«Вот, во вторник, значится, вышел я, дай, думаю, погляжу, не приехал ли сын с автобусом, третий номер который, это как раз тем летом, когда, ну вы помните, провода со столбов посрывало, и говорю себе, еще не ровен час шарахнет в нас электричеством, град-то вон какой был, поди сами видели, что твой кулак, так и стучал, ну, говорю, надо глянуть, и вижу, с ним этот идет, как звать его величать, один леший знает, тоже прибыл с автобусом, третий номер который, да его и другие видели, он счетчик снимал, как звать, я вам не скажу, он не каждый месяц тут появлялся, но через месяц уж точно», — и так далее в том же духе, отдаваясь потоку свободных ассоциаций.
Разговаривая, они друг друга не слушают, жанр диалога им незнаком. Они не обмениваются мнениями о каком-то предмете, а безумолчно повествуют, рассказывают одну-единственную большую историю. Когда в одном месте собираются несколько человек, то все говорят одновременно, втроем, вчетвером, словно бы наговаривая обезличенные монологи на бесконечную магнитофонную пленку. И несмотря на жуткую какофонию, они все же прекрасно воспринимают, истолковывают с точки зрения коллективного сознания утверждения и высказывания друг друга и заносят их на положенное им место в обширной хронологии деревенской истории.
Тем не менее, хотя каждый в отдельности понял, что новость сия означает вовсе не то, что она означает, все вместе сделали вид, будто и представления не имеют, что она означает. А все потому, что в описываемый период «значительный» на языке венгров значило «незначительный», «незначительный» же, напротив — «значительный», вдобавок эти слова еще не утратили окончательно своего изначального смысла, и по этой причине не могло быть и общего мнения о том, что все-таки они означают.
А девушка у вас есть?
Мой вопрос привел ее в замешательство.
— А я кто? — спросила она.
— Ну, девушка, — повторил я, — которая вместо бабушки готовит и убирает.
Библию мать купила в сорок четвертом году. Отец вместе с тремя товарищами и типографским станком был замурован тогда в подвале неподалеку от набережной Дуная. С внешним миром их связывало единственное окно, через которое мать сбрасывала им по вечерам еду, а по утрам принимала от них листовки. Глухая стена, где было это окно, выходила в безлюдный проулок — однажды отец показал мне его. Обычно мать останавливалась здесь и, убедившись, что вокруг ни души, бросала им что-нибудь вниз через выбитое стекло. Это был знак, что она готова принять листовки. Сверток с ними тут же оказывался рядом с ее корзиной, она прятала его под зелень или смешивала с другими свертками, укладывала сверху Библию и как ни в чем не бывало продолжала свой путь
Помню, как-то я долго прохаживался у собора. Задрав голову, разглядывал башни, манившие в поднебесную высь. Я знал, что в храме этом меня крестили, и все же войти не решался.
Я знал, что состроить любую мину мне ничего не стоит, однако на этот раз как ни в чем не бывало подняться и продолжить игру было нелегко.
Вот она уложила косы венчиком на затылке и, повернувшись, открылась мне всеми прелестями, всеми сдержанными, пастельными красками своего свежего тела.
Целую ручки! — останавливаясь у окна, приветствовала ее девушка. — Это дом Тилей
Милосердие вовсе не та услуга, которая может быть предоставлена всякому и в любое время. Вот ведь странное все-таки состояние — существование среди себе подобных.