому предстояло еще тащить свои камни в сторону реки.
Солнце клонилось к закату, люди весело гомонили, разжигали костры, расстилали полотна с угощениями прямо на траву, собирались кучками, свои к своим. Только молодежь, даром, что из разных селений, вся перемешалась и перезнакомилась. Ольма с Упаном расположились было неподалеку от старейшин, чтоб быть поближе к Кондыю. Но того неожиданно куда-то увлекла рыжая Санда, Ольмина мать. До друзей доносился веселый смех молодёжи, раскаты которого слышны были, то тут, то там. Ольма с Упаном лежали на мягкой траве и смотрели издалека на людскую суету.
— Слушай, Ольма, чего жрать-то будем? — спросил Упан. — Народ, эвон, снедать готовится. Я бы тоже не прочь, а то камешками побаловались, силушку порастратили, неужто немощными тут валяться будем?
— Надо бы мамку мою найти, она всяко в угощении не откажет. Может, до ее дома сползаем? Тьфу, ты! Сходим!
— А давай, может, и Кондый рядом отыщется, заодно и порасспрашиваем, когда на луках биться будем?
— Да, сегодня ужо темнеет, да и народ про состязания забыл за снедью-то…
Стали собираться, да и сборов-то было, только луки свои подхватить, да тронуться. Но не тут-то было. Издалека, прямо от собравшихся вместе парней и девок, бежал к ним Ошай.
— Эй, молодцы-удальцы, высокий, да длинный, айда к нашим, зовут вас.
— И кто ж нас зовет, кому ж мы так понадобились? — фыркнул Упан.
— Ну, как же?! Наши-то и зовут, боловские, медведицины. Каждому занятно с самыми сильными пообщаться.
— Да, какие мы сильные, скажешь тоже! Так, повезло просто… — отшутился Упан. — Нам бы пожрать, мы к Ольминой мамке пойдем лучше.
— Так тама, у наших-то, цельная скатерть угощениями заставлена, найдется чем угоститься, — не отставал Ошай. — А Санду вашу Кондый куда-то повел, смеялись еще они, будто молодые. Хихикали… Не иначе жениться пошли! — хмыкнул Ошай.
Упан незлобливо отвесил Ошаю легкий подзатыльник и облако его белых волос качнулось, будто одуванчиковые пушинки ветром колыхнуло.
— Не твое дело, белобрысый, чего они делать задумали. Мал еще такое замечать, не положено еще, не дорос.
— А ты-то дорос, что ли, черноголовый? Я побольше зим насчитал супротив твоего, если что… — и показал язык, но тут же заканючил, — Ну, пошли к нам, там и Томша вас ждет и все остальные…
Ольма вздохнул, покосился на Упана и, решившись, буркнул:
— Пойдем, что ли сходим, посмотрим, что у них там за угощение, коли зовут.
— Ну, коли зовут, — протянул Упан, — да, коли, угостить грозятся, то почему бы и не сходить? Беги, скоро будем — отпустил обрадовавшегося Ошая и присел на корточки. Присел и заглянул в глаза Ольме.
— Ты уверен, что нам туда надо? Как бы чего не вышло, а?
— Мне нужно, — коротко бросил Ольма и направился туда, где весело смеялись товарищи по состязаниям.
Молодёжь вольготно расположилась вокруг расстеленной скатерти, уставленной простой, но вкусной снедью. Тут были и блюда с ягодами, и румяные яблоки и запеченное мясо, и вяленая речная рыбка, лоснящаяся янтарным жиром, и молодой сыр, плачущий слезами молочного сока, и каленые яйца, и много всяческой зелени и румяных пирогов. Стояли кувшины с ягодным соком и ядрёным квасом, и туеса с ключевой водой. Юнаки шутили и смеялись, а девки рдели и заливисто хохотали над шутками парней. Но стоило только приблизиться Упану с Ольмой, как все смолкли и тихо зашушукались. Лишь только нынешний Томшин парень Умдо с вызовом проговорил:
— Чего-то силачи наши припозднились, Ошай уж десять раз успел бы сбегать до вас и обратно, а вы все ползете, будто улиты, а может и вовсе змеи?
Молодежь затихла, ожидая, что же, да и ответят приятели на подначку? Ольма начал было закипать от стыда на свою немощь, глянул на Упана, но тот лишь ободряюще ему подмигнул и кивнул «Давай, мол, сделай их!» и Ольма, будто кинувшись в ледяную прорубь, выдал на гора:
— Ну, не скажи, Умдо, некоторые змеи хоть и ползают неспешно, зато, ой, как быстро жалят да кусают, что даже самого сильного лося с ног валят, как бы тот от них не хоронился! — сказал, да оскалил зубы в недоброй ухмылке.
— Ты кого, калека, лосем назвал?! — прошипел взъярившийся вмиг Умдо. Ладошка, сидевшей поблизости от того Томши успокаивающе легла Умдо на плечо.
— Ну, что ты, милый, он же все верно говорит — от змеюки ни один зверь, ни человек не убережётся! Охолони, Умдошенька, испей кваску, и протянула тому кувшинчик. Умдо зыркнул на нее злобно, но напиток принял. А Ольма, меж тем продолжил:
— Да и шипеть я не умею, а у тебя, эвон, как складно получается… Заслушаешься!
Наступила тишина, среди которой раздавались сдержанные смешки и фырканье. Умдо, аж подавился квасом от отповеди. Только прокашлявшись набрал в грудь воздуха, чтоб продолжить перепалку, да только Упан ему не дал.
— Народ, нас на угощение зазвали, или колючки под хвост совать? Так этим невместно заниматься, пока столько жратвы скучает вдали от моих зубов. Ну-ко, красавица, — обратился он к близко сидящей румяной девке, — подай-ка мне вон тот кусок окорока, а то смотрю плачет он, по мне скучает. — И впился зубами в истекающее мясо, которое передала девица, не смея отказать такому нарядному и сильному парню.
— А что и из луков завтра стрелять будете? — вопросительно прогудел добродушный сын Вагана Мерг, — заметил я у вас луки справные. Где взяли? Купили, чтоль?
— А на что покупать нам, немощным отшельникам? — прочавкал в ответ Упан, уплетая сочный окорок за обе щеки, — Не сеем, не жнем, не пашем, сидим себе на берегу Межи, да птичек слушаем, да от нечего делать луки мастерим…
— Сами, чтоль сварганили? — изумился неподдельно Мерг, — Вот ни за что б не подумал! Как только намастрыкались? Аль научил кто?
— Конечно! А научил нас тот, кто нынче уж за кромку ушел. — вздохнул Ольма. — Батя мой науку мне дал, а я домыслил, там подсмотрел, тут подслушал, — закончил Ольма.
— Ага, — подхватил Упан, — сама Кострома в помощниках у нас была.
Девчонки удивленно вздохнули и запереглядывались.
— Врешь, поди, хвостатый, — задорно выкрикнула с другого конца скатерти веснушчатая Анка.
Не может сама Кострома каждому встречному-поперечному помогать! — и захохотала, оглядываясь по сторонам и сверкая глазами.
— А это смотря, как попросить! — ответил, обсасывающий косточку Упан, затем бросил горсть сладкой ягоды в рот, продолжил, — Если ж с уважением, да с почтением, да с подарками, то можно не только к Костроме подход найти. А даже… Да, вот, хоть к тебе! Хошь, попрошу так, что ты сразу сама сделаешь все, что угодно по моей воле, а? — Подначил веснушчатую Анку Упан. — Не смотри, что я молод! Я мудёр, как … — покрутил в воздухе пальцем, закатив глаза, подыскивая сравнение Упан.
— Бобёр! — выкрикнул Ошай. И молодежь дружно грохнула смехом.
Упан глянул исподлобья на болтуна:
— Ну, на бобра-то я не так уж и похож, мне до него еще расти и расти. А вот Анку на что угодно уговорю! — И хитро улыбнулся, сверкнув глазом в сторону девчонки.
Анка аж привстала, загоревшись:
— Ну давай, уговариватель, пробуй! Да только не поддамся я тебе, не дорос ешшо!
— Хорошо, давай пробовать, только я сначала бы еще перекусил, да хотя бы, вон тем наливным яблоком, дай-ка мне его, а потом и уговаривать начну. — Анка схватила румяное яблоко и запустила им в Упана, тот ловко его поймал, смачно захрустел им и выдал:
— Ну, вот, первое мое желание ты уже сполнила! Яблочко подала! Дальше будем продолжать? — Хитро сощурился он. Анка удивленно проговорила:
— Да ты ж меня еще и не уговаривал!
— Вот, видишь! Еще не уговаривал, а ты ужо мои желания сполняешь, — И снова нарочито громко хрустя, укусил яблоко. Тут до всех дошло, как ловко парень обманул Анку и все опять засмеялись. Только Анка возмущенно фыркала, и толкалась локтями от щекотавших её и хохочущих над ней подружек. Просмеявшись, молодежь загомонила своими разговорами, шутками, да прибаутками, и уже никто не обращал внимания на пришедших. Только время от времени Томша косилась в сторону Ольмы, что-то выговаривая на ухо Умдо.
— Ну, не так уж и страшно, друже, никто нас не покусал. Так что поедим и пойдем восвояси. Давай, ешь! — Упан протянул Ольме куриную полть, да пододвинул кувшин с квасом.
***
На следующее утро народ так же гомонил и шумел вокруг поприща. Готовились смотреть на ловкость и меткость стрелков. Парни уж собрались поблизости. Кто нервно тискал лук, кто перебирал стрелы в колчанах, а кто и стоял спокойно, ожидая начала состязаний. Упан был вместе с Ольмой, как обычно с краешку. Поднялся со своего места Куян.
— Солнышко высоко на небо вскарабкалось, люди добрые! Значит пришло время нашим юнакам ответ держать, кто из них самый ловкий, глазастый, да меткий! Пусть покажут, который из них сможет наравне с нашими охотниками в лес ходить, да добычу приносить! А пока молодежь готовится, спросим богов-пращуров, помогут ли они в этом деле молодым?
И снова заторопились к Кондыю на совет арвуи окрестных селений. Собрались в кучку потрясли бородами, пошушукались. И снова встал Кондый и сказал:
— Пращуры наши, ничего супротив не имеют! Любо им на наших юнцов поглядеть, да их ловкость проверить! — И стукнул посохом оземь. Тут же сильный порыв ветра взметнул пыль из под его ног и поднял вверх крепким столбиком, закрутил, закрутил, да успокоился. А на протянутую Кондыеву ладонь легло легкое птичье перышко. Народ разом вздохнул. А суро продолжил. — И снова добрый знак, люди! Сам Мардеж дохнул и перышко утиное принес! Значит, состязанию быть и бог ветров вам в том помощник! Пусть летят ваши легкие стрелы точно в цель!
Состязание началось! Бросили жребий и первая тройка лучников выстроилась вдоль обычной веревки, натянутой между колышками. У каждого было по стреле, а мишень, круглый деревянный щит, сколоченный из досок, стояла в пятидесяти шагах от черты. На светлом дереве прямо в центре сам Куян самолично намалевал черным угольком кружок шириной с ладонь. Засвистели первые стрелы и звонко затренькали тетивы. И только один из состязающихся смог стрелой поразить черный кружочек. Вышла новая тройка стрелков, и снова один стал победителем и, гордо подбоченясь, отошел в сторонку, снисходительно наблюдая за новыми стрелками. Наступила очередь и Упана с Ольмой. По жребию выпало им стрелять в одной тройке. Упан взял стрелу, наложил на тетиву и с легкостью оттянул ее до щеки, народ уже ожидал выстрела, но с той же неимоверной легкостью Упан оттянул тетиву еще дальше, почти за ухо. Скрипело дерево кибити, еще немного и рога лука вот-вот встретятся, но Упан все еще удерживал стрелку, прижав ее хвостик к тетиве указательным пальцем. По толпе пробежал шепоток «Ну, и силен же, медведь, как бы лук не сломал!» На что найденыш ухмыльнулся, прищурился и пустил стрелу в полет. Удар, треск, стрела взлохматив древесину испачканную углем вошла в нее наполовину. Народ восторженным ревом встретил Упанов выстрел — всем люб сильный и ловкий!
Ольма не торопился, все внутри трепетало от тревоги «А, ну, как не попаду, вот всем смеху-то будет!» Второй из их тройки парень, худощавый и тонкий Чебай, что пришел вместе с родичами с далекой Суксулы, торопливо наложил стрелу, долго выцеливал и наконец-то выстрелил. Но стрела его ушла в молоко и он, расстроенно покосившись на девичью стайку, понурил голову и побрел прочь. К черте подполз Ольма, положил рядом лук и стрелы. Приподнялся на руках и вгляделся в мишень. Щека ощутила легкое дуновение ветерка, который дальше помчался, легонько теребя метелки травы. И снова страх неудачи завладел Ольмой, колючими мурашками взбежал по спине, облил румянцем стыда щеки и гулко забухал сердцем в груди. Толпа притихла, зашепталась. «Калека… Не сможет… Куда он поперся… Только позориться… Бедненький», — горестно вздохнуло людское море. Он угрюмо покосился в ту сторону, а после перевел жалобный взгляд на Упана. Тот ободряюще улыбнулся, а после, грозно нахмурясь, показал приятелю свой огромный кулак. Делать нечего — надо исполнять задуманное. Перекатился на спину, снарядил лук и сел спиной к мишени. Народ затаил дыхание. Буй Куян насупившись глядел на калечного никчёму, предполагая, что тот передумал, если сидит отвернувшись от мишени. Только Кондый хитро щурился и тихо хмыкал в седую бороду. Люди ждали. Как, вдруг!.. Хитро извернувшись, Ольма поднялся на чреслах, выгнувшись, как гибкая вица, стремительно отпустил тетиву и упал лицом в пыль у белой веревки, боясь поднять голову и услышать обидное улюлюканье и смех толпы. Но все пораженно молчали. Ольма тогда раскрыл один глаз, затем второй, потом подтянувшись на руках воздел себя и глянул в сторону мишени… Упан первый закричал:
— Попал, попал! Едрить тебя через колено! — и кинулся к другу обнимать и ерошить тому волосы.
В общей тишине чей-то голос изумленно воскликнул «А ведь попал калека!» И покатилось «Попал, Попал! Молодец! Меткий!»
Ольма и сам уже видел, даже отсюда, с высоты своих рук, что его стрелка точнехонько вошла в хвост Упановой стрелы, расщепив ту на две щепочки, а перышки с ее хвостовика медленно кружась оседали в траву.
Куян прошипел громко:
— Никак ящерово колдовство темное! Не бывало вовек такого, чтоб увечный самых лучших в игрищах побеждал!
— Не все то, что тебе непонятно колдовством считается, Куян! — прогудел тихонько Кондый. — Да и не выходили раньше калечные состязаться. Все когда-то бывает в первый раз! Нету здесь колдовства и даже им и не пахнет, вон, у остальных волхвов спроси, коли уж мне не веришь! — нахмурился мудрый суро. Волхвы, услышав слова Кондыя, дружно закивали, будто болванчики: «Мол, да, нету тут колдовства, никак нету, прав суро Кондый!»
Встал Куян, поднял руку, требуя тишины, обратился к народу:
— Люди добрые, хоть я и не понимаю, как такое может быть, но первым в метании стрел и самым ловким стал Ольма, сын Шогена. Видать, отцова воинская жила дала о себе знать! — Нехотя признал он и развел руками. Народ радостно загалдел, захохотал, восхищаясь мастерством стрелка. Поднялся Кондый со своего места и людское море с легкими говорками затихло.
— Коли из всех состязающихся у нас ужо определились самые сильнейшие, да ловкие, то их ум, да разум дозвольте спытать, люди! Но случится так, если они в нашем испытании не сдюжат, то любой из молодых, кто состязался эти дни между собой найдет ответы на наши вопросы, тот станет победителем. Верно ли я говорю, люди? — «Верно! Верно!» — загудел народ.
— Ладно! Если общество согласно, тогда приступим.
Склонились седые головы, зашушукались, зашептались. Люди притихли. Время от времени где-то слышались смешки, на них тут же шикали и возмутители спокойствия замолкали.
Поднялся самый старый арвуй, пришедший с далекой Суксулы. Долгополая рубаха его вся унизана была разноцветными лоскутками, да бусинами, а старческие сгорбленные плечи укрывала лохматая медвежья шкура. В расчесанную ради праздника длинную седую бороду были вплетены яркие ленты. Держась сухонькой рукой за такой же, как и он сам древний, почерневший от времени, посох старец проскрипел:
— Первая очередь проверить сметливость юнаков выпала мне, одному из старейших мудрецов окрестных земель! Мне — скромному Лапаю! — Многозначительно воздел скрюченный палец старик, — Ибо, как завещали наши пращуры нам, а их пращуры нашим пращурам, пращурам пращуров, — запутался в словах древний старик. Пожевал губами, пошамкал и продолжил, — Мда-а, о чем это я? — Тут же к нему подскочил шустрый юноша в такой же расшитой рубахе, только победнее и зашептал тихо тому что-то на ухо, поясняя. Лапай продолжил, — А пращуры завещали, да! Достигай скромности, если хочешь достичь мудрости. Умножь скромность, если мудрости ты уже достиг… Да-а. Достиг… Да!.. — снова задумался старичок, укрытый медвежьей шкурой, а парень в расшитой рубахе снова зашептал тому в ухо. — Загадка? — удивился волхв Лапай, — Загадка! — озарила его сморщенное личико улыбка, заблудившаяся в густой бороде, — Вот вам моя загадка! Сидит тах, да на белых горах, ждет-дожидается, когда из мертвого живое выйдет! Что это? — и довольный сказанной речью оглядел окружающих.
Народ вокруг затих. Все задумались. Вдруг звонкий мальчишечий голос выкрикнул «Лягушка! с глазами, да без ушка!» Люди прыснули легким смехом, зашуршали своими догадками. Ольма в мальчишьем выкрике узнал голос болтливого Ошая и громко, посмеиваясь сказал:
— Гляньте, люди добрые, народ честной, у нас, видать, тоже свой скромный мудрец завелся! Ошайка — знаток безухих лягушек! Всех, поди, в реке переловил, чтоб им уши пересчитать? А? — веселье новой волной прокатилось по толпе.
Кондый поднялся со своего сиденья, поднял руку вверх призывая к тишине:
— Зубоскалить всякий может, Ольмушка! Тебе ж загадка загадана, так отвечай! Али не сдюжишь в умственной работе? — задорно подмигнул бывшему охотнику суро. Ольма глянул вопросительно а Упана, тот ему снова ободряюще кивнул. И парень, собравшись с духом ответил:
— Загадка уважаемого Лапая с Суксулы и, правда, сложная, уж ум за разум зашел, думавши. Да только, как зашел, так обратно вышел и отгадку мне принес. Этот тах, что на белых горах — то курочка на гнезде, яички высиживает!
Скромный и мудрый, и настолько же древний Лопай, казалось и не слышал, что сказал испытуемый, как сидел задремав в обнимку со своим посохом, так и сидел. И только после очередных шепотков молодого помощника степенно закивал. Кондый, припечатав посохом провозгласил:
— Первая загадка отгадана! Кто загадает новую? Может, ты, мудрый Курга с Ерлы-реки?
Со своего места поднялся еще не старый, но уже поживший на свете мужчина — знахарь с Ерлы реки. Он был худощав, длинноног, с длинными ловкими пальцами, которыми он теребил висевшие у пояса его множество мешочков, наполненных травами и кореньями. Он был лучшим знахарем в их лесах.
— Ну, не настолько я мудёр и скромен, как почтенный Лапай, но и я кое-что знаю и ведаю из того, что другим недоступно. Посему, скажите-ка мне парни, да и весь остальной люд — какая еда самая вкусная на свете? — Народ тут же загудел, перечисляя на все лады самые вкусные угощения, зашумел, послышались отдельные возгласы: «Соты медовые, сыр козий, лосятина жареная, заяц тушеный, хлеб, хлеб печеный, блины… Мед стоялый!» — Перечисляли в толпе. Знахарь Курга с Ерлы-реки лишь хитро сверкал глазами, да мотал головой. Вдруг Упан сделал шаг и вскинул руку, призывая к тишине, а потом вежественно поклонился всем сразу:
— Я знаю ответ! Скажите люди, без чего вы все ни в жисть не обойдетесь? Без чего помереть сможете? А если отняли это у вас, так частицу этого вы желать будете всей душой и более всего на свете? Что сладко для вас вспоминается вдали от дома родного? А? Воздух это, воздух родного дома, родной земли! Вот таков мой ответ!
Курга довольно улыбнулся, хлопнул одобрительно упана своей длинной ладонью по плечу:
— Молодец, паря, не только сила в руки ушла, но и в голове немного завалялась. Правильно сказал! Воздух и силы дает и жизнь! Я бы от такого сообразительного помощника, как ты не отказался бы. Не желаешь ко мне в ученье пойти?
— Звиняй, уважаемый Курга с Ерлы-реки, — сказал, поклонившись Упан, — да, только я ужо в учении у деда моего, у Кондыя. Он и учит меня и воспитывает, своею мудростью даря, посему не могу я от него уйти. Но за добрые слова благодарю.
Суро Кондый довольно крякнул в усы, услышав слова Упана, разгладил бороду, встал и снова обратился ко всем землякам:
— Насельники земли нашей, вот, что я вам скажу. Победителя у нас не определилось пока. Потому как оба — и Упан-Медвежонок и Ольма-Полоз оказались и сильными и ловкими, и сообразительными. Но кто же из них лучший? — Кондый замолчал. Молчали и все собравшиеся. Многие удивлялись, что, мол, как де можно выбирать, и так ясно, что тот, кто здоров, силен и на двух ногах, тот и лучший, а не какой-то ползающий в пыли калека. Другие, более жалостливые желали победы Ольме-калеке. Находились и те, кто молча ненавидел обоих. Умдо тоже был среди таких. Камень он не донес, стрелу не докинул, на загадки ответов не знал, но считал все равно несправедливостью, что оборотень и калека стоят в центре поляны, а не он, Умдо. Что хвалят их, а не его. Стоял, злился, скрипел зубами, тискал кулаки, не обращая внимания на ластившуюся к нему красавицу Томшу… А в это время Кондый продолжал:
— Посему теперь я их спрошу. признаёте ли, люди, мое право спрашивать, как хранителя этой земли?
«Признаем, суро! Спрашивай, мудрый суро!» — зашумел народ.
— А коли так, то вот, вам, юнаки, и моя загадка! Слушайте! Когда всё видишь — её не видишь, а когда ничего не видишь — то ее видишь. Кто она?
Заволновалось людское море и стихло. Такая оглушительная тишина настала, что Ольма услышал, как кровь стучит в висках. И так ему захотелось быть первым, даже не смотря на то, что Упан его друг близкий, что не далее как мгновение назад сам желал ему победы. Не смотря на это все, он отчаянно хотел угадать, хотел доказать всем, кто стоял и ходил на здоровых ногах, что он лучше их — сильнее, ловчее и умнее. Упан набрал в грудь воздуха, чтобы слово сказать, а у Ольмы, будто что-то оборвалось внутри и он от предчувствия поражения даже зажмурил глаза.
— Деда, ты меня еще таким премудростям не учил, — пробасил ломающимся голосом Упан.
Ольма неверяще распахнул глаза, свет солнечный ожёг глаза до рези и тут его осенило.
— Темнота! Это темнота! — закричал он. Кондый захохотал, хлопнул в ладоши довольно:
— А, ведь, я знал, Полоз, что ты догадаешься! Знал! Все верно, люди! Ольма-Полоз верно рёк — темнота это! Вот отгадка на мою хитрую задачу!
Закричал народ радостно, захлопал в ладоши — всем нравится, когда кто-то побеждает, особенно если это свой, здешний, а не пришлый. Обрадовались боловские мужики и бабы с девками, подбежали, подхватили Ольму с земли и давай его качать, подкидывать. Все улыбались: Упан от радости за победу друга, Кондый от того, что не ошибся в друзьях, Санда от гордости за сына, старики просто радовались веселью. Все были довольны. Кроме Умдо. Ох, и крутила его зависть-злобушка, особенно еще и от того, что увидел, как заблестели Томшины глаза, когда Кондый объявлял победителя. Ведь смотрела она тогда на Ольму, хоть и прижималась в тот миг к Умдо.
А народное веселье, растекалось, разливалось песнями и плясками дальше. Снова накрыли скатертями, да кошмами поляну, снова выставили угощение. Закружил, завертел людской хоровод. И уже неважно было, кто победил. Было просто хорошо, весело и сытно.
***
Закончилось веселое гульбище, отзвучали песни, разъехались гости по своим селениям — кто с прибытком, а кто и с невестами.
А Ольма с Упаном уже наравне с боловскими охотниками стали ходить в лес на промысел. В лесу по утрам уже все чаще лежали росистые тени. Где-то вдали куковала кукушка. Под мерными шагами Упана даже стебелек не дрожал, а от ползущего Ольмы раздавалось легкое шуршание. Травы стояли вызревшие, унизанные капельками росы, словно драгоценными лалами. Лес становился все гуще и сумрачней. Изредка сквозь густые ветви виднелись бочаги и болотца. Земля становилась сырой и влажной. «Хорошо, что мамка с Елаской мне кожаную одёжу пошили, а то б нынче весь мокрый бы полз», — думалось Ольме. В этой чащобе не слышны были те голосистые птицы, что пели на светлых лесных полянах, только изредка тонко посвистывал заблудившийся в густых кустах рябчик.
— Слышь, шабар, рябчики посвистывают. Похоже тут их вдосталь. Возьмем птичек? — спросил Упана Ольма.
— Отчего ж не взять, Ольма? Все, что возьмем наше! Давай, посвистывай, больно здорово это у тебя выходит — приманивать рябцов. — Сказал и, изготовив лук к стрельбе, опустился на колено в густую траву. Ольма и сам уж давно расчехлил тугой лук и наложил стрелку.
— «Фииить, фюиииить, фюить-ти-ти-те-тю» — засвистал охотник, — «Фииить, фюиииить, фюить-ти-ти-те-тю»! — и тут же зашуршала трава сразу в нескольких местах. Запели стрелы, зашуршали оперенными хвостами в траве, заклевали в маленькие пестрые тельца острыми костяными клювами.
— Ого! А мы с тобой никак не меньше дюжины завалили! Обрадовался Упан, когда вся добыча была найдена и сложена на маленькой прогалине. Ольма тоже сидел и улыбался радостно, ловко связывая лапки птичек между собой. Вдруг, поблизости, давно поскрипывающее дерево вздрогнуло и с глухим стуком рухнуло в заросли окружавшего прогалину серого ольшаника. Тяжко вздохнул лес, поминая погибшего старого собрата и из кустов неожиданно выскочил крупный заяц прямо на Упана. Заверещал, оттолкнулся сильными лапами от его груди, да так сильно, что сбил того с ног и был таков. Упан сидел в мокрой траве с ошарашенно распахнутыми глазами, а вкруг него разливался противный запах. Ольма принюхался.
— Да ты, паря, похоже того — опростался. — Протянул охотник. И тут же весело захохотал. — Вона, как твоя медвежья суть наружу вылезла — с ароматами, да с песнями. Эка, как твой зад петь-то умеет, заслушаешься! — Повалился на спину, держась за живот, развеселившийся Ольма. Краска негодования залила смуглое лицо Упана. И он со злостью выплюнул:
— Чего ржёшь, орясина! Сам ли давно вонял, да в реке полоскался?! — с хрустом смял траву удлинившимися пальцами Упан.
— Так я ужо своё все отполоскал, а ты, вона, благоухаешь! Медвежья болезнь, знамо дело очень-но душистая! — Похрюкивая от смеха выдавил Ольма. Разлепил прослезившиеся от смеха глаза и с удивлением увидел удлинившееся лицо Упана с посверкивающими красным из-под бровей глазами. Губа того подергивалась над клыком, а в горле клокотал еле сдерживаемый рык.
— Ты чего это, елташ? Я ж шуткую!
— Елташ?! Разорву! — зарычал Упан, но в последний миг, еле сдержавшись от непоправимого, с громким треском сломал свой лук. Отбросил обломки в сторону, вскочил и с громким треском скрылся в кустах.
— Чёй-то он? — спросил сам себя Ольма. Поскреб задумчиво свои соломенные вихры и с досадою огляделся. — Эх, такой лук сломал!.. А как же мне теперь все это к шалашу переть? — Возле его ног валялась связка рябчиков, обломки Упанового лука. — Эй, Упанушка! — зычно крикнул он в сложенные ладони, — Упан! Ты где? — Но только гулкая лесная тишина была ему ответом.
Делать нечего. Кое-как привязав поклажу к спине, двинулся в обратную сторону. Трава еще не успела распрямиться и продавленная его телом в траве дорожка привела Ольму на берег Межи только в сгущающихся сумерках. Всю дорогу Ольма, смахивая текущие по лицу ручейки пота думал, что обиженный парень набегается по лесу, выпустит злобу, да и вернется к шалашу. Но не тут-то было. Поляна была пуста и тиха. Только птички в прибрежных зарослях тихо посвистывали, да с реки наползал вечерний туман. Ничего не поделаешь. Пришлось обихаживать рябчиковые тушки уже в темноте, на ощупь, а после в одиночестве укладываться спать.
***
Упан бежал сквозь лесную чащу без разбору, в ярости ломая кусты и удлинившимися когтями царапая ни в чем не повинные стволы деревьев. Те плакали скупыми каплями сока и янтарной смолы. Бежал по-человечьи, а потом споткнулся о выступающий корень, кубарем скатился в густо заросшую низину, а оттуда выметнулся уже бурым четырехлапым зверем. Долго ли, коротко ли бежал, пока не вынес его яростный бег на широкую лесную кулигу, посреди которой стоял неохватный могучий дуб.
Тревожно зашуршало по другую сторону дуба и из-за ствола вышел огромный секач. Упругая и жесткая щетина его густой гривы встопорщилась гребнем, кабан наклонил огромную голову с длинными широкими ушами к самой земле, глянул маленькими глазками на невесть откуда взявшегося врага и с воинственным всхрюком бросился вперед. Молодой мишка поперву от неожиданности присел на задние лапы, мазнул мохнатым задом по сухой траве, но тут же с могучим ревом поднялся, раскинув лапы со смертоносными когтями и встретил устремившуюся к нему кабанью тушу. Заверещал дурным голосом жирный чёрный вепрь, на которого насел огромный молодой медведь. Клубок мохнатых тел закрутился у подножия старого дуба, мох и земля летели из-под ног, но медведь глубоко вонзил свои острые когти кабану в бок, придавил его сверху, да сдавил острыми зубами мощную кабанью шею, норовя прокусить толстую шкуру. Секач в крепких объятьях то замирал, то дёргался в сторону, полосуя мишкину шкуру острыми загнутыми клыками. Но вдруг копыта его подогнулись и он упал под тяжестью медвежьей туши. Медведь привстал, рыча и дергая головой, и принялся рвать упавшую тушу, захрустели позвонки, брызнула кровь, кабан в последнем усилии приподнялся, пытаясь сбросить с себя своего убийцу, но с визгом рухнул обратно. А в горло медведю хлынула теплая, свежая и такая сладкая кровь. Но вдруг судорогой скрутило сильное медвежье тело и у туши поверженного вепря оказался голый и дрожащий Упан, в корчах извергающий из своего желудка куски сырого кабаньего мяса вперемешку с проглоченной кровью.
Как он добрался в Кондыеву избушку, как потом хлопотали над ним, грязным и испачканным в крови и грязи Кондый с рыжей Сандой, он не помнил. Очнулся только поутру, чистый и вымытый, под мягкими шкурами в своей постели.
У окна сидел Кондый и молчал.
— Деда, я кабана убил, — хриплым, осипшим голосом проговорил Упан.
— Эх, внучок! Не надо было бы тебе крови живой вкус чуять, плохо это, не хорошо. Звериная суть твоя пищу получила, да волю к жизни почуяла. Как-то ты теперь ее одолевать будешь? Силенок-то еще нет, дитячьи силы еще твои, да башка неразумная… Ох-хо-хо… Да, видать, судьбу тебе такую Доля с Недолей напряли. Ты отдыхай, поешь там, что Санда спроворила. А мне думать надо, да с предками советоваться. — Встал, взял в руки свой резной посох и скрипя половицами, вышел.
Упан спустил ноги с кровати, взглянул на свои руки, где под ногтями еще виднелись остатки засохшей кабаньей крови. Влез в штаны, заботливо сложенные Сандой на краю ложа. Попытался было влезть в рубаху, да снова расширившаяся после лесного боя в медвежьем теле спина не поместилась. Испугавшись легкого треска льняной ткани и боясь испортить чистую рубаху, накинул висевшую в темном углу на крюке старую овчинную безрукавку.
Творог с яйцами и теплые лепешки с молоком не полезли в горло. И парень, устало шаркая ногами выбрался наружу. Суро стоял у Синь-камня, промеж деревянных идолов вскинув руки, и молчал. Непонятная маята скребла острым песком душу парня, пока он смотрел издали на застывшего деда. Вскорости Кондый опустил руки и сгорбившись зашагал к избушке.
— Ну, и чего тебе пращуры сказали? — сощурив один глаз и посмотрев на Кондыя, спросил Упан.
— Молчат. — вздохнул Кондый и присел тут же рядышком на ступеньку. — Одно только услышал.
— Что же, деда? Что? — Вскинулся парень.
— Сказали, чтоб шёл своей дорогой, малёк, — снова вздохнул старик.
— Дорогой говорят, чтоб шёл? — тихо спросил Упан.
— Ага…
— Ну, я тогда пошёл?
— Иди, — снова, в третий раз, вздохнул Кондый и добавил, — Ты заглядывай, хоть иногда, скучать, ведь буду…
— Хорошо, деда… — поднялся парень и зашагал прочь.
Смотря, как скрывается среди лесной зелени широкая спина Упана, Кондый прошептал:
— Будь счастлив, малёк, и пусть боги дадут тебе нужных сил.
***
Лето повернуло к осени. Небо выцвело, и из голубого превратилось почти в белесое. Неяркое и не жаркое солнце с каждым днем все сильнее и сильнее клонилось к земле, все чаще затягивалось облаками и тучами, из которых лили затяжные и надоедливые дожди. Трава пожухла и уже не пахла так одуряюще вкусно, как летом, шалаш протекал и не хранил тепла. Ольма уже сносно передвигался на слабых негнущихся ногах, используя деревянные подпорки, которые упирал в подмышки и так шагал. Чтоб не потерять костыли, придумал вставлять их в петли пришитые по бокам толстых кожаных штанов, что справила ему мамка, рыжая Санда. Она ж сплела из шерсти тёплую душегрею, которую Ольма все чаще и чаще натягивал по ночам. Ночами было холодно и вот уже второе утро трава вокруг шалаша покрывалась пушистым иголочками инея. Упан, запропал куда-то… Он после случая на охоте стал отчего-то все реже и реже заходить. Все отговаривался делами, которыми нагружал его суро, то сборами на охоту, то самой охотой. Дней пять давеча, как приходил. Именно приходил, а не прибегал. Тело его раздалось в плечах ещё шире, мышцы так и перекатывались при малейшем движении, голова совсем вросла в плечи, а в росте он превзошёл Ольму почти на локоть, в его Ольмы лучшие времена. Ноги были, что твои ступы, но широкие ступни, обутые в мягкие кожаные кемы ступали по травяному ковру вовсе не слышно.
Как пришёл он тогда, так и объявил, что железное, де, оружие его бесит, и что нож, подаренный Кондыем внуку, решил Ольме в хозяйство сдать, авось пригодится. А лук, сломанный на той злополучной охоте как валялся обломками в углу Ольминого шалаша, так и валялся. Сказал, что уходит охотиться сам-один, без оружия. Силушку, де, девать некуда, вот и хочет потешиться. И был он тогда, весь какой-то чужой, не свойский, будто и не было тех летних дней, которые они провели вместе, когда помогали друг другу, когда маленький неуклюжий мальчишка рос и мужал у Ольмы на глазах. Давно, уже давно охотник Ольма считал маленького перевертыша братом. Братишкой… Да и побратались они неоднократно, мешая и кровь, и пот, и слезы в своих приключениях. И вот пять дней уже, как нет его. Только иней по утрам, да редкие охотники мимо, и дожди-дождики, холодные и сырые. Ольма смотрел в огонь, что затеплил ещё в полдень, грел ладони и колени и вспоминал летние веселые деньки.
А вот намедни мамка приходила все домой звала, да он отказался, сказал, что Упана ждет. Мамка вздохнула, и уговаривать больше не стала, только корзину еды оставила. Полную. Он её почти подъел. Только яйца варёные остались, да крынка масла. А остатки лепешек размокли под вчерашним дождём, когда струйка воды пробралась сквозь ветхую крышу шалаша.
***
Ольма снова лежал в воде. Больные ноги опять его не держали. А случилось это из-за того, что он неосторожно поскользнулся на рябчиковой пади в грязи. Ну, на той, где Упана заяц испугал. Поскользнулся, да и упал спиной неудобно, вокурат на старый пенёк. Да так упал удачно, что от боли в снова ушибленной спине звездочки кружащиеся перед глазами запрыгали. Кричать-звать кого-то тогда в глухом лесу было некого, и, время от времени, проваливаясь от боли в гулкую темноту беспамятства, он медленно полз в сторону своего шалаша. Полз два дня. Потому как обессилев, пришлось заночевать прямо на холодной земле. Без костра и теплой одежды. Всё это он растерял по дороге.
Лето уже заканчивалось, ряска вовсю разрослась, и вода в лесной реке была черной и холодной. Холод речной воды он снова ощущал только руками. Ноги, как и прежде, снова не чувствовали ничего. Была надежда на волшебные перловицы, да найти их без помощи Упана Ольма не смог — тот их запрятал куда-то, да и оставалось их уже, кажется всего одна или две… «Да и боги с ними. Не жили счастливо, да и нечего было начинать», — подумал с печальной усмешкой Ольма.
Вот и лежал в воде по пояс, ибо ласковая, но холодная осенью вода смывала то, что не могло держаться в его теле. Порты он давно потерял, осталась только длинная льняная рубаха до колен, да и та вся истрепалась до ветхости, только на животе и локтях держались истертые, пришитые мамой кожаные заплаты. Ольма лежал в воде и смотрел на слабые свои ноги, а рыбья мелочь вилась вокруг, обкусывая невидимые глазу частички умирающего тела… Солнце стояло в зените, но не грело совсем, густая листва деревьев, склонивших свои ветви к самой воде, начинала желтеть. Осень. А за ней зима. С первыми холодами Ольма уснет. И больше не проснется. Лучше б его добили тогда. Но Томша бросилась между холодным острием копья и грудью искалеченного Ольмы. Не дала убить его. Лучше бы дала…
Только летние деньки, прошедшие в веселой суматохе с другом Упаном, грели душу. Ах, как же хорошо, да весело было! Несбыточные ныне надежды на выздоровление расцветали тогда пышным цветом. И мнилось Ольме, что еще, вот, чуть-чуть и пойдет он своими сильными ногами по земле без всяких подпорок и чужой помощи.
Но лето прошло, прошло все: и надежды, и короткая дружба, и небывалая победа на летних игрищах. Все прошло. Осенины тоже мимо пронеслись, вместе со своими праздниками. Только мать однажды пришла, принесла хлеба, да овсяного киселя, да заставила подползти к реке, куда она кидала хлебные крошки со словами: «Матушка-Макошь, избави нас от маеты, от надсады, да от сыночка моего отведи, наше житие-бытие освети!» После мамкиных заговорок Ольма лишь равнодушно пожимал плечами, а она с печалью смотрела на беспомощного сына. Попыталась было снова уговорить вернуться в дом, но Ольма наотрез отказался. Тогда она заплакала и вовсе ушла, понурив плечи.
Ночи у реки с каждым днем становились холоднее, Ольма каждую ночь трясся от холода и маленький костерок, который он разжигал Варашиным огнивом уже не спасал от холода и сырости. Приходил Кондый, которого мама Санда привела через седмицу после Ожинок. Говорил что-то, заставлял пить какое-то горькое варево, но Ольма пить зелье не хотел и молча его выплевывал. Кондый лишь вздыхал и грустно качал головой. А потом и вовсе махнул рукой и увел с собой рыжую Санду.
Ольма снова начал подумывать о том, как опустить лицо в воду и расстаться со своим жалким существованием. Но сил душевных не хватало на это и он застыл в своем холодном мирке, как уснувшая осенняя муха.
Однажды утром, когда иней покрыл желтеющие стебли травы, Ольма ощутил в груди жгучую саднящую боль, как будто старой занозистой доской возили изнутри при каждом вдохе. Лающий кашель скрутил его тело в болезненном приступе. Откашлявшись и вытерев губы тыльной стороной ладони Ольма с облегчением подумал, — «Ну, вот, уже скоро и Кулмаа придет за мной со своими лихоманками…»
Сползав к холодной воде и напившись, попытался спихнуть непослушное тело в воду, застудив при этом руки и лицо. Они стали красным, даже почти синими, пальцы скрючились, а с носа капала ледяная вода. Заходясь кашлем и часто останавливаясь от боли в груди, уже за полдень добрался к своему шалашу. Теперь свистело не только в груди, но и в ушах. Укутался в рваную мамкину душегрею, попытался развести огонь, замерзшие пальцы не слушались. Плюнув на это дело, свернулся жалким калачиком в глубине рассыпающегося шалаша. Забылся больным сном, в котором время от времени проваливался куда-то в вязкую белесую пелену. Там в пелене Ольма видел теплое лето и лица милых ему людей. А после выныривал из сна, терзаемый новым приступом грудной боли, болезненно кашлял и размазывал по лицу зеленые сопли, смешанные со слезами жалости к самому себе. Лицо пылало, глазам было жарко и тело била сильная дрожь. Новая попытка развести огонь снова ни к чему не привела, трясущиеся руки не смогли удержать огниво. «Да и к чему?» — сквозь холодное забытье думалось Ольме — «Скоро придет хозяйка и отведет к предкам, там тепло, там отогреюсь…»
И, вот, очередной раз, вынырнув из горячечного бреда, открыл глаза и с трудом проталкивая обжигающий воздух в легкие, увидел ее — хозяйку. В богатой рогатой кичке, да в красной понёве она стояла перед ним и молча взирала на жалкое слабое тело. Он же, приподнявшись на локтях, с обреченной надеждой смотрел на нее. Стройная женская фигура колыхалась, как будто вокруг была не осень с желтеющими листьями и высохшей травой, а жаркое лето струилось маревом от замерзшей земли, закручиваясь легким вихрем у ее ног. Склонила голову к плечу, тонко звякнув височным кольцом, протянула к нему руку ладонью вперед. На тонкой изящной ладони появилась мерцающая чаша. Ольма потянулся к ней, заскреб руками, пытаясь ползти, но не сдвинулся ни на вершок. Холодные красные пальцы царапали замерзшую землю, но все усилия были тщетны. От глухого бессилья он уткнулся лицом в ломкую сухую траву и заплакал.
— Смертный, — гулко раздалось над головой, — тебе была дана возможность исправить собственную ошибку. А ты сломался. Сломался не телесно, а духовно. Запустил паука себе в душу, вскормил, его, вырастил, дал ему съесть себя. И после вновь возникшей неудачи опять отдался в его волю. И сейчас он твое нутро пожирает, грызет грудь, а ты не сопротивляешься. Какой же ты наследник своим пращурам? Какой из тебя продолжатель рода? — она задумчиво замолчала, — Да и славной дороги в лес предков не заслужил. Не пить тебе из моей чаши. Не достоин.
— Прости, великая! — застонал, захныкал калека. — Сжалуйся! Нет мочи терпеть все это! Помоги! Дай сил! — выдохнул Ольма.
— Сил? Чтоб жить и паука дальше ростить? Не достоин! Оставайся меж этим миром и тем! — и выплеснула чашу прямо в лицо страдальцу. А после равнодушно отвернулась и медленно зашагала прочь, постепенно истаивая среди облетающих деревьев.
Ольма остался лежать на холодной земле, раскинув руки и глядя широко открытыми глазами в серое осеннее небо. С неба падали первые снежинки. Они медленно опускались на лицо калеки и не таяли. «Не нужен никому — ни в живых, ни в мертвых…» — это была последняя ясная Ольмина мысль.
***
Крики. Заливистый смех. «Йолус па йолус!» — отовсюду. Гулко, раскатисто, весело, смешливыми колокольцами ударяясь о стволы деревьев и рассыпаясь звонкими яркими льдинками голосов.
«Ррразбудили!» — ворчание заклокотало в горле. На полосатом снежном одеяле, укрывающем берлогу, плясали, появляясь и исчезая, сполохи огней. Крики то отдалялись, то приближались. Звуки заливистого хохота гулко пульсировали в маленьких мохнатых ушах, раздражали и бесили. Злость горячим комом поднялась в груди, и вместе с ней распрямилась свернувшаяся в берлоге лохматая туша лесного хозяина.
«Гололицые людишки! Покоя от них нет — плодятся, как мыши и заполоняют всё вокруг! Мой лес! Мой!» — рявкнул, окончательно разогнувшись, бер. Толстый сугроб взорвался снежной тучей в темноте леса. Мелкие сучки, поломанные ветки, палая листва вперемешку с успевшим слежаться снегом скатывались с густой шерсти. Свирепый зверь стоял пошатываясь — пелена сна еще туманила взор его глубоко посаженных глаз. И к тому же ранние зимние сумерки не добавляли остроты зрению. А вдалеке, на древесных стволах плясали отблески веселого пламени.
Тут и там на фоне сиренево-серого снега мелькали шустрые людские тени. В ушах по-прежнему звучали эхом резкие и такие надоедливые людские голоса. Вздрагивая от морозного холодного воздуха, медведь повёл носом. «Горящее дерево, запах пожара, дрянь, падаль — всё чем пахнут, нет! Воняют и смердят жалкие двуногие! Здесь, они здесь, рядом! Наказать! Прогнать! Убить! Ррразорвать!» — в крупной круглой медвежье голове ворочались тугие злые мысли. А где-то глубоко на донышке скреблись позабытые воспоминания об уютном теплом очаге в далекой избушке у болота, о вышитых на детской рубашке красных символах доброго огня: Агни, Тул, Перуницы… И он маленький тычет розовым мягким пальчиком в узоры, а ласковый и такой теплый дедов голос ему отвечает. Помотал башкой, замахал лапами, разгоняя непрошенные воспоминания, словно назойливых мух. «Я — Бер! Беррр!» — полетел по лесу могучий рык.
Грузно рухнув на передние лапы, в темной лесной мгле бер начал разбег прочь от разрушенной берлоги. Шкура словно густая черная вода перекатывалась на высокой крепкой холке бегущего зверя, мощные лапы неслышно ступали по насту — лишь с тихим шорохом крошили ледяную корку слежавшегося под деревьями снега. Стремительно обтекая в беге стволы деревьев, медведь мчался к человеческим голосам и к огненным всполохам пляшущим на снегу.
В селище был праздник — праздновали зимний Солнцеворот. Год на лето повернул, скоро весна! Народ собрался на поляне за околицей, на берегу заснеженной реки. Вокруг селища, словно молчаливые стражи встали вековые деревья. А их собратья погибали в жарких кострах, озарявших ярким искрасна-жёлтым светом утоптанный снег. Люди пели, плясали, прыгали через костры, ели и пили. Веселье бурлило, словно варево в большом котле. Молодежь, вдоволь наскакавшись через огонь, завела хоровод. Самые смелые девушки, переглядываясь и пряча улыбки в платки, зажатые в руках, вставали по трое друг за другом, а самые крайние, плавно покачиваясь в мягком шаге и выходя чуть в сторону, а потом обойдя остальных, вновь вставали вначале. Зачин танца поплыл по поляне под пение жалеек и дудок. Медленная мелодия постепенно ускорялась и молодицы с серебристым хохотом, выхватывая парней из окружившей поляну толпы, плыли дальше волнистой линией — то ускоряясь, то замедляясь, и проходили вперед, склонив головы под руками первой пары. А потом снова скручивали хоровод в тугую спираль, которая тут же медленно разворачивалась из середины к краю, словно проснувшаяся змея. И, вот, тесная цепочка девиц и парней окончательно развернулась в широкий круг и медленно двинулась посолонь.
— Уж, мы солнца дожидали, дожидали.
Мы на горушку-то выходили, выходили,
Выходили дожидать…
Сыр-от с маслицем-то выносили, выносили,
Маслом горушку-то поливали, поливали,
Сыром горушку-то укрывали, усыпали,
Чтобы солнышко встречать…
Плыла, лилась тонкими мелодичными узорами над поляною тягучая песня, как масло текла, растекалась, просачивалась сквозь деревья всё глубже в лес. Разливалась дальше вместе с теплыми запахами человечьей еды и звонкими девичьими голосами.
В тени деревьев, с подветренной стороны стоял, на задних лапах за старой сосной огромный медведь. Раздувающимися ноздрями он втягивал запахи жареного мяса, стоялого меда, молока и хлеба, а ещё огня и горящего дерева. «Зло! Огонь! Люди! Наказать! Прогнать! Убить! Ррразорвать!» — снова закружились злые мысли в короткоухой голове. С клокочущей в горле яростью махнул могучей лапой и длинные когти прочертили глубокие борозды на сосновой коре, порвав глубоко кору и древесную плоть. Маленькие медвежьи глазки зашарили по толпе, кровавыми проблесками засверкали, выискивая первую жертву.
Но вдруг, в тесном людском хороводе его темный тяжелый взгляд выхватил в мелькании теней стройный стан русокосой человечки. Она пела, закинув голову к небу, обнажая в этом движении такую манящую нежную и белую шею. От чего медведя внезапно охватило желание подмять под себя, завалить хрупкую девицу, чтоб с громким урчанием впиться ей в горло и рвать, рвать, пить, и глотать ее теплую парующую сладкую кровь. Он уже было опустился на лапы и изготовился кинуться в человечье стадо, но тут, после короткой передышки, нужной как раз для того, чтоб глубоко вдохнуть перед следующей запевкой, белозубая девка вновь запела. И взвился ввысь к небесам звонкий девичий голос:
— Катилося зерно по горушке, по горушке
Еще ли то зерно, да золотенькое, ой золотое
Прикатилося то зерно ко яхонту, да ко яркому
Крупен жемчуг да со яхонтом…
Хорош жених со невестою, со невестою
Да кому мы спели, тому добро!
Тому солнышко, тому тёплое, ой, тёплое
Кому спелося, тому сбудется,
Тому сбудется, не минуется, ой, не минуется… — и девчонка задорно взвизгнула, оборвав песню на высокой ноте.
Хлестнуло по всему медвежьему естеству высоким девичьим голосом. Заворочалось в нем то, что было спрятано глубоко-глубоко — теплое да человечье. И такие чувства и желания зазвучали в нем, оглушили так, что медведь моргнул, пошатнулся и отошёл в сторону, в тень, прислонившись мохнатым боком к шершавой сосновой коре. Подкосила его, срубила наповал всю его звериную ярость задорная девичья песня — подогнулись лапы и упал он мордой в снег. Помутилось в голове, ушло звериное, а наверх к темному звездному небу вместе с девичьей песней рванулось людское тепло и проснувшееся мужское желание. Зверь, не помня себя, ощутил голой человеческой кожей холод снега, почуял сладкое томление в могучей груди, которым откликнулась на женский голос его людская душа. И, вот, со снега, в тени могучей сосны поднялся обнаженный, высокий, широкоплечий, молодой мужчина.
Шаг, другой, третий и он уже в людской толпе. Кто-то хохоча набросил ему на плечи длинный овчинный тулуп. А медленный и текучий напев уже менялся на удалой и задорный. Следуя ему мужчины и женщины разошлись по разные стороны друг от друга. Высокий парень в длинной шубе искал глазами белозубую деву, и грудь его, как кузнечные меха поднималась и опадала, а ноздри ловили девичий сладкий запах. Запах вел за собой, одурманивал так, что воздуха не хватало — дышал и надышаться не мог. «Вот, вот она! Прямо напротив! Здесь! Ещё несколько шагов и она моя! Моя! Вся, целиком!» Темные почти черные с красным отливом глаза ловили каждое ее движение, каждый взмах тонких рук, каждый шаг.
Не быстрой, но твердой поступью парни двинулись навстречу. И каждый уже заприметил себе деву по сердцу. Набежали друг на друга девичья и мужская волны, столкнулись мягко и на утоптанный сотнями ног танцующих упали разноцветные платки. А белозубая красавица, так приглянувшаяся оборотню, бросила свой платок прямо перед ним. Он медленно опустился на одно колено, подбирая пальцами тонкую ткань. Опустившись у ее ног на холодный снег, он жадно потянулся к ней, вдыхая ее тонкий запах. Только сейчас, так близко, он ощутил то, что волновало его рядом с ней больше, чем прежняя жажда крови. От девицы пахло летним лесом и ромашковым лугом. Тем звенящим и прозрачно-золотым, веющим сладким медом летним воздухом. Пахло теплым молоком и горячим хлебом, и домашним уютом, которого он так долго был лишен. Пахло одурящей страстью, животной похотью и желанием продолжения рода. Погласица же вела танец дальше, заставляя двигаться, скользить и лететь в головокружительном танце. Медленно поднимаясь, он почти касался лбом ее платья и дышал ею, и не мог надышаться. Время будто замедлилось. Нависнув над хрупкой девушкой он протянул ей узорчатый плат. Именно в этот миг дева вскинула на него взгляд. Серые, как осеннее небо, глаза удивленно расширились, узнавая. Отсветы костров драгоценным янтарем сверкали в темных глазах молодого широкоплечего парня.
— Это ты? — выдохнула в морозный воздух румяная Анка.
— Я, — коротко ответил ей Упан.
Краткий, но удивительно тягучий миг они тонули в глазах друг друга. Но тут оглушительно грянули жалейки, дудки и свирели. Смахнули, походя, наваждение, как сор. Белозубо сверкнув улыбкой, она с хохотом схватила парня за рукав и увлекла его в хоровод.
Стремительная и дикая пляска закружила их в круговерти лиц и огней, но темный с янтарно-красными отблесками взгляд Упана будто намертво прикипел к озорному румянному лицу девицы. А вокруг все шаталось и кружилось — лица, руки, раскрытые рты, цветные платки, меховые душегреи, яркие подолы. В ушах гремела и звенела музыка, хохот и обрывки фраз. Но теперь оглушающая мешанина звуков, запахов и лиц не трогала Упана. Он был полностью поглощен белозубой красавицей, он тонул в ней, он дышал ею. Она была буйно-красива и мила его сердцу. Сведя густые темные брови девушка сверкала из-под них серо-стальными глазами, которые будто прикипели к его лицу. В озорной её улыбке один уголок рта был приподнят чуть выше, так, что время от времени он видел жемчужные зубки, и ему казалось будто она порыкивает от удовольствия. «Это она, она моя единственная! Медведица моя, женщина, моя!» — суматошно скакали мысли в голове. Мужское человеческое и медвежье желание сплелось в нём в тугой жгут, перепуталось, закрутилось и жар вожделения ещё сильнее закружил его в круговерти лихой пляски.
***
На снегу мелькали далекие рыжие отсветы костров, разгоняя тёмно-синие тени лесных исполинов. За прозрачной стеной деревьев плыли напевные девичьи песни. Крепко обхватив стройный стан, Упан прижимал Анку к коре могучей сосны. Дрожащие руки откинули в сторону давно развязавшееся увясло, а пальцы судорожно расплетали девичьи косы. Губы, его горячие губы скользили по тонкой белой коже, оставляя пламенеющие следы. Анка уже давно отбросила меховую душегрею, но скрипучий мороз не беспокоил ее тело. Она тяжело дышала, как будто после долгого бега, а тугая девичья грудь казалась готова была разорвать рубаху. В густых русых волосах, рассыпавшихся по плечам драгоценным украшением сверкали снежинки и зеленели запутавшиеся сосновые иголки. Треснула от резкого рывка рубаха и развалилась на две половинки, повиснув на плечах свадебным убором. Морозный воздух кусал тело, но застывшая перед Упаном нагая девица не дрожала, а прислонившись к шершавому стволу сосны, улыбалась, обнажая жемчужные зубы. Залитая румянцем грудь высоко поднималась и опускалась в такт его же дыханию. Не смог удержаться и подхватил в широкие ладони тяжелые налитые плоды. Снежинки падали на горячую кожу, таяли, стекая каплями талого снега с нежных, алых, как клюква сосков. В его чреслах росла и ширилась горячая волна, поднималась вверх, затуманивая человеческий разум. Глухой рык клокотал в широкой Упановой груди. Мгновение после они судорожно хватались друг за друга и так были одурманены желанием, что даже обжигающе холодный снег, куда они упали, не смог охладить пыл сплетающихся в древнем танце тел. Порванная на тонкие ленты рубаха белокрылой птицей опустилась на снег и смятый яркий и нарядный её сарафан мятой тряпкой отправился вслед. Две фигуры — белокожая женская и темная мужская тесно сплелись на колючем снегу… Кровь в такт движениям стучала в ушах, дыхание обоих становилось все громче, все резче, почти что превращаясь в рык. «Нет сил терпеть!» — промелькнуло и растаяло в голове Упана. Анка стонала и рычала в ответ, прикусывая и прокусывая его мягкие губы. Капля крови сорвалась вниз и покатилась по тонкой девичьей коже, огибая алую ягоду соска. Оборотень выгнулся дугой, торжествующий рёв вырвался из его груди, а удлинившиеся клыки блеснули красным…
Мутная багровая пелена животной ярости покидала взор и он увидел распростертое в сиреневом сумрачном снегу обнаженное девичье тело. Глаза красавицы стеклянными холодными бусинами смотрели в звездное небо. С бледных губ не срывалось нежного вздоха и на белой шее не толкалась пойманной птичкой тонкая жилка… Сломанные ребра торчали из раны и лишь остывающая кровь мелко пузырилась на рваных легких. Голый, испачканный в девичьей крови, липкие потеки которой стягивали замерзавшую кожу он лежал рядом и смотрел на точеное неживое лицо, запрокинутое к черному, усыпанному яркими звездами небу.
Осознание накатило черной волной. Он убил человека, убил ту, которую выбрал своей единственной, от которой когда-то пахло летним лесом и ромашковым лугом, сладким медовым летним воздухом. Пахло теплым молоком и горячим хлебом, пахло домашним уютом. Пахло одурящей страстью, животной похотью и желанием продолжения рода. А сейчас малиновый снег дышал только парной кровью и смертью. Горе черной беспощадной птицей накрыло и захлопало широкими острыми крыльями, застучало, завыло в висках. Мир вокруг закачался, закружился черною круговертью. И разбудил в нем вновь злость и ярость тоскующего зверя. Мощная спина выгнулась горбом, покрываясь длинной и густой медвежьей шерстью. Оскаленная морда медведя поднялась к звёздному небу в злом и горестном вопле.
Мотая мохнатой башкой и подвывая, медведь попятился, развернулся и побежал прочь по мрачному, звенящему морозной тишиной лесу. Шкура, словно густая черная вода перекатывалась на холке бегущего зверя, мощные лапы неслышно ступали по насту и лишь с тихим шорохом крошили ледяную корку слежавшегося под деревьями снега. Стремительно обтекая в беге стволы деревьев, зверь мчался прочь от человеческих голосов, прочь от огненных всполохов затухающих костров, пляшущих на снегу, прочь от мертвого девичьего тела.
***
Светало. Громадные ели шевелили тяжелыми лапами, стряхивая снег себе под ноги. Зимний рассвет залил все вокруг молоком с раздавленной в нем черникой. Звенящая морозная тишина глухой периной забивала уши. Волглая пелена качалась перед глазами и где-то на самом краешке окоёма алело заледеневшей клюквой просыпающееся солнце. «Клюква!» — ударило в темя горькое воспоминание — алые ягоды на бледной коже и дорожки крови, стекающие в ложбинку между грудей. Замычал, размазывая по лицу замерзшими ладонями талый снег. Хотелось завыть, набрать полную грудь резкого, острого, обжигающе холодного воздуха и выть от отчаянья и злобы на самого себя. Тяжелая шуба мокрыми полами, облепленными снегом, била по голым ногам, что по колено проваливались в снег. Брел по глубоким сугробам, заслоняясь о колючих ломких ветвей, холодные льдинки резных снежинок кололи обнаженную кожу, когда он проваливался в глубокие сугробы почти по пояс. Но спину согревала грубая овчина, не давая окончательно теплу покинуть его тело. Никогда он не видел столько снега и не ощущал такого холода, как сейчас. Медвежья стихия — жаркое, сытое лето. А снежной зимой медведь должен спать и видеть сладкие сны. Но сейчас неприветливые мрачные ели, шершавые сосны с теряющимися где-то в вышине шапками хвои, голые березы, да ольха с осиною хмуро поглядывали из-под нависших бровей снежных сугробов на мятущегося одинокого двуногого путника в мохнатой шубе, накинутой прямо на голое тело. Деревья смотрели, хмурились и скрипели. И в этом скрипе слышались недовольные речи древних лесных жителей: «Как посмел, посмел, убить, убить, не ради пропитания, ради забавы, забавы, похоти, похоти ради?» Скрипели и толкали его от одного ствола к другому, он шарахался, падал в сугробы, закрывал голову руками, путался пальцами в своей черной гриве длинных волос, рассыпавшихся по плечам, пока не вывалился на утоптанную снежную тропку. Узнавание отодвинуло мешанину горьких тоскливых мыслей куда-то на задворки сознания: «Охотничья тропа от нашего селища. Там и Ольмин шалаш неподалеку… Ольма! Зима ж! Как он там?!» — заняло освободившееся место в голове суматошное беспокойство. И Упан рванул по тропе туда, где он в середине осени оставил своего единственного друга.
Розовые лучи зимнего восходящего солнца раскрасили сверкающими блестками снежный наст. На берегу Межи было тихо, голо и ровно, только несколько неровных холмиков выделялись на снежном насте. И ни следа человека. «Где же он? Наверно, к мамке ушел, поди… Холодно ж зимой в шалаше…» — возникла в голове мысль. Сделал несколько шагов к засыпанному снегом шалашу и споткнулся о что-то мягкое. Руки судорожно зашарили в снегу. Старая рубаха, кожаная заплата, бледная рука показались из-под слежавшегося снега.
— Ольма?! Ты чего это, елташ, под снегом-то?! — сбивчиво забормотал Упан. Длинные спутанные волосы упали на лицо. Откинул их рукой и продолжил судорожно разрывать снег. Показалась грудь, а потом и Ольмино лицо с открытыми, устремленными в небо глазами. Упан, схватив того за плечи, затряс Ольму:
— Ольма! Ольмушка, дружочек мой, просыпайся! — В растерянности и совсем по-детски проговорил парень. Ольма не шевелился. А Упан тряс того и плакал, тоненько, по-щенячьи подвывая и всхлипывая от тоски и потери. Совсем не так, как давече ревел зверем над обезображенной им девушкой. Прижимал Ольму к груди, покачиваясь, и причитал:
— Когда был я глупёшенек да малёшенек
У своего-то дедушки Кондыя,
Учил он нас с тобою Ольмушка:
Да все мы были гордыи, да глупыи!
Мы ходили с тобой да погуливали
По честным людским праздничкам,
По густым лесам, да по полюшкам!
Как ушел-от я от тебя, милый братьица,
В путь-дорожку то далекую
Что по богатой да по осени;
Позабыл про тебя, зверем бегая.
Уж не думал умом да и разумом,
Что потеряю тебя потеряшечку,
Потеряшечку, да друга бесценного —
Как своего-то дорогого братца,
Своего елташа-друга!
Уж не видать тебя да и по веку! — горевал Упан. А сам со страшной силою тискал тело своего недвижимого друга. Тискал и удивлялся — мягкий тот был, не окоченевший, не холодный и не теплый. А так — середина на половину. Будто из холодной реки только вылез. Глядь, а у того будто слезинка скатилась и, вроде, как ресницы дрогнули. Вскочил на крепкие ноги, запутался в шубе и чуть не упал снова. Лихорадочно завертелся на месте, заоглядывался, продолжая с легкостью держать на руках тяжелое неподвижное тело. Ольмина голова болталась, словно шерстяной клубок на веревочке, руки плетьми хлестали Упана по бокам.
— Ольма, Ольма! Да ты и не околел еще! Не околел совсем до конца! Дед говорил, что такое бывает, что люди спят долго, а потом просыпаются! Не ушло твое цоло до конца ешшо! Надо к Кондыю бежать! Дедушка умный, дедушка поможет! — И побежал, волоча Ольму и проваливаясь в снег, прямиком через лес, в сторону Кондыевой сахты.
Деревья, провожая его взглядом, уже не скрипели осуждающе, не толкались, а, наоборот, расступались и шептали во след: “ Беги, беги, медвежонок, спасай-помогай своему спасенью, другу помогай, помогай…»
Добежал! Пар валил из-под распахнутой шубы, и уже не холодил колючий снег голые ступни, не мерзли руки. Добежал. Бухнулся на колени у ступенек избушки суро. Закричал, что было сил:
— Деда! Суро! С Ольмой беда! Помоги! — Полетел крик, пошел гулять между чахлых деревьев, тут и там торчащих из снега, покрывающего болото, согнал одинокую ворону с Велесова чура, что среди прочих у Синь-камня стоял. Но ничего не добился. Тихо было вокруг. Приболотная проплешина была пуста. Одинокая старая ель кренилась в сторону избушки, будто норовя на нее опереться. Синь-камень, окруженный чурами был гол, снег на нем не лежал и земля вокруг него была покрыта рыхлым влажным снегом. Кусты ольховника и вербы, окружавшие поляну щеголяли густыми снежными шапками.
— Как же так, деда? — растерянно пробормотал Упан. — Надо ж другу моему помочь…
— Чегой-то ты про дружку-то вспомнил, внучек? А? Почитай месяца три, иль поболе, как утек сам-один жить и не вспоминал… — Послышалось сверху.
Упан поднял голову. Кондый стоял наверху, откинув толстую шкуру занавеси. На плечах неизменный теплый шерстяной плащ, в руках резной посох. За плечами плетеный из лыка пехтерь — похоже, дед куда-то собрался.
— Виноват, дед, и не только в том виноват, но и в другом, более тяжком, — и стыдливо отвел глаза, затем горячечно продолжил, — но, дедушка, коли не помочь Ольме, так я и его потеряю и еще в одной беде виноват буду. Помоги, сам я не в силах. Не разумен я, как ты…
— Хорошо. Хорошо вьюнош, что понимаешь про беды-то… Хорошо. Тащи своего Ольму в горницу.
Спотыкаясь, Упан с вдруг потяжелевшим Ольмой взобрался по крутой лесенке и вошёл вовнутрь.
— Куда его, деда?
— Давай, на лавку к окну. Там сподручнее будет.
Мокрый, в потеках талого снега, в одной ветхой рубахе Ольма лежал, не дыша и не двигаясь. Грудь не поднималась, глаза не моргали, а только холодными стекляшками глядели в потолок. Лишь в уголках глаз скопились лужицы то ли слез, то ли растаявшего снега.
— Давай-ка с него рубаху стянем, ее только на тряпки. Ставь воду на огонь, да подай мой короб, что я у порога бросил.
Пока Упан суетился, бегал за водой, да водружал котел на огонь, Кондый рассматривал калеку и качал головой. Его большие теплые ладони скользили над обнаженным телом, время от времени замирая в некоторых местах.
— Сам-то скидавай шубу-то, да оденься в человеческое. — Бросил через плечо внуку. — А то бегаешь — голыми бубенцами позвякиваешь, аки зверь лесной. Вона, в кладовой твоя рухлядь, поищи.
Упан между делом избавился от тяжелой и мокрой шубы, растерся насухо полотенцем и с позабытым удовольствием натянул крепкие сухие штаны из лосиной кожи, чистую льняную рубаху, а сверху накинул давно забытую меховую безрукавку.
— А безрукавка-то как здесь? Я ж в лесу последний раз перекидывался, так там под пнем все и осталось. — Удивился парень.
— Дык, внучек, я ж по лесу тоже брожу, вот и нашел, принес, да почистил. Всяко тебя дождалась. — Говорил дед, колдуя над отваром. — Подь сюды. Накось, держи. — И сунул Упану в руки два дымящихся пука трав. — Держи это у головы, пока я его обтирать буду.
Обтирая холодное тело Ольмы травяным настоем дед зашептал:
— В море-окияне, на острове-Буяне стоит бык железный, медны рога, оловянны глаза. Ты, бык железный, медны рога, оловянны глаза вынь из охотника Ольмы порчу и верхову, слово колдовское, глаз черный, наговор злой. Брось в окиян-море, в белый песок, на глубоко дно… Ты, кровь мертвая, горькая, выйди из тела, уйди в землю, забери с собой лихоманку, да кумоху. Приложу чистотельну траву, приложу тирлич, приложу кутку-траву, приложу кошачий коготок… Унесут они холод, да жар, заберут морок, развеют по-над лесом, над рекой, да лугами, чтоб следа не осталось, чтоб память забылась. Уж лети ты, слово мое, да за лес густой, за горы камены, да будет так… — Замолчал суро, замер, будто прислушиваясь. Упан тоже боялся пошевелиться, даже не дышал. Кондый вздохнул, покачал головой. — Не поможет ему мой заговор, он только живым помогает…
— Как? Он что, помер? — ошарашенно прошептал Упан. — Я не успел, опоздал?! — парень вцепился с отчаянием скрюченными пальцами в свою спутанную черную гриву.
— Да, не мертвый он! Мдя… — пожевал губами Кондый.
— Как это? Дед! Он не живой и не мертвый, как так быть-то может? — ошарашенно воскликнул Упан.
— А, вот, так! — рявкнул дед. И уже спокойно продолжил, — Похоже к нему Мара-маа заглянула, по здешнему Кулмаа. Заглянула, да не приняла. Но и в живых не оставила. Вот такие дела…
— Я без него не смогу, — широко распахнув глаза выдохнул Упан, — он же друг мой, братец названный, мы братались с ним летом-от. — Совсем тихо проговорил парень. — Деда, помоги! Ты же умный, ты можешь! Дед!
— Не мне с богами спорить… Но, кое-что можно попробовать, задумчиво поскреб в бороде суро. — Давай-ка, волоки его на Синь-камень, сиречь, Юмон-куй.
— Ага! — Обрадовался Упан, подхватил безвольное голое тело и чуть снова не отпустил, — Так голышом и волочь?
— Голышом, да… — задумчиво проговорил Кондый. И громко добавил. — Да возьми в клети шуб побольше, сверху накроем, чтоб снегом не засыпало, да морозом не пощипало!
***
Когда суро выбрался из избушки и прошел по протоптанной тропинке к Синь-камню окруженному деревянными идолами, Ольма лежал на широкой каменной спине, укутанный ворохом старых шуб, а Упан топтался поблизости. Подмокающий от родника снег был рыхл и хлюпал под ногами. В руках Кондый держал плошку с остывающей просяной кашей. Поставил ее в головах лежащего Ольмы и скомандовал Упану:
— Подтащи сюда жаровню и вставай рядом, ошуюю. Да разунься, чтоб ногами в водах ключа стоять. Не боись, он теплый, как и сам Юмонкуй.
Когда все приготовления были закончены и затлели нужные травы в жаровне, суро запел глубоким вибрирующим голосом:
— Милосердные прародители наши, слава вам!
Славны и Триславны будьте!
Да будет Воля Ваша, дарующая Силу,
Любовь и Ра-Свет душам нашим и родичей наших,
Чтобы могли мы души взрастить, и к Свету Истины прийти!
Взрастите и помилуйте Душу сына Вашего Ольмы!
И помогите ей к Ра-Свету Истины прийти!
Примите сие молвление моё, как глас Любви, заповеданный Вами!
Да будет Воля Ваша — ныне и присно, от круга и до круга!
Тако бысть, тако еси, тако буди!
Вздохнул лес, с тихим шорохом вспорхнули редкие птицы, живущие в зимнем лесу, посыпались снежинки с ветвей, сверкая в одиноком луче, прорезавшемся сквозь пелену густых облаков запрудивших рассветный край неба. Упан тихонечко охнул и шепотом спросил:
— Дед, а они помогут?
— Не откажут, видел знак-от? А ты не мешай пока разговорами-то, молчи и делай, как я! — уголком рта еле слышно ответил Кондый.
Взял в руки острый нож из темного сверкающего камня и поклонился на все четыре стороны.
— Спасибо, пращуры, что отозвались! Позвольте молвить к вам с просьбою и вопросить — сможет ли названный Ольма вернуться в мир живых? Иль останется на перепутье между навью и явью? — замолчал, прислушиваясь. Окружающий мир молчал. Старый волхв вздохнул:
— Что же, понял я ваш ответ пресветлые предки. Все в руках наших… Но позвольте тогда еще кой-кого побеспокоить?
Каркнула где-то глубоко в лесу ворона. Упан забеспокоился:
— Отказали, да? Не помогут? Кого ж еще попросить можно, если они все отказали? — торопливо зашептал парень.
— Не тарахти, малек! Сказано — молчать, так молчи! — Раздраженно буркнул волхв. А спросим-ка мы мою старую знакомицу — что надысь к нашему Ольме заглядывала. Держи нож, отдай часть своей крови Кулмаа — капни ее на угли.
Упан не задумываясь полоснул по ладони ножом, сжал кулак над тлеющими травами и кровь тонкой струйкой закапала вниз.
— Ох, ты ж, торопыга! Можно было всего лишь кончик пальца уколоть, что ж ты вуром разбрасываешься?! — возмутился Кондый, легонько уколол свой палец и тоже поделился с огнем своей живой силой.
— Мне для друга жалеть нечего! — гордо распрямил не по-юношески широкие плечи парень. Темные длинные волосы струились по плечам, под низкими сведенными бровями сверкали гордые глаза, рассветное зимнее солнце румянило щеки. Шлеп! Прилетел подзатыльник — Упан качнулся и обиженно прогудел:
— За что, деда?
— За то что своим ручьем чуть весь огонь не потушил, ирод! За то, что болташь без толку! — Нахмурился суро и продолжил, — Ну что ж, приступим. — Широко развел руки ладонями вниз и снова запел:
— Матушка Мара — рогата глава!
Полем ходила, серпом косила
Колосья живы со златой нивы
Волоха вилы в землю вонзила,
Плоть прободила, плащом укрыла,
Главу склонила, ладьёю плыла
По млеку звездну к Волоху грозну
За черну реку ко ину брегу
Во нощь темяну, во крепь ледяну,
Где кощье есте, а живы несте,
Где лиху кара рогата глава!
На том хвала те, Матушка Мара!
Неиста Мара — кощная кара,
Ледяны очи, темяны ночи,
Зимние хлады, подгорны клады…
Гневная мати по все воздати,
Серпом секуща и нити рвуща,
В покуте строга, в ликах всемнога,
Во году стара Матушка Мара,
Верни отживше, яко не бывше,
Вразуми, мати, во нове стати!
Ино сымай, а нас не замай!
Гой! Черна мати! Гой-маа! Кулмаа!
Упан зажмурился, сморгнул и увидел холодноглазую красивую девку в рогатой кичке и богатом наряде, сидевшую на краю Синь-камня, вокурат в ногах недвижного Ольмы.
— Ну, не черная я, сколько тебе, друг мой старый, говорить-то можно? — промурлыкала Мара. Но от этого, вроде, мягкого голоса повеяло ледяной стужей. — Да и не за того просишь, этот никчема, — ткнула пальчиком в лежащее тело, — мне не нужен. А вот этого бы взяла! Хороший, ярый! — показала пальчиком на Упана и, сделав незаметное движение кистью протянула тому мерцающую чашу. — Глотни, вьюнош. — Упан было потянулся к ней, но Кондый, схватив того за локоть, остановил. Мара продолжила, — Твоя правда, рано ему, молодой ишшо! — и легким движением стряхнула с руки растаявшую чашу. — Ну, спрашивай, чего звал?
— Вот этот парень, что тебе приглянулся, очень хочет друга своего вернуть. И хотя, назвала его никчёмой, парень им очень дорожит. Они побратались. Ему без него не жить, да и не сможет он выполнить то, к чему его предки готовили.
— И к чему ж его готовили? — проворковала Мара.
— То мне неведомо. — Ответил Кондый, — Но печать предназаначения на нем лежит, сама глянь.
Мара склонила голову к плечу, прищурилась, разглядывая Упана. — И снова твоя правда, суро! Сам Волох, мой братец, его приласкал. И мне о задумках его судить не след.
— Так что же с Ольмой делать, как помочь?! — Не выдержал, воскликнув, Упан.
— А ничего! — Ответила Мара. — Пусть на камне до заката полежит. Это ж все таки Юмонкуй! Он многое может! А к тебе, — обратилась она к Кондыю, — я скоро загляну. Жди! Заканчивается твой срок. Сам виноват! От Лады-Йораты дар принял, чем мой-от дар и разрушил. Но не скоро в гости жди — порадуйся Ладиному подарку. Так и быть, заслужил. Людской век проживешь вместе со своей ладой.
— И то правда, зажился я на белом свете, — усмехнулся Кондый, — А за подарок дорогой моему сердцу — низкий поклон Ладе передавай. Радостно мне теперь этот свет оставлять будет и спокойно.
— Ну все-все, не люблю я это — всякое мягкое и теплое, чувства всякие, пора мне! — Встала, отряхнула платье, — А ты, ткнула вновь пальчиком Мара в сторону Упана, — не забывай, я всегда за твоим плечом стоять буду. Чую, много мне подношений сделаешь, вьюнош сильный и горячий.
Ушла Марамаа-Кулмаа, ушел с нею и пронизывающий холод в обнимку с трескучим морозом. Небо заволокло тучами и пошел крупный влажный снег. Стало сумрачно, серо. Взошедшее зимнее солнце занавесилось снежной кисеей, проглядывая изредка мутным белесо-желтым зрачком.
Почавкав босыми ногами в мокром снегу у подножия валуна, Упан поднял глаза на Кондыя:
— А почему на камне оставить? Почему до вечера? Чем он поможет, камень этот, а, дед?
— Ты б обулся, малек… Хотя, какой из тебя нынче малек? Вона — косая сажень в плечах, и ноги, что твои колоды… Как есть — цельный сом, только усов еще не выросло… Обувайся, обувайся, нечего зябнуть. Да притащи пару пеньков и покрывало. Тут посидим, приглядим за болезным.
Когда устроились около дымящейся жаровни, суро повел рассказ:
— Давно это было. Уж после того, как обсохла, поднявшаяся из моря земля…
— А море это что? — встрепенулся Упан.
— Море, внучек, это когда много воды без конца и края, и вся она соленая. Почему соленая, спросишь? Был еще давнее соленого моря старик Хейси, в дремучем лесу жил. А леса такие стояли густые, да высокие — не чета нынешним. И, вот, он по недоразумению потерял свой волшебный жернов, тот попал на дно тогда еще не соленого моря, именно в тот миг, когда молол соль. Достать жернов никто не смог, так тот и остался на дне молоть соль и все моря на земле стали от этого соленые. Но не о том я хотел рассказать, а об этом камне — Синь-камне или Юмонкуе по-здешнему. Так вот, земля поднялась из моря и стала обсыхать, покрываться еловыми лесами, там завелись и звери и птицы, рыба в реках. А в лесах появились нары — народ великанов. Жили, они поживали, людей не видели. А те копошились мелкими букашками у их ног и своими делами занимались. Много времени прошло, случилось что-то, земля пошатнулась и стало ее снежной шубой, да ледяным панцирем покрывать. Дополз ледяной панцирь и до наших мест, да остановился. За теплом ушло и племя наров, обосновавшись в наших местах. И были в племени двое — нар и нарыня, Кагатум и Лопсаньга. Ох и любили друг друга! Но с какой страстью любились, так и стой же страстью ругались время от времени. Бо ярые были, страстные. Все у них большое было и любовь, и страсть, и ненависть. Поругались они в очередной раз и разошлись по разные берега Межи. А Межа наша в те стародавние времена была большой, да широкой с крутыми каменными берегами. Это уж потом ледяной панцирь стер те горы в песок. А тогда стояли высоко, доставая до самых облаков, до самой радуги. Ну, так вот, о чем это я? Ах, да! Стоит на одном берегу Кагатум, весь из себя такой баской — белая рубаха расшита по груди алым, зеленым и желтым шелком, подпоясан Кагатум поясом из голубого бисера, а на шапке — серебряные украшения. А на другом берегу на скалу забралась нарыня Лопсаньга, тоже нарядная. Белая рубаха с богатой вышивкой, разукрашенный кафтан, на высокой груди монисто, на голове узорочный плат и высокая сорока, украшенная серебром. Только вот Лопсаньга на шапке у Кагатума насчитала больше серебряных подвесок, чем на своей сороке и обиделась. Стоит, кричит, ругается, что тот ее плохо любит, что жадничает, мало серебра ей дарит — все себе на шапку пришивает! Взъярился Кагатум и давай от горы куски отрывать и в Лопсаньгу бросаться, а та уворачивается, и сама в ответ тоже скалы швыряет. Так и ругались — валунами перекидываясь, пока мимо по небу Юмо не проехал. Он-де издалека шум услышал и решил глянуть, кто там буянит. Едет на золотой колеснице, в пестрых сапогах, да синем плаще. Увидел, что это парочка наров между собой ругаются, да и поехал дальше. Мол, милые бранятся — только тешатся! И вдруг услышал он, как Лопсаньга взвизгнула: «Все вы мужики одинаковые! Вон и Юмо едет весь нарядный, а жена, поди в обносках ходит!» Не сказать, что верховный бог Юмо удивился, он просто разозлился от такой напраслины и, уже было, обернулся, чтоб достойно ответить зарвавшейся нарыне. Но тут камень брошенный сильной рукой нара или нарыни, об этом история умалчивает, выбил глаз у самого небесного бога. Вот этот Синь-камень и есть глаз Юмо — Юмонкуй. А так как он в тот миг смотрел назад, то и на камне время наоборот идет. Спасибо Мара подсказала, как Ольме помочь. У меня ж у самого из головы эта история вылетела. Полежит наш калека во времени наоборот, глядишь и к прежнему Ольме вернется.
— Это что же Юмо теперь одноглазый? — удивился Упан.
— С чего бы это? Он же бог! Новый глаз вырос, лучше прежнего! — Заверил парня Кондый.
При этих словах зашевелились шубы, укрывающие распростертое на волшебном камне тело, и раздался слабый голос:
— Что вы там про прежнего Ольму разговоры разговариваете? Что творится? И почему так темно?
— Сработало! — закричал Упан и принялся разгребать меховую рухлядь.
— Да, что сработало-то?! — Возмутился Ольма, выпутываясь из вороха шуб. И сел свесив ноги с камня. — А чего это я сижу? Я ж обезноженный, лежать должен…
— Ты давай слезай, мил-друг, слезай, а то как бы титьку просить не начал, время-то оно не останавливается, бежит, хоть в ту, хоть в иную сторону. — Посмеиваясь, проговорил старый волхв.
— Дык я ж ходить не могу, калечный же я! — Возмутился Ольма.
— А ты попробуй, попробуй, паря, — предложил суро. — Ножками, ножками, топ-топ..
Ольма оперся о теплый бок Юмонкуя ладонями и неуверенно спрыгнул босыми ногами в снег. Покачнулся, сделал шаг, другой. А потом и вовсе затопал, заприседал, ухая.
— Это что же получается? Я здоров? И силушка моя вернулась? Выходит, Мара-мать, меня к жизни вернула? А я другое помню.. — Задумчиво поскреб лохматые пшеничные волосы молодой охотник, — Она ж меня ни туда, ни туда брать не хотела. Кондый? Это ты ее победил?
— Да нет, не я, она сама подсказала способ… Да только, боюсь, здоровье-то к тебе не вернулось, — Задумчиво проговорил суро, замечая, что не тревожит Ольмину кожу холод, не бегут мурашки по его бледному телу, не краснеет нос и ступни ног, прикасающиеся к холодному мокрому снегу и, что самое удивительное, не вырывается парок изо рта говорящего Ольмы.
— Ольмушка, а скажи-ка, будь добр, что чуешь сейчас? — вопросил Кондый.
— Ну, как, чё? Силу чую в ногах, руках! Эге-гей! — Радостно закричал и запрыгал парень, разбрызгивая мокрую снежную кашицу.
— А мороз не чуешь? Нос не мерзнет? Ногам тепло?
Ольма замер, прислушиваясь к себе.
— Не-а, ни холодно, ни жарко, обычно так!
— Мдя.. — закряхтел Кондый, — Мдя… Занятный случай…
— Ты чего это, дедушка? Что не так-то? — Очнулся Упан. Его получеловеческая и полузверинная душа почуяла неладное.
— Да, похоже, пуйки, Мара-Мать не отказалась от своего. Камень Ольме силы вернул, да он по-прежнему ни живой, ни мертвый. У тебя Упан смотрок острее, глянь-ка. Парок изо рта не идет, дыхи не вздрагивают, руки-ноги не мерзнут у него, кожа бледная, вур по жилам не бежит, кожа не румянится. Глянь-ко!
Упан подошел к Ольме поближе и стал не только приглядываться, а и принюхиваться.
— Пур, деда! От него живым не пахнет! Он вообще ничем не пахнет!
— Эй, вы чего? — забеспокоился снова Ольма. — Что не так-то? Хожу, прыгаю, говорю! Чего еще надоть?
— Но не дышишь. — Сказал Упан и добавил. — И не пахнешь.
— Как это не дышу? — Попытался вдохнуть, но грудь осталась неподвижной. — Как же мне теперь быть-то? Что делать? — Испуганно крикнул Ольма и застыл в растерянности.
— Чё, чё! Лося через плечо! — раздраженно пробурчал Кондый. — Оденься, прежде всего. А то ходишь тут удом размахиваешь — ветер поднимашь. Пошли в дом, там поговорим. Шубы не забудьте, неча им мокнуть! — И зашагал к избушке.
Уже смеркалось. В избушке весело горел огонь и дарил свое тепло вошедшим. Дед запалил пару лучин, стал собирать на стол, что-то бурча себе под нос. Парни рылись в кладовой, подыскивая Ольме подходящую одежу.
Подъели кашу, уговорили большой шмат холодного тушеного мяса, что намедни Санда принесла. Запили взваром. Правда, ели-пили в основном старый суро на пару с Упаном, а, вот, Ольме и кусок в горло не лез. Не хотелось. Дед отодвинул пустую мису и крякнул:
— Мда, задали вы мне задачу. Гадать — не разгадать. — Помолчал, затем продолжил, — Ольмину историю мы теперь знаем, а, вот, что с тобой, Упака, случилось? Так ведь и не успел за хлопотами поведать.
От слов дедовых, от горьких воспоминаний молодого перевертыша окатила горячая волна стыда. Глянул из-под насупленных бровей на собеседников и, как будто в ледяную прорубь нырнул, заговорил:
— Дед, я человека убил! Разорвал. Девку. — Слова, словно тяжелые камни падали, раня острыми краями Упанову совесть.
Дед всплеснул руками:
— Ох, горе, горюшко! Забыл про туес, забыл про воду, что тебе за шиворот лилась?! Выпороть бы тебя! Да и этого мало! — Задышал тяжело, саданул крепким, еще не старческим кулаком по столу, так, что вся посуда подпрыгнула. Но после уже спокойно и даже как-то холодно протянул, — Продолжай!
Упан вжал голову в плечи, затравленно зыркнул по сторонам и глухим голосом стал рассказывать:
— Ушел я тогда, осенью от вас, когда лист стал падать. Больно мне нравилось в медвежьей шубе по лесам шататься, ягоды есть, мелкую дичь полевать. Вольготно мне и сладостно было. Тесная одежа не давила грудь, лапы чуяли Землю-матушку. Хорошо было. Нагулялся, наелся. Бывало, что и в селища да на починки заходил, курицу уведу, иль овчаренка малого. Стало мне лениво и сонно, решил отдохнуть, да так и уснул недалеко в лесу под выворотнем. Разбудили меня голоса и огонь яркий. Взыграло во мне — кто это мне спать не дает! Оказалось — людишки двуногие! Ой! Простите! — Испугался нахмуренных бровей деда Упан. Тот вздохнул и повел рукой, продолжай, мол. — Вылез я из сугроба и побежал искать тех, кто мне спать помешал. Вокурат на лесную поляну вышел — там люди, наши селищенские Йолус праздновали. А мне не до праздника. Как сейчас помню, злоба такая накатила, что аж трясет всего. А они песни запели! И увидел я Её в толпе! Поет, пахнет! И так мне к ней захотелось, что обернулся человеком и сам себя не помня с ней в танец пошел. А потом — все, как в тумане. Лес, мы с ней на снегу. Грудь. Клюква, — Глухо давил из себя слова Упан. — А потом кровь и ребра торчат, и она подо мной холодная лежит… Побежал я тогда оттуда. Не знаю куда бежал, так на Ольму и набрел. А дальше вы все знаете сами.
В избе повисло тяжелое молчание. Только поленья в очаге потрескивали, да лучины роняли шипящие угольки в бадейку. За порогом послышался скрип снега и чье-то тяжелое дыхание. Заскрипели ступеньки, откинулась тяжелая шкура и в избу шагнула запыхавшаяся с бега Санда:
— Кондый, на Йолус Анку медведь загрыз! — обвела глазами собравшихся, узнала. — Ой, Ольма! Сыночек! — кинулась к сыну рыжая Санда.
— Ну, вот!.. — проговорил Кондый, — Завертелось-понеслось. Не зря Мара говорила до вечера обождать. Первым подарком ты ей, внучек, уже отдарился…
Упан забился затравленно в угол и скреб то появляющимися, то пропадающими медвежьими когтями лавку. Скрип терзаемого дерева заставил Санду оторваться от Ольмы.
— Так это ты ее? — Округлившимися глазами сверкнула она в сторону оборотня. И прошипела. — Ты, подкидыш медвежий? Так-то ты за добро людям отплатил?! — Ее скрюченные пальцы уже наметились вцепиться в лицо Упана, но Кондый не дал. Обхватил ее руками, прижал к себе и зашептал в ухо успокаивая:
— Не он это, милая, не он. Не совсем он. Я тебе все потом объясню. А сейчас времени нет. Им обоим уходить пора. И, коли, дорог тебе твой сын, Упана не трожь. Они с ним крепкой веревочкой связаны. Только он Ольме помочь сможет нужный путь пройти.
— Какой путь, Кондыюшка? — Ослабла в его объятиях Санда. И продолжила, всхлипывая, — Вот же он, нашелся, я думала, пропал-ушел, сгинул. Куда ему опять-то идти? Домой ему надо. Домой!
— Нет, солнышко мое, нельзя им сейчас к людям, ни сыну твоему, ни Упану. Уходить им надо, иначе беда будет. С Упаном скорая, а с твоим чуть погодя. Не примут его люди. Нежить он.
— Как — нежить? Ольмушка-то? Дык, вот же он живой сидит, зенками лупает! Как он нежить-то? — всполошилась женщина.
— А, вот, так люба моя, — успокаивающе погладил ее по руке Кондый. — Кулмаа его наказала, жизнь не дала, но и смертью не одарила. И теперь он ни живой, ни мертвый. С первого взгляду-то, вроде и обычный, а со второго и с третьего люди замечать начнут. Глядишь и до осинового колышка додумаются.
Ошеломленная Санда закрыла рот рукой, растерянно переводя взгляд с одного на другого, да и на третьего. Потом собралась, приняла какое-то одно ведомое ей решение. Хлопнула ладонями по столешнице и сказала:
— Надо тогда собираться. Что от меня надобно?
Кондый улыбнулся грустно, ласково посмотрел на нее и сказал:
— Ну чем еще ты можешь помочь? Конечно же женским старанием. Надо еды им в дорогу собрать, да одежонку поправить. А мы пока с ними сходим, тут недалече.
Встал и увлек за собой молодежь.
Уже совсем стемнело. Сумерки навалились на старую ель, обнявшуюся с избушкой, на кусты и деревья с нахлобученными шапками снега, на древние чуры. Ольма поднял лицо к небу. Снег продолжал идти. Крупные снежинки, медленно опускаясь, укрывали снежный наст. Одна из снежинок, плавно и медленно покачиваясь, приземлилась на кончик Ольминого носа и решила не таять. Ольма смахнул ее и пошагал дальше за Кондыем, в обход Юмонкуя. Кондый обошел каменную плиту и встал прямо на противоположной стороне от того места, где бил родник.
— В путь-дороженьке вам верные помощники пригодятся. Сейчас достану. Ну-тко, Упан подсоби! — И наклонился к земле.
Под теплым округлым боком древнего Синь-камня лежал большой щит из потемневших широких дубовых досок. В середине его матово блестело позеленевшее от старости тяжелое медное кольцо. Поднатужились, откинули в сторону. Открылся широкий лаз, начинающийся крепкими земляными ступеньками.
— Ну, пошли, чего встали-то? Там светочи есть, не споткнетесь. — И первым спустился вниз. Под ногами хлюпало, болотные и родниковые воды просачивались и сюда. Колеблющийся свет озарил толстые дубовые стволы подпирающие тяжелое брюхо Юмонкуя, которое медленно уходило в темноту, где-то там смыкаясь с влажным земляным полом. Промеж столбов висела на огромных медных цепях толстая дубовая столешница. То, что там лежало от входа видно не было, да и мешала широкая Кондыева спина, укутанная в шерстяной плащ. Волхв отшагнул в сторону и приглашающе махнул рукой.
— Давай сюда, мальки!
Те подошли поближе, хлюпая при каждом шаге, теплыми меховыми кемами. На столе лежало дивное оружие, которого ни один из них не видел ранее, да и вряд ли кто-то из местных когда-либо смог увидеть нечто подобное.
Большой нож, длиной с мужское предплечье, обоюдоострый, из серого холодного металла, цвета иссиня-серых весенних туч с проблесками зарниц. Тонкое расширяющееся лезвие переходило в перекрестье, вылепленное словно бабочкины крылья, и продолжалось рубчатой рукоятью и широким кольцом навершия.
— Какой нож! — восхищенно присвистнул Ольма. — Я такого никогда не видал!
— Это не нож, это акинак, его еще кинжалом зовут в далеких землях. Это оружие я тебе отдать хочу. Оно как раз под твою ладонь будет. Но кроме него, будь добр и на это глянь. — Кондый взял в руки большой и жесткий кожаный короб, длинный и изукрашенный тонкими рисунками неведомых зверей. Раскрыл и Ольма увидел лук! Всем лукам — лук! Изогнутый, будто извивающаяся змея, ползущая по песку, блестящий, посверкивающий янтарными искорками на крепком лаке в свете неровного пламени. Крепкая кибить была оплетена желтой кожей, костяные резные рога белели, будто рога диковинного волшебного зверя. Ольма провел кончиками пальцев по дереву — он было гладким, как вода озера в тихую погоду. Стеклянный блеск оружия завораживал.
— Это мне? Это сокровище мне? У моего папки такого не было. А я всегда думал, что отцов лук, самый наилучший лук на свете!
— И не мудрено, Ольма, ведь, этот лук совсем из других краев, не здесь он сделан. И это настоящий лук твоего отца.
— Отца? Моего отца Шогена?
— Да, твоего отца, только, когда он сюда с этим луком пришел, у него совсем другое имя было. Самбор с Йоки-реки. Он рассказывал, что на этой реке стоит страна городов, страна могучего племени венетов. И он тоже венет.
— Городов? Что такое городы, Кондый?
— Не городы, а города, городища. Это как наша весь, но больше и огороженная высоким забором. Соседи у венетов злые, нападают часто, поэтому они и защищают свои селища высокой городьбой. Но не всегда высокий забор помогает. Город твоего отца сожгли враги и родичей всех его убили. Вот он и пришел в наши леса лучшей доли искать. Но это история давняя, долгая. Потом тебе расскажу при случае, когда вернешься.
Ольма молча переваривал то, что только что поведал Кондый. Он всегда знал, что отец не здешний, видел, что Шоген отличался от местных мужиков, как волк в стаде овец. Высокий, на голову выше местных, широкоплечий, сильный как медведь и всегда грустный. Только, когда глядел на мамку, да на него, своего сына, печаль исчезала из его глаз. Все эти мысли проскользнули стрижом и его внимание снова привлек лук.
— А ты, что грустишь, медвежонок? И для тебя оружье сыщется. Как раз по тебе. — Повернулся Кондый к Упану, пока Ольма, завладевший луком, с тем нянчился. — Вот, примерь по руке. — И передал ранее не видный Упану топор — широкая пола Кондыева плаща надежно укрывала снасть от Упанова взора.
Тяжелый, широченный топор с хищным узким лезвием, словно полумесяц загибал рога к длинной светлого дерева рукояти. Упан принял его в ладони и оружие отозвалось теплом и веселым торжеством. Перебросил из одной руки в другую, взмахнул лунного металла лезвием и чуть сам не провалился во след за хищным оружием.
— Эх, внучек, секира не только силы требует, а умения! Да оно у тебя приложится. Было бы желание. И вот еще что. Вот это тоже вам поможет в ваших странствиях. — И протянул Ольме небольшую калиту, тяжело звякнувшую скрытым там металлом. Здесь золото. на него можно много чего обменять, коль понадобится. А теперь пошли в дом. — И потушил светоч.
По избушке тем временем носился небольшой рыжеволосый вихрь, взмахивая юбкой. Санда торопилась как можно больше успеть, чтоб достойно собрать деточек в дорогу. «Да, деточек, — сама себе поддакнула женщина, — А кто они, как не деточки? Один еще год назад титьку просил, агукая. Ну и что, что медвежий сын, все равно дите ж! И ничего он не рвал Анку, сама дура в лес убежала, да на шатуна нарвалась. Нет. Не мог он! Да и Кондый говорит, что не он это… — задумалась Санда, на миг остановившись, чтоб откинуть непослушную прядь со лба. — А мой-то, мой и вовсе дите! Я ж его вынянчила, вырастила до больших ног. Хоть и вырос лоб, больше батюшки своего Шогена, а все равно, как есть глуп и неразумен! Надо ж такое! С самой Кулмаа поругаться! Ну, ничего, дадут боги — исправит все сам, как и заповедано пращурами — на своих ошибках учиться!»
Вошли мужчины, старый, да молодые. «Да, какой же он старый, — улыбнулась Санда тепло. — Совсем даже не старый. И борода мягкая, а руки так и вовсе…» — невольно покраснела от своих сокровенных мыслей и чтоб скрыть это, нарочито строго сказала:
— Ну, нагулялись? Пуйки, тащите свои пожитки, будем смотреть, что вам с собой складывать. Вы ж сами-то немудреные еще, в походы не ходили. А мы с Кондыем подскажем, что к чему!
У Ольмы при себе ничего и не было, кроме только что подаренных акинака и лука, кошеля с золотом да одежи с чужого плеча. А вот Упан притащил свой пехтерь и горсть безделушек, что валялись в его уголке, когда он жил еще у Кондыя. Вывалил все на стол и выжидающе посмотрел на старших. Санда, увидев вещицы, так и плюхнулась ошарашенно на лавку. Да и Кондый удивленно захмыкал.
— А скажи, внучек, кто тебе этот чудесный пехтерь вручил?
— Дык, деда, — прогудел Упан, — Это мне пень говорящий на лесном бочаге ращедрился. Сказал, что мы с ним сродственники, и старшой евойный просил мне передать. Говорил еще, что он волшебный и всякое-такое, что, де, из него, в случае беды какой, сразу нужное достанется.
— Ага, ага… — закивал Кондый, — теперь уж точно понятно, что Волох-Волык тебя признал и приглядывает за тобой. Это хорошо. Волох, да Мара, они хорошую подмогу в пути дадут.
Санда трясущимися руками прикоснулась к резному костяному гребню.
— Это ж Куштырмы гребень… Как же ты так?.. Выходит, ты, все-таки Анку? — и подняла, набухающие слезами глаза на парня.
— Тетя Санда, — глухо проговорил Упан, — Я — это… Не знаю, что со мною тогда случилось, как в пелене багровой все было. Я не хотел… Я совсем другого хотел! — Выкрикнул надсадно. — Я любить ее хотел! — и заревел, горько, по-мужски, скупо и надрывно.
Санда сидела опустив натруженные руки на колени, все молчали. Только Упан всхлипывал, размазывая слезы и сопли по лицу. Мать Ольмы вздохнула и придвинулась к парню. Тот было шарахнулся от нее, но она теплой рукой вытерла слезы и прижала к себе.
— О-хо-хо! Горюшко ты луковое! Малек ты еще не разумный! Коли был бы при тебе этот гребень, то и не случилось бы страшного! — Приговаривала, поглаживая вздрагивающие широченные плечи, прижавшегося к ней Упана.- Такие гребни Куштырмаа с умыслом мужикам, да парням дарит. Коли причешет свои буйны кудри парень в присутствие понравившейся девы, то все дурные и черные помыслы уйдут из его головы. Не обидит девку, не покалечит, не снасильничает, а будет любить, как и заповедано пращурами — нежно, да крепко. Эти гребни для девок защита. А не для красоты вашей. А ты о нем позабыл. Вот и вырвалось твое черное, да злобное на волю и девку порешило ни за что. Теперь точно верю, что не ты это, а злоба ящерова, что в каждом из нас спрятана. А ты ж малек еще, хоть и вымахал повыше дуба стоеросового. Не умеешь еще со своей злобой справляться. Ты думаешь, почему старейшины детям только по достижении нужного возраста жениться разрешают? А вот потому, что всякий дитёнок незрелый, жесток до ужаса и злобен, каким бы он милым не гляделся. Потому мамки и папки вколачивают в вас неразумных науку, а дурь ящерову выбивают. А ты сирота — ни мамки, ни папки, а что тебе Кондый мог дать, акромя мудрствования? А? Вон, сам все бобылем живет, незнамо сколько лет. А была б у него добрая жена, и тебе б легче жилось…
— Санда! — вскинулся Кондый. — Да что ж ты такое говоришь?! Как это я один живу? А ты?
— А что я? — вздохнула Санда. — Я ж только в гости бегаю. А вот, если б мы одним домом жили, глядишь и бед этих не случилось бы, — обвела она рукой ребят.
— Санда! Да я ж хотел, как лучше! — воскликнул Кондый.
— Хотел он! Мудрый говоришь? Ученый? Так знай — намудрил уже! — И довольно ухмыляясь отвернулась, нарочито старательно разглаживая подол вышитой рубахи на коленях.
— Намудрил? Я? Чего? — удивился волхв.
— А того! — Ласково ответила Санда и погладила себя по животу.
Молодые парни сидели молча, наблюдая за перепалкой старших. И видя, как удлиняется Кондыево бородатое лицо и расширяются в немом удивлении обычно такие мудрые и всезнающие глаза, они бочком-бочком потихоньку выбрались наружу, чтоб дать Санде и Кондыю поговорить.
Спустились со ступенек и сели рядышком на проступь, касаясь друг друга крепкими плечами.
— Выходит, судьба нам из родных мест уходить, — сказал тихонько Ольма.
— Выходит. — Подхватил Упан.- Только, вот, куда податься, ума не приложу. — Попытался поскрести затылок, да запутался пальцами в густых нечесаных волосах. — Да чтоб их, расшиматились! Обрежу! Надоели эти космы!
— Нельзя. Тебе ж Кострома наказывала не стричь волос. Помнишь, что без ее гребня случилось? Вот, то-то! Вдруг от того, что обрежешь волосья, еще большая беда будет?
— Куда уж больше-то, — горестно вздохнул Упан. — Я ж человека убил, женщину! Женщина — это святое! Так мне дед говорил! А я!.. Нету мне прощения…
— Да, это тяжкий проступок! — Согласился Ольма. — Да и я хорош! Богиню оскорбил своею слабостью. Оба-два мы с тобой непутевые. Наверное, потому в путь дорогу нас пращуры и направляют, чтоб путевыми стали.
— Наверное…
Наверху, у входа зашуршало. Выглянул Кондый.
— Все, парни, пора! Собирайтесь! Уж месяц рогатый к рассвету клонится. Пошли, посидим на дорожку. Обскажу вам, куда путь держать.
Внутри было все так же тепло. Счастливая и румяная Санда сидела на краю лавки с распухшими от поцелуев губами. В светцах горели новые лучины, отражая яркое пламя в подставленных плошках. Кондый присел рядом с Ольминой матерью и повел разговор.
— Перво наперво, хочу Ольма твоего разрешения попросить — мать твою в жены взять. Негоже ей одной жить, мужчина нужен, коли ты в путь уходишь. Да и, — крякнул он, смутившись на миг, огладил усы и бороду, — Не один ты нынче у матери. Сестренка у тебя будет. Чему я и сам рад безмерно.
— Я не против, дед Кондый, — важно ответствовал молодой охотник. — Коли боги не против будут.
— Боги не против, — улыбнулся Кондый. — Сама Лада мне мать твою подарила. Да и не такой уж я и дед. Борода мне моя нынче ни к чему. Отмудрил я свое — сама Мара сказала. — И быстрым движением ножа, неведомо как появившегося в руке, срезал длинную бороду. Быстро собрал седые длинные волосы на голове в хвост, скинул привычный плащ и предстал перед собеседниками высоким широкоплечим мужчиной зрелых лет с сильными руками и прямой спиной.
— Дед! Ну ты даешь! — Восторженно выдохнул Упан. — А как же посох, на который ты все время опирался, да еще и кряхтел? Все просил меня то поднеси, это… — скрипуче передразнил парень.
— Так то для почету было, для важности. Стал бы кто мои советы слушать, коли я выглядел бы, как простой охотник? То-то.
— А кто ж теперь суро будет? — Спросил Ольма. — Как наши земли без суро будут жить? Кто ж их от зла оберегать станет, коли ты…
— Сестренка твоя подрастет, все ей передам. Чую, сила в ней будет великая, поболе моей. Да и женщине хранительницей Мантур-маа сподручнее быть. Это нам мужикам, лишь бы подраться да повоевать. А женам нашим хранить заповедано пращурами. Вот и сохранит, когда подрастет. Ну, будя! Об этом поговорили, теперь к вашим путям-дорогам перейдем. Лада моя, — обратился он к Санде, — сплети, покамест, из моей бороды веревочку, она им тоже пригодиться. Санда принялась за рукоделие, а Кондый продолжил:
— Время идет, а мне вам еще ого-го сколько всего рассказать надоть. Поперву о тебе Ольма. Оружье, акинак железный, что ты получил от меня, то не мое. То воина из далеких мест, лежащих в горах Рифейских, хотя это имя вам ничего не скажет. Ваш народ знает те горы под другим именем. Киян-гора. Другом он мне был, воин этот. Давно то было. Мы сюда вместе пришли, после битвы великой. Только он умирал уже и завещал акинак его в родные места отнести, потому как в нем капля его души осталась. А душе его надо домой вернуться. У его народа так заведено — всегда возвращаться к родному порогу. Только дав такое обещание, ты получишь от этого оружия должную помощь.
— Какую помощь, Кондый? Иль мне тебя уже кунашем величать можно, а мам? — Подмигнул своей матери Ольма. Та засмущалась, а Кондый улыбнулся:
— Выходит, можно и кунаш. Так, вот, Аргыш, друг мой, говорил, что задолго до нашей встречи когда был молод, да глуп шамана тамошнего обидел. Говорил, сильный шаман был. Может и жив до сих пор. Вот, если б ты ему весть от Аргыша отнес вместе с извинениями и с каплей его души, то этого шамана можно было бы попросить тебе помочь в живые вернуться? А в благодарность за то, что ты клинок Аргыша отнесешь в родные места Аргышева душа тебе в дороге советом помогать будет.
— А лук? Тоже куда-то нести надо? — расстроился Ольма, не желая расставаться еще и с луком.
— Нет, не надо! Он твой по праву. Это лук твоего отца, он с ним в эти земли пришел, да мне на хранение его и отдал. — Успокоив Ольму, перевел взгляд умных глаз на своего названного внука. — Теперь с тобой Упан. Секира, то бишь топор, кирвас по-здешнему, это мое оружие. Когда-то было моим, — затуманились Кондыевы глаза воспоминаниями, — Ты мой внук названный, поэтому владеть теперь тебе этой секирой. И кажись она тебя тоже признала. Так ведь?
— Да, было такое. Почудилось, что живая она и мне обрадовалась, как только в руки взял.
— Добрый знак! — сказал торжественно Кондый. — Вот только, парни, и дурная весть есть. Идти вам надо в разные стороны. Потому как твой путь лежит в ту сторону, где твои сородичи живут. В дремучих лесах, недалеко от великой могучей реки Камы, что оплетает лозою ту землю, живет племя людей рожденных от семени медведя. Они могут в медведей перекидываться и обратно. Могучие воины и науку владения своими сущностями крепко знают. И тебя могут обучить.
Упан упрямо замотал головой:
— Нет, я без Ольмы никуда! Только с ним, а то какие ж мы друзья, коли поодиночке бродить будем? Сначала по его делу сходим, а опосля по моему. Ты как, елташ, согласен?
— А может, сначала в твою сторону сбегаем?
Упан упрямо сверкнул глазами:
— Нет! Тот шаман, поди, старенький совсем стал, как бы не опоздать. Так что идем в эти, как их Рипе.., Рипуй.., короче, в горы каменные пойдем.
— Хотя, — задумчиво проговорил Кондый, — Кама-то река недалеко от Рипейских гор и течет…
— Так это совсем другое дело, — обрадовался Упан. — Все ж близко. И горы с шаманом и Кама-река.
Кондый довольно улыбнулся в усы, хлопнул по коленям крепкими ладонями:
— Ну, коли, все решили, то и в дорогу пора. Светает уже.
Обнялись на прощание, парни похватали свои котомки, приторочили к поясам оружье и вышли на двор. Темная зимняя ночь встретила их шумом. Вдали слышались людские голоса и мелькали среди деревьев огни. Кондый прислушался:
— Похоже, во время вы собрались! Боловские идут медведя в арвуевой избушке искать, сиречь у меня. Ну, ничё, отбрехаюсь. А вы бегите, бегите по звериной тропке, мимо рощи березовой, да за Межу… А коли заплутаете, то веревку, Сандой сплетенную, бросьте на землю, куда ее гладкий конец укажет, туда и идите, а если в нужную вам сторону лохматый кончик показывать будет, то туда ни в коем разе идти не след. Значит, беда вас там поджидать будет. — Летело в спины Кондыево напутствие.
***
Как друзья проскочили мимо взбаламученного дурной вестью селища незамеченными, никому на глаза не попавшись, сами не поняли. Уж и берега Межи-речки остались за спиной, кою по льду быстро перескочили. А солнышко заяснилось, поднимаясь впереди и вело друзей туда, где лежали далекие Киян-горы. «Ри-пей-ски-е!» — по слогам правильно произнес про себя Упан. Бежал он сильными размашистыми шагами, сил было еще полно, но ноги вязли в глубоких снегах, будто те пытались удержать беглецов. Через какое-то время, когда бледное зимнее солнце заползло на верхушку небосвода, Упан стал пыхать, будто кипящий горшок, и пар от него валил, как от того же горшка. Лицо раскраснелось, ноги стали немного заплетаться.
— А ты силен братец, — запинаясь на каждом слове, покосился Упан на Ольму, — Бежишь полдня, а даже не вспотел.
— А чего мне потеть? — спокойным голосом ответил охотник, — Я ж не живой, мне потеть нечем. Где ты видел, чтоб умруны потели? Если б потели уложенные в колоду, то тогда б из каждой могилы ключ бил. И нас бы всех затопило. Соленым умрунским потом.
— Фу, гадость какая! — Скривился Упан. — Хорош, сказки страшные рассказывать, давай лучше передохнем, а то так жрать охота, что переночевать негде.
— Передохнем, так передохнем, главное не передохнуть. Хотя мне это не грозит. Я ж уже это, как бы… — вслух размышлял Ольма. — Стой! Вона, хорошая ложбина, а по краям ельничек. От ветра укроет. Хотя, мне все равно, что ветер, что не ветер…
— Ты, это, если тебе самому все равно, то обо мне подумай, я ж еще живой, и медвежья шуба мне пока заказана. Кондый мне велел человеком походить. Покамест.
— А, ну да, что я все о себе, да о себе! Уже пришли, давай стоянку готовить. У тебя топор, тебе дрова на костер рубить, у меня лук — пойду дичь какую-никакую добуду. — И ушел, скрывшись между молодых ёлок.
— Хитрый какой! Топор у меня видишь ли. Я бы тоже пошел по лесу бы погулял. — Так, бурча, Упан утоптал снег, набрал и нарубил хвороста, а потом запалил огонь.
Через некоторое время появился Ольма с жирным, огромным зайцем.
— Смотри-ка, у тебя не заяц, а нар, прямо, как в деда Кондыя сказке. — похвалил друга Упан.
— В какой сказке? — заинтересовался Ольма.
— А, не важно, рассказывал, было дело. Нары, это великаны, которые здесь до нас жили. Жили-были, да все вышли.
— Куда вышли? — вяло поинтересовался Ольма.
— Да, хотя бы, туда, откуда к нам вон то чудо ломится. Ну, надо же, за день никого не встретили, а тут, как медом намазано — сразу вот-те нате! — И махнул рукой, с криком. — Мил-человек, выбирайся из кустов, мы не кусаемся.
К костру вышел не старый мужчина, высокого роста, какой-то длинноногий, голенастый. И мохнатые его улеги напоминали широкие лосиные копыта. Мохнатая его накидка из лосиной шкуры была подвязана кожаным ремнем с множеством роговых подвесок, а в руке держал копье с широким костяным наконечником.
— Ёлусь, вам добрые люди, давненько я людского каляка не слыхал, — прогудел гулко незнакомец, будто сохатый протрубил.
— Гость в дом, добро в дом! Эээ, к костру добро, то есть — поправился Упан. — Дом нам нынче заказан. Кто таков будешь, как звать-величать прикажешь?
— Моё имя вам мало что скажет, но зовите меня Ен, хотя в ваших землях меня кличут Шордо-мерен. — Скуластое, голубоглазое лицо озарилось приветливой улыбкой. Весь он казался усталым от тяжелой работы человеком, будто нес на сутулых плечах весь мир. Сильные ноги, широкие, загрубевшие ладони, загорелое смугловатое лицо светилось отеческой добротой.
— Уважаемый Шордо-мерен, смотрим мы, что далек твой путь. Издалека идешь. Отдохни с нами, не побрезгуй. — Ответствовал почтительно Упан, взявший на себя обязанность отвечать и за себя, и за Ольму. Ольма же монотонно разделывал жирного зайца, казалось бы не отвлекаясь на пустые разговоры.
— Благодарю вас, путники, посижу с вами, покалякаю, больно уж по людской речи соскучился, да и дальше тронусь.
— А куда, позволь полюбопытствовать, путь держишь? Коли, это, конечно, не тайна великая. — вежливо проговорил Упан.
— Отчего же, любопытствуй. Иду я в родовые земли Кудым-Оша, славного вождя, славного народа чуди, они на восход отсюда. Помощь моя там требуется. Зло там завелось, надобно прогнать. — мягко проговорил Ен, уже совсем по-человечьи и не трубя, как лось.
— Ох, и нам тоже потребно туда, на восход! Какая оказия! — обрадовался Упан. — А не знаешь ли ты, уважаемый Шордо-мерен, про шамана, что где-то там на речке в горах живет, которого когда-то давно его ученик обидел?
— Шаманов-то в тех краях много, почитай, через одного или пам, или шаман. Чудь, что с них возьмешь? — как-то с гордостью проговорил Ен, будто за своих детей радовался.
— Имя нам его не известно. Знаем только, как его ученика звали…
— Аргыш его звали, — бесстрастно вмешался в разговор Ольма. — Нам евойный акинак тому шаману передать надо. Вот, гляди. — и отцепив от пояса оружье, протянул рукоятью вперед усталому путнику. — Может, подскажешь чего?
Ен взял в свои широкие ладони акинак, провел пальцем по лезвию, прислушался, зачем-то лизнул острый край клинка и ответил:
— Знал я этого человека, встречался с ним, и, вот, опять встретились. — И обратился уже к оружию. — Ну, чолом, Аргыш… Давно не виделись. А вон, оно как вышло. Выходит, в земле лежишь, а эти парни твою каплю в родные края несут… Да… Летит время…
— Так ты знал его? — встрепенулся Упан.
— Знал. Молодой он был, горячий, да жадный. До всего жадный. До жизни, до знаний, до любви…
Только вижу, что вся его добыча сквозь пальцы, как вода утекла, коли одна только капля души осталась.
— Расскажи, уважаемый, где нам его родные места искать? Нам тот шаман им обиженный, очень уж нужен, — просительно заглянул в глаза Упан. — Другу моему, нужен, помощи от него ждем.
— Откуда он родом я знаю, — сказал Ен и передал акинак обратно Ольме. — Он родился недалеко от земли Кудым-Оша, куда я и иду, а вот, о шамане, которого он обидел, я не слыхал. Может, Кудым-Ош вам подскажет?
— Тогда нам с тобой, по пути? — Обрадовался Упан.
— По пути-то, по пути! Только я ходко пойду, вы за мной не поспеете. Да и дела у меня еще по дороге могут случится, но путь я вам укажу. Каждое утро, у вашего кострища солнышко всходящее лучиком своим прогалинку в снегу будет оставлять. Куда она укажет, туда и ступайте.
— Ты что же, Шордо-мерен, солнышку указывать будешь, чтоб нам прогалинки рисовало? — недоверчиво прищурился Упан.
— Нет, не буду! Я его просто попрошу. — По-доброму улыбнулся Ен и лучики морщинок разбежались от его добрых глаз. — Ну, что ж, пора мне, — встал, стряхнув снег с теплых штанов, и шагнул от костра.
— Куда, ты? Смеркается, ведь уже! — воскликнул Упан.
— А для меня, как раз самая работа и начинается! Мне солнышко провожать, и на небо возвращать! Ну, все бывайте! — взвихрился снежный наст, малиново поблескивая снежинками в лучах заходящего солнца, и из снежной круговерти прыгнул огромный лось с широкими рогами и побежал размеренно на восток, быстро набирая ход. Широкие копыта не оставляли следов на ровном снегу, мохнатая шкура отливала синим, а в ветвистых рогах плясали маленькие голубые искорки. Был и нету!
— Кто ж это был? — удивленно раскрыв глаза, прошептал Упан.
— Не знаю, видать бог какой, только они так умеют, без следов-то… Ты-то, вон, тоже перекидываться можешь, но следы-то оставляешь. Я видел. — Деловито произнес Ольма, насаживая заячью тушку на крепкий прут.
— Чудные дела творятся, скажу я тебе, друг Ольма!
— Да и мы несильно обычные, друг Упан, скажу я тебе! — и впервые за все это время бледно улыбнулся.
Перевертыш довольно потер руки, ухмыльнулся чему-то своему и сказал:
— А любят тебя боги, Ольма! Улыбаться снова начал, да и заяц скоро поспеет! Ох, поедим!
— Ты поешь, а я так рядом посижу, вприглядку. Не лезет в меня теплое.
— Теплое не лезет, говоришь? Дык, хоть снега поешь, а то все, как неживой. Ой! Прости… — смутился было развеселившийся Упан.
***
Рано утром, собрав свои нехитрые пожитки и определившись по возникшей поутру проталине, тронулись в путь. Через час неспешного бега открылось широкое пустынное пространство, тянущееся с полночи, на полдень. Обрывистые склоны, заросшие заснеженными кустами навели на мысль, что перед ними река. И река не маленькая, куда пошире их родной Межи. Съехали с крутого бережка, как на салазках, встали на лед и зашагали напрямик, пересекая неведомую реку. Крепкий панцирь реки кое-где проглядывал мутно-зелеными проглазьями отполированного снегом и ветром льда. Ольма шел размеренно, ходко, а Упан разбегался и скользил по ледяным дорожкам раскинув руки в стороны.
— Эге-гей, друже, глянь, какая красотища! — вдохнул сладкий морозный воздух Упан, поскользнулся и шлепнулся навзничь, уставившись в ослепительно-голубое небо. Ольма остановился, поглядел на перевертыша, посмотрел ввысь, покрутил по сторонам головой, пожал плечами.
— Красота, как красота… У нас на Меже не хуже. Пошли, чего разлегся? — и развернувшись пошел дальше.
Упан, оскальзываясь на льду, вскочил и поскакал вслед вприпрыжку. Что совсем не вязалось с его мощной тяжелой фигурой.
— Эка ты расскакался, зайца переел? Раньше степенно расхаживал. А нынче скачешь кузнечиком.
— Дык, Ольма! Хорошо же! Иду с другом, все вокруг новое, неизведанное, занятное!
— Чего тут занятного? Снег, как снег, лед, как лед, река, как река, деревья, как деревья… — равнодушно бормотал Ольма.
— А вот и не скажи! Все по не-нашему! Мы ж смотри, как далеко ушли! Второй день топаем! Лося этого встретили, бесследного, и еще, кого-нибудь встретим! — И радостно заголосил, — Мы зимою с Ольмой ходим, холода нам нипочем! Если что-то отморозим, то обратно враз пришьем!
— Мне кажется, ты все-таки заболел… Но не от зайца, а от Ошая заразился. Нельзя было его к нам так часто приглашать. Больно много слов стрекочешь и все не поделу. — буркнул Ольма. — Глянь-ко лучше, что там на берегу виднеется? Лежит что-то.
— А, пойдем, посмотрим!
На пологом берегу, прямо в сугробе, на богатой пестрой кошме разлегся лохматый мужик в обнимку с объемным бочонком и лениво потягивал что-то из кружки. Был он не худой и не толстый, объемный полушубок и меховые штаны скрывали его стать. Щурясь одним глазом на яркое солнце, топорщил рыжую бороду, торчавшую во все стороны. В бороде запутались маленькие веточки, кусочки мха и сухие еловые иголки.
— Откель будете, такие красивые? — лениво проговорил мужик, даже не делая попытки подняться.
— С Медведициного бола, что на Меже-реке, тютя! — отговорился за обоих Упан. — А ты, кто таков будешь, чего лежишь? Нас не боишься, мы ж при оружии! — И похлопал по широкому лезвию своей секиры, заткнутой за пояс.
— Знатный у тебя кирвас, ничего не скажешь, — прищурился теперь уже другим глазом лохматый мужик. — А приятель твой чего молчит? Немой, что ль?
— А чего говорить-то, без повода-то. — монотонно ответил Ольма. — Будет повод — и поговорю.
Рыжий мужик захохотал гулко, похлопал приглашающе свободной рукой по кошме:
— Падайте сюда, страшные люди при оружьи, покалякаем.
Парни опустились на теплую кошму, мужик же шумно прихлебывал из берестяной кружки, воцарилось молчание. Упан поерзал-поерзал, устраиваясь и не вытерпел:
— Так чего ж не покалякать? Ты сам-то до сих пор не назвался, кто ты, откудова и чего здесь в сугробе забыл?
Мужик довольно улыбнулся, задрал рыжую бороду еще выше в небо, с удовольствием поскреб кожу на шее и пожал плечами.
— Дык, местный я, из черемисов, и земля тут моя, с лесами, да зверями и птичками всякими. Зовите меня Шала. А тута я землю свою сторожу. Охраняю, значит. — И снова глотнул своего питья.
— Да как же ты ее сторожишь? Ни оружья, ни собак, чем охраняешь-то?
Мужик весело заухал.
— Да какое оружье с собаками?! Собаки — это не мое, с ними все больше людишки возятся, а я так, своими силенками справляюсь.
Ольма сидел молча, совсем не участвуя в разговоре, и скользил взглядом по искрящемуся снегу, по широкой белой ленте замерзшей реки, разглядывал редкие березки, растущие вдоль берегов, потом его взгляд пробежался по узорчатой кошме, перескочил на незнакомца. Поразглядывал того с ног до головы, остановился на его странной обувке.
— Уважаемый Шала, а ты часом не лешак?
— Ахаха! Ой, догада! — Развеселися рыжий, — А я жду, когда ж вы догадаетесь. Охо-хо! — хохотал уже в голос Шала.
Упан встрепенулся.
— Лешак? Шишок, что ли? Как ты догадался, елташ?
— А у него кемы наоборот одеты! Правый на левую, левый на правую ногу, глаз кривой, да борода во мху. — терпеливо объяснил Ольма.
Мужик и вовсе развеселился. Даже за живот схватился от смеха, чуть не расплескав свою кружку. Просмеявшись спросил:
— А вы чего же, леших не боитесь? Сидите тут, как нас… Сидите, короче.
— А чего тебя бояться, — сказал Ольма и пожал равнодушно плечами. — Я то ли тойма, то ли илеш, не понять. А он и вовсе медведь-перевертыш. — Махнул он рукой в сторону Упана.
— Медведь? То-то я смотрю, хорошо мне стало, да духом медвежьим повеяло — Выходит, я родную душу встретил, — гулко хлопнул Шала по плечу перевертыша. Да и ты, то же не плох, вона, как устроился, ни живой, не мертвый. Лады, парни. Коли, ты, чернявый, медвежьего семени, то и я отпустить просто так вас я никак не могу. Мне с моска сам Волых-батюшка велел медом делиться. Кружки-то есть? — и схватился за бочонок. — Ох, и гульнем нынче! Раз такая радость! Сам моска у меня в гостях!
— Нету у нас кружек, один пехтерь, да сума, — печально произнес Ольма.
— Не беда, пошли ко мне в урочище, у меня там этих кружек завались! А пока суть, да дело, вы из моей хлебайте, не побрезгуйте! — и протянул свою посудину Ольме. Тот снова пожал плечами и отвернулся. Шала нахмурился.
— Что ж ты, Тойма, моим угощением брезгуешь? Непорядок это! Я к нему со всей душой, а он отворачивается!
— Да не будет он. Он, как его Кулмаа из своей чашки окатила, так он ни на какие чашки да кружки больше смотреть не может. Не пьет ничего, да и не ест. — заступился за друга Упан.
Лохматый Шала снова прищурился на один глаз заинтересованно разглядывая бледного Ольму.
— А что? Нам же больше достанется! Выгодный у тебя товарищ, чернявый! Как звать-то величать тебя? — и с громким хлопком вытащил затычку из бочонка. В кружку полилась шипящая, ароматная струя. Ольма покосился на сие действо и заметил.
— Ты б ему поменьше наливал. Мед-то стоялый, поди? Ему только год, как исполнилось. О прошлом годе еще в пеленках лежал. Как бы не свалило его.
— Ниче! Мишки — они крепкие парни, да и чернявый, смотрю, тоже — ого-го! Как звать-то тебя медвежонок?
— Упаном дед называл, а он, вот, Ольма.
— У тебя еще и дед есть? Тоже маска? Как же мне повезло с вами! — бросился обниматься Шала, — В следующий раз с дедом приходи!
— Не, дед — суро наш. Человек он. Он меня к себе взял, когда боловские мою мамку в берлоге завалили. — запечалился от воспоминаний Упан.
Рыжий, крякнул:
— Тем более, сами боги велят выпить, твою мамку помянуть! Пей!
Упан взял принюхался и одним глотком осушил, только капли по безусым губам потекли.
— А вкусно! — похвалил. — Сладко!
— То ли еще будет! Ой-ё-ёй! Еще и весело станет! Вмиг все печали забудутся! Ну, тронули!
И троица нежданных приятелей зашагала в сторону недалекого заснеженного леса.
***
Уже вечерело, когда наконец-то впереди среди густого ельника показалось Шалаево урочище. Ольма тащил на себе и толстую кошму и Упанов пехтерь с секирой, которые тот, уже сильно пьяный, потерял по дороге, свалившись в сугроб. Леший же с гулко булькающим полупустым бочонком подмышкой, в обнимку с Упаном громко горланили песню:
— Раз морозною зимой
Вдоль лядины лесной
Шёл маска к себе домой
В тёплой шубе меховой.
Шел он, шел к своей берлоге
По прямой своей дороге
Нес подмышкой крепкий мед.
Он его несет и пьет!
— Не такая уж она и прямая. — пробурчал Ольма, срезая напрямки те кругали, которые выписывали заплетающимися ногами захмелевшие приятели. Срезав очередной зигзаг он уткнулся опущенным лбом в слившихся в крепком объятии Шалу и Упана. Те стояли шалашиком, старательно выбулькивая остатки хмельного напитка в берестяную посудку. Шала потряс пустой бочонок, скривился, отшвырнул в глубокий сугроб и грянул во всю свою могучую глотку:
— Ото всяких от болезней
Нету ничего полезней,
Чем пчелиный сладкий мёд.
Всем он силу придает.
Упан при последних звуках медленно стек к ногам лешего и, свернувшись калачиком, устроил черноволосую голову на сложенных ладонях и, сладко причмокнув губами, уснул.
— Мдя… — почесал в затылке лешак, — Точно — молод еще, слаб, не закален! Надо закалять! Ладно, брось ты это шмотье, пришли уже, потом за ним вернешься. Потащили! — И, легко перекинув заснувшего Упана через плечо, на почти твердых ногах зашагал в сторону самой большой землянки. Ольма, было опустивший на снег свою поклажу, пожал плечами, снова поднял и двинулся вослед.
Землянка встретила их уютным теплом, вкусными запахами и женским сварливым голосом.
— Опять, дорогой, нажрался? К людям ходил, бестужая рожа? Кудаш? Кудаш, какого сучка, ты их к нам приволок? — Уперев руки в боки, и увидев кроме мужа еще и двоих приятелей, вопрошала крупная лешачиха, жена лесного хозяина.
— Знакомьтесь! — Почти не заплетающимся голосом сказал Кудаш-Шала, — Эт моя хозяйка! Ванто! — Многозначительно воздел палец в темный потолок.
Жена лешего была высока и широка. Мощные руки с засученными рукавами льняной рубахи сжимали тяжелый пест, будто она намеревалась от всей души отходить захмелевшего лесовика. Под натянутой рубахой угадывались, огромные, свисающие ниже пояса груди, мощная фигура заканчивалась одетыми в широкие меховые штаны ногами, обутыми в не менее огромные верчистые кемы. Волосы на голове, тоже были лохматы и нечесаны, рыжего медного цвета. Но если у Кудаша волосы были огненные, искрасна-буйные, то у лесавки отдавали в зелень, как потраченная налетом старая медь. В густой ее шевелюре то тут, то там виднелись вплетенные сухие цветочки и маленькие шишечки. Лицо же, было широкоскулым, с мягкими румяными щеками и пухлыми красивыми губами, что вполне себе казалось достаточно миловидным. Зеленые глаза грозно сверкали из-под нахмуренных бровей, но время от времени там проскакивала еле скрываемая смешинка.
Упан очнулся на какое-то время, поднял осоловелые глаза, рассмотрел мутным взором хозяйку и выдал:
— Ничего себе травинка-тростинка! Куба какая! Такая и лося перешибет! — И снова сладко захрапел, уже заранее уложенный заботливым лесовиком на широкой лавке.
— Я лосей не бью! Я их люблю. У лосих молоко вкусное. — буркнула Ванто. — Ладно, чего стоите? Давайте, за стол, надо и закусывать иногда! — и степенно, но споро начала выставлять снедь. Оглянулась через плечо и, походя, сказала Ольме. — Ты это, мил-человек, вынесь к порогу свои железки, не любим мы, лешаки, их, на дух не переносим. Да не боись, никто их не скрадет, да и лешачата мои присмотрят.
Из-за занавески сплетенной из прошлогодней сухой травы выглянули любопытные курносые мордашки, мал-мала меньше, все, как один похожие на своего громогласного батюшку, рыжие и лохматые. Ольма отнес оружье к порогу, а когда вернулся, на столе уже паровали румяные блины и большой горшок с тушеными корешками, да сковорода с запеченным зайцем. Рядом горделиво возвышался новый бочонок с хмельным медом и несколько берестяных кружек.
Ольма вздохнул, еда ему в рот не лезла, так же как и медовая брага. Но ничего не поделаешь, хозяев нельзя обижать и он уселся за широкий колченогий стол.
— А что ж ты не кушаешь? — участливо у Ольмы поинтересовалась хозяйка. Тот пожал плечами. А за него ответил Кудаш.
— Ааа, он энтот, почти тойма, но не совсем. Его Кулмаа из своей чаши окатила.
— Ох, ты ж! — заволновалась лесавка. — Сама Кулмаа? Надо же!
— Зато на ноги встал. — Уныло похвастался Ольма.
— А раньше-то, что не ходил? — полюбопытствовала Ванто, отправляя в рот скрученный рулькой блин.
— Меня на охоте медведица поломала, так я после того только ползать мог… — и Ольма, ни стого ни с сего, вдруг принялся печально рассказывать свою историю. Хозяйка-лесавка под конец рассказа начала всхлипывать, загрустила, но вдруг встрепенулась.
— Знаю я, как твоему горю помочь! Совсем в живые не вернешься, но хоть угощения вкушать будешь. А то люди-то нынче подозрительные пошли, вмиг тебя разгадают. Того гляди — осиновый колышек в подарочек воткнут куда-нить, а то и голову оторвут ни за что, ни про что. — Вскочила, зашарила по углам и вытащила на свет небольшой туесок. — Вот, у меня тут чудный грибочек есть, сушеный, да в пыльцу перетертый. Вынь язык. Вынь, кому говорю! Вкус к еде появится и ишшо кой к чему вкус… — насыпала щепотку серого порошка Ольме на язык и велела, — А теперь глотай!
— Ууу! Срамотником что ль его попотчевала? Ну, держитесь девки! — засмеялся Кудаш.
— А что не так-то? — Воскликнул Ольма. — Что за срамотник?
Лесовик с лесавкой переглядываясь, заухмылялись.
— Хороший грибок. Наши его с давних пор знают! И если чё — употребляют! Аппетиту, там поднять, иль другого чего поднять… завсегда помогает! Моя-т, меня часто срамотником подкармливат! Дюже, она охоча до мужеских ласк! — Шала ущипнул за то, что пониже спины свою лесавку. Та зарумянилась, откинула мужнюю руку с мягкого места, поправила титьки с коленей на стол. Те, враз, растеклись пышной опарой по поверхности, еще больше натянув просторную льняную рубаху, но хозяйка одернула ткань, оперла румяный подбородок на немаленький кулачок и проворковала, пригладив широкой пухлой ладонью свои лохмы:
— А что? Глянь, какие рамены! Чего ж ему удом-то не помахать? Всяка девка согласится. Да и лик, вполне себе, мужицкий, знатный, пригожий. Волоса льняные, борода кудрявая, очи — нябесныя. А что бледён, так это поправимо!
— Ты, эта, Ванто, ты б не славословила б на него, а то ж я обижусь!… — Загудел сердито нахмурившийся Шала, и за стеной землянки враз зашумел, забуревал лес…
— Охолонь, Шала мой, охолонь, Кудашка. Я токма твоя, и ничья более. — ласково прикоснулась пухлой ладошкой к мужниной руке Ванто, — Просто парнишке неопытному подсказываю. А то ж, знамо ли дело — зелье употребить, а как его пользовать — не знаешь, вот, и подсказываю. Ты ешь, милай, ешь, пей, пробовай. Все вкусно. Давай. — И подпихнула мису в Ольмину сторону. — Ты давай с мясного начинай, оно завсегда к душе ближе… Душа-то у тебя, чую, осталась, спит токма…
Ольма потянулся пальцами к заячьей требухе, зацепил подтекающий салом кусок и отправил в рот.
— Ну, что чуешь? — полюбопытствовала Ванто.
— Да, вроде, вкусно… Но не так как прежде, а когда сильно устанешь. Вкус не чуешь, а сожрать корову готов. — И потянулся за следующим куском.
— Ешь, милай, ешь. — Умильно уставилась на жующего Ольму лесавка. Ольма подъел потрошки вместе с зайцем, корешки тушеные, потянулся за блинами. Кудаш напрягся.
— Ну, полечила! Щас всю закусь сожрет! А, давай-ка, выпьем, тойма. Весьма мне любопытно, как мертвяки пьют. — и налил Ольме полную кружку медовухи. Ольма ж, промеж заглатывания пищи, крепко схватил посудину с напитком, опрокинул, и продолжил жевать дальше, сметая угощение, будто половодье — подгребая под себя все, что находилось на столе и до чего дотягивалсь рука.
— Ну, мать, похоже, завела ты его срамотником! Где девку ему искать будем? Когда нажрется?
— Где, где? А наша старшенькая на что? Хороша, созрела, да и свежего семени нам не помешает, а тут умрун. У него ж детки вечно жить будут… Родит мальца и пускай водится да тетенькается, а то все на заблуд всяких заглядывается, — Углом рта проговорила лесавка, пододвигая новую тарелку разошедшемуся Ольме.
Ольма ел, ел, глотал. Еда все не убавлялась, стол будто бы вырос и ему хотелось сожрать все, до чего дотягивались руки… А потом наступила темнота. И в этой темноте на его восставший уд опустилось нечто влажное, нежное и чрезвычайно теплое. В хмельном мареве склонилось курносое веснушчатое лицо в облаке лохматых рыжих волос и влажные губы заскользили по его щеке, губам, шее. Чресла толкнулись, лоно отозвалось и началось вечное движение…
***
В темноте землянки возникло светлое пятно. И ухающий, громкий голос загудел, загукал в ушах:
— Утро ужо! Загуделись мы с вечора, утревать пора! — И рыжая лохматая морда, ухмыльнувшись, повисла в волглом сумрачье жилища. — Накось, утрись. Всю ночь трудился, испачкался! Дык, не мудрено, всю ночь с моею старшей дочкой пепился. Там тебе моя тростиночка кашки наварила, пошли жрякать. В самый раз под медок…
— Медок? Опять? — застонал Ольма, — а Упан где?
— А твой дружка топорик свой мучает. Моя-то железа не любит, он с ним по-снаружи скачет. Выдь-глянь.
По поляне, перед землянками прыгал темный вихрь. Острое лезвие топора вонзалось и тут же выпрыгивало из стволов, бревен и особо прочных сугробов. Круторогий месяц секиры вращался с неимоверной скоростью, взметывая сверкающие в утреннем зимнем солнце узорчатые снежинки.
— А прав был дедушко! Могу я не падать во след за топориком-то! — радостно подскочил Упан к Ольме. Тот сжимал парующую широкую мису и вяло черпал ячменную кашу и закидывал в рот.
— Оп-па! А ты ешь, что ли?
— Ем. — Коротко ответил охотник и гулко глотнул.
— А с чего б это?
Ольма пожал плечами и продолжил уминать горячее варево. Кудаш похвастался.
— Так это моя его грибной пылью вылечила. Он теперь есть может и девок огуливать. Но много ему жрать не давай, а то потом всех девок в округе перепортит.
Упан ухмыльнулся и заверил:
— Не боись! Уж я-то прослежу!
— Да я и сам в силах следить за собой, — сказал Ольма и отдал миску с недоеденной кашей Упану. — На, доешь, а то у Кудаша дочки взрослые закончились.
Кудаш захохотал удачной шутке. Похлопал парней по плечам и спросил.
— Я вас парни не гоню, но и не держу. Вижу делов у вас своих немеряно. Куда путь держите-то? Может, помочь чем? Больно уж хорошо мы с вами гульнули! Я бы и повторить не прочь. А то зимой тут скука смертная.
— Да, нет, спасибо за предложение. Мы на восход идем. Нам Ен сказал, чтоб шли в земли Кудым-Оша. — блекло сказал Ольма, пока Упан наворачивал горячую и вкусную кашу.
— Ох, все чудесатее и чудесатее! Самого Ена встретили?
— Ну, да… Еном назвался, а потом лосем обернулся и в ночь ускакал. А кто он таков? То, что не человек, это мы поняли. Но больше расспросить его просто не успели.
— А Ен ребятки — это бог. Великой Уткой рожден. Он создал небо, землю и воду. И человека со всеми живыми тварями. А на пару со своим братом Омелем они семь небес построили. Мы эти небеса видим, когда радуга-дуга после дождя спинку выгибает. Еще Ен на своих лосиных рогах солнце носит на небо, когда его Омель ворует. И так каженный день. Тяжелая у него работа, однако… Да… Но скажу я вам, что встретить его — это хорошо, помощь его лишней не будет. К Кудым-Ошу пойдете прямо через земли Овды. Она хоть и тоже нечисть, как и я, но мы с ней не в ладах. Эге-гей, Вантошечка моя, тростиночка! Подь сюды!
Из темного нутра землянки высунулась лохматая голова Кудашевой жены.
— Чего голосишь, ирод мой ненаглядный? У меня еще дел — делать, не переделать!
— Знаю я твои дела! Кверху брюхом лежать, да мечты мечтать! Тащи, мать, пояс черемисский, что тем летом я с дерева снял на дальней просеке. Парням он сильно нужен.
— Пояс, так пояс… — Пробурчала Ванто. — Вот, он, чего его искать? Только больно уж он хорош! Хотела старшую дочку нарядить, вдруг черемис какой на нее позарится? Да сейчас уж он и не нужен…
— Неча ей наряжаться, после Ольминых-то объятий. Поздно уже на черемисов заглядываться. А пояс сей парням поможет через Овдины земли пройти, Они ж к Кудым-Ошу идут.
— Да, ты что?! К самой Овде пойдут, мерзавке? Тогда я сама их снаряжу, как следует. А то, села в нашем лесу и не уходит никак, окаянная. Время ее ушло, а она все свадьбы устраивает! Давно пора к Омелю в царство переселяться, а она наши леса пачкает! Вы, вот, что, ребятки, как увидите Овду, вы этим поясом и опоясайтесь, тогда она против вас колдовство свое колдовать не сможет.
— Так пояс-то один! — Воскликнул проглотивший последнюю ложку каши Упан.
— А другого нет, голубчик, — мягко сказала Ванто. — Придется вам сразу, оба-два, поясом обматываться.
***
Уже неделю шли на восток, определяясь на направление проталин, возникающих каждое утро у кострища. Солнце с каждым днем все выше и выше взбиралось на небосвод. Дни становились длиннее — на чуточку, на капельку, но длиннее. Да и прогалинки у кострища выжигались солнышком все глубже. Леса перемежались полянами, а тут и там, время от времени встречались тропки.
— Слушай-ка, а как мы ее узнаем? Ну, эту, Овду? — попыхивая паром из распахнутого на груди полушубка, на бегу спросил Упан.
— Как-нибудь узнаем… Овда… Имя-то какое! На овода нашего похоже. Вот, и она, поди, тоже, глазастая и кусачая. Так и узнаем. — прозвучал бледный Ольмин голос в ответ.
Впереди, между перелесками вдали замелькало что-то белое с черным. А потом и топот раздался. И перед ними возникла белая лошадь, а на ней верхом задом наперед сидела баба в одной рубахе с длинющими, до пят, черными развевающимися волосами. Парни не сговариваясь отошли за заснеженный куст. Мимо них пронеслась хохочущая девка, длинные груди ее под рубахой высоко подпрыгивали и шлепали по крупу кобылки отчего та с круглыми от ужаса глазами мчалась вперед, не разбирая дороги.
— Видал? У нее ступни наоборот растут! Сама задом сидит, а ноги вперед смотрят. — вполголоса пробормотал Упан.
— Ноги не смотрят, у них глаз нет. Ноги — они растут. — Блеклым голосом пояснил Ольма. — А вот глаза у нее и правда страшные, как у овода. Похоже, это наша Овда и есть. Пусть скачет. Пошли дальше, пусть ее. Пора ночлег искать. Если уж она показалась, то, похоже, мы в ее земли как раз и пришли. Пойдем, смеркается уже.
Пройдя чуть дальше, в противоположную сторону от той, куда ускакала Овда, на широкой уютной полянке обнаружили ветхий, сколоченный из грубых толстых досок леваш. Сквозь дверной проем вовнутрь намело снега, а на деревянных штырьках полоскался кусок старой шкуры, которому надлежало закрывать вход. Ольма, впрочем, как и всегда оставил Упана на хозяйстве, а сам молча шагнул в наступающие сумерки. Когда вернулся, шкура уже поправленная висела на месте, а в маленьком каменном очаге весело трещал огонь. С мягким стуком бросил рядом связку куропаток и одного тетерева.
— Глянь, Ольма, какое я тут богатство нашел! — похвастался Упан большим, отбитым с края закопченным горшком. — Я уж и снега натаял! Давай, твоих птичек щипать, сварим похлебочки! Поедим!
— Не, Упанище, ты уж без меня ешь. А то потом девок в лесу не наищешься. Не тебя ж, в самом деле, пользовать? — спокойным голосом проговорил Ольма, сноровисто ощипывая птицу.
— Э! Ты, это! Ты в мою сторону даже и не поглядывай! Мы ж не улитки какие, сами себя брюхатить. Так что лучше, и вправду, ты рядышком посиди, пока я похлебочку наворачивать буду. Ох, похлебка, похлебочка! Наваристая, вкусная! Как я тебя съем, всю, целиком, до капельки! Ничего этому тойме не оставлю.
— Может, мне тогда оставишь, красавчик? Угостишь, да приголубишь потом, — раздалось от входа. — А то мне пора уже подошла. Замуж хочу. Возьмешь, аль нет?
У порога стояла девица. Не сказать, чтоб сильно страшная, но черный длинный волос в беспорядке рассыпавшийся по плечам, спускался до самых пят. Густые черные и низкие брови, сросшиеся на переносице не скрывали крупных темных глаз. Правда челюсти были достаточно массивные и немного выпирали вперед. Длинные руки свисали почти до колен, как и груди, что просвечивали сквозь белую рубаху, из под которой снизу виднелись круглые розовые пятки.
— Овда, — выдохнул Упан и метнулся к своему пехтерю, судорожно ища черемисский пояс.
— Ты его не трогай, Овда, молод он еще, — произнес Ольма, ты на меня посмотри. Может, я тебе пригожусь?
— Ты, чего, елташ? — зашептал Упан, — Она ж тебя оженит! Оженит и заездит, как ту кобылу! Как нам дальше-то в Кудым-маа идти, коль ты женатым станешь? Не отпустит ведь!
— Это мы еще посмотрим, кто кого оженит! А ты сам поясом-то обернись пока, да подай мне кусок побольше! — И запихивая мясо в рот, прошамкал. — Давай, красавица, подходи поближе, жениться будем!
— Зови меня Вувер-кува, молодец! — обратилась она с улыбкой к Ольме и высунулась в дверь, откинув полог, — Эге-гей, овды лесные — братики, сестрички, у меня свадьба нынче, собирайтесь все сюда, гулять будем!
Заухало, захохотало в лесу, заскрипело неказистое жилище и ринулась в него толпа разных существ — черноволосые грудастые девки и бабы в длинных белых рубахах, а также заросшие черным волосом по всему телу и до самых глаз огромные мужики, с тяжелыми дубинами в руках. И вроде мала избенка была, но как-то поместились все. Посреди ниоткуда возник длинный стол, полный всевозможной еды и дикий люд стал громогласно праздновать свадьбу своей товарки. Вувер-кува уже сидела рядом с Ольмой и принимала поздравления от родственников, благосклонно кивая, а тот не останавливаясь поглощал с силой лесного пожара все, до чего мог дотянуться.
Упан, опоясанные волшебным черемисским поясом в этой круговерти не участвовал, его будто и не замечали вовсе. Только однажды, огромная девка, очень похожая на ту, что скакала на белой кобыле рявкнула прямо в ухо:
— Чего встал столбом? Свадьба у нас, давай, прислуживай молодым, а то прокляну! — хотела было схватить его за руку, чтоб толкнуть к столу, да, случайно задев узорчатый пояс глухо рыкнула, — Ах, чтоб тебя! Подготовился! Ну, коли, не служишь, так не мешай хотя бы.
Упан бочком, бочком, схватив свой горшочек с варевом, пробрался в дальний темный угол и сел, обнявшись с секирою.
А вокруг грохотало хохотом, в овдиных пастях исчезало неимоверное количество еды, мед и пуре шипели ядрёной пеной в кувшинах, кувшинчиках и туесах. А на дальнем конце стола молча уничтожал угощение его друг Ольма.
— Ой, что будет, что будет!.. — бормотал перевертыш и, судорожно, не чувствуя вкуса, уплетал свою похлебку — не пропадать же добру? К тому ж всей этой шумной своре не было до него никакого дела.
Вдруг все стихло. И в этой тишине старая толстая бабка, которая поперек себя шире, завыла грустное что-то.
— Мон туж пичи, инмар аджиз,
Пичи понна джеч но урод,
Нош мон дыръя гинэ сётэмын —
Шерыны асьмелэн кужыммы быре.
Ми — нумыр, йырйиз тонэ-а мар-а модосэз,
Ми — сисьме-а, мар-выжы ур,
Ми — венё, пыд пыртэмын,
Ми — эмъюм шуыса, вирам джуа.
Жуг-жаг тыпы кекатэ,
Пасяськем кей джустари,
Комакъёс пинь сьоэлта вуштоно —
Котькудыз аслэсьтыз ужзэ.
Векчи кылдытэмын ас гуаз,
Ужаны азьтэмъёсты мон уг но —
А мар-а улэ шерыны шумок,
Шараяськиз нуналаз ик кулэ…
Упан слушал эти печальные завывания, от которых уши сворачивались в трубочку. И, вроде, слова звучали какие-то знакомые, но какие-то перепутанные. Будто их всех ссыпали, как горох в детскую ергушку, перемешали, да вытряхнули на стол, а они, раскатываясь, горошинами посыпались на землю. А лохматые овды подхватили песню все хором и нестройными голосами продолжали тянуть ее дальше. А Ольма ел.
«Ох, и длинные у них песни, печальные, да тягучие, что патока. А Ольма-то все никак не остановится… Ой, что будет!» — снова подумалось Упану. Но песня вдруг так же неожиданно оборвалась, как и началась.
Вувер-кува поднялась, поклонилась гостям.
— Ой, хорошую свадьбу отгуляли, а теперь, все вон! Мне с моим новым мужем почивать пора.
***
Ольма метал копёшку. Сено было черное, лохматое, скользило и извивалось, и все норовило вывернуться из-под вил. Но Ольма не поддавался — втыкал вилы, толкал поглубже, подбрасывал повыше, втыкал, толкал, подбрасывал. Сено не кончалось. Но надо было закончить работу. Успеть. Поэтому снова и снова втыкал, толкал, подбрасывал… Сначала вокруг что-то влажно всхлипывало и постанывало, потом стало подвывать. Ольме подумалось, что копёшка как-то неплотно складывается, поэтому надо утоптать, да примять. Принялся за работу — мял, мял, утаптывал, укладывал, А потом снова втыкал, толкал, да подкидывал. Всхлипы и постанывания перешли в жалобный вой. Что-то стало пихаться в ответ и царапаться.
— Уйди, отпусти, хватииит! — В темноте жалобно сверкнули черные глаза, набухшие слезами. До Ольмы стало медленно доходить, что он в объятьях сжимает не стог сена, а вполне себе настоящую самку, женщину, овду.
— Подожди, я еще не всю жратву отработал, — в такт толчкам выдыхал каждое слово парень. Овда взвизгнула, отпихнулась из последних сил и поскуливая забилась в темный угол, посверкивая темными глазами из-под густых бровей.
— Да кто ты такой?! — жалобно воскликнула она и запричитала, — Меня никто так еще не огуливал, ни человек, ни йолс, ни зверь лесной! Я сама кого хошь заездить могу, пока не околеют! Но, чтоб меня!.. Кто ты? — снова выкрикнула она. Ольма отвалился наконец-то, схватил какую-то светлую тряпку, ею оказалась овдова рубаха, обтер чресла и коротко произнес.
— Тойма.
— Тойма? Дык настоящий тойма или в домовине лежит и не телепенькается, или кровушку теплую пьет и боле ни на что не способен.
— А я и тойма, и илеш, да еще и Ванто мне какого-то грибного порошка на язык насыпала… — пояснил ольма, вытираясь
— Ванто? — прошипела Вувер-кува. — Эта лесавка толстая? Значит, это она надо мной так пошутила. Ой, припомню я ей. Ой, припомню!
— Не трогай ты лесовиков, — спокойно сказал Ольма. — Я сам на это пошел, чтоб от живых не отличаться. Надо мне без помех на восход дойти. А люди, что по дороге могут встретиться — они все подмечают. И никому дела не будет, что я ненастоящий тоймо — осиной угостят, а то и в землю закопают, да голову оторвут. А мне этого ну никак не надо. К тому же, у тебя детки будут от моего семени. Ванто говорила, что они бессмертные получаются…
— Бессмертные? Выходит, род Овды не прервется? — задумчиво пожевала черную прядь Вувер-кува. — Это ладно, это очень умой. Проси, чебер, чем я тебе за такой подарок отплатить смогу?
— Да ничего мне особо не надо. Разве что нам с другом, дорогу короткую в земли Кудым-Оша указать.
— Дорогу не только укажу, но и провожатого дам, быстро домчит! А сейчас выйдь! Мне себя обиходить надо! Не могу я в непотребном виде перед всеми своими овдо показываться.
Ольма снова равнодушно пожал плечами, оделся и выбрался наружу. На поляне было тихо, только где-то неподалеку раздавался тихий стук. Будто малюсенький дятел в малюсенькое деревце стучит. Парень пошел на звук. Подмораживало. Трескучий морозец скрипел голыми деревьями, а под ногами весело хрустел снег розовеющий в свете восходящего солнца. Стук приближался. Под кустом в глубоком сугробе, завернувшись в старую шкуру дверной занавески постукивал зубами замерзший до синего носа Упан.
— Ид-д-дет! Л-л-лыбится! А м-мне каково спросил? Сижу тут в сугробе, без еды, без огня. А он там развлекается.
— Ничего я не улыбаюсь. Вставай. Сейчас Вувер-кува нам помогать будет.
— Спасибо, уже п-п-помогла! Чуть в ледышку не превратился!
— Дурак-человек. А секира тебе на что?
— Ч–ч-чего ты к моей секире привязался?
— Секиру доставай, говорю, перевертыш. — Рявкнул вдруг ни стого, ни сего Ольма и вынул из-за пояса свой акинак.
— Ах, ты т-т-ак?! П-п-перевертыш, говоришь? — выскочил из сугроба на негнущихся ногах Упан. Сжал замерзшими ладонями древко и замахнулся. И тут же провалился вслед своему оружию. А Ольма уже стоял в двух шагах дальше. Взъярился медвежий отпрыск и пошел скакать по поляне, пытаясь нагнать невозмутимого елташа. Через какое-то время пар уже валил от него, лицо разрумянилось, движения становились все увереннее и точнее. Пару раз, казалось, вот-вот зацепит верткого и невозмутимого Ольму, но тот резво отпрыгивал.
— Эй, кузнечики! Хватит прыгать! Давайте в избу, вераськоны говорить будем! — позвал их женский голос.
— Ну, вот, а ты спрашивал, зачем тебе секира? — бледно улыбнулся Ольма. — Пойдем, пойдем, может, чего дельного нам овда посоветует. — И пошел в сторону избушки. Распаренному Упану ничего не оставалось, как поплестись за другом вслед.
В избушке было на удивление светло, тепло и пахло вкусным. Вувер-кува в чистой просторной рубахе, с заплетенными в несколько косиц волосами возилась у очага. Лицо ее в свете мерцающего огня уже не гляделось таким страшным и не человеческим. Она улыбалась, что-то мурлыкая себе под нос. Вывернутые пятки скрывал подол рубахи и овда казалась обычной девкой, разве что волосы толстыми темными змеями свернулись у ее ног.
— Воршуды мне сказали, чтоб я помогла вам. Тебе, потомок алангасаров, — поклонилась, не вставая Ольме, — И тебе, палэсмурт, — кивнула небрежно Упану. — Ты, пияш, поясок-то черемисский сними, не причиню вреда тебе… Да, давай, подсаживайся к огню поближе.
Все расселись вокруг очага и Вувер-кува стала степенно раскладывать по мискам горячую етьву. Ольме положила побольше и пожирнее. Упан ревниво покосился на Ольмову миску, но смирился — ничего не поделаешь, надо есть, что дают.
— Черемисы гонят нас отсюда, с наших исконных земель, но боги им судьи. Пошалим на прощанье и да, и двинемся на восход. Знаю, знаю, что и вам в ту сторону надо. Но пути у нас разные, расходятся. Знаю, что у вас уже помощники есть, путь указывают. Если не один, так другая. Об них не забывайте. Я же могу лишь ускорить ваш путь. Согласны?
Упан замычал набитым ртом:
— Канефна шаглашные!
— А ты, алангасар Ольма, что скажешь?
— А что я? Мне все равно как идти, ходко иль не очень… Но Ен говорил, что старый шаман уж очень стар, успеть надо.
— Так у вас и Великий Инмар в знакомцах ходит? — подняла в удивлении густые брови Вувер-кува.
— Не знаем Инмара вашего, но Ен у нашего кострища отдыхал, врать не будем, — важно проговорил Упан.
— Скажи, Овда-ядыр, слышал, что так товарки твои тебя называли, а кто такие алангасары, которых ты мне в предки сватаешь? — спросил Ольма.
— Алангасары — это зэрпалы, пришлые большие люди, они по реке пришли когда-то давно, да и обратно ушли. Только горы, да холмы оставили после себя. Они, зэрпалы, самые древние существа в этом мире — полулюди, полугоры. Подревнее некоторых богов будут. Ты хоть и не гора, но сил в тебе алангасаровых много, только спят они… Ох, встретить бы тебя, когда ты живым был… — мечтательно закатила темные глаза под мохнатые брови Вувер-кува. Потом приняв серьезный вид, осведомилась, — Ну, подкрепились? А теперь пора в путь дорогу собираться. Пошли. — И вышла вон.
Овда стояла посреди полянки, на утоптанном снегу, сжимая в руках толстый сучковатый пест, окованный понизу чистой медью.
— Нож есть? — спросила она. — Нож очень нужен. Без ножа не полетит.
Ольма пожал плечами. С акинаком расставаться ему было нельзя — там капля души Аргыша. У Упана была с собою только секира. На что тот только растерянно развел руки.
— В пехтере пошарь, — спокойно посоветовал Ольма. Упан хлопнул себя по лбу, быстренько скинул пехтерь с плеч и стал в нем ковыряться. Через какое-то время выудил оттуда маленький изящный ножичек с бронзовым лезвием и усыпанной драгоценными камнями рукояткой.
— Ух, ты! Баской какой! Смотри-ка, Ольма, а пехтерь-то работает, не обманул пенек!
— Хватит возиться! — вдруг рявкнула низким голосом овда. — Быстро встали рядом! Подай сюда свой нож!
Овда раздраженно выхватила ножик из Упановых рук и растолкала парней по бокам от себя, выстроив из себя и них короткий полукруг в центре поляны. Запела гортанно, притопывая своими вывернутыми пятками.
— Кужмо Толпери сайкало! — Ударила в плотный снег медью песта первый раз. — Узыр юртысь ачиз потэм! — Ударила она во второй раз. Плотный слежавшийся снег раскрошился, стала видна мерзлая земля. — Толпери ытизы дас кык бурдо! — Стукнула овда в третий раз по мерзлой земле. Земля треснула и из щели со свистом выскочил маленький смерч. Он ширился, становился сильнее, рвал одежду, дергал за волосы. А когда и вовсе вырос, зашатал деревья, закружил снежную пыль, выхватывая лесной мусор из-под сугробов.
— Кто звал меня? — завыло сразу со всех сторон. — Овда-ядыр? В невесты захотела ко мне? — захохотал вихрь.
Вувер-кува снова стояла лохматая, волосы страшной огромной черной короной колыхались вокруг головы.
— Нет, Толпери, я нынче мужнею стала, не подойду к тебе. В моем чреве уже жизнь теплится! Я тебя позвала, чтоб этим двум помочь! — сквозь шум и вой ветра выкрикнула овда.
— Так, они не девки, чтоб их на крыльях носить! — захохотал вихрь.
— Они не простые люди, Толпери. Один — потомок алангасаров, кулэм-улэп, а второй — палэсмурт, гондыр!
Из воющей снежной пелены выглянуло раскосое лицо.
— Любопытно… Твоя шонер — непростые парни. А чем заплатят?
— Вот чем! — Крикнула Вувер-кува и швырнула узорчатый ножичек прямо в середину вихря.
— Ооох! — вздохнул воздушный жгут. — Хитра! Знаешь, что острый нож меня подчинить может. Да только он не болотного железа нож! Мало этого!
— Они еще обещают пуд соли за семь дней на перекрестке высыпать, когда их до места донесешь! — посулила овда. Парни, цепляясь за крепко стоящую на своих вывернутых ногах овду, удивленно переглянулись.
— А где ж мы эту соль возьмем? Нету у нас соли и отродясь не было, — сквозь вой ветра еле слышно выговорил Упан.
— Там наберете! — Так же тихо прошептала Вувер-кува. — Главное до места добраться.
Ветер крепчал, разгоняясь по кругу на тесной лесной полянке. Уже малые кустики, вырванные из земли носились вокруг, да все громче скрипели терзаемые деревья.
— Соль? Соль я люблю! С нею любая еда вкуснее становится. По рукам! Из вихря вылезла широкая, словно печная лопата ладонь и хлопнула овду по руке. И тут же вихрь подхватил Ольму с Упаном и оторвал от земли. Все вокруг закружилось и глаза застила серая мгла.
Парни висели в плотной воронке, медленно вращаясь друг вокруг друга. В ушах грохотало и свистело, слышался то хохот, то вой. За спиной носились вырванные кусты, обломки деревьев и всякий мусор. Но им они не причиняли вреда. Однажды мимо них проплыл лохматый филин с раззявленым клювом и выпученными глазами. Внутри же воронки было почти спокойно и даже как-то уютно. Ольма даже задремал. Только Упан с любопытством вертел головой и все безуспешно пытался поймать друга во всей этой буйной круговерти.
И вдруг все стихло. Упан громко хекая стал падать сквозь еловые пышные ветки, обдирая руки о шершавую кору в кровь. Упал. От удара о землю будто весь дух из него вышел — нутро перехватило. Окончательно пришел в себя в пушистом сугробе оттого, что за шиворот свалился с ветки холодный и колючий снег. Через пару мгновений рядом молча упал Ольма и невозмутимо открыл глаза.
— Кажись, приехали. — тускло проговорил он.
— Ну, вот, ничем тебя не проймешь, друг мой, елташ! — отплевываясь от хвои и вытряхивая из-шиворота успевший растаять снег, возмущенно проговорил Упан. — Спит, жрет, е.., эээ, детей делает направо и налево! И хоть бы хны! Так, ничего не потеряли? — Деловито зашарил в снегу перевертыш. — Вроде, все на месте. Давай-ка, выбираться, а то опять есть чего-то захотелось.
— тебе бы только пожрать. Так, выбирайся, чего ты там вошкаешься? — проговорил Ольма откуда-то сверху. Упан глянул на него снизу вверх, тот стоял чистый, без единого снежного пятнышка на одежде, весь такой собранный и такой опрятный, что аж противно стало.
— Нет, чтоб другу помочь! — Возмутился Упан. — Стоит, лыбится!
— Я не лыбюсь. Я жду, пока ты из сугроба вашкетно вылезешь. Готовь костер — у тебя топор. А я на охоту. — И шагнул между деревьев, будто и не было его.
— Опять я — «костер готовь»! — забурчал Упан. — Какого ляда мне дед Кондый этот топор всучил? Сейчас бы с луком по лесу бегал и в ус не дул бы, а этот умрутый друг сам бы валежник собирал, да рубил, да снег бы утаптывал, да воду топил… — ворчал недовольный парень, но продолжал свою работу, обустраивая место стоянки.
Уже весело трещал огонь, над которым, капая жиром на шипящие угли, доходила тушка косули. Упан в нетерпении причмокивал, выбирая с какого боку будет подступаться к зажаренному мясу. Ольма же сидел молча, зажав перед собой акинак, гладил его и шевелил губами, будто разговаривал со своим оружием.
— Ты там чего? С ножом Аргышевым болтаешь? Ты это брось! С вещами разговаривать — плохая примета… — отвлекся от созерцания почти готовой косули Упан.
— В нем капля души Аргыша. Он сам со мной говорит. — сказал Ольма.
— И чего же он говорит? Складно, поди рассказывает? Древний же!.. Куда уж нам — простым парням с Межи-реки?..
— Жизнь свою рассказывает. Как жил, как любил, чего желал, как погиб…
— Ну-ка, ну-ка. А мне не поведаешь? Хорошая история, да под вкусную еду… Как это? А! Обло-го-ра-живат! Во! Мне дед такое слово говорил, когда заставлял со своей злобой бороться.
— Отчего же, не рассказать? Расскажу. Слушай. В давние-предавние времена среди высоких гор жил мудрый шаман, арвуй, можно даже сказать карт. И знал он ответы на все вопросы — как попросить добрых богов о счастье, как унять злых духов, чтобы они меньше пакостили людям. Мог он беседовать с птицами и дикими зверями, знал, что ждет землю в будущем и видел прошлое. Правда, знания свои он копил в одиночку, потому что не всякий мог добраться к нему высоко в горы. Жил старец на вершине крутой скалы и в самом сердце дремучей тайги. Его берестяное жилище стояло на берегу быстрой горной реки, и только тот, кому действительно нужна была помощь шамана, находил к нему путь. Вот, и Аргыш захотел прийти к шаману, чтобы тот научил его всем-всему, что умеет сам. А в те поры Аргыш был молод, красив, силен, но беден. И нравилась ему дочка местного буя — прекрасная Айбала. Но не хотел буй племени отдавать Айбалу за Аргыша, не было у того богатого колыма. Да и сама Айбала не так уж и часто смотрела в сторону молодого парня. И решил Аргыш стать лучшим во всем. Узнал про шамана и отправился к нему в горы. Шаман тоже давно ждал человека, который бы смог стать его учеником, потому что чувствовал, что все накопленные знания надо отдать людям, чтоб они принесли пользу и не пропали зря. Аргыш, не смотрю на трудную дорогу добрался-таки до далекого урочища горного шамана. Старик обрадовался ему и принялся за обучение. Но вскорости понял, что с тех пор, как он ушел из долин, люди изменились. Аргыш хотел стать хитрым и сильным, чтоб больше убивать зверья на охоте, хотел знать будущее, чтоб захватить власть в племени, хотел красиво говорить, чтоб взять в жены прекрасную Айболу. Но ничего не хотел делать для людей и для родного края. А только лишь для себя. Расстроился старый шаман и выгнал Аргыша из своего берестяного жилища и сказал ему возвращаться только лишь тогда, когда тот полюбит людей, а не только себя самого. Обиделся Аргыш и в порыве злобы сжег берестяной аил шамана и украл у того многие чудесные вещи. И ушел. Старик погоревал над неразумностью парня, но вновь построил себе новый аил на верхушке скалы и остался ждать, пока Аргыш вернется и расскажет, что он научился любить людей.
— Занятная история! — Чавкая и облизывая лоснящиеся жиром пальцы проговорил Упан. — А потом, что было? Кондый говорил, что Аргыш от ран помер. Как такое произошло?
— Аргыш говорит, что поносило его по свету. Был и у холодного, как снег полуночного моря, где в водах плавают огромные мясные горы. Доходил и до горячего моря, где на берегах лишь сухой и горячий, как сковородка, песок. Бывал и в землях, где люди, как муравьи строили высокие каменные муравейники в надежде дотянуться до неба и победить богов. Много воевал. Приобретал товарищей, а потом терял их в битвах. Однажды полюбил женщину, забыв про свою далекую Айбалу. А потом рыдал над ее обезображенным телом, из которого страшные разбойники вырезали его еще нерожденного сына. Терзаемый печалью решил он вернуться в родные края. И проходя через болотистые земли на краю мира, спас от казни нашего Кондыя. Того должны были местные шаманы казнить, утопив в болоте…
— А деда-то нашего за что? — Возмутился Упан, — Что он им сделал?!
— Ну, Аргыш говорит, что тогда Кондый и дедом не был, и имя другое носил. А хотели его убить за то, что узнал много и захотел этими знаниями с простым народом поделиться.
— Вон, оно что… — Протянул Упан. — А дед-то наш — молодец! Людям хотел помочь. Впрочем, как и всегда помогал. На то он и суро! — уверенно заключил Упан. — Только, вот, мне до конца выучиться у него премудростям времени не хватило…
— Не грусти, какие твои годы, успеешь ешшо! — ласково толкнул друга в плечо Ольма. — Дальше-то слушать будешь?
— Буду! Конечно, буду! Говори.
— Ну, так, вот. Стали они дальше вместе путешествовать, идя на восход. Кондый уносил тайные знания от страшных шаманов, которые шли по пятам. А Аргыш шел в родные земли. По пути Кондый помогал всем — лечил, советы давал, дождь призывал в засуху, иль, наоборот, землю дюже промокшую сушил, помогал в общем. А Аргыш с ним шел, наблюдал за ним и, походя, учился тому, другому, третьему. И, в конце концов, понял, что надо прежде всего о других думать и тогда тебе самому будет хорошо и тебя все будут любить. Все бы было хорошо. Но почти у наших земель, на берегу широченной реки. Кондый тогда назвал Аргышу ее Ра-рекой. Так вот, на берегу этой самой реки, перед переправой, настигли их злобные болотные шаманы с большим количеством воинов. Ничего не поделаешь, пришлось снова сражаться. И Аргыш и Луг Джодок (это наш будущий Кондый) встали спиной к спине. Не одна волна врагов накатывала на них, молньи сверкали вокруг. Но отбились. Правда, Аргыш сильно изранен был и Луг, то есть Кондый, перенес его через Ра-реку на руках. Всю дорогу до наших мест пытался лечить друга, но тому с каждым днем становилось все хуже и хуже. Не справившись с ранами Аргыш умер на берегу красивого озера, завещав сохранить его оружие, чтоб какой-нибудь смельчак смог отнести каплю его души в родные края. А Луг Джодок, так и остался жить на берегу озера, охраняя покой своего друга…
— Постой, какого озера? Кондый же на болоте живет! — встрепенулся заслушавшийся было Упан.
— Дурашка! — легонько толкнул того ладонью в лоб Ольма. — Тебе дед не рассказывал, что ли, что каждая ехра потом сарой становится, а со временем и вовсе сахтой. Так и оказался наш Кондый в избушке на сахтовой опушке.
— Рассказывал, да подзабыл я чегой-то… — поскреб затылок Упан. Сыто рыгнул, заворочался, устраиваясь на густом лапнике. — Давай спать. Как там деда-то мой?… — уже сквозь сон пробормотал он.
— Спи. Моя сторожа. Мне спать и не надоть.
Угольки рассыпавшегося костра потрескивали, малые огоньки облизывали толстое полено, заготовленное на ночь. На зимний лес опускалась сверкающая морозная темнота.
***
Забрезжил рассвет. Яркий лучик не по-зимнему теплого солнца защекотал Ольмино веко. Вроде бы и ненадолго прикрыл глаза, а вот оно и утро. Ольма открыл глаза — напротив него у костра сидел огромный волосатый, с с ног до головы покрытый черной шерстью мужик. Рядом на снегу лежала дубина с воткнутыми в нее осколками острого камня. «Кремень» — машинально подметил Ольма. Волосатый великан кутался в огромную медвежью шкуру, снятую когда-то вместе с головой. Медвежья голова покоилась на плече страшилища и смотрела на Ольму пустыми глазницами. Существо уплетало остатки косули и мурлыкало что-то себе под нос. Слов было не разобрать, но, если начать прислушиваться, то грубая звериная глотка рождала незамысловатую песенку.
— Яг-Морт высок, ырр, как сосна, что в лесу растет.
Яг-Морт черный, ырр, как уголь в костре.
Будешь плакать, ырр, — Яг-Морт за тобой придет.
Так что, ырр, не плачь, детка, замолчи.
Довольное чудище сыто рыгнуло, и облизало жирные пальцы. Ладони у него были розовые, но с грубыми желтыми мозолями. Ольма не шевелился. Но отчего-то любопытство взяло вверх и он спросил:
— А почему у тебя волос черный, а кожа розовая?
Звероподобный мужик отвлекся от облизывания пальцев, оглядел Ольму с ног до головы, хмыкнул и пророкотал.
— А это, ырр, потому что я руки после еды хоррошо мою. — И нарочито тщательно облизал ладонь широким розовым языком. — А вы-то, ырр, чего тут в моем сугробе разлеглись, жррратву мою жрррете? Все вокррруг знают, что тут, — он хлопнул широкой ладонью по земле, — вся еда моя!
— Я не ем, я — тойма-илеш.
— Ырр, шой-ловъя, говоррришь? А кто тогда половину косули сожррал?
— Он. — ткнул в сторону спящего Упана Ольма.
— Буди! Щас буду из него вторую половину вытррряхать!
— Постой, постой! Давай сначала познакомимся? Я — Ольма, — стукнул себя в грудь парень. — А ты кто? И почему ррругаешься? Тьфу, прям, как ты заговорил! — Пробурчал Ольма и повторил — Ругаешься-то чего?
— А я тебе не скажу, кто я! — гордо подбоченился огромной лохматой лапой черный исполин.
— Ну и не говори, Яг-Морт, сам догадаюсь.
Чудище дернулось и застыло вращая темными с красным отливом глазками.
— Откуда мое имя выведал? Кто сказал?
— Да все говорят, — пожал плечами Ольма и повел рукой окрест, как будто тут под елкой толпился народ.
Яг-Морт заозирался, никого не нашел. Погрозил Ольме пальцем.
— Нету тут никого, никто тут не знает моего имени!
— Вот этот «Нету» мне и сказал твое имя и косулю зажарить разрешил. Сказал, де, половину только Яг-Морту оставьте, а остальное кушайте.
В маленькой косматой голове чудища заворочались мысли, да так заметно, что Ольме показалось, что шкура, покрывающая череп Яг-Морта зашевелилась.
— Да? Сам Нету сказал? А кто это?
— О! Это самый древний и самый сильный бог на свете! Он везде и он нигде. Да вот же он спит! — и показал на Упана, свернувшегося калачиком на еловом лапнике. Яг-Морт опасливо покосился на сладко посапывающего парня. Тот, как раз дрыгнул во сне ногой, отчего Яг-Морт осторожно передвинулся от него подальше.
— А еще он сказал «Как только Яг-Морт придет — принеси ему целого лося, а себе, так и быть одну ляжку оставь!»
— Ырр… — задумчиво пророкотало чудище. — Что пррям так и сказал? — Ольма кивнул. — Тогда неси! И чтоб побольше был и такой же вкусный, — ткнул он волосатым пальцем в оставшиеся от косули косточки.
— Ну, я пошел тогда? За лосем?
— Иди! — великодушно разрешил Яг-Морт.
Ольма закинул лук на плечо, шагнул было прочь, но развернулся и вкрадчиво прошептал:
— Ты только не буди Нету, а то он с утра очень злой бывает — кусается сильно! — И ушел.
Еле дотащил убитого лося на волокушах до места стоянки. И застал такую картину. Несчастный Яг-Морт, уткнувшись мордой в снег, скрючился и затравленно мычал. А вокруг него размахивая секирой скакал по снегу Упан и орал.
— Куда ты моего елташа подевал?! Сожрал, образина? Сейчас за все ответишь!
— Не бей его, о, Великий Нету! — притворно и нараспев воскликнул Ольма. — Я лося принес, как ты и велел! Вот, давай разводи огонь, о, повелитель! Только ты можешь огнем повелевать! Будем мясо жарить и уважаемого Яг-Морта угощать!
— Какой Нету? Кого нету? — ошарашенно замер Упан. Ольма ему подмигнул, показывая глазами на огромную черную тушу. Упан кивнул. — Молодец, елташ, что принес лося, как я и просил! Сейчас я разведу огонь… Опять я?! Опять костер?! Потому что у меня топор? — возмущенно зарычал Упан. От его рыка Яг-Морт затрясся мелкой дрожью, а Ольма просто кивнул, широко улыбнувшись.
— Ага!
Снова трещал огромный костер, уставший Упан переворачивал тушу над огнем. Вся тяжелая работа по разведению огня досталась ему. Пот лил с него градом, несмотря на крепчающий мороз.
— Великий Нету! Повелитель огня! Бе-бе-бе! — бурчал он себе под нос, ворочая вертел.
Яг-Морт насторожился.
— А что там Великий Нету говорит?
— А это он заговоры говорит, чтоб мясо вкуснее и мягче получилось, чтоб тебя, Яг-Морта, хозяина этих мест, порадовать.
— Ну, если для мяса, тогда, да, пусть заговаривает! А вот утром его заклинания очень страшные были и его синий зуб острый тоже очень страшный!
— Не бойся, Яг-Морт, он не обидит тебя, ты ж ему целую ляжку лося за это подарил.
— Да, подарил! — важно кивнул Яг-Морт. — Я не жадный.
Ольма замолчал. Только слышно было натужное сопение Упана, трудящегося над тушей лося, что целиком запекалась над огромным костром. Яг-Морт отвлекся, стал перебирать свою густую шерсть на груди и на животе, будто что-то ища. Расчесал пальцами свою черную гриву, положил морду на огромный кулак и о чем-то задумался, глядя в огонь.
— О чем печалишься, Яг-Морт? Наверное в такой большой голове, как у тебя только мудрые мысли живут. Поделись своею мудростью со мной, с маленьким шой-ловъя. Ему-то, Великому Нету, все мудрости доступны, мне до него расти и расти, мудрости да умений набираться. — Упан при этих словах злобно сверкнул глазом в сторону Ольмы и вытер пот. Яг-Морт не меняя позы, проговорил:
— Да, Великий Нету — очень мудрый и очень умелый. Огонь умеет делать! Я раньше огонь только тогда видел, когда небесные стрелы лес поджигали, да мелкие двуногие пал пускали. Много деревьев погорело. Пришлось мне оттуда уйти. Одному. А жена моя, Яг-Готыр там осталась, не захотела уходить. Вот и грущу о ней, ыыр. Красивая была баба. Ноги крепкие, костистые! Морос — во! Пукавны — во! — Размахивая руками показал обрисы очень выдающихся женских статей Яг-Морт.
Протискиваясь сквозь незнакомые слова, Ольма догадался.
— Дак, ты о Яг-Бабе говоришь, о Бабе Яге, костяной ноге?
— Да, она, она! — раздостно закивало чудище. Но снова опечалилось. — Не захотела идти. Там осталась. А у меня здесь логово большое! Осьта в каменной стене! — показывая жестами отверстие, объяснял Яг-Морт. — Что ты слышал про нее? Как она там без меня?
В разговор вмешался Упан.
— Мне Кондый рассказывал… — и тут же поправился. — Великий суро Межи-реки, мудрец, какого еще никто не видывал! — Торжественно пропел парень. — Так, вот, Кондый рассказывал, что есть такая Яга-Баба, живет далеко, за тридевять земель, в тридесятой земле, невдалеке от моря за огненной рекой и есть у нее стада диких кобылиц. В избушке на курьих ногах, в дремучем лесу. Округ забор со светящимися черепами на кольях. Ловит детей и ест.
— Моя, моя Яг-Готыр, узнаю! — умильно расплылась в улыбке, больше похожей на оскал, заросшая морда Яг-Морта, а в красноватых глазках подозрительно заблестело влагой.
— А я слышал, что она на ступе летает и метлой заметает. — добавил Ольма.
— Как это летает? — удивился Яг-Морт. — Что есть ступа и метла?
— Ступа — это большой кусок дерева с дыркой внутри, она туда залезает, берет помело, то есть пучок голых веток, летит над землей и метет землю за собой, чтоб следов не видно было.
— Она всегда умная была и хитрая, моя Яг-Готыр! Умнее меня! Даже летать научилась! — и гордо оглядел приятелей. Скучаю я по ней. — снова пригорюнился страшила. — Как бы ей весточку передать? может, и ко мне прилетит погостить, да и останется? У меня ж хорошо. У меня осьта есть каменная, теплая. На маленьком и узком морщинистом лбу Яг-Морта зашевелились мохнатые брови и его озарила догадка. — А может, вы ей весточку передадите, ну, за то что я вас лосиной ногой угостил?
— Если великий Нету позволит — обязательно передадим! Но сейчас у Нету дела есть невыполненные в землях Кудым-Оша. Не подскажешь ли ты, сильный и могучий Яг-Морт, как нам туда попасть? А опосля мы обязательно, кровь из носа, к твоей Бабе-Яге сбегаем! — уверил чудище Ольма.
Яг-Морт Важно раздулся от похвалы и кивнул.
— Ну, раз кровь из носа не жалко… Покажу! Вон за теми холмами на полдень повернете, а потом прямо в земли Кудым-Оша и придете. Кланяйтесь от меня сродственнице нашей — одноглазой Пэвсин. А для радейтом моей подарочек передайте, она вмиг по нему узнает, что вы от меня пришли. — Порылся в своей густой шкуре и передал Ольме маленького, размером с ладонь, позеленевшего бронзового плоского идольца. Идолец выглядел как голая женщина с очень толстыми ногами, небольшими грудями, руками, скрученными в колечко и длинными косами.
— Это моя Яг-Готыр! Когда женились, наши памы нам подарили. Только где они эти памы? К Кудым-Ошу ушли, один я тут, без своей Яг-Готыр хожу… Вы ей эту пертас отнесите, она вас отблагодарит!
— Отблагодарит, как же! — пробурчал измотанный тяжелой работой Упан. — Съест вместе с этой пертасой и не подавится.
— Есть? — встрепенулся Яг-Морт. — Давайте есть!
***
Тепло распрощавшись с Яг-Мортом и сложив остатки лосиного мяса по сумам, друзья отправились дальше. Прошли вдоль вереницы холмов, свернули в указанную Яг-Мортом сторону и уперлись в пологую с лысой вершиной сопку. На верхушке деревья не росли, но что-то одиноко темнело. Решили слазить, посмотреть. Когда добрались до вершины, на все земли окрест уже спускалась зимняя вечерняя мгла. Закатного солнца было не видать, оно еще с утра спряталось за бледно-серыми тучами.
На вершине сопки стоял большой каменный пест, шириною в два обхвата и высотой с человека. На его поверхности, обращенной на закат был выдолблен неизвестно кем рисунок медвежьей головы, лежащей на лапах.
— Похоже граница, межа. Вишь, как у нас чура поставили, только каменного. — заметил Упан. — Мишка… — и ласково погладил ладонью резьбу.
— Да, твоя пур! Видать это граница Кудым-Ошских земель. Давай-ка отдохнем, а с утра двинем дальше. — Откликнулся Ольма.
— Костер опять на мне? — вздохнул Упан.
— Ага. — сказал Ольма. — Я скоро. И, достав лук со стрелами двинулся в ближайшие заросли, окружавшие вершину лысой сопки.
Упан, побродил вокруг, набрал у кустов палых веток, срубил пару неказистых кривых стволиков и принялся разводить огонь. Подул ветерок. Огонь все не разгорался, лишь еле теплился. Парень опустился на колени и стал дуть на тлеющие угольки ранее сгоревших тоненьких веточек. Послышался скрип натягиваемой тетивы. Упан не отвлекаясь от своего занятия, раздувая щеки прошипел:
— Эй, елташ, не шуткуй, я тебе заяц что ль? Воткнешь мне стрелку кой-куда, пока я кой-чем к небу торчу.
Никто не ответил, лишь только сильнее заскрипела тетива. Упан поднял голову, да так и застыл сидя на коленях с испачканным в саже лицом. В нескольких шагах от него стояла стройная девушка в белом пушистом полушубке и белых кожаных штанах. В руках у нее был натянутый лук, а в лицо Упану смотрел дрожащий костяной наконечник стрелы.
— Ты кто таков? — Произнесла белая дева. — Кто позволил тебе своим огнем осквернять священную границу земель славного Кудым-Оша? — голос ее дрожал от напряжения, так долго удерживать лук во взведённом состоянии требуются многие силы. Тонкие светлые брови хмурились, яростно сверкали светло-голубые глаза, и тяжелая белая коса струилась по высокой груди. Тонкий стан был стянут крепким ремнем, у которого болтался в меховых ножнах внушительного размера нож. За округлыми, не по-девичьи широкими плечами висел немаленький пехтерь, а голову венчала пушистая, белого же меха теплая шапка. Упан, разглядывал деву и не мог налюбоваться, до того красивая и ладная та была. Вмиг оглушило парня, накатила теплая волна узнавания: «Это она — та самая! Единственная!». И парень с глупым выражением лица проговорил первое, что пришло на ум:
— Девушка, а твоей маме зять не нужен?
Та ошарашенно застыла, и даже опустила лук, тонкая смертоносная стрела уже смотрела в землю. Оглядела с ног до головы коленопреклоненного молодца. Отметила широкие плечи под меховой курткой, сильные руки, красивое темноглазое лицо и громко расхохоталась.
— Ой, не могу! Впервые ко мне так сватаются! На коленях, да в саже! — белые зубки сверкнули розовым в свете наконец-то занявшихся огнем веток. И она, расслабившись от отсутствия возможной угрозы мягко опустилась на колени в снег напротив Упана, предусмотрительно оставив между собой и парнем разгорающийся костер.
— Ты так и не сказал, что здесь забыл?
— Я друга жду, — не отрывая глаз от ее лица сказал Упан, не забывая при этом подкидывать в огонь ветки. — Он скоро придет. Охотиться пошел.
— А кто вам разрешил зверя бить в землях Кудым-Оша? — снова нахмурилась девушка.
— Так он не вашу сторону пошел, а туда, — махнул на заснеженные кусты Упан. — Там-то нам по всякому охотиться можно. Яг-Морт разрешил.
— Яг-Морт?! — Расширились красивые голубые глаза и взбежали на высокий лоб от удивления светлые, изогнутые дугой девчонкины бровки. — Это ж чудище лесное, страшное и кровожадное! Оно у нас коров ворует и девок молодых к себе в пещеру таскает!
— Да и ты вроде, не сильно старая, — подначил Упан, — а одна по лесам ходишь. Не боишься, что кровожадный Яг-Морт в свою «осьту в каменной стене» утащит? — передразнил похоже рык Яг-Морта Упан.
— А чего мне бояться? У меня стрелы острые, да нож крепкий есть, не то что у нежных девок из батькиного терема. Я охотница! Я сама за себя постоять могу! — воинственно сказала девушка.
— Видел я твое оружье. Хорошо оно, не спорю. А пользоваться-то им умеешь? Не велика наука с собой лук, да нож таскать. Что-то добычи-то твоей не видно.
— Да если хочешь знать, то вот эту шкуру я сам добыла! — хлопнула по колыхнувшейся груди незнакомка. — Это песец! На шубку двадцать штук ушло! И я сама их всех добыла!
— Да, всем песецам — песец! Про песец я слышал, мужики говорили. Только он у нас совсем по-другому произносится! И это совсем не зверь! — хрюкнул от смеха Упан.
— Песец — это белая полуночная лиса! — нравоучительно сказала девчонка. — Живет далеко на полночь, там, где деревьев нет и только один белый снег. И выследить ее среди белых снегов очень сложно. А я выследила и добыла.
— Ладно, великая охотница, как звать-то тебя? Меня Упаном зовут, я с Межи-реки, как и мой друг. А ты откуда? Хотя, откуда ты — я уже догадался. Ты живешь в землях Кудым-Оша.
— Догадливый ты, я погляжу… А имя мне — Ирха. Я — дочь Кудым-Оша, когыза этих земель.
— Очень приятно, Ирха, а я Ольма, — раздалось из темноты. — Мы, как раз к твоему отцу и идем. По делу. — Добавил Ольма, присаживаясь у костра. Рядом легли три тушки зайцев.
— А зачем это вам мой батя понадобился? — подозрительно сузились глаза Ирхи.
— Нам один мудрый человек подсказал, что отец твой, Кудым-Ош, может нам в нашем деле помочь. Да и еще в ваших землях живет одноглазая Пэвсин, нам ее тоже навестить надо. Мы Яг-Морту обещали. — не торопясь объяснил Ольма.
— Всегда знала, что бабуля не простая, но что приветы от чудища лесного принимать может, никогда б не подумала!
— А что же? Ты и мудрую Пэвсин знаешь? — удивился Упан.
— Так это бабка моя родная, мать моего отца!
— Удачно мы тебя встретили, красавица Ирха. — произнес Ольма. — Можно ли будет тебя попросить, чтоб ты проводила нас в свое селение и помогла встретиться с твоим отцом? — вежливо спросил он.
— Очень удачно… — вторил шепотом Упан, бросая жаркие взгляды на Ирху.
Ирха сделала вид, что не заметила Упановых слов и с достоинством ответила.
— Я помогу вам добрые люди. Все равно я домой иду. — ярко и тепло улыбнулась девушка.
Так за разговорами дождались, пока прогорели угли. Освежеваных зайцев водрузили на прутки. И за неспешным разговором, попивая вкусный напиток из сушеных ягод, которыми поделилась Ирха, принялись ждать, когда запечется дичь.
Когда зайцы поспели, Ирха полезла в свой пехтерь и выудила оттуда небольшой полотняный мешочек.
— Наша камская соль. Берите, берите — с нею пища вкуснее будет. — и протянула парням. Упан взял осторожно мешочек и заглянул во внутрь. В свете огня виднелся крупный белый порошок. Сыпанув от души, с горкой, на кусок зайчатины соли, быстро сунул в рот. И тут же его перекосило, он закашлял, отплевываясь, и стал тереть язык холодным снегом.
— Бее! Какая гадость! Как вы это едите?! Так же весь мясной вкус можно испортить! Вкуснее, она говорит! — повернулся он к Ольме, ища поддержки. А Ирха засмеялась, будто серебряные колокольчики зазвенели.
— Что ж ты горку насыпал?! — смеялась, держась за румяные щеки ладошками. Надо чуть-чуть, капельку! — и показала потерев кончиками пальцев друг о друга. Забрала у перевертыша мешочек, отрезала заячью лапку, посолила и сама передала Упану. — Ну, пробуй! Не бойся!
— А я и не боюсь! — опасливо покосился на лапку Упан, но мужественно взял и сторожко откусил. Покатал кусочек во рту. — Точно вкусно! Ольма попробуй!
— Не, я не голоден. А скажи-ка, прекрасная Ирха, у вас этой соли много?
— А сколько тебе надо?
— Семь вис.
— У нас целый клат этой соли. Нам ее соленые уши носят с берегов Камы. А зачем вам?
— Нас до урочища Яг-Морта довез один буйный дух — Толпери. Дух ветров. Мы должны заплатить ему за помощь. Высыпать на перекрестье дорог семь вис соли в течение семи дней.
— Какие вы занятные! На духах ездите!.. Будет вам соль! Сама вам лично семь вис отсыплю. Только вы мне за это про Толпери расскажите.
Разговор потек дальше. Упан в лицах рассказывал и про Толпери и про огромного Яг-Морта.
— А кто такие «соленые уши»? — спросил вдруг Ольма.
— Это племя с того берега Олым-ва, Реки жизни, Камы. Старики говорят, что раньше тут было море, огромное и соленое. Но земле надоело лежать под водой и она выгнула свою спину — так появились Каменные горы, у подножия которых было много воды, людям было негде жить и они взмолились Ену, чтоб помог им снова встать на твердую землю. Ен послал им на помощь огромного и могучего богатыря Каму. Тот мог ходить по воде, ведь вода не доставала ему и до колен. Кама-богатырь увидел, что в одном месте лежит огромная скала, которая отвалилась от Каменного хребта, когда земля от воды отряхивалась. Заарканил Кама-богатырь эту скалу и поволок прочь. А скала тяжелая была, землю проминала. И пробороздил он этой скалой глубокую и широкую борозду, куда и устремились все воды. Земля высохла. Люди обрадовались и назвали реку именем Камы-богатыря. Правда, бабка моя говорит, что Кама пришел сам, неизвестно откуда, то ли с полночи, там, где теперь песцы водятся, то ли с полудня, откуда к нам черные люди ткани красивые возят, и имя его значит — Любовь! — зарумянилась девушка, слегка смутившись. Упан задышал часто-часто от этих слов и залюбовался румянцем щек и клюквенной яркостью пухлых губ. Нахмурился, вспомнив давнее, нехорошее, про клюкву и кровь. Отвернулся.
— Тебе не понравилась моя история? — удивилась Ирха.
— Понравилась. — буркнул Упан. — так, вспомнилось плохое…
— А соль-то откуда взялась? — не унимался Ольма.
— Так вода-то высохла, а соль осталась! — засмеялась девчонка, веселясь от того, что парни такие недогадливые. Упан нахмурился обиженно.
— А я знаю, почему море соленым стало. Мне дед рассказывал.
— Расскажи! — Ирхе тоже хотелось послушать необычную историю.
— Потом! — важно бросил Упан. — Скажи лучше отчего у людей с того берега Камы уши соленые?
— Экий ты стал неприветливый, — пожурила парня девчонка. — У них соль на уши сыплется из мешков, что они на плечах носят. Вот уши и просаливаются, опухают и краснеют. Поэтому, коли увидите мужика с огромными красными ушами — знайте, это пермяк солены уши! — И заканючила совсем по-девчачьи, — Ну расскажи про море!
Упан посопротивлялся для порядку и начал рассказ. Ольма слушал журчание разговора, смотрел в огонь. Рука сама потянулась к акинаку, пальцы оглаживали похожее на крылья бабочки перекрестье, рубчатую рукоять, а глаза любовались бликами огня на остром лезвии. И с ним снова мысленно заговорила душа Аргыша. Тот рассказывал про красоту гор, про зной пустынь, про жаркие влажные леса, про крепкое плечо друга. И в который раз убеждал Ольму смотреть на людей, узнавать их, помогать им. Да Ольма уже и сам соглашался и, коли был бы настоящим живым, то залился бы краской от стыда, вспоминая себя тогдашнего, горячего и несдержанного, себялюбивого и чванливого. А сейчас только слушал долгий рассказ Аргыша. Вдруг, прервав на полуслове товарища Ольма произнес.
— Шамана звали Кам Утренняя Заря.
— Утренняя Заря? — протянула Ирха, — Не слышала про такого, может бабушка моя знает?
— Та, которая одноглазая Пэвсин? — спросил Ольма.
— Да, она великая колдунья и много всего знает, может и про вашего кама слыхала…
***
Новое утро встретило их хмурым небом, набухнувшим тяжелыми тучами, которые цеплялись своими брюшками за елки и вот-вот грозили прорваться обильным снегопадом. Собирая пожитки, Упан потряс свой пехтерь и на снег выпала веревка, сплетенная из Кондыевой бороды. Мохнатым концом она показывала, как раз в ту сторону, куда их собиралась вести их Ирха. Упан подозвал Ольму. Тот пожал плечами.
— Все равно надо идти. Нам Кам Утренняя Заря нужен. А там уж будь, что будет.
— Как скажешь. Но дед предупреждал…
— Предупрежден — значит, вооружен. — коротко бросил Ольма и продолжил сборы.
Снег все-таки пошел и плотная белая пелена заполонила все вокруг. В ней еле угадывалась в своем белом одеянии стройная Ирха скользящая впереди на лыжах. Им же приходилось тяжело бежать по лыжне, проваливаясь в снег, чтобы не упустить свою провожатую из вида. Так и прошагали весь день, останавливаясь на краткий отдых. И уже в сумерках распаренный Упан повалился в снег под огромной раскидистой елью.
— Все, я больше не ходок! Ночь на дворе, есть-спать пора.
Совсем не выглядевший уставшим Ольма подначил друга.
— Тебе бы только есть. И спать. Соня!
— Конечно! Сейчас бы спал в берлоге, лапу посасывал, нет разбудили, разозлили! — сказал и осекся посмотрев в сторону Ирхи.
— А ты что же, в берлоге спал? — полюбопытствовала девушка.
— Ну, спал. Два раза. А что? — насупился черноволосый.
— А! Ну все с тобой ясно! — задорно сказала она, продолжая обустраивать стоянку.
— Что тебе ясно? — стал задираться Упан.
— Чую, от тебя медвежьим духом несет, а почему понять не могу. Ты перевертыш что ли? Ош-морт? — совершенно не беспокоясь спросила она.
— Ну, перевертыш и что?! — рыкнул раздраженно Упан.
— Не рычи! Не проймешь! Мой батя знаешь, порой, как рыкнет — горшки в печи звенеть начинают! Он тоже ош-морт, он же Кудым-Ош — от семени медведя рожден! И во мне немного медвежьей крови есть. Моя мама из рода Мось. Их предком тоже медведь был, только они далеко от нас живут, за большим Камнем. Так что мы все тут перевертыши, если хочешь знать. Ну, или почти все. Кроме соленых ушей. Они уж точно не перевертыши. Разве что в соленый камень превратиться могут. — пошутила Ирха.
— Долго еще идти? — спросил Ольма.
— Если нигде не задержимся, то завтра к вечеру будем. — ответила Ирха, но тут же в задумчивости прикусила пальчик. — Правда, у нас как раз на пути урочище старой Йомы.
— А это еще кто? — спросил Упан, разогревая на огне вчерашнее мясо.
— Колдунья злая. Путников может завлечь и съесть! — Состроила страшную рожицу девчонка. — Но я в эти сказки не верю. У нас их малышам рассказывают, когда не слушаются.
— Ну, и ладно! Утро вечера мудренее. — Сказал Ольма и закрыл глаза, привалившись к шершавому еловому стволу.
— А что же, ты ужинать не будешь что ли? — спросила того Ирха.
— А ему нельзя есть, а то девушки поблизости пострадать могут. — Показал другу свой немаленький кулак перевертыш.
— Ты мне кулаки-то не показывай, елташ мой дорогой! — тускло улыбнулся Ольма. — Ты лучше про подарок Куштырмы не забудь. — сдвинул шапку на нос и вроде как уснул.
— Кто такая Куштырма? — напряглась Ирха и холодно проговорила. — Ты мне не говорил, что у тебя девушка есть.
— А ты и не спрашивала! — буркнул парень. — Куштырмаа — это богиня наша. Её еще Костромою кличут. Она девушек оберегает. И помогает жениха хорошего найти. — После этих слов его смуглые щеки заалели румянцем. А после вдруг резко побледнели и он кинулся к своему пехтерю и стал суматошно в нем ковыряться. Выдохнул облегченно, разжал руку и на его ладони забелел красивый резной гребешок.
— Так это он? Подарок вашей богини? — восхищенно выдохнула Ирха. — Можно подержать?
— Подержи.
— А для чего он?
— Для чего, для чего? Волосы расчесывать! — еще гуще покраснел Упан. — Кострома говорила, что когда я встречу свою единственную, я должен свои волосы этим гребнем причесать. И тогда у нас, ну, это… Все будет хорошо.
Ирха поглаживала пальчиками гребешок, чему-то улыбалась, будто вслушивалась. Потом подняла на Упана разрумянившееся лицо и в ее голубых глазах отразились глаза темные, с янтарными отблесками глаза Упана.
— А можно, я сама тебя причешу?
Упан не отрывая взгляда от ее лица молча кивнул и распустил свои волосы, стянутые в тугой хвост, и наклонил голову. Ольма довольно улыбнулся и продолжил делать вид, что спит, что его тут нет и никогда не было. А двое влюбленных и не видели вокруг ничего. Весь мир сузился до круга света, отбрасываемого на холодный свет потрескивающим костром. И в темной гриве волос скользил белый костяной гребень…
***
Утро выдалось солнечным. Снег весело скрипел под ногами. Плотный наст держал хорошо и усталость бежала от троицы прочь. Упан иногда встречался с Ирхой взглядами и улыбался, а она улыбалась в ответ. Ольма делал вид, что ничего не замечает и молча шагал впереди. Деревья цеплялись за крутые каменные гривы одетые в пушистые снежные шапки. Путь впереди расчертили лиловые тени стволов. Ветки, унизанные инеем тихо шевелились на ветру, время от времени роняя блестящую снежную пыль.
Ольма задумался и нос к носу столкнулся с седой толстой старухой закутанной в темные тряпки. Оплывшее, разползшееся, как квашня тело загородило дорогу. Седые спутанные космы падали на сморщенное уродливое лицо с невообразимо длинным носом, загнутым к земле как кочерга. Вместо глаз в глазницах шевелились какие-то грязные мохнатые комки.
— Куда прешь, оглашенный! Бабушку стопчешь! — рявкнула противным злым голосом старуха.
— А ты не выскакивай, как из-под земли, старая! Тогда никто тебя и не задавит. — спокойно ответил Ольма.
— Я сама кого хошь задавлю! — заколыхалась туша и старуха задергала своим длинным крючковатым носом, принюхиваясь. — Да с вами девка! Она-то мне и нужна! — В ее руках возникла клюка и она ею ловко поймала Ирху за шею.
— Отпусти, — нахмурилась, вырываясь, девчонка. — Ты не знаешь с кем связалась! Я дочка Кудым-Оша, когыза этих земель и бабка у меня — мудрая Пэвсин!
— Это слепая ведьма мне не указ! Да и когызкая дочка — хорошая добыча! — старуха захохотала злобно, топнула ногой, ясное небо вдруг заволокло тучами, завыл, закружил колючий ветер, и грязно-серый клубок взмыл в небо. Только пушистая шапка Ирхи мягко шлепнулась под ноги Упану. Тот потемнел лицом, подхватил с земли шапку и зарычал раскатисто в небо:
— Пррроклятая ведьма! Верррни мне мою Ирррху! — ответом ему была лишь тишина зимнего леса. Лишь где-то вдали чирикала одинокая киса. Взъярился перевертыш — челюсти стали удлиняться, глаза засверкали красным, на сжимающихся и разжимающихся пальцах остро сверкнули медвежьи когти, меховая куртка опасно затрещала на раздавшихся плечах.
— Тихо, тихо, пуйка, — проник в медвежьи уши спокойный голос, — этого ли желал тебе Кондый? Для этого ли расчесывала твои волосы Ирха? Чтобы ты в звериной ярости пол леса разметал, ища свою йоратым?
— А что?! Что делать? — громко прокричал полуобернувшийся перевертыш.
— Колдунья — она, брат, вредная и хитрая! Но и мы с тобой не лыком шиты! Тут одной силы мало. Хитростью ее надо брать! У нас есть волшебный пехтерь, Кондыева веревка — найдем! Давай, давай, успокаивайся. А то где я тебе одежку новую в дремучем лесу сыщу, коли ты эту попортишь?
Упан шумно выдохнул. Лицо снова стало, как лицо, когти медвежьи спрятались. Правда, поползшая по швам куртка прежний вид принимать отказывалась.
— Вот и ладно! — довольно улыбнулся Ольма. — Посмотрим, куда тугой конец Кондыевой веревки укажет — знать туда и идти. Глянь, лыжи остались. Ты давай на них вставай, ты потяжелее меня будешь теперь, — смерил взглядом увеличившуюся Упанову фигуру Ольма. — А я пешком побегу, не упарюсь. Я ж не потею. — хмыкнул.
Так и побежали. Ольма с веревкой впереди, Упан на лыжах чуть сзади. Если бы лыж не было Упан бы Ольму и не нагнал — так разошелся в беге приятель. Перевертыш даже и представить не мог, что его друг стал настолько быстрый и ловкий.
Лес вокруг темнел, солнце скрылось за высокими каменными откосами и вот они уже бегут по темному глубокому ущелью.
— Стой! — остановил выбивающегося из сил товарища Ольма. — Пришли!
Перед ними, перекрывая узкую каменную щель, торчал покосившийся частокол. Тут и там на острых концах бревен висели черепа — звериные и человечьи. Упан Выхватил топор и с разбегу саданул в крепкое дерево частокола.
— Выходи старая колдунья! Выходи! — раздался громкий рык и загулял между каменных стен гулким эхом.
Из-за забора раздался скрипучий старухин голос.
— Это кто же ко мне припожаловал? Обед у меня уже есть, а это ужин пришел? — И огромная мохноглазая голова показалась между бревен частокола. Нос, снова как живой зашевелился. — Ааа! Да ты не один пришел! Еще и завтрак мне привел! — повела носом из стороны в сторону. — Неправильный какой-то завтрак, ни живой не мертвый… Ну, ничего и на закуску сойдет.
— Колдунья! Верни Ирху, дочь Кудым-Оша! Иначе, я за себя не отвечаю! — снова зарычал Упан.
— Что ты заладил — колдунья, колдунья! В этих местах меня Йома-ныы кличут! А девка твоя мне еще ниток напрясть должна. А как напрядет, так я ей и полакомлюсь. Мягкая девка, вкусная!
— Не смей ее трогать, карга старая! — Заколотил своей секирой в частокол Упан, только щепки полетели.
— Ты мне забор-то не ломай, лохматый! А то девку твою сразу сожру, да тобою закушу! — Зловеще зашипела Йома. Но тут вышел вперед Ольма.
— А не знаешь ли ты, бабушка, Ена? — При этих словах ведьма присела, только седая макушка торчала над кольями частокола. А потом осторожно выглянула вновь.
— А чего это ты его вспомнил, касатик? — голос Йома-ныы задрожал.
— А то, бабушка, что он обещался в эти края заглянуть на днях и все зло повывести. Вот, и думаю, может весточку ему про тебя отправить? А то больно злая ты и неприветливая.
— Да, что ты, милый, я сама доброта! Ты только Ену про меня ничего не говори. А уж с вами мы как-нибудь договоримся. Может, и отдам вам девку. Только за это службу сослужить надо. Девка-то пообещала мне ниток напрясть, а шерсть у меня закончилась. Вы, это, сходите, с моих овец шерсти настригите, я девку и отпущу.
— Договорились! — выкрикнул Ольма.
— Ты что?! — схватил Ольму за рукав перевертыш и зашептал в ухо. — Она ж обманет! Нарочно нас отсылает, чтоб Ирху съесть!
— Подожди, не суетись. Вспомни лучше, чему дед Кондый тебя учил, а я ненароком услышал: всякая нечисть договор блюсти обязана, иначе ее из этого мира в междумирье выкинет, где ни колдовать ни пакостить ей воли не будет. Только тенью среди теней мотаться.
— А ведь, точно! Деда говорил такое! Только у меня что-то из головы вылетело…
— Не мудрено! У тебя ж голова большая, медвежья, в ней место много свободного. Пока она знаниями плотно набьется, сколько времени пройдёт! Ого-го! А пока там пусто, вот мысли, как горошинки из дырявой ергушки и высыпаются.
— Где это она дырявая?
— А рот — не дырка? Ноздри две, да ухи. Там такой сквозняк гуляет! — еле сдерживая улыбку, серьезно заявил Ольма.
Сверху свесился длинный нос колдуньи.
— Ну, что, гули, идете моих овечек стричь? А то, что-то я проголодалась… А, ведь, девке вашей ещё шерсть прясть…
— Пойдем, бабушка, пойдем! Куда идти-то?
— А вон туда, — проскрипела старуха. — Как из щели выйдете, по правую руку и будет мое пастбище.
Пошли. Да не пошли — побежали! Солнце-то уже к закату клонится, как то им овец йомовых в темноте искать? Выбегая уже из ущелья услышали жалобный плач. В колючих зарослях ворочался серенький маленький комочек и жалобно причитал тихим старушечьим голоском.
— Опять бабка! — удивился Упан. — Куда ни глянь, одни бабки. Ольма, может тут у них гнездовье?
— Тихо ты! — Шикнул на него Ольма и обратился к серому комку. — Ты кто бабушка? Может, тебе помочь чем?
— Олысь-ань я. Раньше мы с моим мужем Олысем у Йома-ныы в жилище служили, за порядком следили. Но она всегда злая была, а чем дольше жила и больше старилась, тем злее становилась. И в конце концов Олыся моего убила, а меня выгнала. А как мне без дома? Я без дома не могу. Мерзну. Вот, решила в куст залезть, погреться, да запуталась и вылезти не могу. Холодно, голодно. Уж семь дён тут бедую.
— Так ты домовушка, что ли? — догадался Упан.
— Да, из домовых я, только совсем одна осталась, и дома у меня нет… — утирая слезы заплакала бабушка.
Ольма наклонился, срезал акинаком колючие ветки и достал маленький комочек. На ладонях у него сидела среди ветхих сереньких лоскутков маленькая сморщенная дрожащая старушка. Стащил с головы шапку и бабушку туда посадил.
— Ты, Олысь-ань, посиди, погрейся тут, а мы, когда назад побежим, тебя с собой возьмем.
— О, спаси вас светлые боги, ребятушки! А куда это вы бежите?
— А нас, бабушка, Йома-ныы послала еённых овец остричь и шерсти ей принести.
— Добрые ребятушки, на верную смерть идете! Не овцы то будут, а злые серые волки. Но я знаю как вам помочь! Вы когда до нужного места добежите, вы на дерево забирайтесь и песенку пропойте. «Овечки, овечки мои, собирайтесь поскорее, сами себя остригите, а мне шерсть оставьте!»
— Спасибо за совет! — уже на бегу крикнул Ольма, — Мы за тобой обязательно вернемся!
Выбежали из ущелья, повернули в правую сторону. Увидели высокую елку и с разбегу на нее взобрались, умостившись на крепких толстых ветвях. Как только устроились, так и ночь наступила. На небо вылезла большая желтая луна, озарив все мертвенным бледным светом.
— Ну, что? Споем, елташ Упан?
— Споем, елташ Ольма! — и заголосили на пару низкими мужскими голосами. — Овечки, овечки мои, собирайтесь поскорее, сами себя остригите, а мне шерсть оставьте!
Не успели они трижды по три моргнуть, как на поляну выбежала огромная стая волков. Завыли, затявкали по-волчьи и стали под ёлкой скакать, один другого когтями драть. Много шерсти надрали, да и разбежались. Выждав какое-то время, парни с опаской спустились, собрали шерсть в кучу, ни одного клочочка не оставили. Да и побежали обратно к логову Йома-ныы.
— Эй, колдунья! Мы тебе шерсть принесли! Отпускай Ирху! — заколотил в бревна Упан.
Высунулась страшная старуха поверх частокола и удивилась.
— Вот, диво! Как это вас мои овечки не схарчили, не сжевали? Да и вы молодцы, много шерсти настригли. Ой, сколько мне ваша девка ниток напрядет! — Схватила шерсть, пошла было в логово, но обернулась, — Время идет, парни, а я все голоднее становлюсь. Не удержусь, съем вашу девку вкусную. Ой не удержусь. А давайте, так? Пока нитка прядется, вы сбегаете моих коровок подоите. Мне их молочка как раз хватит голод перетерпеть.
— Она что, издевается что ли?! — выдохнул Упан.
— Ага, издевается. — подтвердил Ольма. — Но идти надо. Побежали!
На выходе из ущелья у колючего куста в Ольмовой шапке сидела согревшаяся Олысь-ань.
— Что, ребятушки, за мной пришли? — расплылось в улыбке сморщенное личико крохотной старушки.
— Недосуг нам пока, бабушка. Ведьма снова нас послала. Теперь коров, говорит подоить нужно.
— Ой, том-зоны, мои дорогие! Это ж не настоящие коровы! Это медведицы! Их она послала вас доить.
— Медведи же зимой спят! — удивился Упан. — Я и сам бывало… — оборвал себя на полуслове парень.
— Потому и послала, что вставший зимой ош злой, как куль! — заголосила старушка. — Но я знаю, как вам помочь! Вы когда до нужного места добежите, вы взбирайтесь на самое высокое дерево и песенку пропойте «Коровушки, коровушки мои, собирайтесь поскорее, подоите себя сами, а мне молоко оставьте!»
— Спасибо тебе Олысь-ань, — поклонился заторопившийся Упан.
— Погодь, зонка! — жалобно проговорила домовушка. — У вас крошечки какой или кусочка чего съестного не найдется? А то от голоду все нутро сводит!
— Держи! — вынул из мешка кусок вчерашней зайчатины Ольма.
— Спаси тебя добрые боги, зонка! — несся вслед дребезжащий голосок уже убегавшим парням.
Выбежали из ущелья, в этот раз свернули налево. Ради разнообразия. Йома-ныы не указала направления же. Приглядели в темноте громадное дерево, у них таких не растет. Вроде и сосна, но кора темная и иголок нет — ветки лысые. Забрались. Устроились.
— Ну, чего, споем, елташ Упан?
— Споем, елташ Ольма! — и разнеслась над ночным зимним лесом громкая мужская песня. — Коровушки, коровушки мои, собирайтесь поскорее, подоите себя сами, а мне молоко оставьте!
Затрещали кусты. Заревела вокруг темнота злобными медвежьими голосами. И не мудрено! Какому мишке понравится, что его от сладкого сна оторвали, да из теплой берлоги выгнали на холодный снег, да на зимнюю стужу. Под черной кряжистой «не сосной» собрались крупные бурые медведицы. Шкура их переливалась богатым шелком в лунном свете. Побродили вокруг, воздух понюхали и принялись кору с берёз драть, да из коры берестяные туеса мастерить. Как наделали посуды, стали сами себя доить, жмакая когтистыми лапами свои груди. Молча собрали молоко в туеса и молча разошлись. Лишь вдали слышались затухающие недовольные взрыкивания.
Парни выждали какое-то время. Спустились. Упан поскреб в затылке.
— Как же мы это все до Йомы дотащим, не расплескав?
— Доставай свой топор — срубим пару лесин, нанижем туеса на них как бусины и донесем. — Так и сделали.
На входе в ущелье и снова встретил тоненький голосок старенькой Олысь-ань.
— Ошкыны, ребятушки, добыли-таки медвежачьего молока! Зайчатинку я вашу съела, ох и вкусна была! Теперь сил у меня прибавилось, возьмите меня с собой, я вам и дальше помогать буду.
— Как же ты нам поможешь, бабушка? — удивился Упан. — Ты ж старенькая, маленькая. А нам супротив злой колдуньи биться предстоит, а она большая, толстая, да страшная!
— Что я ее не видела, что ль? Что ты мне про нее рассказываешь? Почитай, пару веков в ее логове жила, и все там знаю. Так что берите меня с собой, не пожалеете!
Ольма без разговоров схватил шапку вместе с домовушкой, сунул за пазуху и схватился за свои концы деревянных шестов.
— Побежали, а то уж рассветет скоро!
Снова стучит своей секирой в крепкий частокол Упан и Йому вызывает.
— Выходи, колдунья, мы подоили твоих коров!
Показался над забором длинный нос, задергался, втягивая воздух.
— Ай молодцы, не ожидала, что вам мои коровки дадут себя подоить! Много надоили молока, ох и позавтракаю я сейчас, так уж и быть — не буду пока вашу девку есть, молоком напьюсь. — забрала все туеса с медвежьим молоком и была такова. Только черепа на кольях злобно скалились.
— Она сейчас, как молока напьется, так задремлет, уснет! — зашептала высунувшаяся у Ольмы из-за пазухи Олысь-ань. — Так, пока она спит, мы в ее логово проберемся и девушку вашу спасем. Только есть ли у вас масло, крупа, да каменный брусок?
— Найдутся, бабушка! — похлопал по своему волшебному пехтерю Упан. — Ну, что? Двинули?
Перелезли тишком через высокий частокол, ни одной черепушки не задели. Широкий двор, устланный костями заканчивался входом в большую пещеру. Темнота вокруг и тишина, только слышится громовой Йомин храп, да в дальнем конце каменной норы брезжит неровный свет.
— Там, там ваша девушка! Над куделью сидит, пряжу прядет!
Только шагнули в темный зев пещеры, а там, на самом входе, растеклась своею огромной тушею Йома-ныы. Спит, а нос в потолок упирается. Пробрались мимо нее вдоль стеночки и подбежали на цыпочках к Ирхе. Та сидит плачет, нитку тянет из из кудели, а сама уже все пальцы до крови стерла о грубую волчью шерсть.
— Упан! — кинулась обниматься Ирха. Упан растаял, заглянул в любимые глаза и утонул.
— Некогда миловаться, — оборвал их Ольма. — Ноги в руки и бежать.
Выбрались наружу, а как всем скопом через частокол лезть? Кто-то да шумнёт и ведьму разбудит. А маленькая домовушка из-за пазухи шепчет.
— Там в углу, у самой скалы, неприметная калиточка есть. Только скрипучая она. Йома-ныы, как меня выгнала, ее, почитай никто и не смазывал. Доставайте свое масло.
Сунул Упан руку в свой пехтерь, пошарил там и вытащил маленький туесок. Открыл, а там жир топленый.
— Самое то! Получше масла будет!
Открыли бесшумно калитку, но так торопились, что та хлопнула громко и откуда не возьмись стая черных птиц налетела. Орать стала, крыльями хлопать и в головы непокрытые клевать. А маленькая домовушка снова шепчет.
— Крупу доставай — птицам брось, они и отстанут!
Снова полез в свой пехтерь перевертыш, заструились под пальцами горошинки сухие, зачерпнул полную горсть и размахнулся широко. Птицы бросились горох клевать.
— Ох, ты! Что-то я раньше гороха в пехтере не находил, а то бы кашу бы гороховую сварили, а то все мясо, да мясо всю дорогу!
— Размечтался, — буркнул Ольма на бегу. — И чтобы я с тобой после этой каши делал? Затычку бы в зад вставлял, что бы ты зверье лесное музыкой своей нутряной не пугал?
— Ш-ш-ш! — Зашипел на друга Упан. — Ирха услышит.
— А что такого? — удивился Ольма. — Будто девки красивые не гадят время от времени, а если и гадят, то цветами что ли пахнут?
Услышавшая его шепот Ирха смутилась и запылала щеками. А маленькая Олысь-ань тихо захихикала за пазухой.
Шум и птичий гвалт разбудил-таки Йому-ныы. Заметалась она по своему логову, запинаясь за пустые туеса из под медвежьего молока.
— Девка! Девка, ты где? Где пряжа моя! — увидела, что ни пленницы, ни пряжи и в помине нет, рагорячилась, вознегодовала, забранилась громко — Сбежала, стерва! Ну, я сейчас тебя догоню-поймаю, враз сожру, даже косточек не оставлю! И приятелями твоими закушу! Не посмотрю, что жилистые! — и бросилась в погоню.
Вот уж и выход из ущелья, но беглецам послышался ведьмин вой и тяжелые шаги, от которых камушки скатывались с каменных стен и снег с кустов осыпался.
— Догонит, ведь, зубастая! Не сдобровать нам! — Крикнул, уже не таясь, Упан. — Что там дальше надо делать Ольма? Спроси свою Олысь-ань! — А та и закричала из-за пазухи, как будто и ждала.
— Брусок каменный доставай, да бросай! И слова говори волшебные! «Брусок, ты брусок, каменной горой встань! У меня позади, а у Йомы впереди!»
Упан на ходу зашарил в пехтере и попался ему в ладонь его точильный камень, зашвырнул он его подальше в ущелье и выкрикнул:
— Брусок, ты брусок, каменной горой встань! У меня позади, а у Йомы впереди!
Захрустело, загрохотало за спиной, бухнуло, ударило в спину каменной крошкой, посыпался с ветвей снег в глаза да за шиворот. А когда проморгались, увидели, что выросла поперек бывшего ущелья каменная грива, выше всех высоких деревьев, да загибающаяся вовнутрь так, что накрыла козырьком добрую половину расщелины, крепко запечатав выход.
От усталости опустились в снег. Только Ольме все нипочем.
— Вставайте, нечего разлеживаться, надо отсюда подальше уйти, а то как бы эта мохноглазая снова наружу не вылезла! Вставайте, вставайте и — ходу, ходу! — понукал он пошатывающихся от усталости друзей.
Доковыляли уже в сумерках до излучины замерзшей реки. Остановились на берегу у старого кострища, припорошенного снегом. Рядом куча хвороста лежит.
— Гляди-ка, да, тут люди бывают! — складывая припорошенный снегом хворост в кострище, сказал Упан
— Конечно, бывают! — проговорила выбившаяся из сил Ирха. Лыжи-то у Йомы остались, пришлось ей наравне с парнями по глубоким снегам бежать. — Это речка наша — Иньва. Через несколько петель батюшкино городище стоит — Кудым-кар, на горе Изъюр. А сейчас давайте лучше отдохнем. А то у меня уже ноги не идут. Не хочу в ночи в ворота стучаться. Не пустят.
***
Шли вдоль извилистой реки, которую Ирха Иньвой назвала. Плотная ледяная дорога, присыпаная снегом стелилась под ноги белой лентой. Утреннее солнышко сверкало на унизанных инеем ветках и все переливалось разноцветьем в его лучах. Было так хорошо от того, что спаслись от злой Йомы, что душа пела! А особенно пела душа у Ирхи и Упана, они улыбались, смеялись, бросая в друг друга снег горстями и шагали дальше. Ольма загрустил, глядя на Упана с Ирхой. Он ждал тот миг, когда сможет снова стать обычным человеком и так же радоваться жизни вместе с любимой девушкой. А любимая у него будет, это он уже твердо решил для себя, наблюдая за веселящимися друзьями.
— Псыг пун нтман ныл,
Сурты пун нтман ныл
Лунт пэйкыл пэйкавем,
Вус пэйкыл пэйкавем. — запела задорно Ирха, радуясь скорому дому.
— О чем это ты поешь? И на каком языке? — спросил Ольма, отряхиваясь от снега, который запустил в него Упан.
— Эту песенку мама пела и меня научила. Она из вогулов. Ну, я уже говорила, они за Большим Камнем живут.
— А песня-то про что? Наверно, про какие-то девчачьи мечты? Ну, там, бусики, сережки… — пошутил Упан, изобразив руками бусики-сережки.
— Нет! Не угадал! Там поется, что с реки, где по воде несёт шерсть маленьких оленят, меня песней зовут тёплым гусиным зовом… Как-то так.
— Красивая песня! — восторженно проговорил перевертыш.
— Для тебя сейчас все красивое! — Откликнулся, бледно улыбнувшись, Ольма, а на сердце скреблась тоска, мягкой волной покачивая непрошенные мысли «Пора на щелье песни петь, а я потёма такая все о любви зобаюсь, которой у меня и нет. Да другу завидую…»
— А теперь надо свернуть, — махнула рукой Ирха, указывая на просвет между деревьев, — Это наша Кува-река, попройдем еще и Кудым-кар наш увидите!
На высокой плоской горе, обращенной крутым обрывом к реке и окруженной со всех сторон глубокими оврагами стояло большое городище. Вокруг которого стояла крепкая выгородка из высоких заостренных кольев, и на реку смотрели запертые крепкие ворота.
— Как же мы вовнутрь попадем? По обрыву, что ль карабкаться? Ни лестницы, ни дорожки! Так, по целине, мы до вечера туда не доберемся! — удивленно закинул голову Упан, разглядывая высокий, у самого неба, крепкий забор. Ирха прыснула смехом в кулачок.
— Что ты, это ворота для врагов! На этой стороне даже снег водой поливают, чтоб лед намерзал скользкий. А нам на ту сторону надо. Там ворота другие, для своих. Сейчас по оврагу тропинкой пройдем и к полуночным воротам выйдем.
Северные ворота их встретили людским веселым гомоном. Все вокруг шумело, стучало и журчало людской говорливой рекой. Народу было много. Упан с Ольмой такого количества люда и не видывали раньше. Даже, когда со всех окрестных селищ на торг люди съезжались. Стройные девки да бабы торопились по своим делам, с корзинами, ведрами, горшками. Кричала птица, мычали коровы и блеяли овцы, тут и там взгавкивали собаки. Крепкие мужики вдали от ворот трудились над постройкой большого сруба и, если приглядеться, то можно было заметить у них в руках железные топорики. Ни у кого не было бронзового орудия, не говоря уж о каменном или костяном. Да и остальные мужчины, все как один были при боевом оружьи, да у каждого был нож железный, топор ли, копье с наконечником.
— Ох сколько у вас железа-то! — ахнул Упан. — Я-то думал, что у меня у одного секира с небесного железа есть, мне деда Кондый про то сказал. А у вас, вона, у каждого мужика!
— Ты еще женских ножей не видал. Мой батя в разные земли ходил, много чего привез. Да попридумывал тоже много всего. Мы железо давно плавим и льем. С полудня черные люди нам серебро везут, а золото, так оно и вовсе у нас в земле лежит, реки сами его выносят. — ответила Ирха.
— Льете?! Железо-то твердое! Его только ковать на огне можно. — Взлетели на лоб Упановы густые брови. — Наш шеп в селище только молотом его бьет.
— А у нас железо камы наши в печках плавят и льют. Ну и бронзу тоже. Из нее такие красивые подвески получаются! Гляди, каждая девка изнаряжена.
— Богато живете!
— Как можем, так и живем. — пожала плечами Ирха. — А еще мой отец семян привез, так мы их сеем, молотим, мелем, да нянь печем. У вас, поди, такого тоже не видали?
— Ты про хлеб, что ли? — Спросил Ольма. — Так у нас такого добра навалом. И сеем и жнем, давно уж. Мне батя говорил, что мы всегда хлеб сеяли. И овес, и рожь и просо. Все у нас это есть. И еще много чего в огородах растет.
— Ну, коли так, тогда вас и удивить больше нечем. Мне к матушке надо, побегу я. А вы пока вон туда идите. Видите самый большой олан керка стоит? Там батюшку моего и найдете! — махнула рукой в сторону высоченной резной избы и убежала.
Снег под ногами, перемешанный со скотовьим навозом, был грязный и некрасивый. Но всякий, кто пробегал по широкой улице не обращал на его красоту внимания. Все спешили, торопились, переговаривались. У Упана, да и у Ольмы, привыкших к спокойной размеренной жизни в родном селище, даже головы закружились. И Упан, придержав товарища за рукав проговорил:
— Успеется еще нам Кудым-Оша повидать, давай-ка лучше с краешку где-нибудь посидим, попривыкнем, а то бегают все туда-сюда, как тараканы, в глазах мельтешит.
И побрели медленно в другую сторону, не забывая вертеть головой, разглядывая высокие из больших бревен избы, да с резными крылечками и столбиками. Выбрели на пустырь, на краю которого бревна кучкой лежали, а неподалеку у самого забора землянка чья-то дымила малым продыхом. Сели. Упан, глядя в голубое небо принялся мечтать, как сговорит за себя у грозного Кудым-Оша Ирху и приведет ее к Кондыю и как будут они жить-поживать и добра наживать и все у них хорошо будет… Ольма же, полез за пазуху и выудил свою шапку с Олысь-ань.
— Ну, как ты там, бабушка?
— Хорошо, тепло, мал домик-то, но уютный, да у тебя и свой будет скоро, настоящий, вот и поселишь меня туда. А я его в порядке держать буду. Обещаю! За заботу твою, да ласку служить тебе верно буду!
— Может и будет свой дом-то… — задумался Ольма. — Ты, вот, покамест покушай, бабушка. — и угостил ту горстью сушеных лесных ягод.
— Спасибо, бур зонка! — сморщилось в улыбке старушкино лицо. — Заботишься обо мне, как никто не заботился. Наверно и за мамкой своей так ходил.
— Да, нет, — вздохнул Ольма, — не жалел я ее, как раз. Как отец помер, так и забыл. Все собой занимался. За что и поплатился. Сама видишь, тойма-илеш, я.
— Да, уж заметила я, что ты не такой, как все. Как то стало, пытать не буду. Скажу одно — будет во сто крат лучше. А я тебе помогу, за твою заботу обо мне старой.
Ольма пригляделся к грызущей сухую ягоду домовушке и удивился.
— Да какая ж ты старая? Ты, вроде как, молодеть начала. Смотри, морщинки разгладились, волосенки погустели. — Ласково погладил Ольма домовушку по голове пальцем.
— А это от любви и заботы и сердца человеческого, что рядом со мной. Хоть и спит оно, но чую, теплое оно, большое. И стучит, только очень медленно — раз в месяц. Там любви много должно поместиться. — И погладила сухонькой рукой Ольмову грудь, там, где раньше часто стучало сердце. Прислушалась и вдруг опасливо зашептала. — Бур зонка, беда к тебе идет. Беда одноглазая, поостерегся бы ты! — и быстренько юркнула поглубже в шапку. Ольма пожал плечами и запрятал шапку с домовушкой поглубже за пазуху.
— Чужаки! — послышался высокомерный женский голос. — Кто разрешил вам топтать землю священного капища самой Великой Войпель? Ее пу-ен был выше всех богов! И было у нее четыре лица!
Ольма обернулся. Толкнул задумавшегося Упана. За спиной у них стояла высокая одноглазая женщина, крепкая, широкоплечая, в темных одеждах из звериных шкур. Множество костяных образков, нашитых на меховую накидку позвякивало при каждом ее движении. В сильной руке она сжимала резной деревянный посох с костяным навершием. Почти, как у Кондыя, только узоры другие были. У висков блестели тяжелые золотые кольца, блестевшие на солнце. А светлые распущенные по плечам волосы стягивал плетеный нашмак покрытый лазоревыми звездами. Упан откликнулся, даже не привстав с бревна, лениво покачивая ногой:
— А про кого ты говоришь, матушка? Про чура что ли? Так нет вокруг ни одного чура, только, вон, землянка дымит.
— Если хочешь знать, чужак, раньше тут по всей горе было самое большое капище в пармской земле. И все народы окрест приходили Великой Войпель поклониться! Только сын мой неразумный решил, что тут городищу быть, тут де от врагов сподручнее защиту держать. Вот и разрушил старое капище, народу шумливого навел. А Войпель шума не любит. Гневаться будет.
— Так что же, у вас теперь и капища нет? Как же богов славить? — не унимался Упан.
— Капище-то есть, но новое оно, не намоленное, сил мало дает. — Вздохнула суровая женщина. — Вы так и не сказали — кто вы и откуда, и как здесь очутились?
— А тебе какое дело, матушка? — заперечил вдруг Упан. — Сама не назвалась, а мы люди чужие, нездешние, как сама заметила, не знаем, как тебе вежество оказывать, да и надо ли? — прищурился оценивающе парень. И тут же получил легкий подзатыльник от Ольмы.
— Прости его неразумного, матушка. Это мы первые по вежеству называться должны. Мы с Межи-реки, пришли к Кудым-Ошу по делу и его матери Пэвсин привет передать. Меня Ольма зовут. А этот лашман — Упан. Нас Ирха сюда привела.
— Ирха? — Потеплел голос женщины. — И от кого же вы мне привет хотите передать?
— Так вы и есть мудрая одноглазая Пэвсин, мать Кудым-Оша? — Вытаращил глаза Упан. А Ольма, снова шлепнул Упана по затылку. После встал и до земли поклонился.
— Чолом, мудрая Пэвсин! Как твой скот, здоров ли? Как твои кладовые, полны ли? Здорова ли ты сама? Прими наше почтение!
— А ты вежлив бледнолицый чужак! — подобрела Пэвсин. — Благодарю тебя, скот мой здоров, кладовые полны, а о моем здоровье не беспокойся. Лучше скажи, чей привет вы так далеко несли?
— Яг-Морт тебе привет передавал, говорил родную кровь нельзя забывать. Вот и он вспомнил.
— Яг-Морт? — удивилась Пэвсин. — Как же он отпустил вас? Он давно в лесу один, гостей не жалует, а уж если кто к нему гостевать попадет, тот живым не уходит.
— Это долгая история, мудрая Пэвсин. — Склонил голову Ольма и хитро улыбнулся. — Не на улице же ее рассказывать.
— Ну, что ж! Коли вы с братцем моим подружились, то думаю и я вас в свое жилище могу пригласить. Пойдем! — Развернулась, взмахнув полой меховой накидки и гордо зашагала в сторону той самой землянки у забора. Парни подхватились и пошли следом.
Глубокий лаз маленькой землянки скрывал вход в большую подземную пещеру, стены которой были увешаны шкурами диких зверей и пол под ногами тоже шуршал мехом. В центре из больших камней был сложен очаг, где горел чудной огонь, вспыхивающий разноцветными искрами. У стен стояли и висели разные чудесные посудины с узорами. А в дальнем углу, на плоском камне возвышался золотой идолец в виде женщины с медвежьей головой.
— Приветствую в своем жилище гостей — посланцев брата моего Яг-Морта. — Величаво кивнула головой Пэвсин и повела рукой, приглашая к очагу.
— Скажи, мудрая женщина, — не утерпел Упан, — а Ирха знает, что Яг-Морт твой брат?
Хозяйка сдержанно улыбнулась.
— Когда мы жили одной семьей и были братом и сестрой — много воды в реках утекло. Там, где нынче стоят леса, были болота, там, где текут реки — была степь. Разве что Большой Камень вечен и он стоял уже тогда. Так что не обязательно знать людям про моих родственников. Особенно Ирхе. — замолчала ненадолго и продолжила. — Передавал ли мне что-то мой брат Яг-Морт?
— Тебе он только слова просил передать приветственные. А жене своей, Яг-Готыр, он вещицу просил отнести, а мы обещали это выполнить. — ответил Ольма.
— Узнаю братца. Всегда вокруг своей Готыр хлопотал, как наседка, да она, неблагодарная, его прогнала, а сама осталась на старом месте и с племенем не пошла на новые земли. Племя отреклось от нее. Ну, да и Омэль с ней! Позволишь ли бледнолицый чужак взглянуть на Яг-Мортову вещицу?
— Смотри, ты в своем праве. Ты ж сестра ему. — И передал ей бронзовую плашку. Их руки соприкоснулись и Пэвсин дернулась. Гневно засверкала своим единственным глазом.
— Ты не живой! Ты — Кувны-Морт! Ты не должен ходить средь живых! Тебя должно отдать земле! — закричала Пэвсин, тыча в Ольму пальцем. Ольма отшатнулся, а Упан бросился защищать друга.
— Он не живой, но и не мертвый! На него Кулмаа мертвой водой плеснула, мы ищем…
— Ничего не хочу знать! — Застучала Пэвсин своим посохом в широкое блюдо. На звон прибежали крепкие парни. Пэвсин указала на Ольму костяным навершием своего посоха и приказала. — Это Кувны-Морт! Взять, связать, держать взаперти! До заката солнца в землю закопать!
Ничего не понимающий Упан пытался объяснить, успокоить, но дюжие мужики даже и слушать не стали, поволокли прочь его друга.
После того, как уволокли Ольму, Упан бросился искать Ирху, единственного знакомого ему человека во всем этом шумном городище. Но той нигде не было. А у ворот уже начал собираться народ. Продираясь сквозь толпу Упан увидел смотанного по рукам и ногам толстыми веревками Ольму, лежащего у ног Пэвсин. Та что-то гневно говорила, указывая то на Ольму, то на выход из городища. И вскоре сама зашагала прочь, а за ней дюжие молодцы потащили связанного Ольму. Упан двинулся следом, вместе с народом, собравшимся смотреть на то, как их колдунья собирается победить страшного Кувны-Морта.
Людская река вытекла за ворота и потянулась к дальнему краю горы, что острым мысом выдавалась в глубокий овраг. Мужики стали стучать в мерзлую землю тяжелыми кольями и уступами, отковыривая большие пласты мерзлой почвы. Яма получилась глубока. Другие мужики, повинуясь окрику Пэвсин, уже катили к яме большие камни. Люд столпился вокруг плотной стеной, но Упан работая локтями пробрался к самому краю ямы, где уже на дне лежал придавленный тяжелыми камнями Ольма. Лежал и безразлично глядел в вечереющее небо, по которому зимнее солнце клонилось к закату. Упан в бессильной злобе сжимал кулаки. Перед глазами медленно багровело и кровавая пелена заслонила взор. Снова затрещала куртка, шея выгнулась горбатой гривой и над толпой разнесся грозный медвежий рёв:
— Не дам!
Люди, как брызги рассыпались в стороны от огромного оборотня. Кое-кто, не испугавшись, судорожно тискал древко крепкой рогатины иль топора, а кое-то так же, как и Упан медленно покрывался медвежьей шерстью. Пэвсин, увидев оборотня, отшатнулась и в удивлении воскликнула:
— Ош?! — и тут же по толпе покатилось: «Ош! Смотрите — чужак Ош! Перевертыш!»
А Упан не обращал на шум внимания, только махнул раздраженно лапой и переломил походя направленное на него кем-то копье. Взревел громче, и сквозь звериный крик люди услышали:
— Елташ Ольма! Что тебе эти камушки? Выкинь их на хрр-рен!
Ольма будто ото сна очнулся — завозился, заворочался под каменными глыбами. Поднял руками сразу две, те, которыми руки и были придавлены и с громким хеканьем вышвырнул их вверх. Завизжали бабы и народ бросился в рассыпную. За ними и остальные валуны вылетели, а потом и сам Ольма выбрался в рваной рубахе испачканной землей. Упан протянул ему свою страшную лапу, но Ольма безбоязненно оперся на нее и поднялся на ноги.
— Эх, елташ Упан, придется тебе новую шубейку искать! — И похлопал оборотня по могучему плечу. — Ты давай-ка, охолони, ничего ж страшного не случилось. Скажи-ка лучше, где вещи мои и куда наша домовушка делась?
— Я ее всю нашу поклажу сторррожить оставил, там на пустыррре. — Пророкотал уже тише, успокаиваясь Упан.
— Что здесь творится, мать? — раздался громкий окрик от ворот и приятели увидели огромного, двух саженей росту, мужчину. Упан, лишь слегка уступая ему в размерах, ревниво смерил незнакомца взглядом. И только хотел сказать что-то обидное, но Ольма придержал его и снова вежливо поклонился.
— Приветствую тебя когыз Кудым-кара, славный Кудым-Ош! Нас тут, это, немного с вашими обычаями познакомили. — и отряхнул штаны от земли.
Только сейчас Упан заметил богатое платье изукрашенное тем же узором, что и очелье одноглазой Пэвсин. На могучей груди сверкала гладким золотом крупная плашка, изображавшая точно такого же медведя, что они с Ольмой видели высеченным на камне, когда встретились с Ирхой. Пышная темная с проседью грива лежала на широких плечах, а умные глаза строго смотрели из-под насупленных бровей. Он коротко кивнул приятелям, приняв приветствие и снова рявкнул так, что окружающий народ в страхе поприседал и вжал головы в плечи.
— Я спрашиваю, мать, что здесь творится?
— Это Кувны-морт! — так же громко рявкнула Пэвсин и ткнула пальцем в Ольму. — Он должен лежать в земле!
— Какой же он Кувны-морт? — Захохотал когыз, — Коли земля его не принимает? Камни-то от него, как брызги отскакивали! Я видел сам! Не говори ерунды, мать. Пошли лучше в терем, там и поговорим, да ррразберрремся! — прорвалось яростью наружу раздражение. А ребята услышали, как вполголоса Кудым-Ош добавил. — Вечно эти бабы так, не разберуться и сразу вцепятся, что твой клещ — закопать, растерзать, волосья повыдрать…
***
Широкий теремной зал сильно впечатлил парней с Межи-реки — резные крученые столбы подпирали потолок, на небольшом возвышении стояла короткая скамья с высокой спинкой, да от нее, прямо к выходу тянулся длинный стол, с придвинутыми лавками. Зеваки с улицы попытались было тоже втянуться внутрь, только широкоплечие парняги вытолкали лишних прочь.
— Садитесь! Говорите! — рыкнул Кудым-Ош, опускаясь на скамью с высокой спинкой.
— Это чужаки! И один из них мертвяк! — начала было Пэвсин.
— Не твое слово, мать! Тебя я уже слышал. — пророкотал Кудым-Ош и даже не глянул в ее сторону.
Ольма поскреб ногтем глину, прилипшую к штанам, пригладил русые волосы и начал рассказ. Долго говорил. Рассказал все-все, что произошло с ним и с Упаном с прошлой зимы и поведал, что ищут они старого кама по имени Ужара, сиречь — Утренняя заря, что живет в верховьях горной реки в берестяном жилище. Выслушал их Кудым-Ош и сказал.
— Камов и шаманов в нашей земле не счесть. Об этом лучше вам моя мать поведает, она с ними знается. Правда, мудрая Пэвсин? — глянул он в сторону матери. Та лишь только головой кивнула, поджав губы, признавая правоту своего сына. — А вот о том вместно ли Кувны-Ловъя в селении быть, наш ёртакост сёрни и пойдет. — Снова глянул в сторону матери, та лишь в ответ поджала губы и спрятала руки в рукавах. — Сама, мать посуди. Наш гость ходит, ест обычную еду. Ведь ешь? — обратился он к Ольме. Тот кивнул. — Ест. В вещах его мы посмотрели — еда в суме лежит! А еще в его поклаже Олысь-ань обнаружилась! Каково?! А? Где это видано, чтоб при мертвяке домовуха жила, а? Молчишь? Вот и правильно! Дальше — камни руками брал? Брал! Кидал? Кидал! Из ямы сам вылез? Вылез! Какой же он Кувны-Морт? Смерть она силу и красоту отбирает. А он, глянь — широкоплеч, красив, ну бледен разве что. А чтоб он порозовел и ожил окончательно — то теперь это твоя забота. Сыщи ему этого кама Утреннюю Зарю. Поняла ль, матушка?
— Поняла, — буркнула Пэвсин, теребя свои костяные подвески. — Себе на горе тебя я родила от медведя, больно умный получился! — раздраженно добавила она.
— Ну, у тебя есть кем верховодить, а в мои дела не лезь! — рявкнул Кудым-Ош и шарахнул кулаком по столу. — Теперь про тебя, — повернулся он к Упану. — Из слов твоего ёрта я понял, что ты медведицей рожден и вскормлен, и в ее берлоге найден, что перекидываться можешь и что учил тебя силой своей владеть великий шаман Кондый.
— Он не шаман, когыз, он — суро. Хранитель. — поправил Кудым-Оша Упан.
— Пусть так. Не важно сейчас. А вот, кто твой отец, никому не ведомо. То ли ош простой, то ли не простой… — прищурился Кудым-Ош.
— Того я не ведаю, когыз, но однажды встретился мне лешак, наш местный, и от Волыка, звериного бога привет мне передал, сказал, что тот, де, смотрит за мной… — скромно потупился Упан, едва ли не шаркая ножкой.
— И как же выглядит ваш Волык? Тебе то ведомо?
— Мне деда Кондый, суро наш, рассказывал, что он волосат, в медведя может перекидываться… Ох, неужели сам Волык мой отец! — осенило Упана.
— Ну, вот, — довольно крякнул Кудым-Ош. — И до правды докопались. — Мать, у нас в гостях божий сын. Нашей крови. Медвежьей. Мы тоже от Ошей род ведем!
— А можно я еще про елташа моего скажу? — попросил Упан.
— Говори! — велел Кудым-Ош.
— Пока мы к тебе шли, великий Кудым-Ош, встретились нам люди Овды. — Когыз удивленно вскинул бровь. Но махнул рукой, мол, продолжай. — Так, вот. Овда, которая, ну которую Ольма… Ну, это… Так, вот, она и говорила, что друг мой потомок алангасаров. Потому он и сильный такой — что силу от земли берет.
— А кто такие алангасары?
— Дети земли, большие люди. Великаны. — ответила за Упана Пэвсин. — Прости, меня потомок Вылын Ыджыд. По неведению обидела я тебя.
— Да ладно, — засмущался Ольма, — Чего уж там? Бывает. Все ж решилось. Вы меня отпустите сейчас. Там Олысь-ань не кормлена, замерзла, поди.
— Ладно, ступайте! — велел когыз Кудым-Ош, но ввечеру жду вас на пир, сегодня будем угощать народ в честь дорогих гостей. Один — богов сын, другой — потомок Вылын Ыджыд. Когда такое сразу в одном месте случается? Никогда! А у нас, в Кудымкаре случилось.
***
Почистившись с помощью вновь обретенной домовушки и покормив ее в благодарность местным хлебом с чудным названием нень, друзья снова отправились в гости к самому когызу. Опять встретила их огромная зала с резными столбиками, но уже не тишиной, а сдержанным шумом. Здесь собрались многие из тех, кто хотел бы посмотреть на дивных гостей. Кудым-Ош поднялся со своего места и приветливо махнул рукой:
— Проходите гости дорогие. Долгий путь прошли. Порадуйте нас рассказами о дальних землях.
Упан вертел головой, в надежде увидеть Ирху, да все никак не находил ее среди собравшихся.
— Женский стол за занавеской, — шепотом подсказал Ольма. — Пойдем, не заставляй когыза ждать.
Уселись. Кудым-Ош поднял сильной рукой посудину в виде уточки и провозгласил.
— Эти зонки — мои гости, и всяк, кто обидит их, иль задумает недоброе, будет дело иметь со мной! — разлился по широкой избе его раскатистый голос. — Дочь моя Ирха поведала, что вы спасли ее от злой Йомы, что завелась в наших лесах, да стала вредить. Рассказала, что победили вы ее, за что вам честь и хвала! — Народ, рассевшийся за широким столом одобрительно загудел. Упан загордился, выгнул грудь пузырем, раздвинул широко и так не маленькие плечи, что чуть было не столкнул с лавки соседа. Но Ольма поднял руку, попросив тишины, и произнес.
— Не совсем так, могучий когыз Кудым-Ош! Мы только лишь заперли Йому в ущелье, где было ее логово, так что, по всему выходит, что жива она и по сей день, только уйти не может. Больно уж она толста, не перебраться ей через высокие стены. Правда, видели мы своими глазами, что она летать может… Видимо, мудрый Ен, которого мы повстречали в пути, с нею шел бороться, да, то ли обогнал, нас, то ли не догнал, то ли по другим делам куда завернул. Зло — она, коли девушек ваших воровать надумала.
По горнице прошелестели шепотки: «Они и с Еном знакомы? Сам Ен с ними говорил? Ен…» Ольма снова поднял руку, заставляя замолчать.
— По совету мудрого Ена мы к тебе, Кудым-Ош, и пожаловали. Просим помочь в нашей беде, о которой ты уже слышал.
— Помогу. И людей попрошу. А за то, что помогли моей любимой дочке Ирхе, просите всего, что хотите! Ни в чем не откажу! — Народ заволновался, зашумел, угадывая, что смельчакам подарит вождь. Ольма лишь пожал плечами.
— Мне и не надо больше ничего, кроме того, что я раньше у тебя спрашивал…
А Упан, вдруг, заволновался, покраснел и сказал, будто в ледяную прорубь нырнул.
— Могучий Кудым-Ош, хочу у тебя твою дочь попросить, Ирху. Люба она мне! — и замер, боясь отказа. Кудым-Ош сначала нахмурился, а потом улыбнулся.
— Знаю, многим моя дочь по сердцу, только я ей приказывать не могу. Кого сама выберет, тому и достанется.
— А моё слово выслушаешь, сын мой Кудым-Ош, — поплыл над головами сильный женский голос. И от женской половины к мужскому столу двинулась постукивая посохом одноглазая Пэвсин. — Я ж внучке моей тоже не чужая.
— Подходи, мать, садись, послушаем и тебя. — Пророкотал когыз.
— Видели ли вы люди, сколь быстро оборочивался в оша наш гость? И я видела. И чую силы в нем немеряно. Только умеет ли он той силой владеть? Молодой, горячий. Взбрыкнет, да и навредит внучке моей Ирхе. Что будем потом делать? Слезы лить?
— Верно говоришь, моя мудрая мать. Только сирота он, кто ж его научить-то сможет собой владеть? А богам не до земных забот. — Задумался Кудым-Ош, Упан же замер, чувствуя, как тускнеет его мечта. Вдруг, от входа раздался смех и громкие хлопки, будто огромные пузыри лопались. Упан обернулся и увидел такого же огромного, как Кудым-Ош парня, только моложе и с пшеничными волосами и бородой. Тот шлепал широкой ладонью по плечам встречных мужиков, те от хлопков покачивались, но старались удержаться на ногах. Парень хохотал, радуясь встрече, и кивал знакомым.
— Батя! Я вернулся! Что у вас за праздник? Почему я не знаю?
Кудым-Ош довольно улыбнулся.
— Мать моя мудрая Пэвсин, а вот и решение к нам пришло! Пера нам поможет научить парня правильным ошем стать.
В это время Пера, наконец-то добрался до стола и плюхнулся на лавку напротив гостей, невзначай пододвинув соседей широкой спиной. И тут же с другого конца лавки кто-то незадачливый грохнулся на пол под оглушительный смех соседей.
Пера шириною плеч и силой рук не уступал отцу. Только волос был светлый и голубые, слегка раскосые, глаза весело щурились. Под кожаной рубахой бугрились огромные мышцы. Ухватив толстыми пальцами круглый, похожий на медвежье ушко комочек теста, который тут назывался пель-ненем, обмакнул в сметану и бросил в рот, зажмурившись от удовольствия.
— И кому же это вновь мне надо помогать, а, бать? — добродушно пророкотал Пера. Кудым-Ош отозвался:
— Вот, к нам дальний родич в гости пожаловал, просит себе Ирху…
— И какой же я в этом помощник? — хохотнул Пера. — Разве что пельмени на свадьбе помочь есть, коли парень достойный? — В добродушном взгляде, обращенном на черноволосого крупного парня, сверкнуло грозно железо. Хоть и улыбался богатырь Пера, жуя странные пель-нени, но на Упана явно повеяло скрытой угрозой.
— Сын мой, гость наш достойный человек, и рожден он от достойных родителей, только юн и силен чрезмерно, прямо, как мы с тобой, да и как многие здесь нашей крови. Но силой своей владеть не умеет. Не научен. Сирота. — вздохнул гулко Кудым-Ош и подпер щеку широкой ладонью.
— Поучить, говоришь? А что? И поучу! Станет лучше прежнего!
— Тут не шутки шутить, Пера, тут серьезно надо к этому делу отнестись, — вмешалась Пэвсин. — к тому же, путь им предстоит неблизкий. Спросила я у духов наших про того кама, что они ищут. Он на Порожистой реке живет, на Большом Камне. Только светоч его духа очень слаб. Стар, видимо очень.
— А что, сбегаем и на Косьву! Делов-то! — улыбнулся добродушный богатырь.
Упан сидел и то бледнел, то краснел, пока, походя, кто-то чужой его судьбу решал. Душа его и другу помочь желала и рвалась к Ирхе, не желая с ней больше и на миг расставаться. Ольма молча сидел, безучастно наблюдая, как исчезают чудные пель-нени из огромного блюда перед Перой. Пера заметил Ольмин взгляд.
— А что в ваших землях такое не едят?
— Нет, не едят. — Ровным голосом ответил Ольма.
— А что же ты не ешь, не пробуешь. Не любопытно разве новое пробовать?
— Любопытно. — грустно вздохнул Ольма и тут же улыбнулся и шёпотом продолжил, — Только нельзя мне. Меня после еды очень на девок тянет.
— За уши не оттянуть, — не выдержал и хохотнул Упан, потянулся за пель-ненем, пока те совсем не исчезли.
Пэвсин услышала, насторожилась.
— А отчего так?
— От того, что одна знакомая лесавка, про которую мы вам уже сказывали, меня грибным порошком угостила. Раньше я совсем неживой был, а после этого зелья будто просыпаться стал. Правда, после обильной пищи на меня, как пелена падает, только Упан потом рассказывает, что я на девок бросаюсь и не отпускаю, пока до обморока не заезжу… — Был бы по-настоящему живым Ольма, покраснел бы при этих словах, а пока просто опустил глаза в стол. Пера захохотал, хлопая по столу ладонью, отчего близкая посуда с кушаньями пустилась в пляс. Кудым-Ош тоже прятал улыбку в усы. Лишь Пэвсин продолжала выпытывать.
— А откуда ж ты силы берешь, коли не ешь и себя блюдешь, девок от ласк своих ограждая? Ограждаешь, ведь? — строго спросила она.
— Ограждаю. — согласно кивнул Ольма. — Зачем бессмертных плодить? Нам и великих богов достаточно. А силу от земли и беру. По земле хожу, на земле лежу, сижу ли, сила в меня и течет. — просто сказал Ольма, только сейчас догадавшись об источнике своей силы. Ведь и раньше такое было, когда калекой был — грудью к земле прижимался и легче становилось.
— Бессмертных? — снова насторожилась Пэвсин.
— Ну да, та лесавка, что порошок мне дала, сказывала, что пока я не живой и не мертвый, дети от меня бессмертные только получаются. Только ж скучно это — вечно на земле жить.
Замолкла Пэвсин, задумалась. А Кудым-Ош наконец-то свою волю объявил:
— Решено! Завтра поутру и собирайтесь. Идите к вашему каму и Перу слушайтесь, он эти места хорошо знает.
***
Положили спать их каждого на толстый постелень, набитый душистым сеном, рядом с теплою каменной стеной в дальнем закутке. Ольма уж лежал, спал, или делал вид, что спал — просто не шевелился. Упан же все вздыхал и ворочался. Раздался шорох.
— Упан, — шепотом позвал девичий голос, — Это я, Ирха!
Упан, подскочил и вышел вон. Снаружи, кутаясь в большой пуховый платок ждала Ирха.
— Упан! Я с вами пойду!
— Зачем? Мы ж обратно вернемся!
— А если я тебя больше не увижу? Я, когда тебя встретила, сразу поняла, что ты мой на всю жизнь! — горячо зашептала она. — Я же не смогу тогда жить, если с тобой что-то случится! Даже, если батя не отпустит все равно сбегу за тобою!
У Упана замерло в груди от счастья.
— Люба моя! — выдохнул он.
— Люба… Как же у вас красиво говорят… Завтра жди, я вас за оврагом нагоню! — Чмокнула неумело парня в губы и убежала. Счастливый Упан вернулся на свой душистый постелень и мечтательно закинул руки за голову. Ольма в темноте улыбнулся и перевернулся на другой бок, дотронулся ладонью до теплой каменной стены. Хоть так к теплу прикоснуться, а то вот уже сколько времени он холоден, как лед и, только после доброй еды, да женских объятий отогревается на какое-то время.
***
Вышли рано поутру. Встали на лыжи и пошли вдоль берега Иньвы, Упан все головой вертел и мрачнел с каждым шагом. Пыхтел тихонько, словно злился на что-то, но упрямо шел вперед, след вслед за могучим Перой. Ольма замыкал. За пазухой, в Ольминой шапке, уютно устроилась домовушка. Ольма хотел ее было в Кудымкаре оставить, да та уперлась, сказала, что ее дом теперь рядом с Ольмой, а домовушке без дома нельзя. И, коли, он шапку с собой берет, то и ее должон взять, потому, как шапка Ольмина домом для нее стала, и пока тот настоящий дом не найдет, то сопровождать Ольму она, Олысь-ань, просто обязана. Дневку не делали. Ольма не уставал, У Перы сил было — выше некуда, лишь Упан, хоть и шел наравне, но постепенно сдавал. И все больше от злости своей мучился, которую вызывали думы о Ирхе. «Обещала и не пришла. Обманула? Или время перепутала? Проспала? Нет! Она ж охотница, она ж, как никто время чуять умеет. Значит, все-таки обманула. Права ее бабка одноглазая! Не подхожу я ей. Мало ли, может, гребешок Куштырмы с одного раза не подействовал, и поломаю я ее, как тогда Анку…» — мрачно думал он.
Солнце уже почти скатилось за небосклон, когда Пера воткнул копье в снег и начал снимать лыжи.
— Все, до Камы дошли! Завтра на тот берег пойдем, к устью Порожистой реки — Косьвы, по-нашему. А там и до ее верховий добежим.
— Ты точно знаешь, как кама Утреннюю Зарю найти? — Спросил Ольма.
— А то! — Улыбнулся богатырь, — Мне бабушка Пэвсин все подробно разъяснила, где вашего кама искать. Только она его по-другому называла, по-нашему — Асъя-Кыа. Сказала, что он очень мудрый человек и живет так давно, что нас еще в этих землях еще не было. Родился он тут. На Большом Камне. На равнины ходил, далеко-далеко. Людей уму-разуму учил. Да не научил. То ли люди глупые попадались, то ли он сам шибко умный. Обиделся он и обратно на свой Большой Камень вернулся. Так там и живет с тех пор. — Рассказывал он добродушно Ольме, а сам на Упана косился. А тот злился, сопел носом и все у него из рук валилось. То и дело загривок топорщился, как у лесного зверя.
— Эй, Упан! Ты чего так зверишься? Иль обидел кто? — Спросил Пера молодого перевертыша.
— Никто не обидел! — рявкнул Упан и с треском порвал плетеный шнур, которым была стянута теплая шкура для подстилки.
— Эй-эй-эй, братец! Остынь! — потянулся Пера к Упану.
— Какой я тебе братец? Сирота я! — выкрикнул, набычившись, Упан, оттолкнул протянутую руку Перы. Но тот нимало не расстроившись продолжал добродушно рокотать, приближаясь к парню плавными, словно текучая вода, шагами.
— Так предок-то у нас общий — прародитель Ош! Так что родственники мы почти. Ты давай-ка, присядь к огню, да расскажи, что тебя так расстроило? А то пыхаешь искрами, будто полено еловое.
— Сам ты полено! — Уже успокаиваясь проговорил Упан, позволил себя усадить на теплую овечью шкуру и признался:
— Меня Ирха обманула!
— Когда ж это она успела? — хитро прищурился Пера. — Я свою сестренку знаю, она всегда правду говорит.
— Она хотела с нами пойти, но не пришла. Видимо, не люб я ей стал, когда она прознала, что я медведь буйный.
— А, вот, ты о чем! — Протянул Пера, — И тут ты не прав! Хотела она за тобой пойти. Только батя ей запретил, по просьбе нашей бабки Пэвсин. Та сказала, что беду чует, коли она с нами пойдет. Беду и для нее, и для нас. Сказала, что духи предков советовали нам только втроем в путь отправится, без женщины. Поэтому батя и оставил ее в тереме, слово с нее честное взял, что она тебя будет дома дожидаться. Она послушалась, да, видно предупредить тебя не успела.
Упан облегченно выдохнул, плечи расслабились и он уставился в огонь. Ольма же спросил Перу, пытаясь отвлечь Упана от грустных дум:
— А как же ты, Пера, будешь учить друга моего себя в руках держать? Дед его приемный, Кондый, ему на бошку туесок с водой ставил, когда Упан малой был, да прутиком охаживал и щекотал, пока сам ему загадки загадывал всякие. А у тебя какой способ будет?
— Вот, что я тебе скажу, потомок Вылын Ыджыд, — душа наша человечья — это тонкая пленочка на горле кувшина с кипящим молоком звериной души, звериных желаний, страстей, похоти, жажды крови… И дело всякого из нас не допустить, чтоб эта пленочка порвалась. Наоборот, надо чтоб росла и крепла, как хрустящая толстая пенка на молоке, томящемся в печи. Так что будем запекать Упана! — засмеялся Пера.
— Как меня запекать?! — встрепенулся тот, отвлекшись от печальных дум. — Не надо меня запекать, я вам не нень ваш! Вам, разве жрать нечего? Еды, вон, полные мешки! А они меня запекать вздумали! — отодвинулся от товарищей подальше, съехал в холодный снег, выругался и снова вернулся на теплую шкуру.
Пера, ковыряя веточкой угли, проговорил.
— Будем учить, как меня когда-то учили. Завтра с утра и начнем. А сейчас отдыхать, день завтра будет долгий.
***
Полдня они уже были в пути. Упан все ждал, когда же начнется обучение и, не вытерпев, забежал вперед и спросил Перу:
— Когда учить-то начнешь?
— Иди. Молчи. — Скупо ответил тот и продолжил путь по снежной пустой равнине. Упан не унимался.
— Скажи, хотя бы, долго ли еще до Камы-реки?
И снова короткий ответ:
— Мы уже по ней идем. Так что — иди и молчи.
И то правда, бескрайняя снежная равнина, которую они пересекали, была ровна и пуста, как убранный стол — ни кустика, ни травинки. Упан засопел, распаляясь, от того, что ему указывают, что делать, но вспомнил, что надо держать себя в руках, и замолчал. Ольма, шагающий позади, слегка удивился перемене, произошедшей с улыбчивым Перой. Тот стал суров, немногословен, только лишь мерно шагал вперед. Упан тоже ровно и без устали шагал за ним след в след. Потом стал немного отставать. На шаг, на два шага. Стемнело. Быстрым размашистым шагом Пера их гнал дальше. Ольме-то что — он усталости не чует, идет и идет. А Упан уже спотыкаться стал, от него валил пар, волосы, стянутые в тугой хвост растрепались. Он шатался, но упрямо шел за Перой. Показались кусты и деревья, небольшой откос, на который легко взбежал Пера и молча ждал, пока вскарабкается Упан. Тот оскальзывался, терял рукавицы, чуть не выронил свою секиру, но на четвереньках упрямо полз вверх. Ольма остановился внизу, на льду, не желая оставлять товарища одного. Пера же ему махнул рукой, поднимайся, мол. Ольма пожал плечами и быстро взбежал наверх. «Похоже Каму-реку перешли» — подумалось ему. Упан наконец взобрался и попытался прилечь в снег. Капли пота стекали с его носа и прожигали холодный снег, оставляя еле видные в свете луны дырочки. Пера вздернул за шиворот ничего не понимающего парня, подтолкнул в спину и скомандовал:
— Иди. Молчи. Дыши. Не дыши. — На каждый шаг был вдох, на следующий выдох. Потом уже на вдох остался один шаг, на выдох два шага. Выдох все удлинялся и удлинялся. — Дыши. Не дыши. — Командовал Пера. Упан как пьяный шатался, но шагал. «Будто снова у лешего меда стоялого перебрал» — промелькнуло у Ольмы в голове. Упан уже брел впереди, не видя перед собой ничего. Он растерял всю поклажу, которую подобрали спутники, и тихо шагали следом, не давая тому снова завалиться в снег.
— Не дыши. — сказал снова Пера и замолчал надолго. Разрешения на вдох все не было и не было. Упан и не дышал, шел, спотыкался, но шел. В ушах звенело тонким комариным писком, глаза застила темная пелена, из которой выскакивали чужие незнакомые лица, вырастали и рушились горы, возникали и высыхали реки, вспыхивали звезды. Упан сделал последний шаг и медленно осел на колени прямо в снег. Руки упали вдоль тела, голова повисла. Упан не дышал.
— Он не дышит! Ты убил его? — звенящим от тревоги шепотом проговорил Ольма.
— Нет. Живой он. Не мешай. — Так же тихо проговорил Пера. Обошел Упана, опустился с ним рядом, обхватил за плечи и велел. — Дыши! — Тот медленно со свистом втянул в себя морозный воздух, так же медленно выдохнул, вдохнул и выдохнул еще раз, и еще.
— Он спит? — прошептал подошедший Ольма.
— Нет. Он в мире духов. Не мешай. — ответил вполголоса Пера. Ольма отошел на несколько шагов. Сел прямо в снег и стал наблюдать. Луна светила полная, снег искрился и было светло будто днем. Пера, не размыкая объятий на Упановых плечах стал медленно раскачиваться из стороны в сторону, заставляя качаться и безвольное тело Упана. Откуда-то словно из под земли низко загудело, будто большой шмель зажужжал, и Ольма догадался, что это поет Пера — низко, гортанно выталкивая слова из горла, будто они там застревали и не желали выходить наружу.
— Ош лов, миян ай, буродны вир тэнад, асгаж сетны Съйод, вын сетны, лог весавны, кык лов велэдны оттшотш овны! Отсавны Съйод Ош лов! Сийо тэнад пи! — Он повторял это снова и снова, глухой голос туго свивался и раскручивался вновь, словно тугой прут, со свистом, и гудел как тетива лука. Ольма, закрыв глаза, слушал и сам начал раскачиваться, рисуя макушкой в небе круги. И, вдруг, осознал, что понимает гортанную песню Перы: «Дух Медведя, отец наш, успокой кровь, дай Черному волю, дай силу, очисти его от злобы, научи две души жить вместе! Помоги ему Дух Медведя! Он твой сын!». Песня закончилась. Звенящая тишина заволокла все вокруг. Пера прошептал:
— Шкуру разворачивай, уложить его надо. Спать долго будет. Не замерз бы.
Ольма достал из поклажи теплую шкуру, расстелил на снег. Они с Перой осторожно уложили уже спящего спокойным сном Упана. Ольма подумал и сверху еще и своей шкурой накрыл его.
— Еды бы ему побольше добыть, проснется, жрать захочет, — проговорил Пера. — Я, когда в мире духов побывал, чуть лося не съел. Во время оттащили, а то бы лопнул. — и хохотнул тихо.
— Я тогда на охоту? — спросил Ольма, показывая свой лук и стрелы.
— Иди, — кивнул Пера. — Я за ним присмотрю.
***
Проснувшийся Упан расправлялся с зажаренными зайцами, жадно чавкал, запивал теплым ягодным взваром и ни на что более вокруг внимания не обращал. Угольки костра тлели, мерцая драгоценными лалами. Огонь лениво лизал большой березовый ствол, взамен отдавая тепло. Пера же рассказывал:
— Давно это было. Жили здесь другие народы. Богато жили, да несчастливо. Земля ровная была и одна на всех. Ни гор, ни ущелий. Как стол ровная. А в небе два солнца ходило и людям от того неудобно было, ни поспать, как следует, ни тени не найти — жарко. И собрал тогда главный когыз тогдашний багатыров со всех краев большой земли и сказал «Кто в одно из солнц попадет, тому самую красивую дочь в жены отдам!» Собрались багатыры, натянули луки, стрелы в небо летят, но в солнце попасть никто не может. И каждого неудачливого стрелка когыз отправлял обратно домой со словами: «Кому нужна такая ваша меткость?» Но тут пришел последний багатыр по имени Урал. Взял он свой лук из дикого рога, натянул просмоленную тетиву, наложил стрелу зумыдиз…
— Какую стрелу? — заинтересовался Ольма.
— Зумыд-из. Алмас — его так черные люди с полудня называют. Это камень такой, очень крепкий, прозрачный и красивый, другие камни резать может. Говорят, он в наших землях до сих пор лежит спрятанный, только где — никто места не знает. Ну, так вот, натянул лук Урал и пустил стрелу в небо. Загудела тетива, засвистела и от этого звука все на землю попадали. Когда поднялись и снова в небо уставились, смотрят — а стрела все летит и летит вверх к двум солнцам. Долетела до одного, ударила в него и расколола на две половины и дальше полетела, уж ее никто и не видел больше. Расколотое солнце побледнело, выцвело. Народ от меткого выстрела Урала закричал «Ай! Ах! Лысны!» — то бишь, солнце полиняло, одна половинка осталась в небе висеть и месяцем стала, а вторая поперек плоской земли упала и получился Большой Камень, богатый всякими сокровищами. Разбитое солнце стали называть — толысь, луна по-вашему. После этого люди привыкли спать по ночам в темноте, а при дневном свете трудиться. Гору же, которая получилась из второй половины, в честь багатыра разбившего солнце стали называть «Уралтау». А по-простому — Большой Камень. Правда, бабка моя Пэвсин другое говорила — что это хребет земли, по которому все люди из погибших земель перешли.
— Каких погибших земель? — спросил Ольма.
— Говорят, раньше далеко на полночи земля была. Теплая и богатая. Там Вылын Ыджыд, твои предки, раньше жили. Но живущие там чем-то богов прогневали и боги ту землю водой залили. А те, кто спасся, успел по каменному хребту сюда перебежать. Только тут тяжело жить им стало, морозы, снега… Но как-то попривыкли, живем ведь, — и улыбнулся по-доброму. Упан перестал жевать и жалобно спросил:
— У вас еще есть чего пожрать?
— Дак ты уже все съел. Завтра кого покрупнее добудем. Пей взвар. — Сказал Пера и подсыпал в его кружку какой-то травки из мешочка на поясе.
— Чего ты туда сыпанул? — подозрительно сощурился Упан.
— Хвощ. От него сытнее становится.
— Ну, коли хвощ, тогда, ладно, тогда можно. Я его знаю, он у нас тоже растет… — пробормотал напившийся и наевшийся Упан и снова задремал.
Ольма посмотрел на небо — солнышка видно не было, но небо было светлым — день уже наступил.
— Когда пойдем-то? — спросил Перу.
— А когда Съйод выспится, тогда и пойдем. Не печалься, успеем к твоему каму. Когда медвежонок третий круг пройдет, то не побежит — а полетит, мы угнаться за ним не сможем!
— Третий круг? Это испытание, что ль? Как у нас мальчишек голожопых в мужи посвящают?
— Ну, да. Испытание. — Проговорил Пера. — Только не каждый голожопый то испытание переможет.
Вокруг совсем посветлело и посыпал мелкий сухой снег. Пера стал молча собираться. Ну, и Ольма начал увязывать поклажу. Растолкали Упана, сунули в руки шмат холодного заячьего мяса, поставили на лыжи и, подталкивая копьем в спину зевающего перевертыша, двинули дальше.
— Что-то я реки не вижу, ты ж сказал, по реке пойдем. — Удивился Ольма.
— А мы напрямки, через один переход с Косьвой и встретимся, она петлю большую делает, чего зря ноги топтать? — ласково улыбнулся Пера. И в этой его улыбке, даже и намека на издевку не было. Был он большой, добрый и готовый заботится о каждом, кто рядом. — Пошли, я дорогу знаю, ходил здесь. Это земли того рода, откуда отец мою мать взял.
— Расскажи про свою мать. — Попросил Ольма. — За разговором-то и путь короче кажется.
— Это история долгая. Слушать устанешь. Но я расскажу, коль любопытно. Батя мой, когда молод был бабкино капище порушил и та на него разозлилась. Придумала сказку, что у вогульского вождя есть дочка очень красивая, и что она, тому, кто ее сосватает багатыра родит. Ну, батя загорелся. Поехал свататься. А в народе говорили, что у того вогульского вождя все дочки страшные да уродливые. И если жених от его дочери отказывался, то вогул жениха убивал и косточки жениховы в реку выкидывал. Но батя мой слухам тем не верил. Собрался с братьями и поехал. Плоты смастерили, Каму переплыли, и вверх по Каме гребут — тяжело! Но добрались до Яйвы, мясная река по вашему. Пришли к вогульскому вождю, а тот их не пускает. Три дня стучались в ворота. На третий день их пустили и вогул бате сказал «Иди, смотри на невесту, но, коли не возьмешь ее — на корм рыбам пойдешь. Яйва мясо любит.» Пошел батя в шатер. Вогулы в шатрах живут, из оленьих шкур. А там стоит дева со страшным лицом, будто шкура больного лося. Только из-под маски глядели прекрасные девичьи глаза. Посмотрел он в ее глаза и влюбился. У мамки моей Костэ глаза красивые и по сей день! Ирха в нее глазами-то удалась. А Костэ увидела, что парень ей в глаза с любовью заглядывает, да и отодвинула чуть-чуть на виске кожу лосиную, а под ней молодое девичье лицо. Это ее мамка, бабка вогульская моя, так придумала, чтоб отец не выдал ее силой за нелюбимого. Чтоб только тот ее взять мог, кто красоту ее разглядит под страшной мохнатой мордой. Ну и сладилось у них все. Забрал батя у вогулов мою мамку. А потом и я родился.
— Красивая сказка. Мне бы так, — вздохнул Ольма.
— Какие твои года, — засмеялся Пера, — Вот шамана найдем, тебя он вылечит, девку себе красивую, да умную найдешь… Все! Пришли! Ночевать будем.
Перед Ольмой встали горы, покрытые лесом. Елки, сосны и лысые сосны. Ну, похожие на ту, на которой они от йомовых коров прятались. Он спрашивал у Перы, что это за дерево, И Пера сказал, что это пихта. Дерева взбегали по кручам вверх и к ненастному небу тянулись. А небо на них снегом сыпало, укутывая в теплую шубу.
— Горки перебежим, а там и Косьва откроется, так по ней потом и пойдем. — сказал Пера, утаптывая снег для короткого отдыха.
— А что, тут и людей никого? Идем-идем и не встретили человека. — Заметил Ольма, тоже топчась на снежном насте.
— Да, есть тут люди, только прячутся, чужаков не любят…
— Крутоваты горки-то… — проговорил Ольма.
— Да, перелезем, не в первый раз. — рассмеялся Пера.
***
Ну, как полезли? Побежали! Да все в гору. Каменные стены глядели прикрытыми снегом прищуренными щелями глаз. Густой иней укрывал деревья и кусты, цепляющиеся за скалы. Пера, легко перескакивая с уступа на уступ и поднимался все выше, заставляя друзей не отставать. Ольма на бегу наблюдал за перевертышем. Тот на удивление ходко бежал следом за Перой. Не отставал и не шатался.
Поднялись. Наверху распогодилось. Ветер трепал края одежды, небо синело лазоревым покрывалом, на котором яркой пуговицей блестело солнце. Внизу под ногами расстилалась долина, заросшая щеткой деревьев. Между ними извивалась белой лентой застывшая гладь реки.
— Нам тут снова срезать надо будет, прямо через долину. По тайге пойдем. А пока спускаемся. У реки заночуем.
И снова, как и прежде, в вечерней полумгле на каменистом берегу реки запылал жаркий костер. Упан было приготовился отдохнуть, завернувшись в теплую шкуру, но Пера сказал:
— Не время спать. Вставай. — И вышел на лед реки. Размахнулся и обрушил свое тяжелое копье на хрупкий лед. Треснул ледяной панцирь, а в темной широкой полынье заплескала черная вода.
— Раздевайся, лезь.
— Что прямо в прорубь? Там же холодно! — возмутился, уже скинувший теплую куртку Упан.
— Раздевайся. Лезь. Молчи. — Снова, будто камни роняя слова, проговорил Пера и замер, опершись на свое огромное копье. Упан, вздрагивая от щипучего мороза, безропотно скинул одежду и кончиками пальцев ноги потрогал воду.
— Брр! Она ж ледяная! Меня уже пупыристые мурашки всего затоптали! — возмутился парень.
— Молчи. Лезь. — неумолимо скомандовал Пера.
Упан подвывая от сводящего ноги холода медленно погрузился в воду по шею. Бурлящая вода горной реки с журчанием обтекала его, закручивалась маленькими водоворотиками и покусывала колкими льдинками.
— Закрой глаза. Молчи, слушай воду. Дыши. Дыши, как вчера. — Опустился на корточки рядом Пера. Синеющими дрожащими губами Упан втягивал воздух и медленно выдыхал его еле заметными белыми струйками пара через нос. Ольма, присев рядом, склонил голову и с любопытством наблюдал. Пера снова запел. Только без слов. Гортанно вытягивал звук и резко прерывал, замолкал не надолго и снова тянул. В такт своей песне начал пристукивать древком копья по крепкому льду. В этот раз Ольма, сколько ни вслушивался, смысла Перовой песни разобрать не мог. А ритм ее то ускорялся, то замедлялся. Упан уже перестал дрожать, лицо его разгладилось и даже прикрытые веки не вздрагивали. Только струйка выдыхаемого воздуха выдавала в нем живого человека. Вода журчала вокруг Упановой шеи, да стучало в лед копье.
— Ошкыны, Съйод! Повторяй за мной! Как течет река, так и ты, сила, перетекай в меня!
— Как течет река, так и ты, сила, перетекай в меня… — ровным спокойным голосом заговорил перевертыш. — Пью воду силы, пью воду славы, пью воду мощи, пью воду непобедимости! — повторял он слова Перы. — Перетекай в меня вода крепости, перетекай в меня вода ясности, перетекай в меня вода покоя. Успокой норов буйный, усыпи зверя лютого и дай мне силы самому разбудить его, когда нужный час придет! — Пера опустил свою тяжелую ладонь на макушку Упана и погрузил его в воду с головой. Отпустил, Упан вынырнул. Ледяная вода стекала по волосам, по векам, по губам… Пера снова погрузил того в ледяную реку и снова, и снова. И так семь раз. Последний раз он особенно долго держал Упана под водой, а когда вынул руку, Упан не вынырнул. Тихо журчала вода, зажатая между краями полыньи. Тишина плыла и над лесом. Пера поднялся и тихо сказал Ольме:
— Отойдем-ка…
Только ступили они на каменистый берег, как там, где только что была малая полынья лопнул лед множеством осколков и черноволосый смерч выметнулся на уцелевший лед, отряхнулся по звериному и как ни в чем не бывало зашагал к костру.
— Чуешь что? — негромко спросил приближающегося Упана улыбчивый Пера.
— Чую! Силу чую и покой чую. Хорошо. — Ничуть не страшась холодного снега и острых камней присел прямо на землю обнаженный парень.
— Хорошо! Косьва порожистая тебе силы добавила и покой тихих омутов подарила. Тебе повезло, что она не глубокая, а меня и вовсе в Каму кунали, замучился подо льдом берег искать. Пока там в темноте вошкался — силы ее перепил. Теперь, вот, иногда девать некуда, — И с хрустом растер пальцами в пыль немаленький булыжник. — Ты давай, одевайся, задницу не морозь, скоро откат пойдет, надо в тепле сидеть и теплое есть. Одевайся, а я пока пойду, еды принесу. А ты, Кувны-Ловъя, проследи за ним, чтоб не замерз и питье выпил, вот, этой травки ему во взвар насыпь. — И бросил Ольме мешочек.
***
Четвертый день уж прошел с Упанового купания в ледяной Косьве, а они все шли и шли вдоль порожистой реки, то удаляясь от нее, то вновь приближаясь к ней, обходя глубокие ущелья и высокие скалы. Солнышко каждый день по старому обычаю оставляло у костра проталинку — дни стояли ясные, морозные. Но солнечные лучи все равно ласковым теплом щекотали веки. Видя каждый день Енову проталинку Ольма убеждался, что они идут верным путем, и тот кам, кого в мире духов выкликала бабка Перы, мудрая Пэвсин и есть тот самый, кто им нужен. Вскорости вдалеке показались высокие горы, одетые в снежные дырявые шапки.
— Весна скоро, весной пахнет, — довольно рассмеялся Пера. — Вона, там ваш кам живет, на самой ближней к нам горе. Она, хоть и не самая высокая, но самая крутая. Ёсь-гора. Острая. Там он, бабка сказала. Сегодня спим-отдыхаем, завтра к нему пойдем.
Все послушно начали готовить место для ночлега. Упан, уже не возмущался, не бурчал, а с какой-то буйной радостью работал. И все ему нравилось — улыбался, даже песенки какие-то мычал себе под нос. Он становился похож на Перу — спокойный, улыбчивый, сильный. Ольма от них будто бы тоже весельем заразился. Улыбался уже не бледно, а радостно, совсем по-живому, на щеках то и дело возникал на короткое время легкий румянец, но пугливо снова прятался, оставляя мертвенную белизну кожи. Ожившая и помолодевшая Олысь-ань тоже копошилась в поклаже чиня прохудившуюся одежу и наводя какой-никакой порядок.
— Вот, оживешь, юркутысь, девку тебе подберем, красивую, работящую, плодовитую, будет тебе деточек рожать, да тебя любить, холить, а я ей в том помощницей верной стану, — приговаривала домовушка приглаживая русые Ольмины волосы, забравшись к тому на плечо.
— До этого еще дожить надо, — отшучивался Ольма. — Ты не замерзла, бабушка? У меня сейчас и язык не поворачивается тебя бабушкой звать! Смотри, как похорошела! Надо и тебе будет нового Олыся подыскать.
— Успеется, главное тебя, юркутысь, обиходить, а это — махнула она ручкой, — дело не хитрое.
— А можно я тебя тетушкой звать буду? — сказал вдруг Ольма. — Матушка-то у меня есть… Как-то она там без меня?..
— Кондый за ней присмотрит, — с дальнего края поляны отозвался веселый Упан. Он, скинув полушубок, рубил дрова. — У тебя ж сестренка скоро будет! Вернемся, погуляем!
В это время Олысь-ань спустилась на колени к Ольме, повернулась к нему лицом, посмотрела серьезно и поклонилась в пояс.
— Спасибо тебе, добрый юркутысь, что в семью меня взял. Я хорошей тебе тетушкой буду. — И добавила. — Мне не холодно, я ж дух твоего дома. Будущего дома. Дом у тебя будет богатый и да нарядный, а пока мы о нем мечтаем, мне принарядиться тоже не мешает. Что я в старых обносках хожу?. Глянь-ка? — Обернулась вокруг себя и на коленях у Ольмы вместо серенького ветхого комочка стояла маленькая миловидная женщина в крохотном полушубочке, изукрашенном вышивкой, из-под которого выглядывал красный сарафанчик с узорчатой каймой. На ножках были расписные малюсенькие кемы, а на голове красовался яркий платочек. — Ну, так лучше? — спросила Олысь-ань.
— Какая ты красивая, тетушка! Все домовые твои будут, придется дрыном разгонять! — заулыбался Ольма.
— Не надо никого разгонять! — оправила краешек платочка домовушка. — Я сама подходящего выберу. А остальные сами разойдутся. У нас с этим строго!
— Темнеет, — подошел Пера. — Спать пора укладываться. Завтра тяжелый день. И ночь. А ты, Черноголовый, нынче медведем должен уснуть и медведем проснуться. Я на рассвете тебя испытывать стану.
— Хорошо, родич, попробую. — беззаботно отозвался Упан. Пера, услышав веселый Упанов голос, стремительно взметнулся огромной тушей и вот перед парнем уже стоял, нависая, полумедведь, получеловек. На медвежьей морде поднялась губа, блеснул клык и Пера взревел:
— Не пррробуй, а делааай, ррродич! — Слюна из медвежьей пасти брызнула в лицо Упану и того обдало жарким звериным дыханием. Он зажмурился, потом открыл осторожно открыл один глаз и увидел перед собой уже вполне себе человеческое лицо Перы с требовательно вздернутой бровью. Отстранился немного, медленно кивнул и начал разоблачаться. Встал босыми ногами на снег, потоптался, поджал слегка пальцы от холода, посмотрел неуверенно на спутников. Рявкнул, подражая медвежьему рыку, и… Ничего не произошло. Виновато опустил глаза, покраснел, поднатужился и снова заорал. И опять ничего не вышло. На снегу стоял голый лохматый растерянный парень, начавший от мороза уже покрываться пупырышками. Пера всплеснул руками, закатил глаза и легонько толкнул пальцами Упана в лоб.
— Дубина ты, стоеросовая! Сколько тебя учить можно?! Чтоб зверем быть, яриться не надо! Надо слушать мир, надо чуять его, дышать вместе с ним! Вспомни, как в реке стоял, вспомни, как она сквозь тебя текла! Так же и мир пропусти сквозь себя! Вот здесь и вот здесь! — и дотронулся до головы и груди парня. Упан кивнул. Из-за пазухи у Ольмы с любопытством выглядывала Олысь-ань. Виделся ей парень большим, сильным, широкие плечи, мощные руки, тонкий в поясе, с крепкими ногами, будто стволы деревьев, а вокруг него качался призрачный медвежий силуэт. Густая шерсть, широкие когтистые лапы, мощная грудь. И Олысь-ань вздохнула в восторге:
— Какой же ты красивый, мишка!.. — и тут же, после этих слов Упан начал превращаться: плечи сдвинулись и подались вперед, покрываясь густым черно-бурым мехом, голова увеличилась, наклонилась вперед, шея перетекла в мощную холку, покрытую жестким медвежьим волосом, руки стали широки и длинны, превращаясь в лапы, прорастая на пальцах острыми когтями, зад потяжелел, грудь расширилась и под тяжестью тулова медведь рухнул на четыре лапы.
— Ну, вот, так бы сразу! — довольно пророкотал Пера. — А теперь спать! — и завернувшись в большое овечье одеяло, сшитое для него из нескольких шкур, тут же сладко засопел, подставив бок теплому жару костра. Ольма тоже прилег и закрыл глаза, а домовушку и просить не надо было, она уже давно дремала в уютной Ольминой шапке. Молодой черный медведь потоптался немного, сгреб свою одежду в одну кучу и обняв ее лапами, свернулся калачиком по другую сторону костра.
***
— Вставай, утро уже! — Толкнул ногой Пера медвежью тушу. Медведь спал на солнышке кверху пузом и раскинув лапы в разные стороны, и никак не отзывался, лишь только могучий храп раздавался из медвежьей глотки, да тягучая нитка слюны свисала из пасти.
— Эка, как его разморило на солнышке! — Подошел Ольма и тоже осторожно пнул медведя. Медведь спал. По Ольминой штанинине скатилась домовушка и тоже храбро пнула мишку. Медведь спал.
— Ну что ж, попробуем иначе… — проговорил Пера и пошел к ближайшему дереву. Без усилия сломил его у корешка, могучей рукой очистил его от веток, словно прут от листьев и вернулся обратно. Взял деревце за тонкий конец, размахнулся и давай охаживать спящего медведя. Медведь взревел, вскочил разом на четыре лапы и приготовился к прыжку. Пера откинул бревнышко в сторону и рявкнул еще громче:
— Охолони, молодой! Я здесь главный! — И, пригнувшись к земле, стал наступать, порявкивая по медвежьи. Молодой медведь ошалело затряс головой и плюхнулся на мягкий зад.
— Так то лучше! — прорычал Пера. — Помнишь, кто ты такой? — Медведь ошалело мотал башкой и таращился на страшного двуногого, рычащего по-медвежьи. — Не помнит. — Пришел к выводу Пера. — Ну, что ж, будем вспоминать вместе. — И совсем приблизившись к медведю, стал отвешивать тому тяжелые оплеухи. — Ты! Человек! Ты! Человек! Ты! Упан! Ты Упан-Ош! Вспоминай!
Медвежья башка болталась от мощных ударов. Мишка елозя задними лапами пытался отползти подальше от страшного двуногого и пригибал голову, закрывая ее лапами. В конце концов уперся мягким задом в большой камень и затравленно огляделся. Пера занес руку для нового удара. И медведь вдруг прорычал:
— Что тебе надо? Зачем ударрил?
— А вот так уже лучше! — Обрадовался Пера. — Вспоминай, кто ты?
Прислонившийся к скале медведь замер, будто прислушивался к чему-то внутри себя. Вдруг, поднялся на задние лапы, ударил себя в грудь и прорычал:
— Я — Съйод! Я — Упан-Ош! Я — человек!
— Ну вот! — Умильно расплылся в улыбке Пера. — А то все ррры, да ррры!… Давай, перекидывайся, в путь пора! — хлопнул медведя по плечу. Черно-бурый медведь постоял еще какое-то время и вдруг его образ потек, будто подтаявшее масло, задрожал маревом и с земли уже поднялся голый и гордый Упан. Пошел важным шагом к своим разбросанным и помятым вещам. Но тут Ольма хихикнул:
— Ты бы, елташ Упан, удом не размахивал, ветер поднимаешь, Олысь-ань сдует. Она хоть и дух домовой, а все-таки женщина, не вместно ей твоими прелестями любоваться.
Упан ойкнул, прикрыл срам и пригнувшись рванул к одежде, пытаясь с разбега запрыгнуть в штаны. Домовушка, сидя на плече у Ольмы весело хохотала:
— Я того добра знаете сколько повидала?! Ого-го! Побольше вашего-то живу!
Пунцовый Упан уже напяливал рубаху и теплые меховые кемы.
— Вы уж парня совсем засмущали, — добродушно пожурил Пера. — Не зубоскальте. Он у нас молодец! С первого раза заговорил. Я и то на третий день отозвался бате. Когда по тайге набегался…
***
Вот уже полдня карабкались вверх по Острой горе. Вокруг камень, камень, трижды камень и снег, и сильный ветер. Пера сказал с собой взять дрова, потому что наверху деревьев не растет. И, конечно же, больше всех дров тащил он. Один раз остановились на дневку у большой темной скалы, похожей на спящего медведя — она надежно укрывала друзей от пронизывающего ветра. Рядом возвышалась довольно высокая горка камней.
— Это один из наших, — ласково погладил каменный бок огромной скалы Пера. — Мишка… Говорят, раньше здесь были густые и теплые леса и жили огромные звери. И этот Ош тут жил вместе со своей медведицей. Говорят, его медведица ушла на небо, гулять по лебединой дороге. А он затосковал. Сначала злился, ломал лес, ковырял землю. Все деревья переломал — потому они здесь теперь и не растут. И щелей каменных здесь много — это он в землю лапой бил… А потом устал, лёг и стал вспоминать свою медведицу и всё на небо смотрел, чтоб увидеть, как она гуляет там, по лебяжьей дороге. Так и лежал, пока не окаменел. Говорят, когда медведица устанет гулять по небу и снова спустится на землю, то он проснется. — И подобрав из под ног небольшой камень положил его в каменную кучу у носа окаменевшего медведя. — А это кусочки его разбитого сердца. Люди подбирают их и складывают, чтобы медведь, когда проснется, смог снова собрать своё сердце и любить свою медведицу.
Ольма и Упан не сговариваясь тоже взяли по камню и положили в общую кучу. И даже маленькая Олысь-ань прикатила камешек и положила с краю. А потом долго стояла прижавшись к каменной морде медведя, украдкой утирая слезы.
— Долго ли нам еще кама искать? — полюбопытствовал Ольма.
— Да нет, тут он где-то недалеко. Бабка говорила — ищи зеленую щель, там и Асъя-Кыа живет.
— Слушайте, други! Кама неспроста Утренней Зарей зовут, значит его жилище будет с восхода? Надо в той стороне смотреть. — воскликнул Упан.
— Посмотрим, куда мы денемся? — ответил улыбчивый Пера.
Морда каменного медведя смотрела на полночь, обойдя его правый бок они увидели вдалеке маленькую зеленую черточку среди серо-белых склонов Острой горы.
— А вот и жилище Асъя-Кыа! — выкрикнул сквозь сильный ветер Пера. — Побежали! Только ни слова не говорите и не шумите, а то строгая Войпель, что здесь командует, не любит шума и может в пропасть унести.
Ветер толкал их назад, не давал идти, но они молча продавливали свои тела сквозь воздух и упрямо шли вперед. Зеленая щель открылась неожиданно — вот только что шли по каменному распадку, продираясь сквозь злой ветер, и нет его — тихо стало, а перед тремя товарищами выросли каменные ворота, за которыми качал ветвями теплый летний лес.
— Войпель нас сюда не пускала, но мы прошли, надо ей за это подношение оставить, чтоб на обратном пути выпустила и злым ветром не кусала. — Сказал Пера и достал из заплечного мешка золотую бляшку, шагнул обратно в буйную воздушную круговерть, протянул руку с подарком и прокричал:
— Могучая Тэрыб-Борда-Тов, забери мой подарок и унеси в свое гнездо. Пусть мой подарок порадует тебя, ты с ним станешь еще красивее! — и тут же сильный порыв ветра слизнул тяжелую плашку с широкой ладони, которая словно желтый осенний листок, кружась, растаяла в вышине.
Маленькая долина переливалась всеми оттенками зеленого. Было по летнему тепло и они дружно скинули шубейки и в одних рубахах пробирались мимо огромных деревьев, пригибались под высокими папоротниками, путаясь ногами в густой сочной траве.
— Надо искать ручей, Пэвсин говорила, что кам около источника живет. А из каждого источника что-то, да вытекает.
— Я нашел! — крикнул Упан. И все двинулись к нему. Ручей журчал кристально-чистой водой, выводя водяными колокольцами тихую мелодию. В верховьях ручья открылась широкая площадка устланная зеленым травяным ковром. В середине, прямо из каменной чаши бил родник, вода стекала на землю играя золотыми песчинками. Рядом, прямо на траве, скрестив ноги сидел древний старик. Длинные светлые волосы были настолько длинны, что концами переплелись со стеблями травы. Борода белым водопадом ниспадала по коленям и тоже терялась в травяных зарослях. Закрытые глаза с белыми ресницами озаряли ласковые лучи солнца. Вперед вышел Ольма и с поклоном проговорил.
— Приветствуем тебя, великий кам Утренняя Заря. Мы принесли тебе привет от твоего ученика Аргыша…
— Слушаю слова тех, что с добрым деянием, истинным словом и чистой мыслью пришли ко мне… — прошелестел тихо старик, открыв глаза засиявшие ярким небесным светом. Таких глаз Ольма у стариков не видел — старческие глаза обычно были бледные, выцветшие, потерявшие свои краски. А тут было наоборот — сам старик был светел, волосы и борода и ветхие одежды побледнели за время на солнце, лишь шерстяной плетеный пояс перечеркивал темной чертой одеяние старика. Но глаза, глаза сияли ярким весенним небом, блестели молодым утренним солнцем.
— Твой ученик, Аргыш, что ушел от тебя, обидев, молит тебя о прощении, мудрый кам Утренняя Заря.
— Где же обрел он святую любовь и веру? Где же обрел он истину? Где родилось сострадание его? — вопросил тем же шелестящим голосом старец.
— Он много странствовал, кам, многих любил и многих терял. Он многое понял. И просил принести в дар тебе последнюю каплю его души. — С поклоном положил перед камом на траву Ольма акинак Аргыша.
Старик поднял руку, провел пальцем по лезвию, прикоснулся к перекрестью в виде бабочки и погладил ребристую рукоять.
— Узнаю Аргыша, — грустно улыбнулся он. — дорогой подарок, нужный. Ибо не могу я без него уйти к своему повелителю в царство истины… — Старик взял сухими пальцами клинок и медленно поворачивал его, любуясь солнечными бликами. — Душа человеческая — есть божественная сила, есть драгоценнейший дар, что ниспадает на землю нашу подобно легкому дождю, пробуждая духовный мир тех, что посвятили жизни свои служению человечеству через Любовь! О Мазда, повелитель мой, поистине рай достигается добрыми деяниями, потому всегда я старался свершать их!
— Это понятно, — заторопился Ольма, — но у меня к тебе дело есть. Важное. Меня Марамаа, богиня смерти, водой мертвой облила и теперь я не живой и не мертвый. Подскажи, как мне снова живым стать?
Старик поднял глаза, обвел взглядом своих гостей, улыбнулся и проговорил:
— Вопросы сии заданы не смиренным и не совсем праведным, но тем, что желает обрести глубокие и добрые знания и явить людям путь продвижения к Истине. Владыка Жизни и Мудрости дарует награду, что лучше чем самая добрая, тому, кто исполняет желания Его и помогает творению в восходящем его движении! Тот же, кто не исполняет Желания Его и не стремится к продвижению Матери Земли, встретится с воздаянием в конце, в День Воскрешения!
— Я уже понял, что важно думать прежде о других и помогать им, — терпеливо проговорил Ольма. — но такому, какой я сейчас, люди не всегда верят и слушать не хотят. Недавно чуть в землю не закопали…
— Я услышал тебя, потомок праведных. — прошелестел старец и протянул руку к Упану. — Подойди, молодой медведь.
Упан растерянно потоптался, сбросил свою поклажу на землю и неуверенно приблизился к старику.
— Дай мне свою руку, молодой медведь. — Упан протянул. — Давно я Аргыша жду и только он мне поможет уйти, а твоя рука направит его. Знаешь, где бьется сердце? — Упан растерянно кивнул. — Не бойся, молодой медведь, твоя древняя сила победит сейчас мою и этот бой будет длиться вечно. Но медвежьи сыны вырастут выше неба и достигнут истины, а сейчас мой земной путь окончен. — И сухая старческая рука с неимоверной силой толкнула крепкую молодую и острый клинок вонзился прямо в сердце старика.
— Что ты наделал?! — закричал Ольма. — Он не сказал мне как стать живым!
Легкое тело кама Утренняя Заря мягко опустилось на траву. С блаженной улыбкой он произнес:
— Владыка Жизни и Мудрости, я иду к тебе!
— Стой! Куда?! Ты мне не ответил! — затряс сухонькое и невесомое тельце старика Ольма. Тот продолжая улыбаться, поднял ладонь и ласково погладил холодную бледную Ольмову щеку.
— Не печалься, потомок праведных, есть в далекой земле, в той стороне, где садится солнце, среди лесов и болот Гремячий Ключ, тебе в его воды нужно войти и ты обретешь свою истину. — Выдохнул последние слова старец и закрыл глаза.
— Я не хотел, он сам! — прошептал Упан и непрошеная слеза покатилась по его щеке.
— Знаем, — похлопал по плечу парня подошедший Пера. — Это было твое последнее испытание. Отнять жизнь не ради еды, не ради мести, не в гневе и не в бою. Забрать жизнь с добрым сердцем, помочь человеку обрести желаемое. Обрести покой. Теперь ты вырос, медвежонок!
— Как же нам его теперь хоронить? По каким обычаям он жил? — растерянно произнес Ольма. на его плечо взобралась домовушка и заговорила тихо.
— Знаете, когда я еще ходила по этой земле во плоти и ваших племен и народов еще тут и не было, а этих гор тем более не было и в помине, люди, жившие здесь, укладывали своих мертвецов на костры, чтоб сгорая в огне, их душа уносилась вверх, в небеса. К их небесному богу — Агни. Богу сильному и могучему. Но старик прав, вы медвежьи сыны сильнее — вы и огонь подчинили. Огонь вам теперь хлеба выпекает и металл плавит… Думаю, этому каму понравилось бы с дымом костра к небу лететь…
Упан вздохнул тяжко, достал секиру и пошел в заросли. Ольма взялся под руководством Олысь-ань искать подходящее место для погребального костра, а вечно улыбающийся Пера, опустив руки в журчащий родник что-то напевал…
Вскорости костер полыхнул ревущим пламенем, вмиг испепелив все, что в нем сгорало. Пламя гудящим столбом взметнулось в небеса и тут же опало, оставив лишь маленькую горстку пепла. Да в небе вверху, откуда ни возьмись, запели жаворонки.
— Агни приняла его… — тихонечко прошептала Олысь-ань.
— Ну, и нам пора, — крякнул Пера.
— Что? Прямо сейчас пойдем? Солнце же садится! — сказал Упан.
— Да, и тризну надо бы устроить. — поддакнул Ольма. — Мне отец так говорил — когда хороший человек уходит, тризна нужна.
— А что такое тризна? — спросил Пера.
— Это когда вспоминают, когда песни поют, мед пьют… — отозвался Ольма.
— А! Кулымаыс казьтылом! Поминки! — догадался Пера.
— Да мы ж его совсем не знаем! — воскликнул Упан. — Памяти нам о себе не оставил.
— Оставил, — Вздохнул Ольма. — Мне Аргиш про него рассказывал.
— Расскажи, — прикоснулась маленькой ручкой к Ольмовой щеке Олысь-ань.
— Ну, хорошо. Слушайте. Давным-давно в одной семье родился мальчик и как только отделился от матери своей, тут же радостно рассмеялся. Все дети, рождаясь, плачут, а он засмеялся. Это было первое чудо в его жизни. Дали ему родители имя, сейчас вспомню, как правильно… А! Заратуштра! Это нам слышится «Заря с утра», а на самом деле оно совсем другое означало — «хозяин старого верблюда». Правда, что за зверь такой — верблюд я не знаю. С детства он был мудростью наделен, с богами общался, много всего узнал, чудес всяких натворил, но в своем племени не приняли его… Ушел. Бродил по свету, людей учил. Но разочаровался в людях и обратно сюда в горы вернулся. Тут его Аргыш и нашел. Бедный старик! Столько всего знал, а люди его не понимали. Горе от ума какое-то…
— Да, грустная история, — шумно вздохнул Пера. — давайте лучше песню споем. Все замолчали, не зная какую песню подобрать, подходящую случаю. И вдруг тонкий голосок домовушки завел:
— Ветер дай крылья песне моей,
Чтоб летела она в землю предков.
Туда, где мы пели на свободе,
Где ветер вольный по земле гуляет.
Там под небом чистым нежный ветер веет,
Там воды спящих гор подножья омывают,
Там солнце землю греет, лучами горы освещая,
Поля усыпаны цветами, и ветер ковыли колышит
И птичьи песни нам слышны в лесах зеленых
Ветер дай крылья песне моей,
Чтоб летела она в землю предков…
— Грустные у тебя песни, тетушка. Домой даже захотелось… — сказал Ольма.
— Будет у тебя дом, елташ Ольма, будет у нас у каждого свой дом, куда мы будем возвращаться. — обнял товарища за плечи Упан. — У Перы, вон, уже есть, значит и у нас будет.
— У меня дом — тайга зеленая! Красиво ты, тетушка, спела про поля, про ветер, про лес!.. Хорошая песня!
Тихо горел небольшой костерок, что они развели для тризны, Журчал родник и шумел лес. Каждый задумался о своем. И так благостно было и хорошо. И не было печали, не было холодного снега и пронизывающего ветра, не было горя. Душа мудрого кама унесла с собой все тревоги.
Вроде бы и пусто вокруг, дерева, родник, костер, да трое друзей и маленькая домовушка… Но, сморгнув глазом, Упан увидел человеческую фигуру, там, где недавно полыхал погребальный огонь. Солнце уже село и в сгущающихся сумерках невозможно было разглядеть лица появившегося человека.
— Добрый человек, коли, ты в самом деле добрый — не стой в темноте, выйди на свет, угостись. У нас тризна. Хорошего человека к богам проводили… — пригласил незнакомца к огню Упан.
Человек сделал шаг к свету и Ольма с Упаном узнали старого знакомца. У костра стоял крепкий жилистый мужчина, высокого роста, длинноногий и голенастый. Меховые его камы напоминали широкие лосиные копыта. Мохнатая накидка из лосиной шкуры была подвязана кожаным ремнем с множеством резных роговых подвесок, а в руке человек держал копье с широким костяным наконечником.
— Здравствуй, Шордо-Мерен! — встал и поклонился Ольма. — Вот, ты и догнал нас.
— И вам не хворать, путники. — От добрых мудрых глаз человеколося разбежались лучики морщинок. Спасибо за приглашение. Но я не за вами шел. Я душу человеческую на небо провожал, что только что туда улетела.
— Но кам Асъя-Кыа с огнем улетел к небесам, — прогудел Пера.
— Не важно, кто и как туда отправляется, важно помочь ему и указать дорогу, медведь. — ответил Шордо-Мерен.
— Так ты бог, выходит? — удивился Пера.
— Ну, да… — пожал плечами Шордо-Мерен, — есть такое. В твоей земле меня Еном зовут.
— Так ты Ен? — воскликнул Пера и вскочил, поклонившись до земли. — Приветствую тебя, Повелитель светлой стороны жизни. Спасибо тебе за теплое солнце, которое ты всякий раз вызволяешь из оков злого Куля.
— Да, не злой он, просто у него работа такая. Не было бы его, не было бы и меня. Свет без тени не имеет смысла. — проговорил устало Ен. — Вам лишь совет дам, в этой долине вам не стоит задерживаться, она лишь только благодаря силе Асъя-Кыа существовала. И к рассвету растает, как туман, со всем, что внутри нее находится. Если не хотите развоплотиться, уходить вам следует.
— Да мы и сами хотели, — проговорил Ольма. — Мне все равно теперь на закат дорога лежит. Гремячий Ключ искать пойду.
— А ты не забыл, что и я с тобой! — вмешался Упан.
— Тебя Ирха ждет, нельзя тебе со мной. — сказал печально Ольма. Упан осекся, но радостно возразил:
— Так мы все равно назад, через кар Кудым-Оша пойдем! А по дороге и Ирху с собой заберем! Мне Кудым-Ош обещал, да и сама Ирха не против была, — зарделся парень.
— Не можешь ты сейчас Ирху забрать, — мрачно нахмурился Пера. — Не все я вам сказал. По нашим обычаям, пока свой кар не построишь, невесту с собой не можешь увести. Так что нет тебе туда ходу. Пока нет. — сожалеюще развел руками Пера.
— Где же мне кар устраивать свой, и как? Не умею я этого делать, не обучен. — разочарованно протянул Упан.
— А вот, этого я не знаю. Мне то неведомо. — снова развел руками Пера.
Ен слушал друзей, улыбался чему-то, хмыкал.
— Вот, что я вам скажу ребятки. Мне все равно в ту сторону надо — туда, где солнце садится. Донесу я вас. Но только до великой Ра-реки, потому как дальше наши пути должны разойтись. И взять могу только двоих людей.
Пера улыбнулся, не торопясь поднялся, и начал увязывать свою поклажу.
— А мне на своих двоих ходить не привыкать, да и куда я из любимой тайги? Так что езжайте парни, ищите Гремячий Ключ и место под новый кар.
— А как же Олысь-ань, — спросил Ена Ольма. — Я ее бросить не могу!
— А кто сказал, что ее бросать надо? — Улыбнулся Ен. — Она — дух. Не человек. Я же говорил только о людях. Так что мне она в пути не помешает.
Расставались с Перой у входа в зеленую долину, которая с приближающимся рассветом становилась все бледнее и прозрачнее. Багатыр сжимал обоих друзей в крепких объятьях, ерошил пятерней волосы и гулко хлопал по плечам. Стоявший рядом огромный лось со светящимися рогами требовательно протрубил.
— Ну все, малыши, пора вам! — с улыбкой произнес Пера. — Тебе, потомок Вылын Ыджыд желаю стать самым живым Ловъя из всех живых, а тебе, Сьйод-Ош желаю поскорее свой кар построить и за Ирхой вернуться. Больно хочу на вашей свадьбе погулять!
Лось преклонил свои передние ноги, парни взобрались на широкую спину и Ен прыгнул прямо в небеса. Засвистел ветер, затрепал волосы, а внизу, на темной каменной спине горного хребта махал рукой еле заметный уменьшающийся богатырь Пера.
***
Далеко внизу спала крепким сном темная земля. На бархатном куполе неба блестели гвоздики звезд, они были так близки, что казалось, можно потрогать руками. Упан за спиной Ольмы, давно зарылся в высокий воротник полушубка и дремал, спрятавшись от ветра. А Ольма не испытывающий холода смотрел широко открытыми глазами вокруг. Среди звезд медленно кружились широкие разноцветные ленты призрачного огня, вибрируя в одном известном для них танце. Тут и там вспыхивали и гасли яркие искорки и ветер гудел под широкими копытами скачущего лося. Мимо, совсем рядом проплыла узкая голубая лента и Ольма не задумываясь, протянул руку и схватил ее. Маленький мерцающий кусочек остался в его ладони. «А ты не прост, человек! Частицу небесной силы ухватил, правильной силы.» — прозвучало в голове Ольмы. «Кто это говорит?» — мысленно крикнул Ольма нимало не испугавшись, но тут же увидел хитрый лосиный глаз, с неизменными лучиками морщинок вокруг. — «Это ты, Ен, со мной разговариваешь, вот, тут в голове?» — постучал Ольма пальцем себе по лбу и Ен не замедлил с ответом: «Я. Кто же еще? Медвежонок еще не научился. Молодой…» Ольма так же не раскрывая рта спросил: «А я, как же я так могу? Я уже научился?» Лось как-то по-человечески усмехнулся толстыми лосиными губами: «Главное начать! Это голубая небесная сила тебе помогла. Завяжи ее узелком и храни. Она еще не однажды тебе поможет» — И снова надолго замолчал. Ольма осторожно раскрыл ладонь мерцающая голубая лента трепетала на ветру. Стараясь ее не выронить, Ольма завязал ее узелком и спрятал на груди.
Долго еще скакал в темном небе Шордо-Мерен, но ветер вдруг стал стихать и снизу начала приближаться снежная равнина. «Вот и Ра-река, здесь я вас оставлю. Дальше вам самим предстоит путь пройти.» — Под ногами извивалась широкая белая лента окаймленная лесной порослью. Лось мягко опустился на снег, подождал пока спустятся седоки и не прощаясь снова скаканул в глубокое темное небо, начинающее медленно светлеть на востоке.
Они оказались на широком мысу между двух больших замерзших рек. Зимнее утро только просыпалось, окрашивая румянцем восхода темное небо. Откуда-то слышался лай собак.
— Ен нам, конечно, помог, но объяснить, какая из рек Ра-река, не успел. — пробурчал недовольно Упан.
— А чего объяснять-то, коли спросить у людей можно?
— У каких людей? — удивился Упан.
— У тех, чьи собаки лают. Пошли. Собаки без людей не живут. — сказал Ольма и зашагал в утренней морозной мгле туда, откуда недавно слышался лай. Упан кинулся его догонять.
Крепкий тын оказался недалеко. Проваливаясь в глубоком снегу, друзья вдоль забора добрели до закрытых ворот.
— Хозяева! Открывайте! Мы к вам в гости пришли! — Весело крикнул Упан.
Никто не отозвался, только за воротами лениво побрехивали собаки, совсем кажется не обращая внимания на непрошенных гостей.
— Спокойно живут — собаки ленивые. — заметил Ольма вполголоса.
— Это чегой-то они ленивые? — обиженно прогудело сверху. — Сытые просто, намедни охота большая была, как же собачек не угостить? Славно они поработали! А вы кто такие и откуда взялись?
— С неба свалились! — весело отозвался Упан. — Ты б показался, мил человек, а то как-то не с руки с бревнами беседовать.
— А чего вам на меня любоваться? — Снова прогудело сверху. — Я, что, девка что ли?
— Открывай! Ручки, ножки замерзли в сугробе стоять! — требовательно выкрикнул Упан и заколотил обухом своей секиры в ворота. Вот тут-то собаки и проснулись, заголосили отрывистым лаем, загавкали.
— Ты, паря, общественное-то не ломай, — высунулась наконец-то из-за кольев голова в меховом треухе. — Гости так себя не ведут! — грозно прогудел мужик.
— Да и хозяева себя тоже так не ведут! — набычился Упан. — Когда к ним путники просятся.
— Да разве вы проситесь? Вы ворота ломаете! Ты топорик-то свой спрячь, а то на рогатину насажу! — высунул обожженное острие копья мужик.
— Погоди, — отстранил друга Ольма. Пригладил волосы рукой, поклонился в пояс и произнес. — Мы путники. Идем издалека. Просим приюта ненадолго. Отдохнем и дальше пойдем, вреда вашему селищу не причинив.
— Вот, сразу видно, что с вежеством человек! Не то, что ты, чернявый! Счас, старшого приведу, он решит. — За частоколом зашуршало и послышался удаляющийся скрип снега.
Через какое-то время заскрипели отпираемые ворота и наружу вышел мужчина средних лет, широкоплечий, невысокого роста, с накинутой на льняную рубаху серой овечьей шубой. Волосы до плеч были повязаны кожаным ремешком, а густая русая борода заплетена в косицы.
— И кто это тут с утра такой буйный? — Спросил он спутника, скуластого мужика с длинными руками, сжимавшего древко рогатины.
— Вот, энти приблуды с утра шумят, людям спать мешают. — буркнул скуластый.
— Путники мы, заплутали, лай собак услышали, вышли к селищу вашему, просим приюта на время, да дальше пойдем. — Снова поклонился и терпеливо повторил Ольма. — Сами мы с Межи-реки, с восхода, нам за Ра-реку надо.
— Ра-рек не знаем, да и рек-то тут уйма. Большая река у нас Волглой зовется, а вот эта поменьше Куштырма.
— Куштырмаа? — Удивился Упан. — Так же нашу берегиню зовут! Ту, которая мне гребень подарила!
Кряжистый мужик с копьем взглянул на Упана, прищурившись.
— Старики говорили, что жила здесь раньше, во времена стародавние, такая дева Куштырма, но давно это было. Когда здесь глубокая вода везде стояла. Вот она на берегу и жила. Да утопла, с горя, а потом берегинею обернулась. Только это наша берегиня, здешняя, девки наши ей по весне славу поют и косы березкам заплетают. Откуда она у вас-то взялась?
— Откуда взялась, то нам неведомо, а то что мы с ней, вот, как с тобой говорили, то было! — огрызнулся Упан.
— Ладно-ладно, берегинь-то делить! — успокаивающе развел руками старшой. — А как звать-то вас, знакомцы берегиневы?
— Я — Ольма, а елташ мой Упаном зовется. — проговорил Ольма.
— Меня Варахтой зовите. Издалека идете… — Пожевал ус и продолжил. — Слышал я про Межу-реку. Да только к нам нечасто гости оттуда заходят. У нас место укромное, на шунге живем. Чужих не жалуем. Болота, да разливы вокруг, леса непролазные. Как сюда добрались-то?
Упан хотел было рот открыть, но Ольма толкнул его в бок.
— Мы заплутали в ночи, шли по лесам, шли… А зимой все ваши разливы, да болота замерзшие, мы их ногами и перешли. Не знали мы про вас, на лай вышли.
— Ладно. У нас вчера охота хорошая была, так что есть чем гостей угостить. И угол вам для отдыха выделим. А вы взамен сказками заплатите.
— Как это — сказками? — удивился Упан.
— Расскажете, про то, что в других землях делается, что видели, что слышали, нас потешите. А то живем, как сычи в этом углу. Скукота. — улыбнулся Варахта.
— Зато безопасно! — сварливо добавил скуластый.
В городище уже просыпался народ. Лучи восходящего солнца стучались в маленькие оконца землянок, затянутые промасленными бычьими пузырями. Их провели в большой дощатый дом, стоящий посредине селища. Внутри, на широком столе, собранном из тяжелых половинок бревен, еще оставались остатки вчерашней трапезы. Но мягкие со сна девки споро наводили порядок.
— Сегодня снова отдыхать будем. Завтра работы прибавится. — объявил Варахта. — Наш дед сказал, что завтра Волглая вскроется и половодье начнется.
— А как же нам на тот берег попасть? Коли вода разольется? — забеспокоился Упан.
— Пока шуга по воде не пройдет, никак. Заодно и отдохнете, да нам поможете зайцев спасать.
— А зачем зайцев-то спасать? — удивился Упан.
— Коли потонут все, на кого охотиться-то потом будем? Это у нас завсегда так в половодье — мы зверя лесного от воды спасаем, а потом он нас от голода. Все по честному! — объяснил Варахта, усаживаясь за стол. — Давайте, парни, пока девки еду готовят, за стол садитесь, да сказки свои рассказывайте.
Ольма усмехнулся и пошутил.
— Дык, на сухое горло сказки сказывать сложно будет.
Варахта довольно захохотал.
— Об том не переживай, парень! Пива мы вдоволь наварили еще с осени. Пиво-то пивали? — спросил Варахта, разливая темный шипучий напиток по берестяным кружкам.
— Пиво? Нет, не пробовали. Мед стоялый пивали, пуре, а пиво нет. — Ответил Ольма.
— Хо-хо-хо! — довольно отозвался старшой. — Наши девки научились из ячменя его варить. Вкусно и веселит хорошо.
Упан с осторожностью глотнул из берестяной кружки, испачкал нос в густой пене, чихнул, закашлялся.
— Оно ж горькое — это ваше пиво!
— Ты пей, пей, потом распробуешь — не оттащишь! Это только девки сладкое любят. А настоящий мужчина должон все трудности терпеть! — расхохотался Варахта.
— Сильно пьяной напиток-то? — поинтересовался Ольма.
— Пьяной, на омле варим! — похвастался Варахта.
— Ты ему много тогда не наливай, молодой он, упадет. — Показал он Упана, который уже перемигивался с одной из девок, не забывая прихлебывать из кружки.
— Ничего, как упадет, так и встанет! — захохотал старшой.
Ольма пожал плечами, посмотрел, как Упан присосался к пиву и спросил Варахту.
— А девки у вас есть одинокие?
— А зачем тебе? — поднял светлую бровь Варахта.
— Понимаешь, старшой, когда я пива выпью, да поем хорошо, меня на девок тянет. И чтоб зря не набедокурить, сразу хочу предупредить. Чтоб у твоих весян ко мне обид не было. Ты мне покажи, какая свободна, остальных не трону.
— А ты, парень межевской, не промах! Пришли такие путники: у вас попить не найдется, а то так есть хочется, что переночевать негде! — захохотал Варахта. — Будет тебе девка. Одна бедует. Снегуркой зовут. А, вот и она! Иди сюда, милая. — Подозвал Варахта девушку.
Ольма поднял глаза и увидел тонкую печальную девушку, с бледной, почти прозрачной кожей. Белые-белые волосы, заплетенные в толстую тугую косу были подвязаны на лбу венцом с множеством красивых резных подвесок, которые будто снежинки качались вокруг лба. Снегурка послушно присела рядом с Ольмой и уставилась пустым взглядом в стену напротив. Варахта уже давно пододвинулся ближе к Упану, куда подтянулись и другие мужики. Ольма же со Снегурочкой остались одни на краю длинной лавки.
— Что же ты грустна, девица? — спросил тихо Ольма.
— А отчего мне веселиться? — теребя тонкими прозрачными пальцами конец косы проговорила та. — Батюшка с матушкой стары. Жениха мне выбрать не смогут. А парни на меня здешние и вовсе не глядят. Им румяных и веселых подавай.
Ольма взял в свою ладонь хрупкую Снегуркину руку и попросил.
— А ты посмотри на меня. Может, я по нраву окажусь? — Снегурочка повернула лицо и ее светлые брови взметнулись ввысь удивленными дугами.
— Ах! Ты такой, как я! — Прошептала она разглядывая мертвенно-бледную Ольмову кожу и ощущая холод его ладони. И так же шепотом быстро заговорила. — Чужая я здесь. Батюшка с матушкой, говорят, меня из снега слепили, потому я такая бледная и холодная. А парням горячих и теплых подавай. Оттого и грущу я, что видно мне век одной вековать придется. Но ты, ты на них не похож.
— Не похож, — грустно улыбнулся Ольма. — Но я бледен по другой причине. Но это история долгая. Ты меня лучше едой угости, а то пиво грустно пить на пустую.
Девчонка улыбнулась, вскочила и убежала за угощением. Ольма снова остался один. Из-за пазухи осторожно выглянула Олысь-ань.
— Ты что, юркутысь, задумал? Вы ж уйдете скоро. А девка так одна и останется. Еще больше запечалится.
— Не одна будет, ребенка ей подарю. От деток грусть, как рукой снимает.
— Твоя правда, юркутысь. — Вздохнула по-бабьи домовушка. — Может, еще вернешься за ней…
— Может и вернусь. — задумался Ольма. — Нет. Точно вернусь! Негоже девчонку одну с дитем бросать. Вот все дела переделаем, и вернусь.
— Ох, не разбрасывался бы ты обещаниями, юркутысь… Мы-то предполагаем, а боги располагают. — наставительно произнесла Олысь-ань.
— Время покажет, тетушка. Я уж ей надежду дал, так что грех ее назад забирать. — проговорил Ольма. И принялся шарить за пазухой. — Скажи, тетушка, а где ленточка голубая, что я на груди спрятал?
— Нету твоей ленточки. — вздохнула домовушка.
— А куда ж ты ее подевала? — забеспокоился Ольма выворачивая край рубахи.
— Никуда я ее не девала. Она сама тебе на кожу перешла. Там теперь ищи. — откликнулась домовушка.
Ольма отогнул ворот и увидел у себя на коже, прямо напротив сердца, голубую мерцающую звезду, в которую превратилась завязанная узлом небесная лента. Олысь-ань скосила глазки, рассматривая голубую вязь линий и сказала.
— Это сам Ен тебя отметил. Это знак, что ты истину найдешь, себя найдешь, радость найдешь. Не сейчас, не сразу, но все у тебя будет. Это великий подарок! Древние говорили, что такая звезда помогала понимать всякое живое и мертвое существо, и время могла останавливать. Не у каждого на груди может быть печать творца всего живого.
— Откуда ты все это знаешь?
— Я ж дух, а духам многое открыто. — выговорила домовушка и юркнула за пазуху.
Подошла Снегурочка и поставила перед ним широкое блюдо, наполненное едой. Лицо ее уже не было омрачено печалью — светлые, будто прозрачная родниковая вода глаза светились радостью.
А потом пришла ночь. Не было дикой круговерти ожесточенного соития, не было мутной темной пелены заливающей разум животной страстью. Было прохладное белое тело Снегурочки, которая качала его в своих объятиях словно ласковая большая река. Струлись руки лесными ручьями, светлый водопад волос приятной прохладою омывал его. Нежно смотрели прозрачные Снегуркины глаза и влажные губы скользили вдоль виска, оставляя легкий холодок речной прохлады.
— Мне кажется, ты русалка. — тихо проговорил Ольма, когда они лежали рядом на душистом сене. Сено пахло летом и выцветшим зноем трав.
— Не знаю, может, и русалка. — шевельнула плечом Снегурочка. — Родичи не говорят, откуда я взялась, я себя уже взрослой помню. Не бегала по траве босоногой, не царапала коленки, не играла с ребятами в салки. Я об этом всем только краем уха слышала. А, может, отец с матерью меня и правда из снега слепили? Не знаю… Хорошо, что ты пришел. Теперь я знаю, что я не одна.
— Ты не будешь одна… — начал говорить Ольма, но на губы его лег холодный тонкий пальчик.
— Молчи, я знаю, что ты уйдешь, тебе надо уйти. Ты снова хочешь быть живым, ты снова хочешь быть горячим.
— Откуда ты это узнала? — изумленно приподнялся Ольма и заглянул в прозрачные, словно родник, глаза.
— Поняла. — печально вздохнула девушка. — Но ты не беспокойся, я никому здесь не скажу, что ты не живой. И не торопись возвращаться, чтоб найти меня вновь. Я уйду скоро вместе с дымом кокуйских костров.
— Что ты такое говоришь? У тебя же будет ребенок! Мой ребенок! — воскликнул Ольма.
— Знаю. Я его уже чувствую, я его слышу. Не переживай, я уйду без него. Он потом тебя сам найдет. Мне про то вода открыла, когда я к реке ходила и в полынью смотрела. Волглая скоро проснется и унесет тебя вместе с твоим другом. — Снегурочка помолчала и добавила. — И остальные твои сыновья — все придут к тебе. А сейчас спи. — Холодные девичьи пальцы легли на его лицо и впервые за все время прошедшее с пробуждения на Синь-камне, настоящий сон унес его на мягких ласковых волнах.
Утро разбудило Ольму страшным грохотом и треском, он спохватился, вскочил и, путаясь в одежде, выбежал на улицу. На бревне неподалеку сидел осоловелый, лохматый и слегка припухший Упан.
— Куда бежишь, елташ Ольма? Не мельтеши, ты у меня в глазах двоишься.
— Что за грохот? — спросил Ольма.
— А, это… Это ледоход начался. Волглая вскрывается, лед трещит. Варахта сказал, что скоро зверье спасать пойдем на лодках. И нас заодно на тот берег переправят.
Ольма глянул на узкоглазое Упаново лицо и произнес.
— Ты бы завязывал с пьянством, елташ. Мой отец говорил — бывает старый воин, бывает пьяный воин, а старых пьяных воинов не бывает. Мрут.
— Ой, и не говори, друже, мутное это Варахтово пиво. И голова от него мутная, и руки дрожат, секира из рук выскальзывает. Прав твой батька, никакой из меня сейчас воин.
— Вот, видишь…
А за околицей, не утихая ни на миг трещал и стонал лед. Большая река, отдохнувшая за зиму ворочалась в своих берегах и стряхивала ледяные оковы. Снегурочку Ольма больше не видел. Скучал, вскидывал голову на всякий девичий силуэт, но разочарованно отворачивался, когда узнавал, что это не она прошла мимо. На третий день с начала ледохода снег в пределах городища начало слизывать теплое солнце, что грело с каждым днем все сильнее и сильнее. Разлившаяся река наползала на подножье холма, на котором стояла Варахтово городище. Мужики вареной смолой смолили лодки, готовясь спустить их на воду. Мимо проплывали льдины, на которых нет, нет, да и видны были маленькие пятнышки попавших в западню зверей.
— Наш Мазай знаешь сколько зайцев за раз собирает? — Хвастался Варахта. — Никому за ним не угнаться! — Ольма повернул голову и увидел длиннобородого седого деда. Тот был еще крепок и твердо стоял на ногах. И чем-то неуловимым напоминал Кондыя.
— Ну, что, ребятушки, собирайтесь! Большая вода пришла. — прокричал дед Мазай и, подхватив тяжелую долбленую лодку на плечо и стал спускаться к реке. За ним потянулись и остальные мужики.
Сели в лодки и поплыли по широкому разливу. Дед Мазай, да и остальные сноровисто снимали мокрых и замерзших зайцев с льдин, коряг и пеньков, торчащих из воды. Помогали и крупному зверью, каким-то чудом очутившемся на льдинах. Лодки время от времени возвращались к городищу, высаживая спасенных зверушек. И только Варахтова лодка, везущая нежданных гостей, медленно продвигалась к противоположному берегу.
— Ну все, парни, бывайте! На обратном пути заходите — сказками нас снова накормите, да и мы вас угостим! — махал рукой отплывающий от берега Варахта.
***
Этот берег Волглой был низким и залитым водой. Сама огромная река несла зимний мусор, льдины и грязную шугу. Пришлось подниматься выше, чтоб мощным половодьем не быть слизанными, как хлебные крошки языком. Путь шел в гору, которая поднималась уступами. Недалеко на талом снегу чернело еще одно городище за высоким частоколом. Решили обойти стороной — и так у шунгинских долго задержались. Не теряя Волглую из вида двинулись дальше. Весна пришла! Лес просыпался, тут и там в окошках проталин обнажалась прошлогодняя трава. Верба нарядилась в желтые пушистые одежды, а лес был прозрачен и свеж. Среди ив на высоком холме показался маленький островок молодых белоствольных березок. Ольма увидел белые нежные тела берез с тонкими черными росчерками и голыми, набухшими почками ветвями. И ему почудилось, что мелькнул среди деревьев девичий силуэт. Он бросил поклажу и метнулся в березовую поросль в надежде увидеть нечаянную подругу, бледнокожую Снегурочку. Но его окружали только тонкие березовые стволы. И такой нежностью его накрыло к этим слабеньким деревцам, что невольно вырвались слова:
— Маленькие! Ишь, спрятались! Какие! Спрятались и молчат… — Бормотал он нежно, обнимаясь с тонкими ветвями. — Невестушки вы мои хорошие. Хоть бы крикнули, позвали, что ли б? Иди, мол, Ольма, попроведай нас! Нет! Спрятались и молчат. Теперь сам увидел — здравствуйте! — Пальцы скользнули по нежной бледной коже ствола. — Ну, что вы тут? Дождались? Весна! Скоро совсем тепло будет…
— С кем ты тут беседы разговариваешь? — Вломился березняк Упан.
— С березками. — просто сказал Ольма. И увидев сломанную ветку, которая тут же заплакала прозрачными слезами, проговорил.
— Ну, что ж ты кабан какой — поломал веточки! Они ж теперь плакать будут.
— Плакать? С чего это? — удивился парень. — Да и не кабан я! Я медведь!
— Они по весне всегда плачут, коли сломить неосторожной рукой. А коли попросить по-доброму, то и слезами своими напоят. Простите, его, березушки! По недомыслию он — молодой, горячий! Ну, коли так случилось, девоньки, не обессудьте, соберу я ваши слезки, чтоб зря на землю не капали. — и подставил ладони ковшиком. — Иди лизни.- позвал он Упана.
— Что это?
— Слезы березовые, березовый сок.
— Она ж дерево! Откуда в ней сок?
— Она живая, как и каждый в этом мире. Кроме меня, — добавил тихо Ольма.
— Сладко! — слизнул березовую влагу Упан. — У меня пустой туесок есть. Наберем?
***
Полдня прошло, прежде чем им перегородила путь речка с черно-черной водой, несущая лесной мусор в широкие воды Волглой. Остановились на берегу. Зернистый снег крошился под ногами, ветерок дующий с большой реки был теплый, ласковый. Было хорошо. Черная вода катилась мимо бесшумно, только время от времени всплескивало — это куски подтаявшего снега падали с обнажившихся берегов в черную воду.
— Ничего не поделаешь, надо лезть. — Сказал Ольма и принялся раздеваться. Упан попробовал протестовать.
— А может плот построим?
— Быстрее переплывем. Мне холод не страшен, да и ты в зимней речке полдня простоял, когда тебя Пера учил.
Упан вздохнул, разделся и подняв свою кладь над головой соскользнул в черную воду вслед за Ольмой. Ледяная вода охватила теплое тело со всех сторон, сжимая в своих холодных объятиях так, будто хотела выдавить душу. Упан вздохнул судорожно, но с упрямой злостью поплыл к дальнему берегу. «Врешь, не возьмешь черная! Я сам черен, почернее тебя! Так что еще посмотрим — кто кого!» И только так подумалось, как холодные водяные руки разжались, сдаваясь. И Упан выскочил на берег, отряхиваясь, будто большой зверь.
— А вот теперь и огонь развести можно. Я за дровами! — И как был, в чем мать родила, ринулся в лес махать секирою.
Ольма по обыкновению пожал плечами, неспешно оделся, натянул тетиву и отправился добыть что-нибудь на ужин. Хотя, шунгинские и сложили им полные мешки еды, но без свежепойманного и свежезажаренного мяса такому крупному парню, как Упан жить было бы скучно.
Вернулся вскорости к уже разгоревшемуся костру, рядом с которым шебуршилась в вещах хозяйственная домовушка. А развалившийся рядом на свежем лапнике Упан расчесывал свои длинные черные волосы резным гребнем.
— Чего это ты прихорашиваешься? — спросил Ольма, ощипывая гусиную тушку..
— Да вспомнилось, как Ирха меня расчесывала, пока ты спал. Как она там? Ждет ли?
— Я не спал тогда. — коротко сказал Ольма. Подумал и добавил. — Ждет. С Кудым-Ошем ругается, да с бабкой своей, за тобой идти хочет. А те не пускают.
— Откуда знаешь? — вскинулся Упан.
— Знаю. Мне Шордо-Мерен подарок большой сделал, вернее я сам его взял. Вот, смотри. — И Ольма отодвинув ворот рубахи показал мерцающую голубым светом звезду на груди.
— Ого! Мне Кондый такой знак показывал. Он ее Сваргой называл. Звездой Сварога. В землях, что от нас на полдень лежат и где народ славов живет, это очень сильный бог был. Творец всего сущего.
— Ну, да. творец. Его еще Еном зовут и Юмо. В разных местах по-разному. Мне сам Ен сказал, что у богов много имен.
— Так ты теперь все про всех знаешь? — заерзал от любопытства Упан.
— Ну не все. И не всегда. Это, как твой пехтерь. Дает только тогда, когда сильно надо. Олысь-ань сказала, что это просто знак, отметина, как родимое пятно.
Домовушка занятая штопкой Ольмовой рубахи согласно кивнула.
— Ну, тогда так не интересно! — протянул Упан и улегся закинув за голову руки. — А то бы как было здорово!.. Захотел я узнать, где улей со сладким медом, а ты мне раз — и сказал. Там-то, там-то, елташ Упан. Иди медку покушай. — размечтался парень. Еще долго он перебирал, чтобы хотел узнать, да так и уснул, не дождавшись запекшихся в костре гусей.
Утро встретило их крошащимися под ногами замерзшими за ночь тонкими пластинками ручьёв. Хрупкий лед с вмерзшими в него травинками под теплыми солнечными лучами уже истаивал на освещенных прогалинах и впитывался в просыпающуюся после зимы землю. А они шли, оставляя следы на влажной земле.
Еще не однажды им пришлось переплывать и переходить многие речки и ручьи несущие талые воды к своей старшей сестре Волглой.
— Почему одну реку все называют по разному? Мне больше нравится Ра-река, как Ен говорил. — не унимался с вопросами разговорившийся Упан.
— Потому же, почему и у одного бога в разных землях разные имена. — Терпеливо пояснял Ольма. — Смотри, какая она большая, сколько в нее речек впадает, и течет, наверняка, далеко, да через разные земли, в которых разные люди живут. Они ж все по-разному разговаривают. Одинаковые вещи разными именами зовут. Так и с рекой.
Домовушка ехала на Ольмовом плече и из-под ладошки всматривалась вдаль. Впереди все небо заслонила высокая гора, заросшая у подножия кустарником. Плоская и широкая макушка желтела прошлогодней травой и там вовсе не осталось снега. Домовушка сказала:
— На гору надо.
— Кому надо? — отозвался Ольма.
— Нам надо. А мне особенно. Тут мой город был. Давно. Надо родичей помянуть.
— Помянем. Все равно солнце садится. Давно уж идем.
Когда забрались на самый верх, в сгущающихся сумерках открылся потрясающий своей красотой вид. Широкая Волглая вбирала в себя не менее полноводную реку, образуя острый мыс, вытянутый словно узкий волчий язык. Чуть дальше язык перерезало глубоким оврагом, за которым белел песчаным откосом высокий бугор. Там маленькими звездочками блестели огоньки костров, спрятанных за высоким острозубым частоколом.
— Люди. Тесно тут живут. То там селище, то тут городище… Не то что на Большом Камне — идешь, идешь, а кругом тайга. — проговорил вставший за плечом Упан.
— Тут раньше, в стародавние времена еще больше народу было. — заметила домовушка. — Много народу жило. На всей горе город стоял большой, красивый.
— Ты отсюда родом Олысь-ань? — спросил Ольма. — А как же твой дух в леса Йомы-ныы занесло?
— Долгая история… — задумчиво прислонилась спинкой Олысь-ань к Ольмовой шее. — Я тогда молодая была. Красивая. Замуж отдали, деток рожала. А потом другого мужчину увидела и пропала! Только взгляну на него и сердце стуком заходится. А он и не смотрел на меня. Я ж уже старая была — два раза по столько было. — Показала растопыренные пальчики домовушка. — Я с горя и умерла. С высокой горы спрыгнула. Да только боги наши грозные, да строгие наказали мне духом быть вечно, чтоб за своими детьми и потомками приглядывать, да помогать. Потому как при жизни им не помогала, забыла о них из-за страсти своей глупой. А народ наш по землям разным рассеялся, и я вслед за ними пошла. Так у Йомы-ныы и оказалась. — Домовушка вздохнула грустно. — Всех помню. Видела, как умирали, как рождались снова, и как опять умирали. Каждого встречала в этом мире и о каждом плакала, когда провожала. Только слез моих они не видели. Вот, впервые только вам показалась. Наверное, боги решили, что я свое отплакала… Ольма, сделай доброе дело, отнеси меня на полуночный склон, там мои первые детки лежат…
Спустились на несколько шагов и остановились у большого, погрузившегося в землю камня. На виднеющейся поверх земли каменной макушке была неглубокая полустершаяся выемка. Домовушка скатилась на землю, подбежала и обняла холодный камень его насколько хватило ее маленьких ручек. Парни отвернулись. Упан по привычке стал собирать дерево для костра. А Ольма стоял и смотрел на речные просторы укрытые бархатным ночным покрывалом. Когда запылал огонь, Олысь-ань оторвалась от гладкого каменного бока и посмотрела просительно набухшими влагой глазами.
— Юркутысь, помоги! Мне бы капельку живой крови, деточек увидеть, поговорить…
— Да где ж я тебе живой крови возьму, я ж тойма-илеш.
— Тетушка, я тебе помогу! — откликнулся Упан. — Медвежья кровь тебе подойдет?
Домовушка сложила ручки на груди и, задыхаясь от благодарности, выговорила.
— Родненькие мои, зонки! Чем же мне отблагодарить-то вас за такое?!
— Ничего, тетушка, ты и так нам здорово помогаешь, так что это мы перед тобой в долгу, — прогудел перевертыш. Взял секиру приложил палец к острому лезвию и спросил, — Куда капать-то?
Когда тягучая капля горячей крови упала в ямку на вершине валуна, ночь тихо вздохнула. Легкий ветерок с реки потревожил огонь костра и из камня стали выходить призрачные фигуры и усаживаться вокруг костра. Упан осторожно сдвинулся, освобождая место, а Ольма спокойно разглядывал полупрозрачные лица. Самый старший, высокий, узколицый и длинноголовый с редкой длинной бородой колышущейся на ветру глухо произнес.
— Медведь призвал род волка. Род волка пришел. Зачем звал нас, медведь?
Упан поерзал, повел плечами, лизнул маленькую ранку на пальце и ответил.
— Вас матушка ваша вызвала, я ей всего лишь помог. — И легким движением пальца подтолкнул Олысь-ань к родичам.
— Матушка? — удивился старший. — Она давно пропала. Еще до того, как все мы ушли в поля вечной охоты.
— Детушки мои! Навид, сын мой старший, это я ваша мать, великие боги превратили меня в духа, чтобы я помогала вам и следовала за вашими потомками.
— Матушка? Матушка Хасти? — откликнулась тонкая девичья фигурка.
— Да, это я, моя маленькая Бахар! Ты осталась такой молодой?
— Да, матушка Хасти, когда ты пропала, на наш город напали чужаки и многие погибли от острых стрел и тяжелых топоров. А кто выжил, те позже заболели страшною болезнью. Никого из нашего рода не осталось, все здесь. — Сказала девичья тень, а за ее спиной все выходили и выходили из камня призраки. — Никто не поминает нас, не приходит сюда. Давно мы спим долгим сном.
— Неправда это, дети мои! Капли нашей крови растеклись по всей земле. И я с вашими потомками ушла далеко на восход. Даже в этих двух живущих есть капля нашей крови.
— Радостная весть, матушка Хасти! — Снова заговорил старший. — Будет кому нас поминать в светлый день. Правда, здесь, на наших землях живут люди медведя. Они не чтут волка. Они забыли нас.
— Я! Я буду вас вспоминать и детям закажу, чтобы помнили, — горячо воскликнул Упан.
— Благодарю тебя, медведь! — степенно кивнул длиннолицый призрак. — Мы живем пока нас помнят. Надо оставлять множество следов… Чем отплатить вам, живущие, за то что мы нашли свои следы?
— Не надо нам ничего. У нас все есть… — проговорил расстрогавшийся Упан.
— Не спорь, медведь с кровью волка! Вот дар наш, от всего нашего рода! — и старший Навид зачерпнул призрачной ладонью огня из костра, подул на маленький огонек в ладони и тот мириадами искр осыпал зажмурившегося перевертыша. — Это сила богини нашей Агни, черный медведь! Она будет хранить тебя и подчиняться тебе. А сейчас нам пора. Солнце встает. Нас ждут поля великой охоты. Теперь мы можем уйти спокойно — нас помнят на этой земле.
Упан сморгнул и у костра снова остались они с Ольмой и грустно улыбающаяся домовушка. Светало. К рассвету проснулась морозная тишина, темнели неодетые кусты, и в рассветный час друзья не заметили, как прошлогоднюю траву и проглядывающие сквозь нее первые цветы укрыл драгоценной кисеей белый иней. Их как-то незаметно сморил глубокий сон. Даже Ольма провалился в какую-то беспросветную муть.
Очнулся, будто вынырнул из глубокой темной реки, от того, что Олысь-ань громко шептала в ухо и дергала за волосы.
— Просыпайся! Просыпайся, юркутысь! Чужаки!… — и тут же Ольма ощутил сильный толчок чем-то твердым под дых. Но не задохнулся, как следует каждому живому человеку, а всего лишь перекатился на бок, нащупывая свой лук. Выгнулся змеей, оперевшись на чресла и выцеливая врагов. В грудь ему тут же ткнулось несколько копий с железными наконечниками.
— Это кто это у нас такой прыткий? — опасно покачивая у глаз острием спросил дюжий мужик в куртке медвежьего меха. Упан неловко ворочался спеленутый крепкими веревками, да молодой паренек рылся в их поклаже. Хмурые мужики молчали, пока их старший говорил:
— Не балуй, змей! Не балуй! А то вмиг твоему чернявому приятелю жилы вскроем!
Ольма зыркнул по сторонам, увидел острый нож приставленный к Упанову горлу и бросил лук.
— Так-то баско будет! Вот так и надо было сразу! — приговаривал мужик стягивая веревкой запястья Ольмы. — Пошли, браты. Нам еще этих приблуд карту показывать.
На больших деревянных лодках, куда посадили Ольму и Упана, пересекли впадающую в Волглую реку и глубоким оврагом вышли к большому городищу. Селение было крупнее, чем у Варахты. Дома и полуземлянки не сгрудились тесной кучкой, а расположились просторно в пределах высокого частокола, обмазанного обожженной глиной. Городище стояло на высоком холме, с одной стороны охватываемым речкой, а с другой глубоким оврагом. Понукаемые тычками копий в спину, друзья, вместе с окружившими их мужиками прошагали дальше и вышли за забор. Там невдалеке, росло несколько старых берез, с унизанными желтыми ленточками, голыми по весне ветвями, и тоже высился частокол. Их втолкнули вовнутрь. Мужики дальше не пошли, кроме старшего. Тот позвал зычным голосом:
— Москат! Москат! Выходь! Я тебе подарок привел!
Из приземистой землянки, прилепившейся прямо к крепкому забору, выбрался на свет большой горбатый старик. Темные волосы были будто припорошены снегом, длинная борода, заткнутая за пояс, росла от самых глаз, которые темными острыми буравчиками сверкали из под низких лохматых бровей. Широкие плечи укрывала медвежья шкура, а на голове, словно шапка лежала медвежья голова с оскаленными клыками.
— И тебе привет, Турай! Почтения-то у тебя мало что-то становится. И Волыку давно требы не клал.
— А что мне тебя беспокоить, почем зря, Москат? Да и погляди, какую я тебе требу привел. — Толкнул в спину парней Турай. — Чужаки — сильные, злые. Чем тебе не треба?
— Я бы еще посмотрел, кто из вас лучшей требой оказался бы… — Угрожающе зарычал старик.
— Вот, и смотри! — засмеялся Турай. — А я пошел. У меня еще мужики не накормлены и девки не доены. — И вразвалочку утопал прочь.
— Мда, выбрали люди охорону, что, как козел в огороде… — проговорил задумчиво волхв, провожая глазами Турая. Одежда волхва увешанная кусочками кожи, костяными резными фигурками, висела на широких плечах несуразной тряпкой. А на груди на толстом плетеном шнурке блестела отлитая из золота голова медведя на сложенных лапах. Ольма спокойно разглядывал старика, а Упан с перетянутым веревкой ртом дергался и брызгал слюной. Старик выудил из складок своего пестрого одеяния кривой нож из черного блестящего камня и легко проведя рукой рассек веревку перетягивающую Упанов рот.
— По какому праву вы мирных людей вяжете? — Тут же взревел разъяренный перевертыш. — Где моя секира?
Старик лишь недовольно поморщился, небрежно закрывши лицо ладонью, а потом злобно прошипел:
— Мирные? Да с острым железом? Какие ж вы мирные, коли на нашу землю с оружьем пришли?
— Мужчина без оружия, не мужчина! И мы ничего не сделали! — рявкнул Упан. — Не успели! Но теперь-то уж точно — делать придется! Еще умоетесь кровавыми слезами!
— Ох, ты ж посмотри на него! Развоевался, воин. Иди-тка в клетке посиди, охолонь. — И втолкнул Упана с Ольмой в большую клеть, связанную из толстых кольев. — А ты чего молчишь, белый? — Обратился он к Ольме, запирая дверцу.
— А чего зря голосить? Поживем — увидим… — спокойно отозвался Ольма.
— Поживем — увидим, сказал слепой умирающий старик, — пробурчал недовольно карт Москат. — Посидите, покамест. Скоро полнолуние, Праздник у нас. Вот вы с нами и попразднуете. — И, криво улыбаясь, ушел.
Из-за пазухи у Ольмы тут же осторожно выглянула маленькая головка Олысь-ань.
— Юркутысь, я развязать вас смогу, но клетку мне открыть не по силам. — прошептала она. — Тут сильный и злой дух живет. Силы мои выпивает. — бледное домовушкино личико искрилось маленькими капельками пота.
— Тетушка, ты бы побереглась. Зачем ты сюда с нами пошла?
— Не могу я свою семью бросать, юркутысь. Уже однажды бросила и ничего из этого хорошего не вышло, — тяжело дыша проговорила она.
— Тетушка Хасти! — домовушка вздрогнула от упоминания ее истинного имени, а Ольма продолжил. — Тетушка Хасти, ты мне путы ослабь, а Упана не тронь пока, я ему сам потом помогу. И иди скорей из этого места. Я же вижу, как тебе здесь тяжело.
— Не могу я тебя оставить. Но если ты вещь мне какую свою дашь, она мне временным домом будет. — прошептала она, вертясь вокруг Ольминых запястий.
— У меня на поясе мешочек с огнивом. Огниво вытряхни, а мешочек забирай. И ходу, тетушка Хасти, ходу!
Домовушка, пошатываясь, с мешочком подмышкой выбралась из клетки и побрела прочь из капища.
***
Пошел уже третий день, как они сидели в клетке. Время от времени старый Москат приносил им плошки с едой и кажется не обращал внимания на то, что Ольма освободил себе руки и распутал веревки Упану. Первые сутки Упан буйствовал, пытаясь сломать клетку. Но клетка была на удивление прочной, а проходивший мимо по своим делам Москат только хитро ухмылялся в бороду. За эти дни Ольма внимательно рассмотрел капище. Прямо в центре огороженного крепким частоколом пространства возвышалась высеченная прямо из остова огромного дерева фигура медведя с четырьмя мордами, смотрящими в разные стороны. И с каждой же стороны лежало по одному широкому плоскому камню. За эти дни, пока они сидели в клетке Ольма заметил, что на каждый из трех камней волхв Москат клал дары, принесенные его соплеменниками. Дары укладывались на камни под медвежьими мордами обращенными на полдень, закат и восход. К полуночной голове люди не приносили даров. Три камня белели светлыми боками и Москат складывал на них лепешки, горшки с молоком, горсти зерна и прочую пищу. А полуночный камень был черен, покрыт липкими темными потеками, над которыми вились большие жирные мухи, уже проснувшиеся по весне. И запахом оттуда тоже веяло неприятным — запахом гниющей плоти.
Вечерело, за забором зашумел хор людских голосов и капище стало заполняться народом. Полыхали в руках горящие светочи. Люди окружали деревянного болвана, не смея заходить за какую-то одним им известную черту.
Упан сидел тупо уставившись в одну точку и казалось совсем не обращал внимания на столпотворение вокруг. Ольма, стараясь не шевелиться, тоже молча наблюдал, как в круг света мужики внесли привязанного к палке медведя. Зверь слабо порыкивал, пытался освободиться, но связанные лапы не позволяли этого сделать. Был он худ, шкура висела грязными клоками, а в затравленных его глазах плескался ужас. К полуночному камню вышел Москат.
— Люди медведя! Слушайте! Холода ушли, унесли голодные дни, все живое просыпается! И чтобы зима не вернулась, чтобы батюшка наш Волык не гневался, порадуем его жертвой, самой дорогой! Первым комом! Первым вставшим из тех, кто ведает мед! — Толпа взревела, и оскаленные лица, озаренные огнем, будто бы умылись кровью. Мужики подняли связанного медведя и положили его на черный камень. Карт Маскат приблизился и нараспев заговорил. — Волык, могучий бог. Волык, бог скота и бог зверя. Волык прогони холода, сбереги коней и лошадей. Волык сбереги быков и коров. Волык, сбереги коз и козлов. Волык, сбереги овец и баранов, сбереги птицу домашнюю, собак сбереги, могучий бог Волык. Не обижай скотину нашу. Вели всем подданным своим ухаживать за ней. От хворей исцели и радость ниспошли в наши дома. Ниспошли нам достаток и удачу, могучий и всесильный бог Волык, скотий бог, бог золота. — Проговаривая последние слова карт пальцами любовно огладил свою подвеску на груди.
Люди, слушая эти слова, гулким шепотом повторяли и маленькими шажками двинулись против солнца. Мимо скользили тела и тени, с каждым мигом все ускоряясь. Сквозь дергающиеся ноги Ольма видел, как Москат занес свой черный нож и ударил острием в плечо связанного медведя. Тот заревел жалобно, исходя на визг, а волхв начал сноровисто перепиливать лапу живому медведю. Упан очнулся, вскинулся, ударился грудью о крепкие прутья и заревел в ответ. Его рев подхватили кружащиеся в безумном танце люди. Лапа упала на землю. Волхв забрызганный кровью принялся за вторую лапу. Совсем уже по человечьи кричащий медведь размахивал окровавленной культей, кровь брызгала на проносящихся мимо людей и они визжали от восторга. Вот и вторая лапа упала на землю, скрежетнув когтями по черному камню. Перекошенное лицо Маската залитое потеками медвежьей крови излучало какой-то дикий восторг. Мимо клетки неслись в бешеной пляске люди, Упан бился о прутья и ревел раненым зверем. Вдруг, он замолк на миг и сквозь зубы прорычал.
— Елташ, нам надо выбраться! И я убью его.
— Клетка не дает. — ответил Ольма и задумался. — Но она из дерева. И она может гореть. Вспомни про дар Агни, который тебе дал Навид!
— Я не умею вызывать огонь! — в отчаянии вскричал Упан.
— Но ты можешь повелевать им! — откликнулся Ольма нашаривая под ногами брошенное огниво. Несколько ударов и сухая трава под ногами занялась. — Жги! — яростно заорал обычно спокойный Ольма.
Клетка вспыхнула ярким пламенем, которое тут же опало, слизнув деревянную преграду.. Рычащий Упан бросился в толпу. В этот самый миг Маскат отсек голову измученного медведя и, размахивая ею из стороны в сторону, кропил кровью, падающих на колени людей. А Упан, ревя, раскидывал широкими взмахами направо и налево тела, которые падали за его спиной сломанными куклами. Ольма смахнув пепел сгоревших волос и бороды, охлопал тлеющие куски рубахи и побежал вслед за товарищем. Тот яростно стремился к волхву. Маскат заметил вырвавшихся на свободу пленников и пятясь крикнул что-то стоявшему поблизости Тураю. Тот размахнулся и метнул копье навстречу стремительно несущемуся Упану. Ольма ударил ладонью себя по груди, накрыл рукою проглядывающую сквозь обугленную прореху голубую звезду. Время замедлилось. И тягуче выговаривая слова, парень изо всех сил прокричал.
— Обращайся, Съйод-Ош!
Словно в вязкой смоле застыли люди. Копье летящее к Упановой груди повисло в воздухе. А широкая спина перевертыша стала горбиться черной шерстью, и широкие медвежьи лапы с проклюнувшимися, словно весенняя трава когтями разошлись в стороны. И обездвиженные люди увидели огромного черного медведя вставшего на задние лапы. И тут Ольма оторвал ладонь от груди. Время снова ускорило свой бег. Черный медведь отмахнулся от летящего копья, словно от назойливой мухи. Второй взмах могучей лапы снес голову старому волхву. Обезглавленное тело, брызгая кровью из разорванной шеи, рухнуло на черный камень. Четырехмордый деревянный медведь треснул, разваливаясь прогнившим и светящимся зелеными гнилушками стволом. Испуганная толпа жалась к частоколу и никто не смел двинуться. Только скрючившийся и старающийся быть незаметным Турай полз к выходу из капища. Черный медведь сгреб своею лапой упавшее на землю копье и швырнул ему вслед, пришпиливая тело Турая к земле. Толпа охнула в ужасе одним голосом.
Посредине капища, у развалившегося деревянного медведя стоял настоящий, огромный, черный медведь, в два человеческих роста. Над капищем разлилась гнетущая тяжелая тишина, лишь только трещали брошенные светочи, потрескивая горящей смолой. Рядом с медведем стоял бледный человек, без волос и бровей, в обгоревшей рубахе и сквозь дыру на груди просвечивала мерцающая голубая звезда. Черный медведь вновь зарычал, но сквозь его рычание испуганные люди услышали человеческую речь.
— Я — Съйод-Ош, я — Шом-Маска, я — Черный Медведь! И я сын Волыка! Во мне течет его кррровь! — раскатистым громом прокатился по капищу медвежий рев. — И моим голосом говорит Волык! Слушайте! Я — могучий и всесильный бог Волык. В моей власти ваш скот. В моей власти все твари живые. Все, кто только обитают в лесу, в поле и на скотном дворе, все подчиняются мне. Могу со скотиной делать все, что только захочу. Потому что я, Волык, вечный хозяин домашнего скота и лесного зверя. Всякое прирученное животное подвластно мне, а не человеку! Это по моей воле лошадь возит человека, корова и коза дают человеку молоко, а овца дает сыр. По моей великой воле кошка ловит мышей, собака охраняет дом, а курицы, гусыни и утки несут яйца. По моей могучей воле может сделаться так, что ничего этого не будет. Так что знайте: если у вас на скотном дворе все хорошо, все благополучно, то это сделал я и верные мои слуги — домовые и дворовые! По моей воле бегает в лесах зверь, по моей воле летает в небесах птица, по моей воле плавает рыба. И это заслужили вы, люди, тем, что почитаете меня, тем, что совершаете обряд в мою честь, тем, что приносите жертву. Если же в силки не идет зверь, если в сети не идет рыба, если острые стрелы не попадают в цель, а копья не бьют дичь, если лошадь у вас на дворе вдруг захворала или просто не захотела больше работать, если корова и коза перестали давать молоко, а когда их доят, то они только стонут, если от овцы не добиться сыра и шерсти, если мыши заполонили весь дом, а кошка и не собирается их ловить, если на мимо проходящих чужих людей собака даже и не думает лаять, если птица домашняя перестала откладывать яйца, то все это означает мой гнев на хозяев всей этой скотины. Стало быть хозяева не совершили обряд, не принесли мне жертву; а может быть, и совершили обряд, да совершили не должным образом, или капище поленились сделать как следует, или колоски не все собрали для жертвы. Или пролили кровь звериную, мучая и убивая… Спорить со мной нельзя — я бессмертен и сильнее не только всех людей, но и многих богов. Поэтому если вы меня прогневали, то поспешите исправить содеянное — приведите капище в порядок, подготовьте должным образом жертвенный венок из колосков, а не кровавую жертву, кричащую от боли — чтобы в указанный месяц весны, когда сходят снега и вскрываются реки, совершить поклонение мне! А теперь скажите, люди, правильный ли обряд вы совершали? Много ли достатка от этого появилось в ваших клетях?
Из толпы вышел древний старик, ведомый за руку мальчиком. Ноги его еле шаркали и дрожали от груза прожитых лет, а глаза глядели на мир пустыми глазницами.
— Давно в наших клетях не было достатка, мало шло зверя в силки, коровы не доились, овцы не обрастали шерстью, а рыба плохо шла в сети. Но злой Маскат требовал новых кровавых жертв, которые вновь и вновь не давали добра. И люди голодали, болели и мёрли! Я — Меренча, старый Волыков карт, пытался вразумлять нерадивого своего ученика Маската, но он не внял и лишил меня глаз. Пять раз приходила весна в нашу землю, но люди не слышали меня, только бросали в меня объедками. Но я научил внука моего, как правильно служить тебе, о Великий Скотий Бог Волык! Он расскажет людям, коли будет на то воля твоя!
— Так тому и быть! — Кивнул головой черный медведь. — А сейчас прочь из этого поганого места, да приберитесь здесь, а то смердит! — рявкнул медведь.
Люди стали медленно разбредаться, оглушенные новым знанием. Капище опустело. Лишь только старый волхв с мальчиком остались. Медведь выдохнул, устало повесив лапы. Покачнулся и на землю бессильно опустился обнаженный Упан.
— Тяжко божьими устами служить, будто бревна ворочал без передыху. Ну, вот, опять одежа пропала… — посетовал он.
— Сын Волоха достоин новой одежды, — проскрежетал слепой старик. И что-то шепнув на ухо внуку отправил его в селение. Ольма подтащил брошенную корзину и перевернул ее вверх дном. Слепой старик благодарно кивнул и сел.
— Много наше племя грешило, если боги прислали к нам своих сыновей… — пожевав губами, прошамкал старик.
— Да какие мы божьи сыны, — махнул рукой с досадою Упан, — Мы простые парни из Медведициного бола, что на Меже-реке. Я перевертыш, медведицей рожденный непонятно от кого, а Ольма, вон, охотник.
— Деяния богов неисповедимы, и они сами вкладывают в нас свои божьи искры. — откликнулся старик. Поднял руку открытой ладонью к Упанову лицу и промолвил, — в тебе чую Волыкову кровь, а друг твой, — повел рукой старик дальше, — отмечен печатью творца всего сущего. Кто же вы, как не божьи сыны? В каждом из нас есть капельки крови богов, да только многие нынче пачкают ее страстями грязными, да желаниями мелкими, за что потом всей мерой и платят… Пойдемте в городище. Чего здесь на грязной земле сидеть. Скоро люд придет это место чистить.
Друзья подхватили под локти старика и пошли прочь, а на разрушенном капище, среди гнилых останков деревянного болвана, прямо из середины развалившегося пня проклевывался молодой березовый росток, шевеля клейкими зелеными листочками, которые тянулись ввысь к залитому утренней зарей небу.
***
Солнце уже давно влезло на самую верхушку неба, где-то далеко шумели воды сплетающих свои струи Волглой и Коросты, так назвал впадающую в большую реку извивистую малую слепой старый карт Меренча. Взбаламученное ночным происшествием городище дремало в напряженной тишине. Люда не было видно, все попрятались. Только живность в сараях подавала голоса, да редкие собаки тихо гавкали где-то вдалеке. Ольма потряс спящего друга за плечо.
— Вставай, засоня, тебе одежду новую принесли. В такой не стыдно будет и Ирхе показаться!
Упан разлепил сонные глаза и посмотрел сонно по сторонам. Ночью старый Меренча привел их в большую избу, где раньше обитал гонористый Турай. Широкое ложе, застеленное мехами едва вмещало огромное Упаново тело. Ольма сидел поблизости на лавке и катал по столу пустую берестяную чашку. Он был одет в новую синюю рубаху и кожаные коричневые порты. Вещи их тут же лежали, сваленные кучей у Упанова ложа. На кучке сидела домовушка и распускала на нитки обгоревшую Ольмину рубаху.
— Только на тряпки теперь, полы мыть — ворчала она, — а ниточки-то какие-никакие сберегу, на починку пригодятся, — приговаривала она и мотала маленькие грязные клубочки. — Придумали, одежу жечь! На вас так рубах не напасешься…
— Одевайся давай, хватит валяться, править пора, народ уж заждался, устали по углам сидеть. — усмехнулся Ольма и швырнул другу ворох одежды. Упан натянул белые, словно снег, штаны козьей кожи, влез в слегка тесноватую мягкую черную кожаную же рубаху. Натянул такие же черные с высокими голенищами крепкие кемы. Заткнул в них белые штаны, притопнул ногами, повертелся, рассматривая себя со всех сторон.
— А они ничего не попутали? Штаны белые, рубаха черная. Наоборот же обычно. Светлый верх, темный низ…
— Ничего не напутали, — засмеялся Ольма. — Меренча сказал: «Коли Волыку такая одежда подстать, то и сын ею не побрезгует!» — передразнил шамкающий голос старика Ольма.
— А ты, я смотрю, оттаивать все больше начинаешь, улыбаешься, — заметил Упан. — Волосы с бровями совсем растаяли. Отросток-то не растаял? — подковырнул друга парень.
— А что ему сделается? Ты ж по верхам огнем кидался, а не мне между ног целил.
— Вот еще! Мне, да тебе между ног целить… — проворчал, смутившийся Упан. — Чего ты там еще болтал? Про народ исправленный говорил?..
— Народ-то еще исправлять и исправлять, Маскат тут такого наворотил, волосы дыбом встают.
— У тебя-то и волосы? Да ты гладкий, как коленка!
— Сам ты коленка, елташ. — снова улыбнулся Ольма. — Твои коленки помохнатее моей башки будут. а тебе править пора. Меренча сказал, что ты таперя тут главный.
— Я? Главный?
— Ну, да. Забыл, как ночью от твоего рыка все тряслись да боялись? А если боятся — значит, уважают! Давай, давай, пошли, уважаемый! — и подтолкнул Упана к выходу.
Только вышли на двор, как перед ними открылось явление — все городищенские и стар, и мал стояли на коленях и смотрели преданными собачьими глазами на вышедшего Упана. У крыльца, на чурбачке сидел слепой Меренча, а за плечом стоял его безымянный внук. Упан обалдел от такого, попятился было обратно в дом, но Ольма вытолкнул его на свет.
— Вы эта, вы чего эта? Вставайте давайте! — и толпа качнулась и единым движением встала на ноги. Чуть погодя вперед вышел осанистый, долгорукий, с косой саженью в плечах мужик. Поклонился до земли, чиркнув пальцами пыль, выпрямился и густым басом прогрохотал.
— Прости нас, Волыков сын, прости нас Черный медведь! Не ведали мы, что творим. Маскат и Турай застращали нас вусмерть. Вона, что с Меренчой сотворили. И он не один у нас такой, их руками искалеченный. Прогневали мы твово батюшку и нет нам прощения! Что велишь сделать, чтоб вину нашу тяжкую искупить?
Упан растерянно молчал. А Ольма шепотом подсказал.
— Спроси для начала, что с капищем? — Слепой Меренча, слыша тихий голос Ольмы согласно закивал седой бородой.
Упан прокашлялся и грозно нахмурившись спросил:
— Капище-то почистили, злыдни?
— Почистили, Черный медведь! Всю падаль и грязь оттуда вынесли, да в овраг выкинули, бера замученного похоронили за березовой рощей, землю перекопали и свежим речным песком присыпали, все, как Меренча сказал, так и сделали, — прогрохотал мужик. Упан важно покивал и произнес:
— Зовите меня Упан, это мое имя. А ты кто таков, что от всего племени говоришь?
— Я шеп здешний, болотную руду варю. А имя мое Тумай.
Ольма снова прошептал одними губами:
— Старшим его над городищем назначь, сразу видно, мужик сурьезный, коли от всего городища речь ведет. — И снова согласно закивал на эти слова Меренча. Упан опять грозно свел брови, вытянул повелительно руку, за что тут же получил тычок в бок от Ольмы и тот вдогонку прошипел, — Не переигрывай, елташ! — Слепой волхв хмыкнул в бороду и снова кивнул, соглашаясь. Упан опустил руку, смущенно прокашлялся и сказал:
— Уважаемый Тумай, вижу крепок ты телом и разумен, будь моим голосом перед людьми этого племени.
Тумай серьезно кивнул, подошел к Упану, встал рядом и прогудел:
— Люди рода медведя, Упан Шом-Маска простил нас. Можете заниматься своими обычными делами. Но коли, что не так — всех к земле пригну, вы меня знаете! — И шеп с хрустом сжал огромный кулак. — Народ согласно закивал, вполголоса соглашаясь с Тумаем. Тумай же продолжил, — На закате Волыкова сына надо пиром честным отблагодарить, порадовать нашего вождя Упана! Так что за работу бездельники! — И гулко хлопнул в ладоши. От громкого звука народ втянув головы в плечи и ринулся в стороны, поскорее спеша уйти прочь с глаз грозного начальства. Тихо сидящий Меренча проскрипел:
— Шом-Маска, до пира надо обряд очищения провести и отцу твоему должные требы принести.
— Конечно, дедушка Меренча, — участливо наклонился к старику Упан, но спохватился и важно произнес, — Я прослежу, карт Меренча, и пусть этим займется тот, кого ты готовил — твой внук.
Слепой старец снова довольно закивал.
— Канюшка не подведет тебя, Упан Шом-Маска. Сделает все, как должно.
***
Старое капище было не узнать. Частокола не было. Площадка, где раньше стоял четырехмордый болван была вычищена, выровнена, перекопана и присыпана желтым речным песком. Древние толстые березы, окружающие капище были окутаны зеленой дымкой проклюнувшихся молодых листочков и старые и новые желтые тряпочки, привязанные к ветвям трепетали на ветру. В самой середине, из старого разрушенного пня росло новое молодое березовое деревцо. Тонкий черный стволик был заботливо подвязан желтым лоскутком к маленькому колышку. Люди стояли кругом в центре которого молодой мальчишка по имени Канюшка с серьезным лицом принимал от соплеменников колоски, сохраненные с прошлого урожая и сплетал их в один большой венок. Ольма с Упаном тоже поднесли по одному колоску, выделенные им хозяйственным Тумаем. Канюшка серьезно принял их в ладони, поклонился и тщательно вплел тонкие сухие стебельки в толстый жгут соломы. Когда венок был готов, люди взялись за руки и стали громко повторять за молодым картом. А тот запел звонким чистым голосом:
— Ходил Волык полюшком,
Водил Волык Долюшку,
Где доля ступала, там жито взыграло,
Где Волык ногою, там жито копною,
Людям во здраву, а Волыку на славу!
Во свете все радеем днесе:
Восславися Волыке во яре колосе,
Во святом зароде, во всяком приплоде,
Во дольних водах, во первых всходах,
Во яре живе, в могутной силе,
Во поле, лесе, во всякой веси,
Во честном снопе, во мудром слове,
Во правде, в доле, во доброй воле,
Бо в роду нашем Маска украшен!
Маска наш ярый, и в силе правый!
Маска могучий, что ключ кипучий!
Сквозь тьму дорогу покажет к богу!
Слава Волыку, слава Волыку!
Упан разрумянился, притопывал в такт, крепко сжимая руки молодых девок, оказавшихся рядом. Ольме в соседи по хороводу попался сам старый Меренча, а с другой стороны такая же древняя старушка, которая слабо видела, плохо слышала, но так же как все подпевала слабеньким голоском, радуясь тому, что закончились темные времена. Хоровод распался, все смотрели, как молодой карт Канюшка оплел венком из колосьев тоненький стволик маленькой березки и стал осторожно присыпать соломенный жгут мягкой влажной землей. Народ замер. А березка вдруг закачала веточками, будто кланялась. Нераскрывшиеся еще почки лопались, распускаясь новыми зелеными листиками прямо на глазах. Березовые веточки утолщались, выпуская все новые и новые побеги, тут же покрывающиеся яркой листвой. И вот уже в центре капища стояло маленькое крепенькое деревцо с белым стволиком, украшенным черными росчерками и пышной зеленой лиственной шапкой.
— Волык принял наше подношение! — провозгласил Канюшка. И народ радостно гомоня двинулся в городище продолжать праздник.
Упана увели далеко вперед румяные девки, а у Ольмы на руках повисли слепой Меренча и улыбчивая старушка.
— Думаешь, чего мы рядом с тобой встали, а, меченый небом? — произнес Меренча, мелко семеня. — Я сразу понял, что ты не прост, так же, как и твой чернявый товарищ. Ты — тойма-илеш — руки твои холодны, кожа бледна и грудь от дыхания не движется. Чтоб людей не смущать, потому и встали мы рядом с тобой. Я стар и хоть не вижу глазами, но сердцем чую, что ты не злой тойма-илеш, а бабка моя, Кук-ава, она повитуха, она знает, что скоро ты второй раз рождаться будешь.
— Спасибо вам за заботу, дедушка Меренча и бабушка Кук-ава. Только я у вас еще помощи попрошу. Коли сяду я с народом за угощение и стану есть-пить, то мне потом сильно женской ласки захочется, не удержать. Так-то мне есть не обязательно, я силу от земли беру. А в обществе иногда приходится человеком живым притворяться…
— Охохонюшки, хо-хо… — проговорила молчавшая до сих пор Кук-ава. — Кто же тебя срамотником попотчевал?
— Лесавка одна, когда у ее мужа лешего гостевали. — Ответил Ольма.
— Горе ты луковое! Сколько с тех пор девок познал, тойма-илеш?
— Троих бабушка. — Не стесняясь ответил Ольма. И начал загибать пальцы. — лесавкина дочка, Овда-ведьма и Снегурочка, девушка из снега.
— Ну, и деток ты себе настрогал, охальник, — посетовала Кук-ава, всплеснув сухонькими ручками. — они ж за тобой по всему свету ходить будут.
— Знаю, бабушка, мне об этом Снегурочка сказала. Только я за ней вернуться обещался, а то с ней беда случиться может — она и об этом говорила.
— Слышала я про снежную деву, забудь про нее, век ее недолог, до осени не доживет, да к тому ж она к берендеям ушла, в леса, на Волчью гору. Они там Синей бабе кланяются. Особняком живут, в густых непроходимых лесах на краю озера. Там твоей Снегурке лучше будет. Ее к себе Синяя баба заберет.
— А как же сын мой от Снегурки?
— Он уже рожден по последнему снегу и снежными волками воспитывается. Он тебя сам найдет.
— Да, Снегурка о том говорила… — пробормотал Ольма ошарашенный известием, что он стал отцом. — А откуда ты, бабушка, это все знаешь?
— У нас, у повитух, свои тайны… — загадочно улыбнулась Кук-ава. — Ты, это, мил-друг, в гульбище не суйся, при нас будь. И все спокойно мимо пройдет.
А гульбище в городище уже вовсю развернулось, гремело глиняными чашами, звенело песнями. Весна пришла!
***
— Уходить нам надо! Никак не могу остаться, я Ольме обещал с ним Гремячий Ключ идти искать. Да и еще один человек меня ждет, там, далеко у Большого Камня. — Жарко говорил Упан, обращаясь к Тумаю. В горнице бывшего Тураева дома при свете лучин собрались все от кого зависела судьба Медвежьего Угла. Так городище звалось, выросшее на высоком мысу в месте слияния Волглой и Коросты. На лавках вокруг широкого стола, выскобленного до светлого дерева сидели сам Упан, его безволосый друг, шеп Тумай, старый да молодой карты и повитуха Кук-ава. Тумай гулко и настойчиво гудел:
— Не гоже, кугыз, бросать свое городище! Как люди без крепкой руки, да без догляду жить будут? Снова прямо к Ящеру в пасть скатятся, к Ёлсу проклятому!
— А вы на что? Ты, Тумай да Меренча с Канюшкой, вон еще Кук-ава вам в помощь. — не соглашался Упан.
— А, может, я один дальше пойду? — подал голос Ольма, — со мной тетушка Олысь-ань. Не пропадем! — Домовушка осторожно выбралась на Ольмову ладонь. Никто не обратил на это внимание, как будто каждый день домовушки в советах участвовали.
— Никаких «один»! — Взревел Упан и грохнул кулаком по столу.
— Ты смотри, наш медвежонок норов показывает! — проговорила Олысь-ань. Упан смутился и проговорил:
— Ну, не могу я елташа своего бросить. Вот, все дела переделаем по-быстрому и я вернусь. И жену приведу.
— А чем тебе наши девки не угодили? — возмутился Тумай.
— Не печалься Тумай, наши девки в накладе не остались, все довольные. Волыков сын нашему племени чистой крови подарил. — Прошамкала, улыбаясь Кук-ава. — Так что, жди на Йолус много чернявеньких младенчиков, здоровых да сильных, титьку просить начнут. А девки наши, хоть и хороши, но не чета Волыкову сыну. Он хоть и многих окучил за прошлую ночь, а жена будущего кугыжа должна другою быть, ему под стать.
Пока обсуждали его ночные похождения Упан стремительно краснел, бледнел и пытался хотя бы под стол спрятаться, но сильная Ольмова рука его придержала за шкирку нарядной черной рубахи.
— Пусть идут! — проскрипел слепой Меренча. — Наш кугыж еще не нагулялся. А когда он все пути-дороги исходит, да с достойной женой вернется, тогда наше племя и станет великим. Духи предков сказали, да и сам Волык-батюшка подтвердил. А пока наш Шом-Маска силы и мудрости набирается, мы за племенем проследим.
— А я про что говорю! — с жаром подхватил Упан. — Да с такими, как вы и я особо не нужен! — и получил подзатыльник от Ольмы по своей черноволосой пустой голове.
— Дурак! Люди в тебе надежду увидели, знак и благоволение богов! Сами свое городище и целое племя тебе под руку отдали! А ты ерунду мелешь! — Улыбающийся в бороду Меренча снова довольно закивал.
— Не по годам мудрый у тебя друг, Шом-Маска Упан! Иди с ним в путь спокойно, верю, он тебя к нам возвернет в целости и сохранности и мудростью своей поделится.
***
Снова под ноги ложилась весенняя прелая земля и откатывалась дальше, им за спины, туда, где встает солнце. Они шли на закат, сквозь густые, просыпающиеся от зимнего сна леса. В низких лядинах еще лежал снег, да глубокие бочаги синели толстым льдом. Кожары стояли густые, веточки молодых елок цеплялись за одежду, будто просили «Посиди, отдохни!» Но они шагали дальше. Вытаявшая из снега тропинка шуршала сухой хвоей, ярко зеленела трава под серыми голыми кустами. Сверкнуло в солнечном луче пятнышко и Ольме показалось, что сухой листик полетел. Ан, нет, это трепеща тонкими крылышками из травы вылетела первая весенняя бабочка. И тут же в глазах зарябило — это высунула из мха белые звездочки цветов заячья капуста.
Второй день в пути. Устали, да и тонкая звериная тропа становилась все незаметнее и незаметнее, а потом и вовсе пропала. А перед ними выросла стена мрачного кашкара. Валежник, будто перемешанный рукой большого великана, гнилой и преющей кучей заслонил путь.
— Надо бы обойти, не через эти же кадыри продираться! — воскликнул остановившийся Упан.
— Нам в ту сторону надо, на заходе Гремячий Ключ. Если обходить, местный лешак с пути собьет, закружит.
— А давай Кондыеву веревку бросим?
Ольма достал из мешка волосяной жгут и, зажмурив глаза, подбросил вверх. Веревка туго сплетенной стороной упала на полдень.
— Странно… — проговорил Ольма. — нам же кам говорил, что на запад надо идти. А она на полдень указывает…
— Ну, и пошли на полдень, как раз этот завал обойдем. — предложил Упан.
— Нет. Надо на запад, — уперся Ольма.
— Да как же мы тут пройдем?! — возмутился Упан.
— Так же, как обычно через буреломы ходят — где верхом, где ползком, а где с топором. Секиру доставай!
— Опять я! Если у меня секира, то я так и буду вечно дрова рубить?! — возмутился Упан.
— Ты будущий кугыж большого племени, так что привыкай смолоду к тяжелой работе! Я сменю, когда устанешь.
Смены не потребовалось, не успел Упан даже и вспотеть, как преграда внезапно закончилась и их взорам открылась обширная большая шалюга. Посредине которой дремал заросший мхом огромный валун. С одной стороны он был угловатый и высокий, а с другой стороны в его каменном боку кто-то неведомый вырубил ступени. Неподалеку от валуна стояла избушка, выстроенная, если посмотреть издалека прямо на двух, росших из земли огромных пнях. Вокруг поляны торчали вкопанные колья с висящими на них белыми от времени черепами лесных зверей. В избушке зашебуршилось и на высокое крылечко выбралась лохматая, крупная, длинноносая тетка. Принюхалась, дергая носом и заорала:
— Чую, чую, человечьим духом пахнет! Неужели ко мне обед пожаловал? Хорошее мясцо молодое! Где же ты богатырь хоронишься?
— Еще одна Йома-ныы, — проговорил уголком рта Упан. — Чего делать будем?
— Как обычно, поговорим для начала, — так же тихо ответил Ольма. И чуть громче, обращаясь к лохматой тетке, крикнул, — Тут мы, тут хозяйка! В буреломе заблудились, пришлось прорубаться. — И вышагнул на солнечное место.
Тетка рывком повернулась в их сторону и ее мохнатые брови поползли вверх.
— Так вас двое! Еще и забор мой порушили, охальники! А почему я только одного чую. Ты, второй, кто таков?
— Так я второй и есть, зови меня Вторушею. А это мой братец Перваш. А я тенью за ним хожу, вот и не разглядела сразу.
— И то правда! Ты и в самом деле тень — тенью. Бледный, да незаметный. А чего лысый, молодой же еще?
— А я таким уродился — лысым. — Весело отозвался Ольма. — Зато гребешок не нужен! Ты б хозяйка назвалась, а то мы тебе имена свои сказали, а как тебя звать-величать не ведаем.
— Имя мое вам знать незачем! А местные людишки трусливые меня Ягой кличут.
— Ягой? — удивился наконец-то разомкнувший губы Упан. — А Яг-Морта случаем не знаешь такого?
— Яг-Морта? — прищурилась тетка. — Знавала одного. А вам-то он каким боком знаком?
— Да мы его со всех сторон разглядели, Яга! — Засмеялся Ольма. — Он нас дичью из своих лесов потчевал. Да и тебе привет с гостинцем передавал, Яг-Готыр.
— Ох, ты! Охлупень мой непутевый обо мне вспомнил! Даже имя мое выболтал! Нет, чтоб при мне остаться! Ушел за своими, как телок на привязи! Большого льда испугался. Сейчас бы сидел при мне, да в ус не дул. Ну давай, гостинец, гостенек! Где он там у тебя?
— Э, нет! — Отозвался Ольма. — Так дело не делается! Ты хозяйка, а мы гости. Ты должна нас напоить, накормить, в перте парном попарить, а потом и калякать.
— Ты, смотри, какие умные пришли! — возмутилась Яга. — Все обычаи знают! Ну проходите в избу, коли не шутите, будет вам и угощение и перть.
Размякшие после парилки они сидели за столом в Яговой избе. Сама Яга сидела напротив, а из темного угла кто-то зыркал светящимися зелеными глазами. Под потолком висели пучки трав. В углу у очага стояла огромная ступа с прислоненной к боку метлой. Упан разглядывал ее с интересом и время от времени пытался заглянуть под стол, чтобы проверить, правда ли у Яги есть костяная нога, как рассказывал Кондый.
— Ну, угощайтесь, гости дорогие, кушайте, поправляйтесь, я жирненьких люблю. С них щур наваристый получается… Так, где же обещанный мне гостинец?
Упан давно уже наворачивал за обе щеки румяные шаньги с творогом. Ольма залез в мешок, достал свернутую тряпицу и положил перед Ягой на стол. Яга затаив дыхание развернула и увидела сверкающую бронзовую пластинку.
— Яг-Морт мой, — прошептала она, ласково гладя пальцем изгибы женской фигурки. — Прощается… — и вдруг заревела раненым зверем. — Дура, я дура! Что ж я за баба такая?! Из-за гонору своего глупого без мужика осталась, да дочь моя единственная незнамо где обретается!..
— Подожди, не голоси, Яга, — при этих словах Ольма неосознанно положил свою руку поверх Яговой ладони. Та вскинула на него удивленные, влажные от слез глаза, открыла было рот, но Ольма не дал ей продолжить, — Подожди! Не про меня сейчас! Потом все расскажу. Объясни, что значит, Яг-Морт прощается?
Яга поправила платок, обессиленно вытянула руки на коленях и начала рассказывать:
— Племя наше древнее, мы жили еще до того, как здесь высохли моря и всю землю укрыла снежная шуба. И когда мужчина и женщина нашего племени желали связать свои судьбы, им памы наши отливали из зеленой бронзы плашки с разными картинками. И какая картинка кому попадалась, то такая судьба у пары и была на всю жизнь. Нам вот баба попалась. И пам как в воду глядел — Яг-Готыр меня на руках носил, а я все капризничала… Племя наше было долгоживущее и много умеющее. Сами мы не умирали. Уходили просто в другой мир. И когда кто-то уставал жить, то отдавал свою плашку тому, с кем связал судьбу. Но вскорости все земли стали покрываться ледяной коркой, все живое или умирало от страшного холода, или уходило в теплые места. Мы стали дичать, одеваться в шкуры и жить в пещерах, потому что дома наши разрушились и не хранили тепла, как прежде. А потом племя решило уйти вслед за теплом, которое отступало все дальше и дальше. Я же воспротивилась и Яг-Морт ушел за племенем. Я думала, что они все слабые, а я сильная! Что переживу холода и дождусь, когда племя вернется. И все увидят, что я всех сильнее. Но лед ушел, а племя не возвращалось. И дом мой каменный совсем разрушился, одни ступени остались — ледник все слизнул, как корова языком. И похоже, Яг-Морт и я последними остались нашей крови. А теперь, когда он ушел, то теперь и я одна осталась… — снова дрожащими пальцами Яга погладила бронзовую пластинку.
— Не последняя ты, — сказал Ольма. И кровь ваша в других продолжается. У Большого Камня, что другие называют Урал-Из живёт одноглазая Пэвсин, сестра Яг-Мортова, и у нее есть сын, рожденный от семени медведя, по имени Кудым-Ош. Он когыз большого племени.
— Пэвсин? У Яг-Морта была сестра Яг-Мичасин. А теперь она Пэвсин… Отчего же она одноглазая? Она раньше красавицей была и все ее прочили в Великие Матери…
— Того мне не ведомо, Яга. Но знай — кровь твоя живет и поныне в землях Кудым-Оша. И мудрая Пэвсин хранит память о вашем племени.
Яга с досадою махнула рукой.
— Так то уже не чистая кровь, сам сказал, что с медвежьей помешана… Да и я, если честно согрешила с другим. Дочка-то не Яг-Мортова у меня родилась. — И снова слова, вперемешку со слезами, потоком полились. Видимо Яге в одинокой лесной избушке и поделиться не с кем было. Хоть и хвасталась силою, но все же женщина. — Когда племя-то ушло и ледник приполз, и все тут покрыл толстым слоем, я не жила, а выживала. Сражалась с чудищами ледяными за каждый кусок еды. Злая была, сильная, не то что сейчас. Многому научилась, многое узнала… И пришел однажды сюда, когда уже стал уходить ледник, мужчина сильный, да ярый. Очень на твоего чернявого друга похож, да и одет был точно так же — штаны белые, да рубаха черная. Подумала я тогда, что он меня прогнать хочет и еду мою всю забрать. Бросилась на него и стали мы биться. Да только он победил. Мужик все-таки. А как победил, так и обрюхатил меня. Избушку, вот, мне на болотах построил, да и ушел. Ни слова ни сказав. Обиделась я на него, разозлилась и пошла его искать, чтоб обиду ему свою высказать. Прямо пузатая и пошла. И где-то в лесах, у ручья журчащего разродилась дочерью. Шёр назвала, потому что в середине земель рожденная. Молоком накормила первым, да там у ручья и оставила. Отомстить ему хотела. Коли я ему не нужная стала, то и мне его ребенок не нужен… — И снова заплакала. — Дура! Мужа потеряла, второй сам ушел, дочку бросила!.. Теперь одна сижу посередь леса, злая на весь мир, местные мной уж детишек пугают.
Упан давно прекратил жевать, так с куском и сидел за щекой, Ольма пересел к плачущей женщине и обняв за плечо, гладил по голове несчастную Ягу. А у Яги на коленях устроилась домовушка и участливо заглядывая в глаза, держала ее за руку своей маленькой ладошкой.
— А ты-то откуда взялась, домовая? — спросила всхлипывая Яга.
— Да с ними я, куда им без женского пригляду? Смотрю на тебя Яга, запустила ты себя со всеми этими твоими злоключениями. Лохматая, неприбранная, — стала корить Ягу Олысь-ань. — Женщина, как бы ей плохо не была всегда к красоте должна стремиться! Без красоты мир погибнет.
Яга посмотрела грустно, вздохнула, и сама себе велела:
— Ладно, хватит мокроту наводить. Твоя правда, домовуха, подзапустила я себя, пойду в перть схожу. А вы тут пока посидите, опосля договорим.
Обратно вернулась высокая, ладно скроенная женщина. Темные волосы были заплетены в две толстые косы и покоились на высокой груди. Чистая просторная рубаха не скрывала широких плеч, крепких бедер и сильных рук. Крупное миловидное лицо блестело чистотой. Упан открыл рот, недожеванный кусок шанюжки выпал и он проговорил:
— Тетя Яга, ты такая красивая, вся такая… — заводил он руками в воздухе, явно обрисовывая женские округлости, и восторженно выдохнул — Вся такая большая!..
— Да уж не меньше тебя, племянничек, — Хохотнула довольно Яга и повернулась к Ольме — Так, теперь с тобой! Ты бледен, холоден, сердце не бьется…
— Бьется, — перебила Ягу домовушка. — Только редко, раз в месяц стучит. Я слышала.
— Это хорошо. Но не дышишь, не ешь. Не живой. Но и не мертвый. А силу откуда берешь? Ага, сила в тебе есть, да не одна! — деловито говорила она и водила над Ольминой лысой головой руками. — Сила земли и сила небесная. Кто ты такой и почему?
— А его Кулмаа из чашки своей окатила, когда он калекой был, — сообщил Упан, потянувшись за новой шаньгой. Яга пододвинула к нему блюдо поближе. И вопросительно взглянула на Ольму. Ольма пожал плечами и, ничего не утаивая, все рассказал. Яга выслушала и деловито произнесла:
— Ну, то что Мара, Кулмаа по-вашему, своенравна — я знаю. Заходит ко мне часто, за советами. То, что силой земли наполнен, тоже понятно, потомок алангасаров. Небесная сила откуда? — Ольма в ответ молча обнажил грудь, показывая голубую мерцающую на коже звезду.
— Великая Мать! — удивленно воскликнула Яга. — Тут еще и Сварг отметился! А волосы-то куда делись с бровями?
— А это, когда Упан огнем кидался, мне все и выжег… А новые не растут. Я ж не живой.
— Огнем? Разве человеки огнем кидаются?
— Ему сын нашей домовушки силу Агни подарил.
— Час от часу не легче! Один со сваргой ходит, другой огнем повелевает! Чего я еще не знаю?
— Упан оборотень. Медведь. Его в медвежьей берлоге нашли. Медведица его мать, а отец — Волык.
— Как ты сказал?! Волык? Это же отец дочки моей! Получается, что ты, чернявый, и Шёр брат с сестрой от одного отца?! — снова густые Ягинины брови взметнулись вверх, словно дуги натянутого лука.
— Дак да! То на то и выходит! — Согласно кивнул Упан. — Ольма! У меня сестрёнка есть! — обрадовался перевертыш. — А еще у меня свой кар есть. Медвежий Угол называется, там люди медвежьего рода живут. А еще, когда женюсь, я кугыжем стану! — похвастался парень и с сожалением заглянул в пустое блюдо. Яга поднялась, принесла от камаки новое блюдо с шаньгами, но теперь уже с малиной. Упан довольно заурчал и принялся за них с удвоенным пылом.
— Великая мать! — закатила глаза Яга и вскинула к потолку руки. — Чудных же гостей ко мне занесло! И чем больше я узнаю, тем чудесатее и чудесатее становится. — Ольма скромно пожал плечами, а Яга продолжила. — И куда ж вы такие расчудесные направляетесь?
— На запад идем, нам Гремячий Ключ нужен, чтоб Ольму искупать и в живые вернуть. — чавкая измазанными малиновым соком губами выговорил Упан.
— Ну, да, все верно, мертвую воду сможет смыть только вода живая. Только Гремячий Ключ не там где солнце садится, он на полдне, через семь дён пути, если поспешать будете.
— Я ж тебе говорил! Веревка правильно показала! — сказал, гулко сглотнувший очередной кусок шаньги, Упан.
— Какая веревка?
— Да… Из Кондыевой бороды, суро нашего, что с Межи-реки. Она нам верную дорогу показывает.
— Что это за Кондый такой, чья борода настолько волшебна, что сама дорогу показывает?
— Аргыш говорил, что его раньше, давным-давно Луг Джодок звали.
— Так вот, где хитрый кельт спрятался!.. — задумчиво проговорила Яга. — На Меже-реке…
— Так ты и Кондыя нашего знаешь? — удивился Упан.
— Сама не знаю. Слышала только. Тогда за ним охота большая была. Дикая. Мимо меня пронеслась, а я и подслушала кой-чего. Ладно! То дела прошлые. А сейчас отдыхать, завтра вам в путь рано. Спите спокойно. Есть вас сегодня не буду! — весело пошутила Яга.
Когда парни улеглись по лавкам, а Упан уже громко храпел на широкой лавке, Ольма сквозь прищуренные ресницы наблюдал, как Яга при свете лучины что-то тихо рассказывала Олысь-ань, а та в ответ снова гладила своей крохотной ладошкой сильную Ягинину руку и что-то сама так же тихо говорила в ответ. Ольма тихонечко повернулся лицом к стене и закрыл глаза.
***
Ранним утром Яга провожала их у пролома. За ночь вокруг еще больше позеленело — лес прятал зимний лесной хлам под изумрудным покрывалом мхов и свежей травы. Влажный мертвый костяк бурелома тоже нарядился в бархатную моховую шубу. Вокруг цвели лещина и ольха и их золотые сережки дымились желтой пыльцой.
— Путь ваш лежит до Кляшшого озера. — наставляла друзей Яга. — Это раньше, давным-давно, оно было вонючим, да зловонным, а сейчас ручьи да речки его промыли и очистили. А название так и осталось. Хотя местные жители его теперь Келе-озеро кличут. Озеро хорошее, рыбное, потому и людей там много живет. Даже город выстроили на горе, что на восходном берегу. Место там сильное. Там проще быть услышанными богами. Поэтому туда многие ходят просить, да клянчить у богов всего: жизни ли, любви ли, здоровья, иль богатства. Да к тому ж и люди там непростые живут, сильные. Камни могут двигать.
— Так и мы не слабые, и камушками игрались, бывало. — Хохотнул Упан.
— Камни они не руками двигают, а мыслями. Вот как ты огнем кидаешься, коли белый твой друг твой не соврал. Так вот, есть там капище солнечного бога, а под горой лежит Синь-камень волшебный. Это глаз солнечного бога. Ольме советую на солнечную плешь зайти. Лишним не будет. Солнечный бог страсть будит. А без страсти живым снова не станешь.
— Да не нужно ему это! — Засмеялся Упан. — Его ж лесавка срамотником накормила.
— Пустое это! — отмахнулась Яга. — Срамотник только уд поднимает, а страсти не дает. Страсть она не в нижней голове, а в верхней, медведь! И в сердце горячем. От страсти сердце чаще бьётся. Что другу твоему и надо! А потом уж и в Гремячем Ключе купаться следует. Ну, все, пора вам! Пусть боги стелят вам ровные дороги! — напутствовала парней Яга. И они вышли в проход, прорубленный Упановой секирой.
Только шагнули в дремучий лес, как потемнело и небо заволокло тучами. Будто и не было солнечной Ягининой шалюги. Зарядил холодный противный дождь. Утро стало каким-то серым и невзрачным — деревья стояли мокрые в слезах то ли радости, то ли горя. А ветер усиливался и ворочал их голые верхушки с гулким шумом. Ветер толкал парней в спины, обрушивая с еловых ветвей пригоршни воды прямо за шиворот, хохотал и завывал в уши. Почти бегом выбрались из леса на широкий луг. Тут-то он их и нагнал, гудя вихрем и швыряясь в лицо холодными каплями.
— Ага! Наконец-то я вас нашел, обманщики! Далеко же вы убежали! — Закрутилась на лугу тугая воронка смерча. — Где моя соль?!
Упан хлопнул ладонью по мокрому лбу.
— Мы Толпери забыли соль отдать!
— А нам и некогда было, завертелось все, закружилось, — спокойно отозвался Ольма.
— И что же теперь делать? — Крикнул Упан.
— Как всегда — говорить, — привычно пожал плечами Ольма. И Сквозь вой ветра громко проговорил. — Приветствуем тебя, могучий Толпери! Прости, что не почтили тебя жертвой! Мы сами, как ветер — носит нас туда-сюда, что и отдохнуть некогда! Тебе ли этого не понять? Убери свой хлыст, не подгоняй им бурю. Давай поговорим?
— А почем я знаю, что снова не обманете? — Провыл ветер.- Соли пожалели! За это полной мерой заплатите!
— Не гуди! Соль у нас есть! Но как правильно тебе ее подносить не знаем. Объясни, научи, все сделаем, как полагается! Доволен останешься! Слово даем!
Ветер стал стихать и из воронки смерча выглянуло любопытное мужское лицо.
— Не знаете, как соль правильно на ветер сыпать? — Ветряная воронка схлопнулась, а на ее месте возник широкоплечий и русоволосый мужчина в красной на выпуск рубаха. Вихрь вокруг утих, но его свободная одежда и русая борода колыхались, будто со всех сторон сразу его трепал сильный ветер. Толпери озорно улыбался, поигрывая хлыстом.
— Ладно, научу вас, как ветер любить. Пошли. Тут недалеко.
Буря, бушевавшая только что, совсем стихла, лишь слегка трогал волосы нежной рукой легкий ветерок. На небо выбралось солнышко, умытое и по-весеннему яркое. Влажные травы засияли яркими красками, озорно поглядывая головками первых цветов. У перекрестья двух широких троп стоял вырубленный из дерева заяц, между ушей у него поместился летящий стриж, а лапы стояли на свернувшемся в кольцо налиме.
— Это все я! — гордо повел рукой Толпери. — Каждый путник, кто мимо проходит у меня помощи просит.
— Занятно, — пробормотал Ольма. — Такого чура еще нам видеть не приходилось.
— Дальше на полдень — еще больше! На каждом перекрестке дорог такие стоят. Там меня многие чтут. Похвистом зовут. Придумают же… Да, там и простора много, есть где разгуляться — поля, да степи!
— Не знаем, как на полдне, мы больше по восходным местам шастали. До Урал-из дошли… — похвалился Упан
— Думаете на Урале и земля закончилась? — весело отозвался Толпери. — Там еще столько земель за Большим Камнем-то, лететь не облететь! Ладно, о том потом. а сейчас огонь развесть надо. Ну, чтоб правильно меня почтить…
Упан закатил глаза и негодующе воскликнул:
— Опять мне по дрова идти?!
— Иди, кугыж Моска, иди! — засмеялся Ольма. И продолжил, обращаясь к Толпери, который уже вольготно расположился около деревянного зайца. — А кого употреблять можно, служа тебе?
— Ну… — протянул смешливый дух, — Стрижем, зайцем, да налимом я сам оборачиваюсь. А остальных можно.
— Ну тогда я схожу, добуду чего-нить к трапезе? — сказал Ольма достав свой лук.
— Иди, дозволяю! — хитро подмигнул Толпери.
Вскоре на костре уже жарилась пара куропаток, а Толпери наставлял:
— Как подойдешь на перекресток дорог, разведи маленький костерок, он опосля должен сам погаснуть, тушить его нельзя! Высыпь соль правой рукой в огонь и произнеси слова: «Стремительный и вездесущий бог, чье имя Похвист!» Но лучше Толпери, мне так привычней. «Храни меня, путника, от всяких бед, напастей и страданий в странствии! Пусть ветер будет попутным, пусть несчастья минуют меня, пусть путь-дорога будет доброй ко мне. Ветер пусть будет только попутным, а беды, страдания и горести пусть навсегда минут и меня, и всех тех, кто сейчас в пути!» Все! И привяжи рядом красную ленточку.
— А если нет с собой красной ленточки? — спросил заинтересованно Упан складывая еще один небольшой костерок у деревянного зайца.
— А ты там в траве пошарь, должны быть. Кто-то да оставляет…
Упан раздвинул траву у подножия деревянного идола и нашел пару красных лент. Повязал на уши зайцу. Полюбовался, как получилось и протянул руку:
— Давай сюда соль, у тебя мешочек был.
— А ты в пехтере своем смотрел?
— Точно! Сейчас гляну. — Понятливо подмигнул Ольме и начал рыться в недрах своего плетеного короба. Нашарил что-то и с натугой потащил, уперевшись в землю ногами. Мышцы рук вздулись сытыми змеями, распирая черную рубаху, лицо покраснело и Упан пробормотал, — Тяжелый, зараза! Ольма, подсоби!
Ольма подскочил и тоже засунул руки в пехтерь. Вдвоем, пыхтя и корячась они с громким хлопком вытянули из небольшого пехтеря огромный мешок, который повалился на землю и, раскрывшись горловиной, рассыпал мелкие розовые крупинки.
— Ух, ты! Розовая соль! Мне такую не часто дарят, все чаще серую. — Воскликнул Толпери. — А говорили, что соли мало. Как же вы с таким мешком по лесам бежали? Небось себе присвоить хотели? — прищурился подозрительно ветряной дух.
— Как ты можешь такое говорить, могучий Толпери! — наигранно возмутился Ольма. — Мы его для тебя берегли, просто нам перекрестки с зайцами все никак не попадались.
— Смотрите у меня! — шутливо погрозил Толпери. — Сыпь давай!
— Дык, если мы весь мешок в огонь бросим, то огонь потухнет! — возмутился Упан.
— А ты попробуй! Сыпь, не перечь.
Ольма с Упаном обхватили тяжеленный мешок обеими руками и осторожно наклонили над маленьким, с ладонь, костерком, что весело полыхал у подножия деревянного зайца. Розовая соль тоненькой струйкой посыпалась и маленькие язычки пламени окрасились в синий, ярко-желтый и малиновый цвет. Соль сыпалась, огонек сверкал всеми цветами радуги и гаснуть не собирался. Вот из мешка выкатилась последняя крупинка соли исчезла в пламени. Толпери сыто и довольно вздохнул.
— Ох, и порадовали вы меня парни! Хорошая и обильна жертва! Будет вам дорога ровная и удобная! И зайцев разрешаю жрать! Но чтоб на стрижей и не смотрели даже! — и исчез.
— А чего их жрать-то, этих стрижей? — удивился Упан. — На один кутний зуб! — и принялся уплетать куропаток.
***
На седьмой день пути, как Яга и говорила, впереди засверкала гладь большого озера. Вокруг озера зеленел дымкой первой листвы далекий сузём. На этом берегу вдоль озера высилась гряда холмов, поросших густыми лесами. Тут и там, вдоль холмов виднелись проторенные тропки. А чуть дальше землю прорезал глубокий овраг, за которым высилась крутая гора с плоской лысой верхушкой. Прошли вдоль берега, на воде виднелись качающиеся лодки, а у берега копошился народ у высоких мостков. За лысой горой через глубокий овраг рос еще один холм, но широкий и плоский, как стол, с почти отвесными земляными стенами, а на его вершине, за высокими валами, устеленными ковром молодой травы темнело крепкими рубленными стенами большое деревянное городище. На покатых склонах соседних горушек стояли исхудавшие за зиму стоги сена, а на широких лугах бродили запряженные шогой лошадки, вспарывая плоть земли и оставляя на зелени весенних полей черные пятна пашни.
— Ну, что? Пошли, что ли? — сказал Упан и двинулся в сторону городища. Ольма кивнул и зашагал вслед.
Впереди, на утоптанной до желтизны дороге, показалась лошадь, которая тащила за собой широкую и короткую лодку, поставленную на четыре деревянных кругляша. Кругляши вертелись и лодка катилась вслед за лошадкой. На краю лодки сидел мужичок и придерживая длинные кожаные лямы, лениво понукал лохматую скотинку.
— Ёлус, мере! — Весело крикнул Упан. — А чего это ты на лодке по земле едешь. У вас, вона, сколько воды, а ты лодку по земле таскаешь. — широко улыбнулся перевертыш.
Мужичок лениво покосился и ответил:
— И тебе — йолус, пуйка. То не лодка, то орва! Вишь, тартыши крутятся, мою орву везут вместе со мной. Пока ты ногами топаешь, да потеешь, я, знай себе еду, отдыхаю! — Пока мужичок говорил, повозка наехала на камушек, накренилась, раздался треск и один из кругляшей отвалился и поскакал прочь. — Да, что ж ты будешь делать! — Возмутился мужичок и спрыгнув на землю, шустро побежал следом. Кругляш весело скакал по утоптанной земле и никак не давался ему в руки. В конце концов, изловив беглеца, мужичок докатил его назад до своей орвы и проворчал, — У тебя, пепа, язык, что помело! Только им заболтал, так и орву мою раскурочил! Я ее цельный месяц мастерил, а ты одним словом поломал. Помогай давай! А то обижусь! А в обиде я грозный…
— Да, ладно тебе, тютя, я ж не со зла. Я ж просто такого чуда еще не видывал. У нас на тере только ездят, да на волокушах. — Приговаривал Упан, поднимая вместе с Ольмой накренившуюся повозку. Мужичок споро надел норовистого тартыша на место, заколотил колышек, чтоб не убежал снова, забрался на свою орву и оттуда прищурившись спросил.
— Это ж из какого вы медвежьего угла пожаловали, что орвы никогда не видели?
— А откуда ты узнал, что мы из Медвежьего Угла пришли? — раскрыв рот удивился Упан.
Мужичок мелко затряс русой бородой от смеха.
— Ой, уморили, пуйки! Вы еще скажите, что вы медведи! — заливался смехом мужичок.
— Ты и это зна… — начал было Упан, но Ольма не дал ему продолжить.
— Уважаемый мере! Имени твоего не знаем, прости. Мы с Межи-реки идем, что по-за Волглой лежит. Услышали мы от добрых людей, что у вас есть капище Кече-Юмо, и поблизости глаз его волшебный лежит. Хотели бы на ваши чудеса посмотреть, да дальше пойдем.
— Зовите меня Аргун. — проговорил отсмеявшись мужичок. — А то что из-за Волги идете, то и вправду далеко. Наши-то до нее через Келе-озеро, да по Вёксе, да по Нерли ходят. На лодках, без тартышей! — Снова прыснул в кулак мужичок.
— Весело живете, Аргун, богато! На лодках и по воде и по земле катаетесь! — улыбнулся в ответ Ольма. — Меня Ольмой зовут, а моего елташа — Упаном. Так можно к вам в гости зайти?
— А отчего нельзя? Можно! К нам много гостей из разных земель приходят. И по воде и по суху. Оттого и не бедствуем. Запрыгивайте, покатаю вас на лодке с тартышами. — посмеиваясь пригласил мужик.
Парни забрались в повозку и поехали. Мужичок слегка шлепнул лямами и лошадка послушно побрела дальше.
— Вы, парни, во время пришли. У нас завтра будут на Яруновой плеши, вон она, рядом с городищем, Кече-Юмо выкликать. — при этих словах смешливый Аргун слегка помрачнел, будто вспомнил чего нехорошее. — А коли есть чем расплатиться, то и переночевать к себе пущу. Все мне не одному пуре угощаться! В компании как-никак веселее будет!
— Да, нету у нас ничего… — начал снова Упан. Ольма толкнул его в бок.
— Есть у нас, есть, чем расплатиться, ты только скажи чего тебе надо, мы тем и расплатимся.
— Так вы ходебщики, что ль?
— Ну, да, ходим везде… — согласился Ольма, — с Большого Камня идем, что на восходе землю перегораживает.
— Слышал я про Ен-Ки. Гости торговые рассказывали, что по Волге ходят. Горы каменные, высокие! Богатства в тех горах много… — проговорил Аргун. — Да только мне и здесь хорошо!
Так за разговорами оставили за спиной гору с Яруновой плешью, и подъехали к крутым валам городища. Лошадка привычно повернула в сторону и побрела мимо огородов дальше.
— А что же мы в городище не поедем? — поинтересовался Ольма.
— А чего туда ехать? Там кугыз с войском живет, да торг стоит. А обычный люд в мирное время по посаду живет. Мой домушка у Сёй-оврага стоит. Один живу, бобылем. Жена не успела мне деток родить, её молодой еще Кече-Юмо забрал… Такая, видно судьба… — Вздохнул Аргун.
По пути встречался народ, с которым Аргун раскланивался и перешучивался. Всяк был занят своим делом, только старики, сидевшие на завалинках, грелись на ласковом весеннем солнышке.
Приехали к Аргунову дому, который оказался небольшой рубленной избушкой, окруженной яблоневыми деревцами. Аргун принялся распрягать лошадку, а парни, умывшись теплой водой из колоды ждали хозяина.
Стол Аргун накрыл богато, хоть и сам-один жил. Тут и репа пареная была, и редиска, и горькие травки и сладкие, и сыр, и курица печеная, и каша сытная. И обещанный бочонок пуре — медовой бражки.
— Ну, гости дорогие! Вздрогнем по маленькой! — и опрокинул ковшик. Осушил его, дергая кадыком, крякнул вкусно и проговорил, — Ешьте, ешьте, не стесняйтесь!
Упан набросился на еду, будто и не ел ни разу в жизни, а Ольма осторожно отламывая маленькие кусочки заговорил.
— Скажи, тютя Аргун, а что с твоей молодой женой произошло? Коли не тайна?
— Да, нет никакой тайны… — вздохнул Аргун и начал рассказ. — Юкшо моя красивая была, стройная лебедушка, не ходила, а плыла. Надышаться друг на друга не могли. Сговорились с нею зимой, а по весне у нас как обычно праздник был, когда Кече-Юмо выкликают. Народ собирается на Ярунову плешь, песни поют, костры жгут, через костры прыгают… Вот и мы, тоже прыгали… Костер высокий был, большой. А моя Юкшо маленькая, легкая. Я уж отговаривать стал, мол, не перепрыгнешь! Нет, говорит, нашу любовь костром скрепить надо, иначе судьбы не будет. Разбежались мы, прыгнули, но взметнулся костер, обнял мою Юкшо и забрал ее у меня. Как я тогда выл и ревел и в костер бросался, вам не передать! Вона, руки до сих пор следы огня хранят, — закатал рукава Аргун и показал страшные шрамы. — Хотел я свою Юкшо из костра достать. Но кам наш сказал, что лебедушку мою сам Кече-Юмо выбрал себе в невесты. А я своими глазами видел, как сгорала она в самой середке костра, как тянула ко мне руки… — Аргун вытер скупую слезу, набулькал себе новый ковшик, опрокинул, крякнул, вытер усы рукавом. — Но жизнь-то идет. И коли боги забирают, то взамен обязательно отдариваются. Я, вот, орвы научился мастерить. Людям нравится, покупают. И я не бедствую. Только в дому все равно пусто без моей Юкшо, какой-бы богатый он ни был… Ладно, давайте ребята угощайтесь, А ты, чего Ольма не ешь?
— Да, ем я, ем! — и бросил маленький кусочек лепешки в рот. — Ольма, притащи-ка свой пехтерь!
— А зачем?
— Тащи, надо нашего хозяина за гостеприимство поблагодарить.
Упан принес свой пехтерь и Ольма впервые сам сунул руку в нутро волшебного короба.
— Эх, полным-полна моя коробушка… — приговаривал Ольма и шарил рукой внутри. В руку ничего не давалось. Он закрыл глаза и мысленно взмолился «Волык мудрый, да Ен добрый, вы не однажды нам помогали в пути, помогите этому человеку! Не для себя прошу… Помогите…» Что-то екнуло в груди, там, где на коже светилась небесная звезда и в ладонь будто прыгнуло нечто округлое, плоское и гладкое, как ледышка. Ольма вытащил на свет круглую и светлую, словно луна блестящую пластинку.
— Вот, держи, тютя Аргун, это тебе!
Аргун взял в руки пластинку, посмотрел на улыбающихся парней и проговорил:
— Да вы что ополоумели? За ковшик медовухи серебряным зерцалом расплачиваться. Да и не девка я, чтоб своими прелестями любоваться. Вон, в кадку с водой с утра погляжусь и ладно.
Ольма не знал, что сказать, Упан тем более, но тут у Ольмы из-за ворота выглянула Олысь-ань и тоненьким голоском проговорила:
— Бери, тютя Аргун, это лунное зерцало. Его луна просто так не дает. Бери — зонки от чистого сердца тебе дарят…
— Это кто это у вас? — вытаращил глаза Аргун.
— Это домовушка наша, с нами ходит. Мы ж без дома пока, как найдем себе дом, так там она и останется. А пока в шапке моей живет. — терпеливо объяснил Ольма.
— Ну, вы парни даете, еще и домовушку с собой носите… Я своих и не вижу вовсе, а у вас она товарищем ходит — ошарашено разглядывал домовушку хозяин. А Олысь-ань продолжила:
— Ты это зерцало рукой потри и загляни туда и тогда увидишь то, что больше всего видеть хочешь. Я об этом точно знаю. Нам, духам многое открыто…
Аргун, дрожащими пальцами неловко потер гладкую, словно поверхность озера пластинку, она сверкнула ярко и внутри он увидел лицо своей давно ушедшей Юкшо. Слезы покатились из мужских глаз, а палец Аргуна, осторожно касаясь, нежно обводил черты дорогого ему лица. Губы мужчины шевелились, будто он разговаривал со своей Юкшо. Парни тихо поднялись из-за стола и вышли в прохладные весенние сумерки.
— Он сейчас с Юкшо своей разговаривает, — вздохнула домовушка, сидящая на Ольминой ладони. — все у него будет хорошо, я знаю. Толысь-ныв ему из снов Юкшо привела, упросила брата своего Шонды Юкшо отпустить… Толысь всегда в любви помогает…
На крыльцо вывалился взъерошенный, со светящимися радостью глазами Аргун.
— Ребятушки, мои, гостеньки, пуйки! — он метался от одного к другому, хватал их за плечи и легонько тряс, — Вы сами не знаете, что сотворили! Со мной Юкшо говорила! — захлебываясь словами, говорил Аргун, — Кече-Юмо отпустил мою Юкшо, еще тогда, на следующий день! Она родилась в другой семье, но с той же душой! Лебедушка моя! Завтра же с утра едем свататься! Чабышами моими будете! Заберу мою Юкшо! И никаких костров больше! К огню не подпущу!
— Тютя Аргун, ты с собой Упана бери, он на свадьбах любит гулять, а я тут задержусь. Мне Кече-Юмо нужен.
— Хорошо, хорошо! — Бегал по двору сияющий счастьем Аргун. — Живи сколько хочешь! Бери, что хочешь, ешь, что хочешь, пей, что хочешь! Все мое — твое! А как вернемся с чабышем Упаном, мы еще и тут свадьбу отгуляем — весь посад позову!
***
Аргун С Упаном ушли рано — еще солнце не встало, а только далеко на востоке порозовело небо, будто стыдливо выглядывающая из-под платка красавица. Ольма принялся ухаживать за луком, а Олысь-ань пошла знакомится с местными домовыми и дворовыми.
Достав лук из кожаного короба, Ольма внимательно осмотрел плечи и кибить. Блестящий лак надежно хранил дерево от влажности. Плечи лука, как и прежде были крепки и цельны. Достал тетиву, с усилием натянул и та отозвалась басовитым гудением. Придирчиво осмотрел крепкую жилку и заметил, что кое-где она начинает белеть тонкими, еле заметными волосками. «Расслаивается… — вздохнул Ольма. — Надо бы навощить, да только, где я у Аргуна воск буду искать? Похоже, придется идти в городище. Да и новую тетиву, про запас бы найти. А на что менять?» — привычно пожал плечами и стал рыться в вещах. На донышке мешка обнаружился маленький кожаный мешочек, который вручил ему Кондый вместе с луком и Аргышевым акинаком. Тогда, на изломе зимы, ему только что проснувшемуся на синем камне у Кондыева болота, было безразлично все, кроме подаренного лука. И только сейчас он вспомнил, про этот мешочек. Там что-то тяжело позвякивало и, не долго думая, он развязал горловину и высыпал на стол тускло блистающие в солнечном луче плоские образки зверей. Образки были похожи на то украшение, которое они с Упаном увидели на груди у Кудым-Оша и Моската в Медвежьем Углу. «Золото. Надеюсь этого хватит на новую тетиву и туесок воска» — подумал Ольма, перебирая маленькие золотые пластинки. Закинул на плечо лук, колчан со стрелами, которых за время их путешествия стало значительно меньше.
— Вот! Может, и стрел еще выменяю, или наконечников. — пробормотал под нос парень, натянул шапку и вышел из дома.
Заблудиться он не боялся. Громада рубленного городища заслоняла полнеба и из-за нее не было видно даже огромного Келе-озера. Пошел по протоптанной тропинке вдоль стены, надеясь, что где-то и отыщется вход в городище. Высокие рубленые вежи с остроконечными крышами по углам городища вырастали из земли огромными великанами, которые строго смотрели окрест. Капка, вход, обнаружился на полуденной стороне и встретил его шумом людских голосов и открытыми створками ворот. Пройдя под надвратной вежой он очутился внутри городища. Суета и количество народа напомнило ему кар Кудым-Оша. Только там он еще строился, а здесь он был стар, хоть еще и крепок. Потемневшее от дождей и солнца крепкое дерево стен у самой земли уже лизали изумрудные лохмотья мха. Посредине городища высился широкий и высокий перт с резным крыльцом и множеством пристроек. К стенам жались сараюшки и кое-где прямо из земли, словно грибы после дождя торчали крыши полуземлянок. Большая площадь была заставлена прилавками, на которых торгующий люд выложил свои товары. Ольма прошелся вдоль рядов, выискивая нужные вещи. Торговцы зазывали зычными голосами, расхваливая товар. Иногда хватали за рукав, но Ольма лениво отмахивался. Так он добрел до большого дома с крыльцом, где у самых ступенек хохотали крутоплечие парни, задиристо поглядывая на остальной люд. Все были при оружьи. И Ольма, направился прямо к ним. Если парни оружные, то всяко должны знать, где можно найти новые тетивы и стрелы.
— Мир вам, добрые люди! — Вежливо приветствовал оружных Ольма. Те сразу замолчали и стали разглядывать Ольму с пренебрежением. Хотя было посмотреть на что. Широкие плечи, обтянутые яркой синей рубахой лениво перекатывались крепкими мышцами, на плече висел снаряженный лук, а у пояса колчан с жидким пучком стрел. Один из парней не сильно высокого роста, со злым, жестким, будто вырубленным из дерева лицом, заносчиво крикнул:
— А ты кто таков, приблуда? Из какого медвежьего угла вылез? Сидел, поди, на болоте, в чащобе, солнышка и не видал, бледен больно, — и повернулся за одобрением к богато одетому товарищу. Тот стоял вроде бы и со всеми, но как-то наособицу. Вокруг него все двигались, но никто не смел и локтем задеть.
— Из Медвежьего Угла, что на Волглой. На Волге, — поправился Ольма, вспомнив местное название большой реки. — Хотел спросить, где тетивы выменять могу?
— Тетивы? — оттопырив нижнюю губу попер на него заговоривший с ним парень. Ремень шаргутану оттягивал тяжелый акинак, только на локоть длиннее того, который нес Ольма к каму Утренней Заре. — А ты что ж и стрелки метать умеешь, приблуда? — оценивающе оглядывая Ольму обошел его кругом парень. Все оружные заулыбались, чувствуя новую потеху.
— Умею. — просто ответил Ольма. — только стрел у меня мало, хотел бы еще и стрел выменять. Не подскажешь где?
Разговорчивый зло щурясь процедил:
— А есть ли на что менять? Покажи!
— Есть. — пожал равнодушно плечами Ольма. — Есть, только не про твою честь. Ты норку-то не гни, паря. Я ж с тобой мирно калякаю. — добавил он таким же ровным голосом.
Задира зашипел от злости сквозь зубы, играя желваками:
— Ты, бледная поганка? Смеешь? Мне? Вою? Неуважение оказывать?
— А за что тебя уважать? — снова пожал Ольма плечами и, загибая пальцы, стал спокойно перечислять, — Кто ты таков я не знаю — это раз, на вопросы мои не отвечаешь — это два, вежество не знаешь — это три. Шипишь, как рассерженная девка — это четыре.
Задира побледнел от гнева, потом налился дурной кровью и заорал:
— Микряк, ты слышал?! Он меня девкой назвал! Да я его тут прямо и распластаю на две ровные половинки! — и стал нервно тискать рукоять своего большого акинака, при этом не торопясь выполнять обещанное. Только страшно таращил глаза и делал вид, что вот-вот бросится.
— Не шипи, Компо! — поморщился богато одетый парень. — Пришлый в своем праве. Он спросил, да никто не ответил. Ты, вон, облаял ни за что. — Микряк сделал несколько шагов к Ольме и сказал рисуясь. — Я Микряк, сын Клешшинского кугыза, она этого города. А ты кто?
— Я Ольма, сын Шогена, буя с Межи-реки.
Микряк удивленно вскинул брови и проговорил:
— Про реку эту я не слыхал, видно далеко она от наших мест… А чем докажешь, что ты сын вождя Шогена?
Ольма поднял глаза к небу, мог бы вздыхать — вздохнул, а так снова спокойно ответил,
— Кто у тебя, среди оружных луком владеет? Вот с ним и померяюсь умением. Моего отца не зря Шогеном прозвали — знатный лучник был и меня научил.
— Хорошо. Проверим. С моим лучшим лучником потягаешься. Талим! — Позвал он широкоплечего и длиннорукого парня. — Тащи свой лук, пойдем на забороло, оттуда и помечете стрелки. — И пошел, не оглядываясь к стене, уверенный, что остальные и без зова последуют за ним. Оставшиеся оружные парни помедлили и толпой двинули вслед Микряку. Компо лишь свирепо вращал глазами и все тискал рукоять своего акинака. Когда взобрались на стену по крепкой лесенке их догнал Талим, в руках у него был большой лук с толстыми плечами и костяными накладками.
— Вон, видите, девка идет с ведрами. Ведро пробьете? Кто пробьет, тот и лучший.
По той дорожке, по которой давеча ехали на орве вместе с Аргуном, шла статная девушка, несшая ведра наполненные водой. Ольма прикинул, шагов сто должно быть. Достал стрелку, но накладывать на тетиву не стал.
— В живую девку стрелять? Нехорошо это.
— А где я тебе мертвую возьму, — нехорошо пошутил Микряк. — Ты не в девку стреляй, а в ведро.
Ольма привычно пожал плечами, достал еще одну стрелу и сразу две положил на лук. Вскинул оружие, натянул тетиву, которая возмущенным скрипом пожаловалась, что скоро лопнет, и отправил сразу обе стрелы в полет. Зрители напряглись и затаив дыхание стали ждать. Не прошло и пары мгновений, как девка покачнулась, кто-то из оружных сдержанно ахнул, но девка устояла, затем недоуменно оглядела пробитые ведра, из которых хлынула на землю вода, посмотрела по сторонам, углядела парней на стене городища, погрозила кулаком и подобрав подол побежала по дороге.
— А мне ведер не досталось… — протянул Талим. И над городищем грохнул громом мужской хохот.
Вои приняли Ольму за своего. Увидели его умение лучника и сразу исчезли пренебрежительные взгляды. Только Компо злобно косился, да Микряк снисходительно поглядывал. Остальные, особенно лучник Талим принялись упрашивать рассказать, как можно сразу две стрелы метать. Ольма сдержанно говорил:
— У меня отец знатным лучником был, мне до него далеко еще. Он так и вовсе по три стрелы метал одновременно и пять стрел успевал в воздухе держать, пока первая в цель летит. Я же только две пока могу, да с земли стрелять.
— Как это с земли? — удивился Талим. — Лежа что ли?
— Можно и лежа, а можно и привстав на миг…
— Про воинские умения позже поговорите, — прервал разговор Микряк. — сегодня праздник большой — Ярунов день. Сегодня веселиться надо. Ты Ольма приходи на Ярунову плешь, мы там тоже будем.
— Благодарю за приглашение, сын кугыза, — сказал Ольма в уже удаляющуюся спину кугызова сына. Рядом с Ольмой остался лишь Талим, остальные потянулись за Микряком. Талим махнул в их сторону и произнес:
— А, пускай идут! Пойдем, я тебе тетивы покажу, выберешь, какую хочешь, дарю!
Талим привел Ольму в свой дом, что стоял у Слудова оврага. Почти на самом краю у высокого песчаного обрыва стояло крепкое приземистое строение. От него веяло надежностью и силой — крепкие бревенчатые стены держали высокую крышу, крытую дранкой. Чуть дальше, за большим огородом стоял еще один такой же крепкий сруб откуда слышны были громовые удары молота по наковальне.
— Там батя мой железо плющит. Он-то тебе наконечников и отсыпет. А тетивы вот, смотри. — и без жадности выложил перед Ольмой свой запас. Пока Ольма придирчиво перебирал крепкие жилы, стук и грохот на краю огорода прекратился и из кузни вышел длиннорукий мощный приземистый мужик.
— А вот и батя мой! — обрадовался Талим. — Батя, иди сюда дело есть!
Прихлебывая студеной воды из ковша отец Талима подошел и Ольма смог его внимательно разглядеть. Порты и кожаный передник, одетые прямо на голое тело, были все прожженные искрами. Черные, закопченные руки, толщиной с бедро взрослого мужчины, блестели капельками пота, плечи были широки неимоверно, шириной уступали разве что Упановым. Только ростом шеп был бы Упану только по грудь, а Ольме его макушка с повязаными кожаным ремешком черными с проседью волосами достала бы лишь до подбородка. Лицо пряталось в густой короткой белой бороде, на которой ярким пятном выделялись желтые усы.
— Ну, кому я тут нужон оказался? — Прогрохотал Талимов батя.
— Другу моему Ольме наконечники для стрел нужны, поделишься? — спросил отца Талим.
Кузнец смерил взглядом немаленький Ольмов рост и закашлялся громким смехом, сплевывая черную тягучую слюну:
— А с чего это мне за так делиться с твоим бледным другом?
— Я не за так, я на обмен! — тут же возразил Ольма и высыпал на широкую ладонь блестящие золотые пластинки. Кузнец покосился на сокровище и прогудел:
— Да тут многовато будет за пригоршню-то стрел… Хотя, вот за этого красавца отсыплю тебе пять горстей кованых наконечников. — и вытащил из золотой кучки красивого круторогово быка. — Тебе какие? На зверя четвероного иль двуногого? — пристально глянул он Ольме в глаза.
— Мне всяких. Только не много ли столько за какую-то безделушку? — не замедлил с ответом Ольма.
— Не много! — отрезал кузнец. — Эта штука дорогого стоит, как бы мне за такую вещицу еще и приплатить пришлось…
— Бери так, без доплаты. Мне лишнего не надо.
— Никогда шеп Кудыршо не обманывал людей! Говори, что тебе еще потребно?
— Воску бы мне, тетивы смазывать.
— Тетивы!… — Прогудел Кудыршо. — Тоже лучник, как и мой оболтус! Нет, чтобы отцовскому бою учиться — копьем, да мечом! Нет, говорит, стрела дальше бьет!.. Эх, молодежь! Будет тебе и воск и наконечники, жди.
***
Ольма сидел на крылечке Аргунова дома и старательно втирал воск в в старую тетиву. Олысь-ань примостилась на перевернутом горшочке рядышком и болтая ножками рассказывала:
— Я тут с местными поболтала и узнала, как люди здешние Кече-Юмо выкликают. Они на Яруновой плеши хороводы водят, через костер прыгают, пляшут. Потом к Ярунову глазу идут, болванчиков бить. Поэтому я тебе сделала, вот, гляди, — и она неведомо откуда извлекла глиняного человечка с лысой головой и с выцарапанной на груди звездочкой. — Вот, это ты. Ты должен его с собой на игрища взять, а потом об Ярунов глаз разбить.
— Да, зачем мне это?
— Яга сказала, что в тебе страсть надо разбудить! Поэтому все обычаи надо соблюсти! Я тебе и рубаху новую смастерила и портки. Так что нарядишься и пойдешь! И глиняного человечка с собой возьмешь! Не перечь! — грозно нахмурила бровки Олысь-ань. — Одевайся давай, а то солнце уже к закату клониться начало, да и народ, вона, на Ярунову плешь уж сбирается.
Пришлось Ольме подчиниться, ничего не поделаешь. Умылся в колоде прохладной водой, натянул новую одежду, взял в руки глиняного болванчика и пошел. Молодежь с хохотом пробегала мимо. Девки, украшенные первоцветами и лентами, в длинных белых рубахах, парни в белых одеждах, все босые, спешили на Ярунову гору.
На горе уже было полно народу. Длиннорукий Талим в белой рубахе и портах, увидев Ольму, замахал тому руками, будто большая белая птица.
— Ольма, иди к нам, скоро Ярун плясать начнет!
Ольма, проталкиваясь между веселящихся людей, дошел до Талима и увидел всех своих утренних знакомцев. Компо отирался около Микряка, а кугыжич был наряжен в такую белую рубаху тонкой ткани, что она светилась и резала глаз. Талим увидел глиняного болванчика в руке у Ольмы и сказал:
— Ставь своего болванчика в траву, потом подберешь. — при этих Талимовых словах Компо покосился и пристально стал наблюдать, куда отнесет свою фигурку Ольма, словно запоминал место. Ольма, недолго думая, поставил своего болванчика вместе с Талимовым.
Девушки с хохотом вывели на середину солнечной плеши миловидного светловолосого парня, с мягким, почти девичьим лицом и стали украшать его лентами и цветами, при этом хихикая и щекотя. Парнишка улыбался, краснел, как закатное солнышко, но не сопротивлялся. Девки уже нарумянили ему щеки свекольным соком и на голову водрузили высокий колпак с бубенцами. Парнишка вертел головой и бубенцы переливались сладким звоном. Вот, девки разбежались в стороны, образовывая хоровод, а парнишка остался. Послышались нарастающие хлопки — это все стали дружно бить в ладоши и парнишка в колпаке пустился в пляс. Плясал парнишка неистово и бурно, в лад ускоряющимся хлопкам — размахивал руками и выделывал ногами замысловатые коленца. Бубенцы звонили, длинные рукава рубахи, как лебединые крылья плескали на ветру. Танец становился все быстрее и быстрее и вот парнишка раскинув руки уже просто крутился вкруг себя. Хлопки закончились и хоровод начал, набирая скорость, вращаться вокруг кружащегося парня в обратную сторону. Ольму увлекла чья-то рука и он тоже вместе со всеми побежал по кругу. Люди кружились все стремительней и стремительней, пока не начали падать с хохотом друг на друга. Кто-то пытался подняться, но закружившиеся головы не позволили сделать это — земля притягивала к себе. Ольма тоже повалился рядом с какой-то девушкой, почему-то одетой по-мужски. Та лежала, тяжело дыша и повернув лицо к Ольме, облизывала пересохшие от бега полные губы, высокая грудь под мужской рубахой острыми сосками смотрела в небо. Девка озорно улыбнулась, заметив, куда смотрит Ольма, показала язык и вскочила протягивая ему руку.
— Вставай! Сейчас Кече-Юмо выкликать начнут!
Уже все поднялись, а парнишка в колпаке закричал звонким голосом:
— Кече-Юмо светлый, ты сделал солнышко нам на радость! Приходи, лето приводи! Чтоб светил нам Ярун ярый, грел землю справно! Волочился Ярун по всему свету, полю жит родил, людям детей плодил. А где он ногою, там жито копною, а куда он взглянет, там колос зацветет. — Люди подхватили запевку и повторяли снова и снова, улыбаясь и хлопая в ладоши. А потом ринулись искать своих глиняных болванчиков и хохоча и улюлюкая побежали вниз с горы. Ольма подошел было к тому месту, где оставил своего, но болванчика не нашел, а только вдавленные в землю глиняные черепки, поднял взгляд и увидел злобно оскалившегося Компо. Подбежала девка в мужской одежде, бухнулась на колени рядом, откатилась в сторону соломенная голова, что она держала в руках.
— У тебя болванчик разбился? Не печалься! Собери черепки и давай сюда! — и протянула свою ладошку. Потом дунула на глиняные осколки, обмахнула пучком колосьев зажатых в другой руке и на ее тонкой ладони снова лежала целая фигурка с маленькой звездочкой на груди. — Держи! Побежали к Ярунову глазу! — схватила Ольму за руку и потащила с горы вниз. В стремительном беге, когда ноги не успевают за телом, они, смеясь, сбежали вниз, где все уже окружили огромный синий валун. Парнишка в колпаке закричал:
— Ярун всемогущий прими нашу жертву! — и с силой метнул своего глиняного болванчика в камень. Полетели в стороны глиняные осколки, когда каждый старался вдребезги разбить своего болванчика. А наверху на горе уже пылали костры. Девчонка снова схватила Ольму за руку и потащила наверх.
Пылающие костры пролетали под ногами, смех, песни, пляски закружили Ольму в праздничном хороводе. Он старательно повторял за веселой незнакомкой все, что она велела, но бесшабашное буйство не трогало его. Он отстраненно наблюдал за веселящимися людьми, но его самого веселье не задевало даже краешком. Горячие девичьи губы мазнули его по щеке и жаркий голос зашептал в ухо:
— Что же ты никак не согреешься? Шевелю тебя, шевелю, а ты все такой же холодный! — и крепкая, пылающая жаром, девичья грудь прижалась к нему, обжигая его кожу даже сквозь рубаху. Девчонка закинула ему руки на шею, откинулась назад, рассматривая его смеющимися глазами. — Ну, ничего! Я не сдамся, я тебя расшевелю! Или я не Яруна?
— Ты Ярун? Яруна?
— Да! — показала она, дразнясь, язык. И, улыбаясь, заговорила — Я Яруна, я Ярун — один из самых великих богов в мире людском. Равных по силе среди людей мне нет, да и среди богов мало таких найдется, кто сможет мне противостоять. Отец мой — сам Волык. И от отца своего я унаследовала любовь к людям и всему живому! Вот поэтому с моим приходом по весне и начинается тот великий труд, что принесет потом плоды урожая. Каждый человек, что уважает меня и уважает себя, должен отдаваться созиданию со всей страстностью, на которую только способен. И этот труд не замедлит превратиться в чудесные и приносящие счастье плоды. Сила моя и в страсти любовной. Могу я быть и мужчиной, и могу быть женщиной. Могу помочь и мужчине, и женщине. Знаю я, что ты тот, кто не ведает подлинной страсти и кто очень хочет страсть эту разбудить, так пой же хвалу в честь меня, воздай же мне дань уважения, а я уж обязательно помогу тебе, чтобы и словом и делом смог ты обрести наслаждение, доставляемое любовной страстью. Ведь тот, кто этой страсти не испытывал, тот, и не ведает, что такое подлинное счастье жизни человеческой. — говорила и скидывала одежду прямо в траву и заставляла это же сделать и Ольму. Пробежалась пальчиками по груди, обрисовав голубую метку.
— А ты не прост! Высокое голубое небо покровительствует тебе. Но этой холодной силе не хватает солнечной страсти горячей. — И шаловливо схватила Ольмов уд.
— Погоди! Мне нужна еда, чтобы…, чтобы заняться…
— Не нужна тебе еда, ты будешь сыт моей любовью! — И опустилась на колени перед ним. Горячие губы обожгли Ольмовы чресла и в голове взорвались тысячи маленьких солнц. Сладкая волна поднялась вверх и окатила Ольму водопадом наслаждения. Удерживая голову Яруны ладонями он почувствовал, как она гулко сглотнула и облизнувшись произнесла — Не след проливать семя на землю!
Ольма оттолкнул ее голову, зарычал и повалил девушку на траву. Яруна радостно захохотала и с новой обжигающей страстью впилась ему в губы. Руки скользили по горячему телу, обжигались почти до боли, которой так давно не чувствовал Ольма. Девичья кожа сияла на темной холодной траве и Яруна под синим бархатным небом с пылким жаром отвечала на его ласки. Ольма же то неистово двигался в ней, то замирал и медленно скользил теплеющими руками по ее горячей коже. Сколько длилась эта неистовая жаркая схватка Ольма не мог сказать, только он не однажды взмывал в небеса, а потом резко падал на темную землю в объятья Яруны. И вот в последний раз вспыхнуло солнце, лизнув горячим языком Ольмову плоть, и парень ощутил спиной холодную сырость примятой травы, а на груди у него лежала, тяжело дыша, довольная Яруна.
— Ну, вот, ты и согрелся! — Приложила мягкое ушко к Ольмовой груди, уколов кожу растрепавшимся цветочным венком. — И сердце начало стучать, еле слышно, правда, но начало ведь. Рассказывай! — велела она и скатилась ему под бок устраиваясь головкой на широком Ольмином плече. Ольма смотрел в ночное небо, на котором мигали звезды, и пальцами гладил нежное девичье плечо.
— Мне Яга сказала на солнечную плешь идти, чтоб страсть разбудить… — проговорил чуть спустя он.
— Узнаю Ягу, мудрая она, не зря к ней отец мой захаживал и сестренка Мара за советами бегает. А дальше куда?
— А потом Гремячий Ключ искать, чтоб в нем искупаться и обратно живым стать. Это меня Марамаа и наказала, окатила из своей чаши мертвой водой, когда я калечный руки на себя наложить хотел.
— Дурашка глупенький, — захихикала Яруна. — Не наказала она тебя! Это она тебя так вылечила от твоей черы, мертвой водой облила, живой-то воды у нее нет, и теперь ты идешь к Гремячему Ключу, чтобы в живой воде искупаться.
— Знаешь, после того, как меня лесавка одна срамотником угостила, у меня после соития всегда дети появляются. Теперь и у тебя будет?
— Будет. У меня много детей — каждый день мой ребенок, рождающийся на заре. Так что не печалься. Твой и мой ребенок сегодня родится! Видишь, уже небо светлеть начало? Заря… А сейчас спи, — и провела теплыми пальцами Ольме по векам и тот провалился в сон.
***
Уже третий день после Яруновых игрищ он жил в Аргуновом доме, а хозяина со своим чабышом Упаном все не было. Ольма с жаром вспоминал ночь проведенную с Яруной, вспоминал страсть, опалившую его. Думал, что будет тосковать, как когда-то тосковал по Томше, а потом по Снегурке. Но этого не случилось. Вместо маеты и печали его наполняло какое-то странное умиротворение. Он с интересом смотрел, как вокруг кипит жизнь, как соседи Аргуна занимаются домашними делами, наблюдал, как проклевываются бутоны на яблоневых ветках и наливаются силой, как каждый день встает солнце и ласково ему улыбается с небес. И всякий раз, когда первые лучи озаряли его лицо, он прикасался к груди и в пальцы еле слышно толкалось его просыпающееся сердце. Пытался вдыхать свежий весенний воздух, который с трудом и по капле наполнял грудь, но ему и этого хватало. Кожа была уже не иссиня бледна, а просто молочно бела и чувствовала и холод земли, и тепло нагретого солнцем дерева, и жар огня в очаге. Домовушка помогала по хозяйству местным домашним духам и даже будто бы еще помолодела и похорошела. Даже хвасталась однажды, что на нее местный дворовой начал заглядываться.
Ольма же целыми днями мастерил новые стрелы. Пять пригоршен железных наконечников он выменял у Талимова отца Кудыршо, железных дел мастера, к которому его несколько дней назад привел Талим. Дерева же у Аргуна было много и Ольма решил, что тот вряд ли обидится, если Ольма возьмёт полешко, другое, чтоб распустить его на стрелы. Перьев же ему дала добрая соседская баба, державшая гусей, оказавшаяся Аргуновой божаткой по имени Маря.
Вот, он и рукодельничал, когда увидел, что к Аргунову дому шагает, вертя головой давешний знакомец Талим.
— Вот, ты где прячешься, Ольма! Я уж все городище обежал. Отец Микряка вернулся, узнал, что у нас знатный стрелок объявился, в гости тебя зовет, познакомится хочет.
— Да, ладно?.. Зачем большому кугызу какой-то простой охотник с Межи-реки?
— Ничего себе простой! Такой простой, что двумя стрелами враз за сто шагов попадает, да за две пригоршни наконечников с кузнецом золотой бляшкой расплачивается, на которую немаленькое стадо коров купить можно? Пошли-пошли, наш кугыз Ушан умный и щедрый, и на сказки падкий, ты ж сам говорил, что много земель прошел, много всего видел, вот и похвастаешься.
— Не люблю я хвастаться… — протянул Ольма.
— А ты и не хвастайся, просто рассказывай. — Хлопнул по плечу Ольму Талим. — Пошли-пошли, пока солнце высоко, может еще и пострелять успеем, народ повеселим.
Ольма тихонечко вздохнул и пошел собираться.
На площади у кугызова перта уже собрались оружные вои. Прямо на ступеньках высокого крыльца, по простому, сидел крупный, осанистый мужчина с седой бородой и умными глазами. Богато изукрашенная яркая рубаха была распахнута у ворота, из которого виднелись крепкие пласты грудных мышц, покрытые кудрявым седым волосом. Рядом с кугызом Ушаном, а это был именно он, на ступеньках стоял большой бочонок, из которого он ковшиком черпал и прихлебывал медовую брагу. Брага шипела и пузырилась, белой пеной пачкая седые усы кугыза.
— А! Вот и наш Талим пожаловал и гостя привел! Проходи, гость, присаживайся! — и Ушан похлопал крепкой ладонью по ступеньке рядом с собой.
— Спасибо за приглашение, кугыз Ушан. Но невместно простому охотнику сидеть рядом с тобой. — сдержанно поклонился Ольма.
— А мне говорили, что ты не так уж и прост, — прищурился Ушан. — Что ты сын кугыза народа, что живет на Меже-реке. О реке этой я слыхал, она в Унжу впадает. До Унжи я ходил, по Волге. Но про народ тамошний слыхал, что они с медведями знаются и живет там у вас мудрец и кам Хранящий Медведей.
— Мой отец погиб, и сейчас там другой буй, но суро Кондый по-прежнему у нас живет и хранит нашу землю.
— Так, иди, садись, помянем твоего отца, хорошего воина, коли он такого искусного лучника, как ты вырастил. Да покалякаем запросто.
Отказываться дальше уже не имело смысла и Ольма опустился на ступени рядом с Ушаном, лишь только походя заметив, как клюнул его в спину злой взгляд Компо, стоящего неподалеку. Ушан зачерпнул новый ковш и протянул Ольме.
— Пей! Вспомним твоего отца, как ты говоришь, его звали?
— У нас в веси все его звали Шоген. Он луки хорошо мастерил и хорошим охотником был. Но совсем недавно я узнал, что у него и другое имя было. Самбор с Йоки-реки.
— Самбор с Оки? — Протянул Ушан. — А не тот ли это Самбор, что мне давным-давно на Волге встретился? Ну-ка, ну-ка, посмотри на меня, — попросил он Ольму и вгляделся пристально, хмыкнул. — Коли были б у тебя волоса на голове и борода светлая, сказал бы что похож… Куда волосы-то у тебя делись?
— Обгорели, но то история длинная и не всякому уху нужная, — усмехнулся Ольма.
— Так и мы никуда не торопимся! — засмеялся Ушан.
— Расскажу я тебе, когыз Ушан, потешу. Но можно ли тебя попросить прежде о встреченном тобой Самборе прежде рассказать. Потому что, если это мой отец, то я хотел бы знать о нем побольше, ибо сам он о себе мало рассказывал. Только охотится учил, да песни грустные пел на чужом языке.
— А пошли тогда в горницу? Там и столы, поди, уж накрыли.
Вои вившиеся около крыльца, галдя и посмеиваясь в предвкушении сытной трапезы, прошли вслед за кугызом и его гостем в большую светлую горницу. Широкие столы уже ломились от выставленных яств. Послышались здравицы в честь кугыза и горница наполнилась гомоном, стуком чаш и ковшиков. Утолив первый голод и приняв с достоинством хвалебные речи, кугыз Ушан снова повернулся к Ольме.
— Слушай про Самбора, что я повстречал на берегах Волги. — степенно огладил усы Ушан. — Тогда я был молод и на месте мне не сиделось. Отец мой Погей был еще в силе и крепко сидел в нашем городище, а мне все хотелось другие земли повидать. И напросился я с торговыми людьми в далекий поход. Пошли мы по Вёксе на Нерль, а там и в Волгу вышли. Я тогда такую большую реку и не видал раньше! Все мне было чудно! А шли мы в далекую землю Казар, где богатые люди живут, и где товаров со всего света видимо-невидимо. Пристали мы к берегу, там, где впадает Ока в Волгу и встали на стоянку, вокурат неподалеку от селища плосколицых муров. Расторговались с ними и легли отдыхать. Я был молод и горяч, и свербело мне в одном месте, все никак уснуть не мог. Вертелся-вертелся, а потом, вроде, стал в сон валиться, как услышал треск кустов и к огню вышел огромный воин, был он устал, грязен и изранен. Я было вскочил, за топор схватился, но он только хриплым голосом попросил напиться и отдохнуть. Положил свой лук и меч на землю и повалился мертвым сном после нескольких глотков воды. Кстати, дай-ка на твой лук взглянуть? — Ольма передал короб с луком Ушану. Тот увидел рисунки, выдавленные на темной коже и радостно воскликнул. — Не зря его в ваших краях Шогеном прозвали — это точно его лук! Я эти рисунки всю ночь разглядывал, пока сидел рядом, дожидаясь, когда старшие проснутся и решат, что делать с пришельцем. Настало утро, пришелец зашевелился, открыл глаза и снова попросил воды. Наш старшой увидел в его спине обломок стрелы. Оттого решил, что как бы не был огромен чужак, то угрозы он для нас не представлял, поскольку был слаб от раны. Костяной наконечник из его лопатки старшой достал, он мастер был на это дело — раны в походе лечить, да кровь заговаривать. Знатный правильщик был! Опосля мы пришлеца накормили и стали зазывать с собой. Но тот отказался. А я все рядом вертелся, больно уж мне его оружье понравилось. И он мне поведал, что городище его враги-находники сожгли и всех родичей убили. Его же только поранить смогли и он ушел. Теперь идет, де, ищет лесного чародея, что у старого болота живет, и хочет узнать у него секреты и отомстить своим врагам. Так за разговорами я узнал, что он еще так же молод как и я, и нет ему и шестнадцати зим, только стать его мужская была, куда больше моей. И меч его, который я попросил подержать был очень тяжел. Уходя он оставил нам в благодарность за помощь и приют свой меч, забрав с собою только лук, да нож. Я его меч так и храню, потому как он мне в руку не лег. Больно уж большой и тяжелый. — закончил свой рассказ Ушан и хитро посмотрел на Ольму. — Но если хочешь, я отдам тебе меч твоего отца. Правда, не за так…
Ольмино сердце гулко ухнуло, напугав его своим стуком так, что на краткий миг перехватило его слабое дыхание. Он судорожно нашарил мешочек с золотыми бляшками и со стуком положил на стол перед Ушаном. Тот нарочито медленно вытряхнул содержимое на стол и лениво подвигал чудных золотых зверей пальцем. Молодежь, сидевшая за столом, вытянула шеи, разглядывая невиданное богатство. Микряк занявший место по другую сторону от Ушана уважительно присвистнул и посмотрел оценивающе на Ольму.
— А говорил, простой охотник! Да ты богат, как мой батя!
Всегда и во все времена среди людей ценилась не только сила, но и достаток. И от того, что у их кугыза в гостях равный ему все довольно заулыбались, только Компо завистливо ел золото глазами. Но Ольме было не до этого, он смотрел в глаза Ушану и видел там спокойный умный взгляд мудрого человека.
— Не возьму я твое золото! — Сказал кугыз. — Но меч отдам только если ты мне расскажешь через какие земли шел и что видел. Идет?
Ольма кивнул и начал рассказ о том, как шли к Большому Камню через земли черемисов и овды, как гостили у Кудым-Оша, как ходили к каму Утренняя Заря, только умолчал о том, что елташ его — оборотень, а он сам тойма-илеш. Слушая о его приключениях молодые воины, то затихали, затаив дыхание, то взрывались одобряющими криками, и каждому из них казалось, что это он идет сквозь леса, побеждает злых ведьм и поднимается в высокие горы. Только мудрый Ушан молча и внимательно слушал. И когда отгремели восторженные голоса, он наклонился к Ольме и сказал прямо в ухо тихим голосом:
— А ты ведь не все рассказал? Так?
— Не все, — согласился Ольма вполголоса.
— Ну, тогда мы с тобой еще поговорим. Но потом. И не здесь. А пока гуляй, отдыхай. Твое дело молодое.
***
Из луков с Талимом так и не получилось пострелять. Праздник развернулся широко и подгулявшие парни разбрелись в темноте, кто куда. Только Талим взял с Ольмы слово, что уж на завтра они точно пойдут за стены и каждый покажет, что умеет. Уговорившись, довольный Талим нетвердой походкой исчез в ночи, а Ольма повернул к Сёй-оврагу и не спеша добрался до Аргунова дома.
Утро разбудило его шумом на дворе и громким голосом Упана.
— Ольма, лежебока! Ты куда задевался? Мы вернулись! Выходи, праздник праздновать будем! — И на еле успевшего подняться Ольму бросился улыбающийся черноволосый друг, тиская его в своих медвежьих объятиях. — Мы на Премболе Юкшо нашли! Юдор-Юкшо ее зовут, и она Аргуна узнала! Бросилась к нему и заплакала от радости. Отец с матерью никак ее замуж отдать не могли — не хотела Юдор тех, кого ей родичи сватали, все говорила, что Аргуна ждет. Они уж ей всех деревянных дел мастеров с округи переводили. А она ни в какую! А когда мы с Аргуном пожаловали, да с дорогими подарками, то сразу согласились ее за Аргуна отдать. Ох и гульнули мы! И еще погуляем! — хмельная радость плескалась в Упановых глазах.
— Многих девок-то там перетрогал? — подначил друга Ольма.
— Там такие девки, скажу я тебе, елташ! Ого-го какие девки! — Стал рисовать руками обводы женских тел разошедшийся Упан.
— Ну, да, ну, да… Под медовуху-то всякая красавицей покажется. Волосы-то хоть не давал им чесать?
— Волосы? А при чем тут волосы? — схватил в кулак свой длинный черный хвост Упан. — Мне волосы только Ирха чесала… Ой!
— Вот, видишь, медовуха медведя до добра не доведет, — наставительно подняв палец, усмехнулся Ольма. — Видишь, уже и Ирху забыл… А она ждет.
— Умеешь же ты настрой портить, елташ Ольма! — Помрачнел Упан и вдруг стал просительно заглядывать в глаза. — Но ты ведь ей не расскажешь, да? Не расскажешь, ведь?
— Такое только ты сам ей можешь рассказать, если осмелишься. — серьезно глядя на друга произнес Ольма. Упан ответил таким же пристальным взглядом и молча обнял товарища.
— А ты, похоже, теплеть начал! Получилось, да? — обрадовался Упан, ощупывая Ольмины плечи.
— У него уже и сердце стучать стало, только еле слышно, — высунулась из запечья домовушка.
— Все равно на Гремячий Ключ идти надо, мне Яруна сказала. — Продолжил Ольма.
— Яруна? А ты тут тоже времени зря не терял, я смотрю. С девушками знакомился — захохотал перевертыш.
— Не терял. — согласился Ольма. — Но это другое… Потом расскажу. Я тут с местным кугызом познакомился и меч своего отца нашел…
— Да, ты что?! Рассказывай! — начал было Упан, но был прерван вошедшим Аргуном.
— Вы чего это тут обжимаетесь? Чабыш Упан, тебе премболовских девок не хватило что ль, теперь своего елташа тискаешь? Пойдем, Ольма, я тебя со своей Юкшо познакомлю. А завтра весь посад созову — и Сём-конец и Слудский! Всех угощу! Радостью с людьми поделюсь, что моя Юкшо вернулась!
Хрупкая и белокожая Аргунина Юкшо напомнила Ольме Снегурочку из далекой Шунги. Только эта была живая, теплая и улыбчивая. Но, не смотря на свою кажущуюся мягкость, уже вовсю крутила тающим от счастья Аргуном.
Когда Аргун наглядевшись на свою Юкшо, снова подошел к Ольме с Упаном, парни сидели во дворе за крепкой стеной леваша, спрятавшись от предпраздничной суеты.
— Парни, я тут что подумал, то зерцало, что вы мне давали, он ж теперь без надобности. Юкшо моя со мной. Выглядывать мне в нем нечего, так что забирайте обратно. вы и так для меня много сделали, чтоб с вас еще и плату за проживание брать. — И протянул зеркальце Ольме.
— Это подарок, Аргун! — сказал Ольма. — Да и твоей Юкшо может пригодиться.
— Не, ребята. У моей Юкшо родичи все живы, разговаривать через ваше волшебное зеркало ей не с кем. А обычное зеркало я ей сам подарю. Так что забирайте. Вдруг, оно еще кому поможет, как и мне?
Делать нечего, пришлось зеркало взять. И Упан сунул его в свой пехтерь.
Ближе к вечеру пришел Талим и увлек друзей на утоптанный до каменной твердости пустырь, где на дальнем конце стояли круглые доски для стрельбы из лука. Талим и Ольма стали обсуждать достоинства своих луков и соревноваться в умении. А Упан, помахав секирой, попинав камушки, сел на траву скучать и ждать, пока Ольма натешится. Сидел-сидел, а потом и вовсе лег в свежую зелень, разглядывая облака в высоком синем небе. Облака медленно плыли, рисуя на голубом небесном холсте причудливые образы зверей и птиц. Упан даже задремал — убаюкал его медленный хоровод пышных облаков. Но вскоре проснулся от того, что кто-то пнул его по ноге.
— Еще один приблуда разлегся! — Прошипело где-то наверху. — Что вам здесь медом намазано, что ли?
Упан проморгался, заслонясь ладонью от яркого еще солнышка и стал медленно подниматься. Тело его словно вырастало прямо из земли, заслоняя грубияну небо. Нависнув над невежей, а это был Компо, Упан угрожающе приподнял губу и раскатисто прорычал:
— Ты чего тут рррасшипелся, гусь? Ты кто таков?
— Это ты кто таков?! — невысокого относительно Упана парня трясло от злости. — Где Талим с лысым приблудой?
Упан поднял руку, парень попытался было увернуться, но Упан, по-медвежьи облапив, потрогал тому лоб.
— Да, нет, холодный, — сказал задумчиво сам себе Упан. — Шипит, как гусь, трясется, краснеет… Паря, да у тебя кумоха что ли?
— Отпусти! Отпусти! А то худо будет! Распластаю! — дрыгая ногами в воздухе Компо силился дотянуться до рукояти своего меча, но прижатые к телу руки не позволяли этого сделать.
— Погоди, не егози! Сейчас у Ольмы узнаю, что ты за гусь?
И шагая через пустырь, направился в сторону лучников.
— Эй, парни, гляньте, какого я гуся вам поймал! — и стряхнул Компо на землю. Тот плюхнулся на задницу и брызгая слюной заверещал:
— Развелось тут приблуд, один краше другого! Талим! Кугыз велел лысого приблуду к нему тащить.
— А у него не падучая случайно? Того гляди пена изо рта полезет. — снова засомневался Упан.
— Да, не… — Отозвался Талим. — Просто желчи в нем много, наружу плещет. — Брезгливо добавил он.
— Точно больной! Мне дедушка говорил, что желчь тело переполняет, когда человек болен. Надо к знахарю отвесть! У вас есть хороший знахарь? — прогудел Упан.
— Есть у нас один знахарь, Ушаном зовется, так вылечит, так вылечит!… — приговаривая, вздернул Талим на ноги Компо. — Ну-ка, а теперь внятно скажи, что Ушан велел сказать? — и отвесил Компо подзатыльник. Хоть и не слаб был Компо на вид, но голова мотнулась от шлепка сильной руки лучника, и тот вжав голову в плечи испуганно затараторил:
— Кугыз Ушан, приглашает сына Самбора Ольму на беседу и товарища его, что нынче возвратился в городище.
— Так-то лучше! — сказал могучий Талим и пнул Компо пониже спины, — А теперь кандехай отсель и знай свое место, приживала!
— Ты за что его так? — Вмешался Ольма.
— Да, достал дальше некуда! Шипит на всех, да нашептывает Микряку, кто, как, где и зачем? Вместо того, чтоб умение воинское оттачивать, таскается по городищу со своей ржавой железкой, да наушничает. А приживала потому, что чужак безвестный, но в любой зад без масла влезет. Тьфу! Ладно, пусть его! Пойдемте, я вас к кугызу провожу.
Обогнули городище с полуночной стороны и пошли в сторону озера.
— А что же, Ушан разве не в перте своем? — спросил Ольма.
— Да не, он сегодня к старшому сыну пошел. Палех у нас Волыком меченый, ему и служит. Пошли, он у Волыкова камня живет, в березовой роще.
Солнышко уже коснулось нижним краешком озерной глади и теперь любовалось своим красным отражением. Обогнули следующую горушку и вошли в глубокий овраг заросший старыми могучими березами. Овраг был сухой, без влажных ручьев сбегающих обычно по весне в любой такой же похожий овраг. Ровное его дно шуршало сухими прошлогодними листьями, сквозь которые робко проклевывались тонкие стебельки молодой травки.
Скоро в темнеющем воздухе забрезжили остветы огня на белых стволах и взору открылась широкая поляна с огромным валуном стоящим стоймя. На верхушке валуна была выбита медвежья морда, а между медвежьих лап хмурилось каменное человеческое лицо. У подножья истукана горел костер, а рядом с ним на бревне сидели два человека. В одном узнавался кугыз Ушан, а, вот, второго они еще не встречали. Статью молодой мужчина удался в своего отца и медвежьего меха накидка не скрывала широких плеч, на коленях сильные руки удерживали короткий резной посох. Только когда подошли ближе, увидели в свете огня, что у мужчины отсутствует одна половина лица, обезображенная жуткими шрамами. С другой половины на гостей смотрел умным и любопытным взглядом темный блестящий глаз.
Ольма вежливо поклонился и произнес:
— Приветствуем сильных людей этой земли! Тебя, мудрый Палех, и тебя, мудрый Ушан.
— И мы приветствуем вас, вентыш и медведь! — улыбнулся одним уголком рта молодой волхв.- Отец уже рассказал мне о вас. Только почему ты приветствовал меня первым, ведь мой отец старше меня и заслуживает большего уважения?
— Перед ликом бога все равны, — показал рукой на каменного истукана Ольма, — но тот, кто говорит с ним — главнее остальных. Но почему ты меня вентышем зовешь?
— Вентыш — сын вентыша Самбора, но он себя вятичем звал. У нас же его племя с Йоки реки вентышами зовется… — откликнулся вместо сына Ушан.
— А ты сын медведя, что же молчишь? — Обратился молодой волхв к Упану.
— А чего мне встревать, когда умные люди говорят? Я лучше с краешка постою и мудрых речей послушаю, мне ж учиться надо кугызьей науке.
Ушан хохотнул:
— Какого же кугыза ты сын?
— Я не сын, я сам кугыз. Мое городище на мысе меж Коростой и Волглой стоит.
— Что-то не припомню я на Медвежьем Углу похожих на тебя кугызов… — сказал Ушан. — там о прошлом годе Турай с Маскатом верховодили…
— Ну, теперь не верховодят… Были, да все вышли. — пророкотал застенчиво Упан.
— Садитесь к огню сын вентыша и сын медведя. Покалякаем! — сверкнул усмешкой темный глаз Палеха. Тулим слушал разговор и когда Ольму с Упаном пригласили к огню, развернулся было и хотел идти восвояси, но молодой волхв остановил Тулима, — Останься, лучник, не помешаешь. Тебе все равно их обратно провожать. — И сделав плавный жест рукой, подул через открытую ладонь в сторону Тулима, тот сразу же стал клевать носом и вскоре крепко заснул, уронив голову на сложенные на коленях руки.
— Мудрый Палех, отчего ты меня медведем кличешь? — прищурился подозрительно Упан. — Откель это проведал?
— Когда в далеком детстве Волык медвежьей лапой отметину на моем лице оставил и мой второй глаз себе забрал в уплату за знания и силу, с тех самых пор, мне мой покровитель Волык многое открывает. И увидел я, что в тебе две души живут — звериная, медвежья, и человечья. Но кроме этого вижу, что живет еще в тебе огненная искра горячая. Она откуда взялась? — любопытством сверкнул единственный глаз Палеха.
— А, это!.. Это мне домовушкин сын, что из камня вылез, кусочек своего бога Агни подарил. — Упан засмущался и добавил, — Вам про то Ольма красивше расскажет. Я еще не умею словеса в узоры заплетать. Вторую весну лишь встречаю…
— Любопытно! — Встрепенулся карт и вопросительно посмотрел на Ольму. Тот не стал отпираться и рассказал историю Упанового появления на свет, пришлось и про себя рассказывать и еще раз снова повторить про все их похождения, но уже более подробно, чем рассказывал в первый раз Ушану.
— Любопытно… — снова протянул Палех. — Занятные гости в наш край забрели. Как ты говоришь, тебя овды эти лесные называли? Потомком алангасаров?
— Ну, да, потомок больших людей, великанов. В наших местах их нарами кличут. Нары пришли неизвестно откуда и ушли неизвестно куда, оставили после себя только горы, холмы и реки с озерами. И были они детьми земли. Поэтому мне земля силу дает, я все время сыт, и еда мне не требуется.
Палех переглянулся с отцом. Тот согласно прикрыл глаза.
— Да, хороши — с богами на короткой ноге, духи вам служат, чудеса творите… — задумчиво произнес Палех. — Что с вами делать, ума не приложу. Думал позабавиться вашими сказками, а выходит и не сказки это вовсе…
— А зачем с нами что-то делать? — удивился Упан. — Мы люди мирные, вреда никому не чиним. Не надо с нами ничего делать.
— Не волнуйся, медведь, это я так, к слову… Просто, коли встречаешься с героем, а вас тут целых два, то должно их понять и узнать, чем они полезны для общества могут быть…
— Верно говоришь, сын, — подхватил Ушан. — В нашем мире без выгоды нельзя. Не выжить. Всяк свою пользу приносит и всяк свою пользу получает. Но, коли они нашему обществу пользу принесут, то и нам отдариваться придется.
— Так ты мне кугыз Ушан, уже отдарился! Меч отца моего отдал.
— То не отдарок, то твоя законная вещь!
— Будет у меня для них отдарки, не переживай, отец! — засмеялся Палех. — Но о том позже. А сейчас я хочу поведать вам про нашу беду. Хотя, с какой это стороны посмотреть, может и не беда, а так — неудобство. Но коли оно случится, придется нам с этих мест уходить.
— Это тайна не для всяких ушей, а то народ сам убежит с насиженного. — добавил Ушан.
— Да, но вам я расскажу. — Продолжил Палех. — Коча моего бати рассказывал, а ему его коча, что наше Келе-озеро появилось оттого, что в давние-давние времена здесь решил отдохнуть большой человек, великан по имени Шуташен. Потому его так прозвали, что у него всегда с собою копье было чудесное, которым он мог пронзать звезды… И пока он спал, от тяжести его головы в земле яма большая промялась, а там, где лежали его плечи, на той стороне озера, там болота нынче топкие стоят, тростником заросшие. Правда, говорят, что наша мягкая земля выправляется и болота сохнут и наше Келе-озеро мельчает. Так вот, на время сна Шуташен воткнул свое копье в изголовье, как раз там, где наше городище теперь стоит и Ярунова гора. Сон долгий его был, земля вокруг мягкая, спать удобно… Проснулся он оттого, что холодно ему стало, вокруг начал лед толстый намерзать. Разозлился он на мороз и стал в теплые края собираться, а копье свое из земли вытащить не может, льда вокруг много намерзло. Стал он его шатать из стороны в сторону, не выдержал тонкий наконечник и лопнул, рассыпавшись по округе осколками. Совсем взъярился Шуташен и в гневе выкрикнул, что пускай обломки копья сами соединятся, и когда наконечник снова станет целым, он за ним вернется, где бы сам он тогда не находился, хоть в нашем мире, хоть в верхнем, хоть в нижнем, подземном. А как раз в нижнем он и сидит, сбросили его наши молодые боги в глубокую яму, без копья-то он всю силу растерял… Видели, поди, камней у нас много? Это и есть осколки Шуташенова копья, и эти камни ползут друг к другу, стараясь соединиться. За много поколений наши люди, живущие здесь научились камни эти двигать, чтоб не дать им сцепиться воедино. Но много времени прошло и из тех, кто способен двигать камни только мы с отцом остались.
— А что же Микряк? Он же тоже вашего рода. — спросил Ольма.
— А Микряк пустой, он только о себе думает, а о народе и не печалиться вовсе. Мать его избаловала… Поэтому и сил наших у него нету.
— Хорошо, а что такого, коли этот Шуташен сюда придет за копьем? — вмешался Упан.
— Это ж великан! Если от его головы осталась такая большая вмятина, — махнул рукой в сторону озера кугыз, — то, что будет, если он тут еще и потопчется, а на радостях еще и спляшет? Он же всех нас тут передавит! — Воскликнул Ушан.
— А куда эти камни ползут? — спросил Ольма.
— На Ярунову плешь. Видимо, в горе самый большой кусок спрятался и к себе остальные мелкие тянет. Коча говорил, что наши предки засыпали тот кусок землей, потому гора и получилась. — Вздохнул Палех. — Мне Волык указал, что вокруг Яруновой горы надо пять оград поставить, и что в этом деле мне помогут три бога: он сам, бог небесный и бог громовой. Рассказал как те заборы поставить, сказал, что придут ко мне посланцы тех богов. Потому-то я и обрадовался, когда о вас узнал. Но среди вас только медведь может быть посланцем от Волыка, как рожденный медведем… А вот Ольма, ты от земли, к тому же потомок алангасаров, а может и самого Шуташена, не зря ж он по нашим землям бродил, может, где семя свое и оставил…
Ольма улыбнулся этим словам и стянул рубаху через голову.
— А на это глянь, мудрый Палех! — И молодой карт увидел на груди Ольмы сияющую голубым светом звезду.
— Метка небесного бога! Отец! Это просто удача какая-то! Откуда она у тебя? — Обратил горящий взгляд на Ольму Палех.
— Это нас Ен по небу вез, а там ленточки разноцветные летали, я одну и поймал, да за пазуху сунул, лента растаяла, а вместо нее у меня на груди эта метка появилась. Ен говорил, что эта лента меня научит многие вещи видеть и время править… — чуть смутившись сказал Ольма и снова натянул рубаху. — А где мы громового посланца найдем?
— А чего его искать? — Хохотнул Ушан. — Вона сидит, храпит и в ус не дует, — кивнул он в сторону Талима. — Батю его, шепа нашего не зря Кудыршо кличут! Грохочет целыми днями в своей кузне, почище всякого грома! Давай, буди его.
— Погоди, отец! Нам ведь еще копье нужно, или стрела, чтоб пронзить все пять жизненных стихий: небо, воздух, воду, огонь и землю. А вот где ее взять, Волык мне не поведал.
— Слушайте, если мой отец вятичем был, потомком алангасаров, то оружье его должно быть сродни копью Шуташена! Давайте из него стрелу сделаем каленую! — Воскликнул Ольма.
— И не жалко тебе с отцовым мечом расставаться будет? — тихо спросил Ушан.
— Думаю, что отец сам бы свой меч вам для этого дела дал, ведь не зря же он его именно тебе на хранение оставил?
— Палех, а ведь парень дело говорит! Буди Талима!
Молодой волхв протянул руку к спящему лучнику и сжал в кулак, и как будто стянул невидимое покрывало, потом стряхнул это невидимое в огонь костра. Языки пламени взметнулись к небу, высветив улыбку на каменном лице Волыкова идола, а когда упали, то напротив сидел хлопающий глазами Талим.
— Я что уснул? Ой, кугыз Ушан, не гневись, что твой вой уснул! Не хотел я! — вскочил растерявшийся парень.
— Тихо, тихо, нет твоей вины, что сон тебя сморил. Да и не в дозоре ты нынче, а у костра сидишь, в кругу друзей. — хохотнул Ушан, успокаивая распереживавшегося воя.
— Лестно мне, что сам кугыз и великий волхв меня в друзья приняли… — пробормотал покрасневший от смущения Талим.
— Садись, садись! — покровительственно сказал Ушан. — Ольма, доставай Самбуров меч. Талим, глянь-ко, сможешь ли этот меч в каленую стрелу перековать? Знаю, что бате в кузне часто помогаешь и шеповым премудростям обучен.
— Красивый меч! Знатный! — рассматривая оружие проговорил Талим, потом понюхал металл, лизнул его и провел ногтем по острой кромке. — Это ж небесное железо! Жалко такое на стрелы переводить!
— Нам из него всего одна стрела потребна. Из всего сразу.
— Такая тяжелая стрела не полетит! Да и лук для нее огромный потребуется, не всякий такую тяжесть выдержит. Обычный-то лук натянуть — все равно, что взрослого мужика одной рукой поднять!
— Твое дело сделать! А там видно будет. — сказал Ольма. — Ну так как? Сделаешь?
— Коли батя поможет, то сделаю. — кивнул Талим согласно.
— Ну, коли так все удачно решилось, надо дело делать. — Сказал Палех. — Сегодня ночь Илеш-маа, сегодня надо слушать живую землю. Она многое скажет. Но сейчас нам важно знать, когда наступит день трех богов! Пойдемте в поле. — Палех поднялся, повел своим посохом над огнем, и пламя свернулось маленьким котенком у самой земли, а потом и вовсе погасло.
За эту ночь, что провели они в березовой роще у Волыкова идола случился переворот от неодетой весны к пышной зелени. Деревья все как-то сразу олистились и в рассветных сумерках молодой березовый лист одуряюще пах клейкой смолой и одевал еще недавно прозрачную рощу в густое зеленое платье. Над кустами веял дух просыпающихся цветов черемухи, а под ногами вилась темная тропка усыпанная желтыми гусеницам ольховых сережек. На заре вышли к распаханному полю с парующими масляными комками земли. Палех скинул свою меховую накидку и в одной рубахе улегся между борозд лицом вниз. Справа от пашни на гору взбегала одевающаяся в зелень дубрава, слева сползал к озеру густой, непролазный ивняк. В лучах просыпающегося солнца завели свою перекличку весенние птицы. Сиреневые тени ползли, укорачиваясь и постепенно прячась в прибрежных кустах, а Палех все лежал недвижно между земляными глыбнями. Запела иволга, выводя на своей свирели утреннюю песню. Волхв зашевелился, поднимаясь с земли, и, отряхивая колени, сказал:
— Через двенадцать дней должны встретиться три бога у Яруновой горы. Ну и мы будем готовы.
***
— Батя! Батя! — заорал Талим. — Ты где?
— А где ж мне еще быть? — выглянул чумазый и распаренный Кудыршо из кузни. — Чего орешь, оглашенный?
— Батя, мне нужно меч в стрелу перековать! Ольма, давай его сюда.
Ольма подошел ближе и протянул шепу свой меч. Меч был огромен — за рукоять обычному мужчине приходилось бы хвататься сразу двумя руками. Ольма же держал ее одной, но и могучая ладонь Кудыршо почти полностью закрыла обмотанную кожей рукоять.
— Длинной какой! — посмотрел, прищурив глаз на лезвие, ловя им солнечный зайчик, взвесил в руке, понюхал, лизнул. — Не-а, не буду ковать, зачем такую красоту на наконечники переводить? — И протянул его обратно Ольме.
— Нам не наконечники, нам из него целиком стрелу надо сделать. Каленую, кованую. — проговорил Ольма. — Для дела надо. Палех послал.
— Палех, говоришь? А ведомо ль тебе, белый, что это из небесного железа оружье? Что для того, чтоб такой меч отковать надо пятьдесят лет собирать небесное железо по крошке, если не сто? Что за такой меч можно весь Клешшин вместе с озером купить?
— Ведомо, Кудыршо. И еще ведомо, что это меч моего отца — память о нем. Но коли мы стрелу не сделаем, то от вашего Клешшого городища с озером вместе и камушка не останется.
Шеп прищурился, посмотрев в глаза Ольме, помолчал, наматывая желтый ус на палец.
— Хорошо. Выкуем тебе стрелу. Только через три дня.
— А почему не сейчас, батя?
— Потому, дурья твоя башка! Учил тебя, учил, да все без толку! С таким железом и работать надо по особому! Три дня мясного не есть, не сквернословить и с богами совет держать, — загибая пальцы перечислял Кудыршо. — Вот и подучишься, заодно, чтоб отцова наука прочно в голову зашла. Хотел сам ковать — будешь, а я только словом помогать буду. Понял, нет?
— Дак да, понял, чего ж не понять — ошарашенный отцовой отповедью пробормотал Талим.
— Тогда тащи меч в кузню. А вам туда хода нет! — преградил Кудыршо рукой дорогу, сунувшихся было за Талимом друзьям. — Через шесть дён приходите.
— А почему шесть дней? Ты ж про три сначала говорил? — воскликнул до этого молчавший Упан.
— Три дня готовится, три дня ковать. Шутка ли — небесное железо! Я на два своих копья, да на меч куда больше времени потратил! А они почитай из обычного железа были! А сейчас ступайте. Хорошо, что не поел, как знал, как знал… — бормотал уже повернувшийся к ним спиной шеп, заходя в кузню.
— А нам-то что делать? — Проговорил Упан.
— Как что? Там Аргун праздник устраивает. Так что, пошли гулять, чабыш Упан.
***
Подворье Аргуна гудело словно разбуженный улей. Среди бабьего гама и суматохи сновала Юкшо, словно иголка протыкающая полотно, такая же тонкая и блестящая, а за ней темной ниткой вился Аргун. Столы были расставлены во дворе и вереница их собратьев выстроилась прямо на дороге, ведущей к Аргунову дому. Бабы со всего посада тащили съестное, выставляли на столы, а дюжие мужички катили большие бочонки с пуре. Аргун издалека заметил друзей и бросился им наперерез.
— Вы где бегаете? Я обыскался вас! Чабыш Упан, тебе снова надо держать онгыр! Ольма! Я один, бобылем жил и родных у меня не осталось, будь моим куговеней, из тебя хороший суанвуй получится! Голова твоя издалека заметная, так и блестит на солнышке! — засмеялся Аргун и сообщил, — Скоро Юкшо моей сродственники прибудут, приданное привезут. И нам надо как следует подготовиться, чтоб, это самое, лицом в грязь не упасть перед ними.
— Великая честь, Аргун, быть твоим старшим зятем. Только нет еще жены у меня. — Поклонился Ольма.
— Жена — дело наживное. Сейчас, главное, посадских уважить — свадьбу сыграть — чин чинарем. Так-то мы уже муж и жена законные, карт в Премболе нас благословил. Так что ты распорядителем только для красоты будешь.
— Ну, коли так, то не переживай, друг Аргун, считай есть у тебя свой куговеня.
— Вот и ладно, вот и хорошо! — довольно потер руки Аргун. — Ладно, вы пока готовьтесь, наряжайтесь, там, причесывайтесь, а я дальше побежал порядок наводить. Надо еще с божаткой Марей договориться, чтоб она посаженной матерью для мой Юкшо согласилась быть. — И убежал сияющий, словно начищенная медная пряжка.
— Счастливый он. — Тихо, еле слышно вздохнул Ольма.- Был один, как парьня, а теперь, смотри сколько народу собралось!
— Не печалься, елташ Ольма, будет и на нашей улице праздник! И дом у каждого будет, полная чаша и семья большая. Гляди, еще деток переженим, породнимся! — Размечтался Упан, а потом продолжил. — Пойдем-ка, тетушку Олысь-ань поищем, уж она-то нам всяко поможет принарядиться.
Разодетые в нарядные одежды заботливой домовушкой, Упан и Ольма встречали гостей. Народу пришло великое множество! Как оказалось, Аргуна в посаде любили и уважали. Веселые соседи несли подарки и кричали здравицы. Женщины достали из сундуков все свои лучшие наряды и украшения, мужики тоже от них не отставали, отчего яркие пятна рубах и женских платьев раскрасили улицу многоцветьем. Упан тряс свой свадебный посох и блестящие медные бубенцы оглашали округу веселым перезвоном. В воротах Аргунова двора соседка Маря расстелила старую овчину, под которой лежало ее богатство — железный нож. Не пожалела дородная и сочная, как лесная ягода, Маря своего богатства, главное, чтоб злые духи не пробрались в Аргунов дом вслед за молодыми. Ведь, всякий знает, что зло острого железа боится. Наконец, важно шествуя от дома посаженной матери, показались Аргун с молодой женой. Все посадские и премболовские собрались и сквозь людскую толпу по узкому коридорчику вела молодых Маря с молодой березовой веткой в руке.
— Идем на свадьбу! — Вещала она звонким голосом. — Три печи пирогов изготовлено; четыре печи хлеба напечено, пять ведер есть браги — пуре столько, что можно на лодке плавать! Жён и детей берите, а если детей нет, то колотушку возьмите! — Кричала разрумянившаяся Маря, подводя молодых к овечьей шкуре. — А теперь ступайте, через шкуру мохнатую, да железо острое! Любое сердце, любоя душа, ярись, да люби! А ты, мой острый нож, от беды их береги! — Приговаривала Маря, обмахивая березовой веткой молодых. Упан звонил своим онгыром, Ольма сверкал на солнце лысой головой, заботливо украшенной домовушкой пышным венком ранних цветов. Люди смеялись, хлопали в ладоши, шумели, стараясь отогнать громким шумом злых духов от молодой пары.
Молодые наконец-то добрались до главного стола, где уселись рядышком на сундук с приданым Юкшо. И тут в действо вступил Ольма, наученный домовушкой.
— Юмо, сохрани!
Юмо, благополучие подай!
Юмо, избыток дай!
Юмо, дай богатства!
Юмо, семь дочерей дай!
Юмо, семь сыновей дай!
Юмо, всякого счастья дай! — громко говорил Ольма, раздавая гостям свадебные лепешки. А Упан все трезвонил онгыром. Праздник же шел своим чередом — разрастался и ширился. Народ веселился и пил за счастье молодых. Уже и дудки запели, и завыли шувыры, застучали тумбыры — народ пустился в пляс. Ольма сидел на лавке и, грустно улыбаясь, глядел на веселящийся народ. Не с кем ему было плясать. Вдруг рядом села, распаренная от танца девушка с распущенными волосами, тоже, как и у Ольмы, украшенными венком.
— Не грусти, скоро и у тебя невеста будет!
— Яруна?! — вскинулся Ольма.
— Нет, не я! — засмеялась звонко. — Другая у тебя будет! Пусть они веселятся! Все у них будет хорошо! Обещаю! Или я не Яруна? — подмигнула хитро и продолжила, — Не хочешь ли еще один денек на свет родить? — озорно сверкнув глазами, глянула на Ольму Яруна и, схватив горячей, обжигающей ладошкой Ольмову руку, повлекла на Ярунову плешь.
***
Свадьба отпела и отплясала шумным веселым разноцветьем. Посадские долго еще приходили в себя, вспоминая довольным смехом праздник. Пролетело гулянье и по посаду, и по городищу, на широких крыльях, да так, что казалось было ему места мало — от земли и до неба. Давно не было таких праздников. Даже сам кугыз Ушан, узнав о том, что мастер Аргун наконец-то женился, пришел самолично его поздравить, подарив молодожену новый железный топор, а молодой его жене богато вышитый посго.
Но, вот, наступил назначенный день, когда пора было идти к Кодыршо и Талиму за готовой стрелой. И Ольма с Упаном отправились к шепову дому. Талима с отцом они нашли у завалинки, те сидели у кузни устало откинувшись на бревенчатую стену и грязными от копоти руками передавали друг другу ковш с холодным квасом.
— Слышали, что Аргун женился — это хорошо! — прогрохотал Кудыршо. — Негоже хорошему мастеру без женского пригляду жить. Да и праздник в городище нам помог в нашем деле — всю нечисть в округе шумом разогнали. Жалко, правда, что мы на свадьбе не погуляли… Да, какие наши годы?… Готова ваша стрела. Талим — неси!
Тот, пошатываясь от усталости, скрылся в кузне. Вынес на двух руках большой сверток льняной дерюги и Ольма увидел то, во что превратился отцов меч. На ткани лежала огромная железная стрела цвета иссиня-серого грозового неба. Острый граненый наконечник переходил в гладкое полированное древко с хвостовиком увенчанным блестящим опереньем. Казалось, что перья пошедшие на хвостовик принадлежат огромной железной птице, так искусно были они выкованы, что видны были маленькие крючочки скрепляющие между собой бородки опахала. Стрела была тяжела, впрочем, так же тяжела, как и меч из которого она была откована.
— Тютя Кудыршо! — Восхищенно ахнул Ольма. — Баская-то какая, как настоящая!
— Настоящая-то, настоящая, только нету на земле лука для такой стрелы, да и человека, что этот лук согнет!
— Главное, что она есть, а остальное придумается. Спасибо тебе шеп Кудыршо! — низко в ноги поклонился Ольма.
— То не мне спасибо. То Талим сам все делал, я только на подхвате был. Уж теперь спокоен я, что дело свое с собой к предкам не унесу. Твоя стрела в Талиме мастера разбудила — настоящего шепа. За то я тебе спасибо говорить должон.
— Спасибо тебе, друг Талим! — теперь уже сыну Кудыршо поклонился Ольма. Тот зарделся от от похвалы отца и Ольмовой благодарности и пробормотал:
— Да, ладно вам, захвалили, что красну девицу… Батя, я тут кое-что придумал. Такие стрелки железные можно делать, только маленькие, даже придумал, как лук изменить, чтоб смог их в полет пустить. Его на бок положить надо, а на тетиву проволоку проволочь…
— Даже так? — Удивился Кудыршо. — Ну-ка, ну-ка, пойдем-ка, расскажешь. — И они живо обсуждая Талимову придумку направились обратно в кузню.
— Талим, мы к тебе потом зайдем, — уже в спину крикнул им Упан.
Тот обернулся, кивнул и скрылся в кузне, вслед за отцом.
— А нам теперь, что делать? — отвлек Упан Ольму от разглядывания стрелы.
— Надо стрелу Палеху показать. Пошли.
Палеха, как и ожидали нашли в его березовой роще, между двух высоких холмов, тот сидел на пороге своей землянки и щурясь своим единственным глазом и смотрел в голубое небо.
— Я ждал вас, вентыш и медведь…
— Откуда ты узнал, что мы придем? — спросил, присаживаясь рядом Ольма.
— Березки нашептали, да красавы насвистели. Вона, по верхушкам скачут. Давно ко мне в гости не прилетали, они ж все больше в рябинниках живут. Гляньте, какие баские.
И правда, на старой березе, увешанной в честь Волыка желтыми лентами, на тонких ветвях качались пепельно-розовые хохлатые птички. Качались и пересвистывались: «Свири-свири, тили-тели». Качались, а березовые сережки сыпали желтым дымком. У Упана в носу засвербело и он оглушительно чихнул. Стайка вспорхнула с березы и скрылась в роще. Упан потер чешущийся нос и спросил:
— Почему ты нас по именам не зовешь? Ааа-пчхи!
— Переносицу потри, чихать перестанешь. — Посоветовал Палех. — И после грозы в березовую рощу не ходи, а то задохнешься.
Упан яростно потер переносицу, нос покраснел, но чих прошел. Палех же продолжил, отвечая на вопрос.
— Имена нам люди дают. А я вижу то, чем боги наделяют. Так что мне имена ни к чему. — Помолчал и продолжил. — Вам сейчас же надо на другой берег озера отправится, а то не успеете вернуться в день, когда три бога встретятся.
— Чего это мы там забыли? На другом берегу озера? — прогундосил покрасневшим носом Упан.
— Начну издалека. Помните, что нам стрелой нужно пронзить пять частей всего сущего? Свет, огонь, воду, землю и небо. Если последние четыре части можно вокруг найти, то как ты пронзишь небо со звездами, солнцем и луной? — Хитро улыбнулся здоровой половиной лица Палех.
— Мне дед Кондый говорил, что однажды небо порвалось и на землю хлынула вода и затопило все вокруг. Нельзя небо протыкать — беда будет! — нахмурился Упан.
— А я о чем? — кивнул согласно Палех. — Как ты можешь почувствовать небо? Ветер можно потрогать и ощутить кожей его прикосновение, воду можно испить и ощутить вкус, когда горит огонь — мы его видим, когда мы наклоняемся к земле мы чувствуем запах. — Палех говорил и пальцем трогал поочередно то кончики пальцев, то язык, то свой единственный глаз, то кончик носа. — А чем ты можешь почувствовать небо? А?
— Ты не дотронулся до уха. — произнес Ольма. — Небо мы можем услышать! Я слышал, как оно поет! Когда нас Ен по небу вез.
— А я слышал, как оно гремит! — Буркнул Упан, раздасадованный тем, что не смог отгадать Палехову загадку.
— Верно! Небо звучит! По ночам звезды переговариваются между собой под печальную песню луны, а днем в свою очередь поет радостную песнь солнце. И гром тоже гремит в небесах.- кивнул он на Упана. — Поэтому вам и надо идти на тот берег. Там, на урёве у Вёксы-реки живет старый шаман ушедшего племени. Он совсем один остался, доживает свой век. Племя его уже давно исчезло. Я ходил к нему как-то, вдруг, да научит чему? У него есть волшебный бубен, он с его помощью с небом говорит. Если добудете бубен, тогда все пять частей у нас будет, и мы сможем построить забор вокруг Яруновой плеши.
— А если он не отдаст нам свой бубен? — Спросил Упан.
— Сделайте так, чтоб отдал. — пожал плечами Палех.
— Не хочу я старенького дедушку обижать. — нахмурился перевертыш, рассматривая свои огромные кулаки.
— Не будем мы его обижать! — сказал Ольма. — Мы с ним договоримся.
— Верное решение. — довольно хмыкнул молодой волхв. — Вон там пайба лежит, я вам с собой в дорогу собрал. Можете прямо сейчас отправляться.
— Куда хоть идти? Дорогу укажи.
— Келе-озеро круглое, коли по берегу пойдете в ту или другую сторону, все равно туда придете, куда надо. Но коли противосолонь идти, то всяко быстрее получится.
— Ну, мы тогда пошли?
— Идите… — махнул рукой Палех и снова уставился в небо, не обращая уже на них внимание.
Подхватив увесистую пайбу, Ольма закинул ее за плечи и поспешил в сторону городища.
— Пошли-пошли! Надо еще к Аргуну забежать, стрелу оставить и оружье взять.
— Точно! Как же мы в поход без оружья-то пойдем? Без оружья нельзя! — Согласился Упан и бросился догонять друга.
Уже вечерело, когда они обогнув озеро, вышли на берег Вёксы. Вода из озера струилась по песчаному дну реки, тут и там обнажаясь отмелями. Пошли дальше, шурша сухим прошлогодним тростником.
— Да уж, эти тростинки с лешачихой не сравнить! — вспомнилась Упану необхватная жена лешего Ванто из черемисского леса.
Ольма тоже вспомнил начало их пути и на ум пришло: «Как там лесавкина дочка? Сына родила мне иль нет? Даже имени ее тогда не спросил…», а вслух сказал:
— Упан, тебе Кондый не говорил, когда у лесавок дети рождаются? Как у нас, у людей? Иль в другой срок?
— Не-а, не говорил. Да и зачем мне это, я ж еще мальком был.
— Сейчас будто больно большой! — Хмыкнул Ольма.
— Дак, ты сам что ли узнать не можешь? Тебе ж синяя звезда на груди все рассказать-поведать может, сам говорил. Помнишь, как ты мне про Ирху рассказывал?
— Да, не зря говорят, что одна голова хорошо, а две лучше…
— Одна голова хорошо, а две страшно! — захохотал Упан своей шутке.
На что Ольма улыбнулся и попытался вспомнить лицо лесавкиной дочки. Перед глазами стояли пышные длинные волосы, щекочущие лицо, курносый нос и зеленые, как лес глаза. Тюк! Толкнуло грудь слева, сердце ухнуло, будто в яму упало и он увидел молочно белую пышную грудь, которую обхватили пухлые розовые губы младенца.
— Родила лесавкина дочь… — задохнулся непрошенной нежностью Ольма.
— Быстро она! — деловито проговорил Упан, обходя странные низкорослые и кривые прибрежные сосны. Закинул голову вверх, загибая пальцы на руке, пошевелил губами и выдал. — Четыре месяца прошло. Кто из лесного зверья четыре месяца приплод носит?
— Кабан. — Ответил Ольма.
Упан хрюкнул, подавившись смехом.
— Ты это, смотри, теперь в кабанчиков по пути не стреляй тогда… Другое чего поедим. Чего нам есть заказано? — начал вспоминать вслух Упан. — Стрижа нельзя, налима нельзя, кабана нельзя. Так и с голоду помрем. Но зато зайца есть разрешили! — И снова засмеялся.
— И в кого ты такой байло, брякотаешь, что ни попадя… — пробурчал под нос Ольма и, вскинув голову, оглядел противоположный берег Вёксы, — Смотри, похоже дошли. На той стороне Вёксы ручей, кажись, журчит.
И правда, напротив открывалось русло широкого ручья, где на урёве по обе стороны от ингиря стояли густые заросли ивняка.
— Опять в воду лезть! — недовольно проворчал Упан.
— В первый раз что ли? — Откликнулся Ольма. — Твои белые штаны все равно не пачкаются. Где только не лазил и как с гуся вода!
— Это да! Штаны у меня знатные!
Перебравшись на противоположный берег Вёксы пошли вдоль ручья. И вскоре в надвигающихся сумерках услышали низкий гудящий звук, как будто бухало чье-то огромное сердце, то медленно и размеренно, то ускоряя бег. Этот гудящий звук вывел их на широкую, окруженную высокими елями, лесную поляну. Посредине, у то ли землянки, то ли шалаша вокруг огня крутился маленький седой длинноволосый человек, колотя сухой заячьей лапкой в большой бубен. Ольмино просыпающееся сердце откликнулось на этот стук и заплясало за грудиной в рваном танце. Воздуха отчего-то стало не хватать и, лапая одной рукой сжавшееся горло, он судорожно схватился за Упана. Тот не долго думая рявкнул на лохматого человека.
— Ну-ка, не балуй!
От грозного рыка гудение прекратилось и к ним повернулась страшная плоская белая морда с множеством острых отростков, с темными дырками глаз, но без рта и носа. Длинная бурая лосиная шкура волочилась по земле, когда сгорбленное чудище с бубном и заячьей лапой двинулось к ним.
— А-а-а! Пюдра Хааль вас и ждал! Пюдра Хааль камлал, и духи сказали Пюдра Хааль, что придет кару и хииглан. Духи сказали, что они мои последние ученики! — Закрутилось на месте существо, приговаривая. — Духи слышат, духи знают, духи слышат, духи знают…
Упан осторожно опустил задыхающегося Ольму на землю и поймал крутящееся существо за заячью лапку.
— А ну, стоять! Стучи обратно! Растудумкался тут! Не видишь, моему другу плохо!
Жуткая плоская безротая морда склонилась на бок звякнув привязанными к острым отросткам прозрачными желтыми камушками, похожими на капельки смолы. Стукнуло заячьей лапкой в бубен существо, прислушалось и мерно застучало — ту-дум, ту-дум, ту-дум… Бубен загудел, завибрировал, сквозь него масляно просвечивало пламя костра, растекаясь по нарисованным узорам. Через какое-то время Ольма судорожно закашлял и вздохнул.
— Все. Не надо больше. — Проговорил он с трудом проталкивая воздух сквозь пересохшее горло. Существо присело на корточки, стянуло с головы свою плоскую морду, оказавшееся маской из лосиного рога и парни увидели широкое, темное, курносое и безбородое лицо старого шамана. Тот с любопытством рассматривал Ольму, по птичьи склонив голову набок.
— Твой друг будет хорошим учеником для Пюдра Хааль! — Сказал он Упану. — Он видит духов. А духи видят его и говорят с ним. Что они сказали хииглану? — Спросил шаман тронув Ольму заячьей лапкой.
— Они сказали мне, что ты научишь меня делать бубен, что бы духи меня лучше слышали. — хриплым голосом выговорил Ольма.
— Все верно! — скрипуче засмеялся белый, как лунь старик. — Пюдра Хааль долго ждал того, кому сможет открыть дорогу в верхний мир! Пойдем! — и протянул Ольме сухую, словно птичья лапка руку шаман. — А кару пусть уходит. Он не слышит духов. Он не будет учеником Пюдра Хааль.
— Да я и не хотел быть учеником Пюдра Хааль. — выговорил Упан. — Тьфу, язык в узелок заворачивается! Старик, мы тебе гостинцев от Палеха принесли!
— От Палеха? Палех был хорошим учеником Пюдра Хааль, только потом его забрал к себе сильный страшный дух Хийси. Теперь Палех служит ему и с ним разговаривает. Ну, да ничего. Пюдра Хааль все равно помнит умного Палеха. Так какие гостинцы могучий кару Пюдра Хааль принес?
— А давай вместе посмотрим? Но тогда ты и меня должен пригласить к огню.
— Хорошо. Пусть кару идет к огню Пюдра Хааль. И гостинцы пусть не забудет!
Шаман с удовольствием уплетал лепешки с сыром, запивая медовой брагой. Упан помогал ему в этом и только Ольма по обыкновению довольствовался маленькими кусочками.
— Раньше наш народ жил на берегу Янтарного моря, которое дарило нам кусочки солнечного камня. — Пюдра Хааль небрежно провел пальцами по своим желтым подвескам на шаманской маске. — Но старейшины сказали, что надо идти искать новых жен, иначе духи накажут за то, что будем ложится со своими сестрами. И сотни мужей взяли копья и пошли себе искать новых жён. И чем дальше уходили наши мужчины от берега моря, тем меньше их становилось, потому что в каждой земле встречали они много красивых женщин и не хотели с ними расставаться. Род же Пюдра прошел дальше всех, ибо мы всякий раз были недовольны новыми женщинами. То одно, то другое не нравилось. А мы хотели лучших! И вот достигли мы Пайнутада-йоки, которая вытекала из Хайсевярв. И местные женщины понравились мужчинам рода Пюдра. Много коду построили мы на берегах Пайнутада-йоки. Жили долго, сытно и счастливо. Река, большое озеро, почти море, напоминало нам о далеких родных местах, правда не дарило оно солнечного камня, только мягкую глину с ракушками… Много поколений выросло на этих берегах. Но новые жены закончились и снова молодые мужи пошли дальше. Но кто-то не захотел уходить и остался.
— А где же твой род, Пюдра Хааль? — Внимательно посмотрел на шамана Ольма. — Ты же здесь один.
— Все здесь остались. — Похлопал сухонькой ладошкой по земле шаман. — Все здесь, все со мной. Тут моя жена, там мои внуки, — обвел поляну рукой Пюдра Хааль. — Все здесь.
Ольма обвел глазами сумеречную поляну и только сейчас заметил много маленьких холмиков, покрытых ковром молодой травы.
— Давно ли ты один здесь?
— Пюдра Хааль не один. Все тут с Пюдра Хааль. Спят рядышком… — Уставившись в огонь проскрипел старик. — Но если хииглан хочет узнать, давно ли длится сон родичей Пюдра Хааль, то Пюдра Хааль скажет это хииглану. Последний из рода Пюдра заснул, когда на месте этого костра плескались воды Хайсевярв. Со временем много воды утекло, Хайсевярв обмелело и здесь вырос высокий лес, а Пюдра Хааль остался ждать своего последнего ученика. И вот он пришел.
— Почему уснули твои родичи, старик? — Глухо проговорил Упан, чувствуя из какой тьмы времен тянется нитка жизни старого шамана. Ведь, он сам живет на свете всего лишь второй оборот солнца.
— Сюда пришел другой народ. Злой. С тяжелыми каменными топорами. Они привели с собой много своих зверей, которые все время хотели есть. А род Пюдра мешал им добывать еду для своих рогатых и безрогих зверей. Как небесный огонь сжирает лес, так и они травили все вокруг. Но люди рода Пюдра не хотели, чтоб исчезал их высокий лес и густые травы. Люди рода Пюдра поругались с пришельцами. И злые каменные топоры разбили много голов рода Пюдра. Не помогли нам наши костяные стрелы и ножи из лопатки Пюдра.
— А куда же делся сам народ каменных топоров? Я знаю, что народы уходят, а на их место приходят другие. А вокруг тебя пусто. Или потомки народа каменных топоров это люди из городища? — спросил Ольма.
— Нет. Люди из городища с того берега Хайсевярв — совсем другой народ, народ нашего языка, но который пришел оттуда, где восходит солнце. И, когда они пришли, здесь уже не было ни рода Пюдра, ни народа каменных топоров, только старый Пюдра Хааль в своей землянке… Но до этого злые духи, пришедшие вслед за каменными топорами убили тех, кто остался в живых. Пюдра Хааль много камлал, много ходил в верхний мир и в нижний мир говорить с духами, и уговорил злых духов нижнего мира попробовать плоти и крови народа каменных топоров. Пюдра Хааль рассказал, что злые и сильные люди народа каменных топоров намного вкуснее маленьких бедных лопуков рода Пюдра. И злые духи поверили и съели плоть всех пришельцев! Всех! Всех каменных топоров! И их рогатых и безрогих зверей! И даже лающих волков! Угощение Пюдра Хааль понравилось злым духам. Наверное, потому они и не тронули меня. — Грустно вздохнул старик.
— Ольма, ты хоть что-то понял? — вполголоса спросил Упан, пока старик задумчиво пялился в огонь.
— Похоже, эти каменные топоры убили половину племени шамана, а вторая половина заболела вместе с народом каменных топоров. Палех говорил, что старик сильный шаман и он смог наслать на них злых духов в отместку.
— Какая страшная сказка, — прошептал Упан.
— Это не сказка, это — быль, — откликнулся Ольма и чуть громче продолжил, обращаясь к старику. — Когда Пюдра Хааль начнет учить хииглана делать шаманский бубен?
Старик пошевелился, поднял голову, на его шее звякнуло ожерелье из желтых лосиных зубов.
— Пюдра Хааль начнет учить хииглана прямо сейчас. Пюдра Хааль отправит хииглана в верхний мир, там хииглан встретит духа-покровителя и дух укажет, что делать дальше. Пусть хииглан ляжет на землю.
Ольма откинулся навзничь прямо там, где сидел. А седой шаман снова нацепил свою роговую маску и стал голыми руками таскать прямо из огня тлеющие угольки и укладывать их вокруг лежащего Ольмы.
— У черного кару много силы! Черный кару должен помочь хииглану подняться в верхний мир, черный кару должен провести его по дороге назад. Черный кару должен сесть у него в головах и положить руки ему на темя.
Когда Упан занял положенное ему место, старик посыпал тлеющие угольки каким-то порошком и по поляне поплыл душный горько-сладкий желтый дым. Мутная пелена заволокла все вокруг плотной стеной, оставив в середине лежащего Ольму с Упаном и тлеющие угольки. Из-за желтой дымной завесы запел шаманский бубен. Пел он в этот раз тихо, почти шепотом, будто Пюдра Хааль гладил кожу бубна своей заячьей лапой, шуршание и гудение становилось все громче, казалось, что после вкрадчивого шепота оно взмыло на высокую горку, чтоб потом оглушающим громом обрушиться вниз и вновь оборваться тишиной. И в этой гулкой тишине шаман выкрикнул несколько гортанных непонятных слов. Видимо, шаманские духи благосклонно откликнулись на его призыв, потому что в дымной мгле, накрывшей их плотным куполом и на дне которой находились Ольма с Упаном, открылось прозрачное окошко в ночное небо. Ольма прошептал:
— Смотри вверх, елташ.
Упан послушно закинул голову вверх и увидел, как до этого спокойные звезды пустились в сверкающий хоровод по темному ночному небу. Их бег все ускорялся и ускорялся, и Упан, завороженный их пляской уже не мог оторвать взгляда от разноцветных полос, что раскрашивали небесный бархат. А разноцветные полосы уже не летели по кругу, а извивались и сплетались, будто змеи в день змеинной свадьбы. Шаман запел на своем древнем языке и ленты нежного небесного огня следовали за его голосом то расширяясь, то сужаясь, то пульсируя, то застывая на короткий миг. В голосе шамана слышались то просительные скулящие звуки, то гневный и яростный требовательный рык. Упан смотрел вверх завороженно и не шевелился. Удары в бубен становились все громче и чаще и Ольма скосив глаза увидел, как костяная маска выступила на желтоватой дымной стене, сверкая маленькими янтарными блестками, и снова скрылась. Рогатая безротая личина стала возникать то тут, то там, пока полностью не заслонила собой танцующие ленты небесного огня и Ольма увидел сквозь прорези маски темные, отрешенные, безумно-бездонные глаза шамана. Его друг Упан не смотрел больше в небо, веки перевертыша медленно закрылись и голова упала на грудь. Но Ольма не закрывал глаз и смотрел вверх. В небе над ним проплыл полной луной шаманский бубен и Ольма снова увидел разноцветные извивающиеся полосы. И снова началась головокружительная круговерть: черные пустые глаза, затем светло-зеленые всполохи и темные шаманские глаза отчего-то наполненные надеждой и добротой, сияющие неимоверным светом в окружении светло-голубых лент с темно синими прожилками…
Сколько длилась эта безумная пляска Ольма не мог сказать, его затянул в себя глубокий разноцветный круговорот. Ленты небесного огня заметались по небу с невероятной скоростью, причудливо изгибаясь. И снова, как тогда, на спине у Ена, к нему потянулась голубая лента и обвила ласково всего, с головы до ног. По телу Ольмы пробежала теплая, нежная волна, мягко ударив в чрево, поднялась вверх к горлу, вымывая из головы все лишнее. Эта волна подкинула его, заставив вскочить на ноги, и Ольма запел, на совершенно незнакомом ему певучем языке, полным птичьего крика и гудения ветра. Взмахами рук он разрушил дымную стену вокруг и перед ним задрожал чистый прозрачный утренний воздух.
И все стало ясно. Оглушающе понятно стало все в этом огромном мире. Было легко и безумно радостно. Его душа вслед за песней летела звеня над землей. Но когда Ольма допел песню, чудо кончилось. И все снова стало привычным и обыденным.
На светлеющем небе таяли последние цветные всполохи и стыдливо-розовая волна рассвета заливала его на востоке. Упан сидел на коленях, уронив голову на грудь. Старый шаман уже без маски лежал на Ольмином месте, головой к коленям Упана. По лицу шамана, будто искаженному болью, сбегали тоненькие струйки пота, вместо зрачков в глазницах голубели белки. Но руки бессильно раскинутые в стороны не выпускали бубен и заячью лапку. Ольма опустился рядом и положил руки на грудь шаману. Тот судорожно вздохнул, как будто вынырнувший из глубокого омута пловец. Моргнул и глянул на Ольму уже своими обычными темными глазами.
— Пюдра Хааль благодарит Высокое Небо! — прохрипел старик пересохшим горлом. — Духи послали Пюдра Хааль ученика сильнее, чем сам Пюдра Хааль. Хииглан увидел своего духа-покровителя? Что он сказал хииглану? — требовательно спросил старый шаман, поднимаясь земли.
— Увидел, Пюдра Хааль. Я теперь знаю, как делать бубен и как разговаривать с небом.
— Как выглядел твой дух, расскажи?
— Это была голубая лента…
— Таэване Линт? — вытаращил темные глаза Пюдра Хааль и бухнулся на колени перед Ольмой, лицом вниз и оттуда глухо и торжественно произнес, — Дух-покровитель хииглана сам Юмала — дух неба!
— Да, мне об этом и раньше говорили другие, эмм… шаманы. Вот, смотри, у меня даже есть знак. — Ольма стянул рубаху через голову и шаман увидел мерцающую голубую звезду на Ольмовой коже и благоговейно прошептал. — Хииглан — сын неба! — Но тут же нахмурился. — А почему от хииглана пахнет землей?
— Мой отец потомок великанов, а они — дети земли. Земля мне дает силы…
— Сын неба и земли! — Воздел свои сухие лапки к небесам шаман и снова бухнулся на колени. — Тебе не нужна наука Пюдра Хааль. Пюдра Хааль ничтожен по сравнению с хиигланом, сыном неба и сыном земли. Хииглан и так все знает. Без Пюдра Хааль… Несчастный Пюдра Хааль никогда не дождется своего ученика, никогда не уйдет вслед своим родичам. — Старый шаман заплакал.
— Пюдра Хааль, не плачь! Ты же научил меня, как открыть дорогу в небо. Раньше у меня просто была сила, а теперь я знаю, как ею управлять. Так что ты мой настоящий учитель. И не зови меня хииглан, у меня имя есть — Ольма.
— Инимэна?! Потомок неба и земли? Благодарю тебя, что подарил мне свое имя. Может ли ничтожный Пюдра Хааль просить Инимэна для себя еще один подарок?
Ольма вопросительно взглянул на старого шамана и тот продолжил:
— Проводи меня по дороге духов на встречу с моими родичами! — и в темных усталых глазах, полных тоскливой надежды, заблестела влага.
— Выходит, теперь моя очередь отправлять к предкам старого шамана… — пробормотал Ольма. — Что мне надо для этого сделать?
— Разве Инимэна не знает? Разве он не спросил об этом свою голубую звезду?
Ольма прислушался к себе и к нему пришло понимание, как именно помочь старому шаману уйти из этого мира по небесной дороге.
— Я помогу тебе, Пюдра Хааль, отправиться на встречу с родичами! Но прежде я должен сделать свой бубен.
Старый шаман расплылся в улыбке.
— Пюдра Хааль подождет. Что для Пюдра Хааль каких-то несколько дней? Пюдра Хааль много дольше ждал! А теперь пусть Инимэна разбудит черного кару, а то он загулялся в верхнем мире и не может вернуться…
— Блин горелый! Как же я про Упана забыл! — хлопнул себя по лбу Ольма. Положил ладонь на Упанову макушку и велел, — Возвращайся, елташ!
Упан поднял голову, разлепил глаза и, широко зевнув, сказал.
— Хорошо поспал! Только что-то все тело затекло! — с хрустом потянулся, вскочил на ноги одним движением и весело спросил. — Ну, что? Нас ждут великие дела?
— Да, мы идем в лес.
— А поесть? — сказал Упан. — Я всю ночь на лосе скакал, устал. — Улыбнулся перевертыш.
— Тебе бы только пожрать, медвежонок! И как в тебя умещается?
Шаман прислушался к разговору и проговорил.
— Медведь ездил на лосе… Это знак для Пюдра Хааль. Черный кару проводит Пюдра Хааль к Пюдра Эма…
— Старик, что значит твое имя? — поинтересовался Ольма, услышав бормотание старика и натягивая тетиву на свой лук.
— Пюдра Хааль — голос рода Пюдра, Пюдра Эма говорит с родом, который уснул давно. — Старик сухими темными пальцами гладил свою роговую маску, янтарные капли подвесок сверкали на утреннем солнце застывшей смолой. Ольма оглядел шамана еще раз. Маска из рога лося, лосиная шкура на плечах, ожерелье из лосиных зубов…
— Пюдра — это лось по-нашему? А твой род — род Лося? А Пюдра Эма — получается Лосиха-Мать?
— Да, все верно говорит Инимэна. — грустно вздохнул старик. — Совсем скоро Пюдра Хааль скажет последние слова и отправится к Пюдра Эма, там он встретит весь свой род Пюдра… — раскачиваясь из стороны в сторону старик закрыл глаза и запел тихим голосом грустную песню на своем языке.
— Пойдем, — позвал Упана Ольма. — Он готовится к встрече с родичами, а нам еще много чего надо успеть.
Упан кивнул, подхватил кусок сыра завернутый в лепешку и бросился догонять Ольму.
— Куда идем? — гулко глотая непрожеванные куски, с набитым ртом спросил Упан.
— Искать скалу у болота.
— Понятно. — сказал Упан, хотя ничего и не понял.
Здесь, в низине, под плотными лапами старых елей, еще кое-где лежал грязный ноздреватый снег. Солнечные лучи сюда не проникали и в темном ельнике еще стояла ранняя весна. Если задрать голову, то вверху можно было увидеть молодые зеленые еловые побеги, проклюнувшиеся на самых верхних ветках изумрудными щетками хвои и молодые красные шишки, висевшие плотными гроздьями. А еще выше, где качающиеся верхушки елей кивали друг другу на ветру, по небу неслись белые легкие облака, то прячущие, то открывающие яркое солнце. Здесь же, в лесу, в заветрии было тихо, лишь только откуда-то издалека слышалась иволгина свирель. Влажная земля опускалась все ниже и ниже и под ногами захлюпал мох — приближалось болото. Елки потеряли хвою и стояли корявые и лысые, обломанные зимними бурями. Между ними в темных маленьких озерцах, окруженных ржавыми лохмотьями мха, отражалось небо. Ольма целеустремленно, не поднимая головы шагал вдоль болота к одной ему известной цели. Упан шумно сопел, топая вслед и выдавливая из-под влажных мшар и острой осоки черную воду. Вскоре под ногами зашуршал сухой песок перемешанный с прошлогодней пожелтевшей хвоей и они по тонкому песчаному гребню вышли на мыс, поднимавшийся из болота сухой светлой спиной. На мысу, у самой воды стояло небольшое деревцо, очень похожее на молодую березку, но ровный и стройный стволик его был черным, будто с него, кто-то сдернул тонкую белую рубашку. Ближе к ельнику из земли торчал огромный камень похожий на забытый великаном кем. На тюрвичке каменного кема блестела дождевой водой каменная продолговатая чаша.
— Черная береза, — проговорил Ольма. — Как духи и сказали…
— Ты что же, тоже с духами калякать умеешь, как старый Пюдра Хааль?
— Ага, калякаю потихоньку… Так, болото есть, скала есть, дерево между скалой и болотом тоже есть. Воды полно. Но как ее вскипятить? — поскреб лысый затылок Ольма.
— А зачем тебе шогдо?
— Дерево гнуть для обечайки.
— Ага. Ясно. Обечайка… — пробормотал Упан.
— Обечайка — это обод бубна. — Объяснил и требовательно протянул руку Ольма. — Дай свой топор.
— Моя секира только меня слушается, — сказал Упан, не торопясь расставаться со своим оружием.
— Ничего, мы с ней договоримся. Давай.
В Ольмину ладонь легла твердая рукоять секиры, попыталась было вывернуться, но не тут-то было — Ольма ухватил ее крепко. Секира толкнулась пару раз и затихла.
— Так то лучше! — довольно улыбнулся парень и направился к черной березке. Поклонился до земли и заговорил звонким голосом. — Стоит дерево — береза черная. Стоит, не шелохнется, не двинется, ни вправо, ни влево, стоит одно-одинешенько, да годы свои отсчитывает. Было ты, дерево, береза черная, ничьё, а стало ты, дерево, моё. Острый медвежий топор срежет тебя, береза черная, у самого комеля. Будешь гнуться, будешь ломаться, да не плачь не печалься, а лучше песню спой вместе со мной. Деревцо, помогай, меня выручай. Стань конем, над горячим огнем, неси песню в небеса, черная береза, краса… — одним взмахом срубил березку и распустил ее на упругие досочки, выбрал самую тонкую, самую среднюю. А из остальных запалил огонь вокруг черного пенечка. Встал в растерянности, что же делать дальше. Упан завертел головой, что-то соображая. Подскочил к огню, схватил в руку огненный язык, словно яркий цветок сорвал.
— Тащи сюда свою доску, будем шогдо делать! — и опустил огненный цветок в воду каменной чаши. Вода запузырилась, забурлила. — Тащи скорей, огонь воду не любит! Сбежать хочет, выворачивается!
Ольма подбежал и бросил тоненькую досочку в горячую воду. Запарила каменная чаша истаивая горячим туманом в голубом небе.
— Ох, ты ж скользкий какой! — держал под водой огонь Упан, приговаривая. — Потерпи огневушечка! Потерпи, для дела надо! — Огненный цветочек послушался и перестал вырываться. Упан осторожно вынул руки из воды, наблюдая, как маленький сгусток пламени мерцал на дне каменной чаши. Ольма метнулся в заросли черемухи и вернулся с охапкой черного лыка. Вытолкал мягкую досочку из воды и скрутил ее в кольцо, туго увязывая черемуховым лыком.
— Можешь отпустить свою огневушку… — сопел Ольма утягивая тугими узлами непослушное упругое дерево.
Упан выловил огонек и отнес обратно в костер. Тот радостно затрещал, встречая маленького собрата, а Ольма поворотился к огню и пропел:
— Тюнанн лиекин, лиекин, лиекин лапсен кансса, киитош тулылапси, этта аутат минуа!..
— Эка, как ты заворачиваешь-то! — Удивился Упан. — Пасть открой, посмотрю, сколько узелков у тебя на языке завязалось? — Вытянул шею перевертыш, заглядывая Ольме в рот.
— Я огню спасибо сказал. Надо всякого, кто тебе помощь дает благодарить! — Ответил серьезно тому парень и зашагал к каменной чаше. Наклонился над водой и зашептал, — Пэхмэйа веси кейнутуаа вэинитани кивъяркулла. Вирта вэси, канна киитолысутэни кивикэхдоллэ…
— А теперь ты свой язык в косичку заплел! — уверенно сказал Упан.
— Что ты имлёй ржешь, котырка! — Возмутился Ольма. — Я делаю так, как должно! Все, сиди здесь, я пошёл!
— Куда это ты покандёхал?
— За сураном для бубна. И за мясом для тебя! — рявкнул Ольма
— За мясом — эт хорошо! Ступай, великий шаман Ольма! — повелительно махнул рукой Упан, развалившись на мягком песке. Ольма нахмурился, поскрипел зубами и зашагал в лес.
Упан храпел, развалившись на спине и раскинув руки. над ним вилась туча мошкары, не решаясь полакомиться вкусной медвежьей кровью. Костер горел по прежнему ярко, а в каменной чаше отражались бегущие по небу облака.
Проснулся перевертыш от вкусного запаха жареного мяса. Над огнем, капая жиром на уголья висела румяная тушка косули, а Ольма старательно выскребал ножом липкую мездру с косульей шкуры.
— О! Мясо поспело! — Потянулся с хрустом со сна Упан. — А ты ей тоже песни пел свои шаманские? — кивнул перевертыш на жарящуюся тушку.
— Пел! — Буркнул Ольма. — Что ж ты за котыр такой?! Все придираешься, да насмехаешься!
— А чаво? Плакать что ли? Аль тебе подпевать? Елташ ты мой ненаглядный! Веселье — это ж хорошо! Без веселья жизнь скучная и серая, если не сказать — черная! Неужель, тебе веселиться не нравится? — зачавкал оторванной зажаренной ляжкой косули Упан.
— Нравится. Только буду веселиться тогда, когда дело сделаю.
— Дело-то — делом! Но и иногда надо что-то полезное делать! Поесть к примеру не хочешь? Вкуснооо!
— Я не голоден. Знаешь, пользу делу часто приносят те шутки, которые ты во время оставляешь при себе! Займи рот, жуй. Так от тебя больше пользы.
— Хорошо. — Не обиделся на друга Упан. — Возьмусь-ка я за пользу! — И протянул руки к следующему душистому куску.
***
Натянутая на обечайку и прокаленная не единожды над огнем косулья кожа гудела под ударами меховой колотушки. Выспавшийся и наевшийся на несколько дней вперед Упан открыл глаза и увидел Ольму, который пробовал свой новый бубен. На снежно-белом полотне инструмента сплетала голубые лучи небесная звезда, точно такая же, как и у Ольмы на груди.
— А где ты белого меха взял на колотушку? — зевая, поинтересовался перевертыш.
— У лисы кончик хвоста одолжил.
— И она не сопротивлялась?
— Нет, не успела. — Буркнул Ольма слушая гудение своего бубна. — Собирайся, солнце высоко, пора к Пюдре Хаалю идти и обещанное исполнять.
— И что же ты ему наобещал? — полюбопытствовал собирающий разбросанные по песку вещи Упан.
— Я обещал его отправить к родичам.
— Ты обещал убить его?! — удивленно воскликнул Упан.
— Старик устал. Ему тяжело. Я просто помогу ему уснуть и его душа улетит в верхний мир, чтоб навсегда соединиться со своим родом Пюдра.
— И как же ты его убаюкаешь? Колыбельную споешь?
— Спою. — Согласно кивнул Ольма и закинув на плечо лук и свою калиту, и с бубном в руке двинулся прочь.
— Эй, подожди, а как же костер? Он же еще не погас!
— А он и не погаснет. Гореть ему до тех пор, пока болото не высохнет, — откликнулся откуда-то из кустов Ольма. — Догоняй!
Упан тяжело вломился в кусты и побежал следом.
***
На шаманской полянке по-прежнему горел маленький костер и седовласый Пюдре Хааль задумчиво ковырялся в нем веточкой.
— Старик! Мы вернулись! — радостно завопил Упан. — Я тебе мяса принес!
Шаман поднял голову и мягко улыбаясь проскрипел:
— Пюдра Хааль сегодня не нужна еда. Пюдра Хааль сегодня уйдет на закате.
— Как хочешь! — плюхнулся Упан напротив. — Тогда я доем, не возражаешь?
— Прожора какой, на тебя естьвы не напасешься! — хмыкнул Ольма.
— А фто? Не пропадать фе добру! — Проговорил набитым ртом Упан.
Старик сидел и ласково смотрел на уплетающего холодное мясо Упана, и вспоминал, как впервые взял своего сына на руки, когда тот появился из чрева матери и огласил все вокруг требовательным писком. Потом не однажды его ладони встречали родичей в этом жестоком мире и отправляли в плавание по волнам времени. И так же не однажды провожали умерших и погибших в последний путь. А вокруг шумел лес, чирикали птицы и шуршала земля. Это Ольма рыл яму.
Вечерело, малиновое небо повисло куполом над поляной, сумерки глубокими синими тенями переплетались с ветками деревьев и медленно опускались на землю. У самого входа в землянку шамана Ольма вырыл продолговатую яму, выстлал ее шкурами найденными внутри, разложил по краям шаманскую утварь, хотел было и бубен Пюдра Хааля положить, но старик остановил его.
— Не клади в лодку Пюдратрумм, Инимэна, забери Пюдратрумм себе, он споет для тебя последнюю песню и уйдет вслед за старым Пюдра Хааль.
— Хорошо, мудрый Пюдра Хааль, как скажешь. Я все приготовил для того, чтоб ты достойно смог отправиться на встречу со своими родичами.
Шаман кивнул и вытянулся на земле и произнес тихим голосом:
— Пусть Инимэна положит старого Пюдра Хааль в его лодку.
Ольма наклонился и поднял легкое, словно птичье, тело шамана, бережно уложил его в неглубокую яму на старые шкуры головой на север и лицом на восток.
— Упан, ты нам должен помочь. Садись в яму в ногах у Пюдра Хааль, ему нужен проводник.
— Ты что это? И меня на тот свет заодно со стариком отправишь?
Ольма досадливо поморщился непонятливости приятеля и объяснил, показывая рукой на яму.
— Это лодка, в которой Пюдра Хааль уедет в верхний мир на встречу со своим родом. А ты всего лишь проводник, ты останешься со мной, здесь. Ты только должен держать весло и петь песню, чтоб лодку не унесло в нижний мир. Как все закончится и старик уснет, мы с тобой просто уйдем отсюда.
— Но я не знаю шаманский язык!
— Ничего страшного, песню буду петь я, ты лишь подпевай и держи весло.
Усадив Упана в яму и вручив ему весло, Ольма медленно пошел по кругу, пробуя свой бубен белой пушистой колотушкой. И молодой, недавно родившийся бубен запел. Запел о том, как он рос черной березой на краю болота, как гляделся в отражение каменной чаши, как бегал по лесу легконогой косулей и радовался молодым побегам и зеленой траве, как лисий хвост заметал следы, как журчала вода и трещал огонь, когда все это баюкала на своих ладонях Мать-Земля. Упан сначала, как дурак сидел в яме с веслом в руке, но вслушавшись в песню и начав мычать ей в лад, вдруг ощутил себя в настоящей, покачивающейся на волнах лодке, которая плыла по ночному озеру. Над озером стелился туман, заливая густым теплым молоком все вокруг. Он почувствовал, как влажнеет его одежда, а грудь наполняется туманом и от воды тянет сыростью и холодом. На руках, на волосах, на бровях и ресницах повисли крохотные капельки воды. Лодка встала и ее ощутимо потянуло куда-то назад, во тьму. В плотной мгле проступали камышовые стебли и сухой шуршащий тростник. Лодку все сильнее тащило назад, в мутный мрак, клубящийся щупальцами черноты. А где-то далеко-далеко впереди, в светлой белесости, висел яркий малиновый шар. Упан опустил весло в воду и сильным толчком направил лодку к мерцающему малиновому пятну. Влажные плети тьмы, попытались было вернуть лодку назад, но упрямый Упан снова оттолкнулся веслом от воды и лодка полетела вперед, подчиняясь сильным гребкам весла. Маленький шаман свернулся калачиком на дне лодки и, закрыв глаза, улыбался. Внутри Упана что-то воспрянуло и он уже всматривался в белесую мглу впереди со злой решимостью, готовый встретить ударом весла то, что может снова вынырнуть из молочной пелены и развернуть лодку обратно во тьму. Он стремился к малиновому пятну, что с каждым гребком становилось ярче, перетекая в ослепительно желтый свет. Сияющее пятно вдруг вспыхнуло белой вспышкой, выжигая молочную мокрую мглу, и перед глазами разлилось яркое голубое небо, в котором сверкало чистое, умытое солнце.
Он обнаружил себя лежащим на земле и сжимающим весло.
— Вставай, закончилось все. — Усталый Ольмин голос прозвучал откуда-то сбоку. Упан повернул голову и увидел друга сидящего на земле. Его в последнее время всегда светлая белая кожа лица была изрезана глубокими складками, а под глазами залегли синие тени усталости.
— Да, на тебе лица нет! — Всполошился Упан. — А где старик?
— Ушел в верхний мир. — Ответил Ольма и посмотрел на свежий земляной холмик у порога старой землянки. — Спасибо тебе, елташ Упан. Без тебя я бы не справился. Не зря старик говорил, что его на небо проводит медведь… Давай, собирайся, в городище пойдем.
— Может, отдохнешь?
— В дороге отдохну, торопиться надо. Один день остался. Напрямки пойдем, через озеро.
— Я по воде ходить не умею! — возмутился перевертыш.
Ольма устало рассмеялся.
— У старика была старая долбленка припрятанная на ручье. Так что не ногами пойдем, а на веслах.
— Это хорошо, что не ногами! — Обрадовался Упан. — А то уже полмира истоптали, ходим, ходим…
***
Крепкая лодка неслась по водной глади Кляшшого озера. Хоть местные и называли его Келе-озеро, но у Ольмы и Упана в голове прочно засело то название, которое им впервые сказала Яга. Вода была прозрачна и было видно близкое песчаное дно, где среди водорослей резвилась рыба. Солнечные зайчики играли в волнах, танцуя на песчаных гребешках расчертивших озерное дно. И вдруг, раз, и светлое дно пропало и парни увидели под днищем лодки темно-зеленую бездонную глубину. Даже притормозили от удивления. Лодка замерла на середине озера, покачиваясь на волнах, а глубине, под лодкой мелькнуло продолговатое длинное тело. Извиваясь, закружило на глубине, пошло по кругу с каждым витком все ближе поднимаясь к поверхности.
— Что за ёлс?! — выругался Упан и покрепче ухватил весло.
Из воды медленно выросла огромная плоская рыбья морда с большим красным хохолком на голове, продолжавшимся на спине длинным таким же красным гребнем. Вода стекала по твердым костяным щиткам щёк сине-серого цвета, скатывалась ручьями по гладкой безчешуей серебристо-белой шее испещренной темными пятнами и полосами. Короткие, красные грудные плавники топорщились у самых жабр. Сквозь толщу воды виднелось плоское и длинное, словно лента, извивающееся тело, а синяя голова замерла прямо напротив лодки, уставившись на друзей холодным рыбьим глазом.
— Ты кто такой? — зарычал Упан, замахиваясь веслом. — Прочь с дороги, водяной ёлс!
— Погоди, не ори! — остановил приятеля Ольма. — Он что-то хочет сказать.
— Это чудище еще и говорить умеет? Смотри, какой у него маленький ротик! Странно, у такого страшилища и пасть маленькая… — рассуждал, уже опустивший весло Упан. А Ольма замер, будто к чему-то прислушиваясь. И верно, через какое-то время в голове у него возник тихий шелестящий голос: «Приветствую тебя, слышащий и идущий, идущий и звучащий! Я услышал твой звук, когда ты провожал в верхний мир старого человека, что раньше говорил со мной. Много зим и много лет живу я в этом озере. Я пасу рыбьи стада, которые кормят вас — людей. И за это старый человек рассказывал мне обо всем, что происходит в сухом мире. Но теперь мне не с кем говорить, мне станет скучно и я усну. И больше не кому станет выпасать рыбьи стада. Но если ты останешься здесь, на берегах этого озера, то мне снова не будет скучно.»
— Я не могу остаться, рыбий пастух! У меня своя дорога. — ответил вслух Ольма.
— Ты чего это там, с рыбой этой болтаешь что ли? — заинтересованно посмотрел на озерное чудище Упан. — Она что, тебя к себе в гости зовет?
— Не мешай! — огрызнулся Ольма и продолжил обращаясь к рыбьему пастуху. — Если ты не будешь пасти рыбу, то здешние люди совсем уйдут из этих мест. И тогда ты не дождешься достойного собеседника, рыбий пастух!
«Откуда ты знаешь, что придет кто-то поговорить со мной?» — удивилась рыба.
— Я не зря хожу в верхний мир, рыбий пастух, туда же ходил и старый человек из рода Лося, живший на берегу этого озера. Неужели он тебе ничего не поведал?
«Да, он говорил, что через много зим и лет на эти сухие земли придут пастухи человеков и будут пасти их, как я пасу свои рыбьи стада…» — прошелестел рыбий голос у Ольмы в голове. — «Но это случится не скоро!»
— Что для тебя зимы и лета? Может, стоит подождать? И поверь, тебе не придется скучать. Чем больше будет людей, тем больше будет разговоров и песен! Люди очень любят петь! Тебе понравится, если ты будешь слушать песни.
«Что такое песня, слышащий и идущий?» — спросила заинтересованно огромная рыба.
— Песня, это когда душа поет и звуки летят над землей и над водой! Послушай, тебе понравится! — И Ольма запел.
— В озере синем, глубоком
Рыбы ходят стадами,
Лишь только я одинокий
Скитаюсь здесь над волнами.
Рыбу с чешуйкой златою
Я недоткой крепкой поймаю
У рыбы спрошу я о тайне,
Разгадку которой не знаю.
И малая глупая рыбка
Беззвучно на ухо прошепчет
Что счастье так хрупко и зыбко
Растает, как розовый вечер.
Плыви златчешуяя рыба
В озерных глубин тишину
Узнал я, что встречу глаза,
В которых потом утону…
Рыба погрузила свою морду в воду, на поверхности торчал только пышный красный хохолок и медленно извивающаяся спина. Упан заслушавшись, опустил руку в волны и у его пальцев вились маленькие рыбки
«Красиво звучало!» — прошелестел в голове рыбий голос. — «А еще у людей есть песни?»
— Есть! — улыбнулся Ольма. — И еще будут! Человек не может не петь, потому что у него есть душа.
«Спасибо за совет, идущий и звучащий! Я буду слушать человечьи песни и пасти рыбьи стада и тогда люди не уйдут с этого озера и споют мне много песен! А за то, что ты мне показал, что такое песня я подарю тебе то, из чего можно доставать песни» — рыба ударила хвостом и на дно лодки упал маленький короб из рыбьих костей с натянутыми на нем тонкими жилками. Упан вскинул голову, протянул руки и положил короб себе на колени. Пальцы легли на натянутые жилки и те загудели, зазвенели, словно бубенцы онгыра, что держал Упан на свадьбе у Аргуна. Рыба же, махнув хвостом, скрылась в глубине, будто ее и не было. Упан завороженно трогал жилки и они отзывались мягким звоном.
— Как красиво поют, гудят… — зачарованно пробормотал перевертыш. — Ольма, можно я этот гудок себе возьму?
— Бери, у меня ж бубен есть, куда мне еще и гудок твой. — Сказал Ольма и взялся за весло. — Поплыли, что ли?
— Поплыли… — задумчиво протянул Упан. — А откуда ты песню про рыбу узнал?
— Я и не знал. Спелось как-то само…
***
Городище встретило их по обыкновению шумом людских голосов. Они шли от озера к Аргунову дому и уже многие, попадающиеся по пути встречные приветливо кивали им и здоровались.
— И где вас ветром носит. Я вас обыскался. Хороши гости, которые не гостят! — кинулся к ним от своего дома Аргун.
— Дела, тютя Аргун… — выговорил Ольма через его плечо заглядывая во двор. — Как тут наша домовушка, не скучает?
— Все уши прожужжала, какие вы красивые, хорошие и замечательные. Она с моей Юкшо спелась, так и гоняют меня по двору — то неси сюда, то неси оттуда, а вот это вообще плохо лежит… — Вроде и жаловался Аргун, а у самого глаза так и светились от счастья.
— А чегой-то это у тебя за терке кожаная за плечами? Да и у чабыша доска какая-то с нитками на плече болтается…
— Ну, так все сразу и не расскажешь, да и не на дороге же беседовать?
— И то верно! Пошли в дом, там как раз бабы на стол собирают. А мы и медку за встречу тяпнем. — Потирая руки, заторопился в дом Аргун.
Пройдя через темную веску, наклонившись у низкой притолоки, вошли в дом. Как вошли, так и не узнали жилище старого холостяка. На добела выскобленном полу раскинулись яркие ватулы. Закопченные ранее стены были отмыты, а в старой, наново побеленной, камаке весело трещал огонь. У стола суетилась Юкшо, по лавке рядом бегала Олысь-ань и помогала советами.
— Ох, Аргуня мой пришел! Да и чабыша с куговеней привел! А мы-то еще не успели все собрать! — всплеснула руками румяная Юкшо.
— Пусть сначала идут с дороги умоются! Нечего грязными ручищами брашно вкушать! — уперев руки в боки грозно нахмурилась домовушка.
— Во, вишь, чего творят! Шагу ступить не дают! — масляными глазами посмотрел Аргун на свою любимую молодую жену и безропотно отправился обратно на улицу, и утащил с собой друзей к большой наполненной чистой дождевой водой колоде. Вволю наплескавшись, они вернулись в дом. Юкшо и домовушка уже чинно сидели рядышком на краю лавки, спрятав руки под передники. Как только мужчины вошли, они встали и поклонились низко.
— Проходи, муж дорогой, отведай, что боги послали. И вы други мужнины проходите. Не обессудьте, что встречаем вас по простому. Не чаяли вас сегодня встретить. Испейте чару с дороги пуре сладкой. — И поднесла большой ковш в виде уточки сначала Аргуну, а потом и Упану с Ольмой. По обычаю, каждый испил и поцеловал хозяйку в губы. Когда подошла очередь Ольмы, то он, только прикоснувшись к губам Юкшо, вздрогнул и пристально оглядел молодую хозяйку. Та зарделась от чужого взгляда, а Аргун нахмурился невольно.
— Что так удивило тебя в моей жене, Ольма? — сразу как-то холодно проговорил Аргун.
— Твоя жена красива и молода, и это большая честь выпить из ее рук пуре и прикоснуться к ее губам, — начал серьезно Ольма, но не сдержался и широко улыбнулся. — Могу только поздравить тебя с таким счастьем, поскольку непраздна она. И в ней уже две жизни теплится.
— Как? — опешил Аргун. — Мы ж только три дня как… — смутился он еще больше и из под его светлой бороды пополз по щекам румянец. — Откуда знаешь?
— Я не знаю, я вижу. Сын и дочка у тебя будут.
— Сын и дочка? А я и на одного-то так скоро не надеялся… — растерянно проговорил Аргун.
— Не надеялся он! — сварливо воскликнула Олысь-ань. — Мне от ваших жарких ласк пришлось из горницы в веску на три ночи перебираться! Хорошо, хоть духи твои домашние пропасть не дали — постельку мне на полатях постелили…
Аргуново лицо уже сравнялось по цвету со спелой малиной, а смущенная и улыбающаяся Юкшо вообще дикой вишней алела.
— А ну бегом к столу! — велела грозная Олысь-ань. — Засмущали мне молодых!
Ольма с Упаном, смеясь и похохатывая, увлекли молодоженов к столу, но только что усаженный на лавку Аргун вскочил и пустился в пляс, стуча пятками по цветастым половикам и крича во все горло:
— Эгегей! У меня сын и дочь будут! Я был самый счастливый на свете со своей Юкшо, а теперь втрое счастливее стану! Любушка моя, лебедушка! — Он подхватил с лавки на руки свою жену и закружился с ней по дому. Остальные счастливо улыбались и даже строгая Олысь-ань не ворчала перевернутым половикам, а тихо радовалась чужому счастью.
Плотно наевшись и захмелев, Упан с Аргуном решили завести песню. Ольма поглядел на это дело и достал рыбий гудок.
— Елташ Упан, не хочешь опробовать рыбий подарок?
— Да я ж не умею!
— А ты попробуй! Я уверен, что у тебя получится, слушай свое сердце, оно подскажет, — и Ольма поочередно дотронулся к Упановым ушам и груди. Перевертыш положил гудок на колени и пальцы прикоснулись к натянутым как струна жилкам, прикоснулись и заплясали по ним, извлекая веселую удалую мелодию, что заполнила горницу и выплеснулась в окно. А Ольма запел:
— Наливай полнее!
Сладкой пуре чашу.
В синем небе ветер
Нам споет и спляшет.
Солнце нас согреет
Жарким поцелуем.
Выпить не успею,
Как налью вторую!
В синем небе ветер
Нам расскажет сказку,
Что лучше всех на свете
Жены любимой ласки.
Солнца горячее
У любимой руки —
Сердце мне согреет
И прогонит скуку.
Наливай полнее
Сладкой пуре чашу!
В синем небе ветер
Нам споет и спляшет!…
Песня неслась, ширилась, вместе с ней еще больше оттаивало просыпающееся Ольмино сердце и парень, задорно изогнув бровь, хлопал ладонями в лад. Ноги так и просились пуститься в пляс. Разрумянившийся Аргун приобнял молодую жену и заново наполнил чаши. Домовушка все же не утерпела и затанцевала прямо по столу, между мисок и горшков. Кружилась, притопывала, плыла раскинув руки, а когда песня закончилась с хохотом повалилась в подставленные Ольмой ладони.
— Ох, парни, повеселили душеньку! — воскликнул Аргун. — И откуда такие кудесники взялись?
— Как откуда? С Межи-реки! — смеясь воскликнул Упан. И его смех подхватили и остальные. Отсмеявшись Ольма проговорил:
— Ладно, делу — время, потехе — час. Упан, нам ввечеру к Палеху надо сходить и Талима с собой не забыть.
***
Сумерки спускались на городище и прозрачная луна торопясь выбежала на еще светлое небо, еле дождавшись, пока горячее солнце нырнет в Келе-озеро. Трое приятелей шагали в Волыково урочище к Палеху. В котомке за спиной у Талима лежала завернутая в тряпицу тяжелая кованая стрела, Ольме по лопаткам стучали два бубна, свой и старого Пюдре Хааля, плечо оттягивал кожаный короб с луком, а Упан нес на плече свою любимую секиру. Палех встретил их у входа в ложбину.
— Вижу, что все у вас получилось! В чем я и не сомневался. После полуночи нам следует быть готовыми, засим идем к Яруновой горе.
Огромный синь-камень лежал по-прежнему у подножия Яруновой горы, чьи склоны густо заросли высокой молодой травой. И Ольма присмотревшись заметил, что камень на поллоктя переполз чуть дальше.
— Отсюда строить ограду начнем, — Провел посохом по земле глубокую борозду Палех.
— И что это вы тут строить собрались? Почто в моих владениях хозяйничаете? — На склоне горы возник словно из ниоткуда стройный молодой парень с украшенной венком из ландышей головой. Под босыми ногами парня не примялось и травинки, когда он подошел на несколько шагов ближе. Лицо юноши, молодое и безусое, с румяными упругими щеками показалось Ольме смутно знакомым. И задорный звонкий голос он тоже уже где-то слышал.
— Яруна? Прости, Ярун. — поправился Ольма. — Я привык тебя в девичьем теле видеть…
— Не думал я тебя нынче встретить, Ольма, потому и пришел, каким был. Смотрю, ты не один. Слуга Волыка с тобой, сын медвежий и сын шепов… Поведай-ка, мил-друг, что вы собрались тут строить и от кого Ярунову плешь загораживать?
— Тебе об этом лучше Палех расскажет. — с некоторой прохладцей в голосе произнес Ольма. Он хоть и знал, что Ярун может обитать в двух ипостасях, в мужской и женской, но на яву это вызывало у него легкую неприязнь.
— И что же меченый может мне поведать, чего я не знаю? — сверкнул глазами Ярун.
Палех поклонился до земли и произнес:
— Здравствуй, Ярун, благодарю, что пришел! — Ярун благосклонно кивнул и Палех продолжил. — Камни ползут, Ярун! А держать их некому. Мы вдвоем с отцом остались из тех, кто камни двигать может. Отец твой, Волык, поведал мне, что внутри Яруновой горы обломок Шуташенова копья лежит и притягивает к себе малые осколки. Коли они снова сложатся в копье, то за ними Шуташен самолично придет и тут все потопчет. Люди погибнут и больше некому будет славить тебя… Повелел мне Волык построить забор невидимый из пяти жизненных сил в день, когда у солнечной горы встретятся три бога.
— Хм, но из богов-то здесь только я один.
— Полночь — это не твое время, Ярун. И волшебный забор тоже не твоя работа. А боги прислали своих посланцев. Это, — показал он на Ольму, — потомок неба и земли, это, — указал на Упана, — сын Волыка, медвежий сын, а это — сын грома, сын Кудыршо. Они вместе построят забор.
— У меня появился братец! — задорно рассмеялся Ярун, сверкнув в сторону перевертыша озорным взглядом. — Мой отец и здесь успел!.. Я услышал тебя, карт Волыка. Коли твой труд сохранит здешний народ, я мешать не буду.
Палех вновь поклонился до земли и произнес:
— Благодарю, Ярун, что пришел! — Но солнечного бога уже и след простыл, лишь где-то вдалеке звучал затихающий веселый смех.
Талим вместе с Упаном развели огонь, пламя весело затрещало и заплясало на сухих сучьях, озаряя синий бок Ярунова глаза и окружающие кусты. Весна вступала в свою силу и буйная зелень перла наружу как опара. Ивовые ветки с острыми длинными листами сплелись в густую непролазную стену, которая загородила от них озеро. С другой стороны поднимался крутой откос Яруновой горы и получалось, что все они находились как-будто за отворотом высокой зеленой шапки огромного великана.
— Ну, что ж, первая сила у нас есть, позовем остальные. — Деловито сказал Палех и поднял свой посох. — Как на море-тэнгызе, да на острове Вуянче, стоит камень горюч Алатыр. Атя Ки, камень мне позови, как ходит нога по земле, по первой росе, так иди ко мне камень земляной, выпей росы медвяной, выйди из теплой земли да под ясно небушко! — Позади разведенного костра вспухла бугром земля, зашевелилась, как живая, окатываясь земляными комками, зашуршало, заскрипело, земляной холмик рос, будто там ковырялся крот размером с хорошего барана, и на верхушку земляной горки выбрался округлый булыжник и застыл сверху, как свернувшийся сытый кот. Палех довольно кивнул и снова поднял свой резной посох.
— Вода, водица, моя сестрица, быстрый ручей, был ты ничей, землею родим, стань нынче моим, встань мостом, крепким столбом, дотянись до звезд, водяной мост! — Сразу после этих слов за камнем зажурчало, заплескало водой и из земли вверх ударил ключ. Струи воды выгибались вверх, росли, пока не стали высотой с камень, вылезший из земли. Молодой волхв повел рукой дальше и снова заговорил:
— Ветер могучий, ветер кипучий, ветер летящий, стрелою свистящей, встань преградой, как мне надо! Вой, кружи, меня сторожи! — За бьющим вверх родником закружился, завыл тугим воздушным столбиком маленький смерч. Стебельки травы и прошлогодние листья украсили его упругое тельце и подвижный малыш-менгир заплясал на месте.
— Теперь твоя работа, вентыш! Добывай звук.
— Я звук-то добуду, но кто его держать будет, когда придется запустить стрелу?
— Ты, главное, начни, а там все само получится. — отозвался Палех.
Ольма взял в руки бубен старого шамана и заячью лапку и встал за маленьким смерчем. Ударил раз, ударил два и у подножия запел и загудел старый бубен. Волны звука накатывали и пробуждали все живое уснувшее в ночи. Из кустов послышался шорох и в ночной воздух вспорхнула стайка встревоженных варакушек, которая пересвистываясь и чокая улетела прочь. Бубен стучал растревоженным сердцем, воздух рядом дрогнул и к Пюдратрумму потянулись призрачные руки, а у Ольмы в ушах прозвучал скрипучий голос старого шамана: «Пюдра Хааль подержит бубен в последний раз, Пюдра Хааль станцует прощальный танец для своего друга Инимэна…» Ольма выпустил из рук бубен и колотушку из заячьей лапки и они повисли в воздухе, выпевая последнюю шаманскую песню. Ольма рванул к своему луку, натянул самую прочную тетиву и встал на колено перед пылающим костром.
— Стрела! Талим, стрелу давай! — Тот быстро развернул тряпицу и на двух руках подтащил тяжелую кованую стрелу, которая хищно сверкала иссиня-серым граненым наконечником. Ольма привычно попытался ухватить ее за оперенье, но тяжелая стрела вырвалась и клюнула землю.
— Она слишком тяжела! Что делать, Палех? — прокричал Ольма сквозь треск костра, вой ветра, журчание воды и гудение бубна.
— Я… Я не знаю! — растерянно крикнул молодой Волыков карт. — Она должна лететь!
— И она полетит! — Отозвался Упан. Он споро подскочил к костру зачерпнул обеими ладонями пригоршню огненного пламени и прокричал:
— Талим, клади ее сюда!
Тот на вытянутых руках, морщась от палящего жара положил тяжелую стрелу прямо в горящие ладони перевертыша. Упан одной рукой крепко ухватил стрелу за оголовье, словно кусачую змею, а второй пылающей ладонью повел вдоль. Он гладил крепкое железо руками, будто ласкал стройный девичий стан и стрела, приняв его ласки, таяла и уменьшалась, нагреваясь и пылая докрасна раскаленным металлом. Когда она стала размером с обыкновенную стрелу, Упан удовлетворенно кивнул и, положив на колено, слегка согнул.
— Отрепный выбиток! Как же кривой стрелой стрелять? — в сердцах выкрикнул Ольма.
— Ничё! Полетит, как милая! Гора-то круглая! Как ее прямая стрела-то облетит, а? Прямая стрела прямо летит только! Держи! — И швырнул раскаленную стрелу Ольме. Тот поймал ее и зашипел от боли в обожженной ладони, но стиснув зубы ухватил строптивую стрелу за хвостовик и наложил на тетиву. Тетива затрещала от жара, грозя перегореть и Ольма недолго думая натянул лук и отпустил пылающую стрелу в полет. Та пронзила горящий огонь и он потух, улетучиваясь тонким дымком в темное ночное небо. Затем со звоном стрела прошла сквозь твердый камень, который рассыпался мелкой крошкой, выстрелив в разные стороны острыми осколками. Один из осколков ударил Ольму в бровь. Стрела же с шипением проткнула водяной столбик родника, тот опал и маленькими лужицами истаял на влажной земле. С громким хлопком лопнул маленький смерч от смертоносного клевка остывающей стрелы и та со звенящим свистом проткнула поющий бубен, тот треснул и растаял в воздухе вместе с призрачными руками старого шамана и Ольма услышал тихий шепот: «Благодарю Инимэна! Это было лучшее камлание Пюдра Хааль! Пюдра Хааль прощается с Инимэна! Увидимся в мире духов, лучший ученик Пюдра Хааль!..»
А стрела летела дальше, набирая скорость и заворачивая вокруг горы, за ее хвостом вырастала радужная мерцающая ограда, окружающая Ярунову плешь.
Вдруг, из ивовых зарослей, откуда недавно вспорхнула потревоженная птичья стайка, выскочил с ножом в руках шипящий Компо. Он кинулся на Ольму со спины, прижал острое лезвие к шее и заорал брызгая слюной:
— Ты отдашь мне свое золото, безродный приблуда! Ты!.. Из-за тебя меня погнали с кугызского двора! Отдай золото и ты легко и быстро умрешь!
Еще не затих яростный крик, а Упан и Талим прыгнули к Ольме в надежде спасти его, но послышался стремительный свист возвращающейся стрелы и та воткнулась в спину Компо. Сверкнула яркая вспышка, заставив невольно зажмурить глаза и к их ногам плюхнулось холодное извивающееся змеиное тело. Талим с хрустом опустил пятку на змеиную голову и произнес:
— Не Компо тебя надо было звать, а Кишке! — извивающийся змеиный хвост ударил пару раз по земле и затих.
В звенящей ночной тишине медленно истаивала радужная ограда, поднявшаяся до небес.
— Три бога приняли жертву! — тихо сказал Палех. — Ольма жертвой должен быть ты. Прости, я не предупредил, думал ты откажешься…
Ольма поднялся с земли, остановил было дернувшегося в сторону молодого карта Упана и устало произнес:
— Я знал об этом, Палех… Но ведь все обошлось, правда? — и устало улыбнулся.
***
Шёл уже второй день в пути, как они покинули Клешшое городище. Гостеприимный Аргун зазывал их на обратной дороге снова в гости, а Талим просился пойти с ними, да Кудыршо его не отпустил. Палеха они больше не видели, он лишь через кугыза передал обещаный подарок — двух деревянных уточек, что умещались на ладони. Вырезанные из мягкой липы и ярко раскрашенные селезень и уточка могли помочь найти невесту. Упану они были без надобности — в далеком Кудымкаре его ждала Ирха, поэтому уточки поселились в калите у Ольмы.
Кугыз Ушан упросил взять в попутчики своего младшего сына Микряка. Ушан отправил Микряка с ними в надежде, что трудности пути и надежные попутчики обломают гордыню младшего сына и тогда старый кугыз спокойно сможет передать ему бразды правления городищем.
Вот и шли они втроем по бескрайним лесам и полям. В первый день избалованный кугызов сын пытался было установить свое старшинство — ему, де, по праву рождения положено начальствовать. Но недавно познакомившийся с ним Упан показал пару раз острые медвежьи клыки и длинные медвежьи когти, произведшие на кугызова сына очень сильное впечатление. И теперь Микряк старался сторониться перевертыша и лишь угрюмо молчал, ступая следом за Ольмой. Больше отставать и требовать отдыха под первым приглянувшимся деревом он не стремился, потому что за спиной шумно сопел Упан и время от времени подталкивал в спину.
А весна буйствовала, то проливаясь теплым редким дождиком, то пылая жарким весенним солнышком. Дальний сузём становился ближним и гудел птичьими голосами. Старые осины запустили в воздух белые пушинки и они вились вокруг, словно белый снег. Ольма остановился на миг, сдернул осиновую сережку и растрепал, рассыпая по воздуху новое белое облачко, семена полетели легкими снежинками унося к земле новые, еще не рожденные молодые осинки. После недавнего дождя парило и в нос ударял сладкий запах прелости, переплетающийся с благоуханием молодых проклевывающихся листьев, что выстреливали из лопающихся почек маленькими зелеными стрелками. Крапива, лопухи, и всякая другая зеленая трава встали высокой стеной. Отцветающая черемуха сыпала лепестки, украшая все вокруг белыми точками лепестков.
— Будто зима, прям! — бухнул сзади Упан. — Только жарко. Идем по горам, по оврагам, ни лужка, ни полюшка — один корб кругом. Ольма, мы куда надо идем, или уже, куда не надо? Может, Кондыеву веревку бросим, а то что-то леса не кончаются.
— Елташ Упан, мне нынче та веревка без надобности, я чую правильный путь, меня духи ведут.
— Что за духи, вентыш? — хмуро спросил Микряк.
— Духи леса, воздуха, воды… Неужели ты их не слышишь, Микряк? Вон, Упан, наш мишка, уж на что толстокож, а и то их чует.
— Да эти духи хором песни поют! Аж уши закладывает! — хохотнул перевертыш.
— А я только птиц слышу, да листья шуршат… — буркнул Микряк и засопел. — через какое-то время он неожиданно продолжил. — Отец говорит, что глухой я, что не дано мне слышать и видеть то, к чему наш род предназначен. И об этом предназначении тоже ничего рассказывать не хочет. Говорит, что если дано, то сам услышу, а если не дано, то и не надо мне это вовсе знать. Только с Палехом в его урочище шепчется. А откуда мне знать, что я видеть должон? Если я не знаю, что искать, то как я пойму, что это то самое и есть? — Обиженно воскликнул отпрыск кугызского рода.
— А хочешь ли ты это видеть, Микряк? — с любопытством оглянулся Ольма.
— Всей душой желаю! — горячо проговорил парень. — Да только родичи мои выталкивают меня из рода, будто легкий кубаш вода, как будто я не родной им. Одна только мамка меня любила, пока жива была…
— И ты сирота? — участливо спросил Упан. — У меня тоже мамка померла, а отца и в глаза не видывал, один дед остался. Расскажи про мамку, Микряк, а?
Микряк помолчал, собираясь мыслями и начал рассказ.
— Мать нездешняя была, отец ее из далекой земли привез, из земли Казар. Я навсегда запомнил ее большие грустные глаза. Мама Гюляра скучала в наших лесах. Она рассказывала про горы и про теплое море. Ей не нравились наши снежные зимы. Но если бы отец не забрал ее из земли Хазар — ее бы убили, как убил всех ее братьев и сестер чужой и злой бог. А она всегда молилась своему богу, Великому Тэнгри. И меня научила…
— Так вот почему тебе не дается родовая сила! — озарило Ольму догадка. — Ты сам не веришь в нее! Расскажи про своего Тэнгри! — велел Ольма. И Макряк на удивление послушно стал рассказывать.
— Великий Тэнгри — это божественное небо, он создал все живое, он благодеятельный, всезнающий и правосудный. Он есть проявление неба, на котором сам и живет во множестве сущностей. Есть восемь главных Тэнгри, есть одиннадцать свирепых Тэнгри, есть двенадцать сыновей Солнца, есть два юных Тэнгри, есть пять Тэнгри молний, есть семь Тэнгри грома, есть семь Тэнгри входа и Тенгри четырёх углов и Тенгри восьми границ… — перечислял Микряк, загибая пальцы.
— Подожди, подожди, я понял, что твоих Тэнгри очень много.
— Да, их много — их девяносто девять и они живут на тридцати трех небесах, но они едины — это один большой хозяин неба.
— Но у рода твоего отца тоже есть хозяин неба и создатель всего живого!
— Есть, — согласился Микряк, — но у него другое имя. Его зовут Юмо. Это другой бог.
Ольма улыбнулся и продолжил:
— Скажи, Микряк, в ваше городище приходят люди из разных земель и каждый из них говорит на своем языке?
— Да, приходят, и всякий раз отец зовет толмача, коли сам не знает наречия гостя.
— А ты замечал, что один и тот же предмет, одна и та же вещь на разных языках называется по разному? И если ты назовешь курицу — курицой, а другой человек как-то по-другому, то курица не перестанет быть курицей, так? Так почему ты думаешь, что если небесного бога зовут разными именами, то и бог становится другим? Посмотри вокруг. Небо везде одинаково голубое днем и темное ночью, одинаково солнце встает на рассвете и отправляется спать на вечерней заре, над всеми землями плывут одинаковые облака и льет одинаковый дождь…
Микряк даже остановился, надолго задумавшись, и разогнавшийся Упан чуть не столкнул его с тропинки.
— Ты хочешь сказать, что Юмо и Тэнгри одно и тоже?
— Ага! — расплылся в довольной улыбке Ольма. — А у Большого Камня его вообще Еном зовут.
— Так не бывает! У каждого народа свой бог!
— Но небо-то везде одинаковое! — пожал плечами Ольма. — Даже у Большого Камня на самой высокой горе небо было таким же голубым. И еще скажу по секрету, мне Ен поведал, что все люди братья и потомки божьи.
— Я подумаю об этом Ольма… — задумчиво пробормотал Микряк и надолго затих. Через какое-то время он радостно вскинул голову и проговорил. — Я, кажется, понял! И мне кажется я слышу голоса лесных духов!
— Это не духи, — пробурчал Упан, — это местные по лесу шастают. Духи молоком не пахнут. — Ноздри перевертыша подергивались, нюхая воздух. А неподалеку зазвенели детские голоса и из зарослей ивы-травы вывалились мальчишка и девчонка в просторных белых рубахах.
— Пошли домой! Нам цветы скрипуна уже складывать некуда! Лучше потом сюда еще придем! — убеждала мальчишку девчонка. А тот хмурился и серьезно отговаривался:
— А, вдруг, мы мало набрали? Вдруг арвуй ругаться будет? Я лучше рубаху подвяжу да за пазуху еще наберу!
— Рубаху он подвяжет! Да и когда ты видел, чтоб арвуй ругался? Пошли домой, кому говорю! Мне еще грядки полоть! — Она схватила упрямого паренька за руку, тот в ответ потянул за косу и они повалились в траву, громко пыхтя и ничего не замечая вокруг.
— Эй, малявки! Чего делим? — весело спросил Упан.
Детишки замерли, огляделись и девчонка, что была постарше, пробормотала:
— Ой, дяденьки… Да большие какие! Черный да белый… Да с ними третий. Красииивый… — и зарделась заглядевшись на миловидного Микряка.
— Не пугайтесь, — присел Ольма на корточки, выуживая малышей из густых зарослей и отряхивая от травы. — Селище-то ваше недалеко?
— А вам зачем? — грозно нахмурился мальчишка. — Иль чего недоброе замыслили? Вона сколько острых железок при вас. — Быстро зыркнул он на огромную Упанову секиру, Ольмов лук со стрелами и длинный меч Микряка.
— Не пугайтесь! — повторил Ольма, — Мы издалека идем, да мимо пройдем, только устали, и так пить хочется, что переночевать негде! — Упан хрюкнул, а Ольма продолжил, добродушно улыбаясь. — Пустишь переночевать, грозный вой? Клянусь светлым небом, что не причиним тебе вреда.
— А Илешке тоже ничего не сделаете? — отважный мальчишка заслонил собой сестру.
— Клянусь! — кивнул серьезно Ольма.
— Хорошо! Но прежде я вас все равно арвую покажу, а он уж решит, можно вас на постой брать, аль нет?
***
Детишки, взявшись за руки шагали впереди. Илешка время от времени оборачивалась через плечо, прыскала в кулачок, заглядевшись на Микряка. Девчонка была старше братца и похоже уже отсчитала весен двенадцать, поэтому входила в возраст и уже засматривалась на парней. Была она длинноногая и голенастая, как раз в той поре, когда девичья красота просыпается, но женские стати еще не налились округлостями. Волосы ее, заплетеные в некогда тугую, а сейчас уже растрепавшуюся косу, отливали густым медовым цветом. Веснушки на ее курносом лице были крупные и толкались круглыми боками, разбегаясь в разные стороны по щекам, оставляя чистым только маленький вздернутый носик. Мальчишка был невысок, но очень плотен и крепок, лобастая голова топорщилась копной пшеничных волос, а голубоглазое лицо покрывали такие же золотые веснушки, как и у сестры. Он был серьезен не по возрасту и хоть и ниже сестры на целую голову, но хмуро и упрямо тащил за собой запинающуюся Илешку.
— Храбрый вой! Ты нам сестрино имя сказал, а свое забыл. Я Ольма, вот этот черный с топором мой елташ Упан, а третий — наш попутчик Микряк с Келе-озера.
Парнишка нахмурился досадливо, но замедлил шаг.
— Пагаем меня зовите. Меня так все кличут. -неприветливо отозвался он.
— И точно! Колюч, как ёрш, зато шур с него наваристый! — засмеялся Упан.
— Эй, черный! Твой елташ обещал мне вреда не чинить! — огрызнулся Пагай.
— Не боись, колючка, это я так шуткую! Хотя от шура я бы не отказался.
— У нас знаете какие шуры варят? Ум отъешь! — Вклинилась Илешка. — Наше селище все окрест Шурмаа зовут!
— А вот это мы хорошо зашли! Что-то пузо мое горяченького не едало! — потер ладони Упан и пихнул шутливо Микряка в бок, да подмигнул.
— Тебе бы только пожрать… — отозвался Ольма.
На высоком и широком холме, меж двух речных долин раскинулось немаленькое селище. Чуть в стороне от него шумела густая березовая роща и с холма сбегало множество тропинок, вьющихся среди полей, словно рассыпанные нитки. Издалека были видны развешанные на распорках ячеистые сети, что прозрачными заборами окружали низенькие домики.
— У нас речек тут видимо-невидимо! И Курта и Кунья и Дубна, а уж ручьев — не счесть! Мужики наши много рыбы добывают, а бабы наши с нее шур вкусный варят, ну, я говорила уже… А арвуй в керемети с духами разговаривает! А еще завтра Семик будет! И арвуй в жертву белого коня принесет! — болтала не останавливаясь Илешка, топая босыми ногами по теплой земле, и стреляла глазками в сторону неприветливого, но такого красивого Микряка.
— Цыть, дура! — дернул ее за рукав Пагай. — Что ты чужакам все наши тайности рассказываешь?!
— Да какие ж это тайности? — удивилась Илешка, — Все равно завтра со всей округи в нашу кереметь народа набежит, поди узнай, кто чужой, кто свой? К тому же арвуй говорил, что на всей земле все люди — братья!
— Даже здесь, в глухом углу знают, что все люди между собой родные… — пробормотал под нос Микряк. — Почему же мне это до сих пор не было известно?
Девчонка услышала его бормотание и весело отозвалась:
— Наверное потому, что ты своего арвуя плохо слушал, как братец мой! Правда, Пагайка?
— Да что ж ты за балаболка такая?! — возмутился мальчишка. — Трещишь и трещишь, как сорока! А нас арвуй ждет! — И Пагай, не заходя в село сразу повел их в сторону рощи.
— Все, ждите, сейчас арвуя приведу! Чужакам в кереметь нельзя — здесь каждая травинка и каждый жучок дух имеет. — И утащил за собой беспрестанно оглядывающуюся Илешку.
Парни остановились в нескольких шагах от белоствольных березок и опустились в траву. Ожидание не затянулось и вскоре среди березовых стволов, сопровождаемый давешними знакомцами, показался крепкий мужчина в высокой белой валяной шапке, похожей на кудымкарский пельмень, и длиной светлой рубахе, подпоясанной ярким красным поясом.
— Ёлусь, мерен! По добру ли, по здорову?
Парни вскочили и один за другим низко поклонились, чиркнув пальцами по траве.
— Ёлусь, арвуй! Прости, имени твоего не знаем. Я Ольма и мой елташ Упан с Межи-реки, что по-за Волгой, а это Микряк с Келе-озера. Ищем Гремячий Ключ, который есть где-то в ваших краях.
— Зовите меня Катыр, я хранитель Шурмаа. — представился арвуй. — Про Гремячий Ключ я знаю, бывал там. Только место то священное и не всякому туда есть ход. Надо вам на Кокуево городище идти. Тамошний арвуй Туня сможет вам помочь.
— Спасибо за совет, суро Катыр. Позволь отдохнуть с дороги в вашем селище? Отплатим. — позвенел своим мешочком с золотом Ольма.
— Что не за так помощи просите, то хорошо. — улыбнулся Катыр. — Оставайтесь, никто вас не гонит. К тому ж, завтра у нас священный Духов день. Народу много приедет с окрестных селищ, может, потом кто вас до Кокуева городища и проводит… А переночевать, вот, к Пагаю и идите. Они с сестрой нынче одни живут, сиротами. Родители померли тенеш, в эту зиму. Дом у них большой, поместитесь, да и сироткам поможете, чем сможете. — По доброму улыбнувшись Катыр приобнял детей и мягко подтолкнул. — Ну, что Пагай и Илешка, давайте, гостей принимайте!
После смерти родителей Илешке и Пагаю достался немаленький дом, рубленый из толстых бревен под двускатной крышей, с просторным холодным пулдырём и широким навесом, под которым мычали корова с телушкой, блеяла белоснежная козочка и мекали несколько овец, по широкому двору бегали куры под надзором золотистого петуха и спал на солнышке ленивый поросенок.
— Богатое у вас хозяйство! — присвистнул Упан.
— Какое есть, все наше! — буркнул веснушчатый Пагай. — Илешка сейчас на грядки пойдёт, так что еда будет только к вечеру. А сейчас делайте, что хотите. Мне вас развлекать некогда — дел полно!
— Я смотрю забор у вас покосился… — заметил Ольма.
— Ага, весь тунк прогнил. Батя по весне поправить хотел, да не успел. Вона, из леса бревен натащил, да мне все недосуг. — Деловито проговорил мальчишка.
— Так, может, мы тебе его поправим, коли дерево уже есть? Мы втроем быстро справимся, да заодно и за постой отплатим работой.
— Я сам хотел вообще-то… — протянул Пагай, но посмотрел на свои хоть и крепкие, но еще детские руки, и сказал. — Ну, коли вам делать нечего, то почему бы и нет? Рабочую снасть в пулдыре найдете, тама, в дальне углу пошарьте. — повернулся и потопал по своим хозяйским делам.
Приятели сложили поклажу у у невысокого крылечка и поскидав рубахи, принялись за работу. Даже балованный Микряк не чурался, а молча корчевал старые бревна и подтаскивал новые. Работа спорилась и незаметно наступил вечер. Пагай вышел на крыльцо, вытащил большое деревянное ведро с ковшиком.
— Паша не волк, в лес не убежит! Мужики, заканчивай работу, скоро вечерять будем.
Парни, отложив рабочую снасть напились холодной воды из ведра, умылись и прошли в дом. Пагай сидел во главе стола, как и положено хозяину. На столе же парила мясным духом каша в большом глиняном горшке, стояли кувшины с молоком и большая миса с печеными лепешками.
— Присаживайтесь, работники, да отведайте, что боги послали. — степенно проговорил Пагай, изображая рачительного хозяина. — Шавалки-то свои есть? А то, вона, наши берите, сам баклуши бью, сам точу, батя научил. И кивнул на деревянные ложки, лежащие ладным рядком на столе.
— Спасибо, хозяин, за приглашение, отведаем твое угощение, — также в лад ответил Ольма.
Застучали ложки, черпая горячую кашу. Когда насытились, Ольма завел разговор.
— Хорошее у вас селище и дом у вас хороший, крепкий. Забор мы почти поправили. А теперь поведай, хозяин, как ваш Семик завтра проходить будет? Хотим узнать, как попутчиков до Кокуева городища найти?
Пагай крякнул, как взрослый мужик, упер левую руку о бедро, а правой огладил несуществующие еще усы с бородою. Выходило забавно, но взрослые парни спрятали улыбки и с серьезным видом внимали рассказу.
— Завтра девки целый день кумиться будут, да… А у нас, у мужиков, работа в этот день не останавливается. Только на закате солнца пойдем все вместе с родичами в Кереметь, предков поминать. Со всех селищ ближайших народ соберется. Отец говорил, что все мы раньше одним родом жили, а потом отделяться стали, свои починки устраивать. Здеся, в нашем селище Шурмины остались, а другие по починкам разошлись и имена своим новым родам новые и придумали. Каждый род принесет еды и пуре, чтоб духов угостить, а арвуй наш от всех от нас им коня белого подарит, чтоб наш кермет всех нас весь следующий год берег. Из мяса коня в трех котлах шур сварят, а шкуру на юпу в середине рощи развесят. Как все шур доедят, предков помянут, так на гулянье пойдут и до утра гулять будут. Полдня потом отдыхать будут и на следующий день по домам разъедутся. Так что, есть вам повод попутчиков искать на гуляньи, там и уговариваться.
— Благодарим за совет, хозяин! — кивнул Ольма. — Ты говорил, что чужакам в Кереметь нельзя. Как же мы на праздник попадем?
— Так то в Кереметь нельзя! А народ в селище опосля гулять будет, тут чужих у нас не чураются. Только на луга у реки не ходите, там русалки плясать будут. Мамка говорила, молодых парней неженатых увести могут.
— Мы с русалками дружим! — усмехнулся в ответ Упан. — Мне сама наша берегиня гребень подарила.
— Да ты что? — В восторге вытаращила глаза Илешка. — Покажи!
— Вот, гляди, только волосы не чеши, он волшебный и моя невеста уже им мне волосы расчесала. берегиня сказала, что только невеста волосы им чесать может и больше никто.
— Я не буду! Я только подержать! — горящими глазами умоляюще глянула курносая Илешка.
Упан протянул гребешок и осторожно передал девочке. Та задохнулась от восторга, гладя пальчиками тонкие костяные зубчики:
— Ох, какой баской! Какие цветы, да травы на на нем вырезаны. Не иначе огнецвет это! Я девчонкам завтра расскажу, что сам берегинин гребень держала, они обзавидуются!
Упан умилился тому, какой восторг вызвала волшебная вещица и захотел порадовать сиротку еще как-то и не задумываясь вынул из своего пехтеря что-то круглое на тонкой рукоятке. В руках у него оказалось небольшое серебряное зеркальце, обрамленное в резную костяную оправу. Когда он его складывал в пехтерь, зеркало выглядело совсем по-другому. Но тепрь то ли пехтерь его изменил, то ли оно само выбрало себе новую форму.
— На, держи, Илешка! Это тебе!
Та взвизгнула и протянула было руку, но тут же отдернула, будто обжегшись:
— Ты сказал, Шемяка, что у тебя невеста уже есть, так зачем же мне такой дорогой подарок делаешь? Такие подарки только любимым дарят. Мама об том говорила. Коли я возьму зерцало, твоей невесте негде будет свою красоту разглядывать.
— У моей Ирхи зеркала уже есть и это маленькое зеркальце она бы для тебя тоже не пожалела.
— Бери-бери, — подхватил Ольма. — Это зеркало волшебное, и Ирхе оно без надобности.
— Волшебное? — протянула руки Илешка к подарку и округлила ротик, осторожно заглядывая в него. — А что в нем волшебного?
— Оно всегда, запомни! Всегда будет показывать тебе твою красоту и от того, что ты будешь в него смотреться, то будешь еще краше становиться. Только, смотри, чтоб оно в чужие руки не попало. Пусть подружки смотрятся, но только из твоих рук! А если вдруг грустно станет, зеркальце с тобой поговорит и успокоит. — Девочка схватила зеркальце и убежала в свой уголок за занавеску, играться с новой игрушкой. Брат ее Пагай хмуро наблюдал за всем этим действом.
— Как бы ваш подарок ей злом не обернулся, — пробурчал он недовольно. — Будет цельными днями в зеркало пялиться, а за хозяйством кто смотреть будет?
— Не печалься парень, — улыбнулся Ольма. — Сестра твоя хоть и щебечет птичкою, но голову на плечах имеет, поверь! Я людей хорошо чую. Дай-ка, Упан, мне твой пехтерь! — Ольма сунул туда руку и вытащил на свет странный нож. Сине-серая железная лента, торчащая из округлой деревянной рукояти, была изогнута петлей и заточена с обеих сторон.
— Что это за кузо чудное? — вытянул шею Пагай. — Чего такая кривулина резать-то может?
— Это тоже волшебная вещь! Дерево-то уж точно порежет. — улыбнулся Ольма. — Это нож-ложкорез! Ты же ложки режешь? А с этим ложкорезом твои ложки еще красивше получаться будут! Держи, пользуйся.
Пагай взял в руки подарок, но подозрительно прищурился на Ольму.
— Что-то вы больно добренькие… Забор починили, подарков надарили. А мне, кроме каши отдариваться нечем. А я обязанным быть не хочу. Чужаки не бывают добрыми просто так. Что задумали, признавайтесь?
— Да ничего мы не задумали, и не надо нам от тебя ничего и от твоей сестры тоже. Да и почему ты решил, что мы чужие? Ваш арвуй Котыр говорит, что все люди братья, все хорошие.
— Ага, все хорошие, пока не докажут обратное… — вставил Упан, вспомнив обернувшегося змеей Компо.
— И это верно, — согласился Ольма. — Потому, Пагай, давай договоримся, что отдаришься ты потом, когда мы назад с Гремячего Ключа пойдем? Нам все равно надо будет по дороге ночлег искать. Так почему бы у доброго и честного хозяина Пагая вновь под крышей не отдохнуть? — подмигнул Ольма. Парнишка посмотрел пристально, кивнул серьезно и ответил.
— Благодарю тебя за подарки оша Ольма, заходи на обратном пути, будет тебе и кров и стол.
Вдруг из-за занавески раздался радостный девчачий смех, оборвав вежливую братову речь, и на середину горницы выскочила Илешка прижимавшая подаренное зеркальце к груди.
— Пагайка! Мне зеркальце тятю с мамой показало! Они сказали, чтоб мы не печалились о них, чтоб вспоминали часто, чтоб трудились и хозяйство не запускали! — захлебываясь словами, тараторила она. — И сказали, что нас очень-очень любят и будут приглядывать за нами!
— Вот, видишь, Пагай, — тихо проговорил Ольма, склонившись к самому уху мальчишки, — не будет от зеркальца зла. Только добро.
Илешка метнулась за занавеску, спрятала зеркальце и заметалась по горнице, загремела горшками в печи.
— Камака еще не остыла! Надо тесто поставить и шанешков напечь, завтра в Кереметь отнесу, пусть мамка с папкой порадуются!
Пагай улыбнулся, наблюдая суету сестры, и сказал:
— Пойдем, что ли, гости, я вам в пулдыре постель постелю. Там тепло нынче и комары не кусают. А она пусть тут горшками гремит.
***
Истосковавшаяся по родительскому слову Илешка на радостях провозилась с печевом до самого рассвета. Заставила пирогами весь стол, да еще часть оставила доходить в горячем зеве камаки, а после с самого утра ускакала с подружками на кумления. Пагай ушел по своим делам, а Ольма и Упан с Микряком принялись дальше поправлять забор. Мужики по селищу также занимались хозяйственными делами, только девок, да баб видно не было — у них был свой праздник.
На закате местные потянулись к Керемети — все нарядно одетые, в светлых рубахах, мужики в высоких валяных шапках пирожком, бабы в ярких платках, девки в разноцветных лентах. Приятели, облокотившись на вновь ровный и крепкий забор жевали пироги, запивая прямо из кувшина свежим молоком, и наблюдали цветастое веселое шествие.
— На наше торжество похоже, а Ольма? Помнишь, как мы на состязаниях всех парней из нашей веси за пояс заткнули? — проглотив очередной пирожок проговорил Упан.
— Помню… Сколько воды с той поры утекло…
— Дык, год же прошёл, солнышко-колоколнышко весь небосвод обошло.
— У нас тоже торжище тоже в эти поры бывает! — отозвался Микряк. — много гостей чужедальних съезжается. Разных товаров привозят чудных. Мама Гюляра очень ждала этих дней. Все надеялась родичей увидеть, вдруг, кто и выжил, спасся тогда от чужого бога…
— От чужого ли? — спросил Ольма.
— Тот бог, мама говорила, совсем чужой был, не только по имени, но и по всему другому. Если б он был Тэнгри, но с другим именем, напал бы он сам на себя? Нет! Свои своих не убивают. То точно чужаки были.
— Ладно, что мы все о грустном? Пойдемте, что ли собираться, скоро народ с Керемети назад пойдет, гулянье начнется… Да и с местными русалками я тоже не прочь познакомиться! — хохотнул задорно перевертыш.
— Ты неисправим, медвежонок! Только бы тебе чужих девок тискать… — возмутился Ольма.
— Однова живем, елташ! Микряк, собирайся! Посмотрим, как Шурмины гуляют!
Спустились по полуночному склону холма к небольшому озеру, что лежало вытянутой миской между зеленых берегов. Развеселый народ уже собирался на поляне на берегу, разжигал костры и пел песни. На кострах, кроме жарящихся мясных туш, на деревянных рогатках висели огромные медные котлы, в которых кипел местный наваристый шур. От одного из костров им замахали руками, зазывая к себе. Когда подошли, увидели среди незнакомых взрослых Пагая.
— Это мои родичи, а это мои гости! — познакомил присутствующих Пагай.
— Попробуйте наш шеран колб шур! — Подскочила Илешка, наряженная в белую льняную рубаху с цветастой вышивкой по рукавам, да по вороту. На распущенных медовых локонах лежал густой цветочный венок с вплетенными резными листьями папоротника. И теперь в загадочном мерцании костров Илешка не казалась нескладной девочкой. Девичья красота раскрывалась нежным бутоном, играя легким румянцем на нежных щеках. Пухлые губы улыбались приветливо и первую миску душистого шура она протянула Микряку. Упан заметил это и подмигнул кугызову сыну.
— Смотри, елташ Микряк, а девка-то расцветает, как бы тебе сюда за невестой возвращаться не пришлось!
Микряк смутился от подначивания, но не мог оторвать глаз от стройной девичьей фигурки, которая сновала между костром и родичами, раздавая всем миски. Ольма с Упаном тоже получили угощение. В жирном горячем молоке плавали большие куски рыбьей мякоти, а на поверхности растекались и играли желтые масляные пятна. Пагай протянул приятелям по ложке.
— Это я для вас сегодня сделал, новой снастью, что вы мне подарили. Новые ложки всем понравились! Теперь от заказов отбою нет! — радостно сообщил парнишка.
Упан зачерпнул новой ложкой горячее варево и отправил в рот, вытаращил глаза и раздул щеки, но гулко проглотил и отдуваясь произнес:
— Ох и горяч ваш шур! Насколько горяч, настолько и вкусен! — и начал хлебать, обжигаясь, под довольный смех Пагаевых родичей. За разговорами и смехом Ольма с Упаном не заметили, как куда-то исчез Микряк. Только вглядевшись вечерний сумрак, разрываемый всполохами костров Ольма увидел две фигурки, бредущие, взявшись за руки, по дальнему лугу. Маленькая светлая с пышным венком на голове и высокая широкоплечая в голубой рубахе…
***
Скрипнула половица в пулдыре и на большой сенной тюфяк опустился Микряк с Илешкиным венком на голове и глупой улыбкой на лице. Ольма повернулся на бок, оперся на руку и строго посмотрел на парня.
— Девку-то не обижал? — прошептал грозно Ольма.
— Как я мог? Она такая!.. Такая светлая! Как моя мама… Только моложе…
— Не зря девчонка папоротник в венок вплела, — хмыкнул Ольма, а Микряк мечтательно продолжил.
— Я ей колечко медное подарил, что в калите лежало… Жалко, что серебрянного нету — все в батином доме под замком лежат… Илешка обещала меня дождаться. — радостно сообщил он. — Через два года она в возраст войдет, упрошу отца сватов послать! Уж тогда-то богатый убор ей подарю, чтоб она краше всех была!
— Главное, чтоб ты про нее не забыл… — тихо проговорил Ольма.
— Такую светлую забыть нельзя! — горячо сказал Микряк. — У нее такие глаза! Как наше Келе-озеро, в котором отражается Тэнгри-Юмо!… — он еще долго расписывал Илешкины прелести, но жаркий шепот наконец стих и парень заснул.
Утром позаследующего дня они уже шагали рядом с орвой, которая катилась по наезженной колее на полдень. Хозяином орвы был крепкий мужичок Шаранка, с лохматыми кустистыми бровями, как у весеннего жука. Шаранка возвращался домой со своим семейством. Жил он неподалеку от Кокуева городища, в небольшом, на пять домов починке, на берегу речки Вондюги. В починке мужики кроме охоты, да пашни, кормились тем, что песок речной плавили да стеклянные бусы делали, а сам Шаранка бусины стеклянные на камушке притирал, чтоб на пронизь ровно ложились. Как-то слышал он, что в дальних землях, что на восходе лежат стекольных притирщиков дегулами кличут, вот, и он себя гордо именовал Шаранка Дегул. И починок свой звал Дегулиным.
— А уж от нашего Дегулина до Кокуя рукой подать. — вещал Шаранка. — Вдоль Вондюги пойдете, акурат на него выйдете. Городище между Коншурой и Вондюгой на холме стоит. Как раз на праздник успеете. Там Кокуй широко празднуют! Потому городище Кокуевым и прозвали.
— Что-то нас на праздники все заносит! — заметил Упан. — Как бы нам это боком не вышло…
— Да каким боком, ребятушки? — отозвался Шаранка. — Сейчас пора такая — весна на лето переходит, новый год начинается, все празднуют!
— Так-то оно так, только что-то мой хвост не то чувствует… — сказал Упан.
— Дяденька, а откуда у тебя хвост? — пропищала Шаранкова дочка, прячась под мышкой у своей матери.
— Оттуда, откуда и у всех! Из… — начал было перевертыш.
— Медвежонок, ну не при детях же! — засмеялся Ольма. С каждым днем ему все легче становилось дышать, легче становилось смеяться, он будто просыпался и его молочно-белая кожа начинала по-немногу темнеть под ярким солнечными лучами, что щедро дарило весеннее солнце. У Микряка нос от солнца уже облупился, Упановой темной коже солнце было не страшно, а Ольму солнце не обжигало, лишь ласково целовало в лысую макушку.
Вышли рано утром, а сейчас солнце уже стояло в зените. И, вроде, небо только что светло и ясно было, как тут же его заволокло черными тучами, лес зашумел, нагибая ветки к земле, а в свисте ветра слышалось: «Берегитесссь!» Грянул гром, но ни капли не упало на землю. Река Кунья, обычно спокойная, заволновалась и била волною о берег, как будто хотела выпрыгнуть и убежать из-под черного неба, как юркая куница. Шаранка с семейством давно спрыгнул на землю и закатился под свою орву. Лишь только Ольма, Упан и Микряк остались стоять на лесной дороге в полный рост. А перед ними из дрожащего воздуха, на земляном выпуке, возникли три огромных зверя. Снежно-белый волк с пушистым мехом, который переливался нежными искорками, словно снег в морозный солнечный день. Голубые волчьи глаза смотрели разумно и спокойно, хотя толстый хвост медленно хлестал по бокам и прядали уши, на короткие мгновения прижимаясь к крупной лобастой голове. Рядом с волком рыл землю раздвоенным копытом горбатый рыжий кабан, кончики густой щетины светились золотом и золотой же взгляд цвета раскаленного железа грозно сиял из под низких бровей. Рядом с кабаном стелился к земле огромный бесхвостый черный кот, чьи мощные толстые лапы вспахивали длинными когтями зеленый дерн. Кот рыкая, разевал пасть, из которой торчали длинными загнутыми ножами острые клыки.
Упан подобрался, расставил руки с выпущенными медвежьими когтями, Микряк растерянно замер и только Ольма спокойно пошел на встречу зверям.
— Ну, здравствуйте, не думал, что так скоро с вами встречусь. — Звери молчали, только угрюмо смотрели, как к ним приближается светлокожий человек. — Что вы, как неродные? Как там мамки ваши поживают? Давайте, рассказывайте. — Ольма опустился в траву и приглашающе похлопал ладонью по земле.
Звери переглянулись, недоумевая отчего этот двуногий их не боится. Кабан взрыл клыками землю и присел, готовясь к прыжку, кот прижался к земле и затопал мягко задними лапами, тоже готовясь прыгнуть. Зрачки зеленых кошачьих глаз стали тоньше волоса, круглые уши прижались и тугая пружина кошачьего тела начала распрямляться. И только белый волк тихо зарычал и в его рыке послышалась людская речь:
— Успокойтесь, брратья! Я же говоррил вам, что наш отец не такой, как остальные двуногие! Он хочет поговорррить, так давайте поговоррим!
Воздух задрожал, белый волк кувыркнулся через голову, кабан всей тушей ударился о землю, а кот закрутился волчком и перед Ольмой встали три обнаженных юноши: беловолосый стройный парень с такой же, как у Ольмы светлой кожей, коренастый рыжий крепыш с курносым носом, и гибкий, словно лоза черноволосый и зеленоглазый юноша с хитрым взглядом прищуренных глаз. Ольма глянул на них снизу вверх, зажмурил один глаз, разглядывая братьев, и с улыбкой сказал:
— Садитесь, в ногах правды нет! — И тут же неожиданно продолжил, громко крикнув в никуда, — Толпери, разгони тучи, будь добр, а то без солнышка как-то грустно.
И тут же задорно свистнул ветер, да захлопал своей плетью, разгоняя стада туч, и на голубом небе снова засияло ласковое солнышко.
Парни, не стесняясь наготы, опустились в траву. Беловолосый сдвинулся в тень, отбрасываемую рябиновым кустом, рыжий плюхнулся там, где стоял, а зеленоглазый прошелся туда-сюда и растянулся на боку на самом солнцепеке, блаженно щурясь. Ольма еще раз посмотрел на них и произнес:
— Имя мое вам называть ни к чему, мамки ваши вам о нем поведали наверняка. А как к вам обращаться, я не знаю.
Беловолосый вздохнул, поглядывая на братьев. Рыжий хмурился, зеленоглазый из под опущенных век наблюдал, как к ним сторожко приближаются Упан с Микряком. Шаранкино семейство пряталось под орвой, не смея и носа высунуть. Упан шел стелющимся широким шагом, поигрывая секирой, Микряк крепко держался за рукоять меча, не вынимая его из ножен.
— Скажи своим друзьям, что тебе ничего не угрожает. Мы решили говорить и вреда тебе не причиним. — Звонким голосом, так напоминающий журчащий Снегуркин говор, сказал беловолосый. Ольма через плечо обернулся и крикнул:
— Елташ Упан, елташ Микряк, то сыны мои на разговор пришли, железки свои попридержите — беды не будет. — Снова посмотрел на беловолосого и спросил, — Так как вас звать-величать, сыночки?
— Мать меня Лумом назвала, я родился во время пурги из которой пришли снежные волки, а мать ушла. Только потом я узнал, что она улетела легким облаком на небо, прыгнув в костер. — Твердо сжал губы в тонкую ниточку беловолосый Лум и отвернулся, закусив губу. А Ольма перевел вопрошающий взгляд на рыжеволосого.
— Я назван Вылишаном. Дед Шала придумал, — пророкотал рыжий, будто круглые камушки перекатывались. — Они тогда чуть с бабкой не поругались. — Хрюкнул, вдруг улыбнувшийся Вылишан. — Та хотела меня Вепрым кликать, да дед сказал, что Вепыр не нашенское имя. Дед орал, что не будет его внук по-чужински называться. Так ругались, что чуть весь лес на Ветлуге не переломали.
— А мое имя красивое! — Мурлыкнул зеленоглазый. — Кескичъяськисьёс! Но можно по-простому — Кескич.- Сверкнул хитро зеленым глазом парень, потянулся по-кошачьи и лег на другой бок, поигрывая сорванным стебельком.
Упан с Микряком присели на траву рядом с Ольмой.
— Славные детки у тебя получились, елташ. — Усмехнулся Упан, — один другого краше.
— Дети? — Удивился Микряк, переводя удивленный взгляд с одного на другого. — Они ж, тебе, Ольма ровня почти что. Когда ж ты успел? Кажному зим по шестнадцать будет, да и ты не сильно старше.
— Дурное дело — нехитрое! — рассмеялся Ольма, мотнув головой. — Было дело…
— Разбросал семя, словно пустодуй какой, да сбежал. — Буркнул зло, опять посерьезневший рыжий. — Все лесные безбатешным дразнят. Белки даже смеются!
Ольма горько усмехнулся и покачал головой.
— Не хозяин я тогда был своему телу, да и бабушка твоя Ванто срамотником угостила, неужель не знаешь о том?
— Знаю. Но не могу видеть, как мамка моя о тебе тоскует. Хоть и не говорит ничего, но я ж по глазам вижу! — горячо воскликнул Вылишан. Ольма опустил глаза, но снова вскинул, обращаясь к черноволосому хитрецу.
— А ты, Кескич, тоже недоволен, что моим сыном уродился?
— С чего ты взял? — хитро улыбнулся зеленоглазый. — Мама Вувер не грустит, а мне чего печалиться? Мы, коты, вольные звери, где хотим, там и гуляем. Я с ними, — махнул травинкой Кескич на братьев, — Я с ними заодно от скуки решил пробежаться. Все равно все наши овды на восход подались, а я для разнообразия на закат решил сбегать.
— Вас же двое у Вувер-Кувы должно было быть… — заметил Ольма.
— Так нас двое и есть: я, да сестра Визьмакучыран. Я ее Макучей зову. Только ей это не нравится, она так забавно злится, моя сестренка… — Надул губы Кескич, изображая сестру. — Да и при мамке она все время — мудрость постигает! По лесам бегать ей не в охотку…
— Спасибо, что мне о дочери рассказал, Кескич.
— Да не на чем! Мне не жалко кыл разговаривать. — Махнул травинкой зеленоглазый.
— О тебе не спрашиваю, Лум. — Повернулся Ольма к беловолосому. — Знаю твою печаль. Снегурочка мне еще тогда поведала, что покинет наш мир и остановить ее было не в моих силах. Хотя, я хотел, очень хотел… — вздохнул Ольма. — За то, что оставил вас без отцовского пригляду, прошу при свидетелях прощения. — Ольма поднялся и поклонился до земли, задев рукою примятую траву. — А простите вы меня, иль нет — то ваше право. Покаяние вы мое услышали. Что дальше делать намерены?
Лум посмотрел долгим взглядом на проплывающие облака и сказал за всех:
— Мы с тобой пойдем.
— Ну, что ж, так тому и быть. — согласился Ольма.
— Как же вы голышом пойдете? Прелестями сверкать? — Хохотнул Упан. — С нами малые детки, рано им ишшо уды ваши разглядывать…
— Не переживай, медведь, мы рядом пойдем, только вы о нас знать будете, а чужие и не увидят вовсе. — проговорил Лум.
— О как, и про медведя знаешь? — прищурился Упан.
— А чего про него не знать, коль он у тебя наружу топорщится и изо всех щелей прет, — мурлыкнул Кескич.
— Из какий таких щелей? — сощурил угрожающе глаза перевертыш.
— Сам знаешь из каких! — засмеялся зеленоглазый.
— Остынь, Упан, пуйка шутит. У хитреца хитрость тоже из всех щелей лезет. — Подмигнул Кескичу Ольма. Тот согласно кивнул, принимая произнесенное отцом. — Нам дальше следовать надо, долго разговаривать некогда, хотим к вечеру до Кокуева городища дойти.
— Наговоримся еще! — мурлыкнул Кескич и черным котом выпрыгнул из травы. Сердце не успело стукнуть, как три сильных зверя помчались вперед, скрывшись в густом лесу, а Ольма с приятелями вернулись к Шаранковой орве. Все семейство Дегула сидело по-прежнему под повозкой. Упан постучал обухом секиры по доске.
— Вылазьте, все кончилось!
— А что, гроза уже ушла? — высунул голову Шаранка.
— Ушла-ушла, вылезайте.
— А чего трава-то сухая? А так лило, так лило! — бормотал мужичок, выбираясь из-под наружу.
— Так высохло! Смотри, как солнце жарит! — махнул на небо секирой Упан. Шаранка только успел пригнуться.
— Ты бы это, паря, по легше махал-то своей железякой, а то на голову меня короче сделаешь…
— Ничё! Мы тебе новую вытешем! Смотри, сколько дубов вокруг стоит, любой выбирай! — поводил секирой перед носом у Шаранки Упан. Дегула укоризненно помотал головой и, загрузив своих в повозку, щелкнул поводьями и все тронулись дальше вдоль берега тихой речки Куньей.
Подъехали к Дегулину починку, когда солнышко перевалило далеко за полдень и красило желто-малиновым цветом молодую зелень деревьев.
— Может, переночуете? — предложил Шаранка, когда все трое приятелей соскочили с орвы при виде маленьких домишек.
— Спасибо, хозяин, но нам поспешать надо, хотим до праздника с арвуем Кокуевским переговорить.
— А, ну тады, ладно, тады, да… Надо, значить, надо. Ото ж… — С облегчением вздохнул хозяин Дегулинского починка. Он боялся не найти угощения для таких крупных и сильных мужиков, как трое приятелей. Хотя, наверное, найти-то мог, починок не бедствовал, да пожалел просто. — Ну, счастливого пути, мерен. — И помахал им вслед.
Уже в глубокой темноте подошли к высокому частоколу, что вырос на западном склоне высокого холма, поросшего густым лесом. Внизу, под крутым берегом журчала Вондюга, прячась среди высоких камышей. На той стороне реки, взбегая на пологий берег белела стройными стволами березовая роща. На этом же берегу, вокруг городища расстилались засеянные поля и густые луга, только чуть ниже по реке темнела темнела дубрава.
— Ночью не пустят. Солнце село. У нас на Келе-озере завсегда так — в городище после заката солнца хода нет. — Проговорил Микряк.
— Пустят! — уверенно проговорил Упан. — Доброе слово творит чудеса! А доброе слово и секира — вообще все ворота открывают! — И загрохотал обухом в толстые створки ворот. — Открывайте! Мы пришли!
За воротами зашебуршалось и над срезом показалась гладкая, отражающая свет луны, круглая как девичья коленка, голова с большими растопыренными ушами.
— Кого йолс на ночь глядя принес? — голос пытался казаться мужественным, но то и дело давал петуха. Видно, на воротах в сторожу был оставлен молодой еще безусый парень.
— А ты что же, сторожа, лысиной сверкаешь? С месяцем соревнуешься, кто ярче светит? Чтоб ворог твою плешь с луной перепутал и раздумывал, куда стрелой целить? — Забалагурил Упан.
— А твое какое дело, длиннохвостый, куда мои волоса подевались, с вами, тоже, вон, один блестяшший сият. По какому делу такая орава к Кокуеву городищу притопала? Праздник токма завтра наступит, завтра и приходите. — Недовольно отозвался сторож.
— Какая орава, шаравун? Нас здесь только трое! — развел Упан руки в стороны и, обернувшись было вкруг себя, заметил сразу за плечом сверкающего зеленым глазом Кескича. Тот помахал ему рукой и подмигнул. С ним рядом стояли и белый с рыжим, но уже не голышом, а в штанах из грубой кожи и меховых безрукавках. — Эмм, ну, обсчитался, с кем не бывает, шаравун? Так пустишь в городище, аль нет?
— Не положено! — выкрикнул безволосый парень. — Утра дожидайтесь! И я не шаравун, я — топкат! — и пошел было спускаться, но Упан выкрикнул:
— Кто ж тебя так обтопкатил? Гладенький как облупленное яичко! Сильному, да умному мужу положено власами уши с затылком закрывать. Ибо предки завещали «Не стригите свои власы русые, власы разные, да с сединами, ибо мудрость богов не постигнете и здоровие потеряете»! — торжественно пропел перевертыш, подражая голосу Кондыя. На что обритый парень обиженно засопел.
— А твое какое дело, шалабуй? За своими власами смотри лучше. А свои я еще выращу, погуще пшеничного поля будут! — Выкрикнул срывающимся голосом обиженный паренек. Но Упан продолжил препираться.
— Только поле твое вытоптал кто-то, али тий напал?
— А хоть и тий! Не твое дело! Вона у вас тоже тием траченный есть. — крикнул вконец разозленный сторож и ткнул дубинкой, что держал в руке, в сторону Ольмы. Но указанный Ольма прервал перебранку:
— Кто как волосы свои потерял, того самоличное дело, Упан… Скажи, хотя бы, орол, где нам вашего арвуя Туню найти?
— У дубравы Туня ищите, тама он. — Сказал и скрылся за заборолом.
— Дубрава — это хорошо! — прогоркотал рыжий Вылишан. — У дубов желудя вкусные.
— Еще один обжора, — себе под нос пробормотал Микряк, но Упан его услышал и весело ответил:
— Радость-то какая! Вот, с кем теперь пировать буду! А то один, как птичка клюет или не жрет вовсе, другой от походной еды нос воротит! Ну, что, Рыжун, попируем? Завтра праздник как раз!
— Отчего б и не попировать? — осклабился нижними кривыми выпирающими клыками Вылишан.
— И ничего я не ворочу нос! — буркнул Микряк.
— Вы еще подеритесь! — Рявкнул Ольма. — Упан, что на тебя нашло, ко всем цепляешься, что репей?
— Да, шуткую я! А они шуток не понимают, дуются, как лягушки, что соломинку в зад вставили…
— Я тебе сейчас сам соломинку вставлю! — Начал раздражаться и Ольма. — Пошли арвуя искать!
— Да, чего на вас нашло-то? — удивился Упан раздраженному Ольме. Он обычно всегда был спокоен, как водная гладь в тихую погоду.
— Это перед приходом Кокуя шишмари шалят, рассорки на людей наводят. Мне анай говорила. — пояснил Кескич. — Уж она-то в шишмарях разбирается.
Ольма хмыкнул и качнул головой, вспомнив лесную овду, а потом молча зашагал по освещенной луной тропе в сторону дубравы. Остальные тоже тронулись вслед и только Упан, подхватив под локоток Вылишана, вполголоса обсуждал с ним преимущества мясной еды перед желудями.
Впереди медленно поднималась темная громада дубравы. Издалека казалось, что стволы деревьев стоят плотно, будто бревна в городищенском заборе, и только, подойдя ближе, можно было увидеть, что дубовая роща была прозрачна и светла. Дубовые ветви любили простор и свет, поэтому стволы не теснились, как в густом осиннике, а стояли широко и вольготно. Их густые шапки только кончиками листьев касались соседей, разумно делясь землею для сильных корней. В самой середине рощи, у огромного дуба горел в каменном круге яркий огонь. Чуть в стороне, в густой тени пряталась небольшая землянка. На поляне под дубом было тихо и пустынно. Упан, прервав разговор, завороженно разглядывал могучий дуб с огромным дуплом и сияющий перед ним огонь. Сделав несколько шагов к огнищу, он протянул руку и погладил языки пламени. Пламя выгнулось, будто кошачья спинка и, ластясь, лизнуло Упановы пальцы.
— Ёлусь, Агни! — прошептал Упан. — Агни, яр-огонь, распери крыла, во сто зол -зола. Обожги пером — во сто крат добром. По долу огня — ты храни меня… — Пламя затрещало, будто радостно засмеялось, загудело и заплясало в чудном танце. — Я тебя тоже люблю, — отозвался Упан, — спасибо, что помогаешь мне…
Пока Упан беседовал с огнем из землянки с кряхтением выбрался, круглый, словно колобок старичок. И все у него было круглое: и пышная седая шевелюра, что белой шапкой сидела на голове, и круглые голубые глаза, и круглый нос пуговкой, торчащий из густой бороды, и круглое пузико, что перевешивалось через широкий плетеный пояс, опоясывающий его округлую фигуру. Старичок подкатился к Упану и спросил:
— Кто таков? Зачем с Тулом беседы беседуешь? — и показал толстым посохом на огонь.
— Да, просто, поздоровался, — пожал плечами перевертыш. — А ты ли не арвуй Туня будешь?
— Ну! Я он и есть. Зачем я понадобился? Чего такой толпой в святилище приперлись? Почто священную землю топчете? К тому ж, смотрю, чужины вы. Каковских будете? — Вроде бы и строго и требовательно выспрашивал арвуй, а круглые глаза, словно солнышки светились добротой. Вперед вышел Ольма.
— Мы с Межи-реки, что по-за Волгой, а Микряк, вон, с Келе-озера. Арвуй Катыр из Шурмаа тебе слово приветственное шлет. Он нам сказал, что ты помочь можешь дорогу узнать к Гремячему Ключу.
— Келе-озеро знаю, про Межу-реку не слыхал, а за привет от Катыра благодарю. Давно с ним не видались. А вон та троица тоже с вами чё-ль? — Кругленький арвуй уже разместился на бревне, что стояло на низких распорках неподалеку и рассматривал с любопытством гостей. — Вы, давайте, присаживайтесь, чую, разговор долгий будет. Больно уж вся ваша орава занятно выглядит. — Ольма с Упаном подозвали остальных и старичок, вглядываясь в лица парней, спросил, — Ты безбровый, похоже, старший среди этих деток? — Прищурясь так, что его круглые глаза спрятались за подушечками щек, Туня обратился к Ольме.
— Есть такое дело. — хмыкнул Ольма. — Глазастый ты, дедушка Туня.
— Чего не отнять, того не отнять. Расскажи-ка, небом меченый, зачем четверых оборотней к нам привел? Кельозёрский тоже не прост, конечно, но все же человек. — добавил Туня.
— И это разглядел, — буркнул Упан.
— А чего его разглядывать? Ко мне его батя Ушан приходил — одно лицо! Хороший кугыз, да только жалился, что не кому свое начало передать. Старший сын, говорит, к Волыку подался, а младший пустым растет. Хотя, нет… Дай-ка гляну? — и он уставился на Микряка своими снова круглыми глазами. Зрачки его расширились и глаза из светло-серых стали черными. Микряку стало как-то неудобно, он заерзал на жестком бревне и по его спине пробежали мурашки. Арвуй моргнул и, когда снова поднялись веки, его глаза вернули свой прежний цвет. — Росточек проклевывается! Вот, кугыз Ушан-то обрадуется! Давно мамка-то померла? — спросил он Микряка.
— Две зимы уж прошло, как ее трясовица сожгла. — грустно вздохнул Микряк. — А отец сказал, что это от тоски она…
— Мда, на тоску лихоманки с трясовицами, как осы на мед слетаются. Ну, там ей легче будет… Теперь с вами, перевертышами. Медведь, скажи, откель у тебя огневушка взялась? Да почему тебе служит?
— Мне домовушки нашей сын, что из камня вышел, ее подарил.
— Так с вами еще и дух домовой? То-то, чую с вами духа, а что за дух, понять не могу. Вылазь, покажись. — Попросил Туня.
У Ольмы зашевелилась рубаха на груди и из-за ворота осторожно выглянула мордашка Олысь-ань.
— Не боись, иди сюда, — протянул ладонь арвуй. — Всяко мы с тобой родственники. Мой бог, что и твой — огненные, только твой постарше будет.
— Не твой, а твоя, — поправила арвуя тонким голосом домовушка. Потопталась на мягкой ладони, оправила платье и уселась, расправив юбки.
— Смотри-ка, смелая! — усмехнулся в пушистую бороду арвуй Туня.
— Поживи-ка с мое! И не таким смелым станешь. К тому ж, у меня защитники хорошие. Юркутысь меня в семью принял, тетушкой зовет! — гордо похвасталась Олысь-ань.
— Даже так? — удивился Туня, — Забавно! Ладно, иди к своему манко. А вы, похоже братья? — обратился он к Луму, Вылишану и Кескичу. Вылишан согласно хрюкнул, Кескич опустил веки, признавая правду, но за всех ответил Лум:
— Мы по отцу братья.
— А отец, дай-ка, угадаю? Это меченый небом? Хорош! Каких сыновей настругал! — То ли похвалил, то ли осудил арвуй.
— Так получилось… — скромно опустил глаза Ольма.
— Ладно, не красней! Жизнь штука интересная, а судьба — та еще шутница! — Арвуй задумался было, глядя на ровно горящий огонь и проговорил. — Видать, сама Пряха вас ко мне привела. Мдя… Тут такое дело, ребятки. Беда у нас. Кокуй может и не прийти в наше городище…
— Как так-то? — удивился Микряк. — Кокуй всегда приходит! Так было, есть и будет!
— К вам-то на Келе-озеро, может, и придет. А к нам нет. У нас этой весной кукушки не поют. Пропали. А без кукушки Кокуй не приходит. Потому что она впереди него летит и ему дорогу показывает. До завтрашнего заката надо кукушку сыскать. Возьметесь? Коли, возьметесь — пропущу вас к Гремячему Ключу, тайной тропкой пройдете.
— А напрямую не ходится, что ль? — спросил Упан.
— Даже если укажу, в какую сторону идти, все равно не найдете. Если Гремячий Ключ ищите, то знаете, что в нем живая вода, какой у самих богов нет. Тут ведь как получается, ребятки? — проговорил Туня, подперев свою пышную белую бороду пухлой ладошкой, — Вода-то живая не разбирает, кто плохой, а кто хороший. Коли, всяк и каждый будет ту воду брать, то зло в мире никогда не умрет. Нам, людям, богами и предками нашими завещано со злом непрестанно бороться. Вот, мы и боремся, каждый в меру своих сил. Кто по чуть-чуть, а кто со всей силы. Бывает, мы побеждаем, а бывает, что и зло верх берет. А иногда ранят его и зло, зализывая раны, снова появляется и в души людские заползает. Если случится такое, что злу попадет в руки живая вода, то его победить невозможно будет, заберет оно себе все души людские и навсегда в нашем мире поселится. Потому и хранят арвуи дорогу к чудесному источнику, чтоб кто ни попадя там не шлялся и драгоценную влагу на зло не использовал. Вот так-то… — Туня покряхтел по-стариковски и продолжил. — Тебе, небом меченый, я дорогу открою, потому как вижу, что твою беду никто, кроме тебя самого не исправит. Ни боги, ни люди, ни духи… Ну, так что, возьметесь кукушку отыскать? К тому же вас семеро — хорошее число.
— Откуда это нас семеро? — удивился Упан.
— А что же, вы вашего маленького духа в расчет не берете? Иногда и маленькая мошка кусает большого медведя. — хитро улыбнулся арвуй Туня.
— Возьмемся! — ответил за всех Ольма. — Только не подскажешь, куда ваша кукушка могла пропасть?
— Знал бы, то и вашей помощи не просил, сам ее к Кокую бы вызвал. Зову ее, зову, но не отзывается она, молчит, только чернота кругом. Да и, к тому ж, нельзя мне отлучаться — огонь у Тул-дуба всегда гореть должен. — Вздохнул тяжело арвуй. — Не кукуют этой весной кукушки. А без них Кокуй не придет, куй не поднимется, и ничего живого не народится.
— Скажи, хотя бы, где ее в прошлом годе слышали? — подал голос Лум.
— На том берегу Вондюги куковала, в березовой роще. — ответил арвуй.
***
Вылишан уговаривал Упана обернуться медведем и так преодолеть холодные воды ночной Вондюги. Упан уперся и сказал, что не хочет мочить свою медвежью шубу. Разделся, связал вещи в узелок вместе с верной секирой вошел в воду. Черный длиннозубый кот тоже топтался на берегу, фыркал презрительно на воду и не хотел мочить свои пушистые лапы. Белый волк и рыжий кабан уже давно отряхивались на дальнем берегу, Микряк плыл следом за Упаном, а Ольма только входил в воду, держа над головой узелок с одеждой и свой боевой лук. На самом верху был приторочен Ольмов шаманский бубен, внутри которого сидела Олысь-ань, вцепившись маленькими ручками в обечайку, но мужественно смотрела вперед, стараясь не замечать темной холодной воды. Кескич дождался, пока все человекообразные погрузятся в воду, оттолкнулся от берега и запрыгал по головам пловцов, словно по торчащим из воды камням, и приземлился уже на том берегу, так и не замочив лап. Упан от мощного толчка тяжелой кошки погрузился в воду, едва не утопив секиру, и со злым рыком выпрыгнул на берег.
— Что ты творишь, морда ушастая?!
— Я всего лишь воспользовался поддержкой друзей, — промурлыкал черный кот, сверкая зелеными глазами в темноте. — Неужели могучий бер откажет в помощи доброму другу? Тем более, если вы с отцом кровные братья, как ты говоришь, значит, я тебе кровный манко, тютя! Мррр… — и принялся демонстративно вылизывать свою вполне себе сухую шкуру.
Упан раздраженно порычал, но не нашелся, что ответить. Молча злясь, яростно отжал свою одежду, втиснулся в мокрые портки и рубаху и стал ждать, когда на берег выберуться Микряк с Ольмой. Тем повезло больше. Ни один, ни другой не замочили свою поклажу. Когда все оделись, то оглядели сбегающие к воде березовые стволы, светящиеся белыми телами в угольно-черной темноте.
— Странно, — проговорил Микряк, — сегодня самая короткая ночь в году, а темно, хоть глаз выколи. Небо уже светлеть должно и, если б не березы, вообще бы берега не было видно. — И точно. Посмотрев на тот берег, где на крутом косогоре шумела листами дубрава, он увидел небо бледно-сиреневого цвета и верхушки деревьев окрашенные малиновыми лучами просыпающегося солнца.
— Даже на Йолус так темно не было, — прошептал еле слышно Упан.
А Ольма чувствовал вокруг присутствие чего-то враждебного, злого и мерзкого, будто снова встретился с тем самым жутким пауком, который когда-то давно свил гнездо в его мыслях.
— Плохо здесь, дышать тяжело. — Проговорил Микряк. — Ольма, как мы маленькую кукушку в такой темени найдем?
— А вы у волка спросите. — подсказала Олысь-ань, оседлавшая Ольмино плечо.
Белый волк бледным пятном маячивший среди берез, поднял голову от земли и прорычал:
— Пахнет черррной птицей. Черррной не только по цвету, а по нутру. — Задрал голову вверх, нюхая темный воздух, и сказал, — Запах в рррощу ведет. — И побежал в темноту, так же высоко держа нос. Кабан раскатисто хрюкнул и его жесткая щетина засияла золотом. Он, освещая дорогу слабым мерцающим светом, и побежал за волком. Упан хмыкнул и попросил:
— Ольма, чиркани-ка огнивом, я тоже себе дорогу подсвечу.
Раздался короткий сухой стук и искры прыгнули в широкие ладони Упана, а на его руках заплясали огненные язычки. Микряк с Ольмой переглянулись и побежали вслед, стараясь не выпускать из вида пятно света. Черный кот немного помедлил, а потом растворился в темноте, и только зеленые светящиеся глаза возникали то тут, то там.
В кроне старой раскидистой березы, что росла в самой середине березовой рощи, клубилась самая черная чернота, которая есть на свете. Хлопали большие крылья и сквозь хриплый клекот раздавалось слабое, еле слышное «ку-кук»
— Шом Курнуж! — проговорила менее черная чернота с зелеными глазами. — Даже овды не смеют с ним тягаться. Это сам Ёлс!
— Эй, Ёлс, или как там тебя? — Крикнул Упан, подбежав к березе и задрав голову вверх. — Птичку отпусти, а то я тебе больно сделаю.
И тут же сверху на него упала темнота и Упан, не устояв на ногах, покатился по темной траве.
— Ах, ты ж курица черная! — вскакивая на ноги, зарычал Упан, сжал в пылающих ладонях секиру, и завертелся, ища глазами врага.
У корней березы, на фоне бледного ствола все разглядели сидящего огромного черного коршуна, который, распластав крылья, шипел и клекотал, сдавливая сильными когтями кривой березовый корень так сильно, что на землю капал прозрачный сок, блестящий янтарными бусинами под всполохами огня пляшущего на ладонях Упана. Неровный огненный свет от Упановых рук полыхнул яркой вспышкой, когда он сделал новый замах своим грозным оружием. Но ударить не успел — на коршуна из темноты бросился белый волк и черно-белый ком с летящими в разные стороны черными перьями покатился по земле. Шом Курнуж ударил крыльями и белая волчья туша осталась лежать неподвижно на темной траве. Раздался пронзительный кабаний визг и золотой секач взвился в воздух, зацепив кривыми клыками черную птицу. В воздух полетел новый пук черных перьев. И чем больше страшная птица теряла оперения, тем светлее становилось вокруг. Бесстрашный Микряк, выхватив меч, заорал воинственно и бросился в бой. Кончик меча прочертил широкую дугу и вырвал новую тучу черных перьев, но Микряк от своего богатырского замаха не устоял на ногах, врезался в широкий березовый ствол и стек по нему на холодную землю, не шевелясь. Разъяренный медведь плясал у старой березы и ломал сильными лапами толстые сучья старой березы, силясь дотянуться до черной птицы. Коршун носился между низких березовых ветвей, стараясь увернуться от мощных медвежьих лап и кромсая клювом медвежью плоть. Во все стороны летели щепки и перья, клочки медвежьего меха, и с каждым ударом тяжелой медвежьей лапы в роще становилось все светлее и светлее. В серых сумерках черный коршун стал хорошо виден и тогда Ольма достал лук. Наложил стрелу, замер, выцеливая красный птичий глаз. Но беспорядочно мечущийся среди ветвей огромный кречет не давал прицелиться. Он постоянно оставлял между собой и дрожащим железным наконечником стрелы широкую медвежью спину. И тут в ухо Ольме закричала что было сил Олысь-ань:
— Время, юркутысь, время!
Ольма вздохнул глубоко и проорал:
— Медвежонок! Пригнись! — И, как только мохнатая медвежья голова начала движение вниз, Ольма задержал дыхание и время остановилось. В воздухе повисла, разведя широкие черные крылья в стороны, огромная птица, загнутый клюв выцеливал толстую медвежью шею, а кровавый глаз смотрел прямо на Ольму. Стрела медленно приближалась к красному птичьему зрачку, в котором плескалась бессильная злоба.
Прозвучал оглушительный хлопок и туча черных перьев медленно осела на землю…
В голубом небе висело полуденное солнце, а в вышине выводил песню звонкий жаворонок. У Ольмы же в ушах затухающим эхом слышался злобный шипящий шепот: «Мы еще встретимся, охотник-неудачник!»
Из кроны дерева большой темной каплей скатился черный кот, мягким шагом подбежал к Ольме, раскрыл страшную пасть и на ладони Ольмы выкатилось серое полосатое птичье тельце. «Ку-ку!» — сказала кукушка, отряхнулась, а затем вспорхнула пестрой тряпочкой и среди белых березовых стволов загуляло звонкое «Ку-ку, ку-ку, ку-ку…»
***
В дубраве так же ровно и высоко горел неугасаемый огонь, пели птицы, а на тенистой поляне в столбах солнечного света, проникающих сквозь густые дубовые кроны радостно суетился округлый арвуй.
— Вот, молодцы ребятушки! Ай, умницы! Вызволили таки кукушку глупую от черного коршуна! Мне уж другие птицы насвистели да порасказывали, как Шом Курныж ее хитростью заманил. Позарилась глупая птаха на беззаботную жизнь — обещал он ее в сытости и лени держать. Вот, она бедолага и поверила. Но вы, ого-го, какие богатыри освободили-таки дуру-птицу и теперь Кокуй к нам придет и праздник наступит! — тараторил арвуй, бегая вокруг разлегшихся на траве усталых парней. Упан мазал зеленой, противной и резко пахнущей травами мазью глубокие царапины на руках. Рыжий Вылишан заматывал чистой тряпицей рассеченный лоб белобрысого Лума. Невредимый Кескич лениво дремал на солнышке, а Микряк прижимал к распухшему глазу, заплывающему синей опухолью лист подорожника. Только Ольма сидел, разглядывая, как хозяйственная Олысь-ань связывала в тугие пучки черные птичьи перья.
— Вот, на оперения твоим стрелам пойдут! — приговаривала домовушка. — Теперь твои стрелы даже ночью свою цель найдут! Эх, жалко мало набрала!
— Много черноты с собой носить опасно! — подошел уже успокоившийся арвуй Туня.
— Ничего! Моему юркутысь эта чернота беды не принесет, только пользу одну! Он же небом меченый! А небо всякое бывает и черное, и белое и голубое. И ничего на землю не падает. — отозвалась Олысь-ань.
— Ну, как знаете! Я предупредил! — Присел рядом с Ольмой арвуй. — Тамга-кава, сегодня праздник, Кокуй встречаем. Оставайтесь праздновать, а завтра, по холодку отправлю вас на Гремячий Ключ.
— Меня Ольмой зовут, — устало улыбнулся парень. — Медведя — Упаном, елташа с Келе-озера — Микряком, а сынов моих — Лум, Вылишан и Кескич.
— Благодарю, что свои имена мне подарили, Ольма. Ну, так что, будете нашими гостями?
— Останемся, чего уж там. Один день погоды не сделает. Я долго уже туда иду, и еще день подожду, чего торопиться?
— Отец! — Впервые назвал так Ольму Лум. — Мы уйдем в леса. Нам на людских праздникам невместно быть. Зачем людей беспокоить нашим видом?
— Что же, я вас держать не смею. Спасибо за то, что дали взглянуть на себя и помогли людям с бедой справиться…
— Не радуйся, батя, не так-то легко теперь от сынов избавишься, мы вас на Гремячем Ключе нагоним. Занятно с тобой. Не скучно! — Промурлыкал Кескич.
— А как же Вылишан? Ты что же и не угостишься со мной на празднике, манко? — Воскликнул Упан, вытирая о свои белые штаны зеленую мазь.
— Я бы с радостью, тютя Упан, но Лума ослушаться не могу, он у нас атаман, — прогоркотал рыжий.
— Ну, дайте, хоть обниму вас на прощанье?
Упан опередил и кинулся обниматься с Вылишаном, Лум сдержанно протянул отцу руку, Кескич мягко прильнул к Ольме и боднул его головой, хитро жмурясь. Вылишан, освободившись из крепких медвежьих объятий, так же крепко облапил родителя. И через мгновение в лес метнулись три огромных звериных тела.
***
Наступил вечер. Косые лучи заходящего солнца разрисовали поляну в дубраве светлыми полосами, и на освещенных теплым закатным светом участкам золотились цветущие травы. На поляне, перед неохватным дубом, полыхал высокий, сложенный горкой костер из цельных бревен, высотою в два человеческих роста. Миг, и солнце совсем скрылось за далеким березовым сузёмом и костер на поляне весело загудел, устремляясь огненными языками в темнеющее вечернее небо. Все городищенские собрались тут: мужчины расположились поближе к костру, а нарядные женщины и девки окружили украшенный красными лентами и глиняными фигурками птиц священный дуб. Из дупла на всех смотрел деревянный рубленный идол с веселым бородатым лицом и увенчанный пышным дубовым венком.
На поляну вышел арвуй Туня, в одной руке сжимающий свой посох, в другой держа дубовую ветку, и тут же все мужчины по велению арвуя Туня встали в круг и низко поклонились полыхающему костру. Из мужских глоток вырвался веселый радостный крик:
— Поклоняемся тебе, великий Кокуй! Возвеличиваем тебя и превозносим тебя!
Туня снова взмахнул дубовой веткой и мужчинам откликнулся женский хор:
— Силу твою почитаем за самую могучую! Радость, тобой приносимую, за самую сладостную!
Снова взмах веткой и басовитые мужские голоса полетели над поляной:
— Даруй нам счастье и удачу, великий Кокуй! Близких наших храни и люби!
И опять подхватили женщины звонкими голосами:
— Возлюби нас, славный Кокуй, дочерей своих и сестер своих, верно тебе поклоняющихся во все времена! — зажурчал серебряными колокольчиками девичий смех, когда смущающихся девок защекотали и затискали более взрослые бабы. Видя шалости жен, смеющиеся мужские голоса грянули:
— Приноси нам рассвет ежедневно, что сменит ночь темную! Подари нам веселье и силы, нашим бабам на радость!
Теперь уже смеялись все и ввысь к небесам звонким общим выкриком полетело:
— Береги и храни нас и всех близких наших, и весь род людской, великий Кокуй!
Мужская и женская толпа смешалась, зазвучали песни. Через множество маленьких костров полетели в прыжках молодые пары. Среди людей ходил довольный Туня и в большой мешок собирал подношение Кокую — пестрые птичьи перья. Подошел он и нашей троице.
— Люди сильнее богов, да простит, мне эти мысли великий Тул и все остальные. Люди меняют имена богов. и не только имена. Давным давно костер Агни величали, потом Тулом кликали, а нынче Кокуй и никак иначе, что уж дальше будет — одна только Пряха знает, может быть.
— Да, Туня, так и есть! — отозвался весело, разглядывающий горящими глазами хохочущих румяных девок, Упан. — Мы через какие только земли не прошли и везде одинаковые вещи люди разными именами нарекают. И богов и духов, и даже кусок хлеба везде зовется по-разному. Так что, как мой елташ Ольма говорит, Боги везде одни и те же, люди тоже одинаковые, только одёжей, да речью отличаются.
— Правильно говорит твой елташ. А ведь были раньше времена, когда все люди на одном языке говорили, только прогневили чем-то богов, да те их по свету раскидали, да языки их перемешали.
— Наступят еще времена, когда вся наша земля единой станет и все на одном великом языке заговорят. И никто наш народ победить не сможет, ни чужие боги, ни чужие люди. — Сказал вдруг серьезно Ольма, невольно прикоснувшись к груди, там, где под рубахой мерцала голубым светом завязанная звездой волшебная небесная лента.
— Почем знаешь? — серьезно глянул Туня. — Кто тебе такое сказал?
— Небо подсказало. Оно многое знает. — пожал плечами Ольма.
— Мдя… Чудны дела в свете делаются — молодой безусый парень стариковские речи ведет, будто не один век на земле пожил… Ладно, хватит из себя древних старцев корчить, давай мне сюда свою домовушку. Мы с ней покалякаем по-стариковски, былые времена вспомним, а ваше дело молодое — в Кокуйскую ночь девок радовать, да огнев цвет искать! Бегите, а то они, девки-то, уже на вас бесстыжими взглядами своими дырки прожгли!
Упан после этих слов с растопыренными руками кинулся с хохотом ловить ближайшую девичью стайку. Микряк, вздохнул печально, вспомнив свою зазнобу Илешку, но тоже побрел в толпу. И только Ольма, оставшись один, достал подареных Палехом деревянных уточек и пошел к реке.
По высокому берегу со стороны Кокуева городища вилась еле заметная тропка. В прибрежных кустах тут и там слышались смешки и жаркие вздохи — Кокуй пришел! И люди старались в честь великого бога, дарующего радость плотских утех и умножения рода.
По тихой речной глади плыли девичьи венки тех, кто еще только надеялся получить Кокуеву милость, а вместе с ней и горячие объятия любимого человека. В камышах пели свои лягушачьи песни громкоголосые лягушки, тоже в свою очередь празднуя приход плодородного лета. В воде плескала рыба и над всем этим разливались соловьиные трели.
Ольма прошел по деревянной пасьме, у которой на воде покачивались привязанные лодки. Разулся, сел на край и опустил босые ноги в прохладную речную воду. Легкое течение омывало стопы, по воде стелилась прозрачная дымка и небо алело приближающимся рассветом. «Любопытно, — подумалось Ольме, — если я сейчас уточек на воду выпущу, то когда свою невесту отыщу? Сейчас или чуть погодя? И какая она будет? Наверняка, красивая и добрая, как Снегурочка, или молчаливая и нежная, как лешего дочка? А может, буйная, страстная и умная, как Вувер-Кува? Да, не… Какая мне сейчас невеста? У меня и дома-то нет, да и не ожил я окончательно. Кому такой холодный, да лысый понадобится? Яруне, разве что… Ей, ему, то есть, все равно с кем, все равно как, лишь бы ласки были… Не хорошо это, когда тот, с кем любишься в одночасье из мужика в бабу превращается и наоборот. Бррр. Не по мне это! Пусть лучше будет обычная девушка, тихая и спокойная, в меру разумная, в меру красивая. Такая — как все. Мне большего и не надо…» И с этими мыслями, он разжал ладонь и две деревянные уточки закачались на воде. Селезень с золотой полоской на шее покрутился на месте, сделал большой круг и тихо покачиваясь поплыл на середину реки. Маленькая уточка, немного помедлив, последовала за ним вслед. «Да и пускай плывут! Ерунда все это! Неужели раскрашенная деревяшка мне невесту найдет? Что-то я размечтался» — усмехнулся Ольма и, откинувшись навзничь, улегся на деревянные мостки, уставившись в светлеющее небо. Высоко на берегу, там где гулял народ, слышался смех, а над водой плыла протяжная девичья песня:
— На Кокуй поднималось солнце
Выше самого верхнего неба.
Днем стучало оно в оконца,
Ночью тихо просило хлеба.
Утром мы овёс потоптали,
Пополудню кашу сварили,
На закате в полях роптали,
У Кокуя добра просили.
Раздевайтесь! И прочь сарафаны!
Голышом венки сотворим мы.
Куштырмо заберет пусть изъяны
И взгляд Лила будет мерилом.
И по лесу огнёв цвет отыщем,
Побежим в горелки с парнями.
Во всё горло Кокуя покличем!
Разлетимся прочь журавлями.
И зайдем в реку-речку по пояс,
Чтоб венок на воде оставить.
Ты лети наш девичий голос
С просьбой лишь от беды избавить…
Босые ноги защекотало, Ольма поднялся и обнаружил, что у его ног мягкие волны качают венок, пламенеющий яркими неведомыми цветами. Попытался было оттолкнуть его, но венок течением снова прибило к мосткам и он тыкался в Ольмовы ноги, как слепой кутенок. «А! будь, что будет!» — задорно улыбнулся Ольма и нацепил мокрый венок на свою безволосую голову. Струйки воды потекли за рубаху, но он не обратил на них внимания, потому что из воды поднялась темноволосая девушка в мокрой рубахе, облепившей тело.
— Ты русалка, что ли? — спокойно спросил Ольма, любуясь стройным телом незнакомки. Влажная ткань прилипла и совсем не скрывала девичьих округлостей. Длинные сильные ноги с крутыми бедрами, стройный стан и высокая грудь, торчащая острыми сосками от водяной прохлады, притягивали взгляд.
— Говорила мне мать, что эти девчачьи затеи только дурость несусветная! — Ворчала мокрая девчонка отжимая свои темные волосы. — «Нет тут достойных тебя мужиков» — передразнила она, видимо, голос своей матери. — И точно! Нацепил мой венок какой-то шаравун и сидит лыбится… А я, как дура, наслушалась песен городищенских девок, счастье испытать решила. Вот, оно счастье — сидит, гладкое, как коленка. Ну хоть на гребешках выиграю… Ну, что жених? Давай женись! Только по-быстрому, а то у меня дел невпроворот. На заре надо травы собирать, пока роса не высохла.
— Так уж сразу и жениться? — усмехнулся Ольма.
— А чего тянуть? Местные парни от меня все равно шарахаются. А в Кокуеву ночь любой обязан, это самое, ну, пожениться. Мать говорит, что без радости плотской науку жизни не познаешь. А как я без науки хорошей травницей стану, а? — Девчонка, наконец-то, справилась со своими волосами и, прошлепав по воде, дошла до мостков и села рядом с Ольмой. — Ну, что будем жениться, или нет? А то давай мой венок, я его снова на воду пущу, вдруг до зари кто посговорчивей найдется.
Ольма уже откровенно улыбался, наблюдая за деловитой девкой, а та обернулась через плечо и оглядела его с головы до ног.
— А ты сблизи-то ничего такой и венок не снимаешь… Так рубаху-то мне снимать, или так, подол просто задрать повыше?
Ольма разглядывал красивое лицо с упрямо выгнутыми густыми бровями, серые глаза с ярким синим ободком зрачка глядели пытливо и требовательно, нежные пухлые щеки и четко очерченный рот над небольшим круглым подбородком полыхали румянцем, не смотря на предрассветную прохладу. На самом кончике девичьего носа повисла водяная капелька и вот-вот грозила сорваться вниз.
— А ты красивая…
— Знаю, — отозвалась девчонка, — Мне все так говорят. Давай, не тяни, женись, как это у вас городищенских делается? — нетерпеливо проговорила она.
— Как хоть тебя зовут, красавица? — проговорил Ольма и стряхнул капельку с ее носа. Девчонка испуганно отшатнулась.
— Прости, — буркнула она. — Я никогда так близко с мужчиной не сидела.
Ольма кивнул согласно и сказал.
— Может, познакомимся сначала, а то незнакомые не женяться. — улыбнулся он.
— Точно? Ну тогда зови меня Ужара.
— А меня Ольмой звать, я не здешний. Я с Межи-реки. На Гремячий Ключ иду.
— На Гремячий? — подняла правую бровь Ужара и пылко заговорила. — Я тоже туда хочу! Мать говорит там травы волшебные растут, видимо-невидимо! — и начала перечислять, загибая пальцы, — Всегда цветущий кочедыжник, тирлич-трава, нечуй-ветер, трын-трава, улика-трава! Да там много всего! Возьми меня с собой, а?
— А как же жениться?
— Потом поженимся, успеется! — отмахнулась она. — Возьмешь, а? Когда пойдешь? Чего с собой брать? Далеко ли идти? Мать говорит, не всякий туда дойдет… — затараторила Ужара.
— Надо арвуя Туня спросить, можно ли тебе туда?
— А чего этого круглого зануду спрашивать? Он только вопросы всякие глупые задавать станет. Давай так пойдем? Ты-то уж всяко туда дорогу знаешь, коли туда собрался.
— Я сюда к арвую и пришел, чтоб он мне дорогу открыл.
— Вон, оно что… Значит, не пустит он меня, не ладим мы с ним. Он мою мать из городища погнал за то, что она с моим отцом спуталась. А у них любовь была… — мечтательно проговорила Ужара. И вздохнула грустно. — Не судьба мне, знать, травы у Гремячего Ключа собирать… А, может, ты мне их нарвешь? Хотя, нет, они только знающему травнику в руки даются. Ты травник?
— Нет, я охотник. — ответил Ольма не переставая любоваться девичьей красотой. И удерживал себя от манящего желания провести по ее гладкой щеке пальцами.
Солнце уже поднялось пламенеющей макушкой над окоемом и первые солнечные зайчики заплясали на речной глади. В прибрежных кустах запели крапивники и где-то на том берегу засвистела в свою свирель иволга. Ужара болтала стройными ногами в воде и расчесывала пальцами подсыхающие волосы.
— Смотри-ка, — встрепенулась она. — Не одна я такая дурочка. Кто-то деревянных уточек на воду отпустил, смотри-смотри, прямо сюда плывут! Этот кто-то тоже, наверное, жениться загадал. — Она спрыгнула в воду, подняв сверкающие брызги, и поймала, колышущихся в воде деревянных птичек.
— Это мои, — улыбнулся Ольма.
***
Солнце давно уже встало и куда только не падал его теплый луч — все просыпалось. Травы луговые умывались росой и среди метелок колосихи носились круглоглазые стрекозы. Ольма с сожалением распрощался с Ужарой и побрел к мимо городища к дубраве, где они оставили у землянки арвуя Туни всю свою поклажу. У распахнутых ворот на солнцепеке торчал давешний знакомец орол. Его босая голова уже покрылась светлым пушком и он довольно почесывал затылок.
— О! Шаравун! — обрадовался он, будто хорошему знакомцу. — Видел я тебя с арвуем нашим в Кокуеву ночь. А куда ваши трое заподевались? Ну, те, что тоже на зверей похожи?
Ольма хотел было пройти мимо, но остановился, внимательно глянув на бритого орола.
— И на каких же зверей они похожи?
— Дык, ясно-понятно, на лесных, диких, каких же еще? — лопоухий орол снова поскреб обрастающую светлым колючим ёжиком макушку. — Вашего медведя я в дубраве видал, а тех троих не было. Ну, этот, волк белобрысый, кабан рыжий, да кот черный.
— И что же у вас все так могут?
— Что могут?
— Сущность человечью видеть?
— Да не… То меня в первую грозу тенеш небесной стрелой долбануло, когда я в юр по лугу бегал. Все волоса везде выгорели. Мамка говорит, что мне этой стрелой кроме волос еще и все мозги выжгло — одни уши остались. С тех пор и пошло, видится всякая ерунда. Я уж привык. При народе молчу, мамка заказала всем рассказывать. А ты на меня похож. Будто тоже, это самое… Небом в грозу шарахнуло…
— А к арвую ходил после грозы? Он, вроде, у вас лечит и тайны всякие знает…
— Не-а. Мамка не пускает. Говорит, арвуй к себе заберет. Говорит, будь, как все.- Он засунул палец в ноздрю поискал там что-то, не нашел и, расстроенно вздохнув, снова спросил. — Так где дикие-то ваши?
— Да, они в лес ушли. Дела у них — лесные и дикие. Я сейчас к арвую Туне иду. Пойдешь со мной? — спросил Ольма. — Как видишь, я хоть и шаравун, да хожу, где хочу, арвуй меня к себе не прибрал.
— Ну, пойдем, сходим. Чё я не мужик, что ли? — Сам себя спросил орол, подтянул штаны до самой груди, мужественно шмыгнул носом и сказал. — Пошли, что ли. Пока мамка не видит, — оглядываясь, вполголоса добавил он.
— А как же ворота? — полюбопытствовал Ольма.
— А что ворота? Ворота, как ворота. Не убегут. — степенно проговорил лопоухий парень.
Вместе зашагали в сторону дубравы. Тропинка вела под горку. Лопоухий сопел за спиной и шмыгал носом.
— Как звать-то тебя, мерен? — Спросил Ольма.
— Мамка Симой зовет. Дозвалась! Та стрела небесная меня совсем гладким сделала.
— А зверей-то диких, что и не боишься совсем, Сима? — спросил Ольма шагая меж высоких трав, что под теплым солнцем вымахали уже по пояс.
— А чего их бояться? Вот, все браняться — тот, мол, аки зверь рычащий. А ведь зверь-то не обидит, коли его не трогать. Зверь зверя любит. Даже если жрет. Так уж заведено. Ты видел, как звери разные кутят своих любят, и своих и чужих? А я видел! Я давеча слепого хорька в лесу нашел. Совсем маленький. Лежит в траве, пищит. А вокруг никого. Может, его мамку ястреб склевал, а может, еще кто… Так вот… А у нас кошка окотилась, я ей этого хоренка и подложил. Так она его выкармливать стала. И не важно, что хоренок не мяучит. Все равно молоком кормит. Вот так-то! А я с детства завсегда всему живому помогаю, и оно тоже меня любит. Смотри, чего покажу! — парнишка подбежал к сиреневому кусту, что яркими гроздьями цветов колыхался на легком ветерке, разливая вокруг сладкий одуряющий запах. Сломанная ветка сирени висела на тонкой пленке молодой коры и зеленые листья, лишенные жизни уже начали скручиваться. Сима взял и соединил обломки ветки и, сплюнув себе в ладонь, от души измазал ветку слюной. Сжал разлом в кулаке, а когда убрал руки — ветка уже была целая и зеленые листья распрямляли свои ладошки, протягивая их к солнцу.
— Я так и с людьми могу. И со зверями. Да только люди мне не даются. Ушибленным обзывают. Да я привык. Когда на воротах не стою, все время со зверями вожусь, или, вот с растениями. — Сима с радостью рассказывал, блестел глазами и махал руками. — Тебя точно небо не стукало? — в который раз спросил он Ольму, чуть забежав вперед.
— А с чего ты взял? — прищурился на него Ольма.
— Не ругаешься, как все. Дурачком не обзываешь. Лысый, как я. И от тебя землей и небом пахнет, ну, не пахнет — слышится. Будто ты дерево — головой в небе, а ногами в землю врос. А на груди у тебя голубая звезда светится. А еще ты недавно мертвым был. — Протараторил Сима и зажмурил глаза, словно ждал, что его ударят.
Ольма навис над ним всей громадой своего большого тела, но когда Сима осторожно открыл один глаз, а потом второй, то он увидел, что большой бледный парень в девчачьем венке просто стоит и улыбается.
— Мне кажется, Туня тебя заждался, орол. — сказал ему Ольма.
***
В дубраве пели птички, на зеленой траве, прямо у вечно горящего пламени, храпел, раскинув руки Упан. Микряк полировал тряпочкой свой меч, а круглотелый Туня копошился у землянки.
— Сима? — удивился арвуй. — Не ждал тебя так скоро.
— А я разве обещался? — пробормотал паренек.
— Дык, тебя одну луну назад, как шарахнуло, рано еще к Тулу за благословением идти.
— За благословением? — растерялся Сима.
— Тебя Кудыршо-юмо присмотрел, а волгынче отметила. Это ж не просто так.
— Его мамка не пускает. А так бы давно пришел. — проговорил смеясь, Ольма. — Парнишка многое умеет, он сыновей моих разглядел, какие они на самом деле.
— Боги! За что мне это?! — вскинул пухлые руки к небу Туня. — То сто весен никого в ученики не допросишься, а тут один за другим, как сыроежки из земли выпрыгивают.
— А кто еще-то? — полюбопытствовал Ольма, усаживаясь на бревно и потянул за собой лопоухого Симу.
— Дык Ужара, изгоина дочь. Уже сто раз пожалел, что мать ее за коломище прогнал! Такая у Тамыш девка народилась, что чудо просто! Все травы в лесу знает, язык звериный понимает, с рыбами шепчется, с птицами пересвистывается. Отец-то ее непростой заброда был, тот от которого Тамыш понесла. Его кровь-то проснулась. А теперь этот, лопоухий! Походил я за ним, поприглядывал. И чего ведь творит шельмец! Саму жизнь горстями черпает!
— Так, может, его попросить мне помочь жизнь вернуть, а, арвуй? — спросил вдруг Ольма. — И к Гремячему Ключу ходить не придется.
— Молод он и зелен! Вдруг, чего наворотит по незнанию. Нет, уж. Иди-ка ты на Ключ. А этого обалдуя еще учить и учить. Ужо я за него возьмусь, коли мне Ужара не дается. Может, поженить их? — сам себе сказал Туня.
Лопоухий обалдуй только вертел головой, пока не зашла речь про женитьбу.
— Не хочу я на локтыжке жениться! — закричал он испуганно.
— Да и не придется. — сказал Ольма и показал арвую устроившихся у него на ладони деревянных селезня с уточкой. Туня застыл, разглядывая деревянные птичьи фигурки и тихо спросил.
— А она уже знает?
— Нет еще. — Улыбнулся Ольма. — Она на Гремячий Ключ со мной попросилась.
— Тул всемогущий, вразуми неразумных, — Кинулся к вечному огню арвуй. — Нельзя ей, необученной, беда случится. — запричитал он.
— Какая такая беда? — забеспокоился Ольма.
— Не знаю, Ольма, не знаю. Отец ее загодя себе Тамыш, Ужарину мать, себе приглядел и прежде, чем к ней пойти, меня о том известил. Он мне сам поведал, что в его племени, Курымыш-Кек мерен, запрещено брать в жены женщин других родов. Но он, долгоживущий, видел, что его народ вырождается, поэтому решил взять женщину из простых. Дети-полукровки и у них бывали, но как себя волшебная кровь Курымыш-Кек поведет предугадать невозможно. Поэтому и просил он меня, чтоб я пообещал ему его отпрысков к живой воде не подпускать. Спросишь, почему внял я ему? Отвечу — его Тул принял. Как взял с меня обещание, так и в костер шагнул, даже следов не осталось, только пепел разлетелся вокруг. Потому-то я Тамыш брюхатую на выселки и отправил на ту сторону, за коломище. Духи предков там покоящихся сохранили бы и ее, и ребенка надежно. Они и сохраняли, пока Ужара в возраст не вошла и ее отцова кровь огненная о себе не заявила. Стала она по окрестностям барагозить, мать-то удержать не может — болеет, связь с вечным даром не прошла. А теперь эта егоза Ужара сама сюда шастая и тебя встретила и на Гремячий Ключ попросилась. А я ее знаю, на глазах у меня росла! Коли ей в ее тумкалку что зашло, то оттуда уже не выйдет, пока она этого не осуществит.
— Туня-арвуй, послушай меня, простого… — Ольма замялся, — ну, не совсем простого, конечно, но человека… Сколько я по свету не хожу, а с каждым разом убеждаюсь, что у судьбы нет причин сводить посторонних. Так что с Ужарой нас свела Великая пряха. И всякий раз в своих бедствиях люди склонны винить судьбу, богов, звезды и все, что угодно. Но не надо искать судьбу в звездах, она в каждом из нас. Мы сами ее выбираем. Я выбрал. Думаю, что Ужара тоже. И коли грозит ей беда, я сделаю все, чтоб сберечь её.
— Да… Люди сильнее богов! — проговорил Туня. — Они идут им наперекор, как бы их не предостерегали… Что ж, все в твоих руках. Но я предупредил.
— Предупрежден, значит вооружен, — улыбнулся арвую Ольма.
У костра завозился Упан, перевернулся с боку на бок, разлепил один глаз и проговорил:
— Боги, звезды, судьбы… А пожрать у нас ничего нету?
На священной поляне грянул веселый гогот.
***
Следующим утром они шагали вверх по Вондюге. Утро встретило их туманами, стелющимся над рекой и хмурым небом. Когда выходили из дубравы гостеприимного арвуя, брызнул короткий дождик, но вскоре набежал ветер и сдул всю небесную морось и на небе вновь засверкало умытое солнце. Прибрежный тростник кивал им узкими листьями вслед, да над водой кружили голубоглазые стрекозы, надолго застывая драгоценными украшениями на толстых столбиках камыша. Белые цветочки жабницы по берегу серебрились каплями недавнего дождя. Над крутым берегом неумелый пастух пробовал свою берестяную дуду. Звуки то приближались, то удалялись, берестяная брёлка неведомого пастушка жалобно плакала.
— Да, что ж он с утра пораньше-то ныть вздумал? — возмутился Упан. — Нет, чтоб веселое что-нить сыграл? Эй, Сима, у вас все пастухи такие грустные по утрам?
Арвуй отправил с ними лопоухого орола, тот бежал вприпрыжку за длинноногими парнями и тыкал пандой теплую землю. Большая калита, надетая через плечо, шлепала его по тощему заду и он пропыхтел, отдуваясь от быстрой ходьбы:
— То мелкий Муро песни плетет, они у него всякие есть и грустные и веселые. Девки его за песни и любят, хоть и маловат ешшо. Его курай их завсегда к себе манит. Девкам песни нравятся.
— Что правда, то правда. Девки без песен — никак! — Отозвался Упан. — Ну и пусть его — дудит. А мы послушаем. — Невидимая дудочка взвизгнула громко и пошла выводить веселую плясовую. — А вот это другое дело. Молодец Муро. Под веселую песню и идти шибче получается. Кстати, Ольма, далеко ль нам пехом топать? Арвуй обещался нам короткую дорогу показать.
— Мне, пока ты после Кокуевой ночи бока отлёживал и здоровье поправлял, Туня дорогу подробно обсказал. Надо по Вондюге до Холодного ручья дойти. Оттуда на полночь повернуть и до Еловой гривы дойти, обойти ее правым боком и выйти к болотам. Там нас и встретят.
— Кто встретит? — не унимался Упан.
— Койкконда тамошняя. Она хозяйка всего Бурластого болота. У арвуя с ней договор. Мы ей от арвуя подарок передадим, она нас за это до гремячего ключа проведет.
— А что за подарок? — с любопытством спросил догнавший их Сима, поправляя сползшую на нос шапку.
— Горшочек с маслом коровьим. — Ответил Ольма.
— Ну… Я-то думал!..
— А что ты думал? — спросил Упан.
— Мне мамка говорила, что Болотная хозяйка непослушных детей себе забирает, — шепотом проговорил Сима.
— Детей, говоришь? Маленьких? — нахмурился Упан. — Тогда надо самого маленького ей отдать! — И, растопырив руки, стал заходить медленно вокруг Симы. Подмигнул Микряку, тот кивнул и грозно осклабившись тоже развел руки. Глаза Симы заметались испуганно под низко надвинутой шапкой, он подпрыгнул на месте высоко и бросился бежать, петляя среди высоких трав. Упан и Микряк с хохотом, улюлюкая, устремились вдогонку. Ольма закатил глаза и покачал головой.
— Дети ишшо! Пусть побегают! Скоро не до беготни будет… — проговорила Олысь-ань, сидящая у Ольмы на плече.
— Ты что-то недоброе чуешь, тетушка? — Спросил Ольма.
— А ты сам, что ли не слышишь, воздух вокруг гудит, как тетива?..
Ольма дотронулся кончиками пальцев до того места, где под рубахой пряталась его небесная метка и перед глазами вместо высокого голубого неба нависли желто-зеленые клубы тумана, в которых копошились осклизлые бледные тени. В ушах противно зазвенело тонким писком и Ольма потряс головой, отгоняя назойливый звук. Попробовал было снова увидеть то, что только что виделось, но видение не появилось, вспугнутое звонкой песней жаворонка.
— Да, не, тетушка, то морок, обыкновенный. Все будет хорошо… — Домовушка только укоризненно покачала головой, досадуя на неверыша. А Ольма, нет-нет, да и выглядывал в буйном разнотравье светлую девичью рубаху…
Маленький, юркий Сима носился по лугу, прятался в траве, а высокие сильные мужики бегали вслед за ним, валяясь и кувыркаясь на мягком травяном ковре. Ольма остановился, задрал голову и смотрел в голубое небо, где в вышине летел и все никак не мог долететь к солнцу упрямый жаворонок.
Добрались до Холодного ручья, что прятался за сенью низко повисших ивовых ветвей. От него веяло прохладой, будто там, под ивовыми кустами стояла ранняя весна. Впереди далеко горбом выгибался темной лесной гривой сузём. Парни набегавшись, поймали-таки юркого Симу и тот, приняв игру, притворно голосил и дрыгал ногами, лежа у перевертыша на плече. Микряк разрумянился и довольно улыбался, тащив на себе сброшенную во время беготни поклажу. Он уже давно перестал казаться изнеженным и избалованным кугызским сыном. Прошло всего несколько дней, как они ушли с Келе-озера, а Микряк превратился в покладистого немногословного и надежного товарища. Лишь часто вздыхал, нюхая сорванные цветы. «Наверное свою Илешку вспоминает.» — думалось Ольме. — «А где же Ужара моя ходит? Не утерпит, ведь, пойдет за нами.» — улыбнулся Ольма и на сердце вдруг стало чуточку теплее и оно особенно громко стукнулось в тесной клетке ребер.
Еловая грива топорщила острые темные стволы, заслоняя собою половину небосвода и отбрасывая густую прохладную тень. У подножия длинного холма было влажно, гудели комары и густо росла крапива. Там, куда не дотягивалась тень, буйствовали высокие травы и палило горячее солнце.
— Как гору обогнем, там и болото будет. — Сказал Ольма.
— Может, поедим? Подкрепимся, так сказать перед дальней дорогой… — предложил Упан.
— Сколько же в тебя лезет, медведь? — спросил Микряк.
— Столько сколько надо. — отозвался Упан.
— А сколько надо? — задал вопрос, свесившийся с Упанова плеча, ушастый Сима.
— А сколько влезет, столько и надо! — щелкнул легонько по носу любопытного паренька Упан.
— Потом поедим, недавно ж только вышли. Упан, поставь Симу на землю, дальше дорога ровная — споро пойдем. — Велел Ольма.
Так уж получилось, что за время их путешествия все безоговорочно приняли Ольмово старшинство. Беспрекословно слушались и подчинялись, и лишь иногда, с ним спорил Упан просто из вредности. Но, в конце концов, все равно признавал правоту Ольмы. Вот и сейчас, бережно опустив Симу на землю, Упан только поправил секиру и молча пошел за ушедшим вперед Ольмой. Микряк сунул Симе его берестень и кинулся вдогонку. Сима постоял-постоял, увидел, что его никто не ждет, подтянул сползающие штаны, вытер рукавом нос и побежал с криком:
— Эй, меня забыли!
Вместо крапивы поднялась осока, ели отступили и на светлом солнечном месте выросли мелкие островки влажного ольховника и низкорослых березок. Ноги путались в зарослях извивающейся жесткой травы с пучками белых цветов, испускающих сильный, густой и остро пахнущий запах. Под ногами из-под мягкого мохового ковра выступала вода. И от каждого влажного звука разносилось эхо, как будто бежала по сырому травяному ковру огромная многоножка. Парни заозирались. Вокруг, кроме их четверых никого не было. Даже ветерок не шевелил листья кустов. У Ольмы засвистело в ушах, и этот тихий свист был настолько навязчивым, что он невольно помотал головой, пытаясь отогнать непрошеный звук. Снова пробежала невидимая многоножка и кто-то захохотал. Ольма, пошатываясь на нетвердых ногах, остановился, обернулся и увидел, как низкорослый Сима в своей нелепой огромной шапке, схватившись за голову валится лицом в траву, Микряк же полз на четвереньках, волоча за собой свой длинный меч и котомку, а Упан, упрямо опустив голову вниз, спотыкался, качался из стороны в сторону, но с красным от натуги лицом брел за Ольмой.
— Елташ, плохое место… — выдохнул он и ноги его подкосились. Ольма снова замотал головой, пытаясь отогнать назойливый писк, прочно угнездившийся в ушах — в голове болталось что-то скользкое и мягкое, ударяясь о стенки черепа, будто внутри головы старательная хозяйка взбивала масло.
— Надо немножко полежать и отдохнуть, — прошептал он, не обращая внимание на то, что заполошная Олысь-ань прыгала у него на плече, дергала за волосы и кричала прямо в ухо:
— Вставай! Вставай! Нельзя лежать! Хуже будет! — Ольма из последних сил приподнял раскалывающуюся голову и увидел, что к нему приближается расплывающееся белое пятно, и тут же провалился в мутное беспамятство.
Очнулся Ольма о того, что его лицо кто-то макал в холодную темную воду. А потом настойчиво этот кто-то стал запихивать ему в рот какие-то жесткие горьковатые ягоды.
— Ешь, жених, ешь! Ты мне жениться обещал! Какого йолса вы поперлись через болотную одурь?! Там же тропинка была, широкая, натоптанная… Нет же, как лоси во время гона напрямки ломанулись. Жуй, кому говорю! — Резал ухо до боли знакомый голос, взрываясь в голове маленьким яркими вспышками при каждом звуке. — Что встал? — Обратился этот голос к кому-то еще, — Этого медведя тащи сюда тоже, к воде, а ты белобрысый того, что помельче волоки. И третьего сюда клади, да железки их не забудь! Знаю я вас, мужиков, без своих железных ергушек шагу ступить не можете!
Он медленно жевал волокнистые ягоды и белое пятно над головой медленно приобретало более четкие очертания. Темные густые девичьи волосы упали ему на лицо, сверху смотрели обеспокоенные серые глаза с ярким синим ободком и гневно хмурились густые темные брови.
— Ты все-таки пошла за мной, Ужара… — прошептал он.
— Конечно! Вас без присмотра нельзя оставить! Залезли в заросли болиголова, надышались, теперь возись с вами! — она оторвала от Ольмова лица взгляд и сварливо проговорила, — Что ты стоишь, рыжий? Дубовых яблок принес? А коли принес, пихай им в рот! Сколько? Пока из ушей не полезут! Черный! Ты чего стоишь лыбишься? Огонь разводи, будем уголь жечь и воду кипятить. Этих бедолаг надо отпаивать! Особенно вон того, малохольного. Уши отрастил, лапки зверям да ветки деревьям лечит, а себя не может!
Она махала руками, раздавая указания, а Ольмова голова моталась из стороны в сторону на ее мягких коленях. Перед глазами все качалось и кружилось, словно он плыл на упавшем в воду листке по быстрому и бурному ручью, качаясь на волнах и попадая в водовороты. И так покачиваясь в этой волшебной колыбели и глупо улыбаясь набитым дубовыми яблоками ртом он снова провалился в ласковую тьму.
Левый бок приятно грело и где-то рядом потрескивал костер. Пахло жарящимся на огне мясом и под тихий мужской смех девичий голос рассказывал.
— А однажды я мужику из дальнего починка дала от кашля отвар, да заместо двоелистника туда медвежины сунула. Ну, с кем не бывает? Ну, перепутала. Мужик так кашлять устал, что одним махом весь горшок моего отвару и выпил. А кора медвежины слабит хорошо, ну, когда запор бывает… Так он потом кашлянуть боялся, потому что все, что у него в пузе было, при малейшем движении наружу вылетало. Ну, как через что? Через зад. Ох и лупила меня мамка потом! Зато я на всю жизнь запомнила, что от кашля давать, а что от запора.
— Надеюсь, нас ты этой медвежиной не накормила? — сквозь хохот послышался голос Упана.
— Не, здесь медвежина не растет. Я рыжего в дубраву посылала, а дуб-то он всяко найдет. Дуб все знают.
— Вылишан дуб точно ни с чем не перепутает, поросенок такой! — давясь смехом, еле выдавил Упан. Потом громко охнул, словно его в бок ткнул чей-то тяжелый кулак и снова зашелся хохотом.
Ольма приподнялся на локте и в мерцающем свете костра увидел улыбающиеся лица своих спутников: Упана, Микряка, трех своих нежданных сыновей, маленького лопоухого Сима и милое и уже такое родное лицо Ужары.
— Что с нами было-то? — спросил он.
— Ну, вот, опять мне по десятому разу рассказывать! — возмутилась Ужара. — Что, что? В заросли болотной одури забрели, вот что! Пришлось мне с этими разноцветными вас к ручью волочь. Чего на болото-то поперлись?
— Ужара, нам Болотная хозяйка нужна. Она до Гремячего ключа вывести может через Бурластое болото.
— А я все думала, почему меня туда не пускает… Сколько не пробовала пройти, все кругами водит… Вот, как оказывается… Койкконда путь сторожит.
— Завтра надо к болоту возвращаться и хозяйку вызывать. А сейчас всем спать. — проговорил Ольма и закрыл глаза. Голоса утихли, зашуршало, все устраивались на ночёву.
Но ему почему-то не спалось. Недалекое болото давало о себе знать — напоминало, нашептывало, кричало в ночи на разные голоса. Казалось то ли вода в ручье булькает, то ли лягушки поют свои песни, то ли блеют длинноклювые болотные барашки, да ревёт бычьим голосом выпь. А может это болотные духи веселились, ожидая в гости беспечных путников? Напевали свои болотные песни и плясали призрачными огоньками, радуясь скорым гостям.
Ольма повозился на жесткой подстилке из елового лапника и поднял голову. У тлеющего костра лежало три человеческих тела: мощно храпел, как обычно широко раскинувшийся во сне Упан, у него под теплым боком посвистывал носом свернувшийся калачиком Сима, а Микряк спал в обнимку со своим мечом, дергая иногда ногой. Ужара тихо проговорила:
— Не спится, жених? Твои-то, вон, измаялись вперед себя блевамши. Хорошо, хоть этот малохольный, когда очнулся жизни зачерпнул и с другими со всеми поделился. Им-то отдал, а самого полоскало, только держись — все кусты вокруг загадил. А ты только дубовыми яблоками обошелся. Как будто и не было ничего. Только спишь все время. А я вот сижу, вас сторожу.
— А где мои, эти… Ну, те трое?
— Перевертыши-то? А где им еще быть — в лес убежали. Звериная натура свое берет. Молодые они, обуздать ее не могут еще.
— Как ты про них узнала?
— А чего их вызнавать? Видно же. Глаза, повадки, запах особый — лесной, дикий. Вон, медведь твой и то больше человеком пахнет, чем они. Не иначе у хорошего наставника побывал. Каждому перевертышу свой наставник нужен. Мне мать говорила. Она когда с отцом была, он ей много тайн разных открыл, потому она и умная такая. Здешние ее боятся, а бабы местные все равно к ней бегают за присушкой иль отворотом, а некоторые дурищи, вообще, хотят дитя нерожденное вытравить… — Она помолчала и проговорила. — Только, вот, ты для меня загадка. С виду человек обычный, разве что большой больно, у нас таких мужиков и не бывало никогда. Но что-то в тебе непонятное. Одурь-отрава тебя только краешком зацепила, и не ешь совсем. Я следила за вами, пока вы у Туни гостили. Медведь со вторым едят, как не в себя, а ты словно птичка — кусочки клюёшь. Волоса твои куда-то делись… Товарищи тебя слушаются. Хотя самый сильный у вас медведь-перевертыш. По уму, ему бы вашу ватагу водить…
— Волосы мне Упан и сжег, когда мы с черным картом бились на Волге. Не ем я потому, что не хочется — мне Мать-земля силы дает. Многие знающие, кого по дороге встречали, говорили, что я потомок алангасаров, ну, этих, которые до людей были, большие люди, выше гор. И Туня ваш тоже это разглядел. А одурь меня мало взяла, потому что я только недавно дышать стал. Каждый вздох малюсенький, не так как раньше дышалось, когда живым был…
— Как так? — Подскочила она на месте и свистящим шепотом зашептала, чтоб спящих не разбудить. — Ты мертвый что ли? Ты поднятый? Кто ж такое сотворил с тобой? — ее глаза в ужасе расширились и она даже отодвинулась подальше.
— Совсем недавно я был не живым, и не мертвым одновременно. Богиня смерти, Кулмаа, меня наказала. Из чаши своей мертвой водой окатила. — И Ольма тихо начал рассказ о своей жизни. Ужара слушала с широко раскрытыми глазами, свет костра мерцал на ее светлой коже, странными картинками плясали тени, которые раскрашивали печальный Ольмов рассказ полный удивительных событий. Вот, его повествование оборвалось и у ночного костра повисло тягостное молчание.
— А ты их любишь? — спросила, опустив глаза Ужара.
— Кого?
— Мамок твоих сынов. Кого-то из них должен же любить. Дети ж без любви не рождаются. Мне мама говорила… — вздохнула Ужара.
— Очень часто, Ужара, дети рождаются и от нелюбимых, и от врагов, что пришли из земель других разорять чужие селища… А я… Я другую люблю.
Ужара опустила глаза и сгорбила плечи.
— Значит, ты не будешь на мне жениться? Твоя та, другая, она всяко лучше меня, безбатешной пауголки… Бабы в городище кричали, что я никому не нужна. Ругались. Выходит, так оно и есть. А мама говорила, что любовь все побеждает. Что любовь это награда. Тебе вот повезло. У тебя есть любовь, а у меня ее нету. Думала, что ты… Что у меня с тобой… Любовь будет… — Она замолчала, застыв маленьким печальным идольцем, плечи вздрагивали, а распущенные волосы, повязанные яркой тесьмой, скрыли плотным занавесом лицо. Ее подвижные пальцы теребили подол рубахи то собирая его в складки, так, что обнажались исцарапанные травой нежные лодыжки, то отпускали, оставляя видимыми только кончики босых пальцев. Ольма наблюдал, как струится ткань по ее коленям, любовался длинными пальцами и густыми волнами волос, сквозь которые просвечивал свет костра.
— Хочешь, я расскажу тебе о ней? — Вдруг спросил он Ужару. Она всхлипнула и промолчала, но он все равно продолжил. — Моя любимая прекраснейшая из всех девушек! Когда она смеется, ее зубы сверкают, как перловицы вынутые на солнечный свет из тесных речных раковин, щеки ее, словно спелые яблоки, которые прячутся в листве в летних садах, губы ее алые, как ранний рассвет, что красит лучами просыпающееся небо. А волосы ее… Знаешь ли ты на что похожи ее волосы? — Ольма протянул руку и взял в ладонь темный локон и откинул с ее лица. — Как волнуются под ласковым ветром шелковые полевые травы, сверкая маленькими точечками раскрывающихся цветов по утру, так и волосы ее блестят на солнце. Глаза ее так глубоки и прекрасны, словно два тихих озера под грозовым летним небом. Шея ее стройна и бела, словно ствол тонкой березки. — Мужские пальцы скользнули по нежной девичьей шее. — А когда выходит она из воды, то мокрая рубаха не скрывает ее прекрасного тела и я вижу ее полные груди, похожие на чаши водяных лилий колышущиеся на воде. И бедра ее стройны и горячи, так, что можно обжечься. — Ладонь Ольмы скользнула по смятой ткани льняной рубахи и он выдохнул ей прямо в губы. — Мед из сот сладкой тягучей каплей течет из ее уст, мед и молоко… — Прохладные Ольмовы губы коснулись горячих губ Ужары, срывая нежный поцелуй. — Невеста моя…
— Это все про меня? — прошептала Ужара широко распахнув глаза, обрамленные шелком густых ресниц.
— Про тебя, любимая! — услышала она в ответ.
— Ну, наконец-то! — проворчал с другого края костра Упанов голос. — А то я все жду, жду, когда наш ледяной елташ Ольма растает… Спасибо, боги, сподобился! Потекла талая вода с ледяного сердца. Ну, и когда свадьба теперь? — Бодро вскочил он, будто бы и не спал вовсе. Голова Симы в его огромной шапке с мягким стуком упала на землю, когда из-под нее исчезло Упаново широкое плечо, но Сима только коротко вздохнул, засунул в рот большой палец руки и сладко зачмокал. Потом встрепенулся и пробормотал:
— Что? Вставать пора? Я готов! — Сонный парнишка заозирался, щурясь. — Так, ведь, темно ж еще!
Упан тихо рассмеялся и ему вторили Ольма с Ужарой, крепко держащиеся за руки.
— Спи, кулема! — сквозь смех выдавил Упан и нахлобучил Симову шапку ему на нос.
***
Утром, когда все проснулись и перекусили пресными лепешками с холодным мясом, вернулись к Бурластому болоту. Вану, заросшую опасным болиголовом, обошли стороной. На самой границе сухой земли елового кожёра и болотной востомши Ольма развернул кипучую деятельность. Упан нагребал высокий холмик из прелой земли, Сима таскал охапками прошлогодние листья и сухую траву, Микряк рубил своим мечом гибкие ветки ивы и ольхи, а Ужара распускала на тонкие ленты запасную Ольмову рубаху и красила их в зеленый соком мятой травы. Лесных братьев видно не было. Ольма заметил, что появлялись они только тогда, когда требовалась ему помощь, которую больше некому было оказать в тот момент. Сынами своими он их не воспринимал, они казались больше ровесниками и все чаще он про себя их называл братьями. Вот и сейчас, пока они все вместе сооружали капище для болотной хозяйки в его голове вертелись мысли: «Браты, наверное, сейчас по лесу носятся, звериной жизнью наслаждаются. Как бы их звери их самих не победили… Надо при случае им намекнуть, чтоб до Большого Камня сбегали и у Перы-богатыря поучились, как звериную душу себе подчинить. Люди все ж, хоть и наполовину. Нельзя человеку под руководством зверя жить. Ведь, душа человечья — это все равно что слепень бога и зверя, все равно что поле боя двух начал: одно — частичное, ограниченное, скоротечное, а другое — всеобщее, бесконечное и беспристрастное, как высокое небо, по которому нёс нас когда-то небесный лось… Надо, надо парней в людей переучивать…»
Когда холмик, высотой человеку по пояс, был готов и весь утыкан вокруг молодыми ветками, украшенными зелеными лентами и густо намазанными маслом, Ольма выложил из горшка на его верхушку оставшийся желтый мягкий комок.
— А теперь все дружно вспоминаем, какие мы плохие. — Довольно оглядывая сооружение, произнес Ольма.
— Чего это? — Удивился Упан. — Лично я весь из себя хороший. Смотри, Ужара, каков я красавец! Ольма, конечно красивше, хоть из без волос, но и я не плох! — И он мужественно вздернул руки, согнутые в локтях и заиграл мышцами. Микряк тоже приосанился, отставил ногу в сторону и с уморительно серьезным видом обнажил меч. Мелкий Сима завертел головой, скинул шапку, пригладил короткие отрастающие волосы, вытер нос и встал рядом, приняв такую же позу, что и Упан. С задранных вверх рук соскользнули широкие рукава, обнажив тонкие, белые, нетронутые загаром руки. Постоял так, потом подхватил сползающие штаны и растерянно замер, хлопая глазами.
— Да, герои, — прыснула в кулачок Ужара. — Если бы не Ольма, я бы растерялась из вас выбирая. Один другого лучше! Особенно Сима.
— Я?! — пораженно выдохнул тот.
— А то! Сокол! Нет, кочет! Только кур и топтать! Ножки тоненькие, уши, что крылья петушиные, и голосом петуха даешь… — с хохотом согнулась, держась за живот, девчонка.
— Ну что ты все насмехаешься… С детства от тебя проходу нет. — обиженно протянул Сима.
— Нет, я не о внешней хорошести или плохости вам толкую. — Сказал наставительно Ольма. — А о том, что внутри каждого из нас. Ведь, бывало? Признайтесь, что не всегда по заповедям пращуров поступали? Оступались, ошибались, обижали кого, иль больно делали… И, как мне арвуй Туня объяснил, хозяйка болотная, Койкконда следит за этим, следит за людской несправедливостью. Поэтому, коли хотим ее ублажить, то повиниться должны в своих тайных и явных проступках. А коли уж совсем стыдно, про себя вспоминайте, она все равно услышит. — Сказал и замолчал, склонив голову у земляного бугорка, увенчанного куском коровьего масла. Призадумались все и замолчали надолго, припоминая все, что делали не так в своей жизни.
— Подождите, не вспоминайте. Мы не так стоим. — прервал размышления Ольма. — Надо встать от холмика с полуночной стороны и по росту. — Выстроились, как положено, и снова застыли, погрузившись в размышления. И тут Ольма заговорил глубоким и сильным голосом, как учил общаться с духами старый Пюдре Хааль, — Койкконда зелёная, Койкконда болотная, Койкконда глазастая, Койкконда ушастая, Койкконда, прости дела наши, Койкконда, прости слова наши, Койкконда, прости ты всех людей. Ты бери свое маслице и иди к нам из своего болота ман мерекать. Вы, мухи Койккондовы, не летайте возле наших домов, не жужжите и не кусайтесь, а маслице кушайте. Ты, жаба Койккондова зеленая, не квакай ночами под окнами и не плюйся в стены наших жилищ, а маслице кушай. Ты, Койккондов крот, не ползай по огородам, не кусайся и не царапайся, а маслице кушай. Угощай, Койкконда, мух, жабу зеленую и крота нашим маслицем. А мы будем себя вести хорошо. И дети наши тоже будут себя вести хорошо, и дети детей будут себя вести хорошо. Только прости нас, Койкконда зеленая, Койкконда болотная, Койкконда глазастая, Койкконда ушастая. Койкконда, прости дела наши, Койкконда, прости слова наши, Койкконда, приходи ман мерекать.
Над бугорком, взявшись ниоткуда, заклубилась туча больших зеленых жужжащих мух, вившихся большим плотным клубком над куском уже оплывающего масла. Мухи взметнулись повыше и друзья увидели маленькую горбатую женщину с непомерно большими ступнями. Бледно зеленое потрепанное платье с торчащими в разные стороны нитками и лоскутками медленно колыхалось когда на правом плече переступала лапками толстая скользкая жаба, а на левом скреб длинными желтыми когтями слепой серый крот. Лохматую голову Койкконды венчала копна сивых нечесаных волос. Желтые узкие глазки оглядели выстроившихся перед ней людей, Койкконда макнула длинный кривой ноготь в масло, облизнула и произнесла булькающим голосом:
— Ну, пожалились, повинились, говорите чего пришли?
— Тебе привет принесли от арвуя Туни и угощение.
— За привет и угощение от человека огня — благодарствую, а от вас какие подарки будут? Ведь вам от меня тоже что-то да надо. Не просто так покаяться пришли, ведь? — снова макнула длинный ноготь в масло Койкконда и дала облизать пупырчатой жабе.
— Арвуй сказал, что ты нас по Бурластому болоту проведешь до самого Гремячего Ключа.
— Я с человеком огня договаривалась только дорогу ту хранить, а о проводах всяких там встречных-поперечных не договаривалась. Но, коли от каждого из вас подарок получу, то так уж и быть, проведу тропою тайною, туда где гром с водою пляшут. — Теперь маслом уже угощался слепой крот, дергая густыми усами и тыкаясь мордочкой в длинные корявые пальцы хозяйки.
— А что же ты любишь? Чтоб невзначай тебя не обидеть неугодным подношением? — спросил Ольма.
Койкконда потопталась на верхушке земляного холмика, поскребла длинными когтями свалявшиеся волосы, ткнулась пальцами в масляный комок, облизала их задумчиво и пробулькала.
— Уважение люблю, слова красивые, мёд люблю и чтоб в пользованной посуде! Той, из которой человеки ели и руками за нее держались не один раз. Кинде люблю, алябыши всякие… А еще люблю железо желтое, мягкое, чтоб на зубок положить. Масло! Масло уже арвуй передал… — отмахнулась она, — Деток люблю непослушных, из них жилички ладные болотные вырастают, слуги покладистые. Железо серое не люблю, так что отложите подальше, пахучие травы не люблю, шум напрасный, так что не голосите мне тут! — Она топталась вокруг масла, то таяло и от солнца и от ее языка. Жужжащие мухи тоже угощались, вместе с жабой и кротом. — Ну, что, есть у вас такие подарки? А то арвуево подношение скоро совсем растает, а как исчезнет — уйду. Мне тут, на сухом берегу пользы быть никакой, у меня болотных забот хватает.
— Будут! Будут у нас подарки, всемогущая Койкконда. — Торопясь проговорил Ольма. На что болотница благосклонно кивнула. — А пока ты будешь подарки наши принимать, постелю тебе текеметь узорчатую, чтоб ты ножки свои не топтала, а восседала, как настоящая владычица болот! — Ольма вытащил из своей калиты остатки порванной на зеленые ленты рубахи, заляпанные травяным соком, и расстелил на верхушке холмика. Нёрконда раздулась от важности и степенно опустилась на подстилку. Её широкие и длинные стопы вытянулись и она довольно вздохнула.
Ужара, пока говорил Ольма, споро плела венок из осоки и мягких ивовых ветвей.
— Настоящая владычица должна убор красивый иметь, чтоб гости ее богатство видели и уважали. — И возложила зеленый венок на патлатые сивые волосы. Койкконда еще больше надулась, словно жаба, и степенно кивнула. Упан подтащил к земляному холмику огромное бревно и гости хозяйки болот уселись рядком с подобающим почтительным видом. Микряк хрюкал в кулак, сдерживая рвущийся наружу смех, Упан с серьезным видом пихал его локтем в бок, Сима недоуменно хлопал глазами, судорожно пытаясь вспомнить, что из вышеперечисленного он может подарить Болотной хозяйке. Ужара прижалась горячим бедром к Ольме и напряженно следила за болотницей, еле заметно морщась, когда залетная зеленая муха пролетала в опасной близости от ее лица. И только Ольма был спокоен, будто сидел не на берегу затхлого болота, а в светлой горнице какого-нибудь кугыза. Сама Койкконда восседала на макушке земляного холмика, устеленного рваной и грязной рубахой, украшенная венком из осоки и веток. Вокруг нее вились зеленые мухи, она держала на одной ладони жабу, на другой серого крота и величественно ожидала подношений.
Первым встал Ольма и преклонив колено положил к уродливым ногам болотницы золотую бляшку.
— Прими, повелительница Койкконда, великая хозяйка болот мое подношение и не откажи в услуге, провести меня тайной тропой через Бурластое болото к Гремячему Ключу.
— Принимаю. Не откажу. — Пробулькала важно Койкконда.
Вторым поднялся Микряк, достал из-за голенища свою старую деревянную потрескавшуюся ложку, подошел к бугорку, поклонился в пояс и с подвыванием произнес:
— Великая и ужасная Койкконда, прими мое подношение — посудину деревянную, мной лично пользованную. Ел с неё кажный день, держался за нее рукою крепко, так крепко, что даже треснула она от моей крепкой хватки! И не откажи в услуге, провести меня тайной тропой через Бурластое болото к Гремячему Ключу, — все-таки не удержался и хрюкнул, но быстро справился с собой и, закатив глаза, крепко сжал губы и надул щеки, удерживая рвущийся наружу смех.
— Принимаю. Не откажу. — Снова пробулькала Болотная Хозяйка.
— Ты чего ложку-то отдал? — прошептал Микряку Упан.
— Так нам же Илешкин брат новых ложек надарил, забыл что ли? — так же тихо ответил Микряк.
Долго никто не поднимался с бревна и Упан с Микряком вытолкнули с бревна упирающегося Сима, тот споткнулся и упал на колени, уткнувшись носом в промасленные ветки. Получилось, будто пал ниц перед владычицей болотной, та расплылась в довольной улыбке, смахнула с крючковатого носа длинную белую соплю и милостиво кивнула. Парнишка дрожащим голосом, забормотал, запинаясь:
— Прими, Сопливица… Ой, Владычица болотная… Прими хлеб! Просто хлеб. Мамка пекла… — и осторожно пристроил обгрызенный кусочек черствой лепешки на грязную подстилку. — И это, и не откажи в услуге, ну, провести меня тайной тропой через Бурластое болото к Гремячему Ключу. — Выпалил одним духом Сима и убежал обратно на бревно, путаясь в длинных штанах.
— Принимаю. Не откажу. — Торжественный бульк завершил сказанное Койккондой.
Нерешительно со своего места поднялась Ужара. У нее в суме лежал заветный туесок с медом, который она использовала для приготовления своих снадобий. С медом было жалко расставаться, но увидеть Гремячий Ключ и нарвать там волшебных трав хотелось больше. Она достала свой туесок, оглянулась на Ольму, тот ей кивнул поощрительно и легонько подтолкнул в спину. Ужара нацепила на лицо доброжелательную улыбку, стараясь не морщиться от болотной вони, которую распространяла вокруг себя болотница.
— Прими, Болотница, мой дар — сладкий мед в березовом туесе. Вкушай его себе на радость! И не откажи в услуге, провести меня тайной тропой через Бурластое болото к Гремячему Ключу.
Койкконда стряхнула с ладоней своих противных спутников, они покатились с горки, дрыгая лапками. Койкконда выхватила туесок с медом их девичьих рук, запустила туда свои уродливые пальцы и принялась с жадностью поедать мед, отгоняя вьющихся вокруг мух.
— Яства сказочные у меня нынче! Принимаю. Не откажу. — нетерпеливо пробулькала она, расправляясь со сладким лакомством. Когда шлепнувшиеся к подножию земляного холмика крот с жабой взобрались обратно, с медом было покончено и они принялись вылизывать пустой туесок. Койкконда обвела взглядом сидящих на бревне, пошевелила губами и проклокотала:
— Ишшо один остался. Неподаренный. Неотдарившийся, тоись. Чем порадуешь Владычицу Болотную, Шемяка?
Упан достал из своего пехтеря гудок рыбий, положил на колени и торжественно произнес:
— А подарю я тебе, Владычица, слова красивые, да под музыку ладную. Песню тебе спою, короче… А ты уж не откажи в услуге, проводи меня тайной тропой через Бурластое болото к Гремячему Ключу. — небрежно произнес он и ударил пальцами по натянутым струнам. Полилась мелодия залихватская, удалая и Упан заорал во все горло:
— Как на болоте на далеком стоит кочка высока,
Ой, высока!
Как под кочкой той высокой лежит яма глубока,
Ой, глубока!
А в той ямине сидит болотница!
Как пойдет она плясать, да разохотится!
Топнет правою ногою —
По болоту рябь пойдет!
Топнет левою ногою —
Ряска поплывет!
Размахнись рука,
Раззудись плечо!
Обними болотник ты болотницу
Да горячо!
Эх-ма, тру-ля-ля!
Нету здеся ни … — последнее слово в песне заглушил резкий взвизг струн, Упан вскочил и, мотнув головой, поклонился, а потом еще, и еще, и еще. Микряк схватил его за край рубахи и потянул вниз, Упан покачнулся на одной ноге, но устоял. Еще раз поклонился напоследок и с достоинством сел и, скорчив подобострастно умильную рожу, глянул на Койкконду.
— Понравился ли тебе мой подарок, Владычица Болотная? — хитро он глянул на болотницу.
— Ой, понравился, Шемяка, ой, понравился! Баская у тебя песня вышла! Порадовал! — и замолчала довольно щуря свои и без того узкие желтые глазки.
Пятерка друзей начала недоуменно переглядываться.
— А когда ж ты нам тайную тропу откроешь? — спросил Ольма.
— А прямо сейчас и идите, — пробулькала весело болотница. — Вон, прям перед вами гать, по ней и шлепайте, за полдня дойдете до края болота. А там уж и до заповедного места рукой подать. Только с кувара не сходите, никого не слушайте и ничего не подбирайте. Что лежит в болоте, то в болоте и остаться должно! Да и не шумите, почем зря. Мое болото тишину любит. — Сказала, скатилась с горушки неопрятным комком и зашлепала по болотным кочкам и зыбунам, напевая себе под нос. — Эх-ма, тру-ля-ля! Нету здеся ни … — последнее слово не расслышалось из-за лопнувшего у самой гати болотного пузыря.
— И чего сидим, кого ждем? Пошли что ли? — проговорил Упан и затопал к открывшейся гати.
***
Не смотря на яркое солнце, висящее где-то высоко в небе мутным желтым пятном, над болотом стлался зеленоватый туман и только узкий кувар не тонул в этой зеленой мгле. Пучки хвороста устилавшие гать прогибались под каждым шагом и наружу выступала черная непрозрачная вода. Вокруг что-то хлюпало, булькало и всплескивало — болто дышало и жило своей жизнью, укрывшись блеклым зеленым покрывалом тумана. Из него поднимался тяжелый запах гниющего мха и сырых деревьев. Тоскливо и вяло тянулась дорога сквозь Бурластое болото.
— Сколько уж идем, а, Ольма? — обернувшись, спросил Упан.
— Не знаю, я шаги не считаю. Идем и идем. Болотница сказала, что к вечеру выйдем.
— Кузьки-тойки, даже присесть негде!
— А чего тебе приседать, устал, разве? — Осведомился Ольма.
— Да нет, Ужара, вон, устала.
— Я? — Удивилась девушка. — Я, если хочешь знать, по лесу за день столько шагов набегаю, что тебе и не снилось! Я привычная.
— А, может, Сима устал? — Микряка Упан даже спрашивать не стал, и так видно, что тот сильный и выносливый парень. Красив, как девица, правда, но сила в теле есть. Боролись шутейно не однажды на привалах.
— Я не устал! — поддернул мокрые по колено штаны Сима. И когда только успел намочить? Поправил вечно сползающую шапку и зашагал дальше.
— Ну, вот, попались же мне не уставучие в товарищи… — пробурчал Упан.
— А чегой-то тебя отдохнуть потянуло? Сам устал что ли? — подтрунил Ольма.
— Я? Я и усталость — враги вековечные. Мне эту усталость и в глаза видеть желания нету никакого… Скучно, просто… Песню чё ли спеть? — задумчиво проговорил перевертыш.
— Не надо твоих песен. Болотница сказала, что болото шума ненужного не любит. И брать из болота ничего не след! — проговорил наставительно подняв палец Сима. — Ой, а это что? — И наклонился тут же подхватывая какую-то вещицу.
— Брось! Брось сейчас же! — Рявкнул на него, повернувшийся к нему Ольма. Сима испугался окрика и разжал ладонь, тут же вытерев ее о штаны. Все остановились, рассматривая лежащее на черных прутьях золотое, облепленное тиной, колечко с зеленоватым мутным камешком.
— Красивое колечко! — сказал Упан. — Ужара, тебе бы подошло.
— Ты забыл, что с болота брать ничего нельзя? — откликнулась Ужара, переворачивая веточкой находку. — К тому же это нехороший камень. Это змей-камень. Коли заберешь, то змею в дом приведешь, а камень подчинит тебя и жизни тебе не будет.
— А у меня дома еще и нету! И подчинить меня не так уж и легко — осклабился Упан.
— А про Медвежий Угол уже забыл, елташ? Тебе туда еще Ирху приводить женою.. — заметил Ольма..
— Да, что-то из головы вылетело. Спасибо, что напомнил. Ну тогда пошли что ль, чего на эту побрякушку любоваться. — Ольма только покачал головой, досадуя на забывчивость своего друга.
Тронулись дальше в путь, по качающейся дороге из плотно увязанных черных прутьев. Только Микряк, шедший последним, задержался зачем-то, но вскоре нагнал и пошел следом за Симой.
Чем дальше, тем заметнее мутный туман светлел и распадался на рваные клочья, и вот уже в просветах виднелось вечереющее небо, а где-то далеко, еле видимый глазу шелестел густой лес. Вскоре мутная зеленоватая мгла совсем растаяла и до сухой земли оставалось какие-то несколько десятков шагов. Пройдя короткий остаток пути, выбрались на песчаный взлобок, окруженный близко подступившими соснами с чешуйчатыми розовыми стволами. Упан повалился на песок, смешанный с хвоей и радостно провозгласил:
— А вот теперь я поем!
Подошедший Ольма улыбаясь напомнил:
— У тебя есть топор! Так что сначала костром озаботься. Да и Симу надо высушить, а то он мокрый весь, будто купался, — на что Упан взвыл и запричитал:
— Да что же это деется?! Как знал Кондый, топор мне свой всучил! Что бы я вечным костровым был, чтоб не прилег, не отдохнул, чтоб пищу не вкушал, чтоб мое бедное пузо гурлыкало голодно… Как теперь жить? Рученьки мои бедные, устали, родимые, тяжелым топором махаючи, бревна тяжелые таскаючи… — При этом под свои стенания споро срубил сухостоину, расколол на полешки и сложил костер. Каждый нашел себе дело, готовясь к отдыху, пока усталое за день солнце укладывалось за темным лесом. И только Ольма стоял на краю болота и смотрел, как медленно погружается в топь послуживший им дорогой черный кувар.
Вскоре солнце совсем спряталось и на маленьком приболотном ошмане запылал яркий костер. Над огнем запекались пара жирных гусей, что паслись небольшим стадом в приболотной тарнаве. Их добыл Ольма, подстрелив меткою стрелой. У костра, как обычно, балагурил Упан.
— Ольму мы все знаем, он наш вожак, Ужара тоже при нем и пару слов о себе рассказала. Микряк равным образом наш товарищ давний. А вот про Симу только и знаем, что молнией ударенный и что мамка у него строгая.
— А разве ж этого мало? — подняв круглые блестящие глаза, спросил лопоухий Сима.
— Мало! — кивнул Упан головой так сильно, что его длинные волосы забранные в тугой хвост перелетели через плечо и хлестнули по груди. — Чисто конь — хвостом машу. — заметил он возвращая черные как смоль волосы обратно за спину.
— Ты еще поигогокай, все веселее будет… — предложил Микряк и тоже стал допытываться. — Да, Сима, поведай о себе, откуда взялся, да чем живешь, чем дышишь?..
— Да откуда взялся?.. Откуда и все, из бабушкина гнезда… — вздохнул парнишка. — Батю моего кабан располосовал на охоте, в то время мамка брюхатая ходила. Я отца и не видал. Мужики его из леса принесли, он через несколько дён помер. А я весной родился, когда ландыш цветет. Мамка говорит потому меня Симой назвала, что не ревучий был и послушный. Она говорила, что ласковым я рос и был весь такой гладкий, как яичко облупленное. За это имя, и за ласковость мою пуйки в городище насмехаться надо мной стали. И стал я дружить больше с деревьями, да травами, со зверем всяким, да птицами. А молоньей меня шарахнуло, когда я козу нашу от грозы спасал. Она на самом верху обрыва у Вондюги в кусту запуталась. И так меня шандарахнуло, что тахты из глаз посыпались и волосья обгорели. А когда очнулся увидел красоту неземную. Каждое живое существо своим светом светиться, а промеж всего ленты разноцветные вьются. Потрогал одну ленточку, другую, а зеленая сама ко мне в ладонь прыгнула. И после того всякий раз, когда находил кого пораненого, зверя, аль дерево, та ленточка светом светиться начинала и текла с руки, больное место залечивая… Мамке рассказал, она не поверила. Разругалась, разбранилась, крепко-накрепко мне заказала никому о том не рассказывать. Да я не утерпел, похвастался одному, так парни городищенские еще больше надо мной смеяться стали, чудаком дразнили… Только, вот, Ольма надо мной не смеялся и к арвую отвел.
— А чего смеяться? — спросил Ольма. — Я сам с ленточкой хожу. Только она у меня голубая. — И снял рубаху, показывая свою светящуюся звезду на груди. Глаза Симы расширились и засветились радостью от того, что он такой не один чудом меченый.
— А я и вовсе медведь-оборотень. — Сказал Симе Упан, — И еще меня огонь слушается. Смотри. — он зачерпнул голой рукой жаркого пламени из костра, скатал из него круглую панку и стал из руки в руку перекидывать. Потом стряхнул огонек обратно в костер и показал чистые ладони.
— А у меня не ленточка, — вздохнула Ужара. — У меня облачко такое, вот здесь, — она обвела рукой вокруг головы, — цвета вечерней тени, почти как колокольчик полевой, только темнее. И когда думаю и травы запоминаю, от моего облачка ниточки тянутся, и когда лечу людей тоже ниточки тянутся к больным местам.
— А ты, ты какого цвета? А то я сейчас не вижу, мешает будто что-то… — спросил радостно Сима у Микряка. Тот пожал плечами, зажмурился, пытаясь представить свой цвет, но ничего не вышло и он печально вздохнул.
— Нет у меня цвета. Видать бесцветный я…
Замолкли неловко от того, что среди них обыкновенный человек очутился, и в этой тишине послышались со стороны болота громкие шлепки, как будто большая лягушка по лыве прыгала. Бульк-шлёп, бульк-шлёп раздавалось все ближе и ближе. И вскоре, на границе светового круга от костра появился высокий тощий мужик в одном кеме. Зеленоватая кожа светилась в темноте, седые клочковатые волосы, будто приклеенные к лысому черепу свисали мокрыми сосульками, а маленькие глазки светились синим призрачным светом болотных огоньков. Сима взвизгнул по-девчачьи и спрятался за широкую спину Упана. Микряк опасливо пододвинулся ближе к огню, а Ольма поднялся и, задвинув Ужару себе за спину, спросил полуночного незнакомца:
— Ёлусь, мерен, по добру ли по здорову пришел к нашему огню?
Мужик от этих слов скривился, как будто кислый щавель пожевал и булькая горлом проговорил медленно, словно слова вспоминал.
— Кольцо змеево возверни… Болоту — болотово, змею — змеево…
— Мы не брали кольцо, оно на куваре осталось. — ответил за всех Ольма.
Мужик прихрамывая на необутую ногу шагнул ближе.
— Кольцо змеево возверни… Болоту — болотово, змею — змеево…
Сима высунул нос из подмышки перевертыша и круглыми от ужаса глазами смотрел на страхолюдину. Ольма окинул взглядом товарищей и тихо проговорил:
— Сима, ты кольцо брал? Вы с Микряком последние шли.
Парнишка так быстро замотал головой, что великая ему шапка заболталась на голове, будто горшок вывешенный на колышек.
— Не брал я! Оно ж страшное, грязно-желтым и черным светилось и гнилым пахло. Как тухлое мясо. Я такую гадость сразу бросил, даже руки вытер.
Вопрошающие взгляды устремились на Микряка. Тот засопел сердито, еще ближе пододвинулся к костру, так что край синей льняной рубахи затлел. Ольма нахмурился и шагнул к кугызскому сыну.
— Зачем кольцо взял? Сказано же было не брать с болота ничего!
— Я… Я хотел его Илешке подарить. У нее даже колец на увясле нету. Медное только колечко ей оставил. А она большего достойна! Я хотел, чтобы у моей девушки все было! А пока я до Клещина дойду и подарков ей пошлю, сколько времени пройдет. Я ее порадовать хотел… И… Оно само попросилось. — так же хмуро добавил он.
— Оно ж смертное! — заголосил Сима. — Оно гадкое! От него смертью несет! Выкинь, выкинь его!
— Отдай кольцо. — настойчиво попросил Ольма.
— Кольцо змеево возверни… Болоту — болотово, змею — змеево… — Снова провыл гнилой мужик, стоящий на границе света и тени. Микряк судорожно нашарил запрятанную вещицу и, размахнувшись, швырнул кольцо. Оно стукнулось о грудь мужика с чавкающим звуком и скатилось тому под ноги. Но мужик снова провыл:
— Кольцо змеево возверни… Болоту — болотово, змею — змеево…
— Не уходит… — прошептал Ольма. На его груди зашевелилась рубаха и показалось круглое личико Олысь-ань и она прошептала.
— Это убыр. Неупокоенный он, видать в болоте потонул вместе со своей цацкой и в закупах у Койкконды остался. Нехорошие люди в убыров превращаются, те, кто Куля чтил и зло в наш мир призывал. Кроме кольца евойного ему еще и кровушки свежей надо. Не уйдет он.
Рядом зашептала Ужара:
— Мне матушка моя рассказывала, а ей отец мой, что такие умертвия огня, полыни и чеснока боятся. А еще их осина убить может насовсем, если кол осиновый в грудь воткнуть. А кто это тебе Ольма шепотки такие дельные подсказывает? — с любопытством спросила она, не забывая опасливо коситься на вылезшего из болота мужика.
— Это домовушка моя, тетушка Олысь-ань. Потом вас познакомлю. Только с гостем непрошенным этим разберемся… — Так же шепотом ответил Ольма.
А убыр все громче завывал и тянул костлявые руки с лохмотьями отваливающейся гнилой кожи. Костер прогорал, пламя становилось все ниже и некому было угостить его новым полешком — все напряженно всматривались в темноту, где к умертвию по болотному конгыру ползли новые длиннорукие бледные тени.
— Так он тут не один! — крикнул Упан. — Что делать-то, Ольма?
— До осины далеко, чеснока и полыни у нас нет… — в ответ начал вслух размышлять Ольма и перечислять средства, громко отвечая Упану. Убыры услышали новые людские голоса и еще быстрее заскользили среди кочек, а гнилой мужик шагнул ближе.
— Есть полынь! — крикнула Ужара и растерянно продолжила. — Но она в котомке, а котомка рядом с Симой была…
— Микряк, — Крикнул Ольма, — Зайди за огонь!
— Я виноват, я и отвечу! — Упрямо набычившись, сказал парень и встал во весь рост, заслонив собой пламя костра. Мертвяки обрадовались и рванули вверх по песчаному ошману. Ольма схватил Микряка за ворот и с силой дернул к себе, прямо через костер. Взвились ярким столбом искры, полыхнул ярким светом костер, а Ольма бросил руку на грудь, туда, где на коже сияла голубая звезда и на последнем выдохе заорал, что есть мочи:
— Упан! Огонь! — и задержал дыхание.
Люди и убыры застыли в нелепых позах и только сопротивляющийся неподвижности Упан медленно, словно в густом киселе, зачерпнул уголья из костра голыми руками и швырнул в мертвяков горячую волну огня. Пламя, расходясь веером над краем болота с громкими хлопками пожирало бледные тела, а главный убыр, корчась в страшном огненном танце все тянул и тянул свои костлявые руки к людям. Ольма с шумом выпустил воздух из груди и закричал:
— А теперь ходу! Ходу!
Суматошно похватав свои вещи они понеслись по ночному лесу прочь от страшного болота.
***
Грязные, исцарапанные и в рваной одежде они, задыхаясь после безумного бега по густой чапыге, валялись на песчаном берегу речного урёва. С одной стороны журчала среди тенистых берегов маленькая извилистая речушка, впадающая в другую — широкую, спокойную реку. Наступило утро и лесные певуньи-птицы наперебой зазывали звонкими песнями новый день.
— Микряк! — не вставая, усталым голосом позвал Ольма. — Будешь теперь чужое брать?
— Не буду! — отозвался тот хрипло. — У нас в городище все мое было, вот, я и привык. Чего хочу, то и беру… — Вздохнул невидимый Ольме Микряк. — А теперь-то уж точно не буду на чужое зариться. Теперя сначала узнаю, чье это, а потом десять раз подумаю прежде чем брать…
— А когда подумаешь десять раз, то возьмешь? — спросил откуда-то из кустов Упан.
— Не-а! На куй такое счастье надо!!! — над урёвом безымянных рек грохнул громкий раскатистый хохот.
Отсмеялись, зашуршал песок под шевелящимися людьми. Первым встал Сима и уставился на Микряка не мигая. Тот заметил пристальный взгляд, завозился, оглядывая себя, потрогал лохматые волосы, попытался отряхнуть одежду, но не преуспел в этом. И обреченно спросил:
— Что еще со мной не так?
— Ты желтым стал!
Микряк подполз на четвереньках к воде и вгляделся в свое отражение. Оттянул веки, показал сам себе язык, повернулся к Симе и сказал.
— Да нет вроде, не желтый, обычный.
— Ты желтым светишься, как мед! У тебя появился цвет! Вот здесь, — радостно сказал Сима и ткнул Микряка пальцем в живот.
— Ты чего пихаешься? — Начал было Микряк. — Цвет? Какой цвет? Как у вас? И чего я теперь могу?
Сима присел на корточки рядом и сказал:
— Не знаю. Подумай желтым. Животом подумай, там, где у тебя медовым светится. Думай.
Микряк закрыл глаза и нахмурил брови. У Ольмы в калите что-то зашебуршалось, зашевелилось и оттуда выполз мешочек с золотыми бляшками и медленно пополз в сторону Микряка, оставляя глубокую борозду на песке.
— Микряк! — позвал Ольма.
— А? — отозвался Микряк открыв один глаз. — Что?
— Ты обещал чужое не брать. — сказал Ольма и глазами показал на медленно ползущий мешочек.
— Это не я! Он сам! — всполошился парень.
— Похоже наш кугызов сын научился камни двигать! — проговорил задумчиво Упан.
— Да, нет, это не камни! — весело отозвался Ольма. — Это золото Аргышево. Остатки. Поздравляю, елташ Микряк, похоже богатым будешь! Золото к тебе так и липнет. Но не в этот раз. — Ольма подобрал сбежавший мешочек, оглядел чумазые лица друзей и задумчиво проговорил. — Сегодня будет купальный день…
Хоть и пасмурно было, но вода в реке была теплая. Искупавшись и постирав одежду сели обсыхать у маленького костерка. И только Ужара все еще плескалась за ближайшим кустом.
— Болотница говорила, что Гремячий Ключ здесь неподалеку. Но как его отыскать не сказала. — проговорил Упан. — Ольма, что тебе твое чутье говорит
— Ничего не говорит. Сам помнишь, что места здесь заповедные, зачарованные, защищены стараниями местных арвуев. Мне здесь все только обычным взглядом видится — трава, песок, река, деревья, да небо. Думаю, что и Кондыева веревка не поможет… Может, наш Сима подскажет, где искать? Сима, ты же цвета разные видишь?
— Вижу, но как из болота вышли, я только ваши цвета вижу, а все остальное вокруг — словно перепутано, перемешано, как мутная река после дождя, мало чего видно. — он примолк на какое-то время, а потом встрепенулся. — А помните, Койкконда говорила, что там гром с водой пляшут? Надо искать место, где гроза гремит и ключ бьет.
— Грозы-то мы ждать будем долго… — протянул Упан, глядя на серое в облаках небо. — Пока рак на горе свистнет… Ветра нет, облака легкие да светлые, высоко плывут. Нет, не будет грозы.
— Гора! Гору надо искать! Меня на горе молнией стукнуло! — Воскликнул Сима.
— Решено! — Сказал Ольма. — Тогда сейчас обсохнем, отдохнем и пойдем гору искать. Пойду пока добуду чего-нибудь, чтоб медведя нашего прокормить. Раз уж он костер уже развел. Дров еще наруби… — бросил он Упану и ушел в лес в одних штанах, постиранная рубаха еще сохла разложенная на траве. Уходя он услышал, как опять недовольно заворчал Упан, но вскоре послышались сильные удары топора по дереву.
Шел, вроде бы в чащу, но ноги невольно, сами собой привели его туда, где в тихой заводи приводила себя в порядок Ужара. Там, над самой водой гибкие ветки ивы образовывали густой зеленый шатер. Было тихо, спокойно и тепло, лишь где-то под берегом лениво плескала рыба. На кустах висела постиранная и расправленная девичья рубаха, застыв большой большой птицей в зелени ветвей. Бережок с густой мягкой травой высоким мыском выдавался в воду. На нем сидела обнаженная Ужара с рассыпавшимися по спине волосами и задумчиво смотрела на воду. Из ивовых зарослей, где замер Ольма видно было, как она прижала мягкую щеку к своему круглому плечику. И Ольма четко видел очертания ее красивого лица, что застыло в задумчивости в прозрачном воздухе над светлой водой. Он залюбовался девичьей красотой и осознание того, что эта женщина ему предназначена судьбой заставило его медленно просыпающееся сердце стучать быстрее и кровь жарким огнем заструилась по жилам, обжигая щеки и вынуждая дышать часто и глубоко.
— Сороканедужник не потопчи. — Проговорила тихо Ужара и обернулась, всматриваясь в переплетение ивовых веток. — Он у тебя под ногами стелется. Хорошая травка. Много хворей лечит… Я ждала тебя. Вылезай, хватит подглядывать.
Ужара медленно поднялась, даже не пытаясь прикрыть своей наготы, и, словно дразня, потянулась всем телом, чувствуя на себе восторженный взгляд желанных глаз. И хоть раньше она даже рядом с мужчиной не сидела, но древняя женская чувственность сама направляла движения ее тела, ее жесты и взгляды. В ее глазах, из-за густых ресниц казавшихся двумя темными глубокими омутами, плескалась сладкая нега. Ужара устремила на Ольму зовущий взгляд, и он, словно большая рысь при виде добычи, ступал к ней по траве мягким крадущимся шагом и не отрывал от ее стройного стана глаз. В молчании, еле дыша стояла она перед ним с полыхающим румянцем лицом, но не от стыда, а от его взгляда, что скользил по нежным изгибам девичьего тела. Ольма подошел так близко, что налившиеся ягодки сосков прикоснулись к его прохладной коже. Тяжелые пряди длинных волос Ужары струились темной рекой по плечам и между грудей, обтекая густым водопадом волос мягкий живот и стройные бедра. С одуряюще робкой нежностью он положил ладонь на ее поясницу и девушка прижалась к нему полыхающей жаром кожей, откинувшись назад выгнутым станом. Ольма, с трудом переводя дыхание от впервые по-настоящему охватившей его страсти, сжал мягкое яблоко груди ладонью и пальцы заскользили вверх по тонкой ключице и по длинной шее. Почувствовал кончиками пальцев суматошно бьющуюся под кожей тонкую жилку и рука скользнула выше за маленькое розовое ушко и запуталась пальцами в темно-русой копне волос. Ужара прянула к нему и он потянулся к ее полураскрытым влажным губам цвета спелой земляники.
Тягучее, словно мед, время понеслось быстрым конем, стуча в тесные клетки ребер пойманной птицей. Мягкие ладони земли качали их в такт вечному движению жизни. И они скользили между небом и землей, то взмывая к самым облакам, то падая вниз на измятые стебли травы. Сильные девичьи руки хватались за его плечи, будто руки тонущего человека, а стройные бедра обвивали его, как гибкая лоза, заставляя все крепче и крепче прижиматься чреслами к ее лону.
Над головой качались острые ивовые листья, которые перебирал нежной рукой легкий ветер. В просветах мелькало узкими просверками голубое небо. По самому кончику носа ползла какая-то букашка и Ольма поднял правую руку, чтобы смахнуть назойливую гостью и обнаружил, что рука сжимает пучок травы, вырванной с корнем. Разжал ладонь, отряхивая раздавленные зеленые стебли, потер чешущийся нос и в воздух взвилась божья коровка, растопырив яркие в черных точечках надкрылья. Левая рука не поднималась, он ее вовсе не чувствовал, потому что на плече уютно устроившись лежала лохматая головка Ужары. Почувствовав, что Ольма пошевелился, она завозилась и, приподнявшись на локте, заглянула в Ольмовы глаза и по его руке тут же забегали колючие мурашки, больно кусая отлежанную руку. Такого давно не было, с тех самых пор, как он очнулся на Синь-камне у Кондыева болота — все ранее спящие чувства просыпались и он несказанно был этому рад.
Серые Ужарины глаза смотрели серьезно и внимательно, но где-то на донышке этого глубокого темного омута плясали озорные смешинки.
— Я тебе должна что-то важное сказать.
Ольма насторожился и даже забеспокоился, вдруг своей неуемной страстью обидел самое дорогое на свете существо. Но девичье лицо расплылось в уморительно довольной улыбке и она радостно произнесла:
— А знаешь, мне понравилось жениться! Давай еще!
— Если мы это будем делать все время, — он легонько щелкнул ее по носу, — то на другие дела времени не останется! — Наставительно проговорил он. — И вообще я на охоту шел!
— На охоту он шел! — захихикала девчонка и потянула носом, — Похоже, там без тебя уже поохотились.
И правда, от урёва тянуло вкусным духом жарящегося на огне мяса.
На песчанной прогалине весело полыхал огонь, над которым висела шкворчащая капающим жиром тушка косули.
— Ну, что поохотился? Я смотрю, у тебя совсем другая охота была, елташ Ольма! — осклабился Упан. — Такая, где лук да стрелы только мешают. Хороша добыча-то оказалась? Правда, нам от твоей добычи ни тепло ни холодно. Разве что, ложки после еды помоет… — и вроде бы ничего такого не сказал, они и раньше друг над другом подтрунивали, но тут накатила обида черная, да не за себя, а за Ужару.
Ольма застыл, играя желваками, а вперед выскочила низко пригнувшись Ужара, оскалила зубы, как защищающая вожаку горло волчица.
— Не твое дело, шом-маска! Ты на той охоте гребешь все подряд, без разбору. Да только не всякая дичь после твоих объятий выживает!
— Не варгаси то, чего не знаешь, пунега! — рявкнул вдруг вздыбившийся Упан.
— А мне и знать ничего не надо! Я Вижу! Правда, Сима? Глянь, вон, на нем печать смерти человечьей! — прошипела Ужара, тыкая скрюченным пальцем куда-то Упану в грудь. — Не будет тебе покою, пока прощенья у убитой не вымолишь! Не найти тебе счастья с любимой, вечно искать ее будешь! — выкрикивая эти слова, она стряхнула с кончиков пальцев темно-синие сверкающие огоньки, которые устремились к груди Упана.
— Стоять! — Заорал Ольма и повинуясь его окрику все застыло: и затравленно глядящий Упан, с застывшим страданием на лице, и вытянувшая руку со скрюченными пальцами Ужара, и открывший рот Сима, будто силящийся что-то сказать, и застывший с поднятой ногой Микряк, перешагивающий кучу хвороста, собранного для костра. Темно-синие сверкающие огоньки повисли колкими снежинками перед Упаном. А Ольма встал между ними и Упаном и выдохнул. Синие снежинки легкими комариными укусами впились Ольме в кожу и растаяли. А непонятно от чего разьярившаяся Ужара упала сломанной куклой на траву, потеряв сознание.
— Зачем ты это сделал? — за спиной тихо спросил Упан.
— Что сделал? — вскинув голову, посмотрел на друга Ольма.
— Зачем ты проклятье мне предназначенное на себя принял? Ты же только что просыпаться начал, девушку любимую нашел! Как же вы теперь будете?.. Как ты будешь, коли она, коли с ней… — запутался в словах Упан, не желая вслух говорить о страшном.
— Все просто. Ты мой друг, у тебя Ирха и Медвежий Угол, тебе еще племя поднимать… — тихо сказал Ольма.
— Но ведь теперь ты ее потеряешь! — прошептал Упан, показывая на лежащую в беспамятстве девушку, рядом с которой уже возился подскочивший к ней Сима.
— Как потеряю, так и найду. Она сама говорила, что любовь побеждает все. Так что справлюсь.
— Я тебе помогу!
— У тебя своих дел полно… — отмахнулся Ольма и опустился на колени рядом с хлопочущем над Ужарой Симой. — да и, может, обойдется все? — сказал он и почесал зудящую на груди кожу.
Сима водил над обеспамятевшей девушкой руками и шептал скороговоркой.
— Арвуй Туня предупреждал, что нельзя ей к живой воде, вона как ее сущность на близость живой воды откликнулась. Не в себе девка была, когда искорками синими бросалась. А что будет, когда она к Ключу подойдет?… — Но никто, кроме Ольмы не слышал его горячего шепота.
— Вытащите меня из этого гнезда! — позвал возящийся в куче хвороста Микряк.
— А чего ты там, яйца откладываешь? — полюбопытствовал Упан.
— Мне они самому еще пригодятся! Еще откладывать их для кого-то! А вот занозился я хорошо, весь зад зудит! Как я в хворост-то упал? Ничего не помню!
Упан вызволил Микряка из мешанины сучков и веток, тот отряхиваясь спросил:
— Мне объяснит хоть кто-нибудь, что за неподобица случилась?
— Упан с Ужарой повздорили. Ну, ничего, бывает. — отозвался Ольма. — Ты бы, медвежонок, за словами следил хоть иногда, — сказал он Упану и отвернулся.
Ужара застонала и открыла глаза, держась за голову.
— Голова раскалывается! Что произошло, а, Ольма? Помню, мы с тобой на полянку вышли, а потом синева темная и все… — заглянула она ему в глаза.
— Да, споткнулась ты и, видать, головой ударилась, правда, Сима? — с нажимом произнес Ольма.
Тот закивал согласно, отводя глаза и спешно проговорил:
— Точно-точно! Вон и камушек из земли торчит, ты как раз об него головкой-то и тюкнулась. я знаю, так бывает, когда по голове чего-то прилетит, или сама голова во что-то стукнется…
Упан сидел мрачный и крошил сильными пальцами сухую ветку, да вздыхал тяжко и шумно. Ужара поднялась и поддерживаемая с двух сторон Ольмой и Симой дошла до своей сумы и стала, охая, там рыться.
— А чего медведь наш загрустил? — спросила она.
— То он за тебя переживает, да на тот камушек обижается, что на тебя набросился. — ответил Ольма.
— Не переживай, Упан, ушиб дело поправимое, сейчас мази целебной намажу на шишку, да травки девичьей выпью, всю боль как рукой снимет, — ласково обратилась Ужара к Упану. Он смотрел на Ольмову подругу и не узнавал в ней ту, что только что выкрикивала ему проклятья. Ее лицо разгладилось, его более не уродовали резкие глубокие синие складки. Глаза были снова серые с ярким синим ободком, а не иссиня-черные словно грозовые тучи. И мягкие губы мягко улыбались, не складываясь в звериный оскал дикой волчицы.
— Что ты на меня так смотришь? — спросила она Упана. — Лицо грязное?
— Любуюсь невестой моего елташа Ольмы, красавица. — Вздохнул перевертыш, — Повезло ему с тобою. Хорошо бы счастья вам нажелать полну шапку на всю жизнь, да… — проговорил и осекся, кинув быстрый взгляд на Ольму.
— Чего остановился? Продолжай. — пробормотала Ужара, намазывая лоб душистой мазью.
— Жалею, просто, свадьба ваша не скоро. Свадьба ж дело сурьезное, подготовки требует.
— Это да, — отозвалась она. — Ольма говорил, что у тебя тоже невеста есть. Красивая?
— Очень! — с жаром выдохнул Упан и надолго замолчал.
Разговор не клеился. Одежда уже подсохла и все стали молча собираться, чтоб идти искать грозовую гору с волшебным источником. Вскоре все были готовы и Микряк с Упаном закидали костер влажным песком, чтоб прожорливый пал не перебросился на сухую прошлогоднюю осоку и прибрежные кусты. Решили пойти вверх по берегу реки, что несла свои спокойные воды среди невысоких берегов. И Только покинули прибрежные заросли, как вдали увидели крутой обрыв, как будто огромный великан разрубил высокий холм и одна часть осталась стоять, а другая рассыпалась, раскатилась и разнеслась водами текущей у среза реки. На верхушке высокого утеса клубилась небольшая темная тучка, в которой сверкали яркие всполохи и слышался далекий треск грозы.
— Вот! Вот там Гремячий Ключ! — радостно завопил Сима.
Ноги отмеряли шаг за шагом и приближали Ольму к той цели, ради которой он покинул маленький мир, ограниченный Межой-рекой, густым сузёмом и заросшей низкими березками, да сосенками сахтой. Но предвкушение чуда, которое произойдет, когда он войдет в живую воду и станет прежним Ольмой, куда-то испарилось. Вместо этого он вспоминал каким он был тогда, еще до медвежьей охоты. И ничего хорошего, кроме светлого безпортошного детства, ласкового маминого голоса и сильных рук отца, пахнущих деревом и железом, не вспоминалось. Остальное казалось пустым и никчемным. Его пустое бахвальство, выросшее в высокомерие. Недюжинная сила, которую он использовал только для того, чтоб унизить более слабого. Неоправданная горячность и необузданная ярость, приведшая к тому, что он потерял все, что тогда имел. Даже те чувства, которые вызывали у него встречи с Томшей, казались мелкими и пустыми. А уж его бессилие перед черным пауком, закравшимся тогда в душу, заставляло сейчас лишь от досады сжимать зубы. Нахмурив безволосые брови, он уставился взглядом в землю, которая откатывалась назад с каждым шагом, приближая его к источнику с живой водой и, вдруг, он с оглушающей ясностью понял, что не хочет становиться тем, прежним! И в душу снова закрался страх, но только не тот, тогдашний, — трусливый, холодный и мерзкий страх за себя, а страх потерять все, что он приобрел, пройдя долгую дорогу к желанию быть живым, быть, как все. Страх потерять друзей, страх потерять любовь, так нежданно, негаданно, обретенную так далеко от родных мест. Кам Утренняя Заря говорил, что он станет прежним, что он обретет свою истину. А прежним он быть не хотел.
Он остановился, Ужара, почти бежавшая рядом, замедлила шаг и встала перед ним, заглянув снизу вверх в глаза.
— Что случилось?
Ольма посмотрел долгим взглядом в ее обеспокоенные глаза, отвернулся, сжал губы и медленно проговорил:
— Мне не нужен Гремячий Ключ. И тебе тоже нельзя туда. Туня арвуй говорил…
— Слушал бы ты этого зануду больше, он бы и не то тебе на уши навешал! Но ты сам говорил, что тебе нужна живая вода Гремячего Ключа и он же поможет тебе вылечится и стать прежним, живым. Ты столько прошел…
— А разве я сейчас не живой? Ты была со мной и не чувствовала моего дыхания, моих ласк, стука моего сердца? Я только сейчас понял, что именно с тобой я живой, и никакая чудесная живая вода мне не нужна. И я не хочу становиться прежним. Я бы тебе не понравился…
— Глупенький! Какой же ты некумека! — дрожащие девичьи пальцы скользнули по его щеке и она заставила посмотреть себе в глаза. — Погляди, что ты видишь?
— Я вижу самую прекрасную девушку на свете, — хмуро выговорил Ольма.
— И я вижу самого лучшего мужчину на свете. И каким бы ты ни стал, я все равно буду любить тебя. Потому что моя любовь вот здесь. — Она протянула ему сложенные лодочкой ладошки и проговорила. — Вот так, я пронесу свою любовь к тебе через весь мир и все времена и сохраню ее здесь. — Ладони Ужары прижались к груди и она снова заглянула к нему в глаза. — К тому же, у тебя вырастут волосы. А с волосами я тебя еще не видела! — и она озорно улыбнулась.
— Значит, я тебе без волос не нравлюсь? — спросил после короткого молчания Ольма.
— Ну, почему же? Нравишься. Только мне любопытно, какого цвета у тебя вырастет борода и будет ли она колоться, когда ты будешь меня целовать.
Далеко ушедшие вперед Упан, Микряк и Сима тоже остановились, обнаружив, что Ольма с Ужарой отстали. Упан, вглядываясь из-под ладони прокричал:
— Эй, вы там опять на охоту собрались?..
А Ужара продолжала уговаривать:
— Ну, пойдем? Там же травы волшебные растут… Пойдем, а? Хоть одним глазком посмотрим! Не захочешь в источник лезть, ну и ладно. — просительно взглянула она и не дождавшись ответа, схватила Ольму за руку и потащила за собой, крича Упану в ответ. — Он упирается, мне одной его не дотащить! — Но Ольма поддался уговорам и подхватив на руки хохочущую Ужару, побежал догонять друзей.
Сухой треск молний на вершине высокого утеса заполонил все вокруг. Небесные стрелы били в одно место, туда, где из земли струилась широким водопадом искрящаяся вода. Стекая по уступам, журча и бурля, она наполняла глубокую чашу, на дне которой мерцал золотыми искорками чистый песок. Воздух вокруг пах грозой и жизнью, он будто бы дышал, заставляя шевелиться волосы и топорщится загривки. По берегам чаши буйствовала зелень, расцвеченная яркими пятнами неведомых цветов.
— Лезь давай. — Просто сказал Упан и устало опустился на траву. Рядом присел, обняв колени маленький Сима, а Микряк с любопытством наклонился над водой. Спина Ужары виднелась в густой траве, она ползала на коленях, ища заветные травы. Ольма сел рядом с Упаном, выдернул травинку и сжал ее зубами.
— Елташ, я не хочу становиться прежним. Я не хочу окунаться в живую воду.
Упан посмотрел на Ольму долгим взглядом, кивнул и сказал.
— Не хочешь, так не хочешь. Зато посмотрели. Где б ты увидел такое светопредставление?
— И ты не будешь меня уговаривать, говорить, что весь путь прошли зря?
— А смысл мне тебя уговаривать? К тому же не зря все это. Смотри, сколько мы хороших людей по дороге встретили. Сколько разных мест повидали… Брось, все хорошо. Я Ирху встретил, ты Ужару. Кстати, где она?
— Травки свои собирает…
— Еще польза, — рассудительно проговорил Упан. — Травок наберет. Как наберет, так и назад пойдем.
Ольма поднял глаза и увидел, карабкающуюся на самую кручу девичью фигурку. Она упрямо ползла к одной ей известной цели, а бьющие в источник молнии были все ближе и ближе. Ольма вскочил, с беспокойством глядя на Ужару. Упан тоже поднялся и успокаивающе положил Ольме руку на плечо. Только Сима нервно теребил штанину и шевелил губами.
— Не боись, она цепкая, не свалится.
Девичья фигурка застыла и потянулась к падающей струе воды. Сима, вдруг вскочил и заверещал:
— Нельзя ей к живой воде прикасаться! Арвуй же говорил! Куда ж она полезла-то! — И забегал заполошно по краю водяной чаши.
Именно в этот миг, туда, куда тянулась Ужара, ударила небесная стрела, ярким росчерком перечеркнув девичью фигурку. Ужара сорвалась и ее безвольное тело раненой птицей полетело вниз. Ольма, забыв все на свете, кинулся прямо в воду. Тело тут же свело мучительной судорогой, вода оказалась обжигающе холодна, холоднее самого холодного льда, но Ольма преодолевая боль в сведенных судорогой мышцах, разбрызгивая мерцающую воду, бежал туда, куда падала, полоская на ветру светлой рубахой, девушка. Он протянул руки и тело Ужары обрушилось на него, заставив погрузиться в волшебную воду с головой. В прозрачной воде взметнулся со дна песок и в сверкающем водовороте золотых песчинок у Ольмы в руках забилась, стремясь наверх большая птица. Крылья били по лицу и острые когти царапали кожу, мокрые перья выскальзывали из пальцев и Ольма в конце концов не удержал рвущееся к воздуху существо. Птица выпрыгнула из воды и, отряхивая темно-синее оперение от водяных капель, сделала круг над застывшими в изумлении людьми. Прокричала тоскливо и печально и, роняя капли живой воды с перьев, улетела прочь, скрывшись за небесным окоемом.
Ольма стоял по пояс в ледяной воде, мокрая рубаха липла к спине, а он смотрел в темнеющее небо и капли влаги скатывались по лицу. Постоял так, а потом побрел на берег. Друзья в молчании наблюдали, как он выбрался на сушу и устало сел прямо на землю, рядом опустился Упан и Ольма, горько усмехнувшись, тихо проговорил:
— Вот, и искупался я в живой воде… — А после разжал руку и на ладони затрепетало темно-синее легкое перо с золотыми и красными росчерками. — Все как и говорил арвуй… Так все и произошло.
— Давным-давно, когда я была молода и носила имя Хасти, — послышался голос Олысь-ань, — наше племя принесло из родных земель с собой легенду о вещей птице по имени Хама-юн. Крылья ее темные, как ночное небо расцвеченное звездами, голос ее чарующий и приносящий радость. Лик ее прекрасен и когда она прилетает, вокруг все начинает благоухать. Птица эта знает все в этом мире — как возникла жизнь, что было давно и что будет в скором времени. А когда она поет, то это самая прекрасная песня, что когда-либо слышал человек в этом мире. И люди, слышавшие ее песни забывали о своих делах, о семье и даже о самих себе и шли за ней, не в силах оторваться от ее голоса. — Олысь-ань замолчала. А потом заговорила снова. — Я знаю, юркутысь, что ты отправишься искать свою Ужару, и как бы не отговаривали тебя, ты будешь упрям в своих поисках. Поэтому и я не буду отговаривать тебя, а отправлюсь с тобой. Хочу лишь только дать совет. Найди прежде мать Ужары и вызнай у нее про отца твоей любимой.
— Я тоже пойду с тобой, елташ. — Тихо сказал Упан.
— И я, — проговорил подошедший Микряк.
Подбежал лопоухий Сима, волочивший за собой тяжелую суму.
— Я тоже с вами! А куда идем? — он шмыгнул носом, поправил вечно сползающую на нос шапку, — Вот, сумка Ужары, там, в траве валялась…
Ольма кивнул устало, провел рукой по лицу и почувствовал под пальцами колкую, пробивающуюся щетину.
(Продолжение следует)
Глоссарий.
Ёлус! — приветствие в значении «Здоровья!»
Неёма — непоседа
Неёла — безрассудный
Тайбол — дремучий, густой лес
Курга — овраг
Лядина — низкое сырое место
Кожёр — еловый лес, ельник
Макша — пчела
Ерник — редколесье, подлесок
Ий — год
Леваш — сарай, навес, пристройка, домик в лесу
Маска-ава — Мать-медведица
Пунчор — сосняк
Ёлс — злой дух, черт
Конда — хозяин (здесь «лесной хозяин»), медведь
Шом-Ёлс — черный черт
Бер — медведь
Сузём — густой, большой, далекий лес
Ольма — человек, мужчина
Бол — деревня, село
Вараш — ястреб
Пуре — медовая брага, медовуха
Настольник — скатерть
Перт — изба, дом
Тимер — дубрава
Лид — ловушка
Клепь — капкан
Естьва — еда, пища
Ежа — еда, пища
Брашно — еда, пища
Деревко — древко
Боловские — из бола, жители бола, села
Арвуй — волхв, жрец
Ваган — рычаг, шест
Ловитва — охота
Неподобица — происшествие, необычное событие
Взлобок — возвышенность, лобное место
Лить горюхи — лить слезы, плакать
Куян — каменный
Буй — главный, глава, голова
Драть жёрло — кричать во все горло
Кондый — хозяин, хранитель
Суро — хранитель, замок
Кумеки — вопросы, мысли
Кумекать — размышлять, думать, догадываться
Шанявый — больной, заскорузлый, грязный
Скорлатье — худой, тощий
Вонький — вонючий, дурно пахнущий
Вица — тонкая ветка, прут без листьев
Нарья — низкое место, поросшее кустарником, затапливаемое во время разлива реки
Скидох — вспыльчивый
Кареводье — происшествие, случай
Прожора — обжора
Осуда — осуждение, неодобрение
Сёдко — седой
Оборотыш — оборотень
Перевёртыш — оборотень
Зобаться — заботиться
Санда — рыжая, песчанная
Вицелой — густой кустарник
Еласка, Еласа — жизнь
Томша — шумная, говорливая
Ошай — белый, светлый
Упан — волосатый
Кулига — расчищенный под пашню лес
Шолеш — левша
Умдо — копье
Паша — работа
Балбер — поплавок рыболовной сети
Курашиха, Кураша — шумная, крикливая
Прость — сжатое поле
Взятыш — приемыш, приемный ребенок
Юмыл — призрак, привидение
Парушина — полоски, бороздки на камне
Ендрык — Индрик-зверь, слон
Шокшо-ава — Теплая матушка
Кога — мушка, муха
Шога — соха, плуг
Бахвал — хвастун
Пошехон — тот, кто берется за много дел сразу
Верхошовина — заносчивый, невежливый
Баламыга — лентяй, бездельник
Ушанка — умник
Котырка — капризный
Кока — тетя
Кобениться — капризничать
Елташ — друг, товарищ
Куштырмо — ветренный, ветренная
Баской — красивый
Сём-Оргол — подобный сторожу
Манко — малыш, дитятко, племянник
Пуйка — мальчишка, парень
Кочедыжник — папоротник
Затин — пространство, тень, тенистое место
Седень — трон, кресло
Пасьма — мостки
Котец — запруда для ловли рыбы
Зенки — глаза
Вур — кровь
Корка — усадьба, двор
Йур — степь
Томана — сова
Камака — печка
Свербень — непоседа
Мардеж — ветер
Чебай — тын, изгородь
Лапай — маленький, низкий
Курга — журавль
Шабар — приятель
Кулига — лесная поляна
Кемы — кожаная обувь, сапоги
Погласица — пение нараспев
Цоло, кала — здоровье
Сахта — моховое болото
Нар — великан
Кагатум — высокий дуб
Лопсаньга — широкий лоб
Пехтерь — плетеная из лыка заплечная сумка
Мантур-маа — далекая земля
Расшиматиться — растрепать, разлохматить волосы
Киян — камень
Рипейские, Рифейские горы — Урал
Каляк — разговор
Верчистый — валяный, крученый
Куба — толстая баба
Водиться, тетенькаться — нянчиться
Срамотник — гриб веселка обыкновенная, обладает стимулирующим действием, повышает аппетит и потенцию
Пепиться — заниматься сексом
Овда — удмуртская ведьма
«Ми — нумыр, йырйиз тонэ-а мар-а модосэз, Ми — сисьме-а, мар-выжы ур, Ми — венё, пыд пыртэмын, Ми — эмъюм шуыса, вирам джуа. Жуг-жаг тыпы кекатэ, Пасяськем кей джустари, Комакъёс пинь сьоэлта вуштоно — Котькудыз аслэсьтыз ужзэ. Векчи кылдытэмын ас гуаз, Ужаны азьтэмъёсты мон уг но — А мар-а улэ шерыны шумок, Шараяськиз нуналаз ик кулэ.» — вольный перевод на удмуртский стихотворения Р. Киплинга «Песнь пиктов» (Мы очень малы, видит бог, Малы для добра и зла, Но дайте нам только срок — Мы сточим державу дотла. Мы — червь, что гложет ваш ствол, Мы — гниль, что корни гноит, Мы — шип, что в стопу вошел, Мы — яд, что в крови горит. Душит омела дуб, Моль дырявит тряпье, Трет путы крысиный зуб — Каждому дело свое. Мы мелкая тварь берлог, Нам тоже работать не лень — Что точится под шумок, То вскроется в должный день.)
Телепенькаться — шевелиться
Умой — хорошо (удм.)
Чебер — красивый (удм.)
Вераськон — разговор (удм.)
Воршуды — духи, предки (удм.)
Алангасар, зэрпал — великан в удмуртской мифологии
Палэсмурт — получеловек, оборотень (удм.)
Пияш — парень (удм.)
Етьва — еда
Инмар — верховное божество удмуртов
Ядыр — девушка (удм.)
Толпери — дух ветра в удмуртской мифологии
Кужмо Толпери сайкало Узыр юртысь ачиз потэм! Толпери ытизы дас кык бурдо! -Проснись Толпери сильный Выйди из своего богатого дома Прилети на своих двенадцати крыльях (удм. — вольный перевод)
Кулэм-улэп — Мертвый-живой (удм.)
Гондыр — медведь (удм.)
Шонер — правда (удм.)
Вошкаться — возиться
Лыбиться — улыбаться
Вашкетно — скоро
Карт — кудесник, волшебник, жрец
Аргыш — можжевельник (алт.)
Айбала — дитя луны (алт.)
Луг Джодок — умелый во всех искусствах повелитель (кельт.)
Ехра — озеро
Сара — заросшее озеро
Шой-ловъя — мертвый-живой (коми)
Яг-Готыр — Лесная женщина (коми)
Яг-Морт — Лесной мужчина (коми)
Морос — грудь (коми)
Пукавны — задница (коми)
Осьта — пещера (коми)
Радийтом — любимая (коми)
Пам — шаман, жрец, волхв (коми)
Пертас — образ, образок (коми)
Ирха — выделанная овечья или козья шкура, замша
Виса — мера, горсть
Клат — сарай (коми)
Мось — род манси произошедший от медведя
Кудым-Ош — медведь с устья реки Ку, герой Коми-эпоса
Йома, йома-ныы — ведьма (коми)
Киса — синица
Йоратым — любимая (коми)
Гули — голуби (коми)
Том-зон, зонка — молодой парень (коми)
Куль — злой дух, черт (коми)
Щелье — могила
Потёма — нелюдимый человек
Выгородка — забор, изгородь
Олан керка -жилой дом (коми)
Бур — добрый, хороший (коми)
Войпель — богиня ветров (коми)
Нашмак — головной убор в виде ленты обручем, пестро вышитой
Лашман — глупый, бестолковый человек, невежда
Пэвсин — одноглазая, героиня Коми-эпоса, мать Кудым-Оша
Чолом! — Привет! (коми)
Кувны-морт — мертвец, мертвый человек (коми)
Ёртакос сёрни — дружеская беседа (коми)
Ёрт — товарищ, друг (коми)
Вылын-Ыджыд — высокий, большой, великан (коми)
Пель-нень — пельмень, хлебное ухо (коми)
Асъя-Кыа — Утренняя Заря (коми)
Зумыдиз — алмаз (коми)
Тэрыб-борда-тов — быстрокрылый ветер (коми)
Пера — (перийны — вынуть, достать), герой Коми-эпоса, богатырь
Шордо-Мерен — Лось-человек, человеколось
Варахта — натек смолы
Шунга — место между разливами рек
Омла — хмель
Юркутысь — хозяин
Мазай — хороший, добрый
Навид — мужское имя иранского происхождения
Хасти — женское имя иранского происхождения
Бахар — женское имя иранского происхождения
Москат — медвежий
Турай — крутой, боевитый, воинственный
Тумай — дуб, дубовый
Канюшка — побег рода, отросток, поросль поколения
Кук-ава — мать корня
Кашкар — бурелом
Кадырь — сучок
Шалюга — лесная поляна
Перть — баня
Калякать — разговаривать
щур, шур — суп
Яг-Мичасин — лесной ясный глаз
Шёр — середина
Кляшшой — вонючий, зловонный
Орва — телега, повозка
Аргун — плотник, деревянных дел мастер
Тер — сани
Кече-Юмо — бог солнца в финно-угорской мифологии
Кам — жрец
Толысь-ныв — Дева-Луна (коми)
Шонды (солнце)
Вежа — башня
Капка — ворота
Шаргутан — наглец
Микряк — наследник
Компо — гусь
Он — вождь (марий)
Талим — быстрый, ловкий
Забороло — стена укрепления, крепости
Сёй-овраг — Глиняный овраг
Слуд-овраг, слудов — песчаный овраг
Кудыршо — гром
Чера — болезнь
Божатка — тетка по отцу или по матери
Маря — ягода
Ушан — умный
Самбор — воин-одиночка (славян.)
Вятыш, вент — вятич (славянское племя)
Йока — Ока (река)
Погей — Богатый состоятельный
Муры — мурома (финно-угорское племя)
Правильщик — костоправ, лекарь
Запечье — темное место за печкой
Кумоха — лихорадка
Кандёхать — идти
Палех — метка, меченый, отмеченный, отличающийся, отличный
Коча — дед, дедушка
Шуташен — пронзающий (отсылка к титану Яфету, имя которого тоже означает пронзающий)
Илеш-маа — Живая Земля, богиня жизни
Олиститься — покрыться листвой
Глыбень — большой комок земли
Онгыр — ритуальный свадебный шест с бубенцами
Куговеня — старший зять, распорядитель свадьбы
Парьня — палец
Посго — свадебный женский кафтан
Урёв — место слияния рек, мыс
Пайба — большая сума, мешок
Варгаса разваргасилась — болтушка разговорилась
Ингирь — большой ручей, речка
Байло — болтун
Брякотать — болтать
Пюдра Хааль — Лосиный Голос, голос лося (эст.)
Кару — медведь (эст.)
Хииглан — великан (эст.)
Хийси — Дух Леса в эстонской и финской мифологии
Пайнутада-йоки — Гнутая река, Вёкса (эст.)
Хайсевярв — вонючее озеро (Кляшшое, Плещеево) (эст.)
Коду — дом (эст.)
Лопуки — люди живущие на краю земли (лопу — конец, край) (эст.)
Таэванэ-Линт — Небесная лента (эст.)
Инимэна — человек (эст.) (Ольма — человек (мерян.))
Пюдра Эма — Мать Лосиха (эст.)
Заветрие — безветрие
Тюрвичок — выступ на носу лаптя, обуви
Шогдо — кипяток
Обечайка — обод
Черная береза — реликтовое дерево, растет в сибирских болотах
Тюнанн лиекин, лиекин, лиекин лапсен канса, киитос тулилапси, этта аутат минуа — Tyynnän liekin, leikin liekin lapsen kanssa, kiitos tulilapsi, että autat minua (фин.) Я убаюкиваю пламя, я играю с ребенком пламени, благодарю тебя огненный ребенок за то что помогаешь мне.
Пехмея веси кейнуттуа, венеттани кивиаркулла. Вирта веси, канна киитоллисуутени. Рehmeä vesi keinuttaa venettäni kiviarkulla. Virta vesi, kanna kiitollisuuteni kivikehdolle. (фин.) Мягкая вода качает мою лодку на каменной груди. Теки вода, неси мою благодарность каменной колыбели.
Имля — лошадь
Кандехать — идти
Суран — тонко выделанная кожа
Котырка — придира
Недотка — рыболовная сеть
Терке — барабан
Ватула — половик из тряпочек
Тэнгизе — океан
Вуянче — буйный, буян
Атя Ки — отец камней
Менгир — столб
Варакушка — птица отряда воробьиных, гнездиться в кустарниках
Пюдратрумм — Бубен Лося
Отрёпный выбиток — дурак, глупец
Кишке — змея
Корб — глухой лес, чаща
Кубаш — поплавок
Казар — Хазария
Гюляра — цветок (тюрк.)
Ива-трава — Иван-чай
Скрипун — Иван-чай
Илешка — Илеш — жизнь
Пагай — ёрш
Шур — суп
Кереметь — святилище, священная роща у финно-угров
Катыр — память
Туня — мир, вселенная
Тенеш — этим годом
Пулдырь — сени, прихожая
Тунк — основание
Шавалки — ложки
Кермет — дух-защитник у финно-угров
Шемяка — черный
Кузо — нож
Шеран колб шур — рыбный молочный суп
Шаранка — майский жук
Коншура — старинное название Кончуры, Лебеда (?) (Коншудо)
Вондюга — кустистая, среди кустов (Вондо -куст)
Лум — снег
Вылишан — кабан (фин.)
Кескич, сокр. от Кескичъяськисьёс — Хитрец (удм.)
Визьмакучыран — Мудрая сова (удм.)
Кыл — слово (удм.)
Шаравун — лысый
Топкат — выбритый, бритый
Шалабуй — волосатый, лохматый
Тий — вошь
Орол — страж, сторож
Шишмари — черти, мелкая нечисть
Анай — мать (удм.)
Шом-Курнуж — черный коршун
Тамга-Кава — меченый небом
Лил — душа
Ужара — заря
Тирлич-трава — Волшебная трава, дает способность к оборотничеству, к превращению
Нечуй-трава — волшебная трава, открывает клады
Трын-трава — волшебная трава, дает мужество и силу, прогоняет страх смерти.
Улика-трава — волшебная трава, дает, возвращает любовь
Колосиха — тимофеевка
Сима — гладкий, ласковый
Кудыршо-Юмо — бог грома у финно-угров
Волгынче — молния
Коломище — курганное кладбище, место захоронения предков-основателей
Тамыш — вкус, ощущение, чувство
Локтыжка, Локтызо — колдунья (марий)
Курымыш-Кек мерен — Вечные птицы люди (сказочное племя феникс)
Барагозить — буянить, шалить
Тумкалка — голова
Жабница — прибрежное водяное растение семейства зонтичных
Брёлка — жалейка, дудочка из бересты
Муро — песня
Койкконда — Хозяйка Болота
Бурластый — шумный, бурлящий
Неверыш — неверящий
Безбатешная пауголка — безотцовщина, незаконнорожденная
Кулёма — дурачок, неумеха
Вана — влажная низина
Востомша — заросшая травой низина
Слепень — слепленный комок чего-либо
Ман мерекать — слова беседовать
Кинде — хлеб
Алябыш — пирожок с начинкой
Текеметь — подстилка
Кузьки-тойки — ёлки-палки
Змей-камень — змеевик
Гурлыкало — бурчало
Ошман — песчанный мыс
Тарнава — осока
Бабушкино гнездо — женский половой орган
Тохта — звезда
Панка — комок
Лыва — лужа
Убыр — упырь
Куль — бог нижнего подземного мира у оми
Конгыр — местность с кочками
Варгасить — трепаться, болтать чепуху
Пунега — незаконнорожденный
Девичья трава — ромашка аптечная
Некумека — дурак, глупый
